Kitobni o'qish: «Игрушки судьбы»
© ООО «Издательство АСТ», 2026
Автор просит прощения1
Должен принести извинения читателю за публикацию этого тома. В начале войны я выпустил сборник рассказов под названием «По тому же рецепту» и написал к нему короткое предисловие. Я тогда занимался работой, которая требовала всего моего времени, поэтому попросил своего друга Эдварда Марша выправить корректуру. В своем письме он выразил сожаление, что я, как он узнал из моего предисловия, решил больше не писать рассказов. Я не понял, что он имел в виду, но был слишком занят, чтобы выяснять. Ни рецензий, ни самой книги я не видел до возвращения в Англию несколько месяцев спустя. И вот тут я все понял. У меня было: «Я более не намерен писать много рассказов», но по оплошности то ли машинистки, то ли наборщика, видимо решивших, что я и так уже сочинил достаточно, слово «много» выпало из текста, и осталось: «Я более не намерен писать рассказы». Я взглянул на привезенную рукопись – в самом деле, я написал много.
Оставалось несколько рассказов, которым не нашлось места в «По тому же рецепту», и еще несколько зрело у меня в голове, так что уже тогда я планировал в свое время опубликовать следующий том. Поэтому пусть читатели не думают, будто я сознательно ввел их в заблуждение. Даже сейчас я не могу обещать, что ничего больше не напишу, ни один писатель не может быть уверен, что в один прекрасный день его не осенит новая идея, которая захватит воображение и в конце концов усадит его за письменный стол.
Некоторые из этих рассказов написаны давным-давно, но я не стал ничего в них менять, так как не считал, что, осовременив, сделаю их читабельнее, а равно не счел необходимым в рассказе «Зимний круиз» менять национальность нескольких персонажей только затем, чтобы не вызвать нареканий со стороны тех, кто убежден, будто все граждане страны, с которой мы воюем, одинаково заслуживают ненависти; один рассказ написан во время войны, остальные – после ее завершения. Все опубликованы в журналах.
Понимаю, что, признавая это, обрекаю себя на неодобрительные отзывы критиков, полагающих, будто публикация рассказов в журнале свидетельствует об их дурном качестве. Однако подобные умозаключения критиков говорят об их недостаточной проницательности. А также о плохом знании истории литературы. Ведь с той поры, как журналы стали популярным видом печатных изданий, писатели видят в них полезное средство представить свои произведения читателю. Все величайшие писатели-рассказчики печатались в журналах – Бальзак, Флобер и Мопассан; Чехов, Генри Джеймс, Редьярд Киплинг. Будет весьма опрометчиво предполагать, что в журналах печатались только рассказы, не принятые книжными издательствами. Так что хулить рассказ только потому, что он напечатан в журнале, абсурдно. Без сомнения, в журналах печатается множество плохих рассказов, но ведь и пишется плохих рассказов гораздо больше, чем хороших, и редактор, даже в журнале с приличной литературной репутацией, зачастую вынужден публиковать рассказы, о которых он не самого высокого мнения, – просто за отсутствием других предложений. Редакторы некоторых популярных журналов вообще полагают, что запросы их читателей ограничиваются рассказами определенного типа, и не печатают никаких других; они умудряются находить авторов, готовых выдавать именно то, что им нужно, и нередко весьма неплохо на этом зарабатывают. Подобное конвейерное производство и подорвало престиж журнальных рассказов. Но, в конце концов, никто не обязан их читать. Хотя есть немало людей, кому они доставляют удовольствие, поскольку позволяют хоть ненадолго погрузиться в мир романтики и приключений, которых им так недостает в их однообразной повседневной жизни.
Однако я не могу согласиться с авторами часто публикуемых рецензий на сборники рассказов, когда они отвергают «журнальный» рассказ потому лишь, что он хорошо выстроен, имеет драматическое развитие и неожиданную развязку. В неожиданной развязке нет ничего предосудительного, коль скоро она органична для сюжета. Напротив, это превосходно. Худо только, когда, как в иных рассказах О’Генри, такая развязка притянута за уши, чтобы ошарашить читателя. Равным образом рассказ ничуть не проигрывает оттого, что сюжет его искусно выстроен, имеет начало, середину и конец. Все хорошие писатели-рассказчики стремились к этому. Лишь теперь, под влиянием неверно понятого Чехова, среди писателей вошло в моду сочинять рассказы, которые начинаются известно где и заканчиваются неопределенностью. Их авторы считают, что достаточно всего лишь описать настроение, или передать впечатление, или очертить характер. Все это замечательно, но еще не рассказ, и не думаю, чтобы такое сочинение удовлетворяло читателя. Читатель не любит, когда ему предоставляют догадываться самому. Он желает получить ответы на свои вопросы. Боятся нынче и событийности. В результате нас захлестнула лавина скучных однообразных историй, где ничего не происходит. Думаю, отчасти и за это несет ответственность Чехов, как-то в одном из писем он высказался так: «Люди не ездят на Северный полюс и не падают там с айсбергов. Они ездят на службу, бранятся с женами и едят щи». Однако ж люди ездят на Северный полюс и, если даже и не падают там с айсбергов, все равно подвергаются многим опасностям, и у писателя нет причины не писать о них такие же хорошие рассказы, как о людях, поедающих щи. Но, разумеется, описания того, что они ездят на службу, бранятся с женами и едят щи, недостаточно. И Чехов отнюдь не это имел в виду. Чтобы получился рассказ, такие люди должны украсть небольшие казенные деньги, убить жену или уйти от нее, да и щи они должны есть с определенным чувством и значением. Щи становятся символом либо довольства семейной жизнью, либо мучительного в ней разочарования. И поедание их может быть не менее катастрофичным, чем падение с айсберга. И столь же необычным. Чехов просто верил в то, во что по своей человеческой сущности склонны верить писатели: что лучше всего умеешь, то лучше всего и делать.
Некоторое время назад я прочел статью о том, как писать рассказы. Кое-какие советы автора казались полезными, но главный тезис, с моей точки зрения, был ошибочен. Автор утверждала, что «фокальной точкой» рассказа должно быть построение характера, а все события сочиняются, только чтобы «оживить» персонаж. Как ни странно, ранее в той же статье она отмечает, что лучшими из когда-либо написанных рассказов являются притчи. По-моему, трудновато описать характеры блудного сына и его брата, или доброго самаритянина, или «человека, павшего среди воров»2. Это сугубо вымышленные персонажи, нам остается лишь догадываться, какими людьми они были, ведь мы знаем только факты их жизни, необходимые для выведения морали. Ненамного больше возможностей и у автора рассказов. Объем текста не позволяет подробно описывать характеры в их развитии, рассказчик может лишь набросать наиболее типичные черты, которые оживят персонаж и сделают историю правдоподобной. Испокон веков люди собирались вокруг костра или на базарной площади и слушали рассказчиков. Желание слушать истории, похоже, укоренено в человеческом сознании не менее глубоко, чем чувство собственности. Я – рассказчик и на большее никогда не претендовал. Мне нравилось рассказывать истории, и я рассказал их великое множество. К несчастью для меня, рассказывание историй ради самих историй не из тех занятий, что пользуются признанием у интеллигенции. Однако я стараюсь стойко переносить это несчастье.
Жена полковника3
Все это произошло за два или три года до того, как разразилась Вторая мировая война.
Чета Пилигрим завтракала. Хотя были они одни, а стол был длинный, они сидели на противоположных концах. Со стен на них взирали предки Джорджа Пилигрима, писанные модными художниками тех времен. Дворецкий принес утреннюю почту. Несколько деловых писем, адресованных полковнику, газету «Таймс» и бандероль для его жены Эйви. Полковник глянул на письма, потом раскрыл газету и углубился в нее. Позавтракав, супруги встали из-за стола. Полковник заметил, что жена не вскрыла бандероли.
– Что там? – спросил он.
– Всего лишь несколько книжек.
– Вскрыть ее?
– Как хочешь.
Джордж Пилигрим терпеть не мог разрезать веревки и не без труда развязал узлы.
– Но они все одинаковые, – сказал он, развернув упаковочную бумагу. – Чего ради тебе понадобились шесть экземпляров одной и той же книги? – Он раскрыл одну из них. – Стихи… – Посмотрел на титул. – «Когда пирамиды рушатся», – прочел он. – Э.К. Гамильтон. – Эва Кэтрин Гамильтон – да это ж девичья фамилия его жены… Полковник посмотрел на нее с удивленной улыбкой. – Ты написала книгу, Эйви? Вот хитрюга.
– Я думала, тебе это вряд ли интересно. Дать тебе экземпляр?
– Ну, сказать по правде, поэзия не очень в моем духе, а впрочем… пожалуй, дай, я прочту. Возьму с собой в кабинет. Нынче утром у меня миллион дел.
Он взял письма, газету, книгу и вышел. Кабинет у него был просторный, уютный – большой письменный стол, кожаные кресла, на стенах «трофеи охоты», как он их называл. На книжных полках – справочники, книги по сельскому хозяйству, садоводству, рыбной ловле и охоте с ружьем, а также о последней войне: полковник был награжден тогда орденом «Военный крест» и стал кавалером ордена «За безупречную службу». До женитьбы он служил в Уэльском гвардейском полку. А в конце войны ушел в отставку, поселился миль за двадцать от Шеффилда, в великолепном доме, что построил один из его предков в царствование Георга III, и зажил помещиком. У Джорджа Пилигрима было поместье – тысячи полторы акров, он умело им управлял, был к тому же мировым судьей и добросовестно исполнял свои обязанности. В охотничий сезон он дважды в неделю охотился верхом, с собаками, отлично стрелял, играл в гольф и, хотя ему пошел шестой десяток, выдерживал напряженную партию в теннис. С полным правом он мог называть себя разносторонним спортсменом.
В последнее время он стал полнеть, но все еще отлично выглядел – высокий, голубоглазый, открытый взгляд, седые вьющиеся волосы, едва начинающие редеть на макушке, правильные черты лица и здоровый румянец. Натура общественная, он был председателем всяких местных организаций и, как человек своего сословия и положения, – верным членом консервативной партии. Он полагал своим долгом печься о благосостоянии тех, кто жил в его владениях, и со спокойной совестью доверял Эйви опекать немощных и оказывать помощь беднякам. На окраине селения он построил небольшую амбулаторию и из собственного кармана платил жалованье медсестре. От тех, кто пользовался его щедротами, он ждал только одного – чтобы на местных и всеобщих выборах они голосовали за его кандидата. Человек он был дружелюбный, приветливо держался с нижестоящими, внимательно относился к нуждам своих арендаторов и пользовался уважением мелкопоместных дворян-соседей. Он был бы рад, но и несколько смущен, скажи ему кто-нибудь, что он отличный малый. Таким он и хотел быть. И большей похвалы не желал.
Ему сильно не повезло, что у него не было детей. В нем пропал превосходный отец, добрый, но строгий, который воспитал бы сыновей как подобает джентльмену – отправил их, знаете ли, в Итон, научил ловить рыбу, стрелять, ездить верхом. А сложилось так, что его наследником стал племянник, сын брата, погибшего в автокатастрофе, неплохой парнишка, но иной породы, да, сэр, совсем иной; и, поверите ли, дуреха мать посылает его в школу совместного обучения.
Эйви оказалась для него горьким разочарованием. Она, разумеется, истинная леди, и у нее есть кое-какие деньги; она необыкновенно хорошо ведет дом и на редкость гостеприимная хозяйка. Сельские жители ее обожают. Когда он женился на Эйви, она была прехорошеньким созданием с нежным цветом лица, светло-каштановыми волосами и складной фигуркой, здоровья отменного и неплохо играла в теннис; ну как тут понять, отчего у нее не было детей. Сейчас ей шел сорок пятый год, и она, разумеется, поблекла – и цвет лица уже не тот, и волосы утратили блеск, и худая стала, как щепка. Она всегда опрятна, одета подобающим образом, но, похоже, ей все равно, как она выглядит, – косметику она не употребляет, даже губы не красит. Но если иной раз, собираясь вечером в гости, принарядится, видно, что некогда была весьма привлекательна. А вот в повседневной жизни она… как бы это сказать… из тех женщин, которых просто не замечаешь. Славная, конечно, и жена хорошая, и не виновата, что бесплодна, а только если человек хотел иметь наследника – плоть от плоти своей, – ему крупно не повезло; жизненной энергии ей не хватало, вот в чем беда. Когда он сделал ей предложение, он, вероятно, был влюблен, во всяком случае, достаточно влюблен для мужчины, который хочет жениться и зажить семейной жизнью, но со временем он увидел, что у них совсем мало общего. Охота ее не интересует, рыбная ловля наводит на нее тоску. И они, конечно же, отдалились друг от друга. Надо отдать ей должное, она никогда не докучает ему. Не устраивает сцен. Они не вздорят. Казалось, она считает само собой разумеющимся, что он живет на свой лад. Бывает, он отправляется в Лондон, но она никогда не выказывает желания его сопровождать. У него там девушка, не такая уже молоденькая, лет, наверное, тридцать пять, никак не меньше, но – блондинка, соблазнительная блондинка, к тому же стоит загодя ей протелеграфировать, и они могут отправиться поужинать, и побывать на каком-нибудь представлении, и провести вместе ночь. Да, мужчине, здоровому, нормальному мужчине непременно надо поразвлечься. Не будь Эйви так добродетельна, жена из нее получилась бы получше, промелькнуло у него в голове. Но негоже ему так думать, и он отогнал от себя эту мысль.
Джордж Пилигрим закончил с газетой и, как внимательный муж, позвонил, вызвал дворецкого и велел отнести газету Эйви. Потом посмотрел на часы. Половина одиннадцатого, а в одиннадцать встреча с одним из арендаторов. У него свободных полчаса.
«Прогляжу-ка я книжку Эйви», – сказал он про себя.
С улыбкой он взял книгу в руки. У Эйви в гостиной множество заумных книг, совсем не те это книги, которые интересны ему, но раз они ее развлекают, что ж, пусть читает. В книжке, которую он держит в руках, пожалуй, страничек девяносто, не больше. Тем лучше. Он разделял мнение Эдгара По, что стихи должны быть короткие. Но, листая страницы, он заметил, что в иных Эйвиных стихах строчки длинные, неодинаковой длины и не рифмуются. Нет, это ему не по вкусу. Помнится, в первой его школе, когда он был совсем мальчишкой, учили стихотворение, и начиналось оно так: «На горящей палубе мальчик стоял». Позднее, в Итоне, еще одно – «Дождь не щадит тебя, безжалостный король», а потом дошло и до «Генриха V» – следовало выучить половину. Он в недоумении уставился на страницы книжки Эйви.
– Нет, поэзией это не назовешь, – произнес он.
По счастью, так было написано не все. Иные страницы выглядели престранно: строки по два, три, четыре слова соседствовали со строками из десяти – пятнадцати слов, но, слава богу, они перемежались небольшими стихотворениями, где рифмовались строки равной длины. На некоторых страницах был заголовок «Сонет», и полковник из любопытства посчитал число строк – оказалось, четырнадцать. Он их прочел. Похоже, строки как строки, вот только не очень понятно, о чем идет речь. Он мысленно повторил: «Дождь не щадит тебя, безжалостный король».
– Бедняжка Эйви, – вздохнул он.
В эту минуту в кабинет пропустили фермера, которого он ожидал, и, отложив книгу, полковник пригласил его садиться. Не теряя времени, они заговорили о деле.
– Я читал твою книжку, Эйви, – сказал полковник, когда супруги сели обедать. – Очень хороша. Тебе пришлось раскошелиться, чтоб напечатали?
– Нет, мне повезло. Я послала книжку издателю, и он ее принял.
– На поэзии много не заработаешь, моя дорогая, – сказал полковник со свойственным ему добродушием и сердечностью.
– Да, вероятно. Что сегодня понадобилось от тебя Бэнноку?
Бэннок был тот арендатор, который помешал полковнику читать стихи Эйви.
