Kitobni o'qish: «Засахаренные фиалки»

Shrift:

Июнь 1984

– Улька! Куда ж ты запропастилась? – голос лешего Анисима раскатисто прогремел над верхушками деревьев и прокатился понизу, распугивая притаившуюся в траве мелкую живность. Прозвучало грозно, но мавка, которую разыскивал хозяин здешнего леса, даже бровью не повела и отзываться не торопилась – убедительно гневаться Анисим никогда не умел.

За полторы сотни лет она уже привыкла к фамильярности, а порой и откровенной грубости, местной нежити. Сама-то она помнила времена, когда величали её не Улькою, а не иначе, как Ульяна Николавна, или на худой конец Ульяшей. Любимая и единственная дочка купца Хлебушина, на капиталы которого можно было бы приобрести не только сам уральский городок, где проживала богатейшая купеческая семья, но ещё парочку деревень в придачу. На воспитание батюшка не скупился: двоих сыновей отправил познавать заграничные науки, а для Ульяши выписал из столицы лучших гувернанток и учителя. Кроме того, на пополнение библиотеки отец семейства тратил баснословные суммы, а читать в его доме любили все. Так и росли дети: сыновья в строгости, а любимая дочка ни в чём отказа не знала.

Другим утопленницам с родителями повезло меньше: бывшие мещанки и дворовые девки Дуньки да Марфы, откуда ж тут манерам взяться? Да и не помнили мавки давно, кем были до того, как нашли свою смерть в озере. Улька забывать себе не разрешала и нянчила в памяти воспоминания о прежней жизни, как любимых детишек.

Время шло своим чередом, и некогда прекрасный чистый водоём в чудном месте на краю леса, затянуло ряской, мелководье заросло осокой и камышом, и обиженные судьбой девы перестали бросаться в омут его романтических вод. Теперь на заболоченных берегах встречались разве что лягушки да комары, да и те без суицидальных наклонностей.

– Фух, вот ты где. Я уж думал, сгинула дура-девка… после прошлогодних-то выкрутасов твоих. Что ж не отзываешься? – леший Анисим грозно хмурил брови, но так и не дождавшись мавкиного ответа, устало вздохнул, тяжело опустился на гнилую колоду рядом с Улькой, снял шапку и утëр ею пот на лбу.

Мавка пожала плечами.

– Купальская ночь близится, – зачем-то напомнил дед, откашлявшись.

– Знаю, – безразлично кивнула мавка.

– Дык это… с подруженьками бы повеселилась, а то который год кручинишься, отсиживаешься всю русалью неделю в печоре своей… – дед сделал паузу, подбирая подходящее слово, – философической.

– Не прельщают меня забавы эти. Да и не подружки они мне.

Леший только досадливо крякнул.

– Дед Анисим, скажи, когда же время положенное придёт моё? – спросила Улька, печально глядя в раскрашенное синими сумерками небо. Ещё ни разу прежде она не решалась задать вопрос на эту волнительную для себя тему.

– Не ведаю, милая, не ведаю. Одно только знаю: ушли вы, горемычные, времени своего отмерянного не пожили, вот и маетесь теперь навьими девками. И у каждой своя долюшка, – дед задумчиво почесал замшелую бороду. – Тут ведь вот ещё что: избавиться от негодных чувств надобно, изжить из себя злость да обиду. Простить, дать место свету.

– И только-то?.. – горько усмехнулась мавка. – Сущая мелочь, ей-богу.

Временами на Ульку находила страшная тоска, озлобленность на весь свет за такую свою несчастную маетную нежизнь. «За что мне такая участь? – думала в такие моменты бедная мавка. – Неужто мало тех полутора сотни лет прозябания в этом болоте… кому-то? И главное – для чего?» – с тоской философствовала она. Что до обиды: было дело, что греха таить. Ведь утопилась Ульяша не из-за любви несчастной, как большинство девиц, а по глупости своей да гордости.

Объявили ей любимые родители о скором её замужестве, а она взбрыкнула: не желала за старика тридцатипятилетнего выходить и вообще замуж не собиралась. Сидеть дома взаперти да детишек рожать каждый год неглупой девице не хотелось, она втайне надеялась, что прогрессивный отец всё же рано или поздно позволит учиться и дальше, уже не дома. Но вышло иначе.

Батюшка страшно рассердился – своеволию Ульяшиному обычно потакали, но нынче дерзость её перешла все мыслимые границы, она и сама это понимала – и повелел выходить, за кого сказано, и всё тут.

А Ульяна Николавна пошла и утопилась всем назло. Вот и сказочке конец.

Нет, не держала обиды Улька ни на отца, ни на мать. Обидно было на саму себя, что так глупо её молодая жизнь оборвалась… Теперь-то и вовсе, кроме тоски и злости на мир, ничего не осталось. А простить себя… пока не получалось.

Дуньки и Марфы вопросами тайн мироздания не задавались, душевными терзаниями если и страдали, то только поначалу. Смыслом их нежизни быстро становились веселье, хороводы, заигрывания с лесными и озёрными духами да заманивание заблудших путников к себе в озеро. Частенько бедолаги тонули, но мавок это не печалило. Улька участия в мавкиных играх не принимала – какой смысл в этих жертвах? Да что там игрища, просто поговорить было откровенно не с кем.

Больше всего не любила Улька русалью неделю. Давно уж на Купалу не водят хороводов, не жгут костров и не пускают венков по реке. «Атеисты окаянные» – ворчит обычно дед Анисим, ругая нынешнее людское поколение. Для мавок же русалья неделя – единственная вольная радость в году. Мавки радуются временному обретению плоти и бегом бегут эту самую плоть окунать в пучину удовольствий с обычными живыми мужчинами. Глупыми и падкими на вечно молодое холодное мавкино тело. Выдавала утопленниц только прозрачная кожа на спине, сквозь которую виднелся весь внутренний незатейливый мавкин мир. Правда, нынешних атеистов в школе не обучали распознаванию нежити, и попавшие в цепкие ручки нави туристы да грибники, как правило, так и оставались в неведении, с кем проводили развесëлую ночку, отдав за это часть своего человеческого времени. Либо оставались гнить да кормить рыб в мавкином почти уже болоте.

Испить жизненной силы человека – высшее наслаждение для нежити, ничего нет прекраснее этого в пустом и безрадостном болотном существовании. А самый смак, конечно, – хлебнуть силушки на русальей неделе, когда мавки обретают плоть, а с нею и все чувственные радости тела, становятся мало отличимыми от живых и могут покидать своё водное обиталище. Словом, существовать без таких пиршеств можно, но страшно скучно.

Однако Ульку не волновали ни плотские утехи, ни приятные последствия этих развлечений.

Порядком заросшее мавкино озерцо питали ручьи и одна подземная речка, по руслу которой бывшие утопленницы могли добраться до большого озера, тянущегося через множество здешних пещер. В пещерах было зябко даже летом, а ледяная вода мавок не манила. Улька изредка любила тут бывать, посидеть, подумать в одиночестве, глядя на бирюзовую кристально-чистую воду: холод и тишина делали мысли чище. Особенно в русалью неделю, поэтому непутёвая мавка все эти вольные деньки пропадала в пещере.

И в этот раз всё было, как обычно. Сыро, гулко; отраженный от поверхности воды свет играл на стенах, вспыхивая всеми оттенками синего и зелёного; на дальнем берегу подземного озера сталактиты и сталагмиты составляли собой замысловато выстроенные фигуры «стражей» здешних загадочных мест. В лучах солнца, проникающих сквозь широкий верхний лаз, не спеша, летали тополиные пушинки, чтобы потом тихонько осесть в самых тёмных закоулках пещеры или попасть в водяной плен. Царила торжественная тишина, изредка нарушаемая звуками капающей воды, шорохом листьев и криками птиц за пределами грота. Ульке здесь всё нравилось: игра света на сверкающих боках ледника, холодная строгость озёрной бирюзовой глади; редкие звуки природы и величавая молчаливость древних камней.

Духи гор – главные ценители тишины. С одним из них – скарбником Варсанофием, местным хранителем медной жилы да небольшого месторождения селенита, – у Ульки был договор. Она приходит, занимается, чем любо, лишь бы тихо было.