Kitobni o'qish: «Драма снежной ночи. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле Сухово-Кобылина»

Shrift:

© Отрошенко В.О.

© Государственный музей истории российской литературы имени В.И. Даля, изображение

© Государственная Третьяковская галерея, изображение

© Бондаренко А.Л., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Глава первая

Проклята будь ты, судьба, в делах твоих.

А. В. Сухово-Кобылин. Дело

Утром 6 октября 1842 года пароход “Санкт-Петербург”, следовавший из Гавра, вошел в воды Финского залива. Каюту первого класса занимала профессиональная модистка, парижанка Луиза Элизабет Симон-Деманш, двадцати трех лет от роду, вероисповедания католического. В таможенных документах она записала себя вдовой, хотя замужем никогда не была.

Она ехала в Россию, чтобы через восемь лет, на Михайлов день, в непроглядную пургу, сгинув в сугробах Ходынского поля, стать судьбой русского драматурга Александра Васильевича Сухово-Кобылина – сделаться навеки неотступной и скорбной тенью его славы, терновым венцом его блестящих побед и триумфов.

Обер-прокурор Правительствующего сената, управляющий шестым департаментом Министерства юстиции, сенатор Кастор Никифорович Лебедев заметил в своих “Записках” с брезгливой меланхолией: “Грустно видеть эту француженку, залетевшую в Москву, чтоб кончить ужасной смертью”.

В деле Сухово-Кобылина об убийстве Луизы Симон-Деманш обер-прокурору предстоит сыграть не последнюю роль.

В 1854 году он, Кастор Никифорович, приближенное и доверенное лицо министра юстиции графа Панина, составит “от имени и за подписью” министра грозную резолюцию по делу, вследствие которой Сухово-Кобылин будет подвергнут тюремному заключению по подозрению в убийстве.

Граф Панин однажды признался со свойственной ему прямотой: “Я всю жизнь подписывал вещи, не согласные с моими убеждениями”.

В данном случае содержание “вещи” фатально совпадало с убеждениями министра, что придавало бумаге сугубую силу. Вдохновленный столь редкой удачей, Кастор Никифорович отважился просить у графа красную ленту через левое плечо1. И хотя Панин, по утверждению его биографа, умел ценить труды своих подчиненных и даже “смотрел на их письменные работы как на создания художников, увековечивающих имя своими произведениями”, ленты он обер-прокурору не дал и просьбой его остался крайне недоволен. А когда “художник” шестого департамента стал открыто выставлять свои заслуги перед собратьями по чиновничьему перу, министр юстиции вызвал его в кабинет и напомнил ему о другом художестве его неразумной юности – крамольной сатире на Императорский Московский университет, которую Лебедев сочинил в 1834 году, будучи студентом этого учебного заведения. Кто знает, быть может, Кастор Никифорович увековечил бы свое имя не только как чуткий писатель и оратор панинской школы, которая воспитала целый легион виртуозов, блиставших красноречием на заседаниях Сената, но и как утонченный сатирик, если бы ему с самого начала не отбили охоту к подобного рода сочинительству: тираж его остроумного опуса под названием “Рассуждения о царе Горохе” изъяли, а автора удалили из университета.

Сатириком Кастор Никифорович не стал. Но русская сатира в лице Сухово-Кобылина многим обязана сенатору.

Именно он натолкнет автора “Дела” на создание одной из самых драматичных сцен в этой пьесе, когда в своем прокурорском кабинете на глазах у изумленного драматурга съест билет Опекунского совета – взятку в 10 тысяч рублей серебром, полученную от Сухово-Кобылина за обещание “дать делу положительный ход”. Никакого положительного хода делу об убийстве Деманш Лебедев, разумеется, и не думал давать. Ибо в то самое время, когда на уровне обер-прокурорского зада отчаянно выплясывали подвижные пальцы, пытаясь и так и эдак изобразить перед просителем заветную цифру с четырьмя нулями, в каморке письменных дел стряпчего уже вовсю скрипели казенные перья – производилась на свет прокурорская резолюция, сулившая драматургу 20 лет каторги. Банковский билет, скользнувший неуловимым призраком в правый карман жилетки обер-прокурора, мог бы, пожалуй, значительно ускорить осуществление его давней мечты удалиться на покой и стать беспечным владельцем живописных деревенек с мукомольнями и винокурнями, если бы Александру Васильевичу по дороге домой не пришло в голову вернуться в департамент и заглянуть к стряпчему. Вознагражденный двумя пятирублевыми кредитными билетами стряпчий любезно позволил ему ознакомиться с резолюцией Лебедева.

В один миг откроется Александру Васильевичу вся глубина вековой чиновничьей мудрости: просителю обещать, чтобы брать с него взятки, а дело в любом случае поворачивать в угоду начальству, чтобы получать от него ордена и должности. Он прозреет, но прозрение будет запоздалым. И когда Александр Васильевич, вне себя от ярости, ворвется в кабинет обер-прокурора и обрушит на него свой гнев и угрозы – подлец, негодяй, мошенник! я сейчас крикну на весь департамент! да что департамент – я крикну на всю Россию, что я дал вам взятку! у меня записан номер билета… вас обыщут… у вас найдут… вас призовут! – Кастор Никифорович ничуть не смутится. Он горестно усмехнется в лицо Александру Васильевичу, нехотя вытащит из кармана сложенный вчетверо билет, положит его в рот и, тщательно разжевав, проглотит половину подмосковного имения писателя. Единственная улика еще не успеет перевариться в желудке статского советника, а на голову Сухово-Кобылина уже польются велеречивые потоки праведного негодования. Вооружившись прокурорским красноречием, Кастор Никифорович ринется в атаку и, предвосхищая вдохновенные инвективы цензоров Феоктистова и Нордштрема, обвинит будущего сатирика в злонамеренном осквернении “святых стен” и “Зерцала Империи”. Под возгласы возмущенных жрецов Фемиды его выведут вон из “высшего присутственного места державы” и захлопнут за ним дверь, которую он порывался распахнуть, чтобы крикнуть “всей России”: “Здесь грабят!!”

Россия услышит этот вопль тридцать лет спустя, когда с пьесы “Дело” снимут намордник, причешут ее цензорскими карандашиками и выпустят с биркой “Отжитое время” на русскую сцену. И тогда публика благодушно посмеется над “мрачными фантазиями” престарелого драматурга, которого в молодости “обидели дореформенные крючкотворцы”.

“Странная, странная судьба!” – не раз повторял Сухово-Кобылин в своих дневниках и письмах. И однажды, устав тягаться со своим “незрячим поводырем”, он доверился его неразумной воле: “Я покорен тебе, судьба, веди меня, я не робею, не дрогну – даже если не верю в твой разум. Веди меня, Великий Слепец – судьба!”

Пароход “Санкт-Петербург” огласил протяжными гудками столичную гавань. Вершил свою волю Великий Слепец.

Из Парижа Луиза выехала одна, без друзей, без знакомых, без средств и надежд. Через год она станет известной московской купчихой, компаньонкой и поверенной в коммерческих делах семейства Кобылиных, владелицей бакалейных лавок на Неглинной и винных магазинов в Охотном Ряду с капиталом в 60 тысяч, с апартаментами в доме графа Гудовича, с загородным особняком в Останкине, с многочисленной прислугой, рассыльными и экипажами.

Тогда, в 1842 году, она везла с собой в Россию дорожный саквояжик с недорогими туалетами, рисунки и выкройки шляпок французских моделей, и все состояние ее составляло 400 франков.

Среди прочих ее вещей в кожаном портмоне с медными уголками лежала аккуратно свернутая записка на французском языке, написанная Сухово-Кобылиным и адресованная госпоже Мене, содержательнице модных магазинов на Кузнецком Мосту. В записке этой Александр Васильевич в коротких словах рекомендовал определить француженку в один из магазинов, где он был постоянным и щедрым заказчиком.

С Александром Васильевичем Луиза познакомилась в Париже в 1841 году. Он предстал перед ней в ресторане “Пале-Рояль” с бокалом шампанского, с газеткой “Шаривари” в кармане жилета и, любезно раскланявшись, предложил тост “за очаровательных французских женщин” в ее лице. В тот вечер она, как обычно, скучала за ужином с пожилой дамой, унылой подругой-наставницей, из тех, что неизбежно прилепляются к молодым и одиноким девушкам, обойденным судьбой.

И вдруг он явился – красавец, богач, беспечный барин, блестящий русский аристократ, европейски образованный, потомок боярина Андрея Кобылы, от коего выводили свой род и российские самодержцы Романовы, крестник Александра I, нареченный в честь своего венценосного восприемника от купели, владелец обширных родовых имений в пяти губерниях Российской империи, столбовой дворянин, хранивший в своем архиве указы царей Иоанна Грозного и Петра Великого “на жалованные роду Сухово-Кобылиных города и сёла”, наследник крупнейших в России чугуноплавильных заводов на Выксе, хозяин тысяч крестьянских душ, каждая из которых трепетала при виде своего сурового барина, “бивавшего из собственных рук”.

Внешностью он поражал всех, кто с ним встречался. Вот знаменитый портрет, перед которым слуги Кобылина замирали в паническом страхе, когда им случалось зайти в барский кабинет в отсутствие хозяина. Его написал художник Тропинин в 1850-х годах, в самый разгар следствия по делу об убийстве Деманш. Александр Васильевич смотрит с портрета холодными черными глазами. Взгляд его исполнен самообладания, смуглое лицо с заметными восточными чертами выражает горделивую независимость и непреклонную волю, крутой и властный характер; огромные усы заострены на концах, смоляные волосы зачесаны назад, на галстуке бриллиантовая брошь с фамильным гербом. До глубокой старости сохранял он лоск и осанку родовитого барина. Знавшие его в один голос твердят, что в семьдесят лет он выглядел крепким сорокалетним мужчиной, был красив и статен. Борода росла у него полумесяцем, круто загибаясь концами вверх, и только на девятом десятке полумесяц разогнулся, превратился в широкую лопату, под глазами появились мешки, сгладились черты восточного властелина, унаследованные им по материнской линии от рода Шепелевых – потомков татарского хана. Среди немногих сохранившихся фотографий Сухово-Кобылина в музее Бахрушина есть снимок, сделанный в Париже как раз в ту пору, когда Александр Васильевич познакомился с Луизой Деманш. Он сидит в кресле, широко расставив ноги в изящных штиблетах, европейский костюм сверкает белоснежными манжетами, пышные бакенбарды лихо загибаются назад, голова повернута, и глаза презрительно косят в сторону. Трудно представить, что этого гордого и неприступного барина повезут по городу в казенном экипаже со стражником на подножке вместо выездного лакея, что частные приставы будут взламывать его секретеры и рыться в бельевом шкафу его содержанки, что его любовные письма будут зачитываться с трибуны Сената и Государственного совета и что будут таскать его на допросы из Тверской части в Мясницкую, пока не усадят на гауптвахту у Воскресенских ворот. А там уж будут маячить ему и Владимирская дорога, и “сырая сибирка”, и “бубновый туз”…

Всё, братец, будет; это закон природы – и полиция будет, и Владимирки не минешь.

“Свадьба Кречинского”, действие второе, явление XVI

Луизу Александр Васильевич пленил. С первых же слов разговора, завязавшегося за столиком в “Пале-Рояле”, он поразил ее своей темпераментной речью, блиставшей остротами на четырех европейских языках – французском, английском, итальянском и немецком, которыми он владел в совершенстве.

“По сведениям, полученным от лиц, знавших Сухово-Кобылина, – писал в 1910 году журнал «Русская старина», – оказывается, что он играл в обществе перед судебным процессом выдающуюся роль по своему обширному уму, образованию и богатству. Его острого, как бритва, языка боялись многие, не исключая всемогущего в то время генерал-губернатора”.

Да, Александр Кобылин, титулярный советник, служивший в губернаторской канцелярии, позволял себе дерзко шутить насчет военного генерал-губернатора Москвы графа Арсения Андреевича Закревского, перед которым трепетал весь город. В так называемой зеленой комнате Английского клуба, в которой собиралась избранная публика – молодые люди из самых знатных семейств московского дворянства, он в открытую называл Арсения Андреевича “венценосным рогоносцем”. Жена Закревского Аграфена Федоровна, урожденная Толстая, двоюродная тетка Льва Николаевича Толстого, не отличалась верностью своему могущественному супругу. Она вышла замуж за Арсения Андреевича “условно”, по настоянию императора. Александр I, как пишет один из многочисленных биографов генерал-губернатора, “очень высоко ценил достоинства Арсения Андреевича и, зная его недостаточные средства, женил его на графине Толстой, в то время одной из богатейших невест”. Закревская была женщина чрезвычайно обаятельная, сладострастная и эксцентричная. Презирая женскую добродетель, Аграфена Федоровна не заставляла своих поклонников страдать от безответной любви. “На грудь роскошную она звала счастливца молодого”, – писал о ней Евгений Баратынский, в молодости, как и многие его современники, не избежавший увлечения “рабой томительной мечты”.

Трудно сказать, знал ли Александр Васильевич, что зеленая комната находилась под тайным надзором генерал-губернатора. Во всяком случае, его сослуживцам по канцелярии это было хорошо известно. Лица, посещавшие зеленую комнату, были записаны у Закревского в особую, зеленую же, книжечку. И все, что говорилось там – а говорилось, как свидетельствуют современники, “нараспашку”, – доносили Закревскому, который сам не имел доступа в эту ненавистную ему комнату. При этом Арсений Андреевич желал знать мнение зеленой комнаты о каждом своем поступке. Установив, например, в своем имении памятник графу Каменскому, с чьим именем и рекомендациями никому не известный штабной майор Закревский штурмовал должностные вершины – от адъютанта военного министра до дежурного генерала при штабе Александра I, – Арсений Андреевич справлялся у верных людей о том, что говорят в зеленой комнате по поводу надписи на памятнике: “Моему благодетелю”. И верные люди, заикаясь от страха, сообщали остроты Сухово-Кобылина, которые приводили генерал-губернатора в бешенство.

Кого задевал Александр Кобылин? Грозного правителя Москвы, наделенного полномочиями диктатора. Но что мог поделать Закревский, новоиспеченный граф, получивший титул от финского сената, с этим потомственным аристократом, который в Английском клубе стоял с ним на одной ступени аристократической лестницы, если не выше?

“Трудно графу Закревскому не быть в ложном положении в городе, где общество считает себя аристократическим, где говорят и острят на французском языке!” – посетовал однажды Кастор Никифорович в разговоре с министром юстиции, благоразумно назвав “ложным положением” досадное украшение – незримые рога, прочно укрепившиеся надо лбом губернатора стараниями Аграфены Федоровны.

Потом, когда дело об убийстве Деманш ляжет на генерал-губернаторский стол, титулярному советнику все его остроты и дерзости аукнутся тайным губернаторским следствием, повальными обысками, очными ставками и черными каретами с зашторенными окнами.

В годы, предшествовавшие судебному процессу, Александр Васильевич успел восстановить против себя многих влиятельных людей, в чьих руках оказалась потом его судьба. “Причиной этого была его натура – грубая и нахальная”, – писал в мемуарах начальник Главного управления по делам печати Евгений Михайлович Феоктистов, который в молодости был домашним учителем у племянников Александра Васильевича и мальчиком на посылках при его сестрах (его показания окажутся самыми ценными для секретного следствия по делу об убийстве Деманш). Вспоминая Сухово-Кобылина, Феоктистов утверждал, что не встречал человека более властного и жестокого: “Этот господин, превосходно говоривший по-французски, усвоивший себе джентльменские манеры, старавшийся казаться истым парижанином, был, в сущности, по своим инстинктам жестоким дикарем, не останавливающимся ни перед какими злоупотреблениями крепостного права. Дворня его трепетала. Мне не раз случалось замечать, что такие люди, отличающиеся мужественной красотой, самоуверенные до дерзости, с блестящим остроумием, но вместе с тем совершенно бессердечные, производят обаятельное впечатление на женщин. Александр Кобылин мог похвастаться целым рядом любовных похождений, но они же его и погубили”.

С будущим шефом российской цензуры, а тогда студентом Московского университета, которого Александр Васильевич и не замечал в своем доме, как не замечал камердинера или мебель, его еще не раз столкнет судьба. С сердечной полицейской нежностью Евгений Михайлович будет кастрировать пьесы этого “жестокого дикаря”, запрещать их одну за другой к постановке на сценах Императорских театров, не останавливаясь ни перед какими злоупотреблениями цензорской властью. Видимо, такова уж была судьба Сухово-Кобылина – испить до дна чашу презрения влиятельных рогоносцев, к племени которых принадлежал и шеф российской цензуры. Так же как и военный генерал-губернатор Москвы, он благодаря наклонностям супруги беспрестанно попадал в “ложное положение”. Правда, Софья Александровна Феоктистова, в отличие от Аграфены Закревской, предавалась греховным страстям небескорыстно. Министр государственных имуществ Михаил Николаевич Островский, под началом которого служил Феоктистов, оплатил услуги Софьи Александровны щедро – назначением мужа на пост главы цензурного ведомства. Впоследствии министру не пришлось сожалеть о своем выборе: его личный интерес нечаянно совпал с государственным – российская цензура обрела достойного начальника. Что же касается едкой эпиграммы поэта Дмитрия Минаева, которая облетела все московские салоны, то она только лишний раз подчеркивала высокие служебные качества обоих героев:

 
Островский Феоктистову
На то рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал.
 

Феоктистов взялся за дело круто и был, как пишут современники, неутомим “по части мероприятий к обузданию печати”. В первые же годы пребывания на посту он добился закрытия многих газет и журналов. Впоследствии его стараниями были взяты на особый цензорский учет Лев Толстой, Салтыков-Щедрин, Чехов, Гаршин, Короленко. “Никогда еще наша цензура не стояла в такой степени на высоте своего призвания, – писал Владимир Михневич в фельетонном словаре «Наши знакомые», выпущенном в Петербурге в 1884 году, – никогда она не была так проницательна, так бдительна и строга, как под руководством г. Феоктистова”.

В заграничное путешествие, во время которого Александр Васильевич познакомился с Луизой Деманш, он выехал в 1838 году, сразу после окончания философского факультета Московского университета, где он проучился четыре года в качестве своекоштного (находящегося на собственном содержании) студента. Университетские отчеты свидетельствуют, что в годы учебы он проявил себя блестяще: “За представленное сочинение на заданную тему «О равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам» награжден студент 3-го курса Сухово-Кобылин золотой медалью. Сей студент на репетициях и годичных экзаменах показал отличные успехи”. В числе лучших студентов его отмечали в отчетах каждый год.

В университете Сухово-Кобылин сошелся с Константином Аксаковым, хотя они были во многом чужды друг другу. В одной из записок Аксакову он писал: “Так как мы всегда находились с тобой на противуположных полюсах, то я и теперь удерживаю свое положение относительно тебя. Ты много пишешь – я мало, ты много думаешь – я очень мало, ты весьма много чувствуешь – я ничего”.

Аксакову претили в Сухово-Кобылине его аристократический лоск в манерах, его независимость и гордость за свой древний род, его французский язык, на котором он изъяснялся в аудиториях, в то время как “русский язык был единственным языком студентским”, его щегольской мундир, в котором он появлялся повсюду (не носить мундир студента в пику университетскому начальству считалось в кругу Аксакова признаком вольнодумия).

Кобылину же было глубоко чуждо все, чем восторгался Аксаков. “Веселое товарищество, не справляющееся ни о роде, ни о племени, ни о богатстве, ни о знатности”, Александр Васильевич презирал; “чувство равенства, которое давалось университетом и званием студента”, он не испытывал; в “уходах скопом” с лекций Декампа не участвовал; восхищения “студенческого братства” отвагой штатного университетского шута Заборовского, выпускавшего воробьев на лекциях Победоносцева, не разделял и, наконец, обходил стороной аксаковский кружок, или “союз”, где “вырабатывалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу” и т. д. Впоследствии в своих дневниках он иронично называл “китайцами” славянофилов, лидером которых стал Аксаков, и записных патриотов.

Несмотря на разительное несходство характеров, Константин Аксаков и Александр Кобылин не могли обходиться друг без друга – они дружили запоем. И нельзя сказать, кто в этой странной дружбе был “льдом”, а кто “пламенем”. В письмах к двоюродной сестре Марии Карташевской Константину приходилось оправдываться за свою неуемную привязанность к Александру, доходившую до сердечной дрожи. “Зачем вы сказали, что я люблю Кобылина? – Я дружен с ним, а дружба не любовь. Вы знаете, как нетерпеливо дожидался я, бывало, середы, как билось у меня сердце, когда я взбегал к нему на лестницу; как мне было горько, когда мы были в ссоре; но со всем тем я говорю, что деревня для меня будет иметь ту же прелесть, хотя и разлучит нас на месяцы”.

Но и юный Кобылин порой до того переполнялся чувствами, общаясь с другом, что принимался петь с ним на пару оперные арии. “Как бы вы думали, милая Машенька, – писал Аксаков кузине, – Кобылин не согласился со мною в том, что между женщинами не может быть дружбы; поспорив с ним об этом, мы опять вместе осудили нежность в дружбе и согласились, что иногда очень приятно назвать или быть названу дураком, скотиной, уродом, наконец вечер наш заключился пением; мы пели так, что нас слышно было в других комнатах: он пел из «Роберта-Дьявола», пел разные французские арии: «Pauvre soldat, je reverrai la France…» и многие другие”.

Дружба их закончилась полным разрывом. Причиной этому послужил нашумевший любовный роман профессора Московского университета Николая Ивановича Надеждина и старшей сестры Сухово-Кобылина Елизаветы Васильевны. В 1830-х годах дом Кобылиных был популярным в Москве салоном, где собирались ученые и литераторы: историк Погодин, юрист Морошкин, критик Шеверев, этнограф Максимович, издатель “Вестника Европы” Каченовский, поэт и переводчик античной литературы Раич, публицисты Огарев и Герцен, врач и переводчик Шекспира Кетчер. Руководил кобылинским салоном Надеждин, который был домашним учителем в семье Сухово-Кобылиных. Елизавета Васильевна, впоследствии писательница, известная под псевдонимом Евгения Тур, была воспитанницей Николая Ивановича. И вот между ней и ее учителем обнаружилась тайная любовная переписка. Мария Ивановна, мать драматурга, перехватила письма у младшего сына Ванюши, исполнявшего роль почтальона влюбленных. Елизавета Васильевна уже обещала Надеждину свою руку и даже подарила своему избраннику в знак любви золотое кольцо, что также стало известно семье. Поднялся скандал. В дневниках, предназначенных для Надеждина, Елизавета Васильевна так описывает эти события:

Маменька говорила:

– Не выйдешь по своей воле замуж!

Пришел папенька, спросил, что такое, ему сказали – и началась история:

– Кого тебе надобно?! Этого… я ему голову оторву!

Я ответила:

– А в Сибирь.

– Позвольте мне идти в Сибирь! – сказал, вскочив бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой. – Чтоб только имя Сухово-Кобылиных…

Дальнейшие слова брата Елизавета Васильевна не решилась передавать Надеждину, объяснив, что не хочет его огорчать, так как Александр выражался слишком резко.

Вскоре между Надеждиным и Марией Ивановной состоялось объяснение. Кобылина потребовала от учителя прервать все отношения с дочерью, угрожая в случае отказа крупными неприятностями. Разговор, записанный со слов Надеждина его биографом Николаем Козминым, был крутой и откровенный:

– Подумайте, что вы дорого можете заплатить.

– Как?

– У этой дуры есть отец, брат, дядя, они могут всадить вам пулю в лоб!

– Пусть стреляют и застрелят. Жизнь никогда не имела для меня цены.

– Извините, у нас нет убийц. Вас заставят стреляться.

– У меня другие понятия о чести – понятия плебейские. Ни в брата, ни тем более в сына вашего я стрелять никогда не буду.

Негодование Марии Ивановны усугублялось чувством ревности. Надеждин был долгое время страстно влюблен в нее, женщину весьма привлекательную. Ее жестокость и деспотизм, о которых так увлеченно пишет в мемуарах Феоктистов, никак не отражались на миловидной внешности; передовые профессора возмущались тем, что Мария Ивановна могла отложить французский роман, над которым минуту назад проливала слезы, и взять хлыст, чтобы наказать старого камердинера, что не мешало поклонникам восхищаться этой московской амазонкой, разъезжавшей по городу верхом в мужском костюме и курившей гаванские сигары. Надеждину она ответила взаимностью, требуя от него свиданий, объяснений в любви, уверений в преданности, клятв, слез и страданий (в чем домашний учитель и не отказывал). Разумеется, что все эти знаки любви, милые женскому сердцу, Мария Ивановна не желала делить с дочерью. Нет сомнения, что “пулю в лоб” она сулила Надеждину как неверному любовнику.

Тем временем по городу поползли слухи, будто “бедный профессор ищет богатой невесты”. По утверждению Аксакова, слухи эти поддерживал Александр Кобылин, который “своими едкими замечаниями подливал масла в огонь, разжигая вражду к Надеждину”.

У Александра Васильевича были некоторые основания горячиться: по свидетельству биографа, Надеждин одно время “испытывал род какого-то тайного отвращения” к Елизавете Васильевне, чего и не скрывал.

Тем не менее заявления Сухово-Кобылина, семнадцатилетнего юноши, напитанного, по словам Аксакова, “лютейшею аристократией”, были крайне резки и оскорбительны для Надеждина: “Семинарист и попович Надеждин, хотя и достигший профессорского звания, – говорил он, – не пара молодой, знатной и богатой девушке”.

В студенческой среде, где Надеждина боготворили – главным образом за то, что он, как пишет Аксаков, “был очень деликатен со студентами, не требовал, чтобы они ходили на лекции, и вообще не любил никаких полицейских приемов”, – подобные заявления студента Кобылина вызывали бурю дружного негодования.

В довершение всего Сухово-Кобылин в одном из разговоров с Аксаковым сказал буквально следующее: “Если бы у меня дочь вздумала выйти замуж за неравного себе человека, я бы ее убил или заставил умереть взаперти”.

После этих слов Аксаков окончательно рассорился с Кобылиным. Но тот не унимался, он действительно потребовал, чтобы сестру держали взаперти под домашним надзором. А сам между тем, наблюдая Надеждина, едко замечал: “Он спокоен, посещает театры, печатает в «Молве» отчеты об игре Каратыгина, ему и дела мало, что всецело доверившаяся ему девушка переживает тяжкие мучения”.

Надеждин, конечно же, не был спокоен и мучился не меньше, чем узница на Страстном бульваре в доме 9. Страдания профессора усугублялись еще тем, что он должен был встречаться с Александром Кобылиным в университете.

“В понедельник я, может быть, явлюсь на лекции, – записывает Надеждин в дневнике. – Надо дать экзамен студентам по моим предметам. Что делать! Соберу все силы, я должен буду увидеть Александра и экзаменовать его, это пытка”.

История могла бы завершиться благополучно-романтически. Но не судьба. Друг Надеждина Николай Христофорович Кетчер вызвался помочь влюбленным и устроить их счастье. Однако переводчик Шекспира непременно хотел, чтобы все развивалось по драматургическим законам: чтобы обязательно был побег в глухую ночь со страстными клятвами, тайными знаками, эффектными одеяниями и венчанием сонным батюшкой в деревенской церквушке. Елизавету Васильевну решили похитить. Условились, что Надеждин и Кетчер в полночь придут на Страстной бульвар и будут ждать на лавочке напротив кобылинского дома заветного сигнала. Кетчер по такому случаю завернулся в черный плащ на красной подкладке, надел широкополую шляпу и явился к месту встречи в приподнятом настроении. Надеждин, впрочем, был в самом будничном расположении духа и без плаща. “Знак долго не подавали, – рассказывает Герцен в «Былом и думах». – Надеждин уныл и пал духом. Кетчер стоически утешал его – отчаяние и утешения подействовали на Надеждина оригинально: он задремал. Кетчер насупил брови и мрачно ходил по бульвару. «Она не придет, – говорил Надеждин спросонья, – пойдемте спать». Кетчер вдвое насупил брови, мрачно покачал головой и повел сонного Надеждина домой. Вслед за ними вышла и девушка в сени своего дома, и условленный знак был повторен не один, а десять раз, и ждала она час-другой; всё тихо, она сама – еще тише – возвратилась в свою комнату, вероятно, поплакала, но зато радикально вылечилась от любви к Надеждину. Кетчер долго не мог простить Надеждину эту сонливость и, покачивая головой, с дрожащей нижней губой, говорил: «Он ее не любил!»”.

После этого случая, который стал известен всему свету, Александр Васильевич настоял, чтобы сестру увезли в Крым. В поездке ее сопровождал будущий шеф цензурного ведомства Евгений Михайлович Феоктистов. Через несколько лет Елизавету Васильевну выдали замуж за французского графа Салиаса де Турнемира, который, по определению Феоктистова, представлял собой самое жалкое ничтожество; это был “пустейший хлыщ, очень кичившийся своим титулом, хотя его захудалая фамилия не пользовалась почтением во Франции; он вступил в брак с Елизаветой Васильевной единственно потому, что имел в виду порядочное приданое”.

С Александром Васильевичем графиня оставалась всю жизнь в натянутых отношениях и отзывалась о нем недружелюбно. Да и он не жаловал сестру. Когда французский граф промотал в России приданое Елизаветы Васильевны в 80 тысяч рублей серебром (четверть миллиона на кредитные билеты) и сбежал за границу, подальше от гнева грозного шурина, оставив ему прогоревшие заводы шампанских вин и двух малолетних племянников в утешение, Александр Васильевич, распоряжавшийся всем достоянием рода, отказался выдать сестре дополнительные средства к существованию на том основании, что девушка, получившая приданое, считается отделенной от семьи. Графиня Салиас де Турнемир вынуждена была зарабатывать на жизнь литературным трудом и на этом поприще сделала себе довольно громкое имя. Ее первая повесть “Ошибка” имела значительный успех, а литературный салон Евгении Тур в середине XIX века был широко известен и популярен. “В ее маленькой квартирке, – вспоминает Феоктистов, – можно было постоянно встретить Грановского, Кудрявцева, И.С. Тургенева, В.П. Боткина, А.Д. Галахова”.

Окончив курс наук в Московском университете и удостоившись “за отличные успехи и поведение” степени кандидата2 философского факультета, Александр Васильевич отправился за границу. Год он жил в Италии, где “на высотах Альбано зачитывался Гоголем до упаду”. Затем уехал в Германию и там два года изучал гегелевскую философию – слушал в Берлинском и Гейдельбергском университетах лекции гегельянцев Георга Габлера и Карла Вердера. В 1841 году он поселился в Париже, где его привлекали главным образом театры.

Страсть к театру была у Сухово-Кобылина в крови. Его дед, выксунский властелин Иван Дмитриевич Шепелев, прозванный за свою жестокость и деспотизм Нероном Ардатовского уезда, имел в собственности великолепный театр. По воспоминаниям современников, это был один из лучших провинциальных театров России. Иван Дмитриевич содержал многочисленный оркестр, сформированный из именитых столичных музыкантов, покупал отменные декорации и костюмы, оборудовал сцену первоклассной техникой. В Выксе ставились не только драмы и комедии, но и оперы, а также балеты. Балетмейстером Выксунского театра был одно время Иогель, известный тогда в России учитель танцев. Сам Иван Дмитриевич, обладавший хорошим баритоном, исполнял в некоторых операх главные партии.

Театр для него был превыше всего. Однажды во время спектакля к нему в ложу прибежал перепуганный до смерти управляющий и сообщил, что чугунная плавка прорвала доменную печь – горят заводы. Ни один мускул на лице магната не дрогнул. Он приказал управляющему не говорить никому о пожаре, чтобы не нарушить переполохом хода представления, и сам досмотрел спектакль до конца с большим воодушевлением, которое обошлось ему в полмиллиона рублей серебром. Любовь к театру не помешала, однако, уездному Нерону жестоко расправиться с капельмейстером своего оркестра – бедняга был посажен на кол за то, что позволил себе ухаживать за фавориткой театральной труппы, любовницей хозяина. Дед драматурга был настолько увлеченным театралом, что и жизнь его мало чем отличалась от театральных представлений. Воображая себя султаном, он носил турецкий костюм и чалму и принимал гостей, восседая на троне. В султанском же одеянии он совершал торжественные шествия по Ардатовскому уезду Нижегородской губернии, сопровождаемый толпой лакеев, наряженных в турецких воинов. Среди пшеничных полей Иван Дмитриевич раскидывал пестрые шатры и, окруженный одалисками, пировал дни и ночи напролет, разыгрывая роль восточного властелина.

Парижская модистка, с которой Александр Васильевич случайно познакомился в ресторане, оказалась женщиной деликатной, умной, не лишенной светских манер; к тому же она была чрезвычайно привлекательна внешне: белокурая, голубоглазая, хорошо сложенная, со вкусом одетая. Она понравилась русскому барину. Александр Васильевич водил Луизу с собой в театры, удивляя ее прекрасным знанием города и французского жаргона, когда приходилось с бою брать билеты в кассах дешевых бульварных театриков, где место в партере стоило всего 2 франка и где на афишах стояло неизменное добавление: “Шутка, пародия, шарж”. Он любил дешевые театрики. Привилегированному “Одеону”, куда ездили пэры Франции и королевская фамилия, он предпочитал балаганы на Вандомской площади, где каждый вечер под шарманку и фейерверки разыгрывался народный фарс. Он посещал театр “Жимназ” на бульваре Бон-Нувель, где ставились комедии Эжена Скриба, был постоянным зрителем в театрах “Гете”, “Водевиль”, “Варьете” на бульварах дю Тампль и Монмартр, где блистал комик-виртуоз Пьер Левассор и где “бесподобный”, по мнению Александра Васильевича, Мари Буффе, рассыпаясь в ужимках и восклицаниях, заставлял толпу в одну минуту и рыдать, и содрогаться от смеха.

Потом, сидя в тюрьме у Воскресенских ворот и макая перо в казенную чернильницу, Александр Васильевич будет вспоминать этого великого комика: “Я писал «Свадьбу Кречинского», – говорил он в интервью корреспонденту «Нового времени» Юрию Беляеву, – и все время вспоминал парижские театры, водевили, Буффе”.

И сам удивлялся: “Каким образом я мог писать эту комедию, стоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 тысяч, я не знаю, но знаю, что написал «Кречинского» в тюрьме, на гауптвахте у Воскресенских ворот”.

Здесь надо заметить, что с тех пор, как в желудке статского советника Лебедева сгинул злополучный билет Опекунского совета, сумма требуемой взятки неуклонно возрастала: частный пристав Редькин запросил уже 20 тысяч, а следователь Троицкий – 30. Когда же за дело взялись “особые”, “тайные” и “чрезвычайные” следственные комиссии, с Александра Васильевича потребовали 50 тысяч. Но он не дал. Тогда он еще не постиг горькую мудрость, которую озвучил потом устами Кречинского, писавшего помещику Муромскому:

С Вас хотят взять взятку – дайте; последствия Вашего отказа могут быть жестоки… Откупитесь! Ради бога, откупитесь. С Вас хотят взять деньги – дайте! С Вас их будут драть – давайте!

“Дело”, действие первое, явление I

“А в тюрьме было превесело, – говорил Александр Васильевич журналистам, будучи уже восьмидесятилетним стариком, – доказательством вам то, что там я написал лучшие сцены «Кречинского»”.

Эти дни, проведенные с Луизой в парижских театрах, были счастливейшими днями его жизни, судя по тому, что он вспоминал их в тяжкие месяцы ареста, в ожидании страшного приговора, в тюрьме “об стену с ворами”, где было не так уж весело, как это казалось спустя сорок с лишним лет. Его дневники и письма начала 1850-х годов наполнены скорбью и отчаянием.

Подошло время уезжать из Парижа. В России ждали неотложные дела, нужно было устраивать имения, вникать в управление выксунскими заводами. Александру Васильевичу грустно было расставаться с Луизой. В последний вечер перед отъездом он говорил ей: “Приезжайте в Россию. Я помогу вам найти отличное место. Я дам вам рекомендацию к лучшей портнихе в Москве. Приезжайте… я буду вас ждать”.

Он тут же написал рекомендательное письмо госпоже Мене, приложил к нему 1000 франков “на дорожные издержки”, попрощался, сел в экипаж и уехал, сожалея, впрочем, что не уговорил Луизу ехать в Москву сейчас же, вместе с ним.

Глава вторая

После жизни в Париже я продолжал светскую жизнь до жестокого дня 7 ноября 1850 года. Это была жестокая точка поворота меня в меня самого.

А. В. Сухово-Кобылин. Черновик автобиографии

Вернувшись в Россию, Александр Васильевич нашел в полном здравии своих прежних друзей, известных всей Москве донжуанов, игроков и авантюристов, среди которых были князь Лев Гагарин и двоюродный брат Герцена Николай Голохвастов. Играя ночи напролет, они уже успели разорить свои имения, сделать многотысячные долги, заложить ростовщикам фамильные бриллианты и снова разбогатеть на счастливой карте. Они с легкостью проматывали в три дня состояния, женились на богатых купчихах, чтобы на следующий день прокутить в столице все их приданое, делали предложения французским актрисам и, пользуясь их незнанием православных обрядов, заказывали вместо венчания панихиду, после чего счастливые француженки считали себя законными женами русских князей.

Как и в прежние университетские годы, Александр Васильевич, окруженный этими повесами, с удовольствием расточал время на светских раутах, за карточным столом, на ипподромах и в доме Голохвастова, где устраивались шумные обеды, балы, спектакли и ночные кутежи, на которых, как пишет Герцен, “вино лилось и музыка гремела”.

В светской жизни Сухово-Кобылин блистал и добивался успеха, как и во всем, за что бы он ни брался. В 1842 году он стал лучшим жокеем России, выиграв на первой “джентльменской” скачке в Москве главный приз: обогнал на гнедом чистокровном жеребце Щеголе дотоле непобедимого петербургского жокея Демидова, который был настолько уверен в успехе, что перед скачкой зашел в судейскую беседку узнать, кто поднесет ему приз. Кобылин оставил его позади на полкруга. “Выигрыш первого ездока-охотника из дворян, – говорили потом очевидцы, – был приветствован обществом и публикой восторженно”. В честь этого события на всех ипподромах России был учрежден приз имени Сухово-Кобылина, а какой-то французский художник-любитель изобразил победителя на акварельном портрете: в щегольской жилетке, узких панталонах и жокейской кепке он скачет на красивом гнедом жеребце по финишной прямой; взгляд у “ездока-охотника” злой и сосредоточенный. Портретик этот много лет кочевал по страницам всевозможных охотничьих журналов и газет Москвы, Петербурга и Парижа.

Впоследствии Сухово-Кобылин завел в своем имении конезаводы, которые смог поставить так, что они считались лучшими в России. Его лошади выигрывали призы на крупнейших ристалищах Европы.

В письме Муромскому (“Дело”) Кречинский говорит: “Может, и случалось мне обыгрывать проматывающегося купчика или блудно расточающего родовое имение дворянина, но детей я не трогал, сонных не резал…” (По одной из версий следствия, Деманш была зарезана сонной в постели.)

Случалось и Александру Васильевичу обыгрывать дворян и купчиков. Игроком он был отчаянным: играл не по мелочи – на деревни и вотчины. По свидетельству его крестьян, в карты он выиграл родовое имение графа Антонова деревню Захлебовку, которая находилась по соседству с тульской Кобылинкой. “Таким же образом барин приобрел еще часть земли у других помещиков”, – вспоминали крестьяне.

Да, но вот “сонных не резал”. Общественное же мнение единодушно утверждало – резал! И ссылалось при этом на “грехи его молодости”, на купчиков и дворян, которым он действительно “резал горло” за ломберным столиком какой-нибудь счастливой картой.

От карт, ипподромов, фехтования и пикников Александра Васильевича отвлекали коммерческие занятия. Намереваясь поправить состояние семьи, частью потраченное им самим и его сестрами в заграничных поездках, частью пошатнувшееся стараниями эксцентричного деда, развеявшего сотни тысяч в театральных разгулах по Ардатовскому уезду, Александр Васильевич предпринимает поездку в Томск с целью приобрести там золотые прииски и начать новое дело. “Может быть, именно это путешествие, – пишет он сестрам из Томска, – явится залогом нашего благоденствия”.

Залогом благоденствия оно не явилось. В первой половине своей жизни до рокового перелома в ночь на Михайлов день 1850 года Сухово-Кобылин неохотно и неумело занимался хозяйственной и коммерческой деятельностью. Позднее, после трагических событий, резко переменивших его судьбу, он будет опьяняться работой, находить в ней радость, забвение и утешение. В 1850-х годах он с жаждой и горячностью станет набрасываться на всякое дело, возводить заводы, мельницы, лесопильни, винокурни, с упоением и воодушевлением говорить о них.

А тогда упоения не было. “Я объездил золотые прииски, – пишет он уже в следующем письме из Томска. – Здесь все живет только для денег. Нажива единственный двигатель, и все души здесь черны, сухи и отталкивающи. Общества и собрания представляют нечто столь колоссальное по глупости, что можно было бы умереть от смеха, если бы не умирали от скуки. Словом, к черту их – не хочу больше о них говорить”. Этим все его предпринимательство и ограничилось. Приисков он так и не купил.

Весь год по возвращении из Парижа Александр Васильевич не забывал своей “милой Луизы”. Напротив, все больше тосковал о ней. Он то и дело заезжал в магазин к госпоже Мене справляться, не поступала ли на службу француженка по имени Луиза Деманш. Просил, если она появится, тотчас же сообщить ему.

Приехав в Россию 6 октября 1842 года, Луиза не спешила воспользоваться рекомендацией Сухово-Кобылина. Она осталась в Петербурге и устроилась модисткой в магазин портнихи Андрие на Невском проспекте. Луиза надеялась разбогатеть, торгуя модными шляпками в Северной столице, и явиться к “русскому боярину” со своим капиталом. Но торговля в Петербурге не принесла ей ничего, кроме долгов. В декабре она оставила магазин Андрие и решилась ехать в Москву.

Не объявляясь Александру Васильевичу, Луиза остановилась у своей соотечественницы Эрнестины Ландерт, с которой познакомилась в магазине Мене. Квартиру для Эрнестины в Газетном переулке снимал брат поэтессы графини Ростопчиной гвардии поручик Сергей Петрович Сушков, впоследствии неоднократно привлекавшийся свидетелем по делу об убийстве Деманш.

Эрнестина с Сушковым и сообщили Александру Васильевичу о приезде Луизы. Счастливый и возбужденный, он помчался в Газетный переулок. “Зима. Первое сладостное свидание с Луизой, – записал он в дневнике. – Я приехал за нею в санях. Она вышла. Я ее посадил в сани и… какая досадная эта зима – эта шуба…”

О том, чтобы Луиза работала модисткой, уже не было и речи. “К черту госпожу Мене! К черту шляпки! – восклицал Александр Васильевич. – Я сделаю вас настоящей русской купчихой! Не смейтесь!.. Вы будете сидеть на пуховых подушках, пить чай из самовара и бранить кредиторов, я научу вас, как с ними разделываться в два счета: эй, там, кто-нибудь, гоните их в шею!.. Я люблю вас, Луиза, я не знаю, как прожил весь этот год без вас…”

На следующий же день Александр Васильевич снял Луизе квартиру в доме Засецкого на Рождественке. Но этого ему показалось мало, и он в скором времени арендовал для француженки весь первый этаж дома графа Гудовича – со спальнями, кабинетом, просторной гостиной, кухней, погребом и конюшней. Дом Гудовича находился в самом центре Москвы на углу Тверской и Брюсова переулка, в двух шагах от дома военного генерал-губернатора. Кобылин дал Луизе в прислуги дворовых девок Аграфену Кашкину, Пелагею Алексееву, Василису Егорову и Настасью Никифорову. Он отрядил к ней лучшего своего повара Ефима Егорова, прошедшего школу в Петербурге на кухне Дашкова, трех кучеров и мальчика-рассыльного.

С азартом и воодушевлением занялся Александр Васильевич обустройством апартаментов Луизы. “Я набрал и накупил какой-то мебели, – пишет он в дневнике. – Постели поставили в большой комнате; за нами ходил камердинер, страшно напивался пьян, ухал и пугал Луизу”.

Восемь лет спустя, перечитывая показания свидетелей по делу об убийстве Деманш, дневники и письма Кобылина, обер-прокурор Лебедев отметит в своих “Записках”: “Грустно видеть этого даровитого Сухово-Кобылина, поглощенного интригами, и этих крепостных, отданных господином в рабство своей французской любовнице”.

Принадлежность к одной из самых древних и знатных фамилий русского дворянства не позволяла Александру Васильевичу жениться на “безродной иностранке”. Против этого брака восстала бы вся его семья. Впрочем, с мнением семьи и всего высшего света он бы не посчитался, если бы решил сделать Луизу своей женой. Но он сам был лютым стражем чистоты своей аристократической фамилии, унаследованной, по семейной легенде, от боярина времен Ивана Калиты и Симеона Гордого, тевтонского рыцаря Андрея Кобылы. У него, последнего представителя рода Сухово-Кобылиных (о судьбе его несчастного младшего брата речь пойдет ниже), чувство дворянской гордости было в высшей степени обостренным. Во славу своего рода и с тоской о его былом величии он устроил в Кобылинке музей, где свято хранил семейные реликвии и документы – “государей моих жалованные грамоты”. Об этом музее писали газеты, его посещали любители русской старины. “Мы, Кобылины, могучий род!” – любил говорить он.

Судьба в ответ послала ему клеймо страшного обвинения, тюрьму и разорение; обрушила на Кобылинку свирепый пожар, испепеливший родовую усадьбу и смешавший с прахом рескрипты царей, и, завершая тяжбу с ревнителем последних оплотов “могучего рода”, обрекла его на старость без семьи и потомства и уготовила смерть на чужбине в одиночестве и забвении.

“Странная, странная судьба!”

Оставив магазин Мене, Луиза приняла русское подданство и стала именоваться московской временной купчихой из иностранок Луизой Ивановной Симон-Деманш. Александр Васильевич снабдил ее капиталом в 60 тысяч рублей серебром и открыл на ее имя торговлю шампанскими винами со своих заводов, находившихся в селе Хорошеве под Москвой, а также мукой, медом, сахаром, патокой и прочими бакалейными товарами, поставлявшимися в изобилии из его родовых имений в Тульской, Нижегородской, Владимирской, Московской и Тверской губерниях.

Вскоре Луиза стала управлять многими коммерческими делами и предприятиями Кобылиных. Она с успехом представляла интересы дворянского семейства в купеческом мире. Француженка сумела расположить к себе всех родственников Кобылина, которые, как пишет Феоктистов, “убедились, что ею руководит искреннее чувство, а не какой-нибудь корыстный расчет”. Луиза была посвящена во все торговые и финансовые операции не только Александра Васильевича, но и его зятя (мужа младшей сестры) Михаила Петрово-Соловово и кузена Ивана Шепелева – крупнейших московских коммерсантов, которые доверяли ей без расписок огромные суммы, ценные бумаги, документы и золото.

Мать Александра Васильевича и его сестры Софья и Елизавета испытывали к француженке необыкновенную привязанность. Они называли Луизу “доброй и прекрасной женщиной”. Для них она была преданным другом, доверенным лицом, милым и приятным собеседником. Без участия и совета парижской модистки сестры Кобылина не делали ни одной даже самой мелкой покупки – салопа, пелеринки, шляпки… Авторитет Луизы во всех семейных делах был настолько велик, что даже Мария Ивановна, обладавшая неограниченной властью в доме, не обходилась без ее помощи, когда нужно было оказать влияние на сына. В одном из писем она просила француженку уговорить Александра не оставлять службу в канцелярии генерал-губернатора, которая давала бы ему возможность баллотироваться на пост губернского предводителя дворянства. Но здесь Александр Васильевич был непреклонен: в 1849 году он вышел в отставку в чине титулярного советника. При этом он заявил: “У меня и на могиле будет надпись: никогда не служил!”

Через Луизу же Мария Ивановна пыталась смягчить крутой нрав сына. Она не раз говорила француженке: “Остерегайте его, Луиза. Он неучтив и груб с людьми, с которыми имеет дело, и в особенности с кредиторами”.

Александр Васильевич попросту имел обыкновение гнать кредиторов в шею. Этой своей чертой он потом наделил своего персонажа Кречинского.

– Михайло Васильич, извозчик пришел! Он там, сударь, просит денег.

– В шею!.. <…>

– Михайло Васильич, прачка пришла: денег просит.

– В шею! <…>

– Михайло Васильич, вон дровяник тоже часа два стоит.

– Да ты с ума сошел, что ли? дела не знаешь?.. Что ты лезешь ко мне с пустяками?

“Свадьба Кречинского”, действие второе, явление VIII

Позднее, когда к Сухово-Кобылину пришла литературная слава, его неучтивость стала в театральной среде притчей во языцех. С директором Императорских театров Александром Михайловичем Гедеоновым, с которым опасались ссориться актеры и драматурги обеих столиц, он не церемонился. Однажды в присутствии министра двора графа Адлерберга он взял Гедеонова за ворот и, по собственному выражению, “под кулаком у носа” заставил сознаться в подлоге документов, в результате которого драматург лишился гонорара за “Свадьбу Кречинского”.

Луиза, сколько могла, старалась влиять на Александра Васильевича и, как видно, не без успеха. “Так уж, видно, суждено, сударыня, – писал ей Сухово-Кобылин, – что Вы всегда будете иметь перевес надо мной и что Ваша маленькая белокурая головка будет упрямей моей огромной головы”.

Александр Васильевич старался скрыть, насколько это было возможно, свою любовную связь с француженкой. Он ограничил круг ее знакомств и никогда не появлялся с ней в свете. Вечера она проводила с Эрнестиной Ландерт и поручиком Сушковым, которые были самыми близкими ее друзьями в Москве. Иногда Луиза выезжала в подмосковное имение Кобылина – село Хорошево. Там она гостила у своих соотечественников – в семействе Кибер и у Иосифа Алуэна-Бессана, управляющего кобылинскими фабриками шампанских вин. В Москве она часто посещала своего духовного наставника аббата Кудера, искренне привязанного к ней. Не исключено, что священнику были известны многие подробности, связанные с историей трагической гибели его прихожанки. Во всяком случае, сведения, сообщенные Кудером в отчете о погребальной церемонии, который он представил по требованию генерал-губернатора сразу после того, как отслужил в костеле Святого Людовика заупокойную мессу по Луизе Деманш, дали Закревскому основания полагать, что убийство француженки было заранее и хладнокровно подготовлено Сухово-Кобылиным и близкими к нему лицами из высшего света.

Александр Васильевич ежедневно посылал Луизе на расходы довольно крупную сумму – 3 золотых полуимпериала (50 рублей кредитными билетами, что равнялось месячному жалованью учителя гимназии). Деньги приносил по утрам его камердинер Макар Лукьянов, который объявлял Луизе, намерен ли барин быть у нее к обеду или к завтраку. Встречи с Деманш давали Сухово-Кобылину иллюзию “жизни тихой, домашней, жизни, замкнутой в своем кругу”, видимость семейного счастья, которое он ставил выше всякого другого и которое судьба трижды разрушит безжалостно и коварно.

Его родные очень дорожили заботливостью Луизы и преданностью ее Александру Васильевичу. Они окружали ее трогательным вниманием. Мария Ивановна выписывала для француженки собачек ее любимой породы кинг-чарльз-спаниель из Англии и пушистых котят из Сибири. Сестра Сухово-Кобылина Софья, талантливая художница, первая русская женщина, удостоившаяся золотой медали Академии художеств за крымские пейзажи, дарила ей свои картины, которыми Луиза украшала гостиную дома Гудовича. “Образ ее жизни, – говорил Александр Васильевич на допросе, – был самый скромный, наполненный домашними занятиями, довольно правильный, при самом малом числе знакомых”.

Феоктистов в мемуарах утверждает, что Луиза не могла быть довольна своей судьбой, потому что Кобылин часто изменял ей. Что ж, в этом цензор был прав. Француженка не раз устраивала любовнику бурные сцены, но до полного разрыва дело никогда не доходило, так как каждое его увлечение длилось недолго, и он все-таки возвращался к ней.

Симон-Деманш была натурой пылкой, страстной, способной любить до самозабвения, до беззаветной преданности. “Она всегда изъявляла ревность к тем домам, куда я часто ездил, ко всем, с кем я был близко знаком, – объяснял Александр Васильевич следователям. – Ревность эта, однако, никогда не выходила за пределы обыкновенной шутки, подшучивания, иногда просьбы, чтобы часто в такой-то дом или к такой-то не ездил”.

Луиза, конечно, не склонна была шутить, когда речь шла о неверности Александра Васильевича. “Иногда случалось, – показывала на допросе горничная француженки Аграфена Кашкина, – что она с Кобылиным что-то крупно говорила, и Кобылин, случалось, что как бы с сердцем хлопнет дверью и уйдет”.

Друзья Сухово-Кобылина, знавшие его в молодости, пишут, что он “был блестящим, подвижным человеком, увлекался женщинами и, в свою очередь, увлекал женщин”. Александр Васильевич обладал демонической властью над слабым полом. Женщины буквально осаждали его, и он поражал их сердца. Сцены из его комедии, где слуга Федор описывает молодость Кречинского и отношение женщин к своему барину, полностью автобиографичны:

– И ведь он целый век все такой-то был: деньги – ему солома, дрова какие-то. Еще в университете кутил порядком, а как вышел из университету, тут и пошло, и пошло, как водоворот какой! Знакомство, графы, князья, дружество, попойки, картёж. <…>Теперь: женский пол – опять то же… Какое количество у него их перебывало, так этого и вообразить не можно! По вкусу он им пришелся, что ли, только просто отбою нет. Это письма, записки, цидули всякие, а там и лично. И такая идет каша: и просят-то, и любят-то, и ревнуют, и злобствуют. Власть имел, просто власть.

“Свадьба Кречинского”, действие второе, явление I

Вот строки из “писем, записок, цидуль”, изъятых следователями из бумаг Сухово-Кобылина и предъявленных ему во время допросов в Мясницкой части и на гауптвахте у Воскресенских ворот, где он писал “Свадьбу Кречинского”, извлекая слова и образы для комедии из материалов собственного дела:

…Клянусь тебе, нежный дорогой друг, я твоя навеки. Никакое сердце не будет биться на моем: ничьи губы не сотрут следы твоих поцелуев…

…Я спрашиваю Вас, любите ли Вы другую? Ради бога, объяснитесь откровенно, не заставляйте еще одну женщину томиться к Вам любовью слишком долго…

…Ты знаешь, что я люблю тебя вопреки всем. В твоих руках более чем моя жизнь и честь… Я вовсе не упрекаю тебя, мой друг, сохрани меня Господи от этого. Напротив, я благодарна тебе за те счастливые дни, которые я провела с тобою и которые надеюсь провести с тобою. Давай обманывать свет…

…Пишу к Вам последний раз, Александр. Обдумав равнодушие, которое Вы оказывали мне в последнее время, я решилась сказать Вам, что связь наша прекращена навсегда. Прощайте… трудно выговорить это слово после четырехлетней любви к Вам…

…Ответьте мне, именем матери, именем брата моего, умершего мучеником, правда ли, что Вы женаты? На ком?..

Александр Васильевич, конечно же, хорошо понимал, для чего крючкотворы из Мясницкой части беспрестанно выкладывали перед ним эти письма и упорно требовали “указать фамилии барышень”. Если бы им удалось втянуть в дело всех писавших ему женщин, одной из которых, некой Полине (той, что предлагала “обманывать свет”), было всего семнадцать лет, то это фантастически расширило бы возможность брать взятки с дворянских семейств за обещание не предавать огласке открывшиеся факты и не докладывать о них по начальству. Но разработать еще одну золотоносную жилу следователям не удалось. На полях этих записок Александр Васильевич написал своим заостренным почерком, мешая русские буквы с латинскими (это было для него характерно, когда он писал что-либо в волнении): “Почерк руки мне неизвесtен, кoгda и кем писаны, не знаю”.

…девочек на удилище судопроизводства не ловил.

“Дело”, действие первое, явление I

Луиза ревновала Сухово-Кобылина по-женски безрассудно, не только к коротко знакомым ему дамам, но и ко всем его делам, друзьям, балам, обедам, ипподромам, фехтовальным залам – словом, ко всему, что хоть на час отнимало у нее Александра Васильевича.

“Любезный Александр, – писала она (вся их переписка шла на французском). – Я узнала, что ты сегодня обедаешь в городе. Мне очень жаль, я надеялась провести с тобой несколько часов нынешнего вечера. Я очень грустна и очень нездорова. Если у тебя есть свободная минута, заезжай, пожалуйста, ко мне. Я очень буду тебе за то благодарна. Прошу тебя, не откажи мне в этом, потому что я очень несчастна. Целую тебя и жму твои добрые руки. Преданная тебе Луиза”.

В ответ на выразительные и полные чувства письма Деманш Александр Васильевич посылал ей с камердинером короткие и сдержанные записочки: “Любезная маменька (он в шутку называл ее маменькой. – В. О.), все уехали. Приезжай ко мне пить чай. Я поеду на вечер в девять часов с половиною”.

Луиза использовала любой повод и прибегала к разного рода хитростям, чтобы только залучить к себе Александра Васильевича: “Любезный Александр. Сделай одолжение, заезжай ко мне. Мне нужно с тобой переговорить о том, где заказать горностаевую пелеринку для твоей сестры Лизы. Я ничего не могу сделать, не видав тебя. Прощай, до свидания. Искренне жму тебе руки. Луиза”.

Александр Васильевич, разумеется, понимал, что дело вовсе не в пелеринках, и иногда проявлял снисхождение: “Любезный друг, я посылаю за твоими вещами и за твоей особой, все готово, и мы поедем ко мне. Приезжай, я жду тебя пить чай”.

В записках Сухово-Кобылина Луизе были особые, как это обычно водится у любовников, только им понятные выражения, своего рода иносказания, вроде этого “пить чай”. Потом, когда следователи Мясницкой части, сенаторы, обер- и генерал-прокурор начнут подробно изучать его любовную переписку, переведенную с французского штатным переводчиком канцелярии московского обер-полицмейстера Евгением Бернардом и приобщенную к делу, одно из таких выражений, а именно – “пронзить кастильским кинжалом”, будет понято ими буквально и выдвинуто в качестве очень серьезной улики против Сухово-Кобылина.

На допросах многие свидетели говорили о Луизе, что она была “нрава пылкого и нетерпеливого”. Пылкий и нетерпеливый нрав француженки жестоко сказывался на ее прислуге. “Мадемуазель Симон, – вспоминает Александр Рембелинский, сосед Сухово-Кобылина по имению в Тульской губернии, – подобно многим иностранкам и иностранцам, приезжавшим в Россию, обращалась крайне придирчиво и сурово с прислугой, отданною в ее распоряжение Кобылиным”. Луиза просто-напросто обходилась с горничными, поварами, рассыльными и кучерами как с рабами и, по примеру барина, била крепостных.

“Я отошла от нее по строгому и строптивому ее характеру, – рассказывала на допросе Василиса Егорова. – Злоба ее происходила оттого, что она по-русски говорила невразумительно и разговора ее я не понимала, не могла потрафить ей в исполнении приказаний, за что она выходила из себя, бивала”.

“Она за всякую безделицу взыскивала, – жаловалась следователям Аграфена Кашкина, – и даже бивала из своих рук”.

“Деманш была вспыльчивого характера, взыскательна, била почем зря”, – вторила им Пелагея Алексеева.

Крепостная девушка Настасья Никифорова даже подавала жалобу на Симон-Деманш военному генерал-губернатору Москвы. Луиза жестоко избила ее половой щеткой за то, что при возвращении домой нашла ее спящей с зажженной свечой. Закревский потребовал от Симон-Деманш расписку, что она “на будущее время с находящимися у нее в услужении людьми будет обращаться как следует”.

Прожив восемь лет в России, Луиза так и не изучила ни ее языка, ни ее нравов и не могла понять: то, что пристало барину, “отцу родному”, которого крестьяне, несмотря на всю его жестокость и крутой нрав, всё же любили (“строгий был, но милостивый, крестьян уважал”, вспоминали они), не дозволяется и не прощается ей, приезжей иностранке, присвоившей себе в обращении с ними власть и манеры дедов и прадедов “русского боярина”.

Рассказывая на свой лад историю гибели Деманш, крестьяне всегда оставались на стороне своего господина, хотя и считали его повинным в убийстве. В их рассказах, которые собрал в 1930-х годах учитель начальной школы деревни Кобылинка Федор Кузнецов, события истолкованы фантастически, но в них выражается явное недоброжелательство к бессердечной иностранке и столь же явное восхищение характером барина.

“Были у него любовницы, одну из которых он убил – немку Луизку. Однажды за обедом любовница Луизка что-то поперечила ему. В гневе Александр Васильевич схватил гирлянду, ударил Луизку по голове и убил ее. А потом ее посадили, как живую, в карету, свезли за Москву и выбросили. Об этом узнали и осудили Сухово-Кобылина…”

“За него сидел наш ольховский, из деревни Ольхи мужик, Мишка Вольнов. Сидел в тулупе барина, в его шапке, очень на него был похожий. Сухово-Кобылин богато одарил мужика, аристократ был высшей марки, за отсидку подарил Мишке десятину земли и соболий тулуп”.

“Да, характер имел крутой. В имении под Москвой убил любовницу. Чтоб спрятать следы, подкупил придворную знать и вывез труп в поле зимой. Сбросил ее с саней – якобы замерзла. Его отец говорил: «Сколько просудился на взятках, мог бы всю дорогу от Москвы до Кобылинки деньгами выложить». Откупился. И все же суд приговорил Александра Васильевича к 3 годам заключения. А он подкупил крепостного Михаила Вольнова. Вольнов и отсиживал с документами барина”.

“Точно… А сам Сухово-Кобылин жил в эти годы в осиновом лесу, верстах в 2 от Кобылинки, в специально построенной избушке. Фундамент той избушки сохранился до сих пор. При Александре Васильевиче находился лишь один лакей. В этой избушке и написаны были «Свадьба», «Дело» и «Смерть»”.

“Да нет, любовницу его убили слуги. Ненавидели ее за строгость. Судьям сказали, что убить им приказал барин. Родные его порядочно деньжонок поистратили, чтоб загасить дело. В это время он и скрывался”.

Племянник Сухово-Кобылина граф Евгений Салиас передавал историю гибели француженки со слов крестьян с еще более фантастическими деталями, наводя ужас на собеседников. Редактору “Русского архива” Петру Бартеневу он рассказывал: “Когда кучер и повар вывезли труп за заставу и, бросив его близ дороги, повернули назад, повар оглянулся и сказал: «Она бежит за нами!» Кучер оглянулся, и тоже ему показалось, что француженка бежит за ними и как бы догоняет. Кучер ударил по лошадям. Они проскакали несколько минут, и когда оглянулись, она уже не бежала. Но они решили вернуться и покончить с нею. Они нашли ее лежащей на прежнем месте, и тут повар перерезал ей горло”.

“Этот эпизод, – пишет Бартенев, – граф Сальяс рассказывал так, что становилось страшно”.

Луиза стойко сносила неверность возлюбленного, прощая ему измены и мимолетные увлечения другими женщинами. Но вот в 1850 году у нее появилась соперница – Надежда Ивановна Нарышкина, урожденная Кнорринг. Эта женщина засияла яркой звездой в московском свете. Она многих сводила с ума. Нарышкину толпами осаждали очарованные поклонники, хотя она и не отличалась какой-то особенной красотой. Напротив, была, по словам современников, непривлекательна внешне – небольшого роста, “рыжая, сухая, бледная”, с неправильными чертами лица. Но она обладала блестящим остроумием, держалась уверенно и непринужденно, была обаятельна, грациозна и властна.

“Рыжая львица”, как ее называли в свете, страстно влюбилась в Сухово-Кобылина, чего и не скрывала от общества. Вся Москва еще до того, как в ночь с 7 на 8 ноября случились страшные события, знала об ее интимных отношениях с блестящим светским львом и красавцем Кобылиным; слухи о них ходили по всем салонам, что, по-видимому, льстило Надежде Ивановне.

Используя в качестве посыльного своего почтенного супруга Александра Григорьевича Нарышкина, она слала Александру Васильевичу письма одно за другим, “ревновала, просила, злобствовала”:

Надеюсь, что ничто не заставило переменить Ваше намеренье приехать в Сабурово (имение Нарышкиной. – В. О.) и что мы будем иметь удовольствие видеть Вас. Если по какому-либо случаю Вы не намерены приехать сюда, что будет очень скучно и вовсе нелюбезно, то будьте так добры, велите сказать это посыльному или дайте ему записку, чтобы можно было взять другие меры. Мы останемся совершенно одни. Все гости разъехались и возвратятся не раньше, чем через неделю. Муж мой взялся доставить Вам эту записку.

“Я ездила для Вас за 6 верст на почту, – писала она, не дождавшись ответа, – и так как это путешествие увенчалось успехом, Вы обязываетесь пробыть в Сабурово до 5-го числа. Вы должны это сделать, вследствие бесконечного доказательства дружбы, которое я Вам оказала. Ответьте, если можете, и во всяком случае приезжайте спросить у меня прощение и поцеловать у меня ручку – право, стоит этого. Прощайте, до свидания. Вы слишком практичный человек, чтобы ошибиться числом, и теперь я почти готова считать это достоинством и сознаться Вам в этом во вторник. Протягиваю Вам дружески руку и прошу Бога сохранить Вас.

Надежда Нарышкина. Сабурово. 30 июля”.

Отголоски этого романа есть в монологе Федора, слуги Кречинского:

– Ведь была одна такая – такая одна была: богатеющая, из себя, могу сказать, красоточка! Ведь на коленях перед ним по часу стоит, бывало, ей-ей, и богатая, руки целует, как раба какая. Сердечная! Денег? Да я думаю, тело бы свое за него три раза прозакладывала! Ведь совсем истерзалась и потухла, ей-ей. Слышно, за границей и померла3. Было, было, батюшки мои, все было, да быльем поросло.

“Свадьба Кречинского”, действие второе, явление I

Свое последнее лето 1850 года Луиза проводила частью в имении Сухово-Кобылина селе Воскресенском, частью на своей даче в Останкине. Приехав в начале октября в Москву и узнав о романе Александра Васильевича с дамой из высшего света, Луиза поверглась в такое отчаяние, что уже не в силах была скрывать от кого бы то ни было своей ревности и горя.

Жалея “добрую и прекрасную женщину” и одновременно пользуясь случаем упрекнуть брата, графиня Салиас пишет ему укоризненное письмо: “А другая, госпожа Симон, что ты из нее сделал? Ты мне скажешь: я ее больше не люблю, – хорошо, в этом никто не властен, это чувство подвижней и свободней облаков…” Как жестоко и властно рассеял Александр Васильевич эти подвижные облака, на которых возносилась Елизавета Васильевна на заре своей юности к упованному счастью, как беспечно смеялся он потом: “Ах, этот Надеждин, удивительный чудак!” “Но кое-что да остается после восьмилетней связи?..”…Все, все останется, Елизавета Васильевна, страшной раной в сердце останется, пожизненной мукой останется, тяжким раскаянием и вечной памятью в мраморе на Введенском кладбище… “A если не останется, то дурным, неблагодарным будешь ты, да, ты. Если ты не чувствуешь привязанности к ней после той любви, которую она питала к тебе, ты не заслуживаешь никакой симпатии на всю твою остальную жизнь. Не думай, чтобы я тебе через это говорила, что так как она тебя любит, то ты должен посвятить ей всю жизнь, пожертвовать ей новой любовью, нисколько. Ты сам знаешь, что это было бы безумно, говорить подобные вещи, но по крайней мере, прекратив твою любовную связь с ней, если даже ты ее не любишь, все-таки ты обязан к ней уважением и хорошим обращением, ты должен быть другом и покровителем ее, ибо у нее, кроме тебя, никого нет. Я знаю, что, предавшись другой любви, которая, по-моему, не имеет будущности, ты разорвешь сердца этих женщин, обе они будут несчастны. Не знаю, которая из них будет несчастней. Сам ты во всем этом будешь тем несчастней, что ты не привык страдать и не умеешь страдать. Это будет для тебя роковая новость, которая понесет тебе удар. Лучше заглушить эту страсть в зародыше. Не говоря уже о страданиях, которые тебя ожидают, какова будет твоя будущность – ты потеряешь и то и другое, и, поверь мне, ты не можешь жить один”.

Вещий Слепец накануне рокового удара водил пером Евгении Тур!

Кастор Никифорович Лебедев, выступая в Сенате, назвал это письмо “курсом французских развратных правил, подробно изложенных на шести листах”, и с едкой иронией добавил: “Я рекомендовал бы всем донжуанам, а равно и обманутым мужьям ознакомиться с этим произведением нашей писательницы!”

К середине октября, за несколько дней до своей кончины, Луиза полностью потеряла самообладание. “После праздника Покрова Пресвятыя Богородицы Симон-Деманш, возвратившись домой вечером, ужасно плакала, рвала на себе ленточки от чепчика и приказала приготовить себе платье, чтоб уехать совсем, – говорила на допросе горничная Аграфена Кашкина, – а когда пришел Сухово-Кобылин, она ссорилась с ним по-французски, но барин уговаривал ее остаться. И таковые ссоры бывали часто, причиною сих ссор была ревность Деманш к Нарышкиной, а как зовут ее, не знаю, а, кажется, дом ее на Сенной. Она все кружилась возле дома той Нарышкиной, высматривая, не там ли барин и где он сидит”.

Да, она кружилась, и хозяйка дома знала об этом. И однажды во время бала, увидев Симон-Деманш, заглядывающую в окна с противоположного тротуара, она подозвала к себе ничего не подозревавшего Кобылина, отодвинула портьеру, чтобы их лучше было видно с улицы, и целовала, обнимала его на глазах у несчастной француженки…

Разговоры о безумной ревности Луизы уже ходили по всей Москве. Но Александр Васильевич не придавал им значения. Он по-прежнему слал ей с камердинером короткие записочки, все “шутил и подшучивал” над своей “любезной маменькой”.

Скверная, дрянная, я готов биться об заклад, что Вы рыскаете по городу. Я Вас высеку и буду строг, как римский император. Ни слезы, ни стоны, ни мольбы не тронут меня – предупреждаю Вас заранее.

Что Вы поделываете, дрянная? Прежде всего я должен сказать, что я Вас не знаю, что я выкинул из памяти Ваше имя, даже воспоминание о нем изгладилось. Я Вас не знаю: что такое госпожа Симон? Право, милостивый государь, не могу Вам этого сказать, я никогда не слышал такого имени. Госпожа Симон… Госпожа Симон… не знаю… Только что моя мать уедет в Тулу, я приеду задать Вам на орехи.

Обер-прокурор Лебедев, комментируя на заседаниях Сената переписку любовников, отмечал: “Переписка в небольшом количестве листков, приобщенная к следствию, чрезвычайно любопытна. Особенно любопытны письма самой Деманш, впрочем, довольно безграмотные. Есть письма, дышащие невинной страстью и любовью, есть вопли упреков. В письмах же самого любовника выражается постоянно какое-то самодовольство”.

Что ж, может быть, Кастор Никифорович и был прав по-своему, по-прокурорски. Но не он и не его грозные резолюции, а судьба, которой Сухово-Кобылин отказывал в разуме и которую он называл Слепцом, сполна расплатится с ним за его беспечность и черствость к той, что писала ему незадолго до смерти: “Ах, Александр! Ты всегда был жесток и несправедлив со мной. Да простит тебя Бог, как я прощаю за все зло, которое ты мне причинил. Я все же думала о твоем счастье”.

Последнее свидание Сухово-Кобылина с Симон-Деманш состоялось, судя по материалам следствия, вечером 6 ноября 1850 года на ее квартире, в доме графа Гудовича. “Мы были одни, – показывал он на допросе, – и никого из посторонних не было”.

О чем они говорили в этот вечер, неизвестно. Известно только, что утром того же 6 ноября он получил от Луизы письмо. Это последнее ее послание было проникнуто безнадежной грустью и предчувствием роковой кончины:

Любезный Александр.

Заезжайте ко мне сегодня вечером, хоть на четверть часа. Мне необходимо нужно поговорить с Вами. Не откажите мне. Я, может быть, беспокою Вас в последний раз…

Прощайте, жизнь моя очень грустна. Луиза.

Вероятно, Вы уже скоро не услышите обо мне в Москве.

Письмо это, взятое следователями со стола Сухово-Кобылина, разумеется, не ускользнуло от внимания обер-прокурора, как не ускользнула от следствия вообще ни одна, даже самая призрачная улика против отставного титулярного советника Сухово-Кобылина. “Не благоугодно ли господам сенаторам обратить свое взыскующее внимание на сей важный для дела документ? – призывал Кастор Никифорович. – Я разумею письмо Деманш от 6 ноября. Она просит его заехать хоть на четверть часа. Зачем? Сухово-Кобылин так и не объяснил этого следователям. Далее: она пишет, что беспокоит его в последний раз. Это любопытно – именно в последний раз и беспокоила его французская любовница. А прощаясь, она прибавила, что жизнь ее кончена и что скоро о ней не услышат в Москве”.

Глава третья

 
А снег уж давно ту находку занес,
Метель так и пляшет над трупом,
Разрыл я сугроб, да и к месту прирос,
Мороз заходил под тулупом.
Под снегом-то, братцы, лежала она,
Закрыв свои ясные очи…
 
Из русской народной песни


Утром 9-го числа ноября месяца надзиратель 5-го квартала Пресненской части господин Герасимов приказал мне отправиться за Пресненскую заставу на Ходынское поле. Исполняя приказание начальника, я тотчас поехал по назначению на верховой лошади и там заметил в стороне от дороги, сажени в 3, мертвое тело в женском платье: около тела никаких признаков следа не было по случаю сильной метели снега, который совершенно покрывал и самое тело…

Из показаний казака Андрея Петрякова

“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. За Пресненской заставой на Ходынском поле найдено тело женщины неизвестного звания”.

“Пресненской части приставу Ильинскому. Обер-полицмейстер Москвы генерал-лейтенант Лужин приказывает. Произвести местное освидетельствование тела. Подробности сообщить немедленно”.

“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. По осмотру, произведенному мною с квартальным надзирателем Овчаренко и добровольным свидетелем Ивановым, оказалось: тело лежало в расстоянии от Пресненской заставы около 2,5 верст, на 3/4 версты от вала, коим обнесено Ваганьковское кладбище, и в 3 саженях вправо от большой дороги, ниц лицом, головою по направлению к Воскресенскому, руки подогнуты под тело. При перевороте же его оказалось, что женщина эта зарезана по горлу. Лет ей около тридцати пяти, росту среднего, волосы русые, коса распущена и волосами оной обернуто горло по самому перерезу. Глаза закрыты, самое тело в замерзшем положении, одета она в платье клетчатой зеленой материи, под оным юбка коленкоровая белая, другая ватная, крытая драдедамом, и третья бумажная тканная, сорочка голландского полотна с воротничком, кальсоны коленкоровые белые, сбившиеся на ноги до самых голеней; на ногах шелковые белые чулки и черные бархатные полусапожки, на голове синяя атласная шапочка, сбившаяся на самый затылок, в волосах же черепаховая гребенка без одного зубца, креста на шее не оказалось, в ушах золотые с бриллиантами серьги, на безымянном же пальце левой руки два золотые супира4, один с бриллиантом, а другой с таковым же камнем, осыпанным розами, на безымянном же пальце правой руки золотое кольцо, в кармане платья с правой стороны оказалось девять нутренных ключей разной величины, из коих пять на стальном кольце. При этом усмотрено, что снег, где она лежала, подтаял и под самым горлом на снегу в небольшом количестве кровь. С правой стороны по снегу виден след саней, свернувших с большой дороги, прошедших мимо самого тела и далее впавших опять в большую дорогу. По следам же конских копыт видно, что след был от Москвы. Поблизости тела орудий или острых вещей никаких не оказалось и следов крови более нет. Что же касается до людских следов, то их не было замечено”.

“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Врач Преснинской больницы Тихомиров докладывает. По наружному осмотру оказалось: тело сложения довольно крепкого, росту среднего, волосы русые, распущенные, с косою, обернутою кругом горла, на передней части шеи ниже гортанных частей находится поперечная, как бы порезанная с ровными расшедшимися краями окровавленная рана, длиною около 3 вершков, дыхательное и пищеприемное горло, обе боковые сонные артерии и обе кровевозвратные яремные жилы, с повреждением других близ лежащих мягких частей и сосудов, совершенно перерезаны; на верхней части всей шеи заметен поперечно вдавленный рубец, в объеме мизинца; на лбу небольшое около вершка продолговатое темно-багрового цвета пятно; кругом левого глаза, величиною в ладонь, темно-багрового цвета опухоль, с подтеком крови, закрывшая весь глаз; на левой руке начиная от плеча до локтя по задней стороне находится сплошное темно-багрового цвета с подтеком крови пятно, посредине которого заметен вдавленный рубец темного цвета косвенного направления ближе к локтю, на конце этого пятна видна незначительная треугольная ссадина; по всему левому боку с задней его стороны находится сплошное ярко-красного цвета, в четверть листа бумаги величиною пятно, на коем видны во множестве разной величины темно-багрового цвета пятна, с подтеками крови; на левом вертлуге находятся две поверхностные, величиною с четвертак ссадины, окруженные темно-багрового цвета пятном, величиною в ладонь; на пояснице заметны таковые же три поверхностных ссадины. Начиная от передней части верхних ребер до поясницы и во весь левый бок находится большое кровоизлияние, причем седьмое, восьмое и девятое ребра этой стороны переломаны, а десятое – даже с раздроблением кости”.

“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. Ноября 10 дня, по оказании означенного тела крестьянам Сухово-Кобылина Галактиону Козмину и Игнату Макарову они объявили, что тело это иностранки Луизы Ивановны Симон-Деманш, живущей в Тверской части в доме Гудовича”.

“Городской части приставу Хотинскому. Оберполицмейстер Москвы генерал-лейтенант Лужин приказывает. Следствие об убийстве Симон-Деманш поручаю произвести приставу городской части Хотинскому, поручику Редькину и следственных дел стряпчему Троицкому. Обращаю особое внимание вышеозначенных лиц на следующие обстоятельства: 9 ноября сего года отставной титулярный советник Сухово-Кобылин явился ко мне и, объявив о неизвестной отлучке в продолжении двух дней из квартиры иностранки Симон-Деманш, просил содействовать к отысканию ее. На мой вопрос, куда она могла отлучиться и где следует ее искать, он указал два направления – Санкт-Петербургское шоссе и дорогу в Хорошево. На одном из сих направлений, указанных Сухово-Кобылиным, а именно по дороге в село Хорошево в 3 верстах от Пресненской заставы на Ходынском поле у Ваганьковского кладбища, и было найдено мертвое тело Деманш. В разговоре же о судьбе ее, прежде ее отыскания, Сухово-Кобылин многократно изъявлял опасения, не убита ли она”.

Итак, 10 ноября 1850 года началось дело об убийстве Симон-Деманш, суждения о котором продолжались до начала XX века во всех слоях российского общества – от купцов до чиновников, от крестьян до вельмож, от журналистов и литераторов до императорской семьи. Тогдашние критики утверждали, что именно после этого “долгого, бесконечно канительного дела, судейской процедуры Сухово-Кобылин из жизнерадостного и беспечного российского дворянина вышел озлобленным и мрачным обличителем”, ибо “пришлось ему испить до дна горькую чашу дореформенных порядков”, ярым ревнителем которых он оставался всю свою жизнь, воспринимая как “личное оскорбление” отмену крепостного права. “Однажды опоздал, значит, я с выездом, – вспоминал его кучер Прокофий Пименов. – Подходит, брови нахмурил. «Жаль, – говорит, – нет крепостного права. Двадцать пять дал бы собственными руками, а потом на конюшню»”.

Сам Александр Васильевич спустя много лет после того страшного дня, когда он, сидя в тюрьме под стражей, объятый безмолвным ужасом, читал подробное описание зверских увечий на дорогом ему теле, согревавшем его своим теплом и нежностью, – спустя много лет, когда уже гнили в могилах кости следователей и частных приставов, обложивших его капканами неотразимых улик, когда уже сгинули с лица земли травившие его прокуроры, губернаторы и министры, которых он пережил, отмеченный редкостным долголетием, бравировал перед журналистами, бравшими у него интервью: “У меня было дело, длинное запутанное дело, которое стоило мне немало денег и здоровья. Меня завлекли в чиновничью клоповню и хотели съесть живьем. Да, видно, не по зубам я им пришелся: мы, Кобылины, живучий род. Срок свой я отсидел и дело выиграл”.

Вечером 7 ноября, в тот день, когда исчезла Луиза, Александр Васильевич находился на балу в доме Надежды Нарышкиной. Там он остался ужинать. “Домой я возвратился часу во втором пополуночи, – показывал он на допросе. – Не застав никого, раздет был камердинером и лег спать. В наружности камердинера ничего особенного не заметил, впрочем, и внимания на него не обращал. Возвратясь домой, я нашел у себя на туалетном столике весьма малую записку от Симон-Деманш, в которой она сообщала мне, что для расхода у нее осталось мало денег, и в то же время в коротких словах упоминала, что давно меня не видала, а потому, вынув из кошелька 3 российских полуимпериала, каковая сумма полагалась обычно на провизию, я приказал камердинеру наутро 8-го числа вместе с запискою доставить их ей. Сколько могу я припомнить, отправился я на вечер и возвратился пешком, ибо мои лошади были заняты сестрами, а извозчика я в этот вечер не нанимал. На вечер к Нарышкиным отправился я в восьмом часу или девятого четверть”.

Утром 8 ноября камердинер Макар Лукьянов, исполняя приказание Сухово-Кобылина, отправился в Брюсов переулок с 3 полуимпериалами и запиской. “Но как я барыню не застал, – объяснялся он в Мясницкой части, – то и возвратился с оными назад. Деньги и записку вернул барину, сказав, что Деманш дома нету со вчерашнего дня”.

“И ударил в меня гром на Михайлов день! Нет моей милой Луизы! Так ли?.. Верно ли?.. Не ошибаюсь ли?..” И Александр Васильевич разрыдался на глазах у своего верного слуги, а тот возьми и покажи на следствии: “Барин мой был в смущенном виде, плакал и говорил: «Верно, Деманш убита»”.

Сам не свой полетел Александр Васильевич в Брюсов переулок. Там он нашел только слуг.

– Где она?!

– Не можем знать, барин. Отлучилась из квартиры седьмого ноября в десятом часу вечера, а куда, не сказывала, да только пошла в теплом салопе и свечей не велела гасить, говорила, что скоро вернется.

– Галактион!! Скачи мигом в Хорошево к Киберам, и чтоб без барыни не возвращался!

– Воля твоя, барин, да только нет ее там.

– А ты почем знаешь, мерзавец? Убью! Делай, что тебе велено!

Отослав Галактиона к Киберам, Александр Васильевич взял сани Симон-Деманш и продолжал поиски француженки с таким отчаянием, что сразу же навлек на себя подозрение. В продолжение этого дня он несколько раз приезжал на квартиру Деманш с зятем своим Петрово-Соловово и поручиком Сушковым. Его слезы, возбуждение, беспокойство, а главное, предположение о том, что Деманш нет в живых, вызывали недоумение у всех, кто его видел в этот день.

“В первый раз пришел он на квартиру к Деманш часу в восьмом утра. Барин же мой до 8-го числа никогда так рано в квартиру Деманш не хаживал, – отвечала на вопросы следователей Аграфена Кашкина, – а хотя и приходил по утрам, но не раньше одиннадцати часов. Деманш езжала гащивать в Хорошево часто и была там дня по два и по три, но барин мой никогда никакой тревоги об отлучке ее не показывал и не разыскивал ее, а ограничивался одним только спросом: где она? Не посылал никогда туда дознавать”.

Вслед за горничной камердинер Лукьянов утверждал: “В прежнее время Сухово-Кобылин никогда не был встревожен об отлучке Деманш”.

И все слуги, как сговорились, твердили одно и то же: барин впервые был так обеспокоен пропажей Луизы, которая, как явствует из показаний, часто без предупреждения уезжала из Москвы в деревню или на дачу.

Что ж, и это улика. Всякое лыко в строку, а строку – в дело.

“Сухово-Кобылин часу в восьмом 8-го числа, то есть часа через три по совершении убийства, – писал в обвинительной резолюции обер-прокурор Лебедев, особо подчеркивая последние слова, – приходил в квартиру отыскивать следы убитой Деманш и продолжал поиски с таким усердием, с такой тоскливостью и нетерпением, что в течение этого дня и ночи приезжал на квартиру раз шесть и оставался там по нескольку часов”.

Поручик Сушков, принимавший участие в поисках Луизы и утешавший Александра Васильевича в его отчаянии, предложил на всякий случай обратиться за помощью к обер-полицмейстеру. Поехали его искать. Но ни дома, ни в части Ивана Дмитриевича Лужина не нашли. Искали в Английском клубе, но и там его не оказалось. Тем временем Галактион прибыл с известием, что Деманш у Киберов не объявлялась. Александр Васильевич, заламывая руки, метался по комнатам, Сушков и Петрово-Соловово успокаивали его как могли.

К восьми часам вечера 8 ноября Сухово-Кобылин был приглашен на званый обед к князю Карлу Осиповичу Вреде. Он поехал, послав камердинера дежурить на квартиру Деманш. На обеде у Вреде Александр Васильевич держал себя как ни в чем не бывало – шутил, пил вино, острил, выглядел беспечно. “Сухово-Кобылин во время бытности у меня 8-го числа, – сообщил князь следователям, – нисколько не был в расстроенном положении, а, напротив, был очень весел”.

От Вреде Александр Васильевич ушел в первом часу ночи и сразу же отправился в Брюсов переулок на квартиру Деманш, где вместе с камердинером дежурили поручик Сушков и Петрово-Соловово.

По их печальным лицам он тут же понял: никаких известий о француженке нет. Александр Васильевич отвез зятя в свой дом на Страстном бульваре, поручика – в Газетный переулок и снова приехал на квартиру Деманш, “все еще поддерживаемый слабой надеждой о ее возвращении”. Всю ночь, не ложась, он сидел в спальне Луизы, курил, плакал, зажигал и гасил свечи.

Утром 9 ноября в Брюсов переулок примчался посыльный с письмом от поручика Сушкова. Александр Васильевич лихорадочно вскрыл конверт. “Слабая надежда” вдруг обрела силу, ярко вспыхнула в сердце. Дрожащими руками он развернул листок. Но первые же строки письма мгновенно вернули его в прежнее состояние тоски и отчаяния.

“В случае, что мадам Симон еще не отыскалась, позволь, любезный Кобылин, подать тебе совет в этом затруднительном обстоятельстве, – писал поручик. – По моему мнению, вероятно, произошло какое-нибудь несчастье, потому что она, уезжая от Эрнестины, говорила, что ей хотелось бы еще погулять в санях и в особенности прокатиться в Петровское. А так как она уехала на извозчике из дому одна, то или ее задавил экипаж, или в Петровском обворовали и даже могли убить. В первом случае, то есть несчастья на улице, вероятно, полиции оно уже известно, но только странно, что она так долго не могла прийти в себя, чтобы дать о себе знать. В случае же грабежа тебе нужно дать тотчас подробное описание в полицию о ее наружности, платье, салопе, шляпке; на ней были кольца с бриллиантами и брошка. По этим следам могут поймать вора или напасть на след. Эрнестина поручила сказать тебе, что можно испытать еще одно средство, которое иногда удавалось: приказать свести ее собачку Жепси в парк и посмотреть, не натолкнет ли инстинкт животного, очень к ней привязанного, на след. Попытка немудреная, но попробовать можно. Вероятно, ты очень встревожился”.

Дочитав письмо, Александр Васильевич быстро оделся, вышел на улицу, взял экипаж и поехал по городу разыскивать обер-полицмейстера. Того по-прежнему не было ни дома, ни в части. К обеду, за несколько часов до того, как было обнаружено на Ходынском поле изувеченное тело француженки, он, наконец, отыскал Лужина в Купеческом собрании. Александр Васильевич вызвал его в холл и сгоряча выпалил все свои страхи и сомнения, овладевшие им в бессонную ночь и усиленные письмом Сушкова.

Опытный чиновник взял на заметку всё: и дрожащий голос, и сбивчивость в речах, и смущенный вид, и воспаленные глаза, и отчаянные жесты, а самое главное, предположение, что Деманш убита. Потом, отвергая на следствии это обстоятельство как улику против него, Александр Васильевич оправдывался: “Вначале я действительно предполагал, что не подверглась ли она несчастью от экипажей, потому что она имела постоянную привычку ездить на самых плохих извозчиках”.

Лужин принял во внимание это предположение Сухово-Кобылина – тотчас же распорядился собрать в одном месте и произвести осмотр всех извозчичьих экипажей Москвы. Через несколько часов ему доложили: “По розыску в городе Москве такого извозчика, который бы 7 ноября в десятом часу вечера возил женщину, одетую в меховом салопе и в шляпе, от дому графа Гудовича, не оказалось, а равно по повсеместному у извозчиков осмотру на экипажах, так и на одежде кровавых следов не найдено”. Лужин объявил об этом Сухово-Кобылину. Но тот, уже не владея собой, продолжал уверять обер-полицмейстера, что с француженкой случилось несчастье. “Когда предположение мое было опровергнуто словами обер-полицмейстера, – объяснял он на допросе, – то, не видя ее возвращения, я стал опасаться за ее жизнь”.

Он стал говорить о намерении Луизы поехать в Петровский парк и, настаивая на том, чтобы Лужин продолжал поиски, указал между прочим на большую дорогу в село Хорошево. И это была еще одна улика против него.

В этот день – 9 ноября – Сухово-Кобылин предпринял совсем уж неосторожный шаг – послал своего плотника Савву Карпова на квартиру Деманш с приказанием вскрыть ее шкафы и комоды и доставить ему все вещи, письма, деньги и ценные бумаги француженки. Факт этот особо отмечен в деле: “Ноября 9, то есть на другой день убийства Деманш и когда не было еще этого открыто, – подчеркивал обер-прокурор в обвинительной резолюции, – крепостной человек Сухово-Кобылина Савва Карпов с четырьмя другими людьми приехал на квартиру за имуществом и был взят там с инструментами для отпирания замков”.

Посылая плотника Карпова в Брюсов переулок, Александр Васильевич, конечно же, не знал, что обер-полицмейстер вместе с распоряжением осмотреть экипажи извозчиков отдал приказ взять под тайный надзор квартиру Деманш и дом самого Сухово-Кобылина на Страстном бульваре. Плотника арестовали и допросили. Круг подозреваемых сужался. Труп француженки еще не был найден, но уже были арестованы все слуги Сухово-Кобылина, за исключением камердинера Макара Лукьянова, который будет взят под стражу вместе с барином 16 ноября. Пробыв весь день у обер-полицмейстера, Александр Васильевич вернулся домой на Страстной бульвар. Поздно вечером к нему постучали. Не надевая фрака, в одной рубашке он выскочил в прихожую. Перед ним стоял человек в полицейском мундире.

– Квартальный поручик Максимов… имею сообщить вам…

– Что?! Где она?! Говори…

– Имею сообщить вам, господин Кобылин, что по дороге в село Хорошево за Пресненской заставой найдено тело женщины, зарезанной по горлу. Ваши люди опознали в ней…

– Луиза!!!

Он отшатнулся, прижался лицом к стене. Несколько минут камердинер и поручик наблюдали, как он сотрясался в безмолвных рыданиях.

“Этот день – день потери любимой женщины, – писал он полвека спустя в черновике автобиографии, которая предназначалась для парижского театра «Ренессанс», где в 1902 году была поставлена «Свадьба Кречинского», – был днем жесточайшего оскорбления и днем, когда я покинул московское общество и отряс прах с ног моих”.

Проводив квартального поручика, камердинер взял барина за плечи и, осторожно ступая по паркету, отвел его в кабинет. Вторую ночь здесь не гасили свечей, не раздвигали портьер. Александр Васильевич вытащил из секретера дневник. Открыв его наугад, он принялся медленно переворачивать исписанные страницы. Перед глазами поплыли, искажаясь от света качающихся огней, от наворачивавшихся слез, строки поспешных записей о радостных свиданиях с Луизой. Дойдя до последнего листа, он отделил пробелом шириной в ладонь всю свою прошлую жизнь – пеструю мешанину отчетов о коммерческих операциях, карточных выигрышах, ставках на ипподроме, балах и обедах, светских интригах и флиртах и записал, вдавливая пером каждую букву в тонкий листок бумаги: “Совершился перелом, страшный перелом”.

В дни перед арестом Сухово-Кобылин не выходил из дома, никого не принимал, кроме родственников и Надежды Нарышкиной.

“В конце концов, да исполнится воля Божья, – писал он сестре Евдокии. – Я не такой представлял свою жизнь, но готов принять ее как искупление за возможные вины перед моей несчастной подругой. Да будет ее печальная память священна как память доброго и благородного существа, чья преданность мне была безгранична. Я твердо убежден, что моя потеря огромна и что я никогда не найду привязанности, которая могла бы сравниться с этой. Только раз в жизни можно быть так любимым, вся моя юность прошла, чтобы вызвать и укрепить эту любовь, я знал это, я был в этом слишком уверен, вот почему я позволял себе несправедливость быть к ней небрежным. Только потеряв все, я узнаю свои ошибки и величину моей потери. Невозможно выразить, сколько мучительных воспоминаний встает в моем сердце наряду с раздирающим воспоминанием об ее грустном конце. Есть некоторые ее упреки, справедливые жалобы, которые постоянно встают в моей памяти и трогательная правда которых мне ясна теперь более, чем прежде. Она умерла жертвой своей преданности мне, и это смерть мученицы”.

В Мясницкой части уже начинаются допросы дворовых людей. Но Александр Васильевич еще не вникает в ход дела. Он сидит в своем кабинете и пишет об одном – о “тяжком чувстве одиночества и пустоты, которым полна душа”. Страх одиночества угнетает его постоянно. Ему уже известно, что Надежда Ивановна Нарышкина намерена немедленно покинуть Россию, уехать навсегда во Францию. “Я, следовательно, останусь более одиноким, чем теперь”, – записывает он в дневнике.

Весть об убийстве француженки Симон мгновенно разнеслась по всей Москве. “Это крупное дело, – вспоминает писатель Петр Боборыкин, – сильно взволновало барскую и чиновную публику обеих столиц”. Причин для волнения публики было достаточно. В дело замешаны лица из высшего общества, светский лев Сухово-Кобылин, звезда московских салонов Надежда Нарышкина, уже оповещен консул Франции, в известность поставлен государь. Лев Толстой, находившийся в это время в Москве, пишет своей тетке Татьяне Александровне Ергольской:

Так как Вы охотница до трагических историй, расскажу Вам ту, которая наделала шуму по всей Москве. Некто Кобылин содержал какую-то госпожу Симон, которой дал в услужение одну горничную и двоих мужчин. Этот Кобылин был раньше в связи с госпожой Нарышкиной, рожденной Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с ней переписываться, несмотря на свою связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, и верные улики указывают, что убийцы ее – ее собственные люди. Это куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками ему, что он ее бросил, и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими, возбуждающими подозрения причинами предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиною.

С Толстым Сухово-Кобылин неоднократно встречался в самый разгар судебного процесса об убийстве Симон-Деманш. Вместе с Львом Николаевичем они фехтовали на шпагах и кинжалах, упражнялись в школе гимнастики и фехтования француза Якова Пуаре. Между ними, по всей видимости, происходили весьма доверительные разговоры, инициатором которых был Толстой. 8 марта 1851 года он записывает в дневнике: “На гимнастике хвалился (самохвальство). Хотел Кобылину дать о себе настоящее мнение (мелочное тщеславие)”. Спустя пять лет, 9 апреля 1856 года, когда следствие по делу Симон-Деманш еще продолжалось, они встретились вновь в редакции некрасовского “Современника”. Сухово-Кобылин тогда записал в дневнике: “У Некрасова. Знакомство с ним. Худой, больной, скрипящий человек. Играет по пять часов в карты. Встретил у него Толстого, с которым прежде делал гимнастику”. В тот день Александр Васильевич принес Некрасову в большом кожаном портфеле с двумя металлическими замками “Свадьбу Кречинского”, а Лев Николаевич – свою повесть “Два гусара”. Так они и были опубликованы вместе, в 6-й книжке “Современника” за 1856 год: “Свадьба Кречинского” вслед за “Двумя гусарами”.

В дальнейшем все отзывы Сухово-Кобылина о Толстом были резко отрицательными. Он считал, что “как художник граф Толстой кончается «Анной Карениной», а дальше читать нечего”, как философа и проповедника не признавал его совершенно, неоднократно заявлял, что “Толстого не понимаю и не желаю читать”. Когда же начальник почт США в 1890 году признал “Крейцерову сонату” Толстого произведением “неприличным” и запретил пересылку повести по почте наряду с порнографической литературой, о чем в России появилась заметка под названием “Отголоски” в 187-м номере газеты “Свет”, Сухово-Кобылин, прочитав ее, немедленно написал открытое письмо в редакцию:

Невежественные экскурсии графа Толстого в сфере любомудров кончились скандалом. В мире науки это возмутительно. Я поражен известиями из Америки, мне стыдно за Россию, и мне хотелось бы доказать на деле, что и мы, русские, способны философствовать, не впадая в порнографы, как граф Толстой.

Встречались ли они еще когда-нибудь, о том сведений не имеется. Известно только, что их имения в Тульской губернии – Кобылинка и Ясная Поляна – находились по соседству.

В течение всего ноября, по воспоминаниям современников, единственной темой разговоров в Английском клубе, в Купеческом собрании, в салонах Москвы и Петербурга было дело об убийстве француженки. Положение Сухово-Кобылина было тяжелым. Тучи над ним сгущались. Доходили слухи, что у следствия имеются улики против него, что готовится приказ об аресте. Возле его дома толпами собирались любопытные, некоторые выкрикивали: “Здесь живет убийца!”

Александр Васильевич замкнулся. Он был наедине с собой. Он не желал видеть свет. Он смотрел только в себя. Там происходила работа. Час стоил месяца, день – года. Жизнь разламывалась пополам. “Буря общественного мнения, которая разразилась надо мной в ноябре 1850 года, – писал он в автобиографической записке об истории создания «Свадьбы Кречинского», – вогнала меня в меня самого, и через это началась моя внутренняя жизнь – работа мышления, которое отныне составило все содержание моего Я”.

По иронии судьбы, по воле Слепца случилось так, что в эти мучительные для него дни рядом с ним, в кругу его близких, находился человек, ставший впоследствии лютым врагом драматурга и его сочинений, – Евгений Михайлович Феоктистов. “Скандал был чрезвычайный, – пишет он в мемуарах, – Нарышкина сделалась притчей во языцех, ужасные минуты переживал ее муж, человек, пользовавшийся общим уважением, имя которого вдруг послужило предметом самой отвратительной хроники. Что касается Кобылина, то из разговоров, которые мне приходилось слышать, я мог убедиться, что, за крайне редким исключением, никто не принимал его сторону – такое он успел внушить к себе отвращение”.

Да, с обществом и с высшими сановниками Москвы, которым он наносил непозволительные оскорбления, Александр Васильевич действительно находился в самых плохих отношениях. Его богатство и знатность в сочетании с врожденным чувством независимости у многих вызывали раздражение. “Кобылин, отставной титулярный советник, – пишет его сосед по имению Александр Рембелинский, – неслужащий дворянин, что уже само по себе в те времена не служило признаком благонадежности, помимо того он и по воззрениям своим, и по образу жизни был довольно независим, и нельзя сказать, чтобы пользовался особенными симпатиями высшего московского общества, в котором вращался. Связь его с француженкой была известна, француженок в то время в Москве было немного, не менее известен был в обществе и его роман с дамой из высшего света, всем известной. И вот пошла писать губерния!”

“Губерния” писала: “Убийца был Кобылин. И дело было так. Дом свой на Страстном бульваре отдал он в распоряжение сестры, госпожи Петрово-Соловово, а сам поселился во дворе того же дома, во флигеле, куда и приезжала к нему по вечерам мадам Нарышкина. Однажды мадемуазель Симон, давно уже следовавшая за своей соперницей, сумела в поздний час проникнуть к своему возлюбленному. С проклятиями и ругательствами набросилась она на них, и Кобылин пришел в такую ярость, что ударом подсвечника уложил ее наповал. Затем склонил он деньгами прислугу вывезти ее за город…”

“Для всякого, кто имел понятие о необузданной натуре Кобылина, – комментирует этот рассказ Феоктистов, собравший в своей книге «За кулисами политики и литературы» множество разнообразных легенд о гибели француженки, – не представляется в этом ничего несбыточного”.

Что ж, московская публика, хорошо знавшая крутой характер Александра Васильевича, не отказывала себе в удовольствии “не представлять ничего несбыточного” в этой истории. “Вся Москва, а за ней и Петербург, – вспоминает Боборыкин, – повторяли рассказ, которому все легко верили. Рассказывали в подробностях сцену, как Сухово-Кобылин приехал к себе вместе с г-жою Нарышкиной, француженка ворвалась к нему или уже ждала его и сделала скандальную сцену. Он схватил шандал и ударил ее в висок, отчего она тут же умерла. Мне лично, – признается писатель, – всегда так ярко представлялась эта, быть может, выдуманная сцена, что я ею впоследствии воспользовался в моем романе «На суд»”.

И действительно, в 1869 году в 1-м номере журнала “Всемирный труд” появляется роман Боборыкина, сюжет которого совпадает с кобылинским процессом, а точнее сказать, с канвой тех слухов и сплетен, которыми было окутано это громкое дело. Недаром театральный критик Любовь Гуревич писала в некрологе: “Личность Сухово-Кобылина и биография его представляют собою как бы художественное произведение, созданное самой жизнью”. “Произведение” это создавали, конечно, не только жизнь и не только писатель Боборыкин. “Губерния” “писала”, не жалея красок, снабжая свои версии все новыми и новыми подробностями.

“Сухово-Кобылин охладел к француженке, – рассказывали в клубах, – и заменил ее новым предметом страсти. Француженка была крайне ревнива. 7 ноября вечером она, придя неожиданно на квартиру Кобылина, застала там Нарышкину. Между двумя соперницами произошла бурная сцена, пылкая француженка оскорбила Нарышкину действиями, ударив ее по лицу. Не менее пылкий Кобылин схватил тяжелый канделябр с камина, пустил им во француженку и убил. Тогда что делать? Он призывает своих крепостных и, подкупив их деньгами и обещанием выдать вольную, убеждает принять вину на себя, обещая сверх того свое покровительство и заступничество перед судом”.

В страдания Александра Васильевича, в искренность его чувств и отчаяния верили мало. Он был игроком, и это тоже знала вся Москва. Он умел актерствовать за ломберным столиком, умел сохранять спокойствие, бросая на кон крупные суммы, умел имитировать возбуждение, блефуя на неудачной карте. И велик, очень велик был соблазн представить эти способности дьявольски безграничными. Феоктистов, который поначалу (как он объясняет, под влиянием родственников Сухово-Кобылина) верил в его невиновность, а затем пришел к убеждению, что “тяжкий грех остался на душе Кобылина”, рассуждал на этот счет очень характерно: “Но при этом возникает передо мной его фигура в те дни, когда было обнаружено преступление: нельзя представить, какое страшное отчаяние овладело им при известии о насильственной смерти женщины, которая в течение многих лет питала к нему безграничную преданность. Этот суровый человек рыдал, как ребенок, беспрерывно повторялись у него истерические припадки, он говорил только о ней и с таким выражением любви, что невозможно было заподозрить его искренность. Неужели все это была только комедия, которую с утра до ночи разыгрывал он перед матерью и сестрами? И затем, когда потребовали его к допросу, когда прямо высказали, что считают его убийцей, он отнесся к этому с негодованием и яростью, едва ли свойственной преступнику. Но если даже заподозрить его в притворстве, – хотя самый лучший актер не сумел бы с таким искусством и в течение столь продолжительного времени разыгрывать роль, – что сказать о Нарышкиной? С того дня, как огласилось убийство, она находилась постоянно в обществе его родных и ни единым мускулом своего лица не обнаружила, что была сколь-нибудь причастна к страшной тайне. Неужели и она могла с таким поразительным самообладанием носить личину? После судебного приговора Кобылин вовсе отшатнулся от общества, вернее, общество отшатнулось от него. Озлобленный, проживал он большей частью в деревне, изрыгая проклятия на Россию, которая сделалась ему особенно ненавистной после отмены крепостного права”.

1.Красная лента через левое плечо – атрибут ордена Святого Александра Невского. (Здесь и далее примеч. авт.)
2.В дореволюционной России существовали ученые степени действительного студента, кандидата университета, магистра и доктора.
3.Нарышкина умерла в 1895 году во Франции, куда уехала сразу же после трагических событий, когда Сухово-Кобылин находился под следствием в тюрьме и писал комедию.
4.Супир (от фр. “soupir” – вздох) – перстень с одним камнем.

Bepul matn qismi tugad.

4,5
23 baho
80 973,45 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
23 oktyabr 2016
Yozilgan sana:
2014
Hajm:
303 Sahifa 39 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-17-154218-4
Mualliflik huquqi egasi:
Издательство АСТ
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar