Kitobni o'qish: «Большой свет»
Владимир Александрович Соллогуб
БОЛЬШОЙ СВЕТ
Повесть в двух танцах
ПОСВЯЩЕНИЕ
Три звезды на небе,
Три звезды в душе
Сверкают и блещут
Отрадою нам.
То края родного России звезда.
Звезда то поэзьи,
Звезда красоты.
Пусть ведает каждый,
Что их я лучом,
Гордясь, осеняю
Смиренный свой труд,
И каждый узнает
От сердца как раз,
Кому я с смущеньем
Свой труд посвятил.
Гр. В. Соллогуб
I. ПОПУРРИ
Je te connais, beau masque. (Bal masque)1
I
В Большом театре был маскарад. Бенуары красовались нарядными дамами в беретах и бархатных шляпках с перьями. Облокотившись к бенуарам, несколько генералов, поддерживая рукой венециянки, шутили и любезничали с молодыми красавицами.
В углублении гремела музыка при шумном говоре фонтана. В зале и по лестницам толпились фраки в круглых шляпах, мундиры с пестрыми султанами, а вокруг их вертелись и пищали маски всех цветов и видов.
Было шумно и весело.
Среди общего говора и смеха, среди буйных ликований веселой святочной ночи два человека казались довольно равнодушными к общему удовольствию. Один – высокого роста, уже не первой молодости, с пальцем, заложенным за жилет, в лондонском черном фраке; другой – в гусарском армейском мундире, с одной звездочкой на эполетах.
Первый, казалось, пренебрегал маскарадом оттого, что он всего насмотрелся досыта. В глазах его видно было, что он точно так же глядел на карнавал Венеции, на балы Большой оперы в Париже и что всякий напрасный шум казался ему привычным и скучным. На устах его выражалась колкая улыбка, от приближения его становилось холодно.
Товарищ его, в цвете молодости, скучал по другой причине. Он недавно только что был прикомандирован из армии к одному из гвардейских полков и, после шестимесячного пребывания в Петербурге, в первый раз был в маскараде. Все, что он видел, было ему незнакомо и дико.
Черное домино, уединенно гулявшее по зале, подошло к ним и, поклонившись, обратилось к старшему:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Я вас знаю.
– Мудреного нет.
– Вы г-н Сафьев.
– Отгадали.
Черное домино обратилось к младшему:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Я вас знаю.
– Быть может.
– Вы г-н Леонин.
– Так точно.
– А вы меня не узнали?
– Нет.
– Как? право, не узнали?
– Нет.
– Ну, право, так и не узнали?
– Да нет.
Сафьев расхохотался во все горло.
– Удивительно, как у нас, на севере, скоро постигают дух маскирования! Я воображаю, как всем этим господам и барыням должно быть весело: ходят, несчастные, будто по Невскому, да кланяются знакомым, называя каждого по имени.
– Что же веселого в маскарадах? – спросил простодушно Леонин.
– О юноша, юноша! – отвечал насмешливо Сафьев. – Как много еще для тебя сокрытого и непроницаемого на свете! Тайна маскарадов – тайна женская. Для женщин маскарад великое дело. Что ж ты на меня так смотришь? Слушай. Много здесь женщин и первого сословия, и второстепенных сословий, и таких, которые ни к какому сословию не принадлежат. Иные здесь вовсе без цели – это самые несносные; ты сейчас видел образчик подобных, большею частью добродетельных матерей семейств. Другие здесь с каким-нибудь любовным замыслом: та – чтоб побесить мужа, та – чтоб изобличить предательного капуцина или отмстить вероломной летучей мыши. Большею частью у них у всех есть какая-нибудь зазноба. Они ищут здесь только тех, кого им надобно, а о нас, душа моя, они мало заботятся. Наконец, есть малое число таких, которые вертятся здесь из одних только честолюбивых видов.
– Как это? – спросил Леонин.
– Это самые знатные. У них, видишь, братец, у всех есть мужья. Они хоть мужей-то и не очень любят, да дело в том, что по мужьям и им почесть. Под маской можно сказать многое, чего с открытым лицом сказать нельзя. В маскараде острыми шутками, нежными намеками можно достигнуть покровительства какого-нибудь важного человека. Взгляни на этих черных атласных барынь, которые вцепились под руки этих вельмож и уверяют их в своей любви: поверь, что вся их любезность не что иное, как последствие их дальновидности. Ты еще не знаешь, о юноша мой скромный! о идиллический мой пастушок! сколько веса имеют женщины в образованном обществе и сколько расчета в их улыбках.
– Это грустно, – заметил Леонин.
– Что ж делать, везде так!
В эту минуту к ним подошла маска в прекрасном домино, обшитом черным кружевом, с букетом настоящих цветов в руке. Она погрозила Сафьеву.
– Здравствуй, Мефистофель, переложенный на русские нравы! Кого бранил ты теперь?
– Тебя, прекрасная маска.
– Ты не исправишься, Мефистофель, ты вечно останешься неумолимым, насмешливым, холодным. Всегда ли ты был таков, Мефистофель? не обманула ли тебя какая-нибудь женщина?
Сафьев закусил губу.
– Меня женщина обмануть не может, – сказал он.
– Не верьте ему, – продолжала маска, обращаясь к Леонину, – он сердитый человек, он обманет вас; он не позволит вам веровать во все хорошее. Побудьте с ним еще – и белокурые волосы и голубые глаза потеряют для вас всю свою прелесть.
– Голубые глаза? – сказал с удивлением Леонин.
– Ну да, вы знаете, те, что вчера были в театре, во втором ярусе с правой стороны, те, что светят в Коломне и так нежно глядят на вас каждое воскресенье во время мазурки…
«Удивительно!» – подумал Леонин.
– Вы в прошлом месяце хотели на ней жениться, да бабушка ваша писала вам из Орла, что вы слишком молоды и что она не согласна. Прекрасно сделала ваша бабушка! Жениться такому молодому человеку – большая неосторожность…
– Да как это вы все знаете? – спросил Леонин.
Домино засмеялось под маской.
– О, это мое дело! Впрочем, если хотите, я вам скажу, что я приехала из Орла, где мне рассказали вашу историю. Я сама живу в деревне около Курска.
Домино продолжало смеяться и, схватив под руку толстого господина с звездой, скрылось с ним в волнующейся толпе.
– Кто эта маска? – спросил в замешательстве Леонин.
Сафьев посмотрел на него с усмешкой и отвечал протяжно:
– Графиня Во-ро-тын-ская.
– Не может быть: она меня не знает.
– И, брат, кого эти барыни не знают? Им только и дела, что затверживать чужие имена да узнавать, кто в кого влюблен и кто кого не любит. Это, может быть, самая занимательная сторона их жизни.
«Странное дело, – подумал Леонин. – Графиня, одна из первых петербургских дам, известная красотой своей и любезностью, и огромным богатством, и высоким значением в свете, бросила взгляд на меня, бедного офицера. Она меня заметила, она знает, что я хочу жениться!.. Странно! очень странно! Какое ей до того дело?
Я в знатный круг не езжу, сижу себе дома в свободное от ученья время да по воскресеньям вечером бываю в Коломне у Армидиной. Да графиня-то к ним не ездит. Какое же ей до меня дело?»
Леонин невольно приободрился и, положив венециянку на руку, с необычайной решимостью начал ходить по театру, взглядывая храбро на сидящих в бенуарах красавиц, которые, по обозрении его армейского мундира, равнодушно отводили глаза.
Сафьев стоял, сложив руки, спиною к пустой ложе и о чем-то грустно размышлял.
Толпы все мерно волновались вокруг залы. Большая часть масок важно расхаживала одноцветными фалангами и крепким молчанием доказывала свое неоспоримее ничтожество. Другие пищали и бегали, в сопровождении веселой молодежи. В побочных залах множество мужчин и несколько женщин расположились за плохим ужином, и пробки шампанского хлопали об потолок.
Было три часа ночи. Толпы начали приметно редеть.
Кое-где на эстрадах виднелись еще кавалеры и маски попарно, да молодые безбрадые юноши горделиво влачили под руку утомленных собеседниц. Маскарад клонился к концу. Леонин в двадцатый раз обмерял шагами все залы – и все напрасно: никто с ним не останавливался, никто не обращал на него внимания. Ноги его подкашивались от усталости. Ему было душно и становилось досадно. Он собирался уже ехать домой, вспомнив, что рано утром у него ученье, что вставать ему надо с светом, что спать ему придется мало. Лоб его сморщился, брови нахмурились. Вдруг в длинном ряду кресел мелькнуло пред ним черное домино с кружевом.
Отчего, скажите, в воздухе, окружающем прекрасную женщину, есть какая-то магнетическая сила, обнаруживающая присутствие красоты? Сердце Леонина разом отгадало под маской графиню. В каждой складке ее наряда была какая-то щегольская прелесть; маленькой ручкой упирала она голову, с видом очаровательно утомленным, и в наклонении ее на спинку кресел, во всей прелестной лени ее существа была невыразимая гармония…
Леонин трепетно к ней приблизился.
– Вы одни? – спросил он с робостью.
– Да. Я устала, ужасно устала.
Оба замолчали.
– Вы на меня сердитесь? – прибавила графиня.
– О нет, напротив!
Леонин смутился и проклинал свою робость. Мысли как будто нарочно съежились в его голове. В таких случаях первое слово всегда бывает глупость. Так и было.
– Здесь ужасно жарко! – сказал он.
– Да, – продолжала графиня, – здесь жарко, здесь душно. Меня воздух этот давит, меня люди эти давят…
Жизнь моя нестерпима. Мне душно. Все те же лица, все те же разговоры. Вчера как нынче, нынче как вчера. Вы говорите по-французски?
– Говорю, – отвечал Леонин в смущении. Графиня продолжала по-французски:
– Мы, бедные женщины, самые жалкие существа в мире: мы должны скрывать лучшие чувства души; мы не смеем обнаружить лучших наших движений; мы все отдаем свету, все значению, которое нам дано в свете.
И жить мы должны с людьми ненавистными, и слушать должны мы слова без чувства и без мысли. Ах! если б вы знали, если б вы знали, как надоели мне все эти женщины, все эти мужчины – мужчины такие низкие, женщины такие нарумяненные, и весь этот хаос блестящий меня тяготит и душит. И о нас же говорят, что мы ни чувствовать, ни любить не можем. Но там, где каждый думает о себе, можно ли чувствовать что-нибудь? можно ли любить кого-нибудь?
– Да, – с смущением сказал Леонин, – там, где думает каждый о себе, нельзя любить. Однако ж, мне кажется… я думаю, я уверен… Зачем думать только о себе? Не все люди такие испорченные. Надо избирать людей… Есть души пламенные, которые выше других.
Любовь истинную найти можно; иначе жизнь была бы противоречие божьему велению. Если вы думаете, граф… если вы думаете, сударыня, что нет, что не может быть истинного чувства, вы себя обманываете.
Маска, казалось, слушала молодого человека с удивлением. Или слова его казались ей странными и необыкновенными, или новая мысль занимала ее, только она казалась в порыве сильного внутреннего волнения.
– Вы себя обманываете, – продолжал офицер, – в жизни много хорошего, много отрад… Живопись и музыка – творения гениев, примеры веков… В жизни много хорошего… Правда, я молод еще, но на земле я видел уже много утешительного. Во-первых, женщины… что лучше женщины?
– Женщина, – прервала маска, – хороша только тогда, когда она молода и нравится мужчинам. Женщина – кумир, когда красота наружная придает ей ценность в глазах света. Красота исчезает – и кумир падает, осмеянный своими же поклонниками, и что ж остается тогда? – ничего, ничего, и нас же бранят, о нас же говорят, что мы ни чувствовать, ни любить не можем.
– Но вас же любит кто-нибудь? – сказал робко Леонин.
– Я не думаю, хотя многие стараются меня любить.
Вы меня не знаете, и я могу говорить откровенно; этого давно со мной не случалось… Да, меня многие хотят любить, да я-то им не верю. У всех есть свои причины, свои расчеты… Во-первых, я замужем. Муж меня любит, потому что я ему нужна для общества и света. Потом, один адъютант меня любит, потому что он чрез меня надеется выйти в люди. Потом, любит меня один дипломат, потому что это ему дает особое значение в обществе. Потом, несколько человек меня любят потому, что им делать нечего, потому что они несносны. Вы понимаете, что с такими чувствами мало остается в мире наслаждений.
Мне свет гадок, неимоверно гадок; мне душно и тяжело… а нынче в особенности. Я и сама не знаю, что со мной.
Эта музыка, этот шум – все это расположило меня к безотчетной грусти… Вы меня никогда не узнаете; но я рада, что могла хоть раз высказать свою душу, а вы еще так молоды, что меня поймете… Мое положение ужасно! Быть молодой, иметь сердце теплое, готовое на все нежные ощущения, и предугадывать небо – и быть прикованной вечно на земле с людьми хладнокровными и бездушными, и не иметь где приютить своего сердца!
И нынче как вчера, и вчера как нынче – и не иметь права жаловаться… Я вам кажусь странною, не правда ли?
Что ж делать? Мне только под этой маской и можно говорить откровенно. Завтра на мне будет другая маска, и той маски мне не велено снимать никогда, никогда…
– И неужели, – спросил с участием Леонин, – неужели никогда в мечтах своих вы не подумали о возможности встретить на земле душу созвучную, сердце братское, человека, который бы с восторгом посвятил вам, вам одной всю жизнь свою и был бы вашим сокрытым провидением, и любил бы вас, как любят маленького ребенка, и обожал бы вас с благоговением, как обожают существо неземное?
Маска взяла Леонина за руку и крепко ее пожала.
– То, что вы говорите, – сказала она, – прекрасно…
Кто из нас не мечтал о подобном счастье? Но где найти его? где встретить его? где найти человека, который был бы выше всех мелочных расчетов, наполняющих жизнь, и сохранил бы в общем холоде пламень своей души, и мог бы утешить сердце бедной женщины, и мог бы посвятить ей всю жизнь свою неизменно, безропотно?.. Для такого человека можно всем пожертвовать в жизни и в любви его найти отраду от тяжких горестей. Но есть ли такие люди?.. Я перестала верить, чтоб это было возможно.
– Напрасно! – с жаром подхватил Леонин. – Я сужу по себе. Я не воображаю счастья выше того, как выбрать себе на туманном небе бытия одно отрадное светило. А это светило должно быть и пламень и свет: оно должно согревать душу и освещать трудный путь жизни; к нему прильнешь всеми лучшими помышлениями, ему отдашь все свои силы. Звезда путеводительная, маяк целого существования, оно высоко и небесно; к нему нельзя прикоснуться земною мыслью, но от него ниспадают лучи утешительные, и эти лучи озаряют и живят до гробового мрака.
– А хороша Армидина? – спросила маска голосом, исполненным женского кокетства.
Ведро холодной воды плеснуло на воспламененного корнета.
– Армидина… Почему Армидина?.. отчего Армидина? отчего вы это у меня спрашиваете?
– Да вы влюблены в нее.
– Я влюблен… нет… да… впрочем… я не знаю…
– Я ее, кажется, видела вчера в театре – там, наверху. Белокурая, кажется…
– Белокурая, – отвечал Леонин.
– Как гадок свет! как жалки люди!
Леонин был, без сомнения, прекрасный молодой человек. Сердце его иногда доходило до поэзии, а ум до завлекательности и до остроумия, и что же? От одного прикосновения светской женщины чувство светской суеты начало мутить его воображение! Он вспомнил, бедный, об Армидиных с каким-то пренебрежением. Состояние недостаточное, квартира в Коломне, претензии на прием гостей; мать толстая, по названию Нимфодора Терентьевна; для прислуги казачок и старый буфетчик из дворовых, который вечно кроил в передней разные платья для домашнего потребления, – все это мелькнуло вдруг перед ним карикатурным явлением волшебного фонаря. С другой стороны, блеснул перед ним богатый дворец графини, наполненный всеми причудами роскоши, и в этом дворце, среди роскошных причуд, он увидел графиню прекрасную, нежную, избалованную…
– И я вас более никогда не увижу? – спросил он с грустью.
– Никогда.
– И надеяться нельзя?
– Нельзя.
– Дайте мне хоть что-нибудь на память, вашего знакомства.
Маска протянула букет и встала с своего места.
– Прощайте, – сказала она. – Будьте всегда так молоды, как теперь. И если вы когда-нибудь будете в большом свете, не забывайте, что светские женщины много имеют на сердце горя и что их бранить не надо, потому что они жалки. О, если б вы знали, чем бы они не пожертвовали, чтобы от тревожного шума перейти к жизни сердца! повторяю вам, чем бы они не пожертвовали…
– Ничем! – громко сказал подле них голос.
Маска обернулась. Сафьев стоял подле нее с своей вечной улыбкой.
– Четвертый час, сударыня, – сказал он, – дожидаться вам, кажется, нечего. Прекрасного вашего князя более не будет. Что ж делать! не все ожидания сбываются.
Маска судорожно приложила пальцы к губам и, кликнув бессловесную наперсницу, уединенно дремавшую на стуле, поспешно скрылась в боковую дверь.
Леонин остался против Сафьева.
– Что? – спросил последний. – Не говорила ли она, что ее не понимают, что ока ищет высоких наслаждений, что светская женщина жалка, потому что она должна скрывать свои лучшие чувства?
– Ну, так что ж?
Сафьев посмотрел на него с сожалением, а потом засмеялся.
Леонин рассердился и, наняв извозчика, уехал домой.
II
Если б я писал повесть по своему выбору, я избирал бы себе в герои человека с рыцарскими качествами, с волей сильной и твердой, как камень, но с ужасной, таинственной страстью, которая сделала бы его крайне интересным в глазах всех чувствительных губернских барышень. Он любил бы долго и долго. Красавица любила бы его долго и долго. Все шло бы своим чередом. Вот и ручеек, вот и отвесистое дерево, вот и нежные свидания! Тут кстати все, что говорится о любви да о природе. И вдруг вдали нависла бы туча, загремела бы буря: явился бы отец-злодей, или мать-злодейка, или свирепый опекун, или просто какой-нибудь злодей. Пошли бы препятствия одно за другим, своим классическим порядком, и вот к самому концу, перед последней страницей, небо прояснилось бы, потому что трогательные окончания чрезвычайно приелись публике и не возбуждают более должного сожаления. Злодей вдруг бы усмирился, чета моя обвенчалась. Начался бы свадебный бал – и все были бы счастливы, и я бы очень был доволен собой.
Но увы! я должен выбирать лица своего рассказа не из вымышленного мира, не из небывалых людей, а среди вас, друзья мои, с которыми я вижусь и встречаюсь каждый день, нынче в Михайловском театре, завтра на железной дороге, а на Невском проспекте всегда.
Вы, добрые молодые люди, друзья мои, вы хорошие товарищи, но вы не рыцари древней чувствительности, вы не герои нынешних романов. Вы обедаете у Дюмё, вы вызываете Тальони, вы танцуете с приданым молодых девушек или с значением молодых кокеток. Вы похожи на всех людей, и, сказать правду, таинственности, романтизма я не вижу в вас! Вы – добрые молодые люди, друзья мои, больше ничего! Истина, грозная истина, которой я не смею ослушаться, приказывает мне без ложных прикрас изобразить вас в моем правдивом рассказе.
Было поздно, когда Леонин возвратился из маскарада. Сальная свеча догорала в узенькой передней. Тимофей, слуга его, дремал на стуле.
– Есть что для меня? – спросил Леонин.
– Приказ вашему благородию: ученье в семь часов.
Леонин нахмурился.
– Еще что?..
– Письмо по почте, кажись, от Настасьи Александровны.
– Приезжал кто без меня?
– Приезжал князь Щетинин.
– Хорошо.
Комнатки гусарского офицера, прикомандированного из армии к гвардейскому полку, описывать недолго»
Седла, мундштуки, несколько литографий Греведона, бронзовая чернильница, маленький коврик, статуэтка Тальони, кровать – да и все тут.
Леонин закурил трубку и распечатал письмо.
– От бабушки, – сказал он.
Он начал читать:
«Милый Миша! вот четыре недели, как от тебя ни строчки, ни весточки. Уж не болен ли ты, друг мой? Уж не под арестом ли? Смотри, Миша, не ходи против формы. Оно ведь одно и то же, кажется, что по форме, что не по форме, так зачем же понапрасну казаться виноватым перед старшими? да и славу нехорошую заслужишь.
Слушайся начальников, Миша, берегись дурных советов и дурной компании: дурные люди хорошему не научат…»
Леонин остановился и задумался. «Какое до меня дело графине? К чему это она мне все говорила? Может быть, она заметила, что в театре вчера я глядел на ее ложу, где сидел Щетинин. Верно, я ей понравился, что она говорила со мной, как будто с старинным другом, и подарила свой букет. Таких вещей не дарят людям, к которым совершенно равнодушны. Непостижимо!..»
Леонин продолжал читать.
«Не думай, Миша, что мы, старые люди, таки совсем из ума выжили и говорим один только вздор. Совет наш всегда хорош, даже когда он вам молодым людям, и не нравится. Вот, например, тому назад два месяца, ты сердился на меня, что я не позволила тебе жениться. Ты пишешь мне, что девушка прелестная, и лицо ангельское, и доброта душевная, и тонкая талия, и волосы прекрасные – все так, да ты-то, Миша, что? Когда бедная моя Оленька, твоя мать, скончалась, а отец твой, не в укор будь ему сказано, промотал женино имение, умер вскоре после нее, вы остались на руках моих: брат твой старший, да ты, мальчик пятилетний, да двухнедельная сестра. Вот и принялась я за хозяйство на старости лет, чтоб устроить вам состояньице, чтоб был у вас свой кусок хлеба впереди. Да память-то у меня слаба; дело мое женское и старое: как ни старалась я, а все-таки, и с моим имением, всего у нас душ четыреста с небольшим. Много ли придется тебе, на твою долю? Откуда же прикажешь мне брать доходы, чтоб ты мог жить прилично с женою, как следует дворянину? Да ей всего бы нашего дохода на одни наряды не стало. Ведь я даром что стара, а знаю, что такое жить в столице: и того хочется, и другого хочется. Отчего у того карета, а у меня нет кареты? отчего у той робронд атласный, а у меня нет атласного робронда? Я верю, что девушка прекрасная…»
«Прекрасная, – подумал, вздохнув, Леонин, – что за волосы! Я никогда таких волос не видал. А как говорит, как улыбается! Глаза только, кажется, у нее маленькие… да, точно маленькие. Вот у графини, так удивительные глаза, черные как смоль, блестящие, как звезды… Что пишет еще бабушка?»
«…Девушка… прекрасна… А знаешь ли ты, любит ли она тебя точно? Не мундир ли твой, не наружность ли твоя ей понравилась? Ведь ты, Миша, красавец…»
«И точно, кажется, я очень не дурен, – радостно вспомнил Леонин. – Я и не одной Армидиной могу понравиться. Что еще?»
«Выйдет она за тебя замуж; ты ей приглядишься… будет вам скучно, а потом, чего боже сохрани!.. Нет, Миша, не проси позволения жениться… Не то я позволю, и на старости лет буду плакать над вами…»
«Добрая бабушка! – подумал Леонин. – Вижу ее отсюда, в ее низеньком домике, в ее больших креслах, исхудалую, с очками на чепчике; вижу отсюда, как она медленно перелистывает библию или тихо ведет беседу с сельским нашим священником, отцом Иоанном… Добрая бабушка!.. Да какое графине-то до меня дело? Она знает, что бабушка не позволила мне жениться и знает, что я влюблен в Армидину… Впрочем, влюблен ли я?
Быть может, любовь моя не что иное, как обман воображения. А что? Ведь точно может быть…»
Он читал далее:
«Я иногда думаю, Миша, что меня бог накажет за то, что я тебя любила и баловала больше твоего брата и сестры. Брат твой был уже взрослый мальчик, а сестра еще в колыбели, когда я вас взяла к себе в дом. А ты бегал уже в красной рубашечке, кудри твои вились от природы по плечикам, и ты обнимал меня и сидел у меня на коленях, и целовал меня, и говорил мне: «Я вам, бабушка, помощник!» В то время у соседки моей и доброй приятельницы Гориной родилась вторая дочь, Наденька, и мы, шутя, просватали вас друг за друга. После стали говорить об этом чаще и обменялись словами. Года два назад бедная Горина скончалась – дай бог ей царствие небесное! Перед смертью я навестила ее, и мы разговорились о вас. «Поручаю тебе мою Наденьку, – сказала она. – Пускай выбирает она себе мужа по сердцу – это мое последнее приказание. Если Миша твой ей слюбится, пусть будут они счастливы. Богатства для нее не надо.
Все мое имение ей. Сестра ее богата и дорого купила свое богатство; но была ее воля: я дочерей своих ни к чему не принуждала».
Ты был тогда в губернской гимназии, Миша; после ты вступил в полк и давно не видал моей Наденьки.
А Наденьку с нянькой Савишной взяла теперь в Петербург сестра ее, которая там за каким-то знатным. Вот тебе невеста, Миша, так невеста! Ей было тринадцать лет, когда она от нас уехала; собой красавица; дочь моего друга; имение небольшое, но прекрасное, незаложенное, и нрав прекрасный, и неизбалованная, и непричудливая.
Вот невеста тебе, Миша! Ты видишь, что все счастье мое состоит в твоем счастии. Не пеняй на меня, если порой придется выговорить тебе неприятное слово. Поверь, мой друг, все это к твоему же добру. Теперь послужи, а женитьба не уйдет. Берегись дурных людей, а пуще всего карточной игры. Ходи по праздникам и по воскресеньям к обедне. Не ходить к обедне – грех: не бери его на душу. Хотелось бы и мне съездить помолиться за вас в Киев, Печерской богоматери, да в Воронеж, святому угоднику… Не знаю, как соберусь силами да деньжонками. Годы, сам ты знаешь, какие: рига сгорела, яровых как не бывало. Ты служишь в Петербурге, тебе нужна лошадка верховая, и санки, и все, как прилично офицеру; сестра твоя не нынче, завтра невеста: не с пустыми же руками отпустить ее в чужой дом. Брату твоему старшему в отставке скучно; пришло ему на мысль завестись в деревне охотою: на все деньги, а делать нечего, надо же молодому человеку чем-нибудь потешиться. Я было уговаривала его еще послужить, да он отвечает, что служба ему не годится.
Впрочем, все у нас благополучно, все идет по-старому. В воскресенье был у нас храмовой праздник. Ожидали преосвященного, только он не пожаловал. За обедней отец Иоанн, который тебе кланяется, говорил нам трогательную проповедь своего сочинения. После молебна обедали у меня соседи Лидарины, Митровихины да старушка Бобылева; был также судья, отставной капитан-лейтенант, прекрасный человек, был в Америке и все рассказывает о морской жизни.
Вот тебе все мои новости, Миша; у нас, деревенских, много не наслышишься. Целую тебя заочно. Посылаю тебе родительское благословение. Дай бог тебе быть веселым и здоровым. Берегись простуды, молись богу и не забывай старушку бабушку твою Настасью Свербину».
«Почему уговаривала меня графиня, – думал Леонин, – пожалеть о светских женщинах, если я буду в большом свете? Следовательно, я могу быть в большом свете? Да для чего же нет?.. Собою я, говорят, хорош, танцую весьма порядочно, да и в обществе я довольно ловок: в мазурке у Армидиных меня то и дело что выбирают… Что, если б я точно графине понравился – вот было бы счастье! На меня смотрели бы с завистью все гвардейские франты, все парижские фраки, которые так сильно около нее увиваются… И я, бедный, забытый офицер, с одного бы шага стал выше всех их… Стоит попросить только Щетинина: он представит меня во все лучшие домы… И там я буду видеть графиню…»
С сладкою мечтою лег он спать, но долго глаза его не смыкались.
Он не был еще до того развращен или опытен, чтобы желать сделать себе из женщины пьедестал для своего возвышения. В графине прежде всего видел он ее красоту, ни с каким из сновидений его не сравнимую. Глаза ее жгли сердце его. Звучный, тихий голос ее волновал воображение его. Он был молод, он был влюбчив…
Уже звезда Армидиной тихо закатывалась на небосклоне его помышлений и величественно подымалось на нем яркое светило очарований графини, озаряя его новым, незнакомым светом. И вдруг от нового светила пала на его сердце одна искра и глубоко заронилась в него. Увы! то была искра честолюбия. Как ни совестно мне сознаваться в слабостях моего героя, а истины не смею утаить. Не знаю, почему с образом графини свилась в голове пылкого корнета завлекательная мысль о возвышениях и отличиях. Быть может, это оттого, что он засыпал, но ему казалось, что графиня ему улыбалась, что он с любовью устремил на нее свои взоры и тихо на нее упирался, и что все она была хороша, и пышна, и очаровательна, и все ему тихо улыбалась, и что уж он был адъютантом у бригадного, а там флигель-адъютантом и полковником с крестами на шее… и вот произведен он в генералы, в генерал-лейтенанты, в генерал-адъютанты, в генерал-губернаторы, в министры…