– Попросил ссудить его деньгами, хочет купить породистого бычка. Он славный малый, и скорее всего я дам ему денег.
Джордж Пилигрим видел, что Эйви не желает говорить о своей книжке, и без сожаления переменил тему. Как хорошо, что на титуле она поставила свою девичью фамилию. Конечно, вряд ли ее книжка попадется кому-то на глаза, но уж очень он гордился собственной необычной фамилией, и ему бы совсем не понравилось, если б какой-то ничтожный писака высмеял поэтические опыты Эйви в одной из газет.
Прошло несколько недель, а он так и не задал ей ни единого вопроса о ее рискованной затее со стихами: ему казалось, это было бы бестактно, сама же она ни разу о них не заговорила. Словно то был эпизод довольно сомнительного свойства, о котором оба молча согласились не упоминать. Но потом произошла странная история. Он поехал в Лондон по делу и пригласил Дафну поужинать с ним. Дафной звали его любовницу, с которой он обычно приятно проводил несколько часов всякий раз, как бывал в городе.
– Послушай, Джордж, эту самую книгу, о которой все говорят, написала твоя жена?
– Что это тебе взбрело в голову, скажи на милость?
– Понимаешь, у меня есть один знакомый, он критик. На днях он пригласил меня поужинать, и у него была с собой книжка. «Можешь дать мне что-нибудь почитать? – спросила я. – Это у тебя что?» – «Боюсь, тебе будет не по вкусу, – сказал он. – Это стихи. Я как раз пишу о них». – «Нет, стихи мне ни к чему», – сказала я. «Такой жгучей книжки я, пожалуй, в жизни не читал, – сказал он. – Раскупают, точно горячие пирожки. На редкость хороша».
– Кто автор? – спросил Джордж.
– Какая-то женщина по фамилии Гамильтон. Мой приятель сказал, это не настоящая ее фамилия. А настоящая – Пилигрим. «Это ж надо, – говорю. – Я знаю одного Пилигрима». – «Он полковник, – говорит. – Живет поблизости от Шеффилда».
– Лучше б ты не болтала обо мне со своими приятелями, – досадливо нахмурился Джордж.
– Не лезь в бутылку, мой милый. За кого ты меня принимаешь? Я ему сразу сказала: нет, это не он. – Дафна захихикала. – А мой приятель говорит: «Я слышал, он тупица, каких свет не видал».
Юмора Джорджу было не занимать.
– Могла бы ответить и получше, – со смехом сказал он. – Напиши моя жена книгу, наверное, я бы узнал об этом первый, как по-твоему?
– Да уж наверно.
Так или иначе, все это было ей совсем не интересно, и, когда полковник заговорил о другом, она про это забыла. Он тоже выкинул из головы. Пустое, решил он, и дуралей критик просто подшутил над Дафной. Забавно было бы, если б она вцепилась в книжку – ведь ей было сказано: книжка жгучая – и увидела, что там только нелепая болтовня, разбитая на строки разной длины.
Полковник был членом нескольких клубов и на другой день решил пообедать в одном из них на Сент-Джеймс-стрит. В Шеффилд он намерен был возвратиться дневным поездом. До того как пройти в ресторан, он расположился в удобном кресле и потягивал херес. Тут к нему подошел его давний приятель.
– Как жизнь, старина? – спросил он. – Как тебе нравится быть мужем знаменитости?
Джордж Пилигрим посмотрел на приятеля. Ему показалось, что у того в глазах пляшут веселые огоньки.
– Не понимаю, о чем ты, – ответил он.
– Брось, Джордж. Все знают, что Э.К. Гамильтон – твоя жена. Стихи нечасто пользуются таким успехом. Знаешь, со мной обедает Генри Дэшвуд. Он был бы рад с тобой познакомиться.
– Кто он такой, этот Дэшвуд, и какого черта он хочет со мной познакомиться?
– Ну, мой дорогой, на что ж ты транжиришь время там, в поместье? Генри чуть ли не лучший наш критик. Он написал замечательную рецензию на книгу Эйви. Уж не хочешь ли ты сказать, что она тебе ее не показала?
Джордж еще не успел ответить, как его приятель окликнул какого-то господина. Высокий, сухощавый, сутулый, с бородкой, длинным носом и высоким лбом, он был из тех, кого Джордж был готов невзлюбить с первого взгляда. Их представили друг другу, и Генри Дэшвуд сел.
– Миссис Пилигрим, случайно, не в городе? Я был бы счастлив с ней познакомиться, – сказал он.
– Нет, жена не любит Лондон. Она предпочитает загородную жизнь, – холодно ответил Джордж.
– Она написала мне очень милое письмо по поводу моей рецензии. Я был рад. Видите ли, нашему брату критику достаются все больше пинки да тумаки. Ее книга меня буквально сразила. Так все свежо, оригинально, очень современно и при том не заумно. Она, мне кажется, одинаково свободно владеет и верлибром, и классическими размерами. – Тут он спохватился: ведь он критик, ему сам бог велел ее покритиковать. – Случается, ей слегка изменяет слух, но с таким же успехом это можно сказать и об Эмили Дикинсон. Есть у нее к тому же несколько коротких стихотворений, словно написанных Лендором.
Для Джорджа Пилигрима это была просто тарабарщина. А сам Дэшвуд, уж конечно, отвратительный интеллектуал. Но полковник был хорошо воспитан и ответил с подобающей любезностью. Генри Дэшвуд продолжал, словно тот не произнес ни слова:
– Но выдающейся книгу делает страсть, она трепещет в каждой строке. Нынешние молодые поэты по большей части так вялы, холодны, безжизненны, уныло интеллектуальны, а тут неприкрытая земная страсть. Такое глубокое, искреннее чувство, разумеется, трагично… да, мой дорогой полковник, как прав был Гейне – свои большие печали поэт избывает в малых песнях. Знаете, когда я читал и перечитывал эти душераздирающие строфы, я нет-нет да и вспоминал Сафо.
Чаша терпения Джорджа Пилигрима переполнилась, и он поднялся.
– Очень мило с вашей стороны так превозносить книжку моей жены. Я уверен, она будет счастлива. Но я должен спешить. Мне надо успеть на поезд, а я хочу еще перекусить.
«Набитый дурак», – с досадой произнес он про себя, поднимаясь по лестнице в ресторан.
Домой он попал к самому ужину, и когда Эйви отправилась спать, пошел к себе в кабинет и стал искать ее книжку. Ему хотелось снова ее перелистать и разобраться, из-за чего подняли весь этот шум, но книжки нигде не было. Должно быть, Эйви ее забрала.
– Вот дурная, – пробормотал он.
Он же сказал ей, книжка, на его взгляд, очень хорошая. Чего еще от него требовалось? Ну да ладно. Полковник зажег трубку и уткнулся в газету, читал, пока не стали слипаться глаза. Но примерно через неделю ему случилось на день поехать в Шеффилд. Там он обедал в своем клубе. И когда почти кончил трапезу, вошел герцог Хэйврел. С этим здешним вельможей полковник, конечно же, был знаком, но только шапочно, и когда герцог подошел к его столику, он удивился.
– Мы так огорчены, что ваша жена не смогла к нам приехать на субботу и воскресенье, – сказал герцог с застенчивой сердечностью. – Мы ожидали весьма интересную публику!
Джордж был поражен. Вероятно, Хэйврелы пригласили их с Эйви на субботу и воскресенье, и Эйви, ничего ему не сказав, отказалась. У него хватило присутствия духа ответить, что он тоже огорчен.
– Будем надеяться, в другой раз нам больше повезет, – сказал герцог и прошествовал дальше.
Полковник Пилигрим был вне себя и, вернувшись домой, тотчас заговорил с женой:
– Послушай, что это за история с приглашением к Хэйврелам? С какой стати ты ответила, что мы не можем приехать? Они никогда еще нас не приглашали, а у них лучшие в округе охотничьи угодья.
– Мне это не пришло в голову, я подумала, тебе там будет скучно.
– Черт возьми, могла бы, по крайней мере, спросить, не хочу ли я поехать.
– Извини.
Он внимательно на нее посмотрел. Что-то в выражении ее лица его смущало. Он нахмурился.
– Меня-то, надеюсь, приглашали? – рявкнул он.
Эйви чуть покраснела.
– Сказать по правде, нет.
– Да ведь это сущее неприличие – приглашать одну тебя.
– Вероятно, они сочли, что общество, которое соберется, не в твоем вкусе. Видишь ли, герцогиня, можно сказать, неравнодушна к писателям и прочей подобной публике. У нее должен был быть критик Генри Дэшвуд, и он почему-то хотел со мной познакомиться.
– Ты молодчина, Эйви, что отказалась.
– Иначе я и не могла поступить, – улыбнулась она. И, заколебавшись было, продолжала: – Мои издатели в конце месяца устраивают небольшой прием в мою честь и, разумеется, хотят, чтобы ты тоже был, Джордж.
– Ну уж нет, это не по мне. Если хочешь, в Лондон я с тобой поеду. Там я найду, с кем поужинать.
С Дафной.
– Думаю, ничего интересного на приеме не будет, но они возлагают на него большие надежды. А на следующий день американский издатель, который намерен опубликовать мою книгу, устраивает коктейль в отеле «Кларидж». Мне бы хотелось, чтобы на него ты пришел, если, конечно, не против.
– Боюсь, там будет смертная скука, но если ты в самом деле хочешь, я приду.
– Это было бы очень мило с твоей стороны.
Прием ошеломил Джорджа Пилигрима. Народу тьма. Кое-кто выглядел совсем недурно, многие женщины были очень нарядны, но вот мужчины просто ужасны. Его всем представляли не иначе, как Джорджа Пилигрима, мужа Э.К. Гамильтон. Мужчинам, кажется, нечего было ему сказать, зато женщины разливались вовсю.
– Вам следует гордиться женой. Правда, замечательная книжка? Знаете, я прочла ее залпом, просто не могла оторваться, а когда кончила, снова принялась читать, во второй раз, с самого начала. Я была просто потрясена.
– За двадцать лет ни одна изданная нами книга стихов не пользовалась таким успехом, – сказал ему английский издатель. – Я в жизни не читал таких рецензий.
– Книга лучше некуда. В Америке произведет фурор, – сказал ему американский издатель. – Дайте время, сами увидите.
Американский издатель послал Эйви большой букет орхидей. Смех да и только, думал Джордж. Всех входящих подводили к Эйви, и они явно говорили ей всякие лестные слова, она же выслушивала их с любезной улыбкой и коротко благодарила. От волнения она слегка разрумянилась, но, кажется, нисколько не была смущена. Джордж воспринимал происходящее как чепуху и блажь, однако с удовлетворением отметил, что держится она наилучшим образом. «Да, одно несомненно, – сказал он про себя. – Она настоящая леди, а ничего подобного, черт возьми, тут больше ни о ком не скажешь».
Он выпил много коктейлей. Но было ему как-то не по себе. Ему казалось, будто кое-кто из тех, кому его представляли, смотрит на него довольно странно, и никак он не мог взять в толк, что бы это значило. В какую-то минуту он проходил мимо двух женщин, сидящих на диване, и ему почудилось, будто они говорят о нем, а едва он их миновал, они, сдается ему, захихикали. Когда прием кончился, он был рад-радехонек.
– Ты был просто великолепен, дорогой, – сказала Эйви в такси по дороге в отель. – Ты всех покорил. Девушки были от тебя просто в восторге, говорили, ты такой красавец.
– Девушки, – с горечью отозвался он. – Старые ведьмы.
– Тебе было скучно, дорогой?
– До смерти.
Эйви сочувственно сжала его руку.
– Надеюсь, ты не против, если мы задержимся и поедем дневным поездом. У меня утром дела.
– Да, конечно. Покупки?
– Кое-что купить я тоже хочу, но мне придется пойти к фотографу. Даже думать об этом неприятно, а они считают, это необходимо. Для Америки, видишь ли.
Джордж Пилигрим ничего не сказал. Но подумал. Подумал, что, когда американцы увидят портрет невзрачной, сухонькой женщины, – а она такова, его жена, – они будут потрясены. Ему всегда казалось, что в Америке любят все шикарное.
Мысль его продолжала работать, и наутро, когда Эйви ушла, он отправился в свой клуб, в библиотеку. Там он проглядел недавние номера литературного приложения к «Таймс», «Нью стейтсмен» и «Спектейтор». Вскоре он нашел рецензии на книжку Эйви. Прочел их не слишком внимательно, однако понял, что они чрезвычайно хвалебные. Потом пошел к книготорговцу на Пиккадилли, где иной раз покупал книги. Надо ее толком прочесть, эту чертову книжку, но спрашивать Эйви, куда она дела экземпляр, который дала ему, не хотелось. Он сам себе купит. Прежде чем зайти в магазин, он посмотрел на витрину, и ему сразу бросились в глаза выставленные там «Когда пирамиды рушатся». До чего же дурацкое название! Он вошел внутрь. Навстречу ему выступил молодой человек и спросил, чем может быть полезен.
– Нет, ничего не надо, просто хочу осмотреться. – Ему неловко было спрашивать книжку Эйви, и он подумал, что сам ее найдет и отнесет к кассе. Но книги нигде не было, и, наконец, заметив подле себя того самого молодого человека, он спросил его нарочито небрежным тоном: – Кстати, а книга «Когда пирамиды рушатся» у вас есть?
– Нынче утром поступило новое издание. Пойду принесу.
Он тотчас вернулся с книжкой в руке. Был он небольшого роста, довольно плотного сложения, с рыжей лохматой копной волос и в очках. Джордж Пилигрим, высокий, с прямой осанкой и отличной военной выправкой, изрядно возвышался над ним.
– Это и есть новое издание? – спросил он.
– Да, сэр. Пятое. По тому, как книга продается, можно подумать, это роман.
– А как вы полагаете, почему такой успех? – не сразу решился спросить Джордж Пилигрим. – Мне всегда говорили, поэзию никто не читает.
– Все правильно, сэр, да книга уж больно хорошая. Я ее прочел. Публике нравится сама история. – Речь этого, несомненно, культурного молодого человека выдавала в нем кокни, и Джордж невольно стал смотреть на него свысока. – Она, знаете ли, такая сексуальная, а еще и трагическая.
Джордж слегка нахмурился. Юнец, кажется, довольно развязен, пришел он к заключению. Никто ведь ему и слова не сказал, будто в этой чертовой книжке есть какая-то история, и из рецензий это тоже не следовало.
– Разумеется, это только мимолетный успех, если вы понимаете, что я имею в виду, – продолжал юнец. – Я так представляю, ее словно бы вдохновил собственный опыт, как Хаусмена, когда он писал «Шропширского парня». Больше она никогда ничего не напишет.
– Сколько стоит книга? – холодно спросил Джордж, чтобы положить конец болтовне. – Заворачивать не надо, я суну в карман.
Ноябрьское утро выдалось сырое, и он был в пальто.
На вокзале он купил газеты и журналы, и они с Эйви удобно расположились друг против друга в вагоне первого класса и читали.
В пять вечера они пошли в вагон-ресторан выпить чаю и немного поболтали. Поезд прибыл на их станцию. Там их ожидал автомобиль, и они поехали домой. Они приняли ванну, переоделись к ужину, а после ужина, сославшись на усталость, Эйви пошла спать. По своему обыкновению, она поцеловала его в лоб. Тогда он вышел в холл, вынул из кармана пальто книжку Эйви и в кабинете принялся ее читать. Стихи он читал не без труда, и хотя читал внимательно, ничего не пропуская, впечатление у него было довольно смутное. Тогда он опять начал сначала, во второй раз. Он читал с возрастающим чувством неловкости, но был он отнюдь не тупица и, когда кончил, ему было уже яснее ясного, о чем тут речь. Часть книги была написана верлибром, часть традиционными размерами, но историю, о которой в ней рассказывалось, мог связать и понять даже дурак. Речь шла о страстной любви немолодой замужней женщины и молодого человека. Джордж Пилигрим разобрался в происходившем шаг за шагом с такой же легкостью, как если бы производил арифметическое сложение.
Написанная от первого лица, книжка начиналась с трепетного удивления женщины, молодость которой позади, когда ей открылось, что в нее влюблен молодой человек. Она не сразу поверила. Ей казалось, она обманывается. И она пришла в ужас, когда внезапно осознала, что и сама страстно в него влюблена. Она говорила себе: это нелепо. Если она поддастся своему чувству, при разнице в возрасте между ними она будет несчастлива, ничего другого тут ждать не приходится. Она пыталась помешать ему открыться, но настал день, когда он признался, что любит ее, и вынудил ее признать, что и она его любит. Он умолял ее бежать с ним. Она не могла оставить мужа, свой дом; и что за жизнь им предстоит – ведь она уже в годах, а он так молод? Разве можно надеяться, что его любовь не мимолетна? Она молила пощадить ее. Но его любовь не знала промедления. Он желал ее, желал всем сердцем, и наконец, дрожащая, испуганная, испытывая неодолимое стремление к нему, она уступила. Настала пора самозабвенного счастья. Мир повседневности, унылый, однообразный мир, засиял всеми цветами радуги. С ее пера хлынули любовные песни. Женщина боготворила молодое, исполненное мужской прелести тело своего возлюбленного. Джордж густо покраснел, когда она превозносила его широкую грудную клетку и узкие бедра, красивые ноги и плоский живот.
Жгучая книжка, сказал приятель Дафны. Да, так и есть. Омерзительно.
В нескольких небольших стихотворениях она сетовала на пустоту своей жизни после того, как он, что непременно случится, покинет ее, но блаженство, которое она испытала, стоит любых уготованных ей страданий, возглашала она под конец. Она писала о долгих трепетных ночах, которые они проводили вместе, об истоме, убаюкивающей их в объятиях друг друга. Писала об упоении украденных мгновений, когда, бросая вызов опасности, они отдавались во власть обуревавшей их страсти.
Она думала, это будет мимолетный роман, а он чудом длился и длился. В одном из стихотворений упоминалось, что прошло три года, но любовь, заполонившая их сердца, не слабеет. Похоже, он по-прежнему звал ее бежать с ним в далекую даль – в затерявшийся среди холмов итальянский городок, на греческий остров, в окруженный стенами тунисский город, где они всегда могут быть вместе, – потому что в другом стихотворении она умоляет его оставить все как есть. Счастье их было ненадежно. Возможно, оттого в их любви и сохранялся так долго первоначальный волшебный пыл, что им приходилось преодолевать трудности, а еще оттого, что так редки были их встречи. Потом молодой человек внезапно умер. Как, где, когда, Джордж не смог уразуметь. Дальше следовало длинное душераздирающее стихотворение, исполненное безмерного горя, горя, которому она не могла позволить себе предаться, которое вынуждена была таить. Приходилось быть веселой, устраивать званые ужины и выезжать на приемы, вести себя как ни в чем не бывало, хотя свет, освещавший ее жизнь, угас и она жестоко страдала. В самом последнем стихотворении, состоящем из четырех строф, охваченная печалью женщина писала, что смирилась со своей потерей, благодарила темные силы, что правят судьбой человека, за выпавшее на ее долю, пусть ненадолго, величайшее счастье, о котором мы, бедняги, можем только мечтать.
Когда Джордж Пилигрим наконец закрыл книгу, было три часа ночи. Ему казалось, что он в каждой строке слышал голос Эйви, снова и снова наталкивался на обороты речи, которые не раз слышал из ее уст. Были там и разные мелочи, знакомые ему не хуже, чем ей. Сомнений быть не могло, она рассказала свою собственную историю. У нее, конечно же, был любовник, и этот любовник умер. Джордж Пилигрим испытывал не столько гнев, не столько ужас или растерянность, хотя был растерян и ужасался, сколько величайшее изумление. Чтобы у Эйви был роман, да еще такой страстный, – это просто невообразимо, все равно как если бы форель, самая красивая из всех, какие попадались ему на крючок, и выставленная в стеклянной витрине над камином у него в кабинете, вдруг вильнула хвостом. Теперь он понимал, что означал радостно удивленный взгляд того человека, с которым разговаривал в клубе, понимал, почему, когда Дафна говорила о книге, она словно над чем-то потешалась, и почему хихикали те две дамы на коктейле, когда он прошел мимо них.
Его бросило в пот. Потом вдруг охватила ярость, он вскочил; хотел было кинуться будить Эйви, требовать от нее объяснений. Но у дверей остановился. А какие, собственно, у него доказательства? Ее книга? Он вспомнил, как сказал Эйви, что, на его взгляд, книжка очень недурна. Он, правда, ее не читал, но ведь сделал вид, будто прочел. Признаться в этом – значит выставить себя совершенным идиотом.
– Надо действовать осмотрительно, – пробормотал он.
Он решил два-три дня повременить и все обдумать. И тогда будет ясно, что делать. Он отправился спать, но долго не мог уснуть.
«Эйви, – снова и снова повторял он про себя. – Подумать только, ай да Эйви».
Наутро они, по обыкновению, встретились за завтраком. Эйви была такая же, как всегда, – спокойная, серьезная, сдержанная женщина средних лет, которая не старается выглядеть моложе, чем есть, женщина, в которой нет и намека на то, что он по сей день называл «изюминкой». Он смотрел на нее, как не смотрел уже многие годы. Она была, по обыкновению, безмятежно-невозмутима. Бестревожен был взгляд ее светло-голубых глаз. Чело ее было ясно, ни признака вины. Как всегда, она говорила о пустяках.
– Так славно после двух суматошных дней в Лондоне вновь оказаться на природе. Какие у тебя планы на утро?
Просто непостижимо.
Три дня спустя он поехал к своему поверенному. Генри Блейн был не только старым другом Джорджа, но и его юристом. У поверенного было имение неподалеку от Пилигрима, и они годами охотились в угодьях друг друга. Два дня в неделю Генри Блейн был помещиком, а остальное время – деятельным юристом в Шеффилде. Высокий, крепкий, громкоголосый, хохотун, он, по всей вероятности, хотел, чтобы его воспринимали главным образом как охотника и доброго малого и лишь изредка как юриста. Но он был проницателен и обладал житейской мудростью.
– Так с чем ты сегодня пожаловал, Джордж? – пророкотал он, когда полковник появился у него в кабинете. – Хорошо провел время в Лондоне? Я на следующей неделе везу туда на несколько дней свою половину. Как Эйви?
– О ней-то я и пришел поговорить, – сказал Пилигрим, бросив на него подозрительный взгляд. – Ты ее книжку читал?
В последние дни, когда его одолевали тревожные мысли, он воспринимал все с особой остротой и сейчас не сомневался, что выражение лица поверенного чуть изменилось. Тот словно вдруг насторожился.
– Да, читал. Какой успех, а? Подумать только, чтоб Эйви ударилась в поэзию. Чудеса не переводятся.
Джордж Пилигрим чуть не вышел из себя.
– Но из-за этой книги я выгляжу полным идиотом.
– Ну что за ерунда, Джордж. Не вижу ничего плохого в том, что Эйви написала книгу. Тебе следовало бы вовсю ею гордиться.
– Не говори чепухи. Это ж ее собственная история. Ты это знаешь, и все прочие тоже. Вероятно, один я не знаю, кто был ее любовником.
– Существует такая штука, как воображение, старина. Вполне можно предположить, что она все это сочинила.
– Послушай, Генри, мы с тобой знакомы с пеленок. Нас связывает много всякого хорошего. Пожалуйста, не лукавь. Можешь ты, глядя мне в глаза, сказать, что веришь, будто эту историю она сочинила?
Генри Блейн смущенно заерзал в кресле. Его встревожило прозвучавшее в голосе старины Джорджа отчаяние.
– Ты не вправе задавать мне подобный вопрос. Спроси Эйви.
– Не решаюсь, – после мучительной паузы ответил Джордж. – Боюсь, она скажет правду.
В комнате повисло неловкое молчание.
– Кто этот субъект?
Генри Блейн посмотрел Джорджу прямо в глаза.
– Не знаю, а если бы и знал, тебе не сказал бы.
– Ты свинья. Неужели ты не понимаешь, в каком я положении? Думаешь, очень приятно, когда тебя выставляют на посмешище?
Поверенный зажег сигарету и минуту-другую молча попыхивал ею.
– Не представляю, чем я могу тебе помочь, – сказал он наконец.
– У тебя, вероятно, есть частные сыщики, которых ты нанимаешь в случае надобности. Поручи им это дело, и пусть все разузнают.
– Мало радости, старина, пускать сыщиков по следу собственной жены. Но предположим на минуту, что у Эйви и вправду был роман. С тех пор прошли годы, и теперь вряд ли можно хоть что-то разузнать. Они, похоже, очень старательно заметали следы.
– Мне все равно. Поручи это сыщикам. Я хочу знать правду.
– Я не стану это делать, Джордж. Если ты так решил, обратись лучше к кому-нибудь другому. И послушай, Джордж, даже если ты получишь доказательства, что Эйви была тебе неверна, как ты поступишь? Если вздумаешь разводиться с женой на том основании, что десять лет назад она тебе изменила, то будешь выглядеть довольно глупо.
– По крайней мере, я смогу с ней объясниться.
– Объясниться можно и сейчас, но тогда она от тебя уйдет, ты это знаешь не хуже меня. Хочешь, чтобы она ушла?
Джордж бросил на него растерянный взгляд.
– Сам не знаю. Я всегда считал, что у меня на редкость хорошая жена. Она превосходно ведет дом, у нас не бывает никаких неприятностей со слугами, она творит чудеса в саду и прекраснейшим образом обходится со всеми деревенскими. Но ведь не могу же я не думать о чувстве собственного достоинства, черт подери. Как жить с ней дальше, когда я знаю, что она была чудовищно неверна мне?
– А ты всегда был ей верен?
– Ну, более или менее. В конце концов, мы женаты почти двадцать четыре года, и в постели Эйви никогда нечем было особенно похвастаться.
Поверенный чуть поднял брови, но Джордж ничего не заметил – был слишком сосредоточен на том, что говорил.
– Не скрою, время от времени я позволял себе поразвлечься. Мужчине без этого не обойтись. Женщины, они устроены по-другому.
– Нам это известно только со слов мужчин, – с едва заметной улыбкой заметил Генри.
– О ком о ком, а об Эйви никогда бы не подумал, что она пустится во все тяжкие. Она ведь женщина утонченная, сдержанная. Что, черт возьми, заставило ее написать эту проклятую книжку?
– Вероятно, это было для нее мучительное испытание, и, быть может, она таким образом облегчила душу.
– Ну хорошо, если уж ей так приспичило это написать, она что, не могла издать книжку под псевдонимом?
– Она взяла свою девичью фамилию. Наверное, полагала, что этого достаточно, и так бы оно и было, если б не этот поразительный ажиотаж.
Джордж Пилигрим и поверенный сидели друг против друга по разные стороны письменного стола. Джордж опирался локтем на стол, щекой на руку и, хмурясь, думал о своем.
– До чего же скверно не знать, что это был за субъект. Даже неизвестно, был ли он джентльмен. То есть, насколько я понимаю, это мог быть и работник в имении, и служащий в адвокатской конторе.
Генри Блейн не позволил себе улыбнуться, и, когда отвечал, в его взгляде были доброта и терпимость.
– Зная так хорошо Эйви, я думаю, на его счет можно не беспокоиться. Во всяком случае, он, конечно же, не служил в моей конторе.
– Я так был потрясен, – со вздохом произнес полковник. – Мне казалось, она меня любит. А эту книжку можно было написать, только если она меня ненавидит.
– Ну нет, в это я не верю. По-моему, ненавидеть она неспособна.
– Не станешь же ты утверждать, будто она меня любит.
– Нет.
– Какое же чувство она ко мне питает?
Генри Блейн откинулся на спинку вращающегося кресла и задумчиво посмотрел на Джорджа.
– Я бы сказал, равнодушие.
Полковника чуть передернуло, и он залился краской.
– Но ты ведь не влюблен в нее, верно?
Джордж Пилигрим ответил уклончиво:
– Для меня было большим ударом, когда я осознал, что у нас не будет детей, но я никогда не давал ей понять, что она обманула мои ожидания. Я всегда хорошо с ней обходился. В разумных пределах старался исполнять свои обязанности по отношению к ней.
Поверенный прикрыл рот своей большой рукой, желая скрыть невольную улыбку.
– Для меня это был ужасный удар, – продолжал Пилигрим. – Будь оно все неладно, даже десять лет назад Эйви была уже не девчонка и, право же, не красавица. Отвратительно. – Он глубоко вздохнул. – А ты, что бы ты стал делать на моем месте?
– Ничего.
Джордж Пилигрим выпрямился на стуле и с каменным лицом строго посмотрел на Генри – такой вид бывал у него, должно быть, когда он производил смотр своего полка.
– Подобную историю я простить не могу. Меня выставили на посмешище. Мне теперь никогда не поднять головы.
– Вздор, – резко возразил поверенный и продолжал мягко и сердечно: – Послушай, старина, этот человек умер, все произошло давным-давно. Забудь про это. Разговаривай со всеми о книжке Эйви, восторгайся ею, говори всем, как гордишься женой. Веди себя так, будто всегда был совершенно уверен в ней, всегда знал, что она никогда, ни в коем случае тебе не изменит. В мире все развивается так стремительно, а людская память так коротка. Все забудут.
– Я не забуду.
– Вы оба не молоды. Она, вероятно, делает для тебя гораздо больше, чем тебе кажется, и без нее тебе будет отчаянно одиноко. По-моему, совершенно не важно, что ты не забудешь. И было бы совсем неплохо, если б тебе удалось переварить в своей тупой башке, что Эйви куда интересней, чем у тебя хватило соображения разглядеть за всю вашу совместную жизнь.
– Черт побери, тебя послушать, так выходит, будто виноват я.
– Нет, я не думаю, что виноват ты, но, боюсь, и она не виновата. Ведь не стремилась же она влюбиться в этого малого. Помнишь самые последние строки в ее книжке? Такое впечатление, что, хотя она потрясена его смертью, она странным образом ее приветствует. Она все время сознавала, как непрочны связующие их узы. Он умер в расцвете своей первой любви и не узнал, как редко ее век длится подолгу, он узнал только ее блаженство и красоту. Эйви испытывала горчайшую печаль, но ее утешала мысль, что горе не коснулось его.
– Все это, пожалуй, выше моего разумения, старина, хотя я более или менее понимаю, о чем ты толкуешь.
С несчастным видом Джордж Пилигрим уставился на чернильный прибор на письменном столе. Он молчал, и поверенный смотрел на него удивленно, однако сочувственно.
– Представляешь, каким надо было обладать мужеством, чтобы никогда ничем не выказать, что она ужасно несчастна? – мягко сказал он.
Полковник Пилигрим вздохнул.
– Я сломлен, Генри. Ты, вероятно, прав, бессмысленно махать кулаками после драки; и если я подниму шум, будет только хуже.
– Итак?
Джордж Пилигрим улыбнулся жалкой улыбкой.
– Послушаюсь твоего совета. Ничего не стану делать. Пусть считают меня последним болваном, и черт с ними со всеми. По правде говоря, я совсем не представляю, как бы смог жить без Эйви. Но вот что я тебе скажу: одного мне нипочем не понять до самого моего смертного часа – что же он все-таки в ней нашел, этот субъект?
Несостоявшиеся жизни4
Норман Грэйндж был плантатором. Он встал до рассвета, проверил своих работников, обошел плантацию, чтобы удостовериться, что надрезы на каучуковых деревьях сделаны правильно. Выполнив свой долг, он вернулся домой, помылся, переоделся и принялся за еду – ел он плотно, то был наполовину завтрак, наполовину ленч, на Борнео эту трапезу называли бранчем. Жена сидела напротив. Во время еды он читал. В столовой все было тускло. Эмаль на кастрюльках потерта, графинчик в царапинах, посуда – с отбитыми краями, словом, убогая бедность, но к ней тут привыкли. Букетик цветов украсил бы стол, но до этого явно никому не было дела. Закончив бранч, Грэйндж рыгнул, раскурил трубку, вышел из-за стола и переместился на веранду. Он не замечал жены, словно ее вообще тут не было. Опустился в плетеное кресло и снова принялся читать. Миссис Грэйндж запустила руку в жестянку с сигаретами и закурила, продолжая прихлебывать чай. Вдруг она перевела взгляд на дверь – поднявшись по ступенькам, их слуга в сопровождении двух мужчин – один был даяком, другой китайцем – направился к мужу. Незнакомцы здесь появлялись редко, и миссис Грэйндж не представляла, что нужно этим пришельцам. Встав из-за стола, она подошла к дверям и прислушалась. Она жила на Борнео давным-давно, но ее знания языка хватало только на то, чтобы объясниться с прислугой. Так что она весьма смутно догадывалась, о чем идет речь на веранде. По тону, которым говорил ее муж, она поняла, что он раздражен. Похоже, он задавал вопросы сначала китайцу, потом – даяку; судя по всему, они уговаривали его что-то сделать, а он упирался; наконец с хмурым выражением на лице он поднялся из кресла и вместе с мужчинами сошел с крыльца. Подогретая любопытством, миссис Грэйндж неслышно выскользнула на веранду. Он спускался по дороге вниз к реке.
Пожав худенькими плечами, она направилась к себе. Но спустя мгновение рванулась назад, услышав, что ее зовет муж.
– Веста!
Она вышла на веранду.
– Приготовь постель. У пристани белый человек в лодке. Он очень болен.
– Кто это?
– Откуда мне знать, черт побери! Его только что доставили.
– Но не можем же мы пускать в дом кого попало.
– Замолчи и делай, что сказано.
С этими словами он пошел к реке. Миссис Грэйндж кликнула боя и велела застелить кровать в свободной комнате. Потом встала на верхней ступеньке и принялась ждать. Вскоре она увидела мужа, а с ним даяков, которые несли на матрасе человека. Она посторонилась, чтобы пропустить их, и мельком увидела его бледное лицо.
– Что мне делать? – спросила она у мужа.
– Ступай прочь и помалкивай.
– Какие мы вежливые.
Больного внесли в комнату, даяки и Грэйндж вышли через пару минут.
– Пойду распоряжусь насчет его багажа. Велю отнести в дом. У него есть бой, который о нем позаботится, так что можешь к нему не лезть.
– А что с ним случилось?
– У него малярия, гребцы, что его везли, испугались, что он отдаст концы, и отказались плыть дальше. Его зовут Скелтон.
– Но ведь он не умрет?
– Умрет – похороним.
Но Скелтон не умер. На следующее утро он проснулся и обнаружил, что лежит в постели, под сеткой от москитов. Он представления не имел, где находится. Дешевая железная кровать, жесткий матрас. Но какое удовольствие лежать на нем после лодки! Он ничего не видел, кроме шкафа, грубо сколоченного местным плотником, и деревянного стула. Напротив него была дверь, закрытая пологом, которая, очевидно, вела на веранду.
– Конг! – позвал он.
Отодвинув полог, в комнату вошел его бой. Лицо китайца расплылось в улыбке, когда он увидел, что хозяин вырвался из лап малярии.
– Вам голаздо лучше, хозяин. Я очень лад.
– Куда это меня занесло?
Конг объяснил.
– Багаж в порядке? – спросил Скелтон.
– Да. Канешна.
– А как зовут парня? Хозяина дома?
– Господин Нолман Глэндж.
В подтверждение своих слов он протянул Скелтону небольшую книжку, на которой было выведено «Норман Грэйндж». Скелтон отметил про себя и автора – Фрэнсис Бэкон. Это были его «Опыты». Забавно обнаружить такую книгу в глуши, в верховьях реки на Борнео, в доме плантатора.
– Передай ему, что я буду рад его повидать.
– Хозяина сейчас нет. Сколо велнется.
– Как насчет помыться? И, клянусь Богом, мне нужно побриться.
Скелтон попытался встать с постели, но голова закружилась, и, вскрикнув от растерянности, он рухнул назад. Но Конг побрил и помыл его, поменял рубаху и шорты, в которых тот лежал с того дня, как заболел, на саронг и короткую малайскую курточку. После этого Скелтон тихо лежал и отдыхал. Но вскоре появился Конг с сообщением, что вернулся хозяин дома. Раздался стук в дверь, и в комнату вошел крупный сильный мужчина.
– Я слышал, вам стало получше, – сказал он.
– Да, гораздо. Вы очень великодушны, что взяли меня в таком состоянии к себе. Я свалился на вас, как камень на голову.
Грэйндж ответил резковато:
– Да что в этом такого. Вам было совсем худо. Неудивительно, что даяки захотели от вас избавиться.
– Я не намерен стеснять вас дольше, чем буду вынужден из-за болезни. Если бы удалось нанять мне баркас или лодку, я бы сегодня же днем и отплыл.
– Здесь баркас не нанять. Вам лучше остаться пока у меня. Вы очень слабы.
– Да я боюсь стать для вас чрезмерной обузой.
– Не понимаю почему. У вас свой бой, он вам прислуживает.
Грэйндж только что вернулся после ежедневного обхода плантации, на нем были грязные шорты, рубашка цвета хаки с открытым воротом и старая замасленная широкополая шляпа. В рваной грязной одежде он смахивал на бедного сезонного рабочего. Он снял шляпу, вытер пот со лба; волосы у него были короткие, седые; лицо – красное, широкое, мясистое; большой рот с щеточкой седых усов; короткий задиристый нос; маленькие злые глазки.
– Вы могли бы дать мне что-нибудь почитать? – спросил Скелтон.
– А что бы вы хотели?
– Да все равно, лишь бы не очень заумное.
– Я-то сам не большой поклонник романов, но пару-тройку книг найду. Жена подберет. Наверняка бульварные, но других она не читает. Может, и вам они придутся по вкусу.
Он кивнул и вышел. Не очень любезный господин. Но он явно был очень беден – комната, в которой лежал Скелтон, внешний вид Грэйнджа говорили об этом; может, он работает управляющим в чьем-то поместье, получает гроши, и не исключено, что траты, которые ему придется сделать, принимая у себя гостя со слугой, ему не по карману. В этой глухомани, куда белый человек заглядывает совсем редко, Грэйндж, вероятно, чувствует себя с незнакомцами не в своей тарелке. Есть люди, которые после первого знакомства воспринимаются совсем по-другому. Но его неприятные бегающие глаза приводили в замешательство; они опровергали впечатление, которое производили его красное лицо и массивная фигура, – если б не эти глазки, его можно было бы принять за свойского парня, с которым ничего не стоит быстро найти общий язык.
Через какое-то время пришел хозяйский бой со стопкой книг – полдюжины романов, имен их авторов Скелтон никогда и не слышал, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что они из себя представляют. Вероятно, их читает мисс Грэйндж. Еще были «Жизнь доктора Джонсона» Босвелла, «Лавенгро» Борроу и «Очерки» Лэма5.
Странный подбор. Такие книги едва ли ожидаешь найти в доме плантатора. У большинства плантаторов обычно одна-две полки книг, по большей части детективов. Скелтон питал бескорыстное любопытство к человеческому роду и теперь решил попытаться понять, что за человек Норман Грэйндж, – по книгам, что он прислал, по его внешности, по тем нескольким фразам, которыми они обменялись. Скелтона немного удивило, что его хозяин не заглянул к нему еще раз в тот день; казалось, Грэйнджу вполне достаточно, что он предоставил своему непрошеному гостю стол и кров, и он вовсе не искал его компании. На следующее утро Скелтон почувствовал себя намного лучше, даже встал и с помощью Конга опустился в шезлонг на веранде. Краска на стенах совсем облезла. Бунгало стояло на склоне холма, метрах в сорока от реки. На другом берегу в зарослях деревьев виднелись домишки туземцев на сваях – отделенные от этого берега огромным водным простором, они казались совсем крошечными. Читать подолгу Скелтон пока не мог, после одной-двух страниц он отвлекался, и ему куда приятнее было бесцельно смотреть на медленное течение мутной воды. Внезапно он услышал чьи-то шаги. К нему приближалась миниатюрная пожилая женщина. Он понял, что это миссис Грэйндж, и попытался встать.
– Не вставайте, – сказала она. – Я просто пришла узнать, не надо ли вам чего.
На ней было простенькое голубое хлопчатобумажное платье, которое скорее подошло бы юной девушке, чем женщине ее лет. Короткие волосы всклокочены, словно, встав с постели, она не удосужилась провести по ним гребешком; они были выкрашены в ярко-желтый цвет, но так неаккуратно, что у корней остались седыми. Кожа была сухой, морщинистой, на щеках алели два огромных красных пятна, румяна нанесены неумело, так что их и на секунду нельзя было принять за естественный цвет, помада на губах тоже была намазана кое-как. Но самое странное, что бросалось в глаза, был нервный тик, от которого она дергала головой в сторону, словно приглашала вас войти в дом. Тик мучил ее через определенные промежутки, раза три в минуту, а левая рука почти постоянно находилась в движении: не то чтобы дрожала, но невольно казалось, будто этим быстрым судорожным жестом миссис Грэйндж хочет привлечь внимание к какому-то предмету у себя за спиной. Ее внешность привела Скелтона в замешательство, а нервный тик подействовал просто удручающе.
– Надеюсь, я не очень стеснил вас, – сказал он. – Думаю, уже завтра или послезавтра я смогу двинуться в путь.
– Знаете, в наши места гости нечасто наведываются. Так приятно бывает с кем-нибудь побеседовать.
– Может, вы присядете? Я велю бою принести стул.
– Норман не велел вас беспокоить.
– У меня вот уже два года не было случая поговорить с белым человеком. Я истосковался по задушевной беседе.
Она резко, быстрее обычного, мотнула головой, а рука дернулась в странном судорожном движении.
– Он вернется не раньше, чем через час. Я сама принесу стул.
Скелтон рассказал ей о себе, о том, чем занимался раньше, но убедился, что она успела расспросить его боя и уже все о нем знала.
– Вы, наверное, мечтаете поскорее вернуться в Англию? – спросила она.
– Не прочь.
Внезапно на миссис Грэйндж словно налетел нервный шторм – другого определения и не подберешь. Голова стала снова неистово дергаться, а рука трястись с такой бешеной скоростью, что Скелтон испугался. Пришлось отвести взгляд.
– Я не была в Англии уже шестнадцать лет, – сказала она.
– Неужели? Я думал, все плантаторы бывают на родине как минимум раз в пять лет.
– Мы не можем себе этого позволить, ведь мы разорены. Норман вложил все до последнего фунта в эту плантацию, а дохода от нее не было несколько лет. Те крохи, что мы на ней зарабатываем, едва спасают от голодной смерти. Но Нормана, конечно, не волнует, что он не может поехать в Англию. На самом-то деле он не англичанин.
– А выглядит как типичный англичанин.
– Он родился в Сараваке. Его отец был на государственной службе. Норман скорее уроженец Борнео.
И вдруг она расплакалась. Как тяжело было видеть эти слезы, текущие по морщинистым крашеным щекам женщины, которую непрестанно терзал тик. Скелтон не знал, что сказать, что сделать. И выбрал самое разумное – промолчал. Она вытерла глаза.
– Вы, верно, решили, что я старая дура. А я диву даюсь, как после всех этих лет не разучилась плакать. Наверное, такая уж уродилась. Мне ничего не стоило расплакаться на сцене.
– О, вы играли на сцене?
– Да, до замужества. Так я и познакомилась с Норманом. Мы выступали в Сингапуре, а он приехал туда в отпуск. Мне, наверное, никогда не увидеть Англии. До самой смерти суждено оставаться здесь и каждый день глядеть на эту проклятую реку. Никогда не выбраться отсюда. Никогда.
– А как вы оказались в Сингапуре?
– Это случилось вскоре после окончания войны, я не могла найти ничего подходящего в Лондоне. К тому времени я уже много лет выступала на сцене, мне до смерти надоело играть проходные роли, и вот однажды мой антрепренер сказал, что некий Виктор Пэлес набирает труппу для турне по Востоку. Его жена играла все главные роли, но мне предложили вторые. У них в репертуаре было полдюжины пьес – комедий и фарсов. Мне пообещали скромное жалованье, но они собирались выступать в Египте, Индии, на Малайских островах, в Китае и в Австралии. Таким образом, представился шанс посмотреть мир, и я приняла предложение. В Каире мы выступили неплохо, в Индии, кажется, тоже кое-что заработали, но в Бирме не имели особенного успеха, а в Таиланде было и того хуже. Пенанг оказался полным провалом, другие города Малайской Федерации – то же самое. Так вот, однажды Виктор собрал труппу и объявил, что обанкротился и у него нет денег для поездки в Гонконг, потому что наши гастроли ничего, кроме убытков, не принесли, ему очень жаль, но нам предстоит самим добираться домой. Конечно, мы заявили ему, что он не посмеет нас бросить. Вы не представляете, какой поднялся гвалт. Короче говоря, он сказал, что мы можем взять декорации и реквизит, если думаем, что нам это поможет, ну а деньги требовать бессмысленно, потому что у него нет ни гроша. А на другой день мы обнаружили, что они с женой, не сказав никому ни слова, сели на французский корабль и смотались. Я, честно говоря, была просто в шоке. У меня осталось всего несколько фунтов, которые удалось сэкономить, – и больше ничего; кто-то сказал мне, что раз мы оказались на мели, правительство обязано обеспечить нам возвращение домой, но только в каютах четвертого класса, я на такое не решилась. Мы выступили перед журналистами, объявили о том, в какое попали положение, и нам посоветовали дать бенефис, чтобы сделать сбор. Что ж, мы устроили бенефис, но без Виктора и его жены нам удалось собрать очень мало, а после того, как мы оплатили все счета, у нас осталось даже меньше, чем было до этого. Я, понятно, была в отчаянии. Тут как раз подвернулся Норман и сделал мне предложение. Самое смешное, что мы были едва знакомы. Однажды он покатал меня на машине по острову, два-три раза приглашал в европейский ресторан на чай и танцы. Мужчины редко делают что-нибудь бескорыстно, он, видно, хотел немного со мной поразвлечься, но я была девушка искушенная и понимала, что ему-то меня не провести. Но когда он сделал мне предложение, я просто ушам своим не поверила. Он сказал, что у него на Борнео небольшое поместье и, если немного потерпеть, у нас будет куча денег. Поместье на берегу красивой реки, а кругом – джунгли. В его рассказе все звучало так романтично. Время бежало, мне было уже тридцать, найти работу становилось все труднее, так что перспектива стать хозяйкой собственного дома – да и прочие преимущества – была весьма соблазнительна. Не придется больше обивать пороги антрепренеров. Не придется мучиться по ночам бессонницей, гадая, где взять деньги заплатить за квартиру. В те годы он выглядел неплохо – загорелый, мощный, мужественный. Никто не упрекнет меня, что я вышла замуж по расчету. – Внезапно она замолчала. – Это он! Не говорите, что виделись со мной.
Она подхватила стул, на котором сидела, и быстро унесла в дом. Скелтон был в полном замешательстве. Ее несуразная внешность, слезы отчаяния, история, что она ему поведала, безостановочный тик, да к тому же явный страх, охвативший ее, как только она услышала голос мужа, поспешное бегство – он не мог найти всему этому объяснения.
Через несколько минут шаги Нормана Грэйнджа загремели на веранде.
– Я узнал, что вам лучше, – сказал он.
– Спасибо, гораздо лучше.
– Если захотите присоединиться к нам за бранчем, я велю поставить для вас прибор.
– Спасибо, с удовольствием.
– Отлично. Пойду приму ванну и переоденусь.
Он вышел. Вскоре пришел бой и сказал Скелтону, что его хозяин ждет гостя. Скелтон прошел следом за ним в маленькую гостиную, жалюзи в ней были опущены, чтобы уберечься от зноя. То была неуютная, заставленная разномастной – английской и китайской – мебелью комната, на столиках валялись дешевые безделушки. Тут не было ни желанного комфорта, ни прохлады. Грэйндж переоделся в саронг и короткую малайскую куртку, в этой национальной одежде он выглядел простовато, но внушительно. Он представил Скелтона жене. Она пожала ему руку с таким видом, словно видела его впервые, и пробормотала слова приветствия. Бой объявил, что еда подана, и они перешли в столовую.
– Я слышал, вы не новичок в наших гиблых местах, – сказал Грэйндж.
– Да я тут уже два года. Я антрополог, изучаю нравы и обычаи племен, не имевших контактов с нашей цивилизацией.
Скелтон решил, что обязан рассказать хозяину дома, как случилось, что ему пришлось воспользоваться вынужденным – он это ощущал – гостеприимством последнего. Покинув деревню, в которой обосновался, Скелтон десять дней добирался до реки, где нанял две лодки – одну для себя, другую для багажа, Конга и палатки, и велел плыть к морю. Дорога через весь остров была долгой и трудной, он с большим удовольствием устроился на матрасе под плетеным навесом и расслабился. Все то время, что он путешествовал, здоровье его не подводило, и когда они плыли вниз по реке, он не мог избавиться от мысли, что ему очень повезло; но как только он осознал, о чем думает, то сразу понял – значит, ему становится хуже, раз подобные мысли приходят в голову. Правда, накануне пришлось выпить очень много арака в хижине, где они устроились на ночлег, но он привык к местной водке, так что голова у него болела не от нее. Ему было как-то не по себе. На нем ничего не было, кроме шорт и нижней рубашки, его стало знобить, что само по себе было странно, потому что солнце палило нещадно: Скелтон положил ладонь на планшир и едва не отдернул, до того раскалилось дерево. Если бы под рукой оказалась куртка, он непременно бы ею накрылся. Ему становилось все холоднее, потом начали стучать зубы; он свернулся на матрасе калачиком, дрожа с головы до пят, отчаянно пытаясь согреться. Естественно, он догадывался, в чем дело.
«Господи! – простонал он. – Малярия».
Он позвал старшего и приказал:
«Пришли мне Конга».
Старший крикнул сидевшим во второй лодке, а своим гребцам велел остановиться. Через минуту лодки оказались рядом и Конг перебрался к ним.
«У меня лихорадка, Конг, – простонал Скелтон. – Достань походную аптечку, а еще найди одеяла, умоляю. Я до смерти продрог».
Конг дал хозяину большую дозу хинина и накрыл его всем, что нашлось в лодке. Они снова тронулись в путь.
Скелтону было так плохо, что его не стали выносить на берег, поэтому ночь он провел в лодке. Два следующих дня ему было совсем худо. Временами к нему подходил кто-нибудь из гребцов – посмотреть, как он, а старший задерживался дольше других и задумчиво его разглядывал.
«Сколько дней до моря?» – спросил Скелтон боя.
«Четыре, пять. – Конг помолчал. – Старший туда не пойти. Говорит, домой надо назад».
«Пусть идет к черту».
«Старший говорит, вы совсем слабый, вы помирать. Если помирать, а он пойти с вами в порт, у него беда будет».
«Я не собираюсь умирать, – сказал Скелтон. – Я выздоровлю. У меня обычная малярия».
Конг не ответил. Его молчание раздражало Скелтона. Он понимал, что у китайца что-то на уме, о чем тот не хочет говорить.
«Выкладывай, что там у тебя, болван!» – прикрикнул он.
Скелтон пришел в отчаяние, услыхав от Конга правду. Старший решил потребовать, когда они вечером доплывут до стоянки, чтобы Скелтон с ним расплатился, и уплыть до восхода, прихватив обе лодки. Он боялся везти умирающего дальше. У Скелтона не было сил его уламывать, он мог только надеяться, что, пообещав большие деньги, заставит того выполнить их уговор. Весь день Конг и старший препирались, но, когда лодки причалили на ночь к берегу, старший подошел к Скелтону и угрюмо заявил, что дальше не поплывет. Рядом есть большой дом, где он может отлежаться, пока не полегчает. И начал выгружать вещи Скелтона. Тот отказался сходить на берег. Он приказал Конгу дать ему револьвер и поклялся, что пристрелит любого, кто к нему сунется.
Конг, гребцы и старший поднялись к дому, оставив Скелтона одного. Он пролежал в лодке несколько томительных часов, лихорадка сжигала его тело, во рту пересохло, а в голове путались беспорядочные мысли. Наконец замелькали огоньки и послышались голоса. Бой-китаец подошел к нему со старшим и с незнакомым мужчиной, по-видимому жившим в доме. Скелтон призвал на помощь всю свою волю, чтобы понять, что говорит ему Конг. Оказалось, в нескольких часах плавания вниз по течению живет белый человек и, если Скелтон согласен, старший его туда доставит.
«Лучше вы сказать “да”, – посоветовал Конг. – Может, у белого человека баркас, тогда мы быстро-быстро добираться до моря».
«Кто он такой?»
«Плантатор, – ответил Конг. – Парень говорит, у белого каучуковая плантация».
Скелтон был без сил и спорить не мог. Единственное, о чем он мечтал в ту минуту, – заснуть. И он согласился.
– Честно говоря, что было потом, я не помню, – закончил он, – пока не проснулся вчера утром и не понял, что я непрошеный гость в вашем доме.
– Я ничуть не виню даяков, – сказал Грэйндж. – Когда я спустился к реке и увидел вас, то понял, что вы полный доходяга.
Миссис Грэйндж хранила молчание, пока Скелтон рассказывал о своих перипетиях, ее голова и рука дергались через одинаковые промежутки времени, словно подчиняясь невидимому часовому механизму; муж попросил ее передать ему вустерский соус – это был единственный раз, когда он к ней обратился, – она задергалась в таком пароксизме, что смотреть на нее было страшно. Она передала ему соус, не сказав ни слова. Скелтону стало не по себе от мысли, что она панически боится Грэйнджа. Это было очень странно – он производил впечатление неплохого человека. Он был образован и неглуп, и хотя его манеру поведения трудно было назвать сердечной, было ясно, что он готов помочь по мере сил.
Закончив трапезу, они разошлись по своим комнатам, чтобы пересидеть дневную жару.
– Жду вас в шесть на рюмку спиртного, – сказал Грэйндж.
Скелтон выспался, принял ванну, почитал, потом вышел на веранду. Миссис Грэйндж подошла к нему. Похоже, она его поджидала.
– Он уже вернулся из конторы. Не сочтите мое нежелание говорить с вами за причуду. Если ему покажется, что мне приятно с вами общаться, он завтра же вас выставит.
Она произнесла эти слова шепотом и неслышно юркнула в дом. Скелтон был поражен. В этот странный дом он попал весьма странным образом. Он вошел в тесную от мебели гостиную, где его поджидал хозяин. Скелтона беспокоила царившая в доме бедность, он понимал, что Грэйндж вряд ли может позволить себе расходы, связанные с пребыванием в доме гостя. Но у него уже сложилось мнение, что Грэйндж – человек вспыльчивый и подозрительный, а потому он не знал, как предложить ему деньги. И все-таки решил рискнуть.
– Послушайте, – сказал он, – похоже, я буду вас стеснять еще несколько дней, мне было бы спокойнее, если бы вы разрешили мне оплатить мое пребывание.
– Да будет вам. То, что вы здесь живете, мне ничего не стоит, потому что дом принадлежит кредиторам, а расходы на ваше питание невелики.
– А спиртное? К тому же мне придется воспользоваться вашими сигаретами и табаком.
– К нам приезжают не чаще одного раза в году, да и то окружной полицейский или кто-нибудь в этом роде, ну а такому банкроту, как я, уже ничего не может повредить.
– Тогда, может, возьмете мое снаряжение? Мне оно больше не понадобится, а если вам понравится какое-нибудь из моих ружей, я с радостью отдам его вам.
Грэйндж заколебался. В его маленьких хитрых глазках мелькнул алчный огонек.
– Если вы подарите мне свое ружье, то сторицей оплатите ваши стол и кров.
– В таком случае по рукам.
Они беседовали, потягивая виски с содовой, которым, по восточным обычаям, отмечают заход солнца. Выяснив, что оба играют в шахматы, они сыграли партию. Миссис Грэйндж вышла только к ужину. Еда оказалась невкусной. Пресный суп, столь же пресная речная рыба, жесткое мясо, приторный пудинг. Норман Грэйндж и Скелтон пили пиво, миссис Грэйндж – воду. Она не проронила ни слова по собственной инициативе. У Скелтона вновь возникло неприятное ощущение, что она до смерти боится своего мужа. Соблюдая приличия, Скелтон пару раз пытался вовлечь ее в разговор, рассказывая какой-нибудь случай или задавая вопрос, но ее это явно так сильно пугало, голова начинала трястись так неистово, а рука дергаться в таком судорожном ритме, что он счел благоразумным оставить дальнейшие попытки. Ужин закончился, и она поднялась.
– Оставляю вас, джентльмены, наедине с вашим портвейном, – сказала она.
Мужчины встали, когда она направилась к дверям. Эта демонстрация благовоспитанности в убогом жилище на речном берегу острова Борнео отдавала чем-то диким, даже пугающим.
– Хочу уточнить, что портвейна нет. Может, немного бенедиктина осталось.
– Не беспокойтесь.
Они немного побеседовали, и Грэйндж начал зевать. Он вставал каждый день до рассвета, и к девяти часам вечера глаза у него слипались.
– Отправлюсь на боковую, – сказал он.
Он кивнул Скелтону и безо всяких церемоний покинул его. Скелтон пошел к себе и лег, но заснуть не мог. Жара не спадала, но сон бежал от Скелтона вовсе не из-за нее. В этом доме и в его двух обитателях было что-то зловещее. Он не понимал, что именно так на него подействовало, отчего ему так неспокойно на душе, но он точно знал, что будет благодарен Господу, когда уберется из этого дома и расстанется с этой парой. Грэйндж много рассказал о себе, но Скелтон узнал о нем не больше, чем при первой встрече. Судя по всему, он был заурядным плантатором, переживавшим тяжелые дни. Он купил землю и посадил деревья сразу после войны, но когда они выросли, на каучук резко упали цены, и с тех пор его жизнь превратилась в тяжкую борьбу за существование. Плантацию и дом пришлось заложить на очень невыгодных условиях, и теперь, когда добыча каучука вновь стала прибыльным делом, все заработанное уходило кредиторам. Обычная история для Малайи. Необычным в Грэйндже было лишь то, что он – человек без родины. Родился на Борнео, жил здесь с родителями, потом, когда подрос, его отправили учиться в Англию, в семнадцать лет он вернулся и никогда уже отсюда не уезжал, только в Месопотамию во время войны. Англия для него ничего не значила. У него не было там ни друзей, ни родственников. Большинство местных плантаторов, как и чиновников, были выходцами из Англии, проводили там отпуск и мечтали поселиться на родине, как только уйдут на покой. А что могла Англия предложить Норману Грэйнджу?
«Я здесь родился, – сказал он, – здесь и умру. В Англии я чужак. Не люблю их обычаев и не понимаю, о чем они толкуют. Но и здесь я тоже чужак. Для малайцев и китайцев я белый, хотя говорю на малайском не хуже их, и всегда буду для них белым. – Потом сделал важное признание: – Конечно, будь я поумней, я бы женился на малайке и завел полдюжины ребятишек-полукровок. Это единственный выход для тех, кто здесь родился и вырос».
Но причина горечи Грэйнджа коренилась в чем-то ином, не только в финансовых тяготах. О других белых, живших в колонии, он не сказал ни единого доброго слова. Видимо, считал, что они его презирают, потому что он тут родился. Он был раздражительным, разочаровавшимся в жизни человеком, к тому же еще и самовлюбленным. Показал Скелтону свою библиотеку. Книг было немного, зато все специально подобранные, представлявшие вершины английской литературы; он постоянно их перечитывал, но они, похоже, не научили его ни милосердию, ни доброте, не затронули в нем ни единой струны, он читал их лишь для удовлетворения собственного тщеславия. Его внешность, такая благодушная и такая типично английская, казалось, имела весьма отдаленное отношение к тому человеку, что был за ней; не покидало ощущение, что за этой маской скрывается фигура зловещая.
На следующий день рано утром, чтобы немного насладиться прохладой, Скелтон устроился на веранде возле своей комнаты с трубкой и книгой. Он был еще очень слаб, но чувствовал себя гораздо лучше. Вскоре к нему присоединилась миссис Грэйндж. В руках она держала большой альбом.
– Я решила показать вам свои старые фотографии и заметки обо мне. Не думайте, что я всегда была такой, как сейчас. Он ушел на плантацию и вернется часа через два-три.
Миссис Грэйндж, в том же голубом платье, в каком была накануне, по-прежнему непричесанная, казалась непонятно взволнованной.
– Это единственное, что напоминает мне о прошлом. Порой, когда становится совсем тошно, я смотрю мой альбом.
Она села рядом со Скелтоном, и он принялся листать страницы. Заметки были из провинциальных газет, упоминания о миссис Грэйндж – на сцене она, как можно было понять, выступала под именем Весты Блэйз – были аккуратно подчеркнуты. Судя по фотографиям, она была хорошенькой, но не обладала яркой индивидуальностью. Она играла в музыкальных комедиях и ревю, в фарсах и комедиях; просмотрев заметки и фотографии, можно было легко убедиться, что это самая обычная, невыразительная, даже довольно примитивная карьера девушки без особых талантов, которая попала на сцену лишь благодаря смазливой мордашке и ладной фигуре. Миссис Грэйндж рассматривала фотографии и читала заметки с таким жадным интересом, словно никогда прежде их не видела, голова ее при этом продолжала дергаться, а рука ходить ходуном.
– В театре надо иметь покровителя, а у меня никого не было, – сказала она. – Если бы судьба мне улыбнулась, знаю, я бы сделала блестящую карьеру. А мне просто не везло, какие уж тут могут быть сомнения.
Все это звучало лживо и с какой-то ненужной патетикой.
– Осмелюсь заметить, что сейчас вам лучше живется, – сказал Скелтон.
Она выхватила у него альбом и с треском захлопнула. У нее начался чудовищный приступ тика, на нее было жутко смотреть.
– Что вы хотите сказать? Что вообще вы знаете о моей здешней жизни? Да я бы давно руки на себя наложила, только я знаю – он ждет моей смерти. Только так и могу с ним поквитаться – оставаться живой, и я буду жить. Пока он жив, я буду жить. Ох, как я его ненавижу! Я часто думала: может, мне его отравить? Но духу не хватило. Не знаю, как это осуществить, к тому же, если б он умер, китайцы не дали бы мне выкупить плантацию и меня бы отсюда выгнали. А куда мне податься? Ведь у меня никого на всем белом свете.
Скелтон был ошеломлен. В голове пронеслась мысль, что она безумна. Он не знал, что сказать. Она бросила на него проницательный взгляд.
– Вас, должно быть, удивляет, что я так говорю. Но я отдаю себе отчет в каждом слове. Он тоже хотел бы убить меня и тоже не решается. Он-то прекрасно знает, как это сделать. Знает, как убивают малайцы. Он здесь родился. Он вообще все знает об этой стране.
Скелтон заставил себя заговорить:
– Видите ли, миссис Грэйндж, я совершенно чужой вам человек. Вы не думаете, что весьма неблагоразумно сообщать мне вещи, о которых мне не следует знать? В конце концов, вы ведете очень замкнутый образ жизни. Осмелюсь заметить, вы с мужем раздражаете друг друга. Теперь, когда дела идут лучше, вы, может быть, сумеете отправиться в Англию.
– Не хочу я в Англию. Мне будет стыдно, когда там увидят, на кого я стала похожа. Вы знаете, сколько мне лет? Сорок шесть. А выгляжу я на шестьдесят и знаю об этом. Я потому и показала фотографии, чтобы вы убедились – не всегда я была такой, какая сейчас. Господи, как я загубила свою жизнь! Люди говорят о романтике Востока. Вот пусть сами ею и наслаждаются. А по мне, лучше работать костюмершей в провинциальном театре или уборщицей, чем мучиться как я. Пока я не очутилась в этой дыре, я никогда не была одинока, вокруг всегда были люди, вы не представляете, что это такое – не иметь возможности перемолвиться с кем-нибудь словом круглый год. Все держать в себе. Испытали бы на собственной шкуре эту муку – не видеть ни единой души неделями, изо дня в день, и так шестнадцать лет кряду – никого, кроме человека, которого ненавидишь всеми фибрами души.
– Да будет вам, не все так плохо.
– Я говорю правду. Зачем мне вам лгать? Я в жизни больше вас не увижу, какое мне дело до того, что вы обо мне подумаете. И даже если вы расскажете другим то, в чем я вам сейчас призналась, когда попадете на побережье, какое это имеет значение? Вы услышите в ответ: «Господи, неужели вы останавливались у этих придурков? Мне вас жаль. Он чужак, а она чокнутая, у нее тик. Говорят, похоже, будто она хочет оттереть с платья кровь. У них там приключилось что-то странное, но никто не знает, что именно, давным-давно это было, тогда здесь совсем глухие места были». Чертовски странная история, скажу я вам, это уж точно. Я вам сейчас ее расскажу, мне ничего не стоит. А вы повеселите честную компанию в клубе. Вам потом долго не придется платить за выпивку. Будь они прокляты! Господи, как я ненавижу эту страну! Ненавижу эту реку! Ненавижу этот дом! Ненавижу этот каучук! Проклинаю этих грязных туземцев. И мне предстоит все это терпеть до самой смерти, а когда она придет за мной, рядом даже доктора не будет, друга не будет, чтобы меня за руку подержал.
Она разрыдалась – у нее началась истерика. Миссис Грэйндж говорила с таким надрывом, с такой страстью, на какие Скелтон не считал ее способной. В ее безжалостной иронии сквозили боль и мука. Скелтон был молод, ему не было еще и тридцати лет, он растерялся, не зная, как себя вести в подобном положении. Но молчать он не мог.
– Простите, миссис Грэйндж, я бы очень хотел помочь.
– А я не прошу у вас помощи. Мне никто не может помочь.
Скелтона охватило отчаяние. Из ее слов он, конечно же, понял, что она замешана в каком-то таинственном, а может, и зловещем происшествии, не исключено, что, если она откроется ему, не опасаясь последствий, ей станет легче.
– Я не намерен вмешиваться в чужие дела, миссис Грэйндж, но если вы считаете, что, поделившись со мной, поведав об этой странной истории – вы только что про нее упомянули, – вы облегчите свою душу, я даю вам слово никогда никому об этом не рассказывать.
Она внезапно перестала плакать и посмотрела на него долгим пристальным взглядом. Она колебалась. У него сложилось впечатление, что желание заговорить было у нее почти непреодолимым. Но она покачала головой и вздохнула:
– Не поможет. Мне ничего уже не поможет.
Она встала и быстро ушла с веранды.
За бранч мужчины сели одни.
– Жена просит ее извинить, – сказал Грэйндж. – У нее приступ мигрени, так что она не встает с постели.
– Какая жалость.
Скелтон отметил про себя, что в пытливом взгляде Грэйнджа, которым тот его наградил, были недоверие и враждебность. Скелтон вдруг подумал, что Грэйндж каким-то образом обнаружил, что миссис Грэйндж с ним говорила и, не исключено, сказала нечто такое, о чем благоразумнее было бы умолчать. Скелтон попытался завести беседу, но хозяин не откликнулся на его попытки, и они закончили бранч, не проронив ни слова. Вставая из-за стола, Грэйндж ограничился фразой:
– Судя по всему, вы уже в форме, не думаю, что вам хочется задерживаться в этом богом забытом краю дольше необходимого. Я послал слугу к реке, велел нанять две лодки, чтобы доставить вас к морю. Лодки будут вас ждать в шесть утра.
Скелтон понял, что не ошибся: Грэйндж узнал или догадался, что жена наболтала ему лишнего, а потому хочет поскорее избавиться от опасного гостя.
– Как великодушно с вашей стороны, – ответил Скелтон, улыбнувшись. – Я действительно уже в отличной форме.
Но в глазах Грэйнджа не было и тени улыбки. В них сквозила враждебность.
– Позднее можем сыграть партию в шахматы, – сказал он.
– Отлично. А когда вы вернетесь из конторы?
– У меня сегодня там нет особых дел. Останусь дома.
Интересно, подумал Скелтон, померещилось ему или нет, что в голосе Грэйнджа прозвучала угроза? Похоже, он хочет помешать ему и своей жене остаться вдвоем. Миссис Грэйндж не вышла к ужину. Мужчины попили кофе и выкурили по манильской сигаре. Затем Грэйндж встал, резко отодвинув стул, и сказал:
– Вам завтра рано вставать. Думаю, вам пора на боковую. Я начну обход, когда вы отправитесь в путь, так что хочу попрощаться с вами сейчас.
– Подождите, я пошлю за ружьями. Я хочу, чтобы вы выбрали, какое вам приглянется.
– Я велю бою их принести.
Ружья принесли, и Грэйндж сделал свой выбор. Но он и вида не подал, что доволен столь отменным подарком.
– Вы отдаете себе отчет, что это ружье стоит в сто раз больше, чем пища, выпивка и курево, которыми я вас угощал? – спросил он.
– Я знаю, что вы спасли мне жизнь. Не думаю, что старое ружье слишком щедрая плата за это.
– Ну, если вы так считаете, спорить не стану. И все же – большое спасибо.
Они пожали друг другу руки и расстались.
Наутро, когда багаж погрузили в лодки, Скелтон спросил слугу, может ли он перед отъездом попрощаться с миссис Грэйндж. Тот обещал узнать. Скелтону не пришлось долго ждать. Миссис Грэйндж вышла из своей комнаты на веранду. Она была в розовом халате из японского шелка, старом, мятом и несвежем, отороченном дешевыми кружевами. На лице толстым слоем лежала пудра, на щеках – румяна, губы были алыми от помады. Голова у нее подергивалась сильнее обычного, а рука выделывала все тот же странный жест. Когда Скелтон увидел этот жест в первый раз, он принял его за желание хозяйки обратить внимание собеседника на какой-то предмет позади нее, но теперь, после того, что она рассказала накануне, жест и вправду напомнил ему движение, которым пытаются стереть что-то с платья. «Кровь», – сказала она.
– Я не хотел отплывать, не поблагодарив вас за вашу доброту, – сказал Скелтон.
– Да будет вам.
– Что ж, до свидания.
– Я спущусь с вами до причала.
Путь был совсем недолгий. Гребцы укладывали багаж. Скелтон посмотрел через реку, туда, где виднелись домишки туземцев.
– Гребцы, наверное, оттуда? Там, похоже, деревня.
– Нет, всего несколько домиков. Раньше там была плантация каучуковых деревьев, но компания разорилась и плантацию бросили.
– Вы когда-нибудь там бывали?
– Я? – вскричала миссис Грэйндж пронзительным голосом, а голова и рука у нее забились во внезапно настигшей конвульсии. – Нет. С какой стати?
Скелтон не мог понять, почему столь простой вопрос, который он задал из вежливости, так сильно ее задел. Но вот буря улеглась, и они попрощались, пожав друг другу руку. Он сел в лодку и устроился поудобнее. Гребцы оттолкнулись от берега. Он помахал миссис Грэйндж. Когда его лодка поплыла по течению, она истошно выкрикнула:
– Поклонитесь от меня Лестер-сквер6.
Скелтон с облегчением вздохнул – мощными взмахами весел гребцы увлекали лодку все дальше и дальше от этого жуткого дома и от этих пусть и несчастных, но отвратительных людей. Теперь он был рад, что миссис Грэйндж не успела поведать ему свою историю, которая вертелась у нее на кончике языка. Не хотел он знать ни о какой трагической истории греха или безумия, которая неотвязно преследовала бы его и связывала в воспоминаниях с этой парой. Он хотел забыть их, как торопятся забыть кошмарный сон.
А миссис Грэйндж следила за лодками, пока они не скрылись за поворотом. Потом она медленно поднялась к дому и вошла в свою спальню. Здесь царил полумрак – из-за жары шторы были опущены, – но она села за туалетный столик и стала пристально рассматривать себя в зеркале. Норман подарил ей этот столик вскоре после свадьбы. Сделал его, конечно, местный плотник, а зеркало выписали из Сингапура, зато он был сделан по ее чертежу, точно такой формы и размера, как она хотела. Он был большим, так что на нем хватало места для всех ее туалетных принадлежностей и косметики. Это был столик, о котором она мечтала долгие годы, но не могла себе позволить. Она до сих пор помнила, как обрадовалась, когда увидела его в первый раз. Она обняла мужа и поцеловала его.
«Ах, Норман, как ты добр ко мне! – сказала она. – Мне повезло, что я такого парня отхватила, правда?»
Но в ту пору ее все приводило в восторг. Ей нравилось наблюдать жизнь у реки и жизнь джунглей, буйство растительности, веселое разноцветье птиц и ярких бабочек. Она принялась наводить в доме порядок, повесила все свои фотографии, купила вазы для цветов, повсюду расставила безделушки.
«С ними в доме уютнее», – говорила она.
Она не любила Нормана, но он ей нравился – и потом, так приятно быть замужем, так приятно ничего не делать с утра до вечера, слушать пластинки на граммофоне, раскладывать пасьянсы и читать романы. Так приятно сознавать, что не нужно заботиться о завтрашнем дне. Иногда, конечно, было немного скучно, но Норман сказал, что она к этому привыкнет, и пообещал, что через год, в крайнем случае через два, повезет ее в Англию на три месяца. Вот будет замечательно познакомить его со всеми ее друзьями. Она понимала, что его притягивает блеск рампы, и расписывала ему свои сценические успехи, которых, в сущности, не было. Хотела, чтобы он оценил жертву, которую она принесла, бросив сцену и выйдя замуж за плантатора. Делала вид, что знакома со многими примами, хотя на самом деле у нее не было случая даже поговорить с ними. Когда они с мужем приедут на родину, придется кое-что подкорректировать, но для нее это пара пустяков, в конце концов, Норман знает о жизни театра не больше младенца, и если она не сумеет вертеть таким простым парнем, как ее муженек, имея за плечами двенадцатилетний опыт игры на сцене, значит, она полная бездарь и ничего тут не попишешь. Первый год все шло распрекрасно. В какой-то момент ей показалось, что она ждет ребенка. Они оба огорчились, когда поняли, что она ошиблась. Потом она начала тосковать. Ее угнетало, что ей приходится заниматься одним и тем же изо дня в день, и сама мысль, что она до конца жизни обречена уныло повторять одно и то же, страшила ее. В тот год Норман сказал, что не сможет оставить плантацию без присмотра. Они немного повздорили. Вот тогда-то он и сказал слова, испугавшие ее:
«Ненавижу Англию! Будь моя воля, я бы в жизни не поехал в эту проклятую страну!»
Миссис Грэйндж привыкла к одиночеству и стала разговаривать сама с собой. Она запиралась в своей комнате и часами болтала; вот и теперь, пудря пуховкой лицо, она обращалась с монологом к зеркалу, точно с кем-то беседовала:
– Это должно было насторожить меня. Надо было настоять и поехать одной, вдруг я бы смогла найти работу в Лондоне. У меня ведь опыт и все такое. Я бы потом написала ему, сообщила, что не вернусь. – Она подумала о Скелтоне. – Жаль, я ему не рассказала, – продолжала она. – А ведь почти решилась. Может, он был прав, может, мне стало бы легче. Интересно, что бы он сказал. – Она передразнила его оксфордский акцент: «Простите, миссис Грэйндж, я бы очень хотел вам помочь». Она хихикнула, но ее смешок скорее походил на всхлип. – Если бы я решилась рассказать ему о Джеке… Ох, Джек!
Спустя два года после женитьбы у них появился сосед. Цены на каучук подскочили, поэтому стали устраивать плантации на новых участках, одна крупная компания купила большой участок на противоположном берегу реки. Компания была процветающая, и с самого начала там все было поставлено на широкую ногу. Управляющий, которого они наняли, имел собственный баркас, а потому ему ничего не стоило, когда захочется, переплыть реку, чтобы пропустить с соседом стаканчик-другой. Его звали Джек Карр. Он был совсем другого сорта, чем Норман, прежде всего он был джентльмен, окончил частную школу и университет; ему было около тридцати пяти, он был высоким, не таким мускулистым и упитанным, как Норман, а тонким и изящным; словом, к его фигуре очень пошел бы фрак; а еще у него были волнистые волосы и смеющийся взгляд. Именно ее тип мужчины. Он ей сразу же приглянулся. Как замечательно, что появился собеседник, с которым можно болтать о Лондоне, о театре. Он был веселого и легкого нрава. Шутил так, что можно было понять соль шутки. Через пару недель она привыкла к нему больше, чем за два года – к мужу. В Нормане было что-то такое, чего она не могла постичь. Конечно, он был без ума от нее, много рассказывал о себе, но ее не покидало странное чувство, что он что-то скрывает, пусть непреднамеренно, но – даже трудно объяснить, в нем пряталось настолько чуждое, непонятное ей, что, казалось, он не может даже выразить это словами. Позднее, узнав Джека поближе, она поделилась с ним своими проблемами, а Джек объяснил это тем, что Норман родился в этих краях, и, хотя в его жилах нет ни капли туземной крови, край наложил на него свою печать, он не совсем белый человек, есть в нем что-то восточное. И как бы он ни старался, ему никогда не стать истинным англичанином.
Она громко тараторила в пустом доме, потому что слуги, повар и бой, были во флигеле. Звук ее голоса, звеня под деревянными потолками, прорываясь сквозь деревянные стены, был сродни невнятной речи не человека, а бродящего в бочке молодого вина. Она говорила так, словно Скелтон был рядом, но очень сбивчиво; будь он на самом деле здесь, он с трудом бы поспевал за нитью ее рассказа. Очень скоро она поняла, что Джек Карр ее добивается. Это открытие ее взволновало. Она не была женщиной легкомысленной, но за годы, что играла на сцене, у нее, конечно, были кое-какие приключения. Не очень-то весело мотаться по гастролям, если от случая к случаю не позволять себе маленькие шалости. Конечно, теперь она не собиралась сдаваться без боя, не хотела показаться слишком доступной, но при той жизни, что она вела, надо быть полной дурой, чтобы упустить свой шанс; ну а что касается Нормана, то, как говорится, не пойман – не вор. Они с Джеком отлично поняли друг друга, знали, что рано или поздно это должно случиться, просто надо ждать, когда им улыбнется случай. И случай представился. Но потом произошло то, к чему они оба вовсе не были готовы: они отчаянно влюбились друг в друга. Если бы миссис Грэйндж действительно рассказала свою историю Скелтону, ему бы это, так же как и ей с Джеком, показалось неправдоподобным. Они были самыми заурядными людьми: он – веселый, добродушный, простой плантатор, она – актрисочка, не блиставшая умом, не первой молодости, у которой единственными достоинствами были ладная фигурка и смазливое личико. Легкая интрижка внезапно обернулась всесокрушающей страстью, и ни он, ни она были не в силах вынести ее непомерный накал. Их тянуло друг к другу; они чувствовали себя несчастными в разлуке и не находили себе места. До того Норман был ей скучен, но она с этим мирилась – ведь он был ее мужем; сейчас он стал раздражать ее до остервенения, потому что стоял между ней и Джеком. Они не могли убежать вместе – у Джека Карра не было ничего за душой, кроме жалованья, а потому он не мог и помыслить бросить работу, которой так дорожил. Встречаться им было трудно. Они подвергали себя страшному риску. Не исключено, что всякий раз, когда им улыбалась фортуна и когда они преодолевали препятствия, они тем самым подливали масло в огонь их любви. Спустя год страсть владела ими с такой же силой, как в самом начале их романа; то был год мук и блаженства, страха и трепетного счастья. А потом она поняла, что беременна. У нее не было ни малейших сомнений, что отец ребенка – Джек Карр, и она была несказанно счастлива. Конечно, жизнь была трудной, порой настолько, что ей казалось – она не в силах с ней справиться. Но родится ребенок, думала она, его ребенок, и тогда станет легче. Она собиралась рожать в Кучинге. Так случилось, что Джека Карра направили по делам компании в Сингапур, он должен был отсутствовать несколько недель. Однако он обещал вернуться до ее отъезда и сказал, что даст знать через кого-нибудь из туземцев о своем возвращении. Когда наконец долгожданное сообщение пришло, ей от щемящей радости даже стало плохо. Никогда она не нуждалась в нем так сильно.
«Я слышала, Джек вернулся, – сказала она за ужином мужу. – Утром сплаваю туда на лодке – он обещал мне кое-что привезти».
«Я бы не делал этого. Он заглянет к нам до захода солнца, уверяю тебя, и все сам привезет».
«Ой, я лопну от нетерпения. Мне так хочется поскорее все получить!»
«Что ж, поступай как знаешь».
Она не могла не говорить о Джеке. Так уж сложилось в последнее время – с мужем они почти не общались, но тем вечером она была возбуждена и болтала без умолку – совсем как в первый месяц их брака. Обычно она вставала рано, в шесть утра, и в тот день пораньше спустилась к реке и искупалась. Как раз под домом берег изгибался небольшой излучиной, образуя крохотный песчаный пляж, и она наслаждалась, плескаясь в прохладной прозрачной воде. На ветке, нависшей над водой, пристроился зимородок, его отражение сияло в воде ослепительной голубизной. Как хорошо! Она выпила чая и села в челнок. Ее перевез через реку местный мальчишка. На дорогу ушло добрых полчаса. Когда они подплыли поближе, она поискала глазами – Джек ведь знал, что она приплывет, как только сумеет вырваться, он непременно выйдет к реке ее встретить. А вот и он! Невыносимая, сладостная боль сжала ей сердце. Он спустился к причалу и помог ей выбраться из челнока. Взявшись за руки, они пошли вверх по тропинке. А когда мальчишка, который ее привез, и любопытные обитатели дома не могли больше их видеть, они остановились. Он обнял ее, она бросилась в его объятия, изнемогая от страсти. Прижалась к нему. Его губы искали ее губ. В этот поцелуй они вложили всю муку разлуки, все блаженство встречи. Чудо любви преобразило их, они потеряли ощущение пространства и времени. То были уже не смертные люди, но души, слитые воедино в божественном пламени. Они ни о чем не думали. Слова застыли на губах. Внезапно какой-то чудовищный толчок, точно удар, сокрушил их тела, и почти одновременно раздался оглушительный грохот. Объятая ужасом, не понимая, что произошло, она еще теснее прижалась к Джеку, а он так судорожно сжал ее, что она задохнулась. Потом он медленно на нее повалился.
«Джек!»
Она пыталась его поддержать. Но он был для нее слишком тяжелым и упал, увлекая ее за собой. Она вскрикнула – ее обдало жаром: его кровь хлестала ей на платье. И тогда она завопила. Чья-то рука грубо схватила ее и поставила на ноги. Это был Норман. Она обезумела. Не могла понять, что происходит.
«Норман, что ты сделал?»
«Убил его».
Она непонимающе посмотрела на него, потом оттолкнула.
«Джек! Джек!»
«Замолчи! Пойду кого-нибудь приведу. Произошел несчастный случай».
Он быстро пошел по тропинке. Упав на колени, она приподняла голову Джека.
«Любимый, – стонала она. – О, мой любимый…»
Норман вернулся с кули, они отнесли Джека в дом. В ту ночь у нее был выкидыш, несколько дней она находилась между жизнью и смертью. А когда выкарабкалась, у нее развился нервный тик, которым она страдала по сей день. Она ожидала, что Норман отошлет ее прочь, но он не отослал – вынужден был оставить ее у себя, чтобы отвести подозрения. Местные жители немного посудачили о происшедшем, приезжал окружной полицейский, мучил всех допросами; но все так боялись Нормана, что окружной полицейский ничего от них не добился. Мальчишка-даяк, тот, что перевез ее на челноке, куда-то исчез. Норман же сказал, что у него заклинило ружье, Джек взял его посмотреть, тут оно и выстрелило. В их краях людей хоронят немедля, и реши полиция его эксгумировать, то к тому времени от тела мало бы что осталось, так что показания Нормана никто бы не смог опровергнуть. Окружного полицейского ответы Нормана не убедили.
«Все это шито белыми нитками, – заявил он. – Но поскольку улики отсутствуют, мне ничего не остается, как принять вашу версию».
Она бы все отдала, чтобы уехать отсюда, но нервный тик лишил ее последней надежды найти работу. Она должна была остаться – или обречь себя на голодную смерть, а Норман должен был ее оставить – в противном случае его ждала петля. С тех пор больше ничего не изменилось – и никогда не изменится. Потянулась вереница бесконечных, унылых лет.
Внезапно миссис Грэйндж замолкла. Ее обостренный слух уловил звук шагов по тропинке: Норман вернулся с обхода. Голова ее неудержимо затряслась, рука начала дергаться в зловещем, неподвластном ей жесте, она принялась искать на туалетном столике среди набросанных в беспорядке предметов драгоценную помаду. Намазала губы, а потом, не отдавая себе отчета в том, что делает, словно подчиняясь какому-то капризу, вымазала весь нос и стала похожа на красноносого комедианта из мюзик-холла. Взглянула на себя в зеркало и захохотала.
«К дьяволу эту жизнь!» – крикнула она.
Видимость и реальность7
Не могу поклясться в достоверности этой истории, но услышал я ее от профессора французской литературы в одном английском университете, а он, как я полагаю, слишком уважал себя, чтобы рассказывать небылицы. На своих лекциях он привлекал внимание студентов к трем писателям, по его мнению отразившим в своем творчестве основные черты французского характера. Читая их, утверждал он, можно узнать о французах самое главное, а потому, будь его воля, он не доверял бы руководителям нашего государства иметь дело с этой нацией до тех пор, пока они не сдадут строгого экзамена по их произведениям.
Он говорил про Рабле с его gauloiserie8, которого, пожалуй, можно считать и грубияном из-за стремления назвать лопату каким-нибудь говняным совком; про Лафонтена с его bon sense – здравым смыслом, который для него – народная мудрость; и, наконец, Корнеля, с его panache. В словарях это последнее слово переводят как плюмаж, которым рыцари украшали шлем, но в переносном смысле оно означает благородство и браваду, хвастовство и героизм, тщеславие и гордость. Именно благодаря le panache французские дворяне заявили офицерам Короля Георга II в сражении при Фонтенуа: «Стреляйте первыми, господа»; и тот же le panache исторг из рта Камбронна: «Гвардия умирает, но не сдается!» – присовокупив к этой фразе крепкое ругательство. А что, кроме le panache, могло побудить нищего французского поэта, удостоенного Нобелевской премии9, великолепным жестом раздать ее? Мой профессор не отличался легкомыслием, и в его представлении история, которую я собираюсь вам рассказать, предельно явственно обозначает три главных качества французов, а потому в высшей степени поучительна.
Я решил назвать ее «Видимость и реальность» вслед за названием самого значимого, на мой взгляд, философского труда, который моя страна (на благо или во зло) подарила миру в девятнадцатом веке10. Читать эту книгу – дело непростое, приходится напрягаться, но написана она превосходным английским языком, с юмором, и хотя неискушенный читатель, быть может, не воспримет всю тонкость аргументации, он тем не менее с восторгом ощутит себя шагающим по туго натянутой интеллектуальной струне над метафизической бездной и, закончив чтение, закроет книгу с приятным чувством, что, по большому счету, на все можно наплевать. У меня есть только одно оправдание для заимствования названия столь прославленной книги: оно идеально подходит к этой истории.
Хотя Лизетта была философом в том смысле, в каком мы все – философы, ей приходилось раздумывать над проблемами существования, и ее ощущение реальности было столь сильным, а почитание показной стороны жизни столь искренним, что она могла бы претендовать на успешное решение задачи о совмещении несовместимого, над которым столько веков бьются философы. Француженка по национальности, Лизетта по несколько часов в день одевалась и раздевалась в одном из самых дорогих парижских салонов моды: приятное занятие для молодой женщины, полностью осознающей достоинства своей фигуры. Короче, Лизетта была манекенщицей: достаточно высокой, чтобы элегантно пройтись в платье со шлейфом, и с такими узкими бедрами, что вы ощущали запах вереска, едва она появлялась в спортивном костюме. Длинные ноги позволяли ей изысканно носить пижамы, а благодаря тонкой талии и маленькой груди самое простенькое купальное платье на ней сводило с ума. Она могла носить что угодно. Умела так очаровательно кутаться в манто из шиншиллы, что и самые благоразумные люди признавали: шиншилла стоит тех денег, которые за нее просят. Женщины полные, расплывшиеся, приземистые, костлявые, бесформенные, старые, дурнушки смотрели на нее, сидя в удобных креслах, и, поскольку Лизетта выглядела сногсшибательно, покупали наряды, которые так ей шли. У Лизетты были большие карие глаза, большой алый рот и очень белая кожа в едва заметных веснушках. Ей с трудом удавалось демонстрировать надменность, строгость, холодность и равнодушие, положенные, как полагают, манекенщице, медленно выплывать, степенно разворачиваться и с видом презрения и безразличия ко всей вселенной, на какой способен разве что верблюд, покидать подиум. Иногда, правда, в больших карих глазах Лизетты вроде бы мелькали веселые искорки, а алые губы подрагивали, готовые от малейшего повода раскрыться в улыбке. Эти искорки и привлекли внимание мсье Раймона Лесюэра.
Он сидел на поддельном стуле эпохи Людовика XVI рядом со своей женой (ей поставили такой же), которая уломала его сходить с ней на эксклюзивный показ весенней коллекции. Согласие мсье Лесюэра служило доказательством его благорасположенности: у этого чрезвычайно занятого человека, само собой, хватало гораздо более важных дел, чем битый час глазеть на дюжину юных прелестниц, появляющихся перед зрителями в неистощимом разнообразии нарядов. Но он не находил ни одного, который мог бы преобразить его жену, долговязую и угловатую женщину лет пятидесяти со столь крупными чертами лица, что на портрете их пришлось бы уменьшать. Он женился на ней не за внешнюю привлекательность, и мадам Лесюэр никогда, даже в самые первые, исступленные дни их медового месяца, не тешила себя такой надеждой. Женился он ради слияния процветающего сталелитейного производства, которое она унаследовала, с его собственным, не менее процветающим заводом локомотивов. Союз удался. Она подарила ему сына, игравшего в теннис чуть ли не в силу профессионалов, танцевавшего почти как жиголо и не боявшегося сразиться в бридж с самыми изощренными игроками. И подарила ему дочь, которая благодаря обещанному отцом приданому могла бы выйти хоть за настоящего принца. Так что мсье Лесюэр мог гордиться своими детьми. Упорство и разумная честность позволили ему приобрести контрольные пакеты акций завода по производству сахара, кинокомпании, автостроительной фирмы и газеты; и наконец у него появилась возможность потратить достаточно денег, чтобы убедить свободных и независимых избирателей некоего округа в том, что именно он достоин представлять их интересы в сенате. Вид у него был представительный: полноватый, но не толстяк, сангвинический цвет лица, аккуратная седеющая квадратная бородка, лысина во всю голову и валик жира на загривке. Даже без алого значка сенатора, украшавшего его черный костюм, чувствовалось, что он – влиятельная персона. Мсье Лесюэр решения принимал быстро, и когда его жена, выйдя из салона, поехала играть в бридж, он оставил ее, сказав, что для поддержки физической формы пройдется до сената, куда его призывали государственные обязанности. На такую долгую прогулку он, однако, не сподобился, дошагал только до боковой улочки, на которую, как он справедливо предположил, будут выходить сотрудницы салона по окончании работы. Не прошло и четверти часа, как появление стаек женщин, как молодых и миловидных, так и не первой молодости и далеких от эталона красоты, подсказало ему, что долгожданный момент, ради которого он пришел сюда, близок. И действительно, спустя две-три минуты из двери служебного входа выпорхнула Лизетта. Сенатор хорошо понимал, что с его внешностью и возрастом трудно с первого взгляда приглянуться юной особе, но уже имел возможность удостовериться, что богатство и положение в обществе уравновешивают эти недостатки. Лизетта вышла со спутницей, что, возможно, смутило бы человека менее уверенного в себе, но сенатор не колебался ни секунды: направился прямо к ней, галантно приподнял шляпу, но не настолько, чтобы сразу обнаружить всю лысину, поздоровался:
– Bon soire, mademoiselle11, – и обворожительно улыбнулся.
Лизетта бросила на него рекордный по краткости взгляд, а ее полные алые губы, вздрогнув в улыбке, застыли; она отвернула голову и, разговаривая с подругой, зашагала дальше, демонстрируя полнейшее безразличие к обратившемуся к ней мужчине. Без малейшего смущения сенатор повернулся и, отстав на несколько ярдов, последовал за девушками. Из улочки они вышли на бульвар и у площади Мадлен сели в автобус. Сенатор остался доволен проведенной разведкой. Он сделал ряд правильных выводов. Она возвращалась домой в сопровождении подруги, что указывало на отсутствие постоянного воздыхателя. Порадовал и тот факт, что она отвернулась от него: он получил доказательство ее благоразумия, скромности и хорошего воспитания. В молодых привлекательных женщинах ему это нравилось. Ее жакет, юбка, простая черная шляпка и чулки из искусственного шелка говорили, что она небогата, а значит, добродетельна. В этой неброской одежде она выглядела столь же манящей, как и в ослепительных нарядах, которые надевала раньше. В душе что-то шевельнулось. Какое-то особенное чувство, сладостное и притом болезненное, не посещавшее сенатора уже много лет, но он сразу вспомнил его.
– Боже, да это любовь! – пробормотал он.
А ведь он уже не надеялся испытать вновь это чувство. Расправив плечи, уверенной походкой мсье Лесюэр зашагал к частному сыскному бюро, где и оставил заказ: разузнать как можно больше о жизни молодой женщины по имени Лизетта, работавшей манекенщицей по такому-то адресу. После чего, вспомнив, что в сенате дебатируется вопрос об Американском долге, мсье Лесюэр взял такси, доехал до внушительного здания сената, зашел в библиотеку, где стояло его любимое кресло, и сладко вздремнул. Запрошенные сведения он получил через три дня. Информация определенно не стоила заплаченных за нее денег. Мадемуазель Лизетта Ларьон жила со своей овдовевшей теткой в парижском районе Батиньоль. Ее отец, получивший ранение герой великой войны, держал табачную лавку в провинциальном городке на юго-западе Франции. Арендная плата за квартиру составляла две тысячи франков в год. Мадемуазель исполнилось девятнадцать лет, она вела добропорядочную жизнь, любила ходить в кино и вроде бы не имела любовника. Консьержка хорошо отзывалась о ней, как и сослуживицы в салоне. Конечно же, на основе собранной информации сенатор пришел к выводу, что именно такая в высшей степени достойная молодая женщина наиболее подходит для того, чтобы скрасить досуг человека, пожелавшего отдохнуть от государственных забот и нервных нагрузок большого бизнеса.
Нет надобности подробно рассказывать о том, что мсье Лесюэр предпринял для достижения своей цели. Лично он заниматься этим не мог, хватало более важных дел, но у него был доверенный секретарь, умевший найти подход к избирателям, еще не решившим, за кого голосовать, и, безусловно, знающий, как объяснить честной, но бедной молодой женщине выгоды, которые будут ее ждать, если ей улыбнется удача и она удостоится благосклонности такого мужчины, как его работодатель. Доверенный секретарь посетил и вдовую тетушку (звали ее мадам Саладин) и рассказал ей, что мсье Лесюэр, всегда идущий в ногу со временем, в последнее время заинтересовался кино и сейчас готовится к съемкам очередного фильма. (Вот пример того, сколь много человек с головой может выжать из факта, который другие отмели бы как несущественный.) Участие мадемуазель Лизетты в показе весенней коллекции произвело на мсье Лесюэра неизгладимое впечатление, он отметил, как бесподобно она двигается по подиуму, и решил, что она очень даже подходит на одну из ролей в новом фильме. (Как и любой умный человек, сенатор, насколько возможно, старался держаться правды.) И доверенный секретарь пригласил мадам Саладин и ее племянницу на обед, чтобы они познакомились ближе и сенатор окончательно убедился бы, что мадемуазель Лизетта действительно обладает актерскими способностями, которые он сумел в ней разглядеть. Мадам Саладин сказала, что спросит свою племянницу, но, со своей стороны, считает такое предложение вполне разумным.
Когда мадам Саладин рассказала Лизетте о полученном приглашении и объяснила, с кем они имеют дело, какой у него статус и положение в обществе, юная особа пренебрежительно повела прелестными плечиками.
– Cette vielle carpe, – прокомментировала она, что в достаточно вольном переводе означает «старый хрыч».
– Какая разница, какой он хрыч, если ты получишь роль? – спросила мадам Саладин.
– Et ta soeur12, – ответила Лизетта.
Фраза эта, разумеется, означает «и твоя сестра», звучит вполне безобидно, даже бессмысленно, но в устах хорошо воспитанных молодых женщин представляется мне несколько вульгарной и произносится, думаю, в тех случаях, когда дама решила кого-то шокировать. Выражает сильнейшее неудовольствие и переводится слишком грубо для моего целомудренного пера.
– Как минимум нас вкусно покормят, – добавила мадам Саладин. – В конце концов, ты уже не ребенок.
– А где, он сказал, мы будем обедать?
– В «Шато де Мадрид». Всем известно, что это самый дорогой ресторан на свете.
А почему бы ему и не быть самым дорогим? Готовят там выше всяких похвал, винный погреб славится на весь мир, и теплым вечером в начале лета лучшего места для обеда просто не найти. На щечке Лизетты появилась милая ямочка, и она улыбнулась во весь свой большой алый рот, продемонстрировав идеальные зубы.
– Я смогу одолжить платье в салоне, – пробормотала она.
Через несколько дней доверенный секретарь сенатора поймал такси и отвез мадам Саладин и ее обворожительную племянницу в Булонский лес. Лизетта выглядела восхитительно в одном из самых удачных платьев, разработанных модельерами салона, и мадам Саладин смотрелась чрезвычайно респектабельно в черном атласном платье и шляпке, которую Лизетта купила ей для этого выхода в свет. Секретарь представил дам мсье Лесюэру, приветствовавшего их с любезностью и обходительностью политика, принимающего жену и дочь влиятельного избирателя. Сенатор очень логично предположил, что именно к такому выводу и придут сидящие за соседними столиками, если вдруг зададутся вопросом, а с кем это он обедает. Обед прошел в непринужденной обстановке, и менее чем через месяц Лизетта переехала в уютную квартирку, расположенную достаточно близко и от места ее работы, и от сената. Модный дизайнер обставил ее в стиле модерн. Мсье Лесюэр не хотел, чтобы Лизетта уходила с работы. Его вполне устраивало, что ей будет чем заняться в те часы, которые ему придется посвящать делам. Он очень хорошо знал, что женщина, которой нечем занять себя целыми днями, тратит гораздо больше денег, чем та, что работает, не говоря уж о том, что может искать приключений на стороне. Умному человеку положено не упускать из виду и такие нюансы.
Но расточительность претила Лизетте. Сенатор ни в чем ей не отказывал, и ему очень понравилось, что Лизетта вскоре начала откладывать деньги. Хозяйство вела экономно, покупала одежду на распродажах и каждый месяц отсылала определенную сумму своему отцу-герою, который начал скупать небольшие участки земли. Жила она тихо и скромно, и мсье Лесюэра радовали доклады консьержки (она очень хотела устроить сына на государственную службу), что в гостях у Лизетты бывают лишь ее тетушка да подружки из ателье.
Сенатор млел от счастья. Удовлетворенно думал о том, что и в этом мире добрые дела вознаграждаются: разве не из доброты душевной сопроводил он жену на показ коллекции модной одежды в тот самый день, когда в сенате обсуждался вопрос об Американском долге? Вот судьба и отблагодарила его встречей с очаровательной Лизеттой. Чем больше он узнавал ее, тем сильнее в нее влюблялся. Она умела вести непринужденный разговор, излучала веселье и приветливость. Внимательно и уважительно выслушивала его рассуждения по деловым проблемам и государственным вопросам. Если он приходил усталым, помогала ему расслабиться и отдохнуть, а если впадал в депрессию – умела его развеселить. Она всегда радовалась его приходу, а заглядывал он к ней довольно часто, обычно с пяти до семи, и огорчалась, когда он уходил. Она вела себя так, будто он ей не только любовник, но и друг. Иногда они вместе обедали в ее квартирке, и хорошо приготовленные блюда и непринужденность обстановки вызывали ощущение подлинно домашнего уюта. Приятели говорили сенатору, что он помолодел на двадцать лет. Таким он себя и чувствовал, полностью отдавая себе отчет, что ему крупно повезло. С другой стороны, полагал, что все это он заслужил, проведя жизнь в праведных трудах и служении обществу.
Вот почему мсье Лесюэр испытал шок, когда после почти двух лет такого вот безмятежного счастья ранним воскресным утром неожиданно вернулся в Париж из поездки в избирательный округ (первоначально он намеревался задержаться там до понедельника) и, открыв дверь квартиры своим ключом, в надежде (по случаю выходного дня) застать Лизетту еще в постели, обнаружил ее завтракающей в спальне têt-à-têt с молодым человеком, которого раньше никогда не видел, одетым в его (сенатора) новенькую пижаму. Лизетта удивилась его приходу. Даже вздрогнула от неожиданности.
– Tiens13, – вырвалось у нее. – Откуда ты взялся? Я ждала тебя завтра.
– Министерский кризис, – ответил он механически. – Меня вызвали. Предлагают пост министра внутренних дел, – но сказать-то он хотел совсем другое. Гневно взглянул на молодого человека в своей пижаме. – Кто он? – выкрикнул он.
Полные алые губы Лизетты разошлись в обольстительной улыбке.
– Мой любовник, – ответила она.
– Ты думаешь, я дурак? – проорал сенатор. – Я и сам вижу, что это твой любовник!
– Тогда чего спрашивать?
Мсье Лесюэр предпочитал действовать, а не говорить. Шагнул к Лизетте и влепил ей размашистую оплеуху левой рукой по правой щеке. А потом правой – по левой.
– Скотина! – взвизгнула Лизетта.
Он повернулся к молодому человеку, в некоторой растерянности наблюдавшему эту сцену насилия, и, распрямившись во весь рост, выбросил руку, драматически указывая пальцем на дверь.
– Вон! – крикнул он. – Вон отсюда!
Столь властен был вид этого человека, способного двумя-тремя фразами изменить настроение толпы возмущенных налогоплательщиков или одним лишь движением бровей переломить ситуацию на годовом собрании разочарованных акционеров, что молодому человеку, казалось бы, не оставалось ничего другого, как опрометью броситься к двери. Но молодой человек не сдвинулся с места. Да, на лице читалась неуверенность, и тем не менее он даже не поднялся на ноги, лишь бросил на Лизетту умоляющий взгляд и чуть пожал плечами.
– Чего же вы ждете? – проревел сенатор. – Вы хотите, чтобы я применил силу?
– Он не может уйти в своей пижаме, – ответила за молодого человека Лизетта.
– Это не его пижама, это моя пижама!
– Ему нужно одеться.
Мсье Лесюэр огляделся и увидел на одном из стульев беспорядочно набросанные предметы мужского гардероба. Смерил молодого человека брезгливым взглядом.
– Можете забрать свои вещи, мсье, – процедил он с холодным презрением.
Молодой человек подхватил одежду в охапку, подобрал валявшиеся на полу туфли и выскользнул из комнаты. Мсье Лесюэр обладал незаурядным ораторским даром и никогда ранее не реализовывал его с таким блеском. Он высказал Лизетте все, что думал о ней, и на этот раз у него не нашлось ни единого доброго слова. Он изобразил ее неблагодарность самыми черными красками. Он перетряс весь свой словарный запас, чтобы найти для нее самые уничижительные определения. Он призвал в свидетели всех небожителей, дабы они подтвердили, что никогда еще женщина не отплачивала человеку, поверившему в нее, столь низким обманом. Короче говоря, обрушил на Лизетту все, что подсказали ему гнев и уязвленное тщеславие. Она и не пыталась защищаться. Слушала молча, опустив глаза и механически отколупывая кусочки от рогалика, доесть который ей помешало неожиданное появление сенатора. Он бросил раздраженный взгляд на ее тарелку.
– Я хотел, чтобы ты первая услышала эту важную новость, и пришел к тебе прямо с вокзала. Я рассчитывал petit-déjeuner14 с тобою, присев на край твоей постели.
– Бедненький мой, так ты еще не завтракал? Я сейчас же что-нибудь закажу для тебя.
– Я ничего не хочу.
– Глупости. При той огромной ответственности, которую ты собираешься взвалить на свои плечи, тебе нужно регулярно питаться.
Она позвонила и, когда вошла служанка, велела принести горячего кофе. Когда появился кофейник, сама налила ему полную чашку. Он к ней не притронулся. Лизетта намазала рогалик маслом. Он пожал плечами и принялся за еду, по ходу короткими репликами кляня женское вероломство. Лизетта молчала.
– Хорошо хоть, что ты не пытаешься оправдываться, – заявил он. – Ты знаешь, что я не из тех, чьей добротой можно злоупотребить безнаказанно. Когда люди ведут со мной порядочно, я – само великодушие, но становлюсь безжалостен, когда они поступают недостойно. Допив кофе, я покину этот дом навсегда.
Лизетта вздохнула.
– А теперь я скажу, что готовил тебе сюрприз, – продолжил мсье Лесюэр. – Решил отметить вторую годовщину нашего союза, подарив приличную сумму, которая гарантировала бы тебе финансовую независимость, если бы что-то со мной случилось.
– Сколько? – хмуро спросила Лизетта.
– Миллион франков.
Она опять вздохнула. Вдруг что-то мягкое стукнуло сенатора по затылку, и он вздрогнул.
– Что это? – вскрикнул он.
– Он вернул твою пижаму.
Молодой человек открыл дверь, швырнул пижаму в голову сенатору и быстро закрыл. Мсье Лесюэр освободился от шелковых штанов, которые обвили шею.
– Разве так можно возвращать вещи! Твой друг, очевидно, совершенно невоспитан.
– Да, твоих манер у него нет, – пробормотала Лизетта.
– А есть ли у него мой ум?
– Ох, нет.
– Он богат?
– У него нет ни гроша.
– Тогда, скажи на милость, что ты в нем нашла?
– Он молод, – улыбнулась Лизетта.
Сенатор посмотрел на свою тарелку, слеза блеснула в глазу и скатилась по щеке в кофе. Лизетта нежно посмотрела на него.
– Мой бедный друг, нельзя же иметь в жизни все.
– Я знаю, что немолод. Но мое положение, достаток, энергичность. Я думал, одно компенсирует другое. Есть женщины, которым нравятся лишь мужчины солидного возраста. Есть знаменитые актрисы, которые сочли бы за честь стать подругой министра. Я слишком хорошо воспитан, чтобы попрекать тебя происхождением, но факт остается фактом: ты – манекенщица, и я вытащил тебя из квартиры, аренда которой стоит всего две тысячи франков в год. Для тебя это было шагом вверх.
– Я дочь бедных, но честных родителей, у меня нет причин стыдиться своего происхождения, и если я зарабатываю свой хлеб не на виду у всей страны, этого нельзя ставить мне в укор.
– Ты любишь этого парня?
– Да.
– А меня?
– И тебя тоже. Я люблю вас обоих, но по-разному. Я люблю тебя, потому что ты – знаменитость, а беседы с тобой поучительны и интересны. Я люблю тебя за то, что ты добр и великодушен. А его я люблю, потому что у него такие большие глаза, и вьются волосы, и он так божественно танцует. Это же естественно.
– Ты понимаешь, что в моем положении я не могу ходить с тобой на танцы, и смею предположить, когда он достигнет моих лет, волос у него будет не больше.
– Может быть, – согласилась Лизетта, не думая, что так уж это важно.
– Что скажет твоя тетушка, почтеннейшая мадам Саладин, когда узнает, что ты натворила?
– Она не слишком удивится.
– Ты хочешь сказать, что эта достойная женщина одобряет твое поведение? O tempora, o mores!15 И сколько это уже продолжается?
– С тех пор, как меня взяли на работу в салон. Он – коммивояжер в крупной фирме по торговле шелком в Лионе. Однажды он приехал к нам с образцами, и мы понравились друг другу.
– Но ведь тетушка для того нужна, чтобы оградить юную девушку от соблазнов, подстерегающих ее в Париже. Как она могла позволить тебе вступать в какие-то отношения с этим молодым человеком!
– Я не спрашивала у нее разрешения.
– Этим ты загонишь в гроб твоего несчастного отца. Ты не пожалела его седин! Как ты могла не подумать о нем, о герое, который пролил кровь, служа своей стране, за что его и вознаградили лицензией на продажу табака? Разве ты забыла, что, став министром внутренних дел, я буду контролировать эту сферу? И смогу, не выходя за пределы своих полномочий, аннулировать лицензию по причине твоей вопиющей аморальности?
– Я знаю, что ты слишком благороден, чтобы совершить такую подлость.
Он взмахнул рукой, выразительно, но, быть может, слишком уж театрально.
– Не бойся, я никогда не паду так низко, чтобы мстить человеку, честно служившему своей стране, за проступки существа, которое я могу лишь презирать.
И мсье Лесюэр продолжил прерванный завтрак. Лизетта молчала, так что в комнате повисла гнетущая тишина. Но утоленный голод изменил настроение сенатора. Теперь он больше жалел себя, чем злился на нее, и его совершеннейшее непонимание женского сердца привело к попытке вызвать у Лизетты угрызения совести, представив себя жертвой.
– Трудно порвать с устоявшимися привычками. Какое облегчение и радость приносила мне возможность заскочить сюда в минутку, свободную от многотрудных обязанностей. Ты будешь хоть немного сожалеть о нашей разлуке, Лизетта?
– Разумеется.
Мсье Лесюэр глубоко вздохнул.
– Я и представить себе не мог, что ты способна на такой обман.
– Да, дело лишь в обмане, – задумчиво пробормотала Лизетта. – Отсюда и все терзания. Мужчины в этом смысле такие забавные. Они не могут простить, если их ставят в дурацкое положение. А все потому, что они тщеславны и придают такое значение сущим пустякам.
– Я застал тебя за завтраком с молодым человеком в моей пижаме, и ты называешь это пустяком?
– Если бы он был моим мужем, а ты – любовником, ты нашел бы, что в этом нет ничего противоестественного.
– Понятное дело, потому что при таком раскладе это я наставил бы ему рога и моя честь не пострадала бы.
– Короче говоря, чтобы все пришло в норму, я просто должна выйти за него замуж.
Поначалу он не понял, а вот когда до него дошел смысл ее слов, он быстро глянул на Лизетту. В милых глазах блистали искорки, которые так манили его, а по большим алым губам, кажется, промелькнула озорная улыбка.
– Ты не должна забывать, что я – сенатор и, согласно традициям Республики, должен являть собой эталон нравственности и достойного поведения.
– Эта ноша сильно тебя обременяет?
Bepul matn qismi tugad.