Дым империи

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Дым империи
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

© Я. Бруштейн, 2020

© Я. Бруштейн, иллюстрации, 2020

© Г. Власов, фото на стр. 2, 2020

© Русский Гулливер, издание, 2020

© Центр современной литературы, 2020

В оформлении обложки использован фрагмент картины Аристарха Лентулова

* * *

Всему свое время,

и время всякой вещи под небом:

…время разбрасывать камни,

и время собирать камни;

время обнимать,

и время уклоняться от объятий…

Екклезиаст


«А дым империи мне сладок не всегда…»

 
А дым империи мне сладок не всегда.
Колотит в стёкла зимняя вода,
Запретный смысл пытается морзянкой
Мне передать. И этот вечер зябкий
Наутро обещает корку льда,
Но вывернуто время наизнанку.
 
 
А дым империи, а выхлопы машин,
Мороженые профили мужчин
И капюшоны их безликих спутниц…
И путаница гласных, и распутиц
Печальный опыт. Визг и стоны шин
Проглочены глухим пространством улиц.
 
 
Последним пламенем вечерних фонарей
Горит моя империя. И с ней
Не просто ни бороться, ни расстаться.
Бахвалятся деревья зимней статью,
Но пальцам отмороженных корней
День ото дня становится больней.
 

Севера

Река Яна

 
Там, где мамонты ворочаются в мерзлоте,
Там, где древним змеем тёзка моя течёт.
Сотням тысяч оленьих горячих тел
Потеряет счёт обмороженный чёрт.
 
 
Как давно я выжил в этих местах —
Лена, Яна, Индигирка и Колыма.
По воде идёт онемевший страх,
Это дышат в спину зима и тьма.
 
 
Что-то молодость моя молчит подо льдом,
Где прошедшая жизнь – по воде круги…
Мы по ранней шуге катерами идём
От посёлка Северный до Усть-Куйги.
 
 
Выгибает реку хан-рыба таймень,
Впереди как небыль – аэропорт.
Заглуши мотор, и веслом табань,
На прощанье спирта плесни за борт.
 
 
Ледяная крупа мне стучит в окно,
Спирт из фляги рухнет туда, в живот…
Только Северный сгинул давным-давно,
Ну, а Усть-Куйга – ничего, живёт.
 

Енисейское

 
Расскажу, как я не мог прибиться к берегу:
Енисей меня крутил-вертел отчаянно,
И спина его была от пены белая,
И осталась позади тоска причальная.
 
 
А я сломанным веслом, дуря, размахивал,
Песни пел, и слёзы лил разменной мелочью.
От Игарки ельник мне, сойдя с ума, кивал,
Я бы Богу помолился – не умел ещё.
 
 
Как я спасся, как я выгреб, как лежал в траве,
Как товарищи вливали водку в глотку мне,
Всё забыл, остались только крохи жалкие,
Стариковские мои огни болотные.
 
 
И увидеть не помогут ни одни очки,
Как несёт меня тугой поток на лодочке,
Как висит вся жизнь моя на тонкой ниточке,
Как бежит мой друг по берегу в пилоточке…
 

Кирпичный завод

 
Когда колёса долбят: «Ухта, Инта, Воркута…»,
Кому охота ехать в гиблые эти места?
Но саднит моя память, до боли свербит, дерёт:
Стучат, кричат колёса про старый кирпичный завод.
 
 
В тридцати километрах от этой твоей Воркуты,
Где горят мосты, где снега чисты, а дома пусты,
Где речка Юньяга до дна
                    застыла в пространстве густом,
Лежит мой родич, еврей —
                    под простым православным крестом.
 
 
Их в тридцать восьмом уравнял трибунал,
                              побратал расстрел —
Пятьсот мужиков, пятьсот затоптанных в землю тел.
Не выдалось сгинуть моей родне на большой войне,
Потом за всех мой отец отвоевал вдвойне.
 
 
Как стоял я, вчерашний солдатик, и плакал о том…
Как хватал этот горький воздух обветренным ртом…
И северный ветер выл,
                    и каменный воздух стыл —
И горели мосты, но снега оставались чисты.
 

Григорий

 
Бывший вор Григорий (знаю, бывших воров не бывает),
Жил в забытом балке на границе тундры и леса.
По наколкам на сморщенной коже
                              читалась судьба кривая,
А якутская малица как от парши облезла.
 
 
Сколько лет ему было —
          двадцать пять, пятьдесят или триста…
Он ушёл от людей,
          прислонился к зверью и деревьям.
Не боялся морозов, полярных ночей и риска,
И казалось – он вырос здесь, словно коряга, древний.
 
 
Бывший вор Григорий свалил по снежку оленя,
Под балком вырыл погреб, набил его льдом и рыбой.
Только чая и хлеба, да махорки для зимней лени
Не хватало ему… «Солдатики, вы помогли бы!»
 
 
Я его приручал, как шального полярного волка,
Пил чифирь, слушал байки, и он становился добрее.
Угощал пацанов на морошке настоянной водкой
И всё шутки шутил про морозоустойчивого еврея.
 
 
Уезжали, когда эта тундра от края до края
Синим, красным цвела, словно вынырнула из мрака…
Бывший вор Григорий (да, бывших воров не бывает)
На пороге стоял, желваками играл, не плакал.
 

Трава

 
Мне бы уехать в Сибирь за травой,
Дикой, медвежьей, горячего рода.
Недоглядела однажды природа,
Вот и пробилась под клёкот и вой.
Мне на Таймыре о ней прокричал
Старый шаман, почерневший от гнева,
Он обещал, что обрушится небо
И покачнётся начало начал.
Он говорил, что ворвётся трава
В каменный день, позабывший о чуде.
Зверь или птица прознают, почуют,
И доберутся, и смогут сорвать,
И принесут: забери и уйди!
Чтобы увидел я, тая от страха:
Вот разлетается мир, как рубаха,
Та, что когда-то рванул на груди.
Буду бурханить[1] у тёмной воды,
Буду упрашивать древнего духа,
Чтобы лишил меня зренья и слуха,
Чтобы не видеть мне этой беды…
Смехом подавится птица: «Увы,
Как же наивны, доверчивы люди!
Этой травы больше нет и не будет.
Выдохни, плачь, если сможешь – живи!»
 

Шаман

 
Говорил мне шаман Мандаров Алдан,
Стрельнув папиросу, глядя в упор:
– Ты пришёл к нам, солдатик, плати же дань:
Бутылку спирта и «Беломор».
Он священный огонь кормил с руки,
Он камлал, и на всё доставало сил,
Ел с ножа оленину, пил из реки,
И рычал, и чайкою голосил.
А за что сидел он, зачем увезли…
Просто так, без дела, не упекут!
Да ещё загнали на край земли,
В беспредельный город, чужой Усть-Кут.
На щеках Алдана – зарубки лет,
Но бесшумен бег и тугой кулак,
И такого второго шамана нет
На великом озере Укулях.
Здесь железная рыба подземных рек,
Белый конь, и навеки седой орёл,
Здесь не выживет разве что человек…
– Да зачем он нужен! – Алдан орёт.
И кричит шаман, словно птичий хор,
У него для этого свой резон…
И срывается с места наш вездеход,
И как будто падает за горизонт.
 

Острова

 
На тех островах, где кровь стекала из моего рукава,
Растут не наши деревья, чужая трава,
И чужой рыбак черпает рыбу своим сачком,
Знаешь, рыбы там сколько —
                    можно ходить по воде пешком.
 
 
Мне не жалко ничуть: вот тебе рыба, а вот вода…
Но землю, где наша кровь… никому… никогда!
 

Планета Снегирь

 
Планета называется Снегирь.
Вокруг двух солнц – Урала и Кореи
Она несётся, плавясь и шалея,
Вдоль по Оби, и в круге Енисея,
Во всю свою немыслимую ширь.
Над ней два спутника с повадками зверей
И рыба Бийск с раскосыми глазами,
Шаманы с расписными голосами
И бубнами из шкур нетопырей
Уходят в подпространство, как в запой.
 
 
Я там делился спиртом и тоской
И гнус кормил в тайге под Верхоянском,
Где вспарывает белое пространство
Над каждой переписанной строкой
Упряжка золотых моих собак.
 
 
Планета называется Не-Враг.
Сказал бы – Друг, но помню эту стужу,
И третий страх, просящийся наружу,
Когда у вездехода сорван трак.
 
 
Он третий, и последний. Первых два
Мне помогла осилить голова.
Планета по прозванию Снегирь,
С тобой не совпадёт моя орбита.
И розовые перья все побиты,
И медный полюс, вытертый до дыр…
 
 
Мне бы уехать. Завтра же. В Сибирь…
 

Война одной семьи

Муся

маме


 
Из ада везли по хрустящему льду
Дрожащую девочку Мусю…
Я к этому берегу снова приду
Теряясь, и плача, и труся.
 
 
Полуторка тяжко ползла, как могла,
Набита людьми, как сельдями,
И девочка Муся почти умерла,
Укрыта ковром с лебедями.
 
 
А там, где мой город сроднился с бедой,
Где были прохожие редки,
Ещё не знакомый, такой молодой,
Отец выходил из разведки.
 
 
Над Ладогой небо пропахло войной,
Но враг, завывающий тонко,
Не мог ничегошеньки сделать с одной
Почти что погибшей девчонкой…
 
 
Встречали, и грели на том берегу,
И голод казался не страшен,
И Муся глотала – сказать не могу,
Какую чудесную кашу.
 

Ровеснику

 
Мой отец, корректировщик миномётного огня,
Спит – кричит, встаёт – не ропщет,
                    только смотрит на меня.
А когда глаза закроет – то в атаку прёт как все,
То опять окопчик роет на нейтральной полосе.
То ползёт, и провод тащит, то хрипит на рубеже…
Папа, ты меня не старше, мы ровесники уже.
Слёзы обжигают веки, эту боль в себе ношу.
Ты остался в прошлом веке, я всё дальше ухожу.
Отчего ж не рвётся между наша общая судьба,
Это я огонь кромешный вызываю на себя,
Это я с последней ротой, с командиром на спине,
И в Синявинских болотах сердце выстудило – мне…
 
 
Голос твой – не громче ветра…
                    Не расслышу, не пойму…
Почему же я всё это раньше не сказал ему!
 

«Ленинградская моя кровь…»

 
Ленинградская моя кровь
И блокадное во мне эхо…
Жаль, что нет нигде маяков,
Чтобы в этот город уехать.
 
 
Ты полнее в стакан лей,
Буду пить я на сей раз
За сапожный сухой клей:
Он моих стариков спас.
 

Перекрёсток

 
Я утром вышел из пальто, вошёл в седой парик.
Старик с повадками Тельца стучал в литую медь.
Шёл ветер с четырёх сторон, вбивал мне в глотку крик,
И шрамы поперёк лица мне рисовала смерть…
 
 
В окно с наклеенным крестом я видел, что бегу
Там, где у хлебного стоит, окаменев, толпа —
На той проклятой стороне, на страшном берегу,
Куда всегда летит шрапнель, бездушна и слепа.
 
 
Смотрите, я улёгся в снег, пометив красным путь,
И мамин вой ломал гранит, и гнул тугую сталь…
Я там оттаю по весне, вернусь куда-нибудь,
И позабуду, что хранит во все века февраль.
 
 
Я сбросил эту седину, я спрятал в пальтецо
Свои промокшие глаза, небывшую судьбу.
От страшного рубца отмыл промёрзшее лицо,
И в памяти заштриховал: по снегу я бегу…
 

Сухари

 
А бабушка сушила сухари,
И понимала, что сушить не надо.
Но за её спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.
И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось —
Как солнце над её землёй затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.
Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапёром на войне.
А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?»
А бабушка сушила сухари.
 
 
Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промёрзшею землей.
«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести…»
Не поднялась рука из дома вынести
Тяжёлые ржаные сухари.
 

Точу ножи!

 
Страшноватый, кривоватый, он ходил: «Точу ножи!»
Голос тихий, как из ваты, как из каменной души.
Мы дразнили инвалида, рожи корчили вдали,
И швырял он, злясь для вида, мёрзлые комки земли.
Шляпу надевал из фетра, улыбался криво нам,
Молча раздавал конфеты осторожным пацанам.
А под вечер, водки выпив, не сдержав тяжёлый вздох,
Он кричал болотной выпью: «Швайне, ахтунг, хенде хох!»
Бормотал, дурной и жалкий, про войну, про спецотдел,
Как боялся, как сражался, как десятку отсидел.
С воем задирал штанину, и совал протез в глаза,
И стекала по щетине бесполезная слеза.
 
 
…Утро стыло в переулке, и не видело ни зги.
За окном, в пространстве гулком, слышались его шаги.
Между нами тьма такая… Через время, через жизнь
Слышу голос полицая: «Подходи, точу ножи!»
 
1Бурханить задабривать местных духов молоком или водкой.
Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?