Kitobni o'qish: «Крестовая гора. История неслучайных событий»
Внуку Борису

© Лепехин В.М., 2026
Граница
Нам приятно находиться на границе миров и, просиживая в одном, заглядывать в соседний.
Дуглас Адамс
Я родился на Южном Урале, зимой, на Сретение. Там же на Южном Урале в маленьком городе угольщиков я и вырос.
Город наш находился в замечательном месте – на пограничной полосе. Нет, не на государственной границе России, а на границе Уральских гор и Оренбургских степей, границе Европы и Азии, на узкой полосе черноземов и широколиственных лесов, отделяющей пространства хвойных лесов на северо-востоке от желтых степных пространств к югу. К тому же, город и я появились на свет практически одновременно и тоже на границе – на границе смены времён, перехода от военного лихолетья к мирному строительству, на переломе прошлого века. Даже главная ближайшая к городу река Белая здесь круто меняет направление своего течения с южного на северное, перетекая при этом из Азии в Европу
Вообще-то, Пограничная зона всегда заслуживала и заслуживает особого внимания. Это зона искажений, искривлений, изменений, это самая интересная и богатая территория.
При смене природного ландшафта меняется климат, меняется флора, меняется фауна. Граница земли и суши – самое благоприятное место на Земле, самое населенное. Берега рек, озер, морей и океанов – лучшие места для обитания всего живого, самые благодатные места.
На границе государств меняются народы, языки, нравы, социальное устройство, религия.
А граница времён?! Весна и осень – граница лета и зимы, две границы тепла и холода. Не это ли самые яркие и запоминающиеся времена года?
А рождение и смерть?..
Все события нашей Истории – это события изменения нравов и быта, границ обитания и существования народов.
Если нет изменений в существовании чего-то, если движение не ускоряется, не замедляется, не искривляется, то нет и событий, и время останавливается.
Вот так мне и повезло – родиться на границе!
Сама жизнь тогда для меня и моих сверстников проходила на границе человеческого благополучия и неблагополучия, на границе смешения жизни русских и башкир, на границе города и почти не тронутой (там и тогда) природы.

Наша семья, как и семьи соседей на нашей улице жили во вполне благоустроенных свежеотстроенных одноэтажных финских домиках с приусадебными участками, на каждом из которых, стояли огромные двухэтажные сараи с утепленным первым этажом. Зачем эти сараи были построены, я точно не знаю, быть может, они служили первоначальным жильем для строителей города. Приусадебные участки со временем заполнились плодовыми деревьями, кустарниками и массой цветов.
Во многих домах были телефоны, так как здесь жили специалисты, занимавшие те или иные ответственные должности на строящихся объектах молодого города. Чтобы позвонить, например, нашим соседям нужно было снять телефонную трубку и попросить оператора: «Девушка, по этой линии два звонка».
Помню, первые тротуары на улицах были дощатые. Напротив нашего дома был книжный магазин «КАГИЗ», далее, через несколько домов – городская столовая с буфетом на входе. За углом в конце другой улицы стоял, огромный, по моим тогдашним меркам, клуб. Перед клубом красовался фонтан, окаймленный цветными клумбами. Позднее клуб преобразовали в Дом пионеров, где разместили множество кружков для детей и летний городской пионерский лагерь.
Так вот… Наша улица – это была прямо благополучная «одноэтажная Америка», а чуть дальше, на другой улице, расположенной перпендикулярно нашей, стояли бараки с коридорной системой. В каждой барачной комнате, служившей и кухней, и спальней, и гостиной, обитала семья из нескольких человек. Вплотную к этим баракам размещался ряд «удобств на улице» («на тридцать восемь комнаток, – всего одна уборная…») и сарайчики, смастряченные из неведомого бросового разношерстного материала. Люди здесь жили разные…
Помню, что к городу примыкали: Первая Зона, Вторая Зона, Пятки и Нахаловка. Нахаловка – это, ясно, был район самовольного поселения, Пятки, по-видимому, район крайний по расположению. Значение же названий «Первая Зона» и «Вторая Зона» – районов сплошь барачной застройки – я понял значительно позже. А тогда мы с братом, пяти-шестилетние мальчишки при поездках с родителями в соседний город по железной дороге, с большим интересом старались разглядеть из окна вагона винтовки охранников, стоящих на вышках вокруг зон, огороженных в два ряда колючей проволокой. Мы знали от старших, что там, за рядами колючей проволоки находятся заключенные. Возможно, люди, заселявшие бараки в нашем городе были «родом» из этих зон.
На каждой улице городка шла своя жизнь. Но иногда местами она пересекалась. По воскресным дням почти все ходили в общественную типовую двухэтажную баню, с шайками, парной, березовыми вениками, просьбами соседа по лавке потереть мочалкой спину. А потом, после бани, дети и женщины пили холодную воду из бака, пользуясь общей металлической кружкой на цепочке, а мужчины толпились в буфете в очереди за пивом.
Дважды в год происходило смешение всех горожан в общих шеренгах праздничных демонстраций и единожды – во время «народных гуляний». Демонстрации проходили на 1-е Мая и 7-е ноября, а гуляния проводились летом в День шахтера на городском пруду с деревянной танцплощадкой на воде, дощатой эстрадой и рядами скамеек перед ней. Тут же вдоль берега стояли гипсовые девушки с веслами, дискобол и копьеметатель, чуть дальше размещались буфетные павильоны, качели и карусели…
* * *
Дети благополучных и барачных районов школьное и свободное от учебы время проводили вместе. «Улица» воспитывала нас и учила не ябедничать, не наушничать, не распускать сопли, делиться друг с другом куском хлеба («на, откуси немного»), а коллективные игры заставляли уважать силу, стойкость и смелость. Хотя проявлением смелости мы чаще считали либо драчливость и задиристость, либо обычное хулиганство.
Главные наши ребячьи места начинались за чертой города. Черты никакой, понятно, не было, а сразу за последними домами начиналась другая загородная территория и другая жизнь без домашних обязанностей и контроля взрослых. Тут не было ни симпатичных финских домиков, ни грязных бараков, ни «зон» – все были в одинаковых условиях. Никто в ребячьей компании никогда не делил себя и других ни по национальности, ни по достатку.
Здесь за насыпью железной дороги на гористо-холмистом пространстве начинался лес, а в лесу пруд – места нашего детского всегдашнего времяпрепровождения, и летом, и зимой.
А зимы были морозные и снежные. Зачастую отец еще темным утром, перед работой, выходил откапывать выход из дома и наполовину занесенные снегом окна. Прыгать с крыш двухэтажных сараев в свежие снежные сугробы – было здорово! Уходили в снег по горло! Катались в лесу на лыжах, а в городе (до того, как стали устраивать каток на стадионе) – по накатанным проезжим дорогам на коньках-снегурках, привязанных к валенкам особым способом, который я помню и сейчас. Катаясь на коньках, любили цепляться проволочными крючьями за проезжающие конские сани. Автомобилей тогда в городе было немного, но зато было два конных двора.
Вёсны были бурные. Когда тепло накатывало в полной мере, и снег начинал уходить с пригорков – на них сразу появлялась растительность. Все или почти все появлявшиеся ростки мы пробовали есть. Многие из них были съедобными и казались нам вкусными. Где-нибудь на оттаявшем и обсушенном солнцем пригорке мы находили подходящее место, разводили костер, пекли в углях картошку, а иногда зажаривали кусочки сала. Наевшись, напившись березового сока, мы лежа грелись на солнце и смотрели, как таит снег, капает вода, лезут из земли цветы первоцвета, жевали их белые стебли и наблюдали первых прилетевших птиц.
А лето!
Летние грозы с радугой и лопающимися пузырями на лужах. Тёплые ночи с ароматом фиалок и зелёно-голубыми светлячками после дождя.
Лес, полный всяких чудес! Быстрые ящерицы – зеленые, серые и их белые яйца. Муравейники высотой в ребячий рост. Коршун, пикирующий на дворовых цыплят. Серые куропатки. Порхающие бабочки. Стоящие столбиками у своих нор суслики.
Изобилие ягод, особенно лесной земляники, а также малины, вишни, черемухи, костяники. Необыкновенное разнообразие цветов от маленьких незабудок до мощной, неприступной колючей расторопши с махровыми фиолетовыми цветами.

Чистейшая вода в реке Белой: входишь по грудь и видишь на дне каждый камешек, массу рыбьих мальков, тычащихся как пиявки в твое тело, а в заводях – белые водяные лилии и желтые кувшинки.
Встречалась и экзотика. Например, случайно откопанные мной под дубом грибы трюфели. Я совсем не знал, что это такое, накопал и принес штук пять, величиной чуть меньше куриного яйца, домой спросить, что это такое. Наша соседка тетя Ксения, посмотрев на них, сразу уверенно сказала: «Да это же трюфели!». Откуда она могла знать, что эти грибы есть трюфели, мне неведомо, в наших местах их никто никогда не собирал.
Последняя «грибная экзотика» – это встреченные здесь, на правом берегу Белой, на Пионер-горе, грибы дождевики невиданных размеров – огромные белые шары, вровень с присевшим рядом человеком. Это было лето 1973 года, когда я покидал эти места уже навсегда…
Осень была не золотая, а скорее многоцветная. Наше лесное Предуралье – это хорошо обозримые горы, покрытые широколиственным лесом. А осенью это яркий детский калейдоскоп с цветными стеклышками – пятна желтеющих берез и лип, красно-желтых кленов, медленно меняющих свой зеленый на бурый окрас дубов, всегда зеленых рядов искусственно посаженных сосен. Ольха, вяз, осина, рябина, ива дополняли всю картину своими оттенками. Переходишь с горки на горку – и новый калейдоскоп.
Таков был наш лес. Знаю, бывает и другой лес, с болотными топями, непроходимыми чащами, гнусом и змеями, мрачный и страшный. Но мы жили на границе леса и степи, гор и равнины, вблизи реки с чистейшей в те времена водой и с обилием рыбы и раков.
И пушкинская картина зимнего дня: «…прозрачный лес один чернеет, и ель сквозь иней зеленеет, и речка подо льдом блестит», – была для меня ясной и много раз видимой.
Так же, как и лермонтовская ночь: «…ночь темна, пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит», – тоже была мне близка и знакома по летним рыбацким ночевкам, когда отойдешь от костра, ляжешь спиной на землю и глядишь в небо.
Здесь было всегда интересно!
Здесь была Воля!
Здесь ощущалась
Свобода.
Бытие и небытие
Пробудись же, чтобы пощадил тебя Бог, везде пребывающий и наполняющий все.
Канон Андрея Критского
Время конца пятидесятых годов прошлого века было временем осязаемого материального улучшения быта в СССР и политических послаблений. Жизнь восстанавливалась после военной разрухи. Хрущев ещё не успел окончательно разорить сельских жителей и сельское хозяйство, страна строилась, появились товары, ожили колхозные рынки. Стал пропадать страх «от прежних времен».
После запуска первого спутника в космос в людях появилась уверенность, что жизнь в нашей стране скоро будет замечательная! Самой лучшей в мире! В общем, скоро будет Коммунизм! На 22 съезде партии состоялось принятие программного лозунга, утверждавшего, что советский народ к 1980 году будет жить при коммунизме. В нашей детской среде это понималось просто: все будет бесплатно! Да, это ещё подкреплялось тем, что в общественных столовых на столах на короткий срок появились тарелки с нарезанным хлебом, не входившим в стоимость обедов – ешь бесплатно!
Вроде бы как наступила и политическая оттепель, однако, не для всех. Конец пятидесятых и начало шестидесятых годов – это же и время новых яростных гонений на церковь.
Разрушались храмы. Замолкали храмовые звонницы. За участие в религиозных обрядах людей исключали из партии и комсомола и, как правило, из вузов и техникумов.

Помню, как моя бабушка пришла с новостью: – «Ой, горе-то какое, наша церква сгорела». «Наша церква» – это деревянная церковь в соседнем городе, где я родился, где меня крестили и куда бабушка возила нас с братом в дошкольном малолетстве причащаться.
Не знаю, случайные или закономерные последовали дальнейшие события после таких «пожаров», но вскоре благополучие стало заметно таять и на страну напала очередная беда – начался продовольственный кризис.
Я помню длинные очереди за хлебом в 1962–63 году. В руки продавали только по одной буханке, поэтому бабушки и матери (хлеб в наш магазин привозили в одиннадцать часов дня) брали в очередь нас детей. За мукой люди вставали в очередь с ночи. Вот тогда я впервые увидел на руках «очередников» номера, сделанные чернильным карандашом.
В отличие от наших мест в Москве, быть может, о продовольственном кризисе в этот период мало кто ведал, а вот в Новочеркасске, например, как я узнал намного позже, за стихийный протест в людей стреляли, погибли десятки человек – простых рабочих электровозостроительного завода.
Кто-то скажет, что оба эти события – воинствующий государственный атеизм и продовольственные беды страны – ну никак между собой не были связаны. А я не исключаю, что были связаны и самым непосредственным образом. Но эти соображения о такой связи пришли в мою голову, конечно, существенно позднее.
* * *
Возвращаюсь к сгоревшей церкви. Были ли мои родители людьми верующими в тот период грубой хрущевской борьбы с религией, когда Никита обещал «показать миру последнего попа в СССР», я не знаю. Но ничего плохого про религию я от них никогда не слышал. В церковь в период моего детства они не ходили и при нас с братом никогда не молились.
Зато помню, как наш сосед, Александр Захарович, бывший фронтовик, а в то время директор завода железобетонных конструкций, а значит и член КПСС, ежегодно утром пасхального дня выходил из дома во двор и при появлении моего отца, обращаясь к нему, громко вызывающе кричал: «Миша, а, Миша, Христос воскресе!». И мой отец, тоже участник войны, тоже член партии и к тому же секретарь парторганизации ТЭЦ отвечал ему: «Воистину воскресе! Захарыч». И вслед за этим они смотрели друг на друга, на нас и радостно улыбались!
А вот моя бабушка, в Бога, конечно, верила и икона в её комнате на угловой полочке с лампадой стояла. Она родилась в самом начале прошлого века. Бабушка пережила Первую мировую войну, революцию, гражданскую войну, раскулачивание, Отечественную войну, преждевременно потеряла в этих катаклизмах родителей, младшего брата, сына, натерпелась и хлебнула горя, как и множество других таких же российских женщин.
Она любила вспоминать свое детство, а я слушать бабушкины рассказы о дореволюционной жизни её и её семьи – семьи лесничего Панкрата Глацунова, жившей «на кордоне» в Тамбовской губернии, где-то к северу от поселения Кузьмина Гать. Воспоминания её о той дореволюционной жизни, надо сказать, сильно отличались от знакомого по школе описания времен «рабства и угнетения народа». В рассказах бабушки было много доброго, радостного, но всегда с подробностями о ежедневном усердном труде: «Обычно по ягоды бегали только тогда, когда закрапает дождь, и мать разрешит оторваться от домашних работ».
Все события из этих воспоминаний уточнялись бабушкой эдакими временными вехами: то-то было на Красную горку, то-то на – Рождество, то-то – на Пасху, то-то – на Троицу и т. д. Все увязывалось с традиционными народными и религиозными христианскими праздниками, хотя очень набожной бабушку назвать было нельзя. Она ежедневно молилась – утром и вечером перед сном, крестилась перед едой и после еды, по праздникам старалась ездить в соседний город в церковь, пока церковь, как я уже говорил, не сгорела от хрущевской «борьбы с мракобесием». Но про церковных «батюшек» она говорила очень мало, по-видимому, по причине редкого с ними общения.
Я помню, ежегодно в конце марта бабушка всегда пекла из теста жаворонки, говорила, что должно быть они уже прилетели, и поила всех чаем. А на Пасху на столе, конечно, стоял кулич и на белом блюде горка крашенных в луковой шелухе яиц.
В один из таких праздничных дней, лет мне, наверное, было не более десяти, за чаем с маковой плюшкой, в умиротворенном настроении, желая, как теперь говорят «приколоться» к бабушке, с позиций школьного атеизма, я обратился к ней с вопросом:
– Ну, вот скажи мне, пожалуйста, где он бог-то? Где, а? Если он есть, то почему его никто не видит? Где он?
На что моя не очень грамотная бабушка, спокойно глядя на меня, сказала:
– А Он – везде! И всегда! И Он во всем!.
Я опешил:
– Где везде? Почему же я его не вижу если он «везде»?
– А ты можешь видеть «ВЕЗДЕ»? Вот ты пьешь сейчас чай, смотришь на стакан и видишь только стакан, глядя на меня, видишь только меня. И только! А вот если тебе удастся взглянуть «везде». Вот тогда ты и увидишь Его.
Прошло столько лет, а я помню, как сейчас, и тот теплый солнечный день, и свою бабушку, и то, как после этого разговора я подошел к забору нашего сада и посмотрел через штакетник. Мне показалось, что я понял бабушкины слова – вот прямо перед моими глазами серые доски штакетника, а в просветах между ними наша улица с деревьями, проходящими людьми, автомобилями и снующими по газонам воробьями.
Вот так, можно видеть лишь только серые штакетины перед глазами, а можно наблюдать и многообразную картину жизни через проемы забора!
И ещё я помню как потом, лежа на кровати и вглядываясь через окно в небо в это «везде», я внезапно осознал, что «Он везде и всегда», а я когда-нибудь умру и меня не будет «нигде» и «никогда»… Меня не станет, а всё везде будет также… Понимание этого было оглушительным и я долго не мог прийти в себя. Как это так? Будет вот это все – деревья, наш пруд, вот эти дома, дорога, уходящая вдаль, а меня уже не будет никогда, никогда!
Вот так я впервые задумался
о бытие и небытие.
Bepul matn qismi tugad.
