Kitobni o'qish: «Портрет мальчика на грозовом фоне»

Shrift:

Несколько предварительных зарисовок

Где-то в самом начале пятидесятых годов прошлого века, когда я был уже вполне сформировавшимся юношей, голову мою кружили фантазии на тему великих строек коммунизма. Тогда это было не то что модно, а составляло суть нашей жизни. Мы ведь свято верили, что в ближайшие годы все трудности останутся позади, и мы вступим в наше светлое будущее.

На моем столе всегда лежали журналы «Знание – сила» и «Техника – молодежи». Какие замечательные перспективы рисовали они мне! Не мудрено, что я и сам мысленно вносил свою лепту в эти грандиозные образы будущего. Окна нашего деревенского дома выходили на юг, где на горизонте за железнодорожным мостом начиналась Украина. Воды нашей красавицы Десны где-то там, уже далеко за горизонтом, возле Киева вливались в украинский Днепр. Но я знал, что могучий Днепр – река не только украинская. Силу свою он набирал на русских и белорусских землях. А Белоруссия хотя и не просматривалась из моих окон, но и до нее было не так уж далеко. Моя родная российская Брянщина как бы согревалась, находясь в объятиях двух братских республик.

Я всегда чувствовал, наблюдая нашу жизнь, эту не просто территориальную, но кровную близость к людям, живущим за горизонтом. В моей деревне крестьяне говорили на диалекте, близком к белорусской речи. Украинских интонаций в нашем местном языке, правда, не чувствовалось, но зато у нас много пелось украинских песен. Не говоря уже о том, что украинский язык был нам так же хорошо понятен, как и белорусский. Все это наводило на мысли об общности и наших судеб в прошлом, настоящем и будущем.

И вот в моем воображении вырастало на стыке России, Белоруссии и Украины грандиозное сооружение по образу и подобию Московского университета на Ленинских горах, в котором мне тогда страстно хотелось учиться. Это свое воображаемое строение я называл Дворцом Дружбы трех братских народов.

Однако в скобках надо сказать, что учиться на Ленинских горах мне не довелось. Я окончил Киевский Политехнический институт и был направлен на работу в Минск, в котором и живу по сей день.

Беларусь стала моей второй родиной. Здесь выросли мои дети. Подрастают внучки, для которых, собственно, я и задумал написать воспоминания о моем военном детстве. Да и не только для них, а для всех молодых людей, к сожалению, мало что знающих теперь о Великой Отечественной войне. Для них она – только страница в учебнике истории. Пусть же знают об этой войне чуть-чуть больше, чем из учебника!

…А между тем вокруг себя я видел пока одну только вопиющую бедность. Беден был наш дом, бедны были крестьянские избы под ветхими соломенными крышами. Наша деревня Сагутьево мало чем отличалась от тех нищих деревенек, которые мне приходилось видеть тогда на репродукциях с картин русских художников прошлых веков. Но это не смущало меня. Скоро деревня наша должна преобразиться! Ведь такого врага победили! Так неужели же не преодолеем эту ненавистную нищету?

Тогда у нас была популярна немудреная лирическая песня: «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт…». Девушки сокрушаются, что гармонист к ним не вернется. А он им резонно замечает: «Инженеру много дела есть и тут!». Это его патриотическое заявление соответствовало духу времени. Мы все, юноши тех лет, мечтали о больших инженерных свершениях на благо нашей разоренной Родины.

Перед войной колхоз имени Карла Маркса, организованный в Сагутьеве, по словам моих родителей, уверенно становился на ноги. Колхозники стали прилично получать на трудодни. В деревне построили большой деревянный клуб, здание средней школы, просторный сельмаг. На повестке дня стояла замена соломенных крыш крестьянских домов на черепичные. Моему отцу, как заслуженному сагутьевскому учителю, был обещан в собственность добротный новый дом. Разумеется, у нас, как и у крестьян, тоже был свой огород, своя корова, свои куры. Мама неизменно откармливала к праздникам кабанчика. Так что жили мы по-сельски вполне прилично, если не вспоминать голодного года перед годом моего рождения.

Ну а какова была жизнь в Сагутьеве еще раньше, судить не берусь, так как имею о том весьма смутное представление, основанное лишь на немногословных и нечастых высказываниях моих близких. Гораздо чаще и подробнее приходилось мне слышать о дореволюционной жизни моих родителей в их родном городе Трубчевске, нашем районном центре. А город он хотя и небольшой, но весьма древний – больше тысячи лет ему. Его древний владелец князь Всеволод Святославович приходился родным братом знаменитому князю Игорю. В «Слове о полку Игореве» мы находим замечательные слова восхищения ратными подвигами Ярого Тура Всеволода.

В те давние времена в Трубчевске жил народ преимущественно служилый, так как слишком часто приходилось защищать окраинные земли Руси от непрошеных гостей. Воевали трубчане с литовцами, поляками, крымскими татарами, шведами, французами, немцами. Да со многими – по несколько раз! От того, может быть, и не вырос Трубчевск, не расстроился за тысячелетие своего существования, не разбогател, остался неприметным, как старый солдат за «противувражеской засекой».

Так не от славных ли наших предков пошла врожденная непокорность трубчан любой форме насилия? Да, бедны! Но горды и независимы потомки Ярого Тура Всеволода. И не могут сносить, чтобы их земли топтали сапоги вражеских солдат…

Давно замечено, что чем дальше уходят годы детства, тем ярче видятся его отдельные картины. Они вспыхивают в памяти неожиданно, вызывая сильный, но сладостный толчок в области сердца. Кажется, что ты на одно лишь мгновение, длящееся не более секунды, вдруг погружаешься в атмосферу какого – либо одного дня своего далекого прошлого и тут же возвращаешься обратно в нынешний день, будто вытолкнутый плотной средой прожитых лет. Но мозг уже получил пищу для размышлений и начинает интенсивно работать, стараясь восстановить цепочку последующих картин и событий. Разумеется, чем значительнее были события, тем легче их вспоминать. Однако в жизни ребенка все значительно, все важно, так как каждая мелочь производит сильное впечатление, глубоко западает в душу, формируя сознание будущего взрослого человека. А если впечатления детства озарялись военными пожарищами, то на склоне жизни те давние картины просматриваются в памяти так, будто происходили только вчера.

Много ли может добавить цепочка моих личных детских переживаний в годы Великой Отечественной войны к последовательности исторических событий того траги-оптимистического времени? Совсем немного… Но думается мне, что и она поможет кому-то глубже прочувствовать, как формировалась в советских людях великая ненависть к фашизму и абсолютная Вера в нашу Победу.

Картина Первая
Последний день Помпеи

Самое начало войны не четко отпечаталось в моей памяти. Помню только какое-то небывалое скопление народа на деревенской площади перед сельским советом, и голос из «тарелки», вещавший что-то очень серьезное, так как люди слушали в глубоком и угрюмом молчании. А несколько позже в разговоре матери с отцом я услышал: «Я тебе кричу: Саш, вставай! – война! А ты мне спросонья: да что ты говоришь такое! Какая война? У нас же Пакт о ненападении!».

Меня будто резануло по ушам этим непонятным и неприятным словосочетанием: Пакт о ненападении! Резануло и на всю жизнь осталось в сознании как нечто неуклюжее, корявое, ненадежное, хотя и отрицающее угрозу, но все равно угрожающее.

Еще помню отступление через Сагутьево нашей армии. Солдаты шли усталые, запыленные, неулыбчивые. Женщины выносили им хлеб. молоко, яйца; причитали, разговаривая с ними. Но солдаты сами подбадривали их: «Ничего! Мы скоро вернемся. Враг будет разбит, победа будет за нами!». Я прислушивался к разговорам взрослых, но пока еще никак не осознавал всю серьезность нашего положения. Для меня война началась с приходом в нашу деревню немцев.

Вдруг среди ночи раздались какие-то громкие, гулко хлопающие звуки, частый и резкий треск, что-то там за окнами то и дело вспыхивало. В доме происходила суматоха. Я залез на стол у окна и стал напяливать ботинки с облупленными носами (почему-то четко запомнились именно облупленные носы ботинок). А шнурки на них никак не хотели завязываться, так как я каждую секунду выглядывал в окно… Потом мы все с узлами выбежали на улицу, и я увидел, что деревня с одной стороны охвачена пламенем. А мы вместе с другими деревенскими жителями бежали в противоположную от пожара сторону. Мы бежали и постоянно оглядывались на пожарстранные бамкающие звуки то и дело раздавались где-то за полыхавшей деревней. И тут в моей памяти ярко высветилась картина «Последний день Помпеи», репродукция которой осталась висеть на стене у нас в доме. В ней меня особенно притягивало к себе личико красивого совсем еще маленького мальчика, который не понимал, почему его мама лежит на улице, раскинув руки, и не защищает сыночка от человеческих ног, камней и страшных молний. Мальчик будто кричал, звал на помощь, а я ему – увы! – ничем не мог помочь…

А мне сейчас почему-то совсем не было страшно. Но я был потрясен похожестью того, что видел на картине, с тем, что происходило вокруг меня на самом деле. Правда здесь вместо красивых дворцов стояли деревенские избы, а на улице не лежали ни убитые, ни раненые. Но как и на картине, люди шли, сгибаясь под тяжестью домашнего скарба и постоянно оглядываясь на пожарище. То тут то там жутко мычали коровы, ржали лошади, отчаянно кудахтали куры.

Мы поселились в школьном доме на высоком берегу Десны. За рекой простирался широкий луг, за лугом темнел Брянский лес. Перед окнами в большом школьном саду зрели яблоки и груши.

К утру пожар в деревне затих. Не было слышно ни ружейной стрельбы, ни разрывов снарядов. О происшедшем напоминал только запах гари, проникавший в дом с улицы. Мне не думалось о войне, о каких-то новых опасностях. Война еще не успела войти в мое детское сознание как нечто долгое и ужасное. Я еще предполагал, что скоро мы вернемся в наш прежний дом и заживем в нем по-прежнему. И я занялся своими детскими делами. Но вдруг мои родители заговорили приглушенными голосами: «Немцы идут!». Я осторожно, подражая папе с мамой, выглянул под занавеску в окно, выходившее на школьный двор, и увидел незнакомо одетых людей, по-хозяйски уверенно поднимавшихся на крыльцо нашей школы. На них были длинные серо-зеленые шинели с белыми блестящими украшениями на плечах. На головах – диковинные высокие фуражки с такими же белыми украшениями. То были погоны и кокарды, как я позже усвоил. Через некоторое время немцы вышли из школы и, не заходя к нам, отправились в глубь деревни.

Вид этих пришельцев не вызвал у меня тогда никаких чувств, кроме обыкновенного детского любопытства. Понятие «враг» оставалось для меня пока достаточно условным. Я не пылал к немцам ненавистью. И даже не вспоминал свои любимые детские стишки: «Вырасту, выучусь, в полк попаду, сяду за руль – броневик поведу…».

Вероятно, непрошенные гости в тот день не задержались в нашей деревне. война прошла через Сагутьево, сожгла в ней немало построек и покатилась дальше на восток, к Трубчевску. Теперь она громыхала где-то там, а у нас стало необычайно тихо, будто люди боялись даже пошевелиться, сидя в своих домах. Но под вечер отец все-таки решил наведаться в центр деревни к нашему прежнему жилищу и взял меня с собой.

Еще издали мы увидели яркую полоску заката в том месте, где ее никак не могло быть видно из-за плотного ряда деревенских построек. Мы подошли поближе и остановились, пораженные: нашей улицы больше не существовало… Исчезла наша улица. Все дома на ней сгорели, включая и наш дом… Сгорели так же и сельсовет, и сельмаг. Но каким-то чудом уцелел большой деревянный клуб!

Вид огромного черного пепелища с печально торчащими к небу «указательными пальцами» – закопченными трубами печей, поверг меня в гнетущее недоумение. Но и на этот раз во мне пока не возникло ощущение страха. Просто всё как-то диковинно было для восприятия семилетнего мальчика. Фантасмагория! – сказал бы взрослый человек, увидев такое впервые.

Отец, шумно вздыхая, поковырялся немного под обгоревшими досками нашего дома и извлек из-под них медный самовар. Он даже почти не закоптился. Мы отнесли его в наш «новый» дом. Но надо было спасать все остальное, что еще могло сохраниться под толстым слоем золы и пепла. И отец снова отправился на пепелище. На этот раз с мамой и моими старшими сестрой и братом. А я остался дома один, печалясь, что сгорели мои книжки и игрушки. Впрочем, надо сказать, что сгорело не все наше имущество. Часть его была перенесена родителями в школьный дом заблаговременно. То есть в соответствии с выражением «на всякий пожарный случай». А выражаясь языком военным, мы «отступили на заранее подготовленные позиции».

На следующий день, а может быть, и позже в деревне снова появились немцы. Вели они себя достаточно миролюбиво, ходили по домам, выпрашивая молоко, яйца, кур. Иногда сами ловили домашнюю птицу, но не всю, а выборочно. Хозяйки в ответ на их действия, не стесняясь, громко «голосили», то есть причитали вкрик, а немцы только добродушно гоготали, похлопывая их по спинам. Я все это видел, и у меня не возникало чувства протеста. Просто росло удивление, замешанное на любопытстве.

Но все постепенно становилось привычным и обычным по-новому, по-военному, не так, как в мирное время: кто-то ушел в партизаны, кого-то забрали немцы, кто-то из соседей стал полицаем. Где-то иногда постреливают. Где-то, кого-то, что-то… Но все это далеко от глаз, а значит, и не страшно. Среди взрослых бродят слухи, пересуды, царит атмосфера возбужденно-приподнятой настороженности, грозящей чем-то нехорошим впереди, но пока будто бы сносной. Немцы не лютуют. В деревне чаще чувствуют себя хозяевами не они, а партизаны. И вообще между теми и другими пока будто игра в прятки идет: партизаны идут – немцы уходят, немцы идут – партизаны уходят. Без стрельбы, без каких-либо явно выраженных репрессий с обеих сторон по отношению к мирным жителям. Так, по крайней мере, мне, пацану, виделось. Но это только пока…

Мрачное оцепенение вызвал в деревне расстрел председателя колхоза. Он будто бы был человеком добрым, заботился об односельчанах даже в условиях оккупации. Но партизаны почему-то подозревали, что он работает и на немцев. Этого оказалось достаточно для того, чтобы без лишних разбирательств покончить с ним. Помню, как бабы заливались слезами, сочувствуя семье Гекана. Гекан – было деревенское прозвище председателя, а настоящего его имени я и не знал. Расстрелял его собственноручно сам Василий Иванович Кошелев, командир партизанского отряда имени Чапаева. Это произошло недалеко от школы на краю берегового оврага. Я не слышал выстрелов, но уже через полчаса беспечные пацаны кричали на улице: «Хлопцы, побегли Гекана глядеть!».

И хлопцы побежали. Побежал с ними и я. То, что мы там увидели, навечно впаялось в структуру моего мозга. И он, мой мозг, всю мою жизнь периодически высвечивает перед глазами жесточайшую картину того далекого испытания моей детской психики.

Светило мягкое солнышко. В природе было тихо и благостно. А перед нами на крутом склоне оврага головой вниз лежал наш председатель. Только где же сама голова? И мы сбежали в овраг, чтобы ее увидеть. И увидели… Мы увидели голову Гекана, но только… изнутри… Голова была похожа на опрокинутую чернильницу, из которой только что выплеснулись красные чернила. Пока я смотрел внутрь этой страшной чернильницы, густая темная капля крови собралась по ее верхнему краю и упала в траву. Две дворняжки слизывали с травы кусочки мозга… А я смотрел и грыз яблоко. Меня не вытошнило, мне не стало дурно. Я, видно, был еще слишком мал для такой реакции на столь чудовищное впечатление. Но, может быть, именно с того дня я стал громко и часто вскрикивать во сне, пугая по ночам своих близких.

Вскоре смертельная опасность коснулась и непосредственно нашей семьи. Она вошла в наш дом в облике все того же командира Кошелева. Вдруг как-то прозрачным осенним утром в сенях раздались громкие голоса и топот ног. Резко распахнулась дверь, и на пороге появился ОН в сопровождении двух телохранителей. Был ли он лицом похож на своего легендарного тезку, сказать не могу. Возможно, что и был. Но вот по образу мыслей, решительности и дерзости проводимых им операций – был похож на Чапаева бесспорно. Он сразу стал наводить ужас на деревенские фашистские и полицейские гарнизоны. И уже тогда о нем ходили легенды в уважительно-настораживающих выражениях. Ходила поговорка: «Я – Чапай! Меня не чапай!». То есть не трогай. Родилась ли эта поговорка еще при Чапаеве, или относилась только к нашему местному герою, не знаю. Но помню, что Кошелев гордился такого рода разговорами о нем.

Отец неуверенно шагнул навстречу вошедшим гостям и замер посреди комнаты.

– Ты что ж это, Кузьмич, делаешь? – не здороваясь, загремел с порога Василий Иванович. – Детей наших калечить надумал? Не позволю!

– Видите ли, товарищ Кошелев, сентябрь уже на исходе. Детям учиться надо.

– Какая учеба! Война идет! Оккупация! Чему ты можешь научить детей при фрицах? Или уже с ними снюхался? А?

– Василий Иванович, поймите, я же не…

– Ладно, все! Некогда мне тут с тобой рассусоливать! Чтоб сегодня же школу закрыл! Ты меня понял, старый? Иначе…

Что могло быть «Иначе» (с мощным нажимом «И») мы все уже хорошо себе представляли. Хлопнув дверью, Василий Иванович исчез. А отец мой все стоял и стоял посреди комнаты… И колени его мелко-мелко дрожали. А перед моими глазами возникла падающая капля крови из головы председателя Гекана. Вся наша семья наблюдала эту драматичную сцену, и никто потом не осудил отца за дрожание коленей, за бледность в лице и слабость в голосе. Никто не осудил и Кошелева. Он был наш герой. Борец за правое дело. Я же, кажется, впервые подумал тогда, что война – штука действительно нехорошая.

Отец, конечно же, школу немедленно закрыл. А новые власти открытия ее, похоже, и не требовали. К нашему счастью. Смертельно было бы даже такому мирному человеку, как мой отец, оказаться между двух огней. В то время ему, уважаемому сельскому интеллигенту, преподавателю русского языка и литературы, не директору школы даже, а добровольно подменившему ушедшего на фронт директора, шел уже пятьдесят шестой год. Отец был слаб здоровьем, невоеннообязанный, белобилетник, как тогда говорили. Но это все, конечно же, не помешало бы ни той, ни другой стороне без колебаний пустить его в расход.

Пустить в расход… – какое протокольно-беспощадное и холодное словосочетание! Но его значение я усвоил еще тогда. Только до меня никак не доходил его смысл. Человека? В расход? Пустить? Как это всё? Да вот так! – подсказывал уже появившийся опыт. – Раз! И все, что было в голове у человека, вмиг разбрызгивается по склону оврага… И кровь капля за каплей высачивается в траву.

Хлопнув у нас дверью, Кошелев тогда надолго ушел из деревни, так как в нее вскоре вошли новые подразделения немцев. Вместо прежних довольно скромных фрицев появились рослые, крепкие, холеные и очень наглые экземпляры завоевателей. Эти уж без всяких церемоний брали у крестьян все, что хотели. Ходили по деревне, никого не замечая, и никого ни в чем не стесняясь, будто нас вообще и не было. На глазах у женщин могли справлять и малую и большую нужду, ходить голыми по двору. Они все время как будто демонстрировали свое превосходство над нами. Но мы не оставались в долгу и платили им той же монетой. Ни разу не видел я на лицах наших людей какого-либо подобострастия, покорности судьбе. «Не на тех напали!» – думал каждый из нас. И немцы это, видно, прекрасно понимали. От того и пыжились в своем высокомерии.

Они громко горланили на своем неприятно лающем языке, перекликаясь с одного крестьянского двора на другой. Крестьяне между собой метко передразнивали непрошенных гостей: «Пришли – гыр-гыр, гыр-гыр – все облазили, обнюхали, что захотели – забрали и пошли!». Глядя на этих мордастых и горластых фрицев, мне все больше начинало казаться, что фашисты и не люди вовсе, а какие-то двуногие овчарки из страшной сказки. Но как им удалось ворваться из нее в нашу жизнь? Пришли и вмиг разрушили все мои прекрасные детские мечты. Почему из-за них я не должен ходить в школу? В мой долгожданный первый класс. Да-да, из-за них! У меня не было обиды на Кошелева. я понимал, что его действия – прямое следствие прихода к нам немцев. Не пришли бы они – не пришел бы к нам в дом и Кошелев со своим суровым приказом.

Всего с недельку успел я походить в школу. Правда, к тому времени я уже умел и читать и писать, но так хотелось сидеть со своими сверстниками в классе и слушать свою первую учительницу Анну Лукиничну, нашу соседку по квартире в школьном доме!

Во мне росло, набирало силу острое чувство неприязни и к немцам, и ко всему, что с ними связано. Но это еще не была ненависть. Безмятежное детство не знает такого крепкого чувства. Однако все, что я видел теперь вокруг себя, что переживал, уже подготавливало меня к той школе ненависти, которую предстояло пройти мне за годы войны.

Картина Вторая
Ленин на рыбалке

В постсоветское время стало модным подвергать сомнению все то, что еще совсем недавно для всех нас было свято. Опыт в разрушении святынь у нас, как известно, накоплен немалый. Оголтело разрушали, к примеру, христианские святыни и с большим энтузиазмом занялись воздвижением коммунистических. Теперь вот разрушили и коммунистические, реанимируя христианские… Между тем еще в «Божественной комедии» Данте есть замечательные слова:

 
чем больше говорящих «наше»,
Тем большей долей каждый наделен,
И тем любовь горит светлей и краше.
 
Чистилище, Песнь 15

Там речь идет о жизни в «верхних сферах», то есть в Раю. Но если забыть, что эти слова написаны в начале четырнадцатого века, то, согласитесь, воспринимаются они как строчки из Коммунистического Манифеста. И не согласитесь ли вы после этого с тем, что Коммунизм и Рай – два полюса одного глобального предмета: извечной мечты человечества о Свободе, Равенстве, Братстве? Что, скажете громкие слова? А что поделаешь! Громкие слова иногда нужны, чтобы разбудить спящих.

Часто приходится слышать: потеря веры (имеется в виду религия) приводит к нравственному вырождению и падению нравов. Тоталитарный коммунистический режим выжал из человека всю его душу… Спрашивается, кто же тогда страдал, погибал и побеждал в минувшей страшной войне? Нравственно падший и убогий человек? Полное ничтожество? Забитый и запуганный фанатик тоталитарного режима? Или все-таки гордый Человек, окрыленный святой верой в коммунистический рай!? И оказался ли, скажем, мой, внутренний мир беднее оттого, что я с детства воспитывался на вере не в какое-либо верховное мистическое существо, а исключительно только в своего ближнего, реального человека?

Моей религией с раннего возраста стала для меня великая русская литература. К ней меня приобщал, естественно, мой отец, так как сам был в нее страстно влюблен. Преподавал он ее в школе с большим знанием дела и очень увлеченно. Ученики на его уроках всегда слушали, затаив дыхание. А когда он в лицах читал им отрывки из Гоголя, Салтыкова-Щедрина или басни Крылова, то весь класс периодически взрывался дружным хохотом. И вся школа понимала, что это Александр Кузьмич тешит учеников своим «единоличным театром».

Литературные чтения он нередко устраивал и дома. На них читали не только отец, но и мои сестра и брат. Я знал наизусть много стихов и тоже выступал с ними. Причем отец всех нас учил читать как можно более выразительно. В деревне хорошо знали о таланте Кузьмича-рассказчика, и крестьяне всегда охотно слушали его литературные и бытовые истории, когда он сиживал с мужиками где-нибудь на завалинке.

Отец начал работать в Сагутьевской школе еще в начале двадцатых годов и за двадцать лет им было воспитано немало будущих учителей, агрономов, зоотехников. Но пожалуй, больше всего его воспитанников стало профессиональными военными. Таково уж было время!

К Кузьмичу за советом по любому поводу ходила вся деревня. И он часто выступал то в роли адвоката, то – судьи. Разве что роль прокурора ему никто никогда не навязывал, так как все знали о благородной мягкости его характера.

Была и негативная сторона у его необычайной популярности: его часто звали на различные семейные торжества, с которых он приходил домой иногда сильно «навеселе». Мама на него в таких случаях ругалась, мол, не с его здоровьем пить, а он в ответ только отшучивался, называя себя свадебным генералом.

От матери я не раз слышал историю о том, как отец однажды усмирял деревенского богатыря и задиру. Как-то вместе с отцом она тоже была у кого-то в гостях. Гостей было много, все крепко подвыпили. Но больше всех, как видно, выпил этот самый богатырь и начал ко многим задираться. От него отмахивались, он разозлился и разбушевался не на шутку. А это уже грозило серьезными последствиями. Мужики пытались всем скопом связать буяна полотенцами, но он их легко расшвырял во все стороны. Вот тогда вдруг и выступил вперед мой щупленький отец. Он набросил на себя эдакую дурашливую маску Соловья-разбойника и гаркнул, насколько хватило сил: «Иван!!! Да я же сейчас тебя раздавлю!». Все, кто при сем присутствовал, на мгновение замерли в гоголевских позах из немой сцены «Ревизора», а потом раздался такой сильный взрыв смеха, что его услышала, пожалуй, вся деревня, и любопытные стали сбегаться посмотреть, что там такое происходит. Буян же сначала остолбенел от изумления, а потом, на глазах трезвея, тоже мощно расхохотался. Он нежно обнял моего отца за плечи и сказал виновато, но так, чтобы все слышали: «Ну, Кузьмич! Век помнить буду! Ты ж меня сейчас от тюрьмы спас! Я ж ба их тута усех перекалечив!»

Были у отца и другие природные дарования. Он отлично рисовал и любил лепить из глины различные настольные статуэтки. А так как он увлекался еще и рыбной ловлей, то в его скульптурках нередко воплощались и рыболовецкие сюжеты. И слепил он однажды еще до войны небольшую фигурку Ленина, сидящего на бережку с удочкой. Очень симпатичная работа получилась! Многие приходили на нее посмотреть. Прослышало о скульптурке и районное начальство. Им тоже она понравилась. Хвалили. Однако на выставку народного творчества не взяли, так как показалось им, что вождю не пристало терять время на какой-то там рыбалке. Взяли какие-то другие отцовы работы. А «Ленин на рыбалке» так и остался стоять у него на столе до самого прихода немцев.

Теперь статуэтка Ленина уже не могла стоять на виду, и отец припрятал ее под полом в картофельном подвале. Там же нашла свое место и другая крамольная для нового режима вещь: толстый том «Истории Гражданской войны» с золотой пятиконечной звездой на красном переплете. Этой книгой отец очень дорожил. Прежде всего, может быть, потому, что в нашей семье царил трепетный культ книги, а эта была, вероятно, самой ценной.

Как-то уже глубокой осенью к на в дом староста привел нескольких немцев и сказал, что они, мол, у нас переночуют, а мы им с вечера должны набрать картошки. И поставил возле печи большую пустую корзину. Когда староста ушел, немцы, не теряя времени и громко галдя, стали готовиться к ночлегу, для чего принесли со двора сена, расстелили его на полу, чего-то набросали сверху. У нас не взяли ничего и, как всегда, не обращали на нас почти никакого внимания. Мы молча поглядывали на них, делая вид, что тоже целиком поглощены каждый своим делом. Потом мама потихоньку взяла корзину, вздохнула и направилась к люку в подвал. И тут молодой рослый немец то ли из галантности, то ли из желания набрать получше картофеля, резво подскочил к ней и учтиво отобрал корзину.

Первым почувствовал недоброе отец, потом и мы сообразили, что может вынести немец из подвала вместе с картошкой. И была еще одна причина, из-за которой мои родители сильно перепугались. Как я узнал значительно позже, как раз в эти дни в своем подвале наша соседка по квартире моя первая учительница Анна Лукинична прятала двух советских офицеров. Пол над обоими подвалами был общий. Практически оба подвала по верхней части соединялись как два сообщающихся сосуда. Любой шум или запах могли свободно проникать из одного в другой. И не дай Бог, если бы немец что-нибудь почувствовал! Схватить наших военных в подвале у Анны Лукиничны немцам ничего бы не стоило. Но этого, к счастью, не случилось, и офицеры вскоре благополучно ушли в лес к партизанам.

А пока к немцу, стараясь выглядеть непринужденной, подошла моя сестра и заговорила с ним на немецком языке. Ну, что-то в роде того, что, мол, в подвале грязно, не извольте беспокоиться, мы сами наберем вам хорошей картошки.

Надя неплохо говорила по-немецки, так как старательно учила этот язык сверх школьной программы. А в сорок первом она уже должна была учиться в десятом классе. Немец, видно, был приятно поражен ее знанием его языка и расплылся в улыбке. Но предложил спуститься в подвал вместе с ним. Делать нечего, пришлось Наде спускаться вместе с ним. А мама не выдержала и последовала за ними. Немец, кажется, возражать не стал. Через некоторое время первым вылез немец с тяжелой корзиной, потом подал руку Наде, а мама выбралась сама. Отец смотрел на них, счастливо улыбаясь.

Ночью по нашей квартире разносился храп спящих немцев, от которого я часто просыпался и думал со злостью: «Фрицы ведь! А храпят-то как люди…».

А под утро, когда уже начало светать, и в комнате можно было все хорошо различать, произошло такое, что нас всех, включая «гостей», сначала сильно напугало, а потом до слез… рассмешило. Мой брат Миша (ему тогда шел четырнадцатый год) спал на печке и, ворочаясь во сне, вдруг взял да и свалился на грубку – так называлась кирпичная пристройка к русской печке, которую тоже можно было топить. Грубка с вечера была нетопленная, и на ней стояла корзина с набранной для немцев картошкой. Круглое дно корзины от падения на нее Миши сильно качнулось, и картошка с сильным грохотом просыпалась на звонкий досчатый пол. Туда же, спросонья ничего не соображая, загремел и Миша.

Вот тут мы все и переполошились! Мы повскакивали с постелей, подхватились и немцы, хватаясь за автоматы. Потом несколько секунд мы все молча и тупо взирали на рассыпанную картошку и на Мишу, сидевшего на полу и, морщась, потиравшего то одно, то другое ушибленное место. Первыми пришли в себя немцы. Вместо сонного храпа теперь раздался разноголосый хриплый хохот. Они показывали пальцами на Мишу и катались по полу от смеха. А вид у Миши был действительно забавный, и мы тоже не смогли сдержать улыбок. Потом мама и Надя бросились собирать картошку, а то самый немец, что лазил в подвал, подошел к Мише, потрепал его вихрастые волосы и дал, гогоча, подзатыльник. Нахохотавшись вдоволь, немцы посмотрели на часы и сообразили, что это русский парень разбудил их как раз вовремя. И через пять минут их уже не было в нашем доме. На том дело и закончилось.

А мы еще долго обсуждали это острокомедийное событие и теперь смеялись от души. Мы радовались, что так легко отделались от непрошенных гостей.

Картина Третья
Дети бегут от грозы

Весь Трубчевский район с августа сорок первого года по сентябрь сорок третьего представлял собой единый и достаточно стабильный театр военных действий местного значения. В начале и в конце этого периода с немцами дрались наши регулярные войска. А все остальное время тон задавали партизаны.

Практически все деревни деснянского правобережья крепко связывались множеством партизанских нитей с Брянским лесом, до которого было не более двух-трех километров. Но и в глубине правобережья тоже действовали свои подпольные и партизанские образования.

Трубчевские партизаны были настолько многочисленны и сильны, что к апрелю сорок второго года освободили от немцев около восьмидесяти населенных пунктов района из ста сорока пяти, восстановили в них советскую власть и удерживали ее до августа, то есть в течение четырех месяцев. В феврале того же года Трубчевск тоже побывал в их руках. Правда, не надолго, всего лишь на сутки.

Нигде не давали партизаны немцам спокойно хозяйничать на наших землях. Ни один немец, находившийся здесь, а не на фронте, не мог считать себя в безопасности. Смерть ему грозила отовсюду. А он, озлобляясь, грозил смертью нам, мирным жителям.

Разыгрывалась одна кровавая драма, то вяло текущая, то бьющая ключом. Вот уж действительно, сюда вполне подходило слово «театр»! И не важно, что провинциальный, то есть «местного значения». Сложить голову можно было легко и на «малой сцене».

Эта картина висела среди других репродукций в коридоре нашей светлой и уютной средней школы. Я часто видел ее и до войны, когда заходил в школу с отцом, и в начале войны, когда начинал свой первый, бесцеремонно прерванный, учебный год. Как и «Последний день Помпеи», эта вещь производила на меня сильное впечатление. Я чувствовал, что между ними есть что-то общее. Обе картины роднила одновременно и яркая и мрачная атмосфера, выраженная цветовыми и световыми контрастами. И особенно притягивали к себе эти широко раскрытые глаза, обращенные в сторону возможной смертельной опасности.

Картины того же эмоционального ряда сопровождали меня тогда и в самой действительности.

Война постоянно проявляла себя то в одном, то в другом направлении от Сагутьева. Но обитателей самой деревни она чаще захватывала только вихрями непреодолимого страха за близких, ушедших на фронт или в партизаны, за семьи, которые все труднее становилось содержать, за жилища, без которых в любой момент можно было остаться.

Люди жили будто наэлектризованные и нервно реагировали буквально на все. Если у кого-то на дворе случайно падала одна доска на другую, и при этом раздавался звучный хлопок, то многие в деревне вздрагивали как от выстрела. А если кто-то поутру отрывал от забора сухую доску для растопки печки, то резкое стрекотание гвоздя воспринималось уже как автоматная очередь и могло вызывать переполох. Теперь это может показаться нереальным и смешным, но люди и тогда не прочь были немного подшутить друг над другом, чтобы чуть-чуть разрядиться.

Зыбкость положения среди вспышек слепого военного огня становилась очевидна даже детям. Вероятно, не происходило ни одного ночного взрыва или выстрела без того, чтобы я не проснулся и не бросился к окну посмотреть, что там такое происходит. Разумеется, не всегда можно было что-либо увидеть, но на следующий день мы все узнавали из разговоров односельчан. Новости тогда распространялись стремительно.

Многие эпизоды такого рода в памяти смешались теперь в одну аморфно-временную массу, из которой почти невозможно выделить привязки к конкретным событиям. Например, хорошо помнится отдаленный мощный взрыв, потрясший однажды ночью стекла наших окон. Я его для себя связываю с разрушением большого железнодорожного моста через Десну возле станции Витимля. Но был ли мост взорван именно этим взрывом, сказать трудно.

В другой раз среди ночи мы в нашем доме проснулись от частых беспорядочных хлопков, происходивших где-то близко. Я по привычке выглянул в окно и увидел, как по реке, воспламененной ранним заревом восхода, медленно плыла по течению горящая баржа. С нее и доносились эти странные звуки. Днем выяснилось, что баржа была нагружена патронами. Они-то и рвались, подсыхая в пламени пожара.

Часто через деревню, не задерживаясь, проносились колонны немецкой военной техники. А иногда и партизанские обозы с тачанками. Нередко такие перемещения немцев и партизан чуть ли не совпадали по времени. Оба события, по-видимому, разделяло не более двух-трех часов. И это вызвало в деревне сильную тревогу. Люди решали, что где-то близко будет сильный бой и нам в деревне несдобровать.

Но однажды это вызвало уже не шуточную панику, и жители Сагутьева решили из деревни временно убраться. А куда? Да хотя бы в Плавни! То есть в укромное местечко в луговых зарослях кустарника и могучих ив. И безопасно, и деревни рядом! Дело было в начале лета сорок второго года. Еще Десна полностью не вошла в свое обычное русло. Но луга уже высохли и заросли высокими травами. Стояли отличные солнечные дни.

Кстати, хочу заметить, что тогда мне гораздо глубже запоминались те события, которые происходили именно при ярком солнце. Может быть, это заложено в природе детского восприятия действительности? Видно, яркое освещение способствует «картинной» работе памяти.

Все семьи соорудили для себя в Плавнях из свежескошенной травы уютные душистые шалаши и жили в них несколько дней. Детворе там было раздолье. Рядом река. На лугу мелкие озерки с исключительно теплой прозрачной водой. Плескайся сколько хочешь! Мы много купались, ловили рыбу, «паслись» луговым сладким чесноком, девчонки плели венки из цветов. Будто и войны никакой нет! Одно было плохо: слишком досаждали комары…

Потом стало ясно, что боя поблизости не будет, и мы все отправились в Сагутьево, как говорится, к своим родным очагам. Но бои близ Сагутьева и за Сагутьево все-таки периодически происходили. Помню, еще где-то в начале военных действий на территории Трубчевского района в деревне ходили оживленные разговоры о большом сражении, которое произошло на Перекопе. Так назывался другой участок нашего огромного луга. Там была окружена и уничтожена немцами наша воинская часть, пытавшаяся пробиться к лесу.

Пожалуй, это была самая жестокая драма, разыгравшаяся в годы войны вблизи Сагутьева. Долго потом сагутьевские женщины горько причитали, оплакивая погибших там наших «бедных солдатиков». А пронырливые мальчишки таскали между тем с Перекопа различные военные достаточно опасные «игрушки».

Семилетнему пацану, конечно, трудно как-то систематизировать происходящие вокруг него события. Ни по времени, ни по важности. И все-таки, вспоминая, сопоставляя и анализируя, я не только сейчас, а на протяжении всей жизни так или иначе старался навести определенный порядок в памяти. И, следовательно, о некоторых событиях могу говорить или почти, или совершено уверенно.

Разгром воинской части на Перекопе прочно запал в мое сознание. И поэтому когда летом сорок второго года в деревне вдруг появились люди в красноармейской форме, я был одновременно и в восторге, и в страхе. Я боялся, что налетят фрицы и перебьют весь небольшой отряд наших солдат.

Командовал отрядом некий Бураков. Он тоже ходил в военной форме и имел звание не то капитана, не то майора. Бураков очень любил детей и в свободное время уделял им много внимания. Так что сагутьевская детвора быстро к нему привязалась. Со мной у него, как мне казалось, были особо теплые отношения. И как же мы, мальчишки, плакали, когда через несколько дней командир Бураков утонул в Десне!

А накануне его гибели я, играя, швырнул довольно увесистую палку и чуть было не попал ею ему в затылок, но, к счастью, только фуражку задел… Я весь съежился от страха, но не за себя, а за моего взрослого друга. Он же обернулся, шутя погрозил мне пальцем и сказал ласково: «Смотри, Сашок, я ведь хочу дожить до Победы!». И я еще тогда понял, что между этим случаем и последовавшей за ним гибелью Буракова существовала некая тонкая роковая связь…

Уже после войны я узнал от наших односельчан, что в Сагутьеве была тогда рота севских партизан. Как они к нам попали, не знаю. ведь от наших мест до Севска километров семьдесят пять. Видно, участвовали в каких-то операциях с трубчевскими и погарскими партизанами.

Севцы должны были некоторые время удерживать в своих руках Сагутьево. Они и удерживали, пока не требовалось вступать в бой с превосходящими силами противника. А когда опасность такого серьезного столкновения все-таки возникла, севцы неожиданно дрогнули. И побежали обратно к реке. Как вел себя при этом сам командир Бураков, сказать трудно. Одни потом говорили, что он и сам струсил. Другие утверждали, что он всеми силами старался удержать своих бегущих людей уже на берегу Десны.

Через реку был переброшен временный мост, составленный из связок сосновых бревен. Командир, преграждая путь отступавшим, будто бы вихрем взлетел на коне на мост. Но конь поскользнулся на вертких мокрых бревнах и упал в воду, сбросив с себя всадника. Конь-то сразу поплыл к берегу, а бедный Бураков камнем пошел ко дну. Говорили, был он в тот момент в изрядном подпитии. Потому, может быть, и утонул… Партизаны же из отряда Кошелева, находившиеся поблизости от севцев, положение все-таки выправили, отбили немцев от Сагутьева и захватили много трофеев.

На следующий день утром сагутьевские мужики выловили баграми со дня Десны труп Буракова. Мы, мальчишки, с ужасом смотрели на странно посиневшее, вздувшееся лицо нашего друга, а я дума: «Как же так? Ведь я же чуть было не убил его позавчера! А вчера он утонул… Да, нет, я бы его только ранил! Зато его доктор уложил бы в постель. И он не помчался бы на речку пьяный. И дожил бы до Победы…». Так думал я тогда, сглатывая подступавший к горлу комок и часто смаргивая набегавшие на глаза слезы.

Через несколько дней партизаны ушли в лес, и в деревню с видом победителей вступили местные полицаи. Где они до того обитали и сколько всего их было в Сагутьеве, не знаю. Но видел я всегда вместе всего человек семь-восемь. Одних и тех же. Обычно они чинно, но не строем, шествовали по нашей улице, выходили на высокий бугор над рекой, становились в ряд и начинали вялую стрельбу из винтовок в сторону леса. Но лес-то был далеко! Попробуй увидеть в нем что-либо с нашего Бугра! И даже заметив на его краю какую-нибудь цель, невероятно было бы поразить ее из винтовки. Это понимали даже мы, пацаны. Но «доблестные» полицаи стреляли. Как видно, из чувства приятного долга перед новыми хозяевами, которых, кстати, в такие моменты рядом с ними вовсе и не бывало.

Деревенские женщины часто потешались над полицаями, почти нисколько не стесняясь. Полицаи зло огрызались, но последствий для обидчиц это, как правило, не имело. Ну бабы! – что с них возьмешь?

Было у полицаев и другое «увлекательное» занятие. Иногда они приносили с собой на Бугор красноармейские каски, надевали их на колышки ближайшего плетня и с близкого расстояния вели прицельный огонь, норовя попасть в пятиконечные красные звезды. В итоге каски превращались в страшно изуродованные куски металла. Полицаи вертели их в руках и хохотали. Одну такую брошенную каску я тоже потом держал в руках, и мне было жутко представить себе в ней человеческую голову.

Натешившись на Бугре, полицаи уходили вглубь деревни, как видно, очень довольные собой. Любопытно, что из леса в ответ никогда никаких выстрелов не раздавалось. Но однажды произошло событие, которое надолго взбудоражило всю нашу деревню. Ни немцев, ни даже полицаев в тот момент в ней не было. Стоял прекрасный весенний день. Женщины работали в своих огородах. Пацаны, то есть мы, играли на берегу Десны. Много нас там было! И вдруг ни с того, ни с сего раздался свист не то снаряда, не то мины, и на поверхности реки, как раз напротив места наших игр, ввысь взметнулся огромный взрывной столб воды. Следующие снаряды с шипением и свистом полетели в деревню и там бабахнули взрывы. Мы со всех ног бросились по оврагам домой. А там уже вовсю разгоралась паника. Люди что-то кричали, бегали от дома к дому, хватали своих плачущих детей и тащили в подвалы.

Вдруг резкий ветер рванул соломенные крыши домов. Западная часть неба стремительно мрачнела, озаряемая лишь частыми вспышками молний. Раскаты грома накатывались на деревню тяжело и глухо. А с востока, то есть со стороны леса, продолжали лететь снаряды и их четкие взрывы как бы вкрапливались в рокот громовых раскатов. Огороды и улицы быстро опустели. Один только я, как мне показалось, остался под открытым небом посреди школьного двора и заворожено наблюдал за развитием событий. Еще светило солнце, но уже падали мне на голову первые крупные капли весеннего ливня. Страх и какой-то жуткий восторг овладели мной. Меня околдовала суровая красота всего этого зрелища, и я не мог сдвинуться с места.

– Саша!!! – услышал я за спиной голос перепуганной матери, – беги скорее сюда!

Она кричала из школьного сада, стоя на пороге подвала, выкопанного специально для таких вот опасных случаев. Я словно пробудился от ее голоса и через несколько секунд был уже в подвале. Уж не знаю, спас ли бы он нас от прямого попадания даже небольшого снаряда или бомбы, но удары взрывов и раскаты грома даже здесь звучали глуше и, казалось, сырые стены нашего убежища надежно отгораживали робко трепетавшую жизнь от посягательства нахально-напористой смерти.

Но вскоре стало совсем тихо. Мы с опаской выбрались из подвала и увидели, что на улице уже появились люди. Они собирались группами и возбужденно делились впечатлениями о происшедшем событии. Одной женщине показалось, что она видела летящий в ее город снаряд. Теперь она ко всем подходила и нервно, с горящими глазами, повторяла: «А ён як лятить – дак во такесенький!». И она разводила руками не шире своих худеньких плеч.

Мелкий дождик еще брызгал, но никто на него не обращал внимания. И никто не мог взять себе в толк, почему это партизаны вдруг решили обстрелять нашу такую мирную деревню! Или это не партизаны учинили обстрел, а сами немцы? И не из леса, конечно же, а вон оттуда, из вон тех луговых зарослей ивняка! Выяснилось, однако, что в деревне никто не пострадал, и даже ни водин дом снаряд не попал. Сгорел только один сарай, да стожок сена за деревней. Вот дела – как по заказу!

А на следующий день на Бугре снова появились полицаи и принялись из винтовок стрелять в лес. Но теперь все в деревне посматривали на них не с насмешкой, а с ненавистью. Какие были у полицаев другие дела, я не знал. Будто бы следили за порядком в деревне. Взимали с крестьян то, что требовали немцы. Следили, чтобы в каждом доме теперь висела икона. В центре деревни возле пожарной части периодически вывешивали портрет «Гитлера-освободителя» (от хлеба, как говорили люди), который сразу же бесследно исчезал. А однажды портрет был обнаружен на площади перед пожарной с кучей дерьма на морде фюрера. Полицаи жутко перепугались и скрыли от немцев сей факт преступного отношения к их вождю. Так что в деревне никаких репрессий не последовало. Да и вообще Сагутьеву повезло: в нем никогда за годы оккупации не было ни виселиц, ни каких-либо показательных расстрелов.

Но совсем поблизости это – увы – происходило… Уже тогда мы знали о зверствах карателей в деревнях нашего Трубчевского и соседних районов. Особенно потрясли нас вести из Севского района. На расправу с партизанами и их семьями немцы бросили туда целый венгерский корпус. Ходили слухи, как мадьяры вырезали мирных жителей целыми деревнями. Стариков, женщин, детей – всех подряд.

Слово «вырезали» производило на меня тогда жуткое впечатление. Мне представлялось это в виде того, как вырезают сердцевину из яблока, чтобы сварить компот. Но поступать вот так с живыми людьми! По ночам мне мерещились младенцы с вырезанными таким способом животами. Видел я и себя, схваченным для проведения надо мной такой же операции. И я кричал страшным голосом, подхватываясь с постели.

Страх вселился в сознание сагутьевцев. Дело шло к тому, чтобы в скором времени покинуть деревню и переселиться в лес под защиту партизан.

Картина Четвертая
Мы простимся с тобой у порога…

У войны не женское лицо. Это верно. Но оно у нее и не детское. И не стариковское. А какое же тогда? Мужское?

Нет, зверское!

А если смотреть еще глубже, то ведь и зверя, пожалуй, можно оскорбить таким определением ее облика.

Говорят, война бесчеловечна. Как же! Вполне даже «человечна», так как ведут ее между собой все-таки люди. Только одни из них, воюя, остаются людьми, восходя до библейского самопожертвования. Другие скатываются до положения человекообразных, способных на любую подлость во имя спасения собственной шкуры.

Герои, трусы, предатели… Война всегда являла миру и тех, и других, и третьих. Но больше все-таки бывало героев. Так каковы же они, эти герои? Только ли тот герой, кто грудью закрывает амбразуру вражеского пулемета? Или убивает наибольшее количество врагов на поле брани? А тот, кто, преодолевая страх, просто изо дня в день вместе со всеми поднимается в атаку, он разве не герой? А тот, кто все годы войны находился в самом пекле боев и не получил ни одной царапины? И разве не герой для своих родных и близких несовершеннолетний паренек, самоотверженно ринувшийся в пламя войны и быстро в нем сгоревший? Для меня и моих близких таким героем стал мой брат Миша.

Во время войны дети взрослели быстро. Особенно такие сорваны, каким был мой брат. В сорок первом году ему шел только четырнадцатый год.

В моей памяти сохранилось немало картинок о нем из моих с ним взаимоотношений, из нашей семейной жизни и из того, что мы узнавали о его проделках от наших знакомых.

И вот теперь, анализируя мои воспоминания о Мише, я могу сказать, что был он парнишка очень подвижный, находчивый, решительный, с быстрой реакцией на какие-либо увлекательные действия, изобретательный, со склонностью к техническому творчеству, а кроме того – доброжелательный и доверчивый.

Самые ранние воспоминания о брате связаны у меня с моим первым прозвищем, полученным от него. В раннем детстве я был полненьким кудрявым мальчиком. И гордо называл себя: «Я – Сяся Пуськин!». А Миша как-то расхохотался и сказал: «Какой же ты Сяся Пуськин? У Пушкина волосы были черные, а у тебя – вон! – как лен! Пуздряч ты, а не Сяся Пуськин!». Все смеялись, смеялся и я. Мне не было обидно. Ведь Миша любил меня и много уделял внимания мне, когда не занимался своими личными делами, которых у него было немало.

Непоседливость не позволяла Мише быть отличником в школе, однако он охотно участвовал в различных кружках, если там можно и нужно было что – либо мастерить. Книжек он читал меньше, чем наша отличница сестра, но от участия в домашних литературных вечерах тоже не отказывался.

Отец, как правило, читал нам русскую классику, Надя – зарубежную романтическую литературу, а у Миши преобладала тема гражданской войны и приключенческие романы. Он любил все героическое, в том числе стихи и песни о героях. Именно он научил меня песням «Орленок», «Каховка», «Дан приказ ему на запад», «Песня о Щорсе» и другим в том же духе. Иногда читал он и классическую русскую поэзию. Но это тоже должно было быть что-нибудь героическое или клеймящее предательство, измену, трусость.

Помню, с каким презрением произносил он слова: «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла…». А когда доходил до заключительных строк поэмы, обличительный пафос в его голосе возрастал необычайно: «Ты отомстил? – Не отомстил. Но я стрелой пустился в горы, чтобы твои утешить взоры…». У меня мурашки пробегали по телу, когда Миша громко восклицал: «Ты раб и трус! И мне не сын!».

Мама наша на литературных вечерах ничего не читала. Ей, как всегда, надо было что-нибудь шить для нас. Но слушала внимательно. И только иногда укоризненно качала головой, если кто-то уж слишком увлекался. Как вот Миша, например, читая «Беглеца» Лермонтова.

Миша в нашей семье постоянно в чем-либо ревниво соперничал с Надей. Но Надя была хорошей рассказчицей. И тут уж Миша должен был признать ее первенство. Он всегда охотно слушал ее увлекательные рассказы то ли из прочитанного, то ли из своего выдуманного, но основанного на прочитанном. Чаще всего, как я теперь себе представляю, это были современные реминисценции на темы произведений Вальтера Скотта, Майна Рида, Сервантеса, Байрона, Пушкина, Лермонтова.

Особенно четко вспоминается мне забавная история, связанная с чтением в нашей семье романа Жюля Верна «Из пушки на Луну». Дело происходило тоже еще до войны. Однажды вьюжной зимней ночью мы, дети, уютно сидели на печке, и Надя вслух читала нам при свете керосиновой лампы этот занимательный роман. Я еще многого, конечно, не понимал, но на меня сильное впечатление произвела иллюстрация, на которой был изображен летящий на Луну снаряд, а рядом с ним распластано летела выброшенная путешественниками за борт дохлая собака. Мы, разинув рты, слушали Надю, но вдруг она умолкла, отложила в сторону книгу и задумчиво произнесла: «А знаете ли вы, что я тоже летала на Луну?».

Кроме Нади, Миши и меня на печке сидел еще наш двоюродный брат Боря, приехавший к нам на зимние каникулы из Днепропетровска. Все мы удивленно посмотрели на Надю, и первым расхохотался наш двоюродный брат. Он был старше Миши, но младше Нади, а главное – городской парень, и, следовательно, больше скептик, чем доверчивый романтик. Однако Надя смогла так увлечь нас своим рассказом, что даже Боря оказался очарованным ее выдумкой.

Но особенно потрясен был Миша. Его доверчивость, по-видимому, основывалась исключительно на беззаветной вере в технический прогресс, в возможности человеческого разума. Потом он долго допытывался у Нади и у родителей: правда это или неправда, что она побывала на Луне, когда прошлым летом на целых два месяца уезжала к дядюшке на Украину? Папа с мамой посмеивались и, подыгрывая дочке, говорили:

– Правда!

– А почему тогда раньше никто об этом ничего не рассказывал:

– А потому, что это был большой секрет! Понял?

И Миша умолкал, понимая, что раз секрет – значит дело серьезное.

Любимым Мишиным занятием было мастерить что-нибудь для дома или игрушки для меня. Но, разумеется, с игрушками он и сам играл с удовольствием. Для игр он мастерил преимущественно «военную технику и вооружение»: пулемет «Максим» чуть ли не в натуральную величину с трещоткой, ружья, стрелявшие тонкими тросточками, наганы, гранаты, сабли, кинжалы. И все это из дерева. И все с большим искусством. Примитива Миша не допускал, за что сверстники его очень уважали и консультировались с ним по различным техническим вопросам.

Однажды в сагутьевском сельмаге появилась дорогая игрушечная железная дорога. Купить мне ее родители не решались, и я каждый день ходил в магазин полюбоваться издали чудо-поездом. Мишу, как видно, это задело, и он сказал мне в сердцах: «Дался тебе этот поезд, Саш! Да я тебе не то что поезд – самолет сделаю! Будет как настоящий!». И сделал. Он выстругал его опять же таки из дерева, «из палки», как мы тогда говорили, отполировал до блеска, и самолет действительно получился такой же изящный, как на картинке, с которой Миша его скопировал.

Когда война прокатилась и по полям нашего колхоза, там осталось немало разбитой военной техники. И много интересных деталей от нее стало появляться в нашем доме. Правда, не было ничего взрывоопасного и огнестрельного, это точно. Тем не менее, отец часто давал Мише нагоняй, так как такого рода предметы могли навлечь на наш дом подозрения новых властей. Но однажды техника из дома исчезла. Отец терялся в догадках: неужели Миша все выбросил?

Ни чуть не бывало! Миша с друзьями соорудил в одном из оврагов что-то вроде дота или блиндажа и все перетащил туда. Бывал у него там и я. И чего только не видел! Целая мастерская. Она была даже электрифицирована с помочью динамо-машины, которую по очереди крутили Мишины друзья.

Когда отец обо всем узнал, разразился большой семейный скандал. Родители встревожились не на шутку: Мишина затея могла обернуться для нас большими неприятностями. Но Миша дал слово, что уничтожит это свое потайное укрытие. И слово сдержал. Так что все обошлось.

В Мишином постоянном желании все испытать и все попробовать была изрядная доля беспечности. Еще до войны он по доброй воле испытал три острых ощущения: перец, водку и курево. Пожевав однажды кончик стручка красного перца, он самодовольно изрек: «Во, если б Надька так поела перца, то орала бы на весь дома!». И только он это сказал, как тотчас же сам заорал что было мочи. Ну и хохотали же мы, глядя на него! В другой раз он где-то раздобыл четвертинку «Московской» водки и выпил ее один тайком, прячась в огороде. Родители нашли его там в бессознательном состоянии и долго приводили в чувства. А позже в школе он как-то «хватанул» из бутылки, думая, что в ней вода, глоток соляной кислоты, и его снова пришлось спасать от отравления. Курево он тоже попробовал «из интереса», да так накурился, что ему опять было плохо. Но зато потом ни к водке, ни к куреву, ни к перцу он уже больше не проявлял никакого интереса.

У Миши в среде сверстников было много прозвищ, связанных с различными его достоинствами и проделками. Мне почему-то запомнилось только одно: Котенок. Может быть, потому, что в ней звучало нечто обидное для моего брата. А прозвали мальчишки его так за то, что он лучше всех лазил по деревьям. Он часто участвовал в набегах пацанов на чужие сады, но никогда хозяевам не удавалось его поймать. Водился за ним и такой грех, как разорение птичьих гнезд. Отец часто наказывал его за это, бывали случаи, что и ремнем, но крепче, пожалуй, однажды наказали Мишу аисты.

Как-то Мише очень захотелось заглянуть в их огромное гнездо на вершине высокого могучего клена. До гнезда он добрался без особого труда, но тут прилетели с охоты на лягушек черно-белые гордые хозяева и тотчас же набросились на непрошеного гостя, да так яростно, что Миша едва не свалился с дерева.

Однажды сумрачным осенним днем Миша гулял с друзьями на берегу Десны. Был среди них и я. Вдруг все увидели плывущую по течению далеко от берега лодку без людей. Мальчишки завопили, ах, мол, лодка зазря уплывает. А Миша, недолго думая, разделся догола и бросился в холодную воду. Он быстро доплыл до лодки, и не влезая в нее, стал толкать к берегу. Лодка была спасена. А Миша оделся, энергично побегал, попрыгал по берегу, чтобы согреться, и, как ни в чем не бывало, продолжи игры с друзьями.

В холодную снежную зиму сорок первого года Миша серьезно занялся силковой охотой на зайцев. Каждое утро он становился на лыжи и обходил окрестные овраги, где на заячьих тропах стояли его силки. И однажды принес-таки домой огромного русака! Вся наша семья чрезвычайно обрадовалась Мишиной удаче, так как какого-либо мяса к тому времени в доме уже не бывало. А уж как мы хвалили нашего охотника!

С приходом в Сагутьево немцев Миша быстро посерьезнел. И все его выдумки стали носить «взрослый» оттенок, что особенно и пугало родителей. Он, как и раньше, в течение дня подолгу отсутствовал дома. Но теперь, как я узнал уже после войны, совсем по другой причине: сагутьевские подпольщики вовлекали его в сферу своей опасной деятельности. Миша стал одним из связных между подпольщиками и партизанами. Они передавали партизанам сведения о численности окрестных деревенских гарнизонов немцев и полицаев, об их передвижениях, о размещении огневых точек, складов продовольствия и боеприпасов. Не трудно представить себе, с каким благородным рвением эти мальчики, не достигшие еще даже юношеского возраста, выполняли поручаемые им серьезные задания!

Так продолжалось до лета сорок второго года. А летом Миша как-то возвратился домой уже после двух- или трехдневного отсутствия и категорически заявил родителям, что он уходит в партизаны.

Помню очень серьезный, даже мрачный взгляд отца и слезы матери. Им сразу стало ясно, что дома Мишу уже не удержать. Во всем его облике сквозила теперь та взрослость, которая не допускает каких-либо возражений.

Да и как тут можно было возражать, если уже многие Мишины сверстники находились в лесу! Ушел в лес и Боря, наш двоюродный брат. Война застала его у нас в гостях, и он так и не смог возвратился к себе в Днепропетровск.

Мама, потихоньку плача, собрала Мишу в дорогу. Надела на него новую, только что ею сшитую, рубашку, накормила борщом. Он ел сосредоточенно и молча. А когда настала минута расставания, вдруг тихонько спел единственную строчку из известной песни:

– Мы простимся с тобой у порога…

Мама в ответ еще горше заплакала и спросила:

– И, быть может, навсегда? Да?

Он ей на это ничего не ответил…

Отец немного проводил сына, а я из окна смотрел им вслед. Рядом со мной сидела мама, опустив голову. Слезы капали ей в ладони.

Больше нашего Мишу мы уже никогда не видели.

Вскоре после его ухода обстановка в Сагутьеве для семей партизан стала совсем небезопасной. И семьи небольшими группами стали уходить в лес. А потом разнесся слух о страшных зверствах карателей-мадьяр в Севском районе. И это вызвало уже массовое бегство мирных жителей окрестных деревень под защиту партизан. Ушли в лес и мы: отец, мать, Надя и я.

Стояла солнечная, теплая, но ветреная погода. Огромные сосны в лесу величественно раскачивались, издавая торжественный и задумчивый шум. Воздух был пропитан чудным ароматом разогретой смолы. Все это произвело на меня тогда такое сильное впечатление, что я и теперь, бывая в сосновом лесу, непременно вспоминаю картины моего партизанского детства.

Мы долго вместе с другими семьями кочевали по лесу в поисках удобного места для постоянного проживания. Даже в самых небольших лесных деревеньках от избытка беженцев быстро становилось многолюдно, и нам трудно было рассчитывать в них на какое-либо жилье. В конце концов мы обосновались где-то в лесной глуши вдали и от сел, и от партизанских баз. Вырыли землянка, сделали на них мощный накат из толстых сосновых бревен и стали жить по две-три семьи на землянку.

Конечно, партизаны к нам периодически наведывались. И землянки строить помогали, и продуктов немного привозили, и новости рассказывали. Только Миши нашего все не было и не было…

Мои родители расспрашивали партизан о нем. И каждый раз мы слышали подтверждение того, что Миша находится в отряде имени Чапаева, которым командовал тот самый Василий Иванович, что однажды так сильно напугал всю нашу семью. Приехать на побывку? Ну что ж, и приедет как-нибудь! Обязательно приедет…

Так говорили нам тогда заезжавшие партизаны. Нас их уклончивые слова настораживали и тревожили. Особенно маму. Она часто плакала и ругала отца за то, что он позволил такому юнцу заниматься взрослым делом. Отец в ответ мрачно молчал. Но по его глазам было видно, что он гордится сыном. Но вот однажды, уже поздней осенью, к землянкам подъехал на лошади наш Боря. От него-то мы и узнали, что Миша погиб еще летом, выполняя важное разведывательное задание.

Мишу в составе группы из трех таких же мальчишек, как и он сам, послали в соседний район разузнать о количестве и расположении огневых точек вокруг райцентра Погар. Партизаны готовили тогда операцию по освобождению этого небольшого городка. Ребята под видом бродячих нищих вошли в Погар и все там выведали. Но уже на обратном пути при выходе из города Мишу узнал некто Чухлеб, служивший в погарской полиции. Этот тип, похоже, был местным жителем, а от Погара до Сагутьева километров двадцать. Тем не менее, как потом выяснилось, Чухлеб знал не только моего отца, но и всю нашу семью. Он знал, что мы все ушли в лес. И что Миша в партизанском отряде. И выдал немцам четырнадцатилетнего мальчишку!..

Юных разведчиков схватили. Надо полагать, пытали, выколачивая нужные сведения о партизанах. А потом расстреляли. И это видела местные жители, которые позже все и рассказали партизанам, ворвавшимся в город.

Я слушал рассказ Бори и горько всхлипывал. Комок в горле душил меня, и мне никак не удавалось от него избавиться. Я пытался представить себе последние минуты жизни моего брата и его товарищей, а в ушах звучали слова из любимой Мишиной песни:

 
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел.
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел.
 

Нам всем хотелось верить, что Миша уцелел каким-то чудом. Ну, бывает же такое! Так с этой великой неизбывной ВЕРОЙ, а точнее – с НАДЕЖДОЙ мы и жили вплоть до окончания войны, когда выяснились новые факты, и стало уже совсем понятно, что нашего Миши нет среди живых. Хотя, сказать по правде, слабый огонек надежды, как в угольках потухшего костра, еще многие годы теплился в наших сердцах.

Не скоро осознала утрату и примирилась с ней наша мама. Но у нее оставались мы: я, Надя и наш отец. И она примирилась, приглушила в душе страшную боль.

Труднее было нашей соседке, моей первой учительнице Анне Лукиничне. У нее не осталось никого: ни единственного сына, ни мужа. Оба погибли на фронте. И Анна Лукинична жила исключительно воспоминаниями о них. Особенно о сыне Саше. Всю оставшуюся жизнь не верила она, что он погиб! И ждала, ждала, ждала его возвращения…

В семьдесят четвертом году мне удалось после двадцатилетнего перерыва съездить в Сагутьево. Чтобы повидать родные места, навестить Анну Лукиничну. Она все еще преподавала в младших классах в группе продленного дня. Я зашел в школу, открыл дверь в ее класс. Анна Лукинична знала, что я вот-вот должен появиться из Трубчевска в Сагутьеве. Но, увидев меня, произнесла взволнованно и радостно: «Ой, Саша приехал!».

Малолетки в классе вмиг замерли, будто оглушенные ее тихим старческим голосом. А потом громко зашушукались между собой: «Лукиничнин Саша нашелся!».

Боже мой! Она и в семидесятые годы все еще ждала своего сына, и вся деревня от мала до велика знала об этом! И вот первоклашки приняли меня за него! У меня на миг от волнения перехватило дыхание. Я был потрясен…

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
05 yanvar 2018
Hajm:
181 Sahifa 2 illyustratsiayalar
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar