Kitobni o'qish: «Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя»
© Яранцев В. Н., 2023
© Издательство АО «Молодая гвардия», 2023
Выражаю чувство искренней благодарности классикам иванововедения Н. Н. Яновскому, М. В. Минокину, Е. Л. Цейтлину, П. П. Косенко, Е. А. Краснощековой, Л. А. Гладковской, Е. А. Папковой, которые внесли в изучение творчества Всеволода Иванова неоценимый вклад.
Автор также благодарит: Новосибирскую государственную областную научную библиотеку, директора С. А. Тарасову, заместителя директора В. Г. Деева, а также О. Д. Владимирскую, Т. Н. Красникову, К. Н. Шелестюк, оказавших немалую помощь в написании книги; Государственную публичную научно-техническую библиотеку Сибирского отделения Российской академии наук, директора И. В. Лизунову, А. С. Метелькова, сотрудников читальных залов; Городской Центр истории Новосибирской книги им. Н. П. Литвинова, его руководителей и сотрудников Н. И. Левченко, Д. С. Судакову; Институт мировой литературы им. А. М. Горького Российской академии наук и его сотрудников, особенно Елену Алексеевну Папкову, доктора филологических наук, внучку Вс. В. Иванова, без которой эта книга была бы совершенно иной.
Часть первая
Сибирь
Глава 1
Муки биографии
Биография из романа
Всеволод Иванов – дитя не одной только земли, не одной эпохи и не одной крови. Над этой загадкой многорождения, многорожденности бьются и поныне иванововеды. Не замечая того, что пытался разгадать тайну своего рождения, и не только литературного, сам писатель. И разве не об этом тоже его гениальный рассказ «Дитё», когда на руках у молодой «киргизки» волей «диких людей» – партизан «отряда Красной гвардии тов. Селиванова» – оказываются два ребенка: белый и смуглый, русский и «киргиз», европеец и азиат. Азиата дикари-партизаны ликвидировали. Но ведь русского, белого Васю вскармливала все та же «киргизка». И вырастет этот Вася на молоке иной расы и крови, и будет он уже другой крови – ни красным, из партизанского отряда, ни белым, благородного офицера противников, ни степняком из «киргизского» аула, а человеком, носящим в себе все эти начала. Примирить их, соединить, угомонить в себе станет отныне главным его делом.
Так что вопрос из статьи Н. Анова «Сколько было Всеволодов Ивановых?» нужно толковать шире, чем только «красный» или «белый», революционер или колчаковец. В разные годы в нем пробуждался то один Иванов, то второй, то третий, и был ли им счет? Нет, почерк, стиль, язык автора «Бронепоезда 14–69» были узнаваемы в ряду лихого «конармейского» И. Бабеля, плотски-всеядного А. Толстого или даже мужицки-«хулиганского» С. Есенина. Но внутри, в содержании, в крови, все продолжало бурлить, выходить из берегов. Он никак не мог закончить, утихомирить созданное произведение, словно противящееся законченности. И он вновь и вновь переделывал, бросал, оставлял, спустя годы опять брался и опять откладывал. И вот мы имеем внушительный том «Неизвестного Всеволода Иванова». Одно произведение недописано, другое переделано позже так, что не узнаешь прототипа, третье ушло в небытие архива или домашнего книжного шкафа, не нужное советским издательствам, недопонятое самим же автором, стоящим над ним в недоумении. А о четвертых и вспоминать не хотелось, настолько другой – второй или третий по счету Иванов – далеко ушел от образа мыслей Иванова-первого или второго, стал, как ему казалось, чужд им. Так, «петроградский» Иванов и хотел бы родиться заново, с нуля, отрезать себя от Иванова «сибирского». Но увидел, что с Сибирью он связан навеки, и, что бы ни писал, сибиряки, сибирское так или иначе давало о себе знать. И даже украинец Пархоменко образца 1939 года оказался кровно, глубинно родственен Ваське Запусу, сложившему буйную голову в «голубых песках» «южной Сибири».
Так выясняется, что всех Ивановых разных эпох связывает воедино этот необычный для многих, тем более для столичных критиков и литературоведов, неизвестный им край. Это Сибирь. Но Сибирь особая, пограничная, крайняя, до такой степени, что эту ее часть можно уже и Казахстаном назвать (П. Косенко). Ибо сам Иванов в одной из автобиографий (1924) написал о месте своего рождения: «Родился в поселке Лебяжьем Семипалатинской области, на краю киргизской (т. е. казахской) степи – у Иртыша». И тут придется углубиться в историю. Ведь разрешить загадку рождения Иванова, приблизиться к тайне – тайному тайных! – его творчества, породы, расы, крови, его питавших, без этого нельзя. Дело же в том, что эту границу, этот «край степи», о котором говорит автобиография, установили казаки во время активного заселения – колонизации русскими «туземной» земли, чтобы более-менее четко обозначить границу Российской империи еще во времена Петра I. «Киргизы» же долго с этим не могли смириться, успокоиться, делали набеги на казачьи станицы Горькой линии вдоль Иртыша, поднимали восстания. Но со временем и те и другие поняли, что можно жить мирно как с границей, так и без нее. И то, что разделяло «Россию» и «Азию», могло и объединять, мирить народы и в итоге смешивать их в одну новую, сибирскую расу, «этнографический тип», по словам Н. Ядринцева. В его книге – библии сибирского патриотизма «Сибирь как колония» – дан прекрасный очерк формирования этого типа, когда «русская народность не могла, однако же, поглотить инородцев, не смешиваясь с ними, не купив свою победу слитием, то есть не окрасившись сама побежденным инородческим элементом». И если «в середине», то есть в глубине русского населения оно «быстро всасывает их и поглощает», то «около самых границ мы встречаем резко инородческие помеси». Возникавшие гибриды, или метисы, особенно на первых порах, могли быть чреваты проявлениями «разных резких изменений и уклонений физиологических и патологических, прогрессивных и регрессивных». Сторонний наблюдатель, путешественник и вовсе мог, пишет Ядринцев, «поражаться резкими контрастами и хаотическим смешением всевозможных противоречий и крайностей (…) с одной стороны, более или менее замечательные умственные дарования, с другой – микроцефалов, кретинов, идиотов или вообще, “дурачков”, как говорили в Сибири…»
Напомним, что речь идет о становлении данного «типа», первичной колонизации Сибири и «киргизских» степей. Поэтому не следует прямолинейно переносить эти слова на конец XIX века, когда в феврале 1895 г. родился Всеволод Иванов в поселке Лебяжье Семипалатинской губернии Павлодарского уезда. Или «на краю киргизской степи», о чем пишет он сам. В других автобиографиях он, правда, называет родной поселок «казачьим» (1925) или «поселком сибирских казаков» (1927). Далек тут, как видим, Иванов от определенности: то киргизские степи, то казачьи станицы, то Казахстан, то Сибирь. Это ли не пример «хаотического смешения противоречий и крайностей»? Но это же и симптом широты мышления, «замечательных умственных способностей», о которых далее пишет Н. Ядринцев. Оставим «кретинизм-идиотизм» медикам. А вот некое чудачество, юродство, как одно из проявлений сибирского «этнографического типа», почему бы и не отметить, не взять на заметку, если пишешь о Всеволоде Иванове. Тем легче понять и природу характера отца писателя Вячеслава Алексеевича, человека явно не устоявшихся взглядов и интересов, спонтанных поступков, крайне неуравновешенного. Настолько, что не знаешь, гениальностью это отмечено или чем-то нездоровым. И отделить одно от другого невозможно. Хотя в одном из эпизодов похождений Иванова-старшего, описанного Ивановым-младшим в его автобиографическом романе «Похождения факира», он попадает-таки в сумасшедший дом.
Вообще, весь маршрут и набор поступков и деяний отца писателя – клинический, готовая «история болезни». Вспомним начало «Похождений факира»: «решил стать ученым», «взялся составить словарь киргизского языка»; увидев замечательную форму студентов Лазаревского института восточных языков, уехал в Москву сдавать экзамены; потом надумал посетить Мекку, но из Одессы поплыл на пароходе в Иерусалим, только потому, что он отправлялся раньше других; работал сельским учителем в селе Волчиха, городах Колывань и Томск; будучи записанным в казаки, идет к «воинскому начальнику», чтобы отправиться на войну, но по пути заглядывает в публичный дом, где якобы должна находиться влюбленная в него учительница, и уже у «воинского начальника» устраивает скандал, портит саблей портрет Николая II, за что его и отправили в сумасшедший дом, признав белую горячку. Пьянство было повсеместным в Сибири в XIX веке и бытовало, по Н. Ядринцеву, «чаще всего среди ссыльных и приисковых рабочих, на почве психических расстройств и потрясений (несчастья, тоска по родине, наклонность к преступлению)». Отец же Иванова был как раз из приисковых рабочих, о чем он писал в своих автобиографиях. Но только ли алкоголь был причиной горячечного состояния Иванова-старшего, терявшего подчас ориентацию в пространстве и времени? Он не отменяет тот факт, что «сибирское русское население даровито, но поставлено в такие условия, что выдающаяся умственная сила, подавленная в своей среде, должна была непременно вырваться из нее и бежать из этого края», – писал Н. Ядринцев. К психопатологическому объяснению поступков сибиряков присоединялось и социальное. Но даровитость-то, этнографическая она или нет, все равно присутствует, побуждая к похождениям, странствиям, чудачествам.
Заметим, что в этой же художественной автобиографии Иванова – романе «Похождения факира» – странствия отца, хаотические и беспорядочные, переплетаются с приключениями сына, постепенно созревающего для собственных похождений, еще более хаотических и долгих. Да и как иначе, если, пишет Иванов в романе, он мог в течение двух недель рассказывать знакомому гимназисту «содержание сорока книг, которые тут же и придумывал, от заглавия, автора и до счастливого конца». Удивительно ли, что вскоре сам он, «Сиволот» (от «Всеволод»), захотел сказку сделать былью, иметь собственные приключения и авантюры.
И здесь нельзя избежать весьма щепетильного вопроса о том, насколько можно доверять «Похождениям факира» как биографическому источнику. Все-таки на книге значится: «роман», художественное произведение, и грань между реальностью и вымыслом в самоописаниях найти трудно, а то и невозможно. Но это хорошо вписывается в вышеизложенные соображения по поводу происхождения сибирского «этнографического типа», особенно на границе существования разных по языку, оседлости, традициям народов: смешались они на этой границе так, что порой не различишь, где тут русский или казах, из «благородных» он или из «плебеев», образован он, культурен, эрудирован или ко всему надо ставить приставку «псевдо-». Что тут говорить, если элементарное районирование, т. е. деление новоприобретенных Россией степных земель – мест кочевок казахов – проводили не раз и не два, тасуя соприкасающиеся южносибирские и североказахстанские области то в Степной край, то в Туркестан с новообразованными губерниями и уездами. Так что жители этих земель буквально теряли почву под ногами, думая-гадая, в Сибири они живут или в Казахстане, в России или в Азии, или еще где-нибудь. И потому Индия из сказки, легенды, мифа уже не казалась такой недоступной и таинственной, в условиях географического, так сказать, релятивизма. Она и далеко и близко, ее можно и «сочинить», но можно и дойти до нее, доехать. Поэтому так нередки в романе описания маршрутов героя и его друзей через вполне реальные города и веси Азии, Урала, Кавказа. Контрапункт же здесь в том, что постепенно Всеволод-Сиволот обретает эту Индию в себе, своем сознании и поведении, деяниях и поступках, а главное, знакомствах.
Не будь Петьки Захарова, Филиппинского, Пашки Ковалева и многих других, не профанировал бы он свою мечту, превратив ее в факирство и балаганство, не взял бы на вооружение иронию и анекдотизм, чтобы защититься от горестных обстоятельств своих скитаний, зачастую и гибельных. Кажется, что и сам роман – это творимое на глазах путешествие, когда писатель, отправляясь из поселка Лебяжьего в Павлодар, и сам не знает, что его ждет дальше, несмотря на уже известные ему «прожитые» факты собственной биографии. И он отклоняется. То в откровенное «горьковство» с его «босяцко»-человеческим реализмом, дорожащим любым, мало-мальски значимым человеком, встреченным по пути, то в авантюрно-психологическое повествование, где мистика Э. По переплетается с приключенческим пылом Ж. Верна (см. эпиграфы из их произведений к частям книги). Ибо что это, как не мистика, когда Иванов, загоревшись цирком, больше затем углубляется в себя, свои способности, чем вовне, чтобы испытать себя в профессиях борца, фокусника, клоуна, куплетиста, но и быстро для него обесценившихся.
Единственно подлинным, что дает опору биографу писателя и что поддерживало самого Иванова в эти бездомные шесть лет, это память о родных и близких ему Лебяжьем и Павлодаре. Неразлучной парой, они постоянно присутствуют в душе странствующего «рыцаря» Всеволода-Сиволота, неслучайно полюбившего эту версию своего имени: в нем есть что-то средневековое, эпическое вроде Ланселота или Дон Кихота. Вплоть до ощущения, что он на самом деле никуда из родных мест не уходил, а настоящей Индией для него было это Лебяжье-Павлодар. Есть и ярко переданные зрительные впечатления, «картинка», передающая облик и села, и города. И если вначале, еще до похождений, это «унылый городишко», скучный, желтого цвета: «желтый яр, желтый ветер, желтая река Иртыш», то затем, чем дольше разлука, тем милее он становится. Пока однажды, будучи уже в Кургане, он не разразился настоящим гимном селу и городу: «О, это Лебяжье! О, этот Павлодар! Я и посейчас вижу, как во сне, эти бесконечно пыльные улицы, по которым не спеша шагают люди, каждый из которых непременно самородок. Павлодар есть, в сущности, расширенное Лебяжье, с прогимназией, казачьим управлением, городской думой, с полицейскими участками. В Лебяжьем вместо полицейского – поселковый атаман, вместо прогимназии, городского училища и сельскохозяйственной школы – Вячеслав Иванов с его тремя десятками учеников. Но возле высокого песчаного берега в Лебяжьем такая же пристань, как и в Павлодаре, а за поселком несколько мельниц, курган, степь. Вдоль улицы ни одного дерева, и всегда, когда бы и сколько я там ни бывал, вдоль улицы идет теленок». Самородность лебяженцев при этом так велика, что они вполне могли жить в столице мировых, без преувеличения, наук и искусств. Список этих жителей огромен, невероятен и гомеричен, от Асмуса и античного Саллюстия до С. Витте и японского генерала Ноги, что, конечно, настраивает на восприятие юмористическое.
Если же читатель не удовлетворится таким «фигурным» изображением Павлодара и его села-спутника Лебяжьего, то можно взять очерк старшего современника Иванова, блестящего писателя и будущего классика сибирской литературы Александра Новоселова (род. 1884), «Коряков-Кала». В нем Павлодар, возникший на месте казачьего Коряковского форпоста, дан во всей красе точно документированного и одновременно художественного текста, почти рассказа. Вырос Павлодар в город на «торговле со степью», «по инерции», а потом, «словно испугавшись такой дерзости, в недоумении застыл», «что-то оборвалось в его жизни, что-то наложило печать заброшенности, несуразности, апатии». Отсюда и безрадостная «физиология» города: «Несколько пристаней да плавучие мостки для прачек», «по краю яра серой линией тянутся одноэтажные дома», «тусклые, скучные», «на пристанях – солидные кирпичные амбары», «в грудах клади неуклюже копошатся грузчики-киргизы (…) в вывернутых наизнанку теплых шапках, даже малахаях или в повязанных по-бабьи засаленных платках (…) бронзовое жилистое тело играет на солнце каждым мускулом (…). На вершине работают русские. Киргизу там не доверяют»; «едят они плохо, кроме чая почти ничего». А вот «киргизы»-извозчики, они спешат к прибывающему пароходу на «дребезжащих, скверно кованных коробках», запряженных «типично степными» лошадями, в городе выглядящими убого, «внушая жалость и большое недоверие».
А вот и то, что Новоселов называет «примитивной эстетикой», но через что Иванов надеялся прийти к высотам духа – балаганно-цирковое искусство. Автор «Коряков-Калы» откровенно издевается над образчиками такого «искусства»: это и «китаец с обезьяной и змеями» (змей он «запускает в нос, а выпускает изо рта»), это и «захудалый фокусник», мистер Пип, объявляющий, что «залезет в обыкновенную пивную бутылку и в течение 15 минут высидит там из обыкновенных яиц дюжину цыплят», и после признания прямо на сцене в обмане («не обедал неделю», «есть хочу!») заслуживший от зрителей побои.
Очерк написан хотя и патриотом казахстанской Сибири, ее уроженцем, земляком Иванова (Новоселов родился в пос. Железинский Павлодарского уезда Семипалатинской губ.), но больше – интеллигентом, социал-демократом, революционером, неслучайно оказавшемся в 1918 г. министром внутренних дел Сибирского правительства, убитым в том же году «за политику». Для него его малая родина только «остров прошлого». А для Иванова и его отца Лебяжье-Павлодар – место необычное, с огромным потенциалом развития. Ярким образчиком такого типа жителя такого места и одновременно символом, эмблемой Лебяжьего-Павлодара, его «внезапно-тщеславного» мышления является отец писателя Вячеслав Алексеевич Иванов. В романе его сын Всеволод-Сиволот, где бы он ни был, чувствует неразрывную связь с ним и даже получает от него пространные письма – может быть, чисто романная придумка.
Но в том, что Вяч. Иванов является живым воплощением своих родных мест, нельзя усомниться: юный Всеволод уличает отца в том же пороке тщеславия, а уж «внезапностью» он просто болен. Чего стоит затея с Лебяжьим банком, для создания которого он уповает на клад, который вот-вот найдет в окрестностях села, а пока должно хватить доходов от алебастрового карьера. При этом он, несомненно, умен: читал «Шопенгауэра, Соловьева, Вундта», «Петрарку, Лукиана, Калидасу, Петрония», у него своеобразная для сельского учителя эрудиция. Но арифметику в школе он преподавал «с плясом», чистописание тоже: «Он играл на балалайке, а ученики плясали по кругу, вдоль которого были выведены по полу мелом правильно написанные буквы». А выучив арабский язык, правда, по «детскому учебнику», он читал «киргизам» Коран по-арабски, «объяснял будущее и настоящее», «врачевал».
Мечтал он и об основании в Лебяжьем «Объединенного Иртышско-Китайского банка» с филиалами вплоть до Пекина, который «способен осветить всю Сибирь». Это ли не факирство своего рода? Только отец не прокалывал себя женскими шпильками, подвешивая на них гирьки по три фунта весом, как сын в эпоху своего факирства, а все-таки радел о Сибири, хоть и по-своему, пусть и комически. Но и есть ли какая-то доля истины в семейной легенде о том, что Вяч. Иванов был незаконнорожденным сыном генерал-губернатора Туркестана К. Кауфмана? Человек этот был во второй половине XIX века весьма известным военным деятелем, участвовавшим в Кавказской войне с Шамилем, возглавлял военный округ в Литве и других местах. Его славные деяния и заслуги в Средней Азии – усмирение и покорение Кокандского и Хивинского ханств – приходятся на 1860–1870-е гг., когда, видимо, и родился Вяч. Иванов (точной даты его рождения нет). Как пишет Вс. Иванов, мать отца, Дарья Бундова, служившая «экономкой у знаменитого генерала Кауфмана», «завоевателя Туркестана», и «согрешила» с ним: «грех этот (т. е. Вяч. Иванов. – В. Я.) от Кауфмана». Почему тогда его отчество «Алексеевич», а фамилия «Иванов», годная и для нерусских? Да и материнская фамилия похожа на производную от немецкого «Бунд» или даже еврейского языка (была тогда, например, известная партия еврейских политиков «Бунд»). Да и внешность у отца была не очень-то русской: «желтое лицо», «карие узкие глаза», «весь стройный, ловкий, узкий». Посмотрим на его фото 1895–1897 гг.: узкое овальное лицо, прямой нос, бросающейся в глаза скуластости или раскосости не заметно.
В отличие от матери, в которой очевидно нечто «киргизское». Несмотря на ее вроде бы польские корни и девичью фамилию «Савицкая». Кстати, этой фамилией часто в своих скитаниях и после любил пользоваться Вс. Иванов. В то время как внешний вид выдавал в нем «киргизскую» кровь. Вспомним эпизод из «Похождений факира», когда в него, 15-летнего приказчика торгового каравана, влюбилась дочь степного султана, чистокровная «киргизка». «Она многим походила на меня: лунообразное лицо, коротенькие ручки, серые глаза, окаймленные припухлыми веками (…). На киргизский вкус я тогда был красив». Только сам султан углядел во Всеволоде недостаток: «Будь бы у этого приказчика черные глаза, он был бы совсем красив, а то словно капнули на лицо загрязненным молоком». Сам же Иванов часто переживал по поводу своего непородистого носа: «Это мякиш какой-то, бесскорлупное яйцо, выплывок, голыш! Мне казалось, что нос мой вытеснил подбородок, отталкивал щеки, стремился занять все мое лицо». Отец и тот ему однажды заметил: «Наши носы прямые. Откуда у тебя такой вынырнул, непонятно», притом что отцовское лицо, на его взгляд, было «замечательным». Может, этот неудавшийся нос был одной из причин занятий Иванова факирством, т. е., согласно толкованиям этого слова, экспериментами со своим телом. «Факир (арабск. буквально – «бедняк, нищий») – исполнитель номера, основанного на демонстрации нечувствительности тела к физической боли. Среди трюков, исполняемых Ф.: хождение босиком по лезвиям сабель, горящим углям, битому стеклу; Ф. протыкали острыми предметами руки, щеки, язык, глотали огонь, лягушек, рыб, шпаги и др.». Или их закапывали живыми в землю.
Мы неслучайно цитируем здесь определение факирства из энциклопедии «Цирковое искусство», ибо Иванов начинал работу над собой – сначала с телом, потом с духом – в цирке, точнее, балагане, превратив, таким образом, свое странствие в Индию в цирковое представление. Но и пытался изобрести свою «систему», почти философию, чтобы направить свое факирство в серьезное русло: выписывал из Петербурга книги по мистике и оккультизму, например Папюса, индийского йога Рамачараки. Но приобрел вместо «Волшебной библиотеки» магических знаний и навыков только очки. Хотя он и продолжал называть себя «Бен-Али-Бей, знаменитый факир и дервиш», вся «система» его сводилась к воспитанию «крепкой воли и неустрашимости», а также «взаимоуважения» при отсутствии тщеславия. Но воздействия на свою внешность тоже не получилось.
Так и пришел в итоге Иванов к тому, от чего ушел еще в Павлодаре, пустившись в странствия: к работе типографщика-наборщика, которую и нашел теперь уже в Кургане. Впоследствии этот чередовательный ритм: зима-осень в типографии, весна-лето в балаганных странствиях, станет для Иванова привычным. Приобрел он и внешность соответствующую. Сравним две фотографии разных лет. На первой, сделанной в Павлодаре и датированной 1910 годом, стоит еще мальчик-подросток, навытяжку, руки по швам, в костюме, похожем на форму, видимо, того же самого сельхозучилища. В позе и выражении лица, еще без очков, есть скованность, напряжение, но и выправка: чувствуется, мальчик воспитанный. Шесть лет спустя перед нами уже юный интеллектуал-демократ: пенсне, какая-то «эксклюзивная» шляпа набекрень, короткий галстук, что-то вроде толстовки – уже без всяких пиджаков. И поза с вызовом: одна рука на поясе, взгляд сосредоточенный, «факирский», без улыбки. «Цирк» здесь еще виден, но уже в меру. Так типография, книги, где они рождаются, литература, которая Ивановым уже пишется, становятся важным промежуточным пунктом на пути в Индию «физическую», т. е. географически-пространственную, и духовную. Пункт неожиданный, потому что от Павлодара через Курган в Индию не дойти, наоборот, только отдалиться от нее и Сибири так и не покинуть: все эти годы он только кружил по ее просторам. Почти, как в Библии, Ветхом Завете, где евреи в изгнании ходили 40 лет по маленькой Палестине, по сути, на одном месте.
И все-таки, оглядываясь на пройденный Ивановым путь, уточним «координаты» этого периода жизни Иванова: даты, села, города, где начинался Иванов, где зарождалось его будущее писательство. Итак, родился Всеволод Иванов в селе Лебяжьем Павлодарского уезда Семипалатинской губернии в феврале 1895 г. – хотя в романе о годе и дате рождения ничего не сказано. Около 1904 г. семья переехала в с. Волчиху Барнаульского уезда: дата опознается по словам автора, что «в начале Русско-японской войны отец мой служил учителем». Здесь же упоминаются два брата Иванова – Палладий и Андрей, последнему тогда, «наверное, лет пять». Затем все переезжают в «заштатный город Колывань», где они почему-то «должны были жить», также на Алтае (упоминается монетный завод – «колыванская медь»), отец здесь также учительствует и заготавливает «в тайге дрова для себя и для школы». В Волчихе Иванов поступает в церковно-приходскую школу, там служит и его отец. Село ему, однако, не нравилось из-за эпизода расправы с цыганом-конокрадом. Также там умер брат Андрей от укуса змеи. Потом семья переезжает в Томск, потому что туда в сумасшедший дом «отправили» отца: «у него нашли белую горячку». Если помнить, что попал он туда после инцидента с «военным специалистом», у которого отец записывался на Русско-японскую войну, то из слов Иванова «в Томске мы прожили два года», можно датировать томский период его жизни, как 1904/05 или 1906/07 год.
Там семья поселилась у одной из сестер матери, «бедной» Фелицаты Семеновны, в ее доме на берегу Иртыша. Мать работает прачкой у второй, «богатой» сестры Фиозы, муж которой, дядя Иванова, Василий Ефимович Петров, устроил племянника в сельскохозяйственную школу. Судя по упоминанию автора романа – «мне тринадцать лет» – произошло это в 1908 г., если считать его годом рождения 1895-й. При этом летом учащиеся жили и работали за городом: «Я пахал, боронил, сидел на косилке, гонял волов в город за лесом…» После окончания он должен был стать «сельскохозяйственным техником». Проучился, однако, в школе Иванов всего год, и в 1909-м его «пустили» из нее. Там же, видимо, и зародилась его мечта о путешествии в Индию морем. В том же году он летом работает приказчиком с Кузьмой Македоновым, «зав. лавкой купца Лыкошина в поселке Урлютюп», что вниз по Иртышу. Надо было возить лес, «менять мануфактуру и галантерею на киргизское масло». По словам писателя, ему в это время 15 лет, значит, работал он приказчиком также год, до 1910-го. Ибо вскоре он уходит от Македонова (инцидент с порчей кожи на купеческом складе), и все тот же Василий Ефимович устраивает его в павлодарскую типографию В. Владычкина. Сначала работает вертельщиком, затем учится профессии наборщика, с помощью г. Злобина.
Осенью 1910 г. в Павлодар приезжает цирк А. Коромыслова, Иванов учится канатоходству, борьбе, но останавливается на амплуа «факира и дервиша», берет имя Бен-Али-Бей, под которым хочет начать свою цирковую деятельность. Иванов прощается с домом в Лебяжьем и отплывает на пароходе из Павлодара в Омск, откуда хочет «добираться до Индии сухим путем» уже. Отсюда и начинается череда скитаний Иванова, у которых можно наметить только маршрут, но которые четко не датируешь. «Буфетный юноша» в «подворье» при церкви, наборщик в епархиальной типографии в Омске. В Петропавловске в здании школы состоялось первое выступление Бен-Али-Бея с глотанием шпаги, шпильками и проч. Здесь же складывается коллектив из четырех человек: Иванов и его сверстник Петька Захаров, Пашка Ковалев и Константин Филиппинский, взрослый сочинитель скучных анекдотов. Затем они пошли к Шадринску и Кургану через село Мокроусово, где попытались в помещении школы показать спектакль по пьесе Иванова. В Шадринске, уездном городе Курганской губернии, в театре Вольного пожарного общества он должен был выступить с «куплетами на злобу дня» под именем Всеволод Савицкий, но по вине конкурентов не выступил. По дороге из Шадринска в Челябинск Иванов поссорился с «труппой» и ушел один, «обратно в Сибирь», чуть не став «божьим нахлебником», богомольным странником-нищим. В Кургане поступил в типографию Кочешева набирать газету «Курганский вестник», сказав, что прибыл из Самары. В свободное время «придумывал фокусы»: «говорящая голова», «револьверный выстрел», «птица с магическим голосом» и т. д. Разрабатывал свою факирскую «систему». Здесь появляется первая полная дата – «16 /XII 1912», запись в дневнике. Можно сказать, что здесь, в Кургане, в 1912 г. закончился первый этап двухгодовых скитаний Иванова, больше похожих на испытания выносливости тела и духа, не зря затем мемуаристы постоянно отмечали, описывая внешность Иванова, плечистость его фигуры, плотной, крепко сбитой.
1913 год оказывается самым оккультным, мистическим. Иванов продолжал собирать «Волшебную библиотеку», в позе «киргиза или индийца» размышлял или медитировал, обдумывал фокусы, голодал, гордясь своим воздержанием, вырабатывал «волю и терпение», пробовал «приучать себя к змеям». Часто все это происходило в лесу, на особой поляне, где его охватывало «серебряное очарование». Зимой выходил голый в ночь и в пургу на мороз до двадцати минут (иногда и до часу), чтобы достичь «просветленного состояния», проводил с другом сеансы телепатии. В мае 1914 г. Иванов с вновь обретенными друзьями едет на товарном поезде на Запад, по маршруту до Баку, но доехали только до Екатеринбурга. Точнее, до пригорода – Березовского завода, где на 25 мая назначили большое представление. Иванов там должен был выступить раусным антре-клоуном, т. е. разговаривающим с публикой перед очередным номером, также работал капельдинером и билетером. После провала предприятия и скитаний по окрестностям устраивается в екатеринбургский ресторан куплетистом, по сути, в «шантан» с девицами легкого поведения. Уйдя оттуда со скандалом (не понравились его куплеты), устраивается в типографию, откуда, тоже со скандалом (хозяин не выплачивал зарплату), перебирается в чаеразвесочную компанию сортировщиком чая. В эти же дни врач прописывает ему очки: «Вдруг из тумана предо мною всплыл очень четкий и ясный мир», и тут же покупает пенсне «на черной ленте». Покинув чайную компанию и столицу Урала, идет пешком в Ирбит: там 21 июля объявляет о своем выступлении – «факира и дервиша Бен-Али-Бея». Начало Первой мировой войны отменяет все выступления, их балаганная компания распадается, Иванов возвращается в Екатеринбург, откуда едет на поезде в Тюмень. После долгих поисков устраивается в типографию «верстать и корректировать экстренные выпуски телеграмм» с фронта. Вскоре был уволен за грубую ошибку при наборе. Пишет пьесу на тему начавшейся войны, но ее признают антипатриотичной, и полиция требует покинуть Тюмень «в 24 часа». В селе Преображенском неудачно выступил антре-клоуном на балаганном представлении. Ишим становится последним пунктом романного повествования, обрываясь зимой 1915 г., когда Иванов без работы и дома живет где-то в ночлежке, сочиняя план будущего романа.