Kitobni o'qish: «Пунктирная жизнь невзрачного человека»

Shrift:

1. Предисловие

Начинаю эту книгу во второй раз: когда я в первый раз закончил первую главу, в конце её упомянул о мистических случаях в моей жизни. Сохранив файл, как и положено, отложил работу до завтра. Утром файл не открылся никаким способом, ни сверху, ни снизу, ни сбоку, ни сзади. Одним словом – мистика… Попробую по новой.

Кто-то сказал однажды, что жизнь – это черта между датами. При значительном увеличении черта, проведенная карандашом, состоит из пунктирных черточек, это будет пунктирная линия. Наша жизнь при всей её неотвратимости непрерывного течения – тоже пунктирна. Потому, что имеют значение только те эпизоды нашей жизни, когда мы в полном сознании. Когда спим, мы живем, но реальных событий не происходит. Бывают и другие ситуации, когда мы «выпадаем» из течения сознательной жизни: травмы, тяжелые болезни, банальный перепой. И вообще, жизнь, по прошествии времени, представляется эпизодами, имеющими для конкретного человека значение. Таким образом, пунктирная жизнь есть у каждого человека, ибо воспринимается она эпизодами из жизни: у одних – грандиозными, имеющими чуть ли не вселенское значение, у других – малыми эпизодами личного существования. Даже дневники, ведущиеся по «свежим» следам, безусловно, эпизодичны, содержат значительные пропуски нашей истинной жизни.

Нельзя забывать и том, что человек – это сплошная физиология, мыслительная деятельность занимает лишь часть нашей общей физиологии, отличая нас (как мы сами считаем) от животных. Бо́льшая же часть нашей физиологии равна животной. Я это к тому, что, как говаривали древние: «In sano corporis, sano spiritum». Можно перефразировать это выражение, сказав, что каково тело – таково и сознание обладателя этого тела. А посему, чтобы познать самого себя, надо начинать с осознания собственной физиологичности и собственной физиологии, а потом уже переходить к анализу собственных мыслительных процессов, если, конечно, таковые хочется анализировать. Все прекрасно знают, какой ажиотаж поднимается, когда дитятя начинает делать первые шаги и сносит коленку, или локоть, или набивает шишку на лбу. Суета, успокоительные слова, примочки, – хотя, по собственному опыту должно быть понятно, что это – неизбежная дань взрослению. Сначала малыш с ревом бросается к родителям с любой ссадиной-царапиной, но постепенно привыкает к тому, что эти мелкие болячки быстро проходят, и нередко уже и не говорит родителям, что сегодня ушибся или упал, понимая нетрагедийность произошедшего.

Такое осознание собственного тела, а потом и личности, происходит в течение всей жизни, и каждый эпизод этой жизни всегда приоткрывает нам грань своей личной физиологии. Меня весьма поражают влетающие в кабинет молодые мамаши с девочками 10-12 лет с вытаращенными от ужаса глазами и с придыханием сообщают, что у дочери увеличилась грудь. «Это опухоль», – заявление безапелляционное; приходится смотреть, а самого так и разжигает спросить, помнит ли мамаша себя в этом возрасте, и откуда у нее такой бюст разной степени пышности? Вижу и понимаю, что – нет, не помнит. А ведь практически во всех случаях это проявление нормальной физиологии человека.

У Фернандо Арамбуру в книге «Стрижи» я встретил замечательную (на мой взгляд) цитату: «Я не могу, говорю по секрету, утверждать, что у меня есть тело, но таинственная связь, которая соединяет меня с собственным телом, это исток всех моих возможностей. Чем больше я являюсь своим телом, тем в большей степени реальность оказывается в моем распоряжении. Вещи существуют лишь постольку, поскольку контактируют с моим телом и воспринимаются им» (Габриэль Марсель, 1953).

Вспоминая эпизоды собственного становления, я коснусь лишь определенного куска своей жизни, жизни отдельного человека, не выдающегося, не значимого в общественном смысле, невзрачного человека, коих на свете большинство.

Сразу слышу вопрос: «Да кому это нужно? Всех графоманов не перечитаешь». Могу только ответить, что, прежде всего, это нужно мне самому, чтобы еще раз увидеть себя тогдашнего теперешними глазами. Во-вторых, спасибо ЛитРес, что дает возможность интеллектуально убогим разместить свою писанину в массовое использование. И, в-третьих, кажется, Чехов заметил какому-то начинающему словоплёту, что писать можно все, что угодно, но заставить кого-либо читать писанину, – увы.

Я, например, после чтения двух-трех страниц уже обычно понимаю, могу ли я это читать или же – нет. Ознакомительного фрагмента вполне достаточно, чтобы сказать: «Это не моё».

2. Становление

Никто не может оспорить того факта, что рождение и воспитание формируют человеческую личность. И воспитание даже не в смысле каких-то нотаций, примеров, поучений целенаправленного характера, а как процесс улавливания смысловых элементов из повседневной жизни на пути взросления.

Родился я в «полной» семье по всем законам: мама, отец, старшая сестра уже были до меня. Но вырос в «неполной», чисто женской семье.

Отца я не знал совершенно, ибо в день моего трехлетия, именно в этот день, третьего апреля, был выдан документ о разводе родителей, причем мама вернула девичью фамилию. Этот документ я видел всего лишь однажды, лет в шестнадцать, но, поскольку меня поразило совпадение даты развода и даты рождения, я его запомнил. С тех пор больше этого документа я никогда не видел, видимо, мама уничтожила его. Как и все, что было связано с отцом.

Когда появился сайт, где можно узнать об участниках Великой Отечественной войны, я вычитал об отце несколько строчек информации. Хорошо, что от меня не скрыли хотя бы имени и отчества его. «Из приказа 069\Н от 1.04.1944 по 1203 сп 354 Калиноковичской сд:"Награждаю медалью За Отвагу командира отделения роты автоматчиков – сержанта за то, что в наступательном бою 1 апреля 1944 года в районе деревни Савин Рог Озаричского района Полесской области, ворвавшись в траншею противника со своим отделением, уничтожил 4 немецких солдат и уничтожил Дзот и блиндаж противника. Беспартийный, русский, призван в Красную Армию 7 декабря 1943 года из партизанского отряда 123 бригады». В феврале 1945 года отец совершил еще один боевой подвиг. Из наградного листа: «Краткое изложение боевого подвига: 6-го февраля 1945 г выполняя боевую задачу, поставленную командиром роты, занять на высоте 90.0 два отдельных дома в районе (нрзб) Грауденц Поморского воеводства, в которых засели немцы, при занятии 1-го дома старший сержант со своим отделением открыл автоматный огонь и лично уничтожил 7 немцев, во второй дом кинул гранату – убил 4-х немцев, а 2-х взял в плен. Достоин награждению орденом Слава 3 степени. Командир 1203 стрелкового полка подполковник Павлов. 14 февраля 1945 года». Правда, в этом случае Славу заменили на орден Красной Звезды. Итак, воевал, наверное, неплохо. Ранений и контузий не имел, видимо, особо вперед не лез, но деталей, безусловно, я никогда не узнаю.

Из отрывочных сведений, проскальзывавших в разговорах взрослых, я понял, что отец был семейным тираном, в пьяном состоянии избивавший жену, нередко маме и сестре приходилось ночевать у чужих людей, ибо в подпитии он был совершенный зверь. Допускаю, что мое появление на свет связано с какой-никакой попыткой сохранить семью, но из этого, судя по документу о разводе, ничего хорошего не вышло.

Детская память не оставила мне об отце никаких воспоминаний, насколько я помню, никогда не интересовался им, довольствуясь тем, что выуживал из разговоров взрослых; так, какие-то отрывочные воспоминания. Самым длинным был рассказ мамы о том, что она может вспомнить отца добрым словом только в одном случае. В начале Великой войны мама и отец жили в Барановичах, городе между Брестом и Минском. Отец служил в милиции. И вот, когда началась та война, родители решили бежать на малую родину, отец получил последнюю зарплату, пришел домой и сказал: «Дуся, вот тебе половина, вдруг мы расстрянемся в пути, пусть у тебя будут деньги». И действительно, они расстались, мама одна добиралась до родного села, отца задержали, видимо, как военнообязанного. Во всяком случае, до 1943 года он воевал в партизанском отряде в лесах Белоруссии. А маму тоже хотели призвать, но она была беременна, поэтому фокус не удался, хотя, как говорила мама, очень настаивали. Сестра родилась в ноябре 1941 года. Кстати, об этом я узнал много-много лет спустя совершенно случайно, всю жизнь я поздравлял сестру с днем рождения второго января, но, оказалось, это её записали этим днем в документы.

Из того, как относился ко мне отец, говорит маленький эпизод, который вспоминала моя тетя Поша (её все звали именно так), когда мне было лет шесть: «Приехала я к Дусе в гости, мы пошли в больницу, а тебя оставили с отцом. Возвращаемси, а ты стоишь в кроватке и орешь благим матом, весь мокрый, а он стоит перед тобой, тоже чтой-то орет, а в руках ремень. Дуся к ему, мол, что ты творишь, а он отвечаеть, что учить тебе ремнем. А слезы у тебе вот такие, – и она, показывая ногтевую фалангу своего мизинца, обычно завершала, – я этого до́ смерти не забуду». Эту историю, почти без вариаций, я слышал раза три и хорошо ее запомнил. Кроме того, с определенного возраста я начал считать, что это «воспитание» не прошло бесследно.

Когда после войны семья воссоединилась, она переехала в тот самый поселок, в котором я родился и живу всю жизнь. Повторюсь, что, скорее всего, мама, рожая меня (а ей было к тому времени 38 лет), рассчитывала, что наступят перемены в лучшую сторону. Этого, как и можно было ожидать, не произошло. Через три года родители развелись, мы остались жить втроем.

Отца я живьем видел всего один раз в жизни, в двенадцать лет, когда он, по слухам, вернувшись из заключения, решил воссоединиться с семьей. Его появление в поселке вызвало выраженное волнение у мамы и сестры. Но сестра уже была замужем, поэтому волнение ее было не таким сильным, как у мамы, которая не забыла ничего из «заботы» своего бывшего мужа.

Он появился вечером, все уже были дома. С зятем поздоровался за руку, потом обратил взор на меня и, протянув руку, хотел погладить по голове или взъерошить волосы – не знаю, – а я рванулся бежать в огород: от страха ли, от непонимания, как вести себя в этой ситуации, – я выбрал такой вот выход. Отца я видел мельком, несколько секунд, помню, что он был невысок, худощав, волосы были темные, лицо его четко не рассмотрел. Но однажды сестра проговорилась, что я похож на отца, и теперь, когда я гляжу на себя в зеркало, думаю, что вижу черты его лица, уловленные мельком много лет тому назад; только волосы у меня совершенно седые, как у мамы.

Ни того, о чем говорили взрослые в тот раз, ни того, что произошло в дальнейшем, я не знаю. Во всяком случае, отец исчез навсегда, не пытаясь увидеть сына, ничего не передав в наследство. Чужой человек, двумя словами…

Но это было относительно поздним воспоминанием. Попробую вернуться на несколько лет назад.

Некоторые говорят, что помнят себя с самого раннего возраста, чуть ли не с рождения. Не буду оспаривать это утверждение. Сам я отрывочно вспоминаю себя лет с трех.

Первое воспоминание связано с непослушанием. Как хорошо известно, детям рекомендуется поспать после обеда, таков порядок был и в нашей семье. Но однажды он был явно нарушен, и виновником, безусловно, был я. Мама была на работе, мы с сестрой – дома. И я не послушался уговоров, я носился по комнате, прыгал и скакал, и ни в какую не желал ложиться в кровать. Хорошо помню то гипервозбуждение, которое охватило меня. Лицо горело от прилива крови, в зеркале я видел покрасневшие лоб, щеки и нос, волосы стали влажными от пота. Возбуждение длилось до прихода мамы. Когда дверь открылась, и мама вошла в комнату, я спрятался под стол. Прочный и основательный, со спускавшейся с краев скатертью, он внушал ощущение защищенности, по моему мнению. Мама строго спросила: «Кто у нас не спит?» – а я полез из-под стола. Хорошо помню и то возбуждение, которое меня охватывало до этого прихода, и выраженное чувство неправильности моего поведения. Откат после возбуждения был сильным, и он мне не понравился. Я навсегда запомнил, что после перевозбуждения, обязательно наступит угнетающий душу откат. Не могу сказать точно, но, кажется, после этого случая я понял, что надо сдерживать себя в эмоциях радостных, чтобы не допускать прихода тягостных.

Надо сказать, что мама никогда не кричала на меня, тем более не била. По крайней мере, в моей памяти таких примеров не сохранилось. Я был послушным ребенком, только иногда что-нибудь срывалось. Размышляя во взрослом состоянии о природе откатов к подавленному настроению, я почему-то пришел к выводу, что причиной этого в детстве были начатки того, что поэт назвал: «Совесть – это нравственная категория, позволяющая безошибочно отличать дурное от доброго». Тогда, в детстве, я, конечно, не представлял, что внутри меня живет нематериальная сущность, позволяющая разделять хорошо и плохо.

К тому же времени, около трех лет, относится воспоминание о посещении продуктового магазина. Мы с мамой пошли в магазин, где она купила хлеб, сахар, что-то еще, а пока она стояла в очереди, я рассматривал витрину магазина. И захотелось мне шоколадных конфет. Не то, что захотелось, а просто неудержимо потребовалось, и я, подойдя к маме, сказал ей об этом. Но получил категоричный отказ. Теперь-то я понимаю, что не было денег, тогда – не понимал. Видя, что мы вышли из магазина, что конфеты я не получу, я единственный раз в жизни (такое не забывается никогда) впал в неистовство, в истерику, упал на землю, дергал руками и ногами и орал: «Хочу конфет!» Даже тогда мама не нашлепала меня, а просто за руку приподняла и повела домой. Я, рыдая, хлюпая носом, поплелся вместе с ней. А тут еще доброхоты: «Ах, как некрасиво, такой хороший мальчик…» – и прочая досужая болтовня. По дороге, постепенно успокаиваясь, я выслушал уверения мамы о том, что денег сегодня нет, что она обязательно купит мне этих конфет, но позже. В тот день я понял одну истину, что надо соразмерять свои запросы с возможностями, но не так, как я это понимаю сейчас, а просто решив ничего и никогда не просить для себя лично. Пожалуй, таким я остался по сей день. Потом, конечно, мама покупала мне и конфеты, и печенья, и шоколадки, я их съедал с удовольствием, но никогда не просил более.

Вскоре после этого я заболел свинкой. Еще вечером все было нормально, никаких признаков болезни, но пробуждение было невыносимым: я не мог глотать из-за боли даже простую воду. Пригласили детского врача, она, определив заболевание как свинку, чего-то там назначила и ушла, сказав, что ничего страшного не должно быть. И верно, самого страшного (по бытовым понятиям) осложнения свинка не дала, просто в течение двух дней я не ел и не пил ничего, только часто поглядывал на себя в зеркало. Там действительно отражалась свинообразная физиономия, раздутые слюнные железы создавали такой эффект. Но через два дня болезнь пошла на убыль, сначала пошла в ход самая неприятная еда – манная каша, – а с четвертого дня понемногу и все остальное. Я оставался дома один, мама уходила на работу, сестра, видимо, училась в училище. Слушал радио, смотрел картинки в книгах, что-то рисовал. Через положенное время врач разрешила посещать детский сад.

В детский сад, в ясельную группу, меня отдали в три месяца (таковы тогда были законы). Говорят, что я очень не любил, когда меня передавали в руки нянечке, начинал орать благим матом. Я этого не помню. От детского сада у меня остались слабые воспоминания. Прежде всего, вкус мусса, который готовила тогда уже пожилая повариха, его все просто обожали, жаль, что давали его редко. Потом случай, как одна девочка, чтобы доказать, что она может пустить струю дальше мальчишек, взошла на крыльцо, спустила трусы и, стоя, выдала достаточно мощную струю, но, кто победил в споре, я не помню. Помню, как я завидовал этой девочке, нет, ни когда она мочилась стоя, а в другой раз, когда ее мать (она была директором детского сада) скормила ягоду клубники. Это была огромная, не менее куриного яйца, ягода, красная-красная, ела ее девочка с видимым наслаждением, что вызвало зависть, я думаю, не только у меня. Я же попробовал клубнику лет в восемнадцать. И еще одно событие, о котором хочу рассказать. Пришли медики, чтобы делать прививки, плановые, обязательные. Надо будет сказать о том, что большинство ребят более-менее спокойно отнеслась к появлению людей в белых халатах. А самых настоящих бояк было трое, мы залезли под кровати, они стояли впритык друг к другу, и места там было неимоверно сколько. Мы притаились у самой дальней стенки и в тот раз избежали прививок. Я в детстве до ужаса, до колик в животе боялся врачей и медсестер, уколов и, особенно, зубного врача. Может быть, я потому и стал врачом, чтобы находиться, насколько возможно, по другую сторону барьера, то есть в стане людей в белых халатах.

Кстати о страхе. Когда-то, лет в 15 -16, я задумался о природе собственного страха. С детства я ощущал неприятное это чувство при агрессивном поведении, при громких звуках, при внезапном лае собак, просто непонятно отчего. Причем я впадал в некий ступор, затормаживался, стоял, как истукан, язык прилипал к нёбу, я не мог говорить, если ко мне обращались, потом старался куда-нибудь скрыться, чтобы быть в одиночестве, которое никогда меня не угнетало. Тогда я не знал ни о Фрейде, ни о его методе психоанализа, но пришел к выводу, что причиной страха моего является именно то воспитание, которое применил ко мне, пусть и однократно (о других случаях мне не рассказывали), мой отец. Структура моего мышления такова, что я многократно переживаю, «пережевываю», любое событие, каким бы незначительным оно не было, если я в нем участвовал и повел себя не так, как до҆лжно себя повести́. Это угнетало меня, я старался волевым усилием отогнать, чаще неприятные, воспоминания, чтобы не истощить свою душу. Человек, породивший меня с мужской стороны, сделал великое злое дело, вдолбив в подсознание страх перед другим человеком: я не могу начать разговор с незнакомым, даже в группе знакомых я теряюсь, не умею обращаться с просьбами, предпочитаю полное одиночество. В 15-17 лет я переживал даже, спрашивал себя: «Почему у меня нет друзей?» – и, не найдя ответа, решил, что такова моя планида. Я с этим смирился. Не смог победить это, заложенное в слишком раннем возрасте, ощущение собственной одинокости.

При этом страх перед темнотой, свойственный многим детям, я легко преодолел. Мама часто задерживалась на работе до поздней ночи, я оставался дома один, и, когда приходило время сна, выключал свет, ложился в кровать и засыпал под звуки работающего еще радио.

Радио сопровождало меня всю дошкольно-школьную жизнь, оно всегда было фо́ном. чем бы я ни занимался. Телевизора у нас не было, магнитофона тоже, оставалось только радио, как неотъемлемый атрибут быта. Большинство звуков из радио я не воспринимал, новости меня не интересовали, о чем еще там рассказывали в пору моего детства, я и не вспомню, но отлично помню голоса Юрия Левитана, Николая Литвинова, Татьяны Пельтцер, многих других актеров, читавших рассказы и повести, стихотворения, рассказывающие о жизни великих писателей и поэтов, о героях войны и труда, о космонавтах и прочем. В памяти навсегда остается радиоспектакль, неоднократно повторяемый в те годы: «Солдат и Ева», – о чем он, не помню, название застыло в памяти; еще помню, что при некоторых сценах этого спектакля появлялся страх, связанный то ли с ведьмой, то ли с каким-то пожаром.

Наверное, до конца школы, каждую пятницу в девять часов вечера, я начинал слушать передачу Виктора Татарского «Встреча с песней», голос автора мне очень нравился, он проникал в самую суть моего существа, завораживал своим звучанием, – это была великолепная передача.

Утро начиналось с сигналов точного времени, новостей, потом звучало: «Начинаем производственную гимнастику», – а дальше радио продолжало говорить, а мне, в школьные годы, нужно было собираться в школу.

Чем я занимался, придя из детского сада, честно говоря, точно не помню. Играл в кубики, башенки, что-то малевал на листах бумаги, бессмысленно-детское, скуки я не испытывал никогда. А где-то между четырьмя и пятью годами появилось главное увлечение моей жизни – чтение.

Целенаправленно меня читать никто не учил, знакомые маме педагоги утверждали, что учить до школы не надо, а то в школе будет неинтересно. Могу сказать одно, причем вполне уверенно – они ошибались: мне всегда было интересно учиться.

Так вот. Мне, конечно, как и всем детям, вероятно, читали детские книжки. Я любил слушать, но, как помню, все-таки мама была очень занята, сестра училась. Читали нам книжки в детском саду, мы даже учили какие-то стихи с чужого голоса, но я это плохо помню. А помню, что я, открывая «взрослую» книгу видел в ней лишь сплошные темные полоски, а букв не различал. А потом что-то случилось, я начал видеть мелкие буковки, точечки, крючочки, черточки. И, наверное, я не помню, мне захотелось разобраться, а что значит читать.

Я говорил неоднократно о том, что мама была очень занята на работе. Она работала главным бухгалтером отделения Госбанка СССР, каждый день надо было «подводить баланс», а он часто «не шёл», потому вся бухгалтерия сидела иногда до поздней ночи. Вечером я часто приходил к маме на работу, чтобы, при удачном раскладе, мы вместе шли домой. Но, занятая делами, она сажала меня за пустующий стол, давала карандаши, чернильную ручку, – и я начинал что-то малевать. Но однажды я попросил показать мне, как читать. Мама начала с самого простого, что только можно придумать, показав мне две буквы: «М» и «А», – и научила соединять их вместе. И я сразу понял. Потом я начал узнавать у мамы другие буквы и они, как верные друзья, откладывались в моей памяти прочно, позволяли соединять их вместе, складываясь в определенные слова, чему я несказанно радовался. В самой бухгалтерии книг не было, только инструкции «Для служебного пользования», но мне их доверяли, на шпиона я никак не тянул. По этим инструкциям я и начинал читать. Последняя буква, которую я узнал, была «твердый знак», в отличие от «мягкого знака» с его произношением мне пришлось помучаться, никак не мог уловить их отличие, понял только с помощью примеров. С того момента, как я узнал все буквы и знаки я начал читать про себя, а, если читал вслух, то никогда не читал по слогам, только слово целиком.

Поняв, что я научился читать, мама купила мне «Букварь», но он мне не понравился, все, что там было напечатано, я уже знал. Я перечитал все домашние детские книжки и стал говорить, что мне нечего читать. И тогда мама сказала: «Пойдем в библиотеку». И в пять лет я переступил порог районной библиотеки, детского ее отделения.

Библиотекарь сначала удивилась, спросила, сколько мне лет и заметила маме, что напрасно я научился читать. «В школе ему будет неинтересно», – заявила и она, попросила меня прочитать заглавия книжек и спросила, что бы хотел почитать, указав на полку с тоненькими детскими книжками. А я в это время уже рассматривал не тонкие книжки, а толстенькие, и душа горела от желания скорее их взять в руки. Потом мы сошлись на том, что тонкие книги я брать не буду, и библиотекарь дала мне пухленький журнал, на котором была фотография полуголых африканских детей. Сказав, что на чтение отводится две недели, библиотекарь с нами распрощалась.

Журнал я осилил за два дня и снова оказался с пустыми руками. Я взял его в руки и сам пошел в библиотеку. Та же библиотекарша немного поспрошала меня, что я помню из прочитанного, и ответ ее удовлетворил. Когда она спросила, что еще дать мне почитать, я попросил: «А можно я сам», – и было дано разрешение. Тогда я выбрал четыре книги, среди них была «Знаменитый утенок Тим», но очень волновался, что библиотекарь не позволит взять так много книг. Но она позволила. С этой поры началось мое главное хобби – запойное чтение. Об этом я расскажу чуть позже.

В школу я пошел в семь лет, как и было положено. Лет в шестнадцать я задавался вопросом, что было бы, если бы моим образовательным воспитанием занимались целенаправленно. Тогда и по радио и в газетах сообщали о случаях быстрого прохождения образования в школе, о детях, которые в тринадцать лет заканчивают десятый класс. Я подумал, что, возможно, и мой срок учебы можно было сократить. Но некому было этим заниматься.

В первый класс я пошел, умея читать «про себя и вслух», знал счет до тысячи и обратно (бывший одноклассник в весьма зрелом возрасте как-то напомнил, что в первом классе я даже хвастался, что могу считать до миллиона и обратно), понимал сложение-вычитание-умножение-деление целых чисел, знал, что такое дроби и умел с ними обращаться, наизусть выучил по оборотной стороне тетради «в клеточку» таблицу умножения и понимал, как она устроена.

Вот чего не умел – это писать. Крючочки и палочки на первых уроках были для меня трудноваты, но я старался, понимая, что это conditio sine qua non образования. Кстати, несмотря на все старания, первая оценка за прописи оказалась «четверкой», большинство же в классе получило «пятерки». Тогда я почувствовал, что такое зависть, я не был доволен, прежде всего самим собой. С бо́льшим усилием тренируясь, я добился, что следующая оценка была отличной.

Учеба давалась легко, на все про все за все годы школы при подготовке домашнего задания я тратил час-полтора, кроме сочинений, что откладывалось на самое крайнее время. Тексты запоминал почти сразу и дважды их пересказывал вслух, сначала с подглядыванием в учебник, второй раз – без оного. Стихотворения запоминал с двух прочтений, некоторые помню до сих пор. Споткнулся я только в девятом классе.

Вспоминаю, как я однажды шел из школы. Стояла вторая половина сентября, светило яркое солнце, небо было открыто обзору до самых окраин, ни облачка. Деревья уже окутались в праздничные цветные осенние уборы: желтые, от соломенно-желтого до цвета червонного золота, медно-красные, благородно-коричневые, – зелени почти совсем не было видно. Никакого дуновения. Закончивший свое существование лист неохотно отрывается от ветки и, чуть покачиваясь в неподвижном воздухе, укладывается на дорожку. Я перехожу проезжую часть дороги от «вечного» Дома культуры, перехожу в следующий квартал, и меня охватывает ощущение погружения в волшебную сказку, где вечно правит осень. По правую руку – одноэтажные домики, крыши которых тоже усыпаны листвой, заборы из штакетника, по левую – удивительно многоцветные деревья. Только шепот листьев под ногами – и ничего больше: вокруг никого, ни людей, ни кошек, ни собак, проезжая часть пуста. Я иду и вижу, как листья на деревьях пропитаны солнцем, как они, и висящие еще на своих родовых местах и лежащие на крышах и на земле, сами испускают некое таинственное, сказочное сияние. Не слышно птиц, завороженных красотой мира. Царит великое безмолвие. Я иду бездумно, тихонько, стараясь не потревожить вековечную сказку природы.

И вдруг… Из калитки дома, расположенного напротив мощного каштана, начавшего сбрасывать свои плоды на землю, выходит энергично невысокий плотный мужчина, с мясистым лицом и своеобразным носом, украшенным множеством бородавок разного калибра, и начинает говорить скандальным тоном, обращаясь именно ко мне:

– Ты почему бросаешься каштанами? Я тебя давно заметил, ты тут ходишь все время. Уши надрать?

Я оторопел, солнечное свечение исчезло, краски угасли, передо мной была обычная дорожка, усыпанная обычными, а вовсе не волшебными, листьями. Попытался оправдаться:

– Я никогда не поднимал ваших каштанов…

– Я тебя запомнил, еще раз бросишь, я тебе покажу! Я знаю, где ты живешь, и мать, и отца твоих знаю! Я им все расскажу!

Расстроенный несправедливым оговором «бородавочного», я молча продолжил путь домой. Когда я рассказал об этом разговоре маме, описав, насколько мог человека, ругавшего меня, она только сказала, чтобы я не расстраивался. А я уже был расстроен донельзя, долго еще «пережевывал» это происшествие, придумывая оригинальные и злые ответы на неправедное рычание незнакомца.

А через некоторое время мама мне рассказала, что дядька ошибся, перепутав меня с моим одноклассником, Вовкой Бобровским, которого он и имел в виду, обвиняя меня. Но это уже не имело никакого значения. С тех пор, уже много лет, я этим путем не хожу.

Еще один эпизод из времени первого класса. Я иду по дорожке «Старого» парка, как его называли, в школу и замечаю впереди себя бойко шагающую девочку в белом платьице с пояском. Маленькая, миниатюрная, с кудряшками на голове, с портфелем в руке, она показалась невообразимо красивой. Неведомая сила заставила меня ускорить шаг, догнать ее и даже познакомиться. Мы разговорились, и она рассказала, что учится в «Б» классе (почему я ее там не замечал?), что живет с мамой, папой и братом в «Больших домах» (так называли два первых двухэтажных панельных дома в нашем поселке), что учится хорошо, только ходить далеко, и еще о каких-то пустяках.

Когда мама пришла домой, то я "в красках», как мог семилетний ребенок, рассказал об очень красивой девочке из «Больших домов». Взрослые быстро вычислили, чья это девочка, и некоторое время пошучивали надо мной.

Прилив симпатии был краток, больше мы никогда не ходили по одной дороге в школу, а в классах я ее не замечал из-за обилия лиц, непривычного для меня.

Лет через семь после окончания школы я снова увидел эту девочку в нашем поселке, она уже жила в Воронеже, приезжала к родителям. Я узнал ее по сохранившимся чертам лица, которое было изменено до чрезвычайности: одутловатое, обрюзгшее, лицо запойного пьяницы, покрытое приличным слоем «штукатурки». Изменилась фигура, стала более мощной и расплывшейся, огрубел голос, шарма не добавлял глубокий шрам, пересекавший правую щеку. Рассказав об этой встрече дома, я узнал, что девушка с шестнадцати лет, что называется «пошла в разнос», мужчины слетались к ней, как мухи на мед, особенно мужчины восточных кровей. После окончания школы уехала в Воронеж, поступила в какое-то училище и продолжила разухабистую жизнь.

До тридцатилетия она не дожила: однажды пьяная компания выбросила ее из окна девятого этажа.

Четыре класса я был единственным круглым отличников, что успокаивало маму. В четвертом классе ребята стали стращать друг друга тем, что в пятом классе на каждый предмет будет свой учитель, предметов будет много, станет трудно. Я не особо волновался. Учеба – всегда учеба. И не ошибся: все предметы продолжили даваться мне легко. И учителя были разными, и предметы разнообразнее начальной школы. Но я знал четко одно: задачи порешал, правила выучил, заданные параграфы прочитал, пересказал, – что еще нужно?

Класс у нас был не особо скандальный, так, по мелочи. Когда мы в седьмом и девятом классах занимались во вторую смену, парни начали «шалить» с электричеством: то в розетку всунут два провода, соединенных между собой, то копеечную монетку в патрон лампочки вставят. Включает учитель свет – бах! – обесточено пол-этажа, урок откладывается. Это занятие быстро приелось самим шалунам, тем более, что учителя начали пролонгировать уроки из-за подобных штучек. А так, ну какие-то разговоры на уроке, записочки – это все мелочи. Конечно, многое зависело от самого учителя, они были самые разные. Химичку и физика откровенно боялись, даже страшились. Историю вел ветеран Великой Отечественной, орденоносец, у него сидели тихо. Классным руководителем была «русичка», она умела поддержать порядок. Математичка была нервной, часто вспыхивала по совершенным пустякам, но ее уважали, видимо понимая, что математика важна. Однажды учительница математики хотела нарисовать круг на доске большим школьным циркулем, а остренький металлический наконечник свалился с деревянного основания. Она в этом обвинила нас, хотя к циркулю никто не притрагивался, это была явная ошибка производителя. Кто видел и помнит такие циркули, поймет, о чем я говорю. Математичка покраснела, раскричалась и выскочила из класса. Явился директор, мы вразнобой сказали, что мы невиновны, но он заметил, что надо бы извиниться перед педагогом при любых условиях. Создали делегацию, которая была послана в учительскую упрашивать: «Неонила Васильевна, пожалуйста, простите нас, мы больше не будем, давайте продолжим урок!» Вернулась. Продолжила. Но еще занятия три дулась на нас. Теперь я бы сказал, что причина была скорее в ней самой: климакс, а тут еще красавец муж весьма активно «подгуливал».

На географии царил умеренный шум разговоров, а на биологии просто толпа молодых людей обсуждала свои проблемы, учительнице было «до лампочки».

Я чувствовал себя на уроках вполне комфортно. Домашние задания готовил регулярно, часто заглядывал дома в следующий параграф, отвечал всегда без запинок и слов-вредителей. Все предметы как будто были для меня равны между собой. Кроме…

Это была «любовь» с первого слова учебника. Химия: даже сегодня я ощущаю тот трепет, когда впервые взял в руки учебник химии. Это было волшебство, это было понятно, это было здорово, даже волшебно. Еще на летних каникулах я прочел учебник и выучил его наизусть до последней запятой и замеченных опечаток. Причем выучил не бездумно, а понимая все реакции, принимая все элементы как своих добрых знакомых. В химии я чувствовал себя, как дома. Но и ответная реакция строгой учительницы химии была положительной, очень адекватной. Мне не удастся передать, что я чувствовал, читая не только учебники, но и книги по химии. Когда я готовился к поступлению в институт, где профильным предметом была химия, я не открывал в течение месяца подготовки учебника, мне казалось, я знал и помнил все.

Школа была для меня неотъемлемой частью детской жизни, я впитывал любые знания, словно губка, мне было всегда интересно. Кроме самой учебы были еще внеклассные мероприятия: собрания, торжественные линейки, стенгазета, субботники и воскресники. Начиная с первого класса меня и одну девочку, по имени Таня, учительница привлекла за хорошие память и дикцию к выступлениям на всякого рода совещаниях, конференциях, собраниях. Мы читали стихи, объявляли выступающих на школьных концертах. И мне это нравилось. Так продолжалось до десятого класса. Постепенно я увлекался прочтением отрывков из прозаических произведений, стихотворений, которые, по моему мнению, значительно выигрывают при произнесении их вслух, потому как выявляется мелодика авторских слов. Но этим я занимался дома. Иногда на уроках литературы. Я старался отрабатывать произношение, подражая дикторам радио, прежде всего Юрию Левитану, и актерам театра и кино: Иннокентию Смоктуновскому, Михаилу Козакову, Василию Лановому. Очень мне нравилось, как эти люди свободно владеют словом, дикцией и интонацией. Эта наука пригодилась мне много-много позже, когда я начал озвучивать книги на платформе «ЛитРес».

В институте была группа лиц, изучающих культуру речи, но я в неё не пошел, частично от застенчивости, частично из-за нехватки времени. Тем не менее, речевые навыки, наработанные вполне самостоятельно, пригодились и в студенческой жизни.

Из внеклассных событий припоминаю вступление в комсомол. Как рыдала одна девочка, которой отказали в приеме в комсомольскую организацию по причине, что она являлась дочерью священника, и, на полном серьезе, «не проводила разъяснительной работы с отцом». Теперь это кажется полной бессмысленностью, а тогда… Многие выступавшие по поводу этого случая ребята были вполне уверены в своей правоте: «Она должна вести разъяснительную работу!» Какую работу? Семья из восьми человек нуждалась в выживании, а отец в этой семье знал только одно дело, это была его работа, приносившая благополучие. Но это я сейчас так размышляю. Тогда я, все-таки чувствуя несообразность ситуации, просто молчал.

Как теперь кажется, школьные годы пролетели, будто один день. Подошло время выпуска. Предварительно, наверное, в девятом классе, у нас спрашивали, куда мы направимся после школы, я ответил: «Поступить в медицинский институт». Почему? Не знаю до сей поры.

Когда мне сейчас рассказывают, что из 30 человек выпускников 17 имеют золотую медаль, это мне кажется ненатуральным. Неужели они теперь такие умники, а мы были такими неразвитыми? Впрочем, все возможно. А может быть, просто изменились критерии оценок? Не знаю, но в нашем выпуске (около 130 человек) было всего три золотых медалиста: два в «А» классе – я и еще один парень (Марков Александр, к которому обращались по отчеству Анатольевич, ибо у нас был еще один Марков Александр, но то Иванович), и девочка из «Б» класса – Степкина Надя. Все трое медалистов поступили в медицинский институт и учились на одном курсе.

Выпускного вечера я совершенно не помню: по застенчивости я всегда чувствую себя неловко в больших компаниях, а тут еще новый «выпускной» костюм, который делал меня весьма неуклюжим. Аттестаты нам вручили на этом вечере, а золотые медали пообещали вручить на следующем выпускном. Получив в следующем году золотую медаль, я больше никогда не заглядывал в школу на вечера, встречи выпускников: неловко себя чувствую на общественных мероприятиях.

Школа окончена, надо было готовиться в институт. Профильным предметом в тот год была химия, медалисты, сдавшие предмет на «отлично», прочие экзамены не сдавали. Но я предпочел подготовиться по всем прочим предметам, не открыв учебник химии до самого первого августа, дня первого экзамена.

На экзамен я заявился тютелька в тютельку. Взял билет, быстро решил все задачи, и написал все формулы, начисто, без помарок, и набросал подробнейший конспект предполагаемого устного ответа. Закончив это дело, я заметил, что у одной пары экзаменаторов освободилось место. Посмотрев на поступающий контингент, я увидел, что Надя Степкина сигнализирует мне, что пойдет сейчас она. Я уступил, ибо мне было все равно.

Стол экзаменаторов стоял близко от меня, а слух был еще молодой, поэтому я отлично слышал замечательно полный ответ Нади и, самое главное, дополнительный вопрос: «До какого уровня пойдет восстановление азота, если в концентрированную азотную кислоту бросить кусочек калия?» Надя ответила:

– До закиси азота.

– До аммиака, – заметила экзаменатор, – «хорошо», сдавайте остальные экзамены.

Место вновь оказалось свободным, и я направился к этому столу. Поняв, что я «в теме», просмотрев мои заметки, слушали меня недолго, потом последовал дополнительный вопрос:

– До какого уровня пойдет восстановление серы, если в концентрированную серную кислоту бросить кусочек натрия?

Секунда на обдумывание – и я почти мгновенно отвечаю:

– До серы и даже…

– Даже до сероводорода, – завершает экзаменатор, – «отлично», вам надо зайти в комитет комсомола.

И возвращает мой экзаменационный лист. В восемь часов утра я вошел в экзаменационную аудиторию, в восемь-сорок – вышел студентом медицинского института. Мои одноклассники-медалисты сдавали все экзамены. Я был доволен собой.

Недели две, наверное, шесть медалистов, в числе которых был и я, занимались помощью в ремонте институтской столовой, типа: унести-принести-убрать-подвинуть. Потом короткий перерыв, и вот – первое сентября.

За день до этого возле доски объявлений института было столпотворение: каждый выискивал свою группу в списке приказа ректора. Пробился к доске и я. Вычитал, что зачислен в 19-ую группу, и тут же получил шоковый удар: я назначен старостой группы. Воспитанный русско-советской литературой я не очень хорошо относился к этому слову: староста русской деревни, старосты в школьных классах тридцатых годов, полицай-старосты в годы Великой Отечественной войны, – навевали неприятные чувства. Это, во-первых. Во-вторых, я никогда не был затейником, зачинщиком, организатором каких-либо мероприятий, где участвовало более одного человека – самого меня. А здесь – староста!

На следующий день я должен был стоять с табличкой, олицетворяя собой 19-ую группу первокурсников, ко мне должны были «слетаться» мои одногруппники. И они собрались, все четырнадцать. Наверное, даже точно, каждый называл себя, но я старался хотя бы лица запомнить (на это у меня была хорошая память, на имена – нет), отложив более близкое знакомство на период «картофельной баталии». В те годы начало учебного года в институте всегда знаменовалось, как помощь колхозам и совхозам в уборке картошки, в последние годы учебы – яблок.

Проведенный наскоро старостат несколько успокоил мои волнения. Оказалось, что главной задачей старосты является получение и выдача стипендий студентам, ведение группового журнала в двух экземплярах, а также учет посещаемости. Но, прежде всего, надо было заполнить журналы со слов самих студентов. И вот, в «первом колхозе», после трудового дня я начал постепенно отлавливать «моих» студентов и просить ответить на вопросы для занесения данных в журнал. Не скажу, чтобы это было легко: кто-то пытался отшучиваться, увиливая от признаний, кто-то не знал адреса, по которому будет проживать, Таня Галка долго не называла год своего рождения, поскольку была старше нас всех на пять лет. Но, с грехом пополам, журналы я заполнил и на первой лекции учебного года зафиксировал абсолютную явку группы 19.

Воспитанный так, как был воспитан, я совершенно не обращал внимания на национальность однокурсников, люди, как люди, хвостов и рогов явных ни у кого не было заметно. Однако я отметил перешептывания между студентами, когда речь заходила о евреях. В моей достуденческой жизни вообще не помню, чтобы слышал само слово «еврей». Какую-то считалочку, услышанную летом в деревне, где «жид по веревочке бежит», я совершенно не ассоциировал с определенным народом. И вообще, всю свою жизнь я руководствуюсь тремя критериями: человек мне симпатичен, безразличен или неприятен. Причем, обычно, оценка эта выставляется сразу, при первом контакте с кем-либо, а вот меняется с великим трудом. Евреев на нашем курсе было много, человек сорок, были украинцы, армяне, белорусы, других наций не помню. Но мне это было, повторюсь, все равно. Я люблю читать и слушать анекдоты, замешанные на какой-то особенности национальных характеров, но не принимаю их всерьез, они проходят «скользом» мимо моих эмоциональных построений.

Началась учеба, которая полностью поглотила мое внимание и время. Я ничего не успевал, торопился, но все равно не успевал. Жил я на съемной квартире далеко от института, поэтому в первом семестре часто опаздывал (староста!) на первую часть лекций. Их, видимо с воспитательной целью, ставили для первокурсников на восемь часов утра. Большинство лекторов понимали ситуацию и проводили проверки посещаемости обычно в середине второго часа лекции. Но ведь был еще актив курса: староста Красников и профорг Стекачев. Они встречали опоздавших еще на подходе к аудитории и начинали сходу читать «мораль». Мне тоже доставалось, я пытался огрызаться, но было неприятно. Потом, вскоре, заимел будильник и на лекции уже не опаздывал, но за те несколько раз, что я опоздал, «великие моралисты» мне настолько надоели, что, когда завершалась учеба, я сказал одногруппникам: «Какое счастье – никогда больше не видеть Красникова и Стекачева!» Но, оказалось, сильно я промахнулся. На втором году работы в больнице меня приняли на должность заместителя главного врача по медицинскому обслуживанию населения и направили в Минск на учебу по организации здравоохранения. Уехал я от одного главного врача, а вернулся к совершенно другому, этим другим оказался пресловутый Стекачев. И шесть лет мне пришлось работать бок о бок с тем, кого я наделся больше никогда не видеть. Но работал без конфликтов.

Постепенно я начал думать о том, что та жизнь, которую я вел в первом семестре, до добра не доведет: питание по «настоящему» один раз в сутки, постоянные спешка и беготня, старостаты, необходимость усвоить огромный объем материала, – вполне могли привести к нервному истощению или к чему похуже. И постепенно стал упорядочивать свою жизнь, вполне инстинктивно, памятуя лишь базовые начала: есть три раза в сутки, спать восемь часов, не сидеть сиднем за столом. И ко второму курсу бытовая жизнь вполне наладилась. Причем я начал все прекрасно успевать.

В самом начале учебы ребята из группы начали стращать друг друга «анатомичкой». Перед первым занятием по анатомии все волновались, это было заметно. Вошли в анатомический зал, доцент Лемешко пригласил к секционному столу. Как староста пошел вперед. Вдруг слышу грохот сзади, оборачиваюсь и вижу, как Наташа Гандерук со всего маху упала на плиточный пол. Не поднимая ее дали понюхать нашатырный спирт, пришла в себя, девчонки вывели ее в коридор. Бледные же лица были у многих парней. Что выражалось на моем лице, не знаю. Кроме того, послышался голос доцента:

– Староста! Нет наглядного материала, принесите из прэпараторской.

И я, ничего не зная, отправился искать препараторскую. Нашел, вошел и увидел двух препараторов (или лаборантов), в которых узнал ребят, пытавшихся поступить в институт и не поступивших. Я объяснил, чего надо, они указали на огромную кастрюлю, заполненную жидкостью, на дне которой одиноко лежал позвонок человека. На вопрос: «Чем доставать?» – несостоявшиеся студенты, заулыбавшись, ответили: «Руками». Засучив рукав халата, я залез в эту кастрюлю, опустив руку до середины плеча, достал позвонок, уложил его на поднос и понес в аудиторию, где в полном разгаре шли занятия.

Так и повелось у меня с этим преподавателем: на каждом занятии он обязательно давал мне поручения – принести препарат, поменять лампочку, – так что часть занятия я обязательно пропускал. Неосознанно он делал так или нарочно, не могу понять до сих пор. Но по этой самой причине, «неприсутствия» на части занятий, могу сказать, что я недостаточно хорошо знаю анатомию. И сам Лемешко, по внешним признакам, был удивлен, что экзамен я сдал на «отлично». Кстати, доцент Лемешко был одним из трех преподавателей, с которыми у меня были, так сказать, «некоторые шероховатости».

Именно на анатомии я заметил за собой некую странность. Упоминая о том, что «споткнулся» в девятом классе школы на, казалось бы, проторенной дороге образования, я имел в виду вот такой случай. В начале девятого класса я заболел: придя домой почувствовал себя плохо, температура поднялась до 40 градусов, вызвали врача, который, поставив диагноз пневмонии, направил на стационарное лечение. Таким образом, я пропустил девять дней в самом начале учебного года. Анализируя позже свое тогдашнее положение, я пришел к выводу, что никакой пневмонии не было: подъем температуры был однократный, никаких клинических проявлений воспаления легких у меня не было, уже к вечеру, еще без лечения, я почувствовал себя обычно, как всегда, – а была банальная аллергическая реакция на съеденный в школе пирожок с мясом. Но тогда я должен был исполнять предписания врача: получать уколы шесть раз в сутки, пить хлористый кальций. Единственным положительным моментом такого лечения было то, что я дважды перечитал, впервые в жизни, «Графа Монте-Кристо» Александра Дюма.

Через девять дней я вернулся в школу. И тут оказалось, что я не понимаю пределов в математике и электромагнитных полей в физике. Читаю учебник, слова знакомы – смысла не понимаю, хоть убей. Такой тупости никак не ожидал. Я пошел на крайнюю меру: попросил учительницу математики лично мне объяснить теорию пределов. Она рассказывает детально – а я не понимаю. Математичка начинает раздражаться, повторяя сказанное неоднократно – а я не понимаю. Минут через сорок я, чтобы не раздражать более учительницу, сказал: «Вот теперь я понял», – завершив бесполезные объяснения. К физику, а тогда вел у нас занятия стажер, я обращаться не стал. Осталось только одно: учить материал наизусть и использовать так, как написано в учебнике. А после анатомии я понял, что мне важно не пропускать и не упускать самое начало любого предмета именно в объяснении педагога, тогда все проходило прилично; почему так, я не могу сказать до настоящего времени, но то, что я понимаю, я помню железно, что не понимаю – просто помню. Непонимание меня раздражало, складывалось впечатления, что мозг не просто не понимает, а отвергает саму возможность понимания. Весьма неприятное ощущение. Потом я привык, что чего-то не понимаю, ибо все, видимо, понимать невозможно.

Учеба текла без особых изысков, великих происшествий я не помню. Определились и «любимые» предметы, где я чувствовал себя, как рыба в воде.

Химия отошла как бы на второй план, хотя все разделы химии я знал назубок.

Латынь стала для меня настоящим открытием. Этот мертвый язык оказался настолько увлекательным, что я не могу даже передать этого удивительного ощущения владения иным языком. На каждом занятии, начиная со второго, мы выполняли маленькие задания, за которые ставили оценку. По всем заданиям у меня было «отлично», от экзамена меня освободили.

Патологическая анатомия – это одна из самых «философствующих» дисциплин. Это был единственный предмет, где я сидел на первом ряду, прямо перед профессором, читавшим лекцию. Это был удивительный лектор. Пожалуй, единственный в институте. Четко, поставленным голосом, вроде бы неспешно, он читал свои лекции, успевая дать весь запланированный материал. Даже слушать его было одно удовольствие. А материал! Разложен по разделам, понятен, без всяких темных мест и недоговоренностей. Это было великолепно.

Судебная медицина, возможно, вышла из патанатомии, но это было не просто изучение, это было упоение изучением. Хотя, конечно, соотносилась эта наука с весьма печальными, скорбными и по-настоящему ужасными вещами, проистекавшими из темных уголков человеческого бытия. Лекции доцента Тенькова превращались в настоящие спектакли с участием зрителей. Я впервые видел, как на эти лекции-выступления приходили студенты с совершенно разных курсов. Кроме того, он и вел у нас семинарские и практические занятия по судебной медицине, что позволяло ему более реально оценивать текущие знания студентов. Мой с ним разговор на экзамене превратился в интересный диалог: он не спрашивал по билету, а задавал вопросы из разных мест судебной медицины, я отвечал. Казалось, мы оба понимали, что это просто игра двух людей, говорящих почти на одном языке. Оценка, естественно, «отлично».

Терапия стала главным предметом на двадцать лет. Вообще, вся медицина, на мой взгляд, вышла из терапии, основой которой являлась пропедевтика, то есть симптоматика, болезней. В те поры҆, когда я учился, симптоматика была основой диагностики, хотя существовал рентген, лабораторная и функциональная службы. Но первичный контакт пациента и врача начинался, как и много веков, если не тысячелетий, тому назад, со сбора жалоб, истории болезни, истории жизни, внешнего осмотра. Это сегодня появилось так много методов медицинской визуализации, лабораторных исследований, что врач и не знает, к чему применяются те или иные методы диагностики. Теперь пациент, прежде, чем быть осмотренным врачом, получает на руки от медсестры целую «жменю» листочков-направлений туда-сюда, а затем, с кипой протоколов обследований больной возвращается к врачу, который может на основе заключений разномастных специалистов худо-бедно сформировать какой-никакой диагноз. Нас учили, что главным является непосредственное общение пациента и врача. Этому учила пропедевтика внутренних болезней.

Открывается дверь аудитории, и входит преподаватель пропедевтики Афанасьев Алексей Семенович, по прозвищу Гиппократ, с неизменной доброжелательно-ироничной улыбкой на губах. Всегда спокойный, благожелательно настроенный, уверенный, действительно похожий на Гиппократа, он внушал уважение, почтение и некоторый трепет. Объяснения его были доходчивы, просты, не заумны, последовательны и логичны. Он даже, как бы, и не учил нас, а передавал свои знания, навыки и опыт новому поколению врачей, как, видимо, врачи Средневековья передавали знания своим ученикам. Он стал моим любимым учителем с самого первого момента встречи, единственным педагогом, которому я хотел подражать. Я перенял от него многое: благожелательное отношение к любому пациенту, спокойный, последовательный анализ симптоматики заболевания, уверенный тон в общении с больными. Не знаю, но, кажется, подобное отношение к Алексею Семеновичу сформировалось у всей нашей группы: на шестом курсе мы все ходили в деканат, чтобы нашим куратором назначили именно Афанасьева-Гиппократа. Самое главное, что и он согласился взять нас под свою руку.

Остальные предметы, как и педагоги не представляли особенно высокого интереса, они были обычной необходимостью. А самой «шероховатой» для меня оказалась детская хирургия, и не потому, что я ее не знал или не понимал, а из-за собственного языка. Вообще я не конфликтный человек, все стараюсь разрешить мирным путем, но иногда срываюсь. Так случилось и в тот раз. Преподаватель почему-то взял в привычку, опрашивая одного из моих студентов, отпускать язвительные замечания в его адрес. Это мне не понравилось, и однажды я заметил:

– Что вы его все время третируете? Он знает материал – дайте ему самому высказаться!

Преподаватель замер, шея его побагровела, он ничего на это не ответил и, вроде бы, спокойно продолжил занятие. Но это было мнимое спокойствие. Видимо, я задел его самолюбование, позволил себе нарушить незримую допустимую границу. Не знаю. С этого дня он начал меня игнорировать, причем так явно, что заметила вся группа. Он не спрашивал меня более до самого окончания курса обучения. В конце обучения назначен был экзамен. В день экзамена преподаватель начал опрос по алфавиту. Когда очередь дошла до меня, он вызвал следующего за мной студента, а выслушав ответ, сказал, что надо устроить перерыв. И ушел на двадцать минут. Все ребята поняли, что назревает какая-то пакость, и сразу начали советовать мне, «если что», идти к заведующему кафедрой и сдавать экзамен ему. Я отмалчивался, лихорадочно пролистывая учебник. Вошел препод и, вынужденно обратившись ко мне, проговорил: «Ну, давайте поговорим!» И начался допрос: он внимательно выслушал мои ответы на три вопроса билета, полностью до конца, затем последовали множественные вопросы из самых разных разделов и глав учебника, словно он хотел, чтобы я дословно изложил весь учебник. Я разволновался, краска залила лицо, даже голос, которому я всегда доверял, начал готовиться к дрожанию. Последним вопросом стало: «Почему у детей быстро развивается разлитой перитонит?» Я выстоял, ответив на все вопросы максимально полно и максимально четко. Группа ждала результата. Педагог раскрыл зачетку, вписал в нее слова и, закрыв, бросил на стол, а сам встал и ушел из кабинета. Раскрыв зачетку, я увидел «отлично». И все-таки он – сволочь.

Можно сказать, что мне повезло, может быть, ему доставила удовольствие моя раскрасневшаяся физиономия и некоторая напряженность голоса, во всяком случае, было ясно, что он удовлетворен своей местью.

А вот Сереже Орлову не повезло. Он тоже был отличником, и у него с одним из преподавателей возникла аналогичная моей ситуация. Однако тот преподаватель ничего не простил, и после экзамена гуляла по нашему курсу фраза: «Был дипломчик красненький – стал дипломчик синенький», – якобы произнесенная этим преподавателем и слышанная многими, сдававшими в тот день экзамен.

Помимо учебных занятий проходила и другая работа: комсомольские собрания, старостаты, – но они не оставили в моей памяти сколько-нибудь заметного следа. Гулянок, студенческих вечеринок, всяких массовых сборищ я никогда не любил и в них не участвовал. Единственное, что нельзя было никак пропускать – это праздничные демонстрации: за это крепко ругали и жестко могли наказать. Страна находилась в самом разгуле застоя, как это теперь называют. Но мы не чувствовали дыхания страны, а, может быть, чувствовали, но не замечали, а, может быть, замечали, но не высказывались,– не знаю, не помню.

Постепенно утекая, время приблизилось к распределению. Порядок распределения определялся рейтингом оценок студентов. Я шел пятым: первыми шли два круглых отличника – Бредихин и Никифорова, далее Чибисова (одна «четверка»), затем Анненкова и я (по две «четверки»), потом остальные. Всего на курсе было триста пятьдесят человек. Распределили меня по месту моего рождения и жительства. Ректор даже произнес фразу из трилогии Брежнева: «Где родился, там и пригодился!» Когда я вышел, все мои знакомые были как будто разочарованы, а Таня Галка даже произнесла: «Ты же понимаешь, что это – навсегда?» Тогда я этого не понимал, но это оказалось правдой.

Надо сказать, что каким-то мистическим образом мне была предоставлена возможность выбрать иной путь. Сначала Алексей Семенович Афанасьев предложил место в ординатуре. Но он назвал двух кандидатов: Никифорову и меня. Я уступил место девушке, она обещала подумать, в последний момент отказалась, и место сразу заняли. Второй случай произошел в день распределения: учитывая особенность дня, преподаватели дали на этот период «вольную», и мы прогуляли онкологию, отправившись на речку; а на другой день староста курса Красников, увидев меня, сказал:

– Тебя вчера обыскались.

– Зачем, – спросил я.

– Ректор хотел предложить место ассистента на своей кафедре, все надо было решить сразу, поэтому, не найдя тебя, выбрали другого.

Мне оставалось только пожать плечами.

А третий случай произошел, когда я уже работал в своей больнице. Приехали к нам профессора медицинского института с целью помощи практическому здравоохранению. Среди них был и заведующий кафедрой пропедевтики внутренних болезней, он и предложил мне место аспиранта на своей кафедре, заверил, что будет ждать ответа в течение двух дней. Профессору я не перезвонил. Больше мне предложений изменить судьбу не поступало.

К слову сказать, при всем моем материалистическом воспитании, при всей моей увлеченности диалектическим материализмом, при всей пропаганде того, что существуют только объективные явления, строгие законы природы без всякой примеси потустороннего, я сохраняю некоторую веру в необъяснимые, с точки зрения материализма, явления и события. Например, баба с пустым ведром навстречу – день пойдет «криво», по крайней мере, до середины дня. Это в моей жизни была стопроцентная закономерность, но, если я замечал даму на дальнем расстоянии и обходил ее стороной, чтобы не было «встречи», – день проходил нормально. Или: выбросить на улицу нож – град прекратится. Это так часто повторялось, что не могло не показаться закономерностью.

Я помню два случая, которые объяснить и понять не могу до сих пор.

Один произошел, когда я учился в пятом классе. Моя двоюродная сестра, мамина племянница, родила девочку, и мы, по-родственному, часто ходили на нее посмотреть. Назвали ее Ларисой. Она была такая беленькая, симпатичная и спокойная, не плакала, а скорее похныкивала, если ее что-то начинало беспокоить. Росла она хорошо, у нее была замечательная младенческая улыбка, когда еще нет зубов, а носик при улыбке смешно морщится. И ничем она не болела. Все шло хорошо. Однажды я уже на первом уроке почувствовал некоторую тревожность, в середине груди что-то как бы сжималось, создавая неприятное ощущение, «под ложечкой» образовалась какая-то пустота, не добавившая приятности. У меня такое было впервые, сегодня я бы сказал, что это было неопределенное «томление души». Так продолжалось до конца уроков, а когда я подходил к своему дому, ощущения эти исчезли, но появилась полная уверенность в том, что произошла трагедия. Войдя в дом и увидев маму с заплаканными глазами, я выпалил, почти не осознавая: «Лариса умерла!» Это было утверждение. Мама подтвердила мои слова. Такое вот непонятное озарения без видимых причин, объяснение которому я так и не нашел. Мама потом допытывалась, как я узнал об этом событии, я отвечал, что просто почувствовал. А маленькая девочка умерла внезапной младенческой смертью около восьми часов утра.

Второй случай относится ко времени девятого класса. Однажды мне приснился сон, не скажу, что я часто видел сны, но видел, впечатление о них сохранялось час-полтора, потом картины сна мутнели и закрывались. А этот сон был иным: я его помню всю последующую жизнь.

Какая-то сумрачно-пасмурная атмосфера вокруг, все серовато, но четко видно. Я на площадке перед неким длинным зданием из дерева, потемневшего от дождей и солнца. Я подвигаюсь ближе, но не иду, перебирая ногами, а скольжу как бы над поверхностью земли; вижу перед собой высокую и широкую двустворчатую дверь, куда может въехать грузовик. Я понимаю, что это пилорама, зачем я здесь, непонятно, но я «подплываю» к маленькой, обычной двери, вырезанной в правой створке, и тяну ручку ее на себя. Она с легким скрипом приоткрывается, и я оказываюсь в длинном помещении, по правой стороне, у стены, сложены напиленные доски и брусья, причем не серые, как все было снаружи, а отчетливо белые; посередине – огромный «стол», в дальнем конце которого несколько ленточных пил, стоящих вертикально, они отчетливо темные. У этих пил, спиной ко мне стоит склоненный человек, который, услыхав скрип, начинает медленно, очень медленно поворачиваться в сторону двери, одновременно и выпрямляясь. Неведомая сила подносит меня ближе, и, когда обитатель пилорамы полностью разворачивается ко мне, я могу его хорошо разглядеть. Высокий, плотный, с длинными и очень, видно, крепкими и мощными руками. Я поднимаю взор и вижу его лицо: плоско-округлое, с большим подбородком, выдающимися скулами, небольшими, глубоко сидящими глазами под нависающими надбровными дугами. Он напомнил мне неандертальца, изображение коего я видел в книге по истории, ужас охватил меня, – я проснулся.

Целый день, и второй, и третий эта ужасная картина не выходила у меня из головы. Человек из сна не сжимал кулаки, не оскаливал зубы, не делал угрожающих движений, он просто стоял, внушая ужас самим своим присутствием. В дальнейшем этот сон обязательно всплывал в памяти два-три раза в год, правда, не принося в душу того ужаса, что я испытал в момент сна.

Однако должен заметить, что до этого сна и много позже я никогда не был на пилораме, не знал, как там все выглядит, а таких длинных и мощных пил, стоящих вертикально, я себе и представить не мог. Я долго рылся в памяти: может быть, когда-то, что-то, с кем-то, случайно, – но, нет, никаких следов не обнаружил.

Прошло много лет, и возникла нужда распустить на доски бревна, привезенные из леса. Пришлось обратиться к начальнику строительной организации, где была своя пилорама. С начальником-то договорился я быстро (мы были знакомы), но на прощание он мне очень посоветовал обратиться персонально к пилорамщику, вроде бы оказав тому уважение. В те годы основой уважения, да и платы за многое, была «жидкая валюта», так и говорили: «Это будет с тебя поллитра», – или: «Че́точку поставишь – и хватить».

Затарившись алкоголем, я пошел на поклон к пилорамщику. Причем шел вначале без всякой задней мысли. Но когда я увидел высокую и широкую двустворчатую дверь, предназначенную для грузовиков, в правой створке которой находилась дверь обычная, я похолодел от воспоминания. Деваться, однако, было некуда, время поджимало. Я потянул ручку маленькой двери, и она со скрипом открылась, я вошел в помещение и увидел брусья и доски справа у длинной стены, стол пилорамы, в дальнем торце которого увидел те самые пилы из сна, стоящие вертикально, и там же склоненную фигуру человека. Он медленно, очень медленно начал выпрямляться, поворачиваясь в мою сторону, а я, застыв от неожиданности, с колотящимся сердцем и, видимо, побледнев, узнаю того типа из сна восемнадцатилетней давности. Но в этот раз бежать было незачем, надо было договариваться, и я, пересилив себя психологически, приступил к изложению просьбы. Договорились мы быстро, он, как нечто само собой разумеющееся, принял оплату и разрешил привозить бревна к четырем часам вечера.

Вышел я из помещения взволнованный, раскрасневшийся и вспотевший, долго не мог успокоиться. Что это было? Не знаю. Вещий сон? Но откуда, и зачем, и почему? Гадаю до сих пор. Мистика…

Немного проучившись после распределения, мы приблизились к государственным экзаменам. Как староста, я уже знал, что дипломы написаны и даже подписаны, поэтому заверил своих ребят, что слишком волноваться уже не стоит. Так и произошло на самом деле.

Потом случился выпускной, из которого смутно помню, как получал диплом, как выступал Бредихин (наш Ленинский стипендиат) со словом от выпускников к альма-матер под неукротимый шум зала, как затем мы сидели у речки, и золотозубый Николай, друг Тани Галки, все подливал и подливал мне в чашку теплой и противной водки, а дальше – темнота. Как попал на квартиру, не знаю до сих пор, видно, кто-то потрезвее довел меня. Проснувшись утром, я внезапно понял, что никогда уже не увижу ни своего курса, ни своей группы в полном составе. Учебно-образовательный этап закончился, предстояло самостоятельное использование полученных знаний в продолжающейся жизни.

3. Энурез

Энурез – это, чаще всего, детское, ночное недержание мочи. Само по себе у детей раннего возраста состояние почти закономерное, хотя и малоприятное. У старших детей это может быть признаком и органического заболевания, но, все-таки, чаще, это состояние психологическое. Врачи предлагают разные методы лечения, в том числе, медикаментозное, но правильнее будет самому человечку понять самого себя и попытаться настроиться на «сухую» жизнь. Наверное, это трудно и не всегда возможно. Однако…

…Лежать было мокро, неприятно и противно. Вчерашний вечерний ломоть арбуза, сочного, ярко-красного и сладкого, видимо был совершенно лишним. С ним уже давно такого не происходило, и вот – на тебе. Мочевой пузырь настойчиво заявлял о своем существовании. Приходилось вставать и бежать на улицу, туалет стоял в начале огорода. Время было еще раннее, сегодня воскресенье, значит, в школу не идти, можно еще немного поспать. Но как?

Вернувшись к своей раскладушке, мальчик решил произвести некоторые манипуляции: сменив трусы, он приступил к постели, постаравшись сухими углами простыни закрыть большое мокрое пятно в середине. Кое-как ему это удалось, он снова улегся на постель и прикрыл глаза. Вернуть сон сразу не получилось, в голове бродили мысли разного пошиба, связанные с ночным казусом. У него и раньше встречались подобные эпизоды, мама его не ругала, не бранила и не ворчала, просто меняла постельное белье. Но последний эпизод был года два тому назад, мальчик уже и забыл думать о таких ситуациях. А теперь вот снова. Мальчику не было стыдно, потому что делал он это не нарочно, без умысла, это происходило непроизвольно, без участия головы, и ребенок это понимал. Но все-таки было весьма неуютно лежать в мокрой постели, когда тебе уже исполнилось целых одиннадцать лет. Но мысли начали понемногу разбегаться, улетучиваться: сон сморил мальчика.

Утром мама, заметив оказию, не стала ворчать или бранить, а просто вынесла матрац сушиться на улицу, а простыню, все еще влажную забрала в стирку. Мальчик тоже ни словом не упоминал о произошедшем: он был скрытен, видимо, от природы, такова была его натура, не позволявшая выносить на́ люди элементы собственного внутреннего мира; он был к тому же весьма стеснителен, и ему категорически не нравилось внимание любых людей к его персоне. Это, почти физическое, неприятие пристального внимания к его личности, особенно в группе незнакомых людей, останется с ним навсегда.

Но произошедшее произошло, и юный человек понимал, что нужны какие-то меры по предотвращению подобного в будущей жизни. Он не задавался вопросами: «Почему это произошло? Почему именно с ним? Почему всегда ночью? Что с телом не так?» Он не выискивал этиологии и патогенеза своего состояния, потому что в ту пору это негде было искать. Главным источником информации было постоянно работавшее радио, но тогда упоминали в передачах о профилактике кишечных инфекций, своевременной вакцинации (натуральная оспа еще не была побеждена), о проявлении опухолевых образований. О недержании мочи мальчик никогда не слышал.

Мало того, он почти ничего не знал об устройстве собственного тела и, естественно, о физиологии организма человека. Что он понимал: моча скапливается в мочевом пузыре и его надо опорожнять, моча образуется из воды, чем больше воды пьешь, тем чаще приходится бегать в туалет, сочные водянистые овощи и фрукты тоже вводят в организм много воды, которая ищет выхода. И исследуя умозрительно все факторы внешнего порядка, мальчик приходит к выводу о том, что причина его неприятностей, во-первых, с одной стороны, в том, что мочевой пузырь переполняется во время сна, во-вторых, с другой стороны, слишком крепкий сон не позволяет пробудиться на фоне настоятельной потребности. Отсюда следует и разрабатывать методу борьбы с неприятными последствиями этого сочетания факторов.

Учитывая все свои размышления, мальчик приходит к выводу о том, что надо сделать для победы над своим организмом. Прежде всего, ограничить прием жидких продуктов и жидкости в предвечернее и ночное время; затем, обязательно перед засыпанием опорожнять мочевой пузырь. Здесь надо заметить два обстоятельства: перед засыпанием мальчик всегда читал книги, чувствуя дыхание Морфея, он откладывал книгу на пол, взбивал подушку, как надо, и почти мгновенно засыпал; а спал он всегда лежа на животе, повернув голову влево, это была не просто любимая поза, но и самая «сонливая». Лежа на боку засыпалось труднее, сон был весьма чуток. Итак, мальчик установил для себя три момента, которые решил выполнять, чтобы избежать казусов с мокрой постелью в дальнейшем: не пить и не есть позже шести часов вечера, опорожнять мочевой пузырь непосредственно перед засыпанием, спать на боку.

Назначив себе такое «лечение» молодой человечек начал его неуклонно выполнять, он не пил ничего, начиная с восемнадцати часов, хотя и был из категории «водохлебов». На предложение: «Выпей компотику», – в вечернее время, на что он был до начала ограничений горазд, мальчик реагировал отрицательно. Очень не хотелось покидать уже нагретую постель, когда начинало клонить в сон, но надо было обязательно идти в туалет. Самой неприятной была необходимость засыпать на боку, так и хотелось повернуться на живот и спокойно и быстро заснуть, но мальчик этого не делал, он очень не хотел повторений неприятностей в постели.

Нельзя сказать, что это был «мучительный период», нет, организм быстро понял, что от него требуется и вынужден был к этому приспосабливаться. Оказалось, что, при соблюдении всех условий, мочевой пузырь напоминал о себе около половины шестого утра, в самое сонное время, когда окончательно вставать еще было рано, а спать оставалось всего ничего. Мальчик вставал, шел в туалет, возвращался и заваливался в кровать в излюбленную позу, на живот, и мгновенно засыпал. Маме приходилось его каждый день в школу будить самым серьезным образом.

Прошла одна неделя, вторая, полгода, прошел год. Оказий не повторялось. Мальчик постепенно перешел к излюбленному положению для сна, мочевой пузырь будил его теперь по мере необходимости. Несколько лет паренек держал планку питьевого режима, но все-таки отошел и от нее.

Мальчик считает до сих пор, что сам победил свою неприятную особенность, хотя многие, быть может, посчитают, что пришло время, и особенность ушла самостоятельно. Но при отсутствии сознательного самоконтроля, она могла и не уйти так сразу.

Когда, много лет спустя, взрослый человек анализировал свой энурез (а о нем не забывалось никогда), то пришел к выводу, что его причины кроются в самом раннем детстве, ибо только там был известен эпизод ужасного отношения отца: тот порол его ремнем, еще годовалого, дико орал, сколько это длилось, неизвестно; но то, что мальчик был напуган до крайности, до предела – это стопроцентно.

Все, что с нами происходит, не забывается, оно сохраняется, но может быть запрятано так далеко, что сознание не может эти воспоминания извлечь никоим образом на поверхность, но они (эти воспоминания) на подсознательном уровне могут принести большие неприятности сознанию носителя неприятных эпизодов из давней ранней жизни. Корни всегда там – в детстве.

4. Чтение

Чтение занимало бо́льшую часть моей жизни примерно с пяти лет, сразу после начала посещения детской библиотеки. Я открыл для себя удивительный и вполне понятный мир – мир литературных героев. С первого периода чтения я не любил (даже питал некую неприязнь) к тонким книгам для детей: они очень быстро заканчивались. Мне всегда нравились толстые книги: там события развивались постепенно, последовательно, я как бы погружался в этот чудный придуманный мир и занимал в нем особое положение, иногда как сторонний наблюдатель, находившийся в гуще, но все-таки несколько в стороне от событий, иногда прямо-таки становился каким-либо героем, представлял себя на его месте, испытывал великое ощущение сопричастности действиям героя. И не всегда это был «положительный», с точки зрения критиков и педагогов, герой. Чаще это был «полуположительный», но симпатичный своими действиями и мыслями мне персонаж. Наверное, это потому, что такая «полуположительность» и является основой, главной чертой всякого живого человека. Как говаривал Омар Хайям Нишапури:

Мы – источник веселья и скорби рудник.

Мы – вместилище скверны и чистый родник.

Человек, словно в зеркале мир, – многолик.

Он ничтожен – и он же безбрежно велик!

Начинал читать я без всякого разбора, подсказать, помочь, направить меня в выборе литературы было некому. Попытки библиотекаря всучить мне какую-нибудь назидательно-правильную книгу наталкивались на глухую стену неприятия, которая вдруг вырастала у меня в душе. Я брал, из вежливости, эту книгу, но, чаще всего, вообще ее не открывал. Меня больше интересовали приключения, сказочные повести, рано я узнал, что такое фантастика и полюбил ее безумно. А сказки! И русские народные, и народные зарубежные, и Андерсен, и Гауф, и Перро, и братья Гримм, – перечислить все невозможно. Я «глотал» книги, хотя читал каждое слово, по строчкам, никогда не овладел методом скорочтения, пытался, но не преуспел.

Сначала работники библиотеки выдавали мне одну-две книги на двухнедельный период, но я обычно дня за три-четыре прочитывал эти книги и не находил себе места без любимого занятия. Мне больше нечего было делать: носиться по улицам в компании себе подобных я не любил, домашними делами меня не нагружали, у меня была уйма свободного времени. Если бы я на уроки дома тратил много времени, уставал, может быть, и читал бы гораздо меньше. Но в три часа дня я обычно бывал уже совершенно свободен и брал в руки очередную книгу.

Мои частые визиты в библиотеку поначалу смущали ее работников, они даже просили иногда рассказать, что я вычитал в той или иной книге, но я, по свежим следам, мог пересказывать содержание почти наизусть, поэтому с определенного времени мне разрешалось набирать столько книг, сколько я мог унести. И все равно, на две недели унесенного мне не хватало.

Когда я входил в пространство между стеллажами, заполненными книгами, у меня буквально разбегались глаза, я готов был унести домой все, но сил на это бы не хватило. Сначала я не знал ни авторов, ни названий известных книг и просто перебирал издания на полках, ориентируясь на обложку и название книги. Потом, запомнив фамилию автора, книга которого мне понравилась, я начинал искать книги этого автора, перечитывая все, что находил в библиотеке. Но обязательно захватывал пару-тройку книг, совершенно мне не известных, с запасом на будущее.

С каждой прочитанной книгой я открывал для себя либо нового автора, либо автор мне не нравился, и я откладывал книгу, не читая и стараясь не брать больше книг этого писателя. Наверное, я многое упустил тогда, в детстве, не знаю. Но большая группа авторов осталась для меня неизвестной. Так я не читал Фенимора Купера, Вальтера Скотта, Жюля Верна в то время, как мальчишки в школе делились впечатлениями об этих авторах и их книгах.

Я не любил стихов, за исключением некоторых. Прежде всего – это Пушкин. Павла Ершова «Конек-Горбунок» знал почти наизусть. Но понимание мелодии стихов пришло уже в поздний школьный период, когда мы читали «Евгения Онегина». А дальше, много дальше я был напрочь сражен сонетами Шекспира, строчками Хайяма, Данте, Лермонтова и Есенина, Пастернака и Цветаевой. И многих других. Уже во взрослом состоянии мне приоткрылся мир поэзии бардов: Высоцкого и Кима, Окуджавы и Визбора, Городницкого. Последним потрясением стали стихи Семена Кессельмана, строчки которого привел, вспомнивший о забытом поэте, Валентин Катаев. Я пришел к убеждению, что стихи надо читать только вслух, просто так они в голове не звучат.

Читал я, по моему мнению, быстро. На шестилетие мне подарили книжку сказок «Ель – королева ужей», она была толстой, даже по моим тогдашним представлениям – около пятисот страниц, – я осилил ее за два дня. Правда, голова казалась распухшей и огромной.

Еще одной особенностью было мое неприятия чтения газет (только по великой необходимости) и журналов. Казалось, что даже менялся характер чтения, когда я брал в руки журнал. В годы так называемой «перестройки» я выписывал (видимо, с учетом фонового настроения) журналы «Октябрь», Новый мир», «Знамя», «Иностранная литература». От всех этих изданий остались только названия двух романов: «Дети Арбата» и «Любовник леди Чаттерлей», – и два подписных издания: Александра Дюма и Советской литературы; в последнем сборнике главное место занимали те же «Дети Арбата», а все остальные книги я даже не пролистывал.

Начиная с пятого класса, я был допущен во взрослую часть районной библиотеки. Здесь толстых книг было очень много (по моим представлениям), но продолжал читать лишь то, что мне нравилось: приключения и фантастику. В седьмом классе я открыл для себя Шекспира. И вот тут уже методично начал читать его трагедии, перечитал их все; случайно нашел «Сонеты» в переводе Маршака – и выпал в осадок. Такого великолепия я никогда еще не встречал. Не стоит даже говорить, что я читал эти строки вслух, запоминал их наизусть, я был очарован Шекспиром (в переводах) навсегда.

В это же время я начал воспринимать и Лермонтова, в раннем возрасте отношение к этому поэту было прохладное. Но теперь это было нечто волшебное. Пушкин, Лермонтов, Есенин завораживали меня своими стихами, я чувствовал нечто необыкновенное и притягательное в каждой их строчке, хотелось это ощущение длить и длить. Они навсегда остались для меня существами иной породы, чем я сам, представителями иного мира, который открывался их волшебными стихами. Это ощущение сохранилось тоже навсегда, и его не поколебали «откровения» об их чисто человеческой жизни и нелепые смерти всех трех.

Я упоминал о том, что не любил рассказов, но и здесь были три исключения: Чехов, О'Генри, Зощенко. Чеховские рассказы мы «изучали» на уроках литературы, для этого, видимо, идеологи советской педагогики отбирали определенную группу «социальных» рассказов писателя. Но это был «обокраденный» Чехов. В библиотеке было собрание сочинений этого писателя, я прочел целенаправленно все, что он написал, за исключением писем. Оторваться было невозможно. О'Генри и Зощенко я открыл для себя сам. Первый поразил меня концовкой своих рассказов, которые сами по себе были великолепно выстроены, занимательны, но концовка придавала им непередаваемое очарование. Опять-таки это были переводы. А названия сборников: «Горящий светильник», «Голос города», «Сердце Запада», «Четыре миллиона», «Благородный жулик». Подозреваю, конечно, что не все рассказы были переведены, но в оригинале прочитать сочинения автора, увы, не смогу. Второй (Зощенко) обладал удивительным чувством юмора, способностью тонкого и точного изображения той жизни, которую он видел перед собой. Эти рассказы стоит просто читать, пересказывать их нет никакого смысла.

Детективы Дойла и Кристи – это поздний школьный период. А «Три мушкетера» Дюма я прочел в классе пятом, прочие книги серии – значительно позже. И лишь в девятом классе, когда лежал в больнице, я прочитал «Графа Монте-Кристо». Перечитывал эту книгу, наверное, раз пять и не мог нарадоваться. Позже, во взрослом состоянии, получив по подписке собрание сочинений Дюма, решил прочитать другие его книги, но почему-то «не зашло». Так и остались для меня самыми замечательными произведениями этого автора мушкетеры и граф.

После четвертого класса начали задавать чтение на лето. Честно говоря, большинство произведений я читал сикось-накось. Из того, что я читал летом из обязательной школьной программы, могу припомнить очень немногое: «Гамлет» Шекспира, «Как закалялась сталь» Островского, «Мертвые души» Гоголя, «Молодая гвардия» Фадеева, – больше и не пришло на ум. Основную массу произведений, заданных на лето, я все-таки просматривал, но не вчитывался в их содержание. Да и все остальные литературные произведения я изучал, в основном, по хрестоматиям, в сокращении. Всякое навязывание со стороны необходимости читать то или иное произведение порождает во мне какое-то отрицание, предубеждение против этой книги. И вообще из классики в полных вариантах я читал только Пушкина, Лермонтова, Есенина, Шекспира, «Мертвые души» и «Ревизор» Гоголя (не по одному разу), рассказы Чехова, «Поднятую целину» Шолохова, «Горе от ума» Грибоедова, пьесы А.Н. Островского (и не только входящие в школьную программу), «Петр Первый» А.Н. Толстого, «Мать» и «На дне» Горького, «Василий Теркин» Твардовского, «Фауст» Гете, пожалуй, на этом и все. Прочие произведения обязательной школьной программы известны мне только фрагментами.

Созна́юсь, что два великих русских писателя «прошли мимо меня»: Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский. Я так и не прочитал ни одного их произведения полностью: не идет – и все!

По моим подсчетам за дошкольные и школьные годы я прочел всего около трех с половиной тысяч трехсотстраничных книг. Но это я подсчитывал уже в поздние годы, ретроспективно. А в школьные времена я не пытался анализировать читаемое, либо мне книга нравилась, либо нет; в первом случае я дочитывал до конца, во втором – мог бросить на любой странице. Потом, постепенно, я подошел к периоду не бездумного чтения, а размышления над прочитанным, я начал читать «с чувством, с толком, с расстановкой».

И однажды, во взрослом состоянии, мне пришла в голову одна мысль. Я представил себе такую ситуацию (гипотетический случай О'Генри), что возникает настоятельная необходимость навсегда покинуть нашу планету, утратить все, что создано человечеством, при этом разрешено взять с собой только десять любых литературных произведений (исключая великие религиозные книги: их заберет государство) – и все. «Что бы я взял с собой?» – подумал я и начал выбирать. У меня получилось вот что:

1. "Рубаи". Хайям

2. "Божественная комедия". Данте

3. "Гамлет". Шекспир

4. "Сонеты". Шекспир

5. "Фауст". Гете

6. "Евгений Онегин". Пушкин

7. "Маленькие трагедии". Пушкин

8. "Граф Монте-Кристо". Дюма

9. "Повесть о Ходже Насреддине". Соловьев

10. "Мастер и Маргарита". Булгаков.

Именно с этими книгами мне не может стать скучно, ибо они не только прекрасны и неповторимы своим слогом, переплетением слов, но и содержат глубокие философские мысли относительно смысла бытия.

Следует сказать о моем личном отношении к каждому указанному произведению. Итак.

«Рубаи». Хайяма я узнал поздно, в конце студенческих лет, и первое услышанное четверостишие поразило до глубины души своей краткостью, точностью и смыслом:

Океан, состоящий из капель, велик.

Из пылинок слагается материк.

Твой приход и уход – не имеют значенья.

Просто муха в окно залетела на миг…

Второе сразило наповал, открыв для меня великого, близкого мне, поэта:

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало.

Два важных правила запомни для начала:

Ты лучше голодай, чем, что попало, есть,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало. (Перевод О. Румера)

В начале самостоятельной трудовой деятельности мне, по делам повышения квалификации, довелось оказаться в Вильнюсе. В одном из книжных магазинов я увидел, как мой приятель по комнате приобрел тоненькую книжку Омара Хайяма, единственную в этом заведении, как оказалось. Я бросился в другой магазин – нету, в другой – тоже нет, а приспело время покидать заграничный город. А через два дня учеба заканчивалась, и нам надо было разъезжаться в разные стороны. В течение ночи я от руки переписал в тетрадку все содержимое маленькой книги.

«Божественная комедия». О книге тоже узнал относительно поздно, услышал по радио начало поэмы и обалдел:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины. (Перевод М. Лозинского)

Само начало завораживало, ощущалось некоторое дыхание потустороннего и непознаваемого. Да и само построение поэмы трехстишиями казалось весьма необычным, хотя это было типичным для того времени. Можно даже вспомнить Джованни Боккаччо:

Тот не умен, кто мнит ценой смиренья

От яростной судьбы себя спасти;

Еще глупее тот, кто обойти

Пытается тайком ее веленья;

Тот глуп втройне, кто от луны затменье

Рассчитывает криком отвести,

И глуп сверх меры тот, кто унести

С собой задумал в гроб свое именье.

Но тот уже совсем с ума сошел,

Кто жизнь, свободу, состоянье, честь

Швырнуть бабенке под ноги намерен.

Бездушен, зол, продажен женский пол.

И для него одна забава есть:

Терзать мужчину, коль в любви он верен. ( Перевод Корнеева)

А возвращаясь к Данте, приведу еще две цитаты, запомнившиеся сразу после первого прочтения поэмы:

Дух говорил, томимый страшным гнетом,

Другой рыдал, и мука их сердец

Мое чело покрыла смертным потом;

И я упал, как падает мертвец.

и

Мы шли с десятком бесов; вот уж в милом

Сообществе! Но в церкви, говорят,

Почет святым, а в кабачке – кутилам.

«Гамлет» был первым произведением великого Шекспира, попавшим ко мне в руки вместе с хрестоматией по иностранной литературе. Я неоднократно прочел трагедию во время каникул, она мне понравилась. Даже в юные годы я был увлечен глубиной образов героев, а размышления Гамлета я читал наизусть:

Быть иль не быть, вот в чем вопрос.

Достойно ль

Смиряться под ударами судьбы,

Иль надо оказать сопротивленье

И в смертной схватке с целым морем бед

Покончить с ними? Умереть. Забыться

И знать, что этим обрываешь цепь

Сердечных мук и тысячи лишений,

Присущих телу. Это ли не цель

Желанная? Скончаться. Сном забыться.

Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.

Какие сны в том смертном сне приснятся,

Когда покров земного чувства снят?

Вот в чем разгадка. Вот что удлиняет

Несчастьям нашим жизнь на столько лет.

А то кто снес бы униженья века,

Неправду угнетателя, вельмож

Заносчивость, отринутое чувство,

Нескорый суд и более всего

Насмешки недостойных над достойным,

Когда так просто сводит все концы

Удар кинжала! Кто бы согласился,

Кряхтя, под ношей жизненной плестись,

Когда бы неизвестность после смерти,

Боязнь страны, откуда ни один

Не возвращался, не склоняла воли

Мириться лучше со знакомым злом,

Чем бегством к незнакомому стремиться!

Так всех нас в трусов превращает мысль

И вянет, как цветок, решимость наша

В бесплодье умственного тупика.

Так погибают замыслы с размахом,

Вначале обещавшие успех,

От долгих отлагательств.

В этом размышлении затронуты многие вопросы человеческого и всеобщего бытия, и убавить здесь нечего.

«Сонеты» Шекспира. Я слышал некоторые сонеты по радио: «Зову я смерть…», «Когда мое чело избороздят…», «Мешать соединенью двух сердец…», – и замирал, слыша голоса актеров, читавших Шекспира. Но прочитать всю совокупность сонетов мне довелось только во вполне взрослом состоянии. Сначала в переводе Маршака, потом нашелся полный сборник в переводе Финкеля, затем, уже из Вильнюса, я привез «Сонеты» на английском и немецком языках, объединенные в один томик. А с появлением сетевых возможностей я начал собирать все попадавшиеся мне переводы сонетов. Очень жаль, что на английском я помню всего три строчки: «From fairest creatures we desire increase, That thereby beauty’s rose might never die,But as the riper should by time decease…», – на большее не хватило ни сил, ни времени, ни знаний.

И, разумеется, когда на Литрес-чтец были размещены «Сонеты» в переводе современного автора, я их попытался озвучить.

«Фауст». Его я прочел в то же время, что и «Гамлета», только в сокращении, полный текст изучил позже. Сочетание потустороннего, но почти явного, и вполне реального заставляет о многом размышлять. Наблюдение за борьбой доброго и злого в человеке доставляет великое наслаждение и заставляет думать не только о героях трагедии, но, прежде всего о своей собственной душе. «Пусть чередуются весь век Счастливый рок и рок несчастный. В неутомимости всечасной Себя находит человек».

«Евгений Онегин». Его можно только читать вслух, его можно бесконечно слушать. Я был опоён радостью и душевным спокойствием, слушая, как читает Смоктуновский. Это было непередаваемо. С первого знакомства с «Онегиным» я читал его почти постоянно, а помнил отрывки, не по приказу или необходимости, а по некоторой склонности души, повторяя их вслух наедине с собой. Я специально учил французское произношение, чтобы прочесть строки, предваряющие роман. А, читая вслух, я и по сию пору погружаюсь в удивительное состояние волшебства, творимого великим поэтом.

«Прими собранье пестрых глав, Полусмешных, полупечальных, Простонародных, идеальных, Небрежный плод моих забав, Бессониц, легких вдохновений, Незрелых и увядших лет, Ума холодных наблюдений И сердца горестных замет».

«Призра́ка суетный искатель, Трудов напрасно не губя, Любите самого себя, Достопочтенный мой читатель! Предмет достойный: ничего Любезней верно нет его».

«Но жалок тот, кто всё предвидит, Чья не кружится голова, Кто все движенья, все слова В их переводе ненавидит, Чье сердце опыт остудил И забываться запретил!»

Впрочем, цитировать можно слишком долго.

«Маленькие трагедии». Так получилось, что с текстом трагедий я познакомился позже фильма М. Швейцера. Теперь фильм и литературное произведение у меня связаны неразрывно. Причем задумка режиссера изложить сами трагедии в исполнении импровизатора из «Египетских ночей» с прологом из «Сцен из Фауста» мне показалась великолепной. Пересказывать фильм и тем более сами трагедии нет смысла. Скажу только, что повествование о человеческих пороках: жадности, зависти, распущенности, ревности, – захватывает своим преломлением через конкретных героев, Это не размышление вообще, а именно позиция отдельного человека. Героям скорее сочувствуешь, чем осуждаешь их. Какая боль души выплескивается в монологе Сальери: «Неправда: А Бонаротти? или это сказка Тупой,бессмысленной толпы – и не был Убийцею создатель Ватикана?»

«Граф Монте-Кристо». Самый увлекательный роман (по моему мнению) Дюма. Наблюдать и вместе с Эдмоном Дантесом проходить все перипетии его жизни и до замка Иф, и в годы неотвратимого, четко рассчитанного, мщения можно бесконечное множество раз. Роман не «приедается»: я перечитывал его много раз, снова и снова переживая за главного героя удивительные приключения, связанные (как всегда у Дюма) с особым историческим периодом. Прочитывая романы этого автора, могу выделить только трилогию о мушкетерах и этот роман. Остальные произведения до них явно «не дотягивают».

«Повесть о Ходже Насреддине». Мне подарили эту книгу, когда я учился в седьмом классе. И теперь перед моими глазами та самая обложка, оранжево-красноватая, где «восточный человек» в халате, тюбетейке и на ишаке выпускает из руки воробья и с улыбкой следит полет вольной птички. Год издания 1958. Я ожидал простого, непритязательного, занимательного чтения, но уже само посвящение заворожило меня построением фраз, мелодикой предложений.

«Памяти моего незабвенного друга Мумина Адилова, погибшего 18 апреля 1930 года в горном кишлаке Нанай от подлой вражеской пули, посвящаю, благоговея перед его чистой памятью, эту книгу…Он похоронен в Канибадаме. Я посетил недавно его могилу; дети играли вокруг холма, поросшего весенней травой и цветами, а он спал вечным сном и не ответил на призывы моего сердца…».

И сразу за этим слова Саади: «И сказал ему я: «Для радости тех, что живут со мною на земле, я напишу книгу…», – и Ибн-Хазм: «Эту историю передал нам Абу-Омар-Ахмед-ибн-Мухаммед со слов Мухаммеда-ибн-Али-Рифаа…» Совершенно новые, доселе незнакомые имена и слова просто приворожили меня. Я полностью погрузился в хитросплетение замыслов автора и героев, в эти постоянные приключения, в некую совершенно незнакомую эпоху, в незнаемые страны и города. Не получилось (может быть впервые в жизни) прочитать ее залпом, с наскока, разом. Обязательно надо было остановиться и подумать о том, что я только что прочитал. Да и нельзя было иначе.

«Он хорошо понимал, что судьба и случай никогда не приходят на помощь к тому, кто заменяет дело жалобами и призывами. Дорогу осилит идущий; пусть в пути ослабнут и подогнутся его ноги – он должен ползти на руках и коленях, и тогда обязательно ночью вдали увидит он яркое пламя костров и, приблизившись, увидит купеческий караван, остановившийся на отдых, и караван этот непременно окажется попутным, и найдется свободный верблюд, на котором путник доедет туда, куда нужно… Сидящий же на дороге и предающийся отчаянию – сколь бы ни плакал он и ни жаловался – не возбудит сочувствия в бездушных камнях; он умрет от жажды в пустыне, труп его станет добычей смрадных гиен, кости его занесет горячий песок. Сколько людей умерли преждевременно, и только потому, что недостаточно сильно хотели жить! Такую смерть Ходжа Насреддин считал позорной для человека». Попробуй, не остановись, чтобы обдумать все, что написано, – не получится.

А такое: «Так он думал, лежа под звездами на теплой земле, чутко прислушиваясь к неумирающей и никогда не засыпающей жизни: стучало сердце в его груди, вскрикивал ночным голосом филин на кладбище, кто-то тихонько и осторожно пробирался через кусты наверно, еж; пряно пахла увядающая трава, и вся ночь была наполнена какой-то затаенной возней, непонятными шорохами, ползанием и шуршанием. Мир жил и дышал – широкий, равно открытый для всех, принимающий с одинаковым гостеприимством в свои безграничные просторы и муравья, и птицу, и человека, и требующий от них лишь одного – не употреблять во зло оказанного им привета и доверия. Хозяин с позором изгоняет гостя, который за праздничным столом, воспользовавшись общим весельем, начинает шарить по карманам других гостей…» – или: «Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает – пестрый кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льется грустный закатный свет, – близится вечер, время подсчета прибылей и убытков… Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за мгновения, минуты – за минуты, часы – за часы, образуя дни, месяцы, годы, – но мы, многоскорбный повествователь, из этой вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя, кроме воспоминаний – слабых оттисков, запечатленных как бы на тающем льду.»

Я еще долго могу цитировать из этой книги, но остановлюсь. Хочу только заметить, что только на этой книге я вдруг осознал, что может творить великий русский язык, раньше я никогда не следил за знаками препинания, а читая очень пространные предложения Леонида Соловьева, я начал проверять себя и на знаки препинания. Сколько раз я потом перечитывал эту книгу? Не могу сказать, бессчетно.

«Мастер и Маргарита». Об этой книге я случайным образом услышал, учась в институте: девчонки на лекциях сидели и вчитывались в какие-то мутные строчки, помещенные в колонки журнальных статей, перешептывались о чем-то, но я не вслушивался. Как теперь я понимаю, они читали размноженные главы из «Москвы», где впервые было опубликовано это сочинение Булгакова. И еще как-то услышал слово «Ершалаим», но к чему оно – было совершенно неясно. Поскольку я не любил журнальные варианты произведений, честно говоря, даже не интересовался, что читали однокурсницы. И впервые я взял эту книгу в библиотеке в начале 1980-ых годов. Хорошо известно, что первая часть предваряется словами Гете: «…Так кто ж ты, наконец? – Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Гете. «Фауст», – потом первая глава с длинным названием: «Никогда не разговаривайте с неизвестными».

Начав читать первую главу, я не был поражен с первых строк; развиваются события – хорошо, можно продолжить чтение, не чувствуя никого подвоха.

Но, когда я прочитал «– И доказательств никаких не требуется, – ответил профессор и заговорил негромко, причем его акцент почему-то пропал: – Все просто: в белом плаще… Глава 2 Понтий Пилат. В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат», то почувствовал «удар» такой силы, что сразу вернулся к началу романа, и, уже медленно, тщательно продумывая каждое слово, каждую фразу, начал читать сначала. Я был покорен этим романом навсегда. Читал я его так медленно, как не читал еще никогда, я не желал расставаться ни с героями, ни с автором, можно сказать, что «я смаковал это произведение». Многие места романа я, прочитав глазами, начинал читать вслух, вновь и вновь погружаясь в таинственный и загадочный мир Михаила Булгакова.

В моей электронной библиотеке более сорока разного рода изданий «Мастера и Маргариты»: с иллюстрациями и без оных, с комментариями и без них, на многих языках, хотя я так и не изучил ни одного достаточно хорошо.

Вот я описал десять самых-самых для меня книг. И тут мне пришло в голову ужесточить правила гипотетического случая: а если можно взять только девять, или восемь, или… одну. И наступила пора сложного выбора, отсеивались последовательно «Фауст», «Божественная комедия», «Граф Монте-Кристо», «Маленькие трагедии», «Рубаи», «Гамлет», «Евгений Онегин», «Сонеты», «Мастер и Маргарита». И оставалась главная для меня книга «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьева.

Между прочим, эта книга стала первой, которую я полностью озвучил, вложив, насколько это было возможно, всю свою увлеченность этим произведением. И сейчас на некоторых сайтах аудиокниг можно увидеть ссылку на мою аудиозапись.

5. Радио, кино, телевидение

Радио с раннего детства было неотъемлемой частью жизни. Нет, иногда мы с мамой ходили к знакомым «смотреть телевизор», но это было событием, как говорят теперь: «Эксклюзив», – а радио было всегда под рукой, вернее, «под ухом». Радио стало первым связующим началом с внешним миром. Попервоначалу я, естественно, не выделял каких-то передач, потом начал слушать детские передачи, сказки в исполнении актеров театра и кино. В ранние годы моей жизни по радио много было передач о профилактике всяческих болезней, которые меня откровенно пугали, потом я перестал на них обращать внимание, но руки мыл часто и, обязательно, с мылом: о кишечных инфекциях («болезнях грязных рук») часто упоминали по радио. Сначала радио было фоном, под который я просто играл, потом учил уроки, потом читал книги; и этот фон меня не раздражал, порой становясь совсем незаметным. Например, новости я вообще никогда не слушал. Часто передавали оперные постановки, вероятно, для приобщения советских масс к высокому искусству, но я ничего не понимал в мощных звуках оперных партий и откровенно их не любил, даже приглушал звучание приемника, что бывало в очень редких случаях.

Когда звучание тона приемника менялось, я обычно прислушивался, чтобы понять, что будет дальше. Особенно мне нравились сказки и стихи, небольшие рассказы, которые читали Т. Пельтцер, Р. Плятт, И. Ильинский, потом А. Баталов, И. Смоктуновский, М. Козаков, В. Лановой – перечислить всех невозможно. Мне нравились голоса многих актеров, я внимательно прислушивался к ним, пытался подражать их произношению, интонациям. Особенно меня завораживал голос Юрия Левитана, который обычно сообщал о наиболее важных событиях в стране и мире. Он стал для меня ориентиром в выработке произношения, громкости и четкости речи.

      Правда, это сегодня я говорю о «выработке речи», а в юной жизни я об этом совершенно не думал и не понимал, что слушая радио, я оттачиваю свою речь. Ни о какой культуре речи и технике речи я не имел ни малейшего представления.

Я уже упоминал о том, что с первого по десятый класс был, вместе с одноклассницей, чтецом-ведущим на всякого рода совещаниях, торжественных собраниях, заседаниях, где предполагалось порадовать тружеников или чиновников выступлениями детей. Мы были в этой роли несменяемы.

В студенческие годы я занимался речью только «для себя», но в двух случаях «блеснул» своим умением.

В те поры҆ к каждому празднику 1 Мая и 7 Ноября в газетах публиковались призывы ЦК КПСС к советскому народу, а в институте была обязательной политическая информация. И вот однажды на социальной гигиене входит преподаватель с газетой в руках и предлагает провести политинформацию в виде чтения призывов к празднику. Первый студент читает первый призыв, второй – второй, и так должно быть по порядку. Не помню, что случилось, может быть, я повернулся в сторону или что-то сказал, но этим я привлек внимание преподавателя и услышал:

– Староста, читайте следующий призыв.

А до меня, если по очереди, еще очень далеко, и прочитали только четыре призыва. Я беру в руки газету, немножко подстраиваю голос и произношу, подражая Левитану, пятый призыв и готовлюсь передать газету товарищу, а преподаватель и говорит:

– Дальше.

И мне досталось читать все оставшиеся призывы нашей любимой партии. Комментариев к этому чтению от преподавателя не последовало, зато от сокурсников шуток наслушался: «Ну, ты дал!»

Когда мы пришли на военную кафедру, нам однажды задали выучить Военную Присягу, чтобы на следующих занятиях каждый, самолично, прочитал ее наизусть. Преподаватель (майор), представлял собой (на наш тогдашний взгляд) преданного служаку, с юности привыкшего жить по Уставу и понимающего служение Родине, как именно служение ей. Я прямо таки заявил в нашей группе: «Я покажу, как надо читать присягу!» И на контрольном занятии вызвался читать первым.

Вытянувшись во фрунт, подняв подбородок, влив металла в голос, я начал читать, чеканя каждое слово и делая нужные паузы: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик…» – преподаватель, сидевший до этого за столом, после этих слов встает и тоже принимает стойку «смирно». Выслушивает до конца, а глаза его заблестели (это потом отмечали многие ребята). Этим прочтением я «добился» того, что, когда мы принимали в действительности Присягу, перед индивидуальным ее произнесением, мне поручили напомнить текст Присяги, стоя перед строем.

Я слушал радио, когда мне была интересна передача, и не обращал на него внимания, коли ничего меня не привлекало в них. Однажды, в девять часов вечера, в пятницу, я услышал чудесный голос, обещавший «Встречу с песней». Такого проникновенного, красивого, завораживающего голоса я до этого не слышал. Виктор Татарский словно вошел в комнату и задушевно начал повествование лично для меня. Не отрываясь, я прослушал передачу, а потом с нетерпением всегда ожидал вечера пятницы, чтобы подсесть к передатчику и слушать, слушать, слушать…

Другим окном в мир было кино, в те годы перед каждым сеансом демонстрировался киножурнал, чаще новостного содержания. Потом начиналась кинокартина. Я смотрел с удовольствием, как и многие дети, фильмы советских режиссеров, начал узнавать актеров кино, вспоминая их голоса. Нет нужды перечислять эти фильмы, их знает не одно поколение, как и актеров, игравших роли героев, злодеев, приспособленцев, жуликов и просто обычных людей. Я не интересовался личной жизнью актеров, не был их «фанатом», они мне либо нравились, либо нет. Любимых актеров было много: Жженов, Смоктуновский, Алексей Баталов, Тихонов, Б. Андреев, Н. Крючков, Лавров, – всех не перечислить. А вот актриса была одна – Алиса Фрейндлих, хотя и прочих я жаловал: Гурченко, Пельтцер, А. Вертинская, Румянцева и другие.

Но кино «больших экранов» не стало для меня чем-то особенным. С появлением телевизора я все дальше уходил от кинотеатров, а последние тридцать лет вообще не заглядывал в них.

Когда я начал учиться в институте, пора радио начала клониться к закату: новости узнавал по телевизору, фильмы смотрел по телевизору, болел за команду Италии или (позже) Франции на Чемпионатах Мира по футболу, но потом и на это стало не хватать времени.

Теперь по радиоприемнику я слушаю по утрам «Маяк», проводного радио уже лет тридцать нет в наших домах.

6. Аппендицит

С первого по седьмой классы я жил практически все летние каникулы у тети в деревне на родине мамы. Там большую часть времени я проводил с двоюродными сестрами: Любой (она была моей ровесницей) и Валей (на год младше нас). Кроме этого, у них было несколько приятелей, которые порой присоединялись к нашим играм.

Веселая и занятная была деревенская жизнь: нескончаемые игры, посещения многочисленных родственников, посильная помощь по хозяйству, часто даже в виде развлечения. В то время в деревне еще многие топили печь кизяками. Состав их не сложен: коровий навоз и резаная солома. Навоз выкладывался на ровную площадку слоями, пересыпаемыми соломой, которые надо было перемешивать, чаще всего просто босыми ногами. Я участвовал в этом действе лишь однажды.

С некоторой брезгливостью, разувшись, я вступил ногами в навозную кучу, ощущение оказалось приятным и ласковым, мягкая субстанция охватывала стопу и голень, проникая между пальцами. Задача была проста: как можно тщательнее перемешать навоз и солому, чтобы потом полученной смесью набить прямоугольные деревянные формы, а получившиеся кирпичики выложить на солнце для высушивания. Но, недолго музыка играла: я только пошел на второй круг, как внезапно почувствовал, что в левую ступню мягко проникло нечто отвратительно острое, пронзившее мякоть и заскрежетавшее по костям. Сразу шибануло какой-то необыкновенно «плотной», насыщенной, нелокализованной болью охватившей всю ногу. Когда я приподнял ногу над навозной кучей, то увидел, как из ступни торчит мерзкий кусок доски, который я, недолго думая, просто вырвал из своей плоти. В доске сверкали наглыми остриями три гвоздя «на девяносто», еще совершенно не тронутые ржавчиной.

Крови вытекло немного, боль сразу после извлечения инородных тел почти исчезла. По великой наивности нашей считалось, что источником столбняка могут быть только ржавые гвозди, а блестящие и почти новые – ничего страшного. Я промыл ногу водой, обработали ранки деревенским самогоном; боль почти не беспокоила, но я мог участвовать только во вспомогательных работах: принести солому и раскидать ее по куче. Так я неудачно принял участие в изготовлении растопок на зиму.

А нога? А нога зажила, как на собаке, без всяких последствий.

Другой опасный случай был много страшнее. В деревне все любят щелкать семечки; подсолнуховые зерна обжаривают, а потом семечко в рот, языком и губами обдирается кожура, которая выплевывается, а ядрышко разжевывается и проглатывается. Кто любитель – тот знает. Занятие весьма привязчивое. И вот однажды нажарили целый противень семечек и поставили его на стол. Я тоже был любителем этого времяпрепровождения, от семечек не отказывался. Так получилось, что в этот раз было много «голеньких» или почти «голеньких» семечек (без кожуры или с ее остатками), и я начал выбирать эти очищенные зерна и пережевывать. Сестра сказала: «Смотри, живот заболит», – но я только отмахнулся.

А утром я проснулся с ужасной болью: низ живота разрывало на части, боль пульсировала и обжигала, терпеть ее еле хватало сил. Я сходил в туалет, прижимая руку к животу, вернулся в постель и начал искать положение, в котором боль немного утихала. Такое положение нашлось: полуповорот на правый бок, ноги согнуты в коленях, – а боль за это время сместилась в правую подвздошную область, но без движений почти не ощущалась. В таком положении я пробыл два дня, не принимая пищи, только утоляя жажду. В туалет ходил сам. На третий день боль явно стихла, я начал на короткое время вставать, принимать пищу, но старался все же меньше двигаться. К концу недели, щупая живот, я ощутил плотное объемное образование в правом боку и даже подумал (тогда это было на слуху) об опухоли.

А потом я начал постепенно втягиваться в обычную детскую жизнь. Опухоль пропала, живот не болел, – что еще надо для полного счастья?

И никто из окружавших меня не подумал, что это не просто заболел живот, как бывало после зеленых ягод, яблок или незрелого гороха, а случилось весьма серьезное заболевание. Сам я тогда (второй класс) ничего еще не понимал.

И только много лет спустя, на третьем курсе медицинского института, я понял, что провел ту неделю под Дамокловым мечом, нить которого, к счастью выдержала. Вспоминая этот эпизод (а он отложился четко в памяти), перебирая симптомы и течение, я понял, что пережил приступ острого аппендицита с исходом в аппендикулярный инфильтрат, который потом рассосался. Возможны такие случаи самопроизвольного излечения, но повторять такие опыты – не стоит рисковать!

7.Стихосложение

С раннего детства я испытывал странное тяготение к бумаге и ручкам (тогда еще были в ходу самые обычные чернильные ручки, до шариковых должна была пройти почти эпоха). Это было, видно, связано с тем, что, проводя у мамы на работе значительное время, я постоянно находился в окружении людей, занятых писаниной, бумаг самого разного масштаба, карандашей (простых и химических) и разного рода ручек с канцелярскими перьями, запахов канцелярского клея и сургуча. Конечно, всему этому хотелось найти применение. Но рисовал я откровенно плохо и, пока не умел писать, просто марал бумагу карандашами и чернилами разного цвета.

В раннем детстве (я еще не ходил в школу) помню, как однажды попал в денежное хранилище. Рабочий день в отделении Госбанка завершался традиционно: начальник отделения, заведующий кредитным отделом и главный бухгалтер (моя мама), – посещали хранилище и опечатывали его. «На стреме» уже стоял охранник с емкостью расплавленного сургуча. Комиссия входила в хранилище и осматривала, все ли в порядке. Однажды мама взяла меня с собой, и я стал четвертым посетителем. Помню высокие сейфы с сургучными печатями и железный шкаф, двери которого были раскрыты, а на полках лежали в банковских обвязках банкноты синие, зеленые, фиолетовые, красные. Но я не проявил тогда никакого пиетета к этому чужому богатству.

А вот в тринадцать лет как-то так получилось, что начали появляться в голове рифмованные строчки, которые просились на бумагу. И я стал их записывать. Некоторые из них сохранились до настоящего времени, а вообще я подсчитал, что почти тридцать лет периодически возвращался к стихосложению. Даже посылал свои опусы в «Молодую Гвардию», получил ответ, что надо упорно работать, учиться, учиться и, еще раз, учиться. Это был однократный порыв. Недавно, перебирая бумаги, хранящиеся по неизвестным причинам с ранних лет, я нашел некоторые свои стихосложения.

Первое стихосложение помнится смутно: что-то патритически-пацифистское, про нейтронную бомбу, мир во всем мире, дружбу народов. А вот одно из первых, навеянное, как мне кажется, произведениями Стругацких, сохранилось.

Где-то в этой безбрежной дали

Затерялся мирок голубой,

И живут на нем люди Земли,

Но не нашей Земли, а другой.

Может, общего мало у нас, —

Это трудно сегодня понять.

Астронавты расскажут о нас

И про них смогут нам рассказать.

Разум в космосе Разум найдет,

И мы скажем ему: «Здравствуй, брат!

Нас принес к тебе наш звездолет».

Он ответит: «Я видеть вас рад.

Да, я вижу твой разума взлет,

Здравствуй, брат, из Вселенной глубин,

О, мы верили в этот полет,

Но века оставались одни».

До Земли астронавт донесет

Землю этой Земли голубой:

«Проводили нас люди в полет,

А теперь мы вернулись домой,

Донесли до вас, люди Земли,

Что нашли мы разумное там,

Что теперь человек не один,

И не страшно взлетать к небесам».

Может, будет так, может быть, нет.

Как землянин, хочу я спросить

(Кто мне скажет на это ответ):

Может быть так иль может не быть?»

И ответ мне на это найдет,

Может, наш быстрый атомный век,

Но, уверен я, время придет:

Человека найдет Человек!

В настоящее время актуальность последнего утверждения резко утратила свою реалистичность. У меня, вообще, складывается впечатление, что наша планета – это уникальное явление, а что касается наличия жизни вообще и разумной, в частности, – это уже за пределами самой уникальной уникальности.

А вот еще одно:

«Мир… был, есть и будет

вечно живым огнем,

закономерно воспламеняющимся

и закономерно угасающим». (Гераклит).

Постойте, минуты, замрите на миг!

Уходит незримо планета

Туда где не слышится девичий крик,

Туда, где нет солнца, нет света.

Природа должна по частям умирать…

Для грусти причин же не вижу:

На то мы и люди, чтоб все понимать

И дальше стремиться и ближе.

И наши друзья убегут в Никуда,

Оттуда возврата не будет,

Откуда уже не придешь никогда

К живущим и любящим людям.

Хоть много, как много придется прожить,

Пока мы не будем согнуты,

Пока нас природа сумеет сломить…

Постойте, однако ж, минуты!

Это навеяно мыслью о неизбежности смерти, которая охватывает человека в подростковом возрасте, а потом как-то утихает, и кажется, что впереди еще долгая-долгая жизнь.

А теперь еще несколько опусов, просто, без комментариев.

* * *

Все остыло,

Что было,

Что было,

И ушло,

И уже не вернуть:

Я тебя разлюбил,

Ты меня позабыла —

Разлетелись в пространстве

Твой путь

И мой путь.

Подожди!

Подожди!

Подожди!

Никогда уж для нас не заплещут

Ни дожди,

Ни цветная роса,

Сколько лет ты не жди.

Наши чувства угаснут;

Молодая другая краса

В этот мир прилетит,

И прекрасною сказкой

Жизнь для них зазвучит…

И нигде,

и никак,

и никто

Уж не вспомнит о нашем мгновенье

В этом мире прекрасном большом,

В этом чудном подлунном селенье,

Где с тобою сейчас мы живем.

* * *

Суровая наступит вдруг година:

Друзья начнут тихонько уходить

В безмолвную холодную долину

Откуда не уйти и где не жить.

И мы уйдем, и новые родятся,

И будут жить, и верить, и страдать,

Любить, искать, надеяться, смеяться,

И молодость терять, и смерти ждать.

Вот так теперь о жизни сожалеем

За чаркою прозрачною вина…

Как, братцы, мы безжалостно стареем!

Как волосы покрыла седина!

* * *

Кто написал, что не расту

Я в высоту?

Не прав ведь он:

И высота,

Когда пуста, —

Могильный стон;

Длина уже не красота,

Когда длинна,

И мерит жизнь не высота, а глубина.

* * *

Лежит сурово Жизнь-Дорога,

Мы все идем по ней вперед…

Кто хорошо идет, кто плохо,

Кто сотню лет, а кто лишь год.

Идем, идем… И повороты,

И спуски, и крутой подъем,

Пустыни, горечи, заботы

И зло, а мы идем – живем.

Вперед, вперед! Не остановит

Дорога свой извечный бег,

Друзей оставит, похоронит,

А мы – вперед, и в дождь, и в снег.

На Жизни можно вдруг споткнуться,

Упасть, затылок расшибить.

Найти, заплакать, улыбнуться,

И потерять, и снова – жить.

И на обочину дороги

Ни на мгновенье не свернуть,

Всего лишь люди мы, не боги:

Вперед, вперед лежит наш путь.

А там, за дальним поворотом,

Усталость пересилит нас…

И остановятся заботы,

И подойдет последний час,

Когда мы вспомним, без сомненья,

Весь прежний путь: своих друзей,

Любви и нежности волненья,

Своих идущих вдаль детей,

Спешащих, говорящих звонко;

Огромный мир – наш звездный дом,

Себя в мальчишках и девчонках —

И все… Навечно мы уснем…

Никто не знает мало ль, много

Нам жить – злой час последний скрыт…

Мать-Жизнь, суровая Дорога

Вперед, вперед, вперед летит.

* * *

О, грешен я, родился невпопад,

Своей рукой закрыл безбрежность дали

Своей судьбы. Недаром говорят,

Что жизнь вмещает скорби и печали

И только малой радости родник,

Но где его найти, кто напророчит?

Губами я б к нему навек приник,

Не отрываясь утра, дни и ночи.

Но в лабиринтах я бреду вперед,

Дороги нет, нет выхода, нет входа,

И только жизнь бежит, бежит, идет,

Короче становясь от года к году.

Зачем и почему себя томить?

Вопрос вопросов. Вспомним-ка былое.

Кто виноват? Что делать? Быть? Не быть?

Теперь другое время, время злое.

Былых вопросов скрыт от нас ответ,

Но новые вопросы дарит свет.

* * *

Обрывки мыслей, словно птицы,

Мелькнут и улетят навек…

Не воробей я, не синица,

А просто зряшный человек.

Не получу надежной славы:

Ведь я не гений, так – пустяк.

И на полях моей державы

Не вспомнят обо мне никак,

Не хорошо, да и не плохо —

Я никому не навредил.

Как жаль: неровно шла дорога,

Я просто жил, я просто жил.

* * *

Неужели я все записал,

Что знал?

Неужели уже не придет

Мой год?

И не скажет никто мне: «Спеши,

Пиши!»

И безмолвно, раз тем не найду,

Уйду.

И не вспомнит никто, что был

И жил,

и писал, и дорожки топтал,

Роптал,

И безмолвно сидел,

И пел,

И над рифмой рыдал,

Искал,

Но ушел без следа

Туда,

Где нет за́мков, и грез,

И слез.

8.Дневник и «философские» заметки

Однажды мне в голову пришло ощущение необходимости завести Дневник. Почему это произошло, честно говоря, не помню. Мне было девятнадцать лет, память была великолепной для среднего человека, я ничего не забывал, но в один вечер, открыв чистую тетрадь, начал записывать прошедший день жизни. Я даже установил правило, согласно которому не следует пропускать ни одного дня, а записывать не менее полного тетрадного листа, и долгое время это исполнял.

Что писал? Обычно кратко описывал весь день, потом о некоторых конкретных событиях, немного о людях, с которыми сталкивался, записывал собственные размышления, пришедшие в голову мысли, не стремясь показаться не лучше и не хуже, чем есть на самом деле. Всякого рода описания природы, птичек, козявок, букашек я в Дневник не вносил первое время. Больше уделял внимание конкретным событиям, которые трогали меня чем-либо. Вносил оценки людей меня окружавших, размышлял над их поступками и течением собственной жизни.

Не всегда сбывались мои предположения, мои мечтания, но я упорно продолжал вести Дневник, надеясь, видимо, на второе дыхание. Но со временем я стал обманывать в записях сам себя: я пытался выразить неощущаемые мною чувства, приписывал себе несуществующие привязанности. И Дневник постепенно превратился в нечто, не совсем верно отражающее мою личность. И в один день, под влиянием эмоционального неприятия последних тетрадей Дневника, я его попросту сжег, стерев не только события, но и многие свои мысли и размышления. Пусть они и были наивными, не заслуживающими ничьего внимания, кроме моего собственного, но это были мои мысли, того молодого человека, который пытался что-то изменить в своей жизни. Сегодня я жалею только о том, что не сохранил хотя бы первые пять тетрадей Дневника: память перестала быть точной, а иногда хочется вспомнить то, что было на самом деле и как это было. Но чего нельзя вернуть, о том не сто́ит и жалеть.

Уже в очень зрелом возрасте, под влиянием «перестройки и гласности» я попытался возобновить ведение дневниковых записей, но здесь уже просто ничего не получилось: мне это было неинтересно. Кроме того, как говаривал Станислав Ежи Лец: «Жизнь отнимает у человека слишком много времени». (Цитирую по памяти).

Кроме Дневника я завел еще тетрадь, названную «Слова… Слова… Слова…», куда записывал интересные мне мысли авторов читаемых книг, изречение древних и не древних мудрецов, просто выражения, ставшие со временем крылатыми. Это – для памяти. Эта тетрадь цела до сего времени, но я давно уже не открывал ее – нет свободной секунды.

А еще, под влиянием изучения философии, у меня появилась «Тетрадь по философии: мысли вслух, старые идеи в новом осмыслении; вечные темы: жизнь, рождение, любовь, смерть, нравы и мораль, этика, эстетика, общая культура et cetera». В эту тетрадь я записывал и свои личные мысли, и размышления о предметах, явлениях и людях. «Философские» заметки сохранились и, просматривая их, я нашел некоторые замечания, которые оказываются значимыми до сих пор. Вот некоторые из них:

***

Парадокс мира состоит не в том, что он прекрасен или ужасен, а в том, что он вообще существует.

***

Не помогай людям садиться тебе на голову – они сами это прекрасно исполнят.

***

Чтобы умереть, знаний не нужно, чтобы умертвить – знания необходимы.

***

Нельзя быть полностью уверенным в себе, потому что человек слишком смертен.

***

Смерть – это многое в нашей жизни. Уходят в небытие и старые, и молодые, и те, кто не успел родиться, и те, кому довелось прожить более сотни лет. Смерть – это горе для живущих: часто это материальное горе – потеря человека, на которого можно положиться, но не менее часто это огромное моральное горе, когда потеря человека, который был в течение длительного времени тебе близок, уносит часть твоей духовной жизни. Это как бы «умирание» самого себя. Это часть собственной смерти.

***

Верить ли в жизнь, каждый миг которой изменяет тебе?

***

Не жди милостей от природы; руби с плеча – и щепок у тебя будет вволю.

***

Жизнь никого из нас не обижает – она просто бежит.

***

Лучше быть глупцом относительно гения, чем гением относительно к глупцу.

***

Что такое история? В общем смысле это последовательность изменения событий в мироздании (от того, что мы называем «элементарная частица» до того, что мы называем «вселенная») в соответствии с течением времени.

***

Я сторонник того, что человек сам свою судьбу не определяет, он только выбирает ту или другую колею, а там – она сама вывезет.

Я прошу прощения, если какую-либо цитату «присвоил себе» без ссылки на автора её, это произошло совершенно случайно и без всякого злого умысла.

Послесловие

Книга, в основном, завершена. Я рассказал все, что хотел. Бывает и такая жизнь без особенных событий, далекая от политических перипетий, от великих свершений, – обычная банальная жизнь невзрачного человека.

2024. Август.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
09 sentyabr 2024
Yozilgan sana:
2024
Hajm:
80 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar