Kitobni o'qish: «Портрет мальчика на грозовом фоне», sahifa 3
Вдруг резкий ветер рванул соломенные крыши домов. Западная часть неба стремительно мрачнела, озаряемая лишь частыми вспышками молний. Раскаты грома накатывались на деревню тяжело и глухо. А с востока, то есть со стороны леса, продолжали лететь снаряды и их четкие взрывы как бы вкрапливались в рокот громовых раскатов. Огороды и улицы быстро опустели. Один только я, как мне показалось, остался под открытым небом посреди школьного двора и заворожено наблюдал за развитием событий. Еще светило солнце, но уже падали мне на голову первые крупные капли весеннего ливня. Страх и какой-то жуткий восторг овладели мной. Меня околдовала суровая красота всего этого зрелища, и я не мог сдвинуться с места.
– Саша!!! – услышал я за спиной голос перепуганной матери, – беги скорее сюда!
Она кричала из школьного сада, стоя на пороге подвала, выкопанного специально для таких вот опасных случаев. Я словно пробудился от ее голоса и через несколько секунд был уже в подвале. Уж не знаю, спас ли бы он нас от прямого попадания даже небольшого снаряда или бомбы, но удары взрывов и раскаты грома даже здесь звучали глуше и, казалось, сырые стены нашего убежища надежно отгораживали робко трепетавшую жизнь от посягательства нахально-напористой смерти.
Но вскоре стало совсем тихо. Мы с опаской выбрались из подвала и увидели, что на улице уже появились люди. Они собирались группами и возбужденно делились впечатлениями о происшедшем событии. Одной женщине показалось, что она видела летящий в ее город снаряд. Теперь она ко всем подходила и нервно, с горящими глазами, повторяла: «А ён як лятить – дак во такесенький!». И она разводила руками не шире своих худеньких плеч.
Мелкий дождик еще брызгал, но никто на него не обращал внимания. И никто не мог взять себе в толк, почему это партизаны вдруг решили обстрелять нашу такую мирную деревню! Или это не партизаны учинили обстрел, а сами немцы? И не из леса, конечно же, а вон оттуда, из вон тех луговых зарослей ивняка! Выяснилось, однако, что в деревне никто не пострадал, и даже ни водин дом снаряд не попал. Сгорел только один сарай, да стожок сена за деревней. Вот дела – как по заказу!
А на следующий день на Бугре снова появились полицаи и принялись из винтовок стрелять в лес. Но теперь все в деревне посматривали на них не с насмешкой, а с ненавистью. Какие были у полицаев другие дела, я не знал. Будто бы следили за порядком в деревне. Взимали с крестьян то, что требовали немцы. Следили, чтобы в каждом доме теперь висела икона. В центре деревни возле пожарной части периодически вывешивали портрет «Гитлера-освободителя» (от хлеба, как говорили люди), который сразу же бесследно исчезал. А однажды портрет был обнаружен на площади перед пожарной с кучей дерьма на морде фюрера. Полицаи жутко перепугались и скрыли от немцев сей факт преступного отношения к их вождю. Так что в деревне никаких репрессий не последовало. Да и вообще Сагутьеву повезло: в нем никогда за годы оккупации не было ни виселиц, ни каких-либо показательных расстрелов.
Но совсем поблизости это – увы – происходило… Уже тогда мы знали о зверствах карателей в деревнях нашего Трубчевского и соседних районов. Особенно потрясли нас вести из Севского района. На расправу с партизанами и их семьями немцы бросили туда целый венгерский корпус. Ходили слухи, как мадьяры вырезали мирных жителей целыми деревнями. Стариков, женщин, детей – всех подряд.
Слово «вырезали» производило на меня тогда жуткое впечатление. Мне представлялось это в виде того, как вырезают сердцевину из яблока, чтобы сварить компот. Но поступать вот так с живыми людьми! По ночам мне мерещились младенцы с вырезанными таким способом животами. Видел я и себя, схваченным для проведения надо мной такой же операции. И я кричал страшным голосом, подхватываясь с постели.
Страх вселился в сознание сагутьевцев. Дело шло к тому, чтобы в скором времени покинуть деревню и переселиться в лес под защиту партизан.
Картина Четвертая
Мы простимся с тобой у порога…
У войны не женское лицо. Это верно. Но оно у нее и не детское. И не стариковское. А какое же тогда? Мужское?
Нет, зверское!
А если смотреть еще глубже, то ведь и зверя, пожалуй, можно оскорбить таким определением ее облика.
Говорят, война бесчеловечна. Как же! Вполне даже «человечна», так как ведут ее между собой все-таки люди. Только одни из них, воюя, остаются людьми, восходя до библейского самопожертвования. Другие скатываются до положения человекообразных, способных на любую подлость во имя спасения собственной шкуры.
Герои, трусы, предатели… Война всегда являла миру и тех, и других, и третьих. Но больше все-таки бывало героев. Так каковы же они, эти герои? Только ли тот герой, кто грудью закрывает амбразуру вражеского пулемета? Или убивает наибольшее количество врагов на поле брани? А тот, кто, преодолевая страх, просто изо дня в день вместе со всеми поднимается в атаку, он разве не герой? А тот, кто все годы войны находился в самом пекле боев и не получил ни одной царапины? И разве не герой для своих родных и близких несовершеннолетний паренек, самоотверженно ринувшийся в пламя войны и быстро в нем сгоревший? Для меня и моих близких таким героем стал мой брат Миша.
Во время войны дети взрослели быстро. Особенно такие сорваны, каким был мой брат. В сорок первом году ему шел только четырнадцатый год.
В моей памяти сохранилось немало картинок о нем из моих с ним взаимоотношений, из нашей семейной жизни и из того, что мы узнавали о его проделках от наших знакомых.
И вот теперь, анализируя мои воспоминания о Мише, я могу сказать, что был он парнишка очень подвижный, находчивый, решительный, с быстрой реакцией на какие-либо увлекательные действия, изобретательный, со склонностью к техническому творчеству, а кроме того – доброжелательный и доверчивый.
Самые ранние воспоминания о брате связаны у меня с моим первым прозвищем, полученным от него. В раннем детстве я был полненьким кудрявым мальчиком. И гордо называл себя: «Я – Сяся Пуськин!». А Миша как-то расхохотался и сказал: «Какой же ты Сяся Пуськин? У Пушкина волосы были черные, а у тебя – вон! – как лен! Пуздряч ты, а не Сяся Пуськин!». Все смеялись, смеялся и я. Мне не было обидно. Ведь Миша любил меня и много уделял внимания мне, когда не занимался своими личными делами, которых у него было немало.
Непоседливость не позволяла Мише быть отличником в школе, однако он охотно участвовал в различных кружках, если там можно и нужно было что – либо мастерить. Книжек он читал меньше, чем наша отличница сестра, но от участия в домашних литературных вечерах тоже не отказывался.
Отец, как правило, читал нам русскую классику, Надя – зарубежную романтическую литературу, а у Миши преобладала тема гражданской войны и приключенческие романы. Он любил все героическое, в том числе стихи и песни о героях. Именно он научил меня песням «Орленок», «Каховка», «Дан приказ ему на запад», «Песня о Щорсе» и другим в том же духе. Иногда читал он и классическую русскую поэзию. Но это тоже должно было быть что-нибудь героическое или клеймящее предательство, измену, трусость.
Помню, с каким презрением произносил он слова: «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла…». А когда доходил до заключительных строк поэмы, обличительный пафос в его голосе возрастал необычайно: «Ты отомстил? – Не отомстил. Но я стрелой пустился в горы, чтобы твои утешить взоры…». У меня мурашки пробегали по телу, когда Миша громко восклицал: «Ты раб и трус! И мне не сын!».
Мама наша на литературных вечерах ничего не читала. Ей, как всегда, надо было что-нибудь шить для нас. Но слушала внимательно. И только иногда укоризненно качала головой, если кто-то уж слишком увлекался. Как вот Миша, например, читая «Беглеца» Лермонтова.
Миша в нашей семье постоянно в чем-либо ревниво соперничал с Надей. Но Надя была хорошей рассказчицей. И тут уж Миша должен был признать ее первенство. Он всегда охотно слушал ее увлекательные рассказы то ли из прочитанного, то ли из своего выдуманного, но основанного на прочитанном. Чаще всего, как я теперь себе представляю, это были современные реминисценции на темы произведений Вальтера Скотта, Майна Рида, Сервантеса, Байрона, Пушкина, Лермонтова.
Особенно четко вспоминается мне забавная история, связанная с чтением в нашей семье романа Жюля Верна «Из пушки на Луну». Дело происходило тоже еще до войны. Однажды вьюжной зимней ночью мы, дети, уютно сидели на печке, и Надя вслух читала нам при свете керосиновой лампы этот занимательный роман. Я еще многого, конечно, не понимал, но на меня сильное впечатление произвела иллюстрация, на которой был изображен летящий на Луну снаряд, а рядом с ним распластано летела выброшенная путешественниками за борт дохлая собака. Мы, разинув рты, слушали Надю, но вдруг она умолкла, отложила в сторону книгу и задумчиво произнесла: «А знаете ли вы, что я тоже летала на Луну?».
Кроме Нади, Миши и меня на печке сидел еще наш двоюродный брат Боря, приехавший к нам на зимние каникулы из Днепропетровска. Все мы удивленно посмотрели на Надю, и первым расхохотался наш двоюродный брат. Он был старше Миши, но младше Нади, а главное – городской парень, и, следовательно, больше скептик, чем доверчивый романтик. Однако Надя смогла так увлечь нас своим рассказом, что даже Боря оказался очарованным ее выдумкой.
Но особенно потрясен был Миша. Его доверчивость, по-видимому, основывалась исключительно на беззаветной вере в технический прогресс, в возможности человеческого разума. Потом он долго допытывался у Нади и у родителей: правда это или неправда, что она побывала на Луне, когда прошлым летом на целых два месяца уезжала к дядюшке на Украину? Папа с мамой посмеивались и, подыгрывая дочке, говорили:
– Правда!
– А почему тогда раньше никто об этом ничего не рассказывал:
– А потому, что это был большой секрет! Понял?
И Миша умолкал, понимая, что раз секрет – значит дело серьезное.
Любимым Мишиным занятием было мастерить что-нибудь для дома или игрушки для меня. Но, разумеется, с игрушками он и сам играл с удовольствием. Для игр он мастерил преимущественно «военную технику и вооружение»: пулемет «Максим» чуть ли не в натуральную величину с трещоткой, ружья, стрелявшие тонкими тросточками, наганы, гранаты, сабли, кинжалы. И все это из дерева. И все с большим искусством. Примитива Миша не допускал, за что сверстники его очень уважали и консультировались с ним по различным техническим вопросам.
Однажды в сагутьевском сельмаге появилась дорогая игрушечная железная дорога. Купить мне ее родители не решались, и я каждый день ходил в магазин полюбоваться издали чудо-поездом. Мишу, как видно, это задело, и он сказал мне в сердцах: «Дался тебе этот поезд, Саш! Да я тебе не то что поезд – самолет сделаю! Будет как настоящий!». И сделал. Он выстругал его опять же таки из дерева, «из палки», как мы тогда говорили, отполировал до блеска, и самолет действительно получился такой же изящный, как на картинке, с которой Миша его скопировал.
Когда война прокатилась и по полям нашего колхоза, там осталось немало разбитой военной техники. И много интересных деталей от нее стало появляться в нашем доме. Правда, не было ничего взрывоопасного и огнестрельного, это точно. Тем не менее, отец часто давал Мише нагоняй, так как такого рода предметы могли навлечь на наш дом подозрения новых властей. Но однажды техника из дома исчезла. Отец терялся в догадках: неужели Миша все выбросил?
Ни чуть не бывало! Миша с друзьями соорудил в одном из оврагов что-то вроде дота или блиндажа и все перетащил туда. Бывал у него там и я. И чего только не видел! Целая мастерская. Она была даже электрифицирована с помочью динамо-машины, которую по очереди крутили Мишины друзья.
Когда отец обо всем узнал, разразился большой семейный скандал. Родители встревожились не на шутку: Мишина затея могла обернуться для нас большими неприятностями. Но Миша дал слово, что уничтожит это свое потайное укрытие. И слово сдержал. Так что все обошлось.
В Мишином постоянном желании все испытать и все попробовать была изрядная доля беспечности. Еще до войны он по доброй воле испытал три острых ощущения: перец, водку и курево. Пожевав однажды кончик стручка красного перца, он самодовольно изрек: «Во, если б Надька так поела перца, то орала бы на весь дома!». И только он это сказал, как тотчас же сам заорал что было мочи. Ну и хохотали же мы, глядя на него! В другой раз он где-то раздобыл четвертинку «Московской» водки и выпил ее один тайком, прячась в огороде. Родители нашли его там в бессознательном состоянии и долго приводили в чувства. А позже в школе он как-то «хватанул» из бутылки, думая, что в ней вода, глоток соляной кислоты, и его снова пришлось спасать от отравления. Курево он тоже попробовал «из интереса», да так накурился, что ему опять было плохо. Но зато потом ни к водке, ни к куреву, ни к перцу он уже больше не проявлял никакого интереса.
У Миши в среде сверстников было много прозвищ, связанных с различными его достоинствами и проделками. Мне почему-то запомнилось только одно: Котенок. Может быть, потому, что в ней звучало нечто обидное для моего брата. А прозвали мальчишки его так за то, что он лучше всех лазил по деревьям. Он часто участвовал в набегах пацанов на чужие сады, но никогда хозяевам не удавалось его поймать. Водился за ним и такой грех, как разорение птичьих гнезд. Отец часто наказывал его за это, бывали случаи, что и ремнем, но крепче, пожалуй, однажды наказали Мишу аисты.
Как-то Мише очень захотелось заглянуть в их огромное гнездо на вершине высокого могучего клена. До гнезда он добрался без особого труда, но тут прилетели с охоты на лягушек черно-белые гордые хозяева и тотчас же набросились на непрошеного гостя, да так яростно, что Миша едва не свалился с дерева.
Однажды сумрачным осенним днем Миша гулял с друзьями на берегу Десны. Был среди них и я. Вдруг все увидели плывущую по течению далеко от берега лодку без людей. Мальчишки завопили, ах, мол, лодка зазря уплывает. А Миша, недолго думая, разделся догола и бросился в холодную воду. Он быстро доплыл до лодки, и не влезая в нее, стал толкать к берегу. Лодка была спасена. А Миша оделся, энергично побегал, попрыгал по берегу, чтобы согреться, и, как ни в чем не бывало, продолжи игры с друзьями.
В холодную снежную зиму сорок первого года Миша серьезно занялся силковой охотой на зайцев. Каждое утро он становился на лыжи и обходил окрестные овраги, где на заячьих тропах стояли его силки. И однажды принес-таки домой огромного русака! Вся наша семья чрезвычайно обрадовалась Мишиной удаче, так как какого-либо мяса к тому времени в доме уже не бывало. А уж как мы хвалили нашего охотника!
С приходом в Сагутьево немцев Миша быстро посерьезнел. И все его выдумки стали носить «взрослый» оттенок, что особенно и пугало родителей. Он, как и раньше, в течение дня подолгу отсутствовал дома. Но теперь, как я узнал уже после войны, совсем по другой причине: сагутьевские подпольщики вовлекали его в сферу своей опасной деятельности. Миша стал одним из связных между подпольщиками и партизанами. Они передавали партизанам сведения о численности окрестных деревенских гарнизонов немцев и полицаев, об их передвижениях, о размещении огневых точек, складов продовольствия и боеприпасов. Не трудно представить себе, с каким благородным рвением эти мальчики, не достигшие еще даже юношеского возраста, выполняли поручаемые им серьезные задания!
Так продолжалось до лета сорок второго года. А летом Миша как-то возвратился домой уже после двух- или трехдневного отсутствия и категорически заявил родителям, что он уходит в партизаны.
Помню очень серьезный, даже мрачный взгляд отца и слезы матери. Им сразу стало ясно, что дома Мишу уже не удержать. Во всем его облике сквозила теперь та взрослость, которая не допускает каких-либо возражений.
Да и как тут можно было возражать, если уже многие Мишины сверстники находились в лесу! Ушел в лес и Боря, наш двоюродный брат. Война застала его у нас в гостях, и он так и не смог возвратился к себе в Днепропетровск.
Мама, потихоньку плача, собрала Мишу в дорогу. Надела на него новую, только что ею сшитую, рубашку, накормила борщом. Он ел сосредоточенно и молча. А когда настала минута расставания, вдруг тихонько спел единственную строчку из известной песни:
– Мы простимся с тобой у порога…
Мама в ответ еще горше заплакала и спросила:
– И, быть может, навсегда? Да?
Он ей на это ничего не ответил…
Отец немного проводил сына, а я из окна смотрел им вслед. Рядом со мной сидела мама, опустив голову. Слезы капали ей в ладони.
Больше нашего Мишу мы уже никогда не видели.
Вскоре после его ухода обстановка в Сагутьеве для семей партизан стала совсем небезопасной. И семьи небольшими группами стали уходить в лес. А потом разнесся слух о страшных зверствах карателей-мадьяр в Севском районе. И это вызвало уже массовое бегство мирных жителей окрестных деревень под защиту партизан. Ушли в лес и мы: отец, мать, Надя и я.
Стояла солнечная, теплая, но ветреная погода. Огромные сосны в лесу величественно раскачивались, издавая торжественный и задумчивый шум. Воздух был пропитан чудным ароматом разогретой смолы. Все это произвело на меня тогда такое сильное впечатление, что я и теперь, бывая в сосновом лесу, непременно вспоминаю картины моего партизанского детства.
Мы долго вместе с другими семьями кочевали по лесу в поисках удобного места для постоянного проживания. Даже в самых небольших лесных деревеньках от избытка беженцев быстро становилось многолюдно, и нам трудно было рассчитывать в них на какое-либо жилье. В конце концов мы обосновались где-то в лесной глуши вдали и от сел, и от партизанских баз. Вырыли землянка, сделали на них мощный накат из толстых сосновых бревен и стали жить по две-три семьи на землянку.
Конечно, партизаны к нам периодически наведывались. И землянки строить помогали, и продуктов немного привозили, и новости рассказывали. Только Миши нашего все не было и не было…
Мои родители расспрашивали партизан о нем. И каждый раз мы слышали подтверждение того, что Миша находится в отряде имени Чапаева, которым командовал тот самый Василий Иванович, что однажды так сильно напугал всю нашу семью. Приехать на побывку? Ну что ж, и приедет как-нибудь! Обязательно приедет…
Так говорили нам тогда заезжавшие партизаны. Нас их уклончивые слова настораживали и тревожили. Особенно маму. Она часто плакала и ругала отца за то, что он позволил такому юнцу заниматься взрослым делом. Отец в ответ мрачно молчал. Но по его глазам было видно, что он гордится сыном. Но вот однажды, уже поздней осенью, к землянкам подъехал на лошади наш Боря. От него-то мы и узнали, что Миша погиб еще летом, выполняя важное разведывательное задание.
Мишу в составе группы из трех таких же мальчишек, как и он сам, послали в соседний район разузнать о количестве и расположении огневых точек вокруг райцентра Погар. Партизаны готовили тогда операцию по освобождению этого небольшого городка. Ребята под видом бродячих нищих вошли в Погар и все там выведали. Но уже на обратном пути при выходе из города Мишу узнал некто Чухлеб, служивший в погарской полиции. Этот тип, похоже, был местным жителем, а от Погара до Сагутьева километров двадцать. Тем не менее, как потом выяснилось, Чухлеб знал не только моего отца, но и всю нашу семью. Он знал, что мы все ушли в лес. И что Миша в партизанском отряде. И выдал немцам четырнадцатилетнего мальчишку!..
Юных разведчиков схватили. Надо полагать, пытали, выколачивая нужные сведения о партизанах. А потом расстреляли. И это видела местные жители, которые позже все и рассказали партизанам, ворвавшимся в город.
Я слушал рассказ Бори и горько всхлипывал. Комок в горле душил меня, и мне никак не удавалось от него избавиться. Я пытался представить себе последние минуты жизни моего брата и его товарищей, а в ушах звучали слова из любимой Мишиной песни:
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел.
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел.
Нам всем хотелось верить, что Миша уцелел каким-то чудом. Ну, бывает же такое! Так с этой великой неизбывной ВЕРОЙ, а точнее – с НАДЕЖДОЙ мы и жили вплоть до окончания войны, когда выяснились новые факты, и стало уже совсем понятно, что нашего Миши нет среди живых. Хотя, сказать по правде, слабый огонек надежды, как в угольках потухшего костра, еще многие годы теплился в наших сердцах.
Не скоро осознала утрату и примирилась с ней наша мама. Но у нее оставались мы: я, Надя и наш отец. И она примирилась, приглушила в душе страшную боль.
Труднее было нашей соседке, моей первой учительнице Анне Лукиничне. У нее не осталось никого: ни единственного сына, ни мужа. Оба погибли на фронте. И Анна Лукинична жила исключительно воспоминаниями о них. Особенно о сыне Саше. Всю оставшуюся жизнь не верила она, что он погиб! И ждала, ждала, ждала его возвращения…
В семьдесят четвертом году мне удалось после двадцатилетнего перерыва съездить в Сагутьево. Чтобы повидать родные места, навестить Анну Лукиничну. Она все еще преподавала в младших классах в группе продленного дня. Я зашел в школу, открыл дверь в ее класс. Анна Лукинична знала, что я вот-вот должен появиться из Трубчевска в Сагутьеве. Но, увидев меня, произнесла взволнованно и радостно: «Ой, Саша приехал!».
Малолетки в классе вмиг замерли, будто оглушенные ее тихим старческим голосом. А потом громко зашушукались между собой: «Лукиничнин Саша нашелся!».
Боже мой! Она и в семидесятые годы все еще ждала своего сына, и вся деревня от мала до велика знала об этом! И вот первоклашки приняли меня за него! У меня на миг от волнения перехватило дыхание. Я был потрясен…
Bepul matn qismi tugad.
