Kitobni o'qish: «Тайна «Россомахи» (сборник)»
© Дружинин В. Н., наследники, 2016
© ООО «Издательство «Вече», 2016
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2016
Третий
Мне как раз случилось быть у Чаушева, когда пришло письмо с кунгурским штемпелем от бывшего сержанта. Иначе я, возможно, никогда и не узнал бы этой истории.
Чаушев показывал мне свои книги. Он с утра, как всегда по воскресеньям, обошел все букинистические лавки, притащил здоровенную связку и спешил поделиться своей удачей. Михаил Николаевич из тех людей, которым скучно радоваться в одиночку. Я листал раннее издание «Мистерии-буфф» Маяковского, и в эту минуту почтальон принес заказное письмо.
– Таланов! Сержант Таланов! – бросил Чаушев, жадно разрывая конверт.
В следующую минуту и я, и даже драгоценные книжные приобретения перестали существовать для него.
Однако он не получил того, что ожидал. Я услышал вздох огорчения.
– Состояние погоды! – произнес Чаушев. – Это и без тебя известно…
Я сидел тихо, стараясь не проявлять любопытства. Но все же я, наверно, сделал какое-то движение. Чаушев заметил меня. И, странное дело, он тотчас же отвел глаза, как будто смутившись.
– Дела давно минувшие, – сказал он нетвердо. – У вас чай совсем остыл.
Ответил я сдержанным кивком. Я погрузился в «Мистерию-буфф» с таким видом, словно она впервые открылась мне. Чаушев встал, подошел к стеллажам, загнал в шеренгу выпятившийся томик. Ранжир в этой библиотеке соблюдается строго. Закончив осмотр, Михаил Николаевич без всякой видимой надобности несколько книг переставил, затем вернулся в свое кресло и, по-прежнему не глядя на меня, принялся за чай.
– Ваш тоже остыл, – сказал я.
Он рассмеялся:
– Да, виноват, виноват! Не хотел вам рассказывать… Теперь придется, я вижу.
– Дело ваше, – сказал я.
Спрятать любопытство мне так и не удалось. За годы дружбы с Чаушевым оно разрослось непомерно и до сих пор, надо сказать, не встречало отказа.
– А не хотел я потому, что… Ну, да вы сами поймете. Вот, пожалуйста… – Он протянул мне письмо Таланова.
«Здравия желаю, товарищ подполковник! Действительно, сержант Таланов с зенитной батареи на острове Декабристов – это именно я. Вас я хорошо помню. Вы были тогда лейтенантом. Только уточнить я ничего не могу. Состояние погоды было плохое, то есть пурга».
Из дальнейшего следовало, что сержант Таланов первый разглядел в предутренней мгле, в крутящемся снеге, человеческую фигуру в белом маскхалате. Немецкие лазутчики сбились с маршрута и вышли прямо к батарее.
«Следы, какие и были, их сразу заносило, вы ведь знаете. Мы их гнали часа два обратно по льду. Ефрейтора Бахновского тогда ранило. А ихнего раненого догнали сразу, как сошли на лед. Это вы тоже знаете. А убитого немца нашли днем, после обеда, когда ветер перестал. И это вы знаете, а больше ничего на ваши вопросы я сообщить не могу, хотя и желал бы помочь».
Все как будто ясно. Преследование, перестрелка, один гитлеровец убит, другой, раненый, захвачен. Непонятно, что же еще нужно Чаушеву от сержанта?
– В том и загвоздка, – услышал я. – Впрочем, смотреть можно по-разному… Уж сколько раз я собирался выкинуть из головы, сдать, как говорится, в архив! Нет, не получается…
Он умолк, а я, заинтригованный до крайности, ждал.
– Ладно, так и быть, слушайте! Тем более вы ведь ленинградец, верно? И блокаду испытали?
– Да.
– Значит, представляете себе обстановку. А меня с границы перебросили в Ленинград, в органы, на следственную работу. Зиму сорок первого – сорок второго помните? Ну вот, аккурат в декабре, в самую темную пору…
Первые слова давались Чаушеву с трудом, но вскоре он заговорил легко и свободно, одолев в себе некий, еще загадочный для меня запрет.
1
Пальцы стали деревянными от стужи, и лейтенант Чаушев очень долго расстегивал упрямые, незнакомые на ощупь пуговицы, чтобы достать пропуск.
Подъезд был освещен плохо. Часовой не сразу обнаружил на полу истертый серый блокнот, оброненный лейтенантом. И Чаушев получил его из рук своего начальника – полковника Аверьянова.
– Теряем служебные записи, – констатировал полковник. – Небрежным образом теряем.
Возразить нечего. Правда, Чаушев шел с острова Декабристов в центр города, к большому дому на Литейном, пешком, да еще после целого дня утомительных и бесплодных поисков. На пропитание он имел лишь два ржаных сухаря. Накормить его обедом зенитчики не смогли: бойцы, посланные за довольствием, попали под обстрел.
Но ведь не один Чаушев, все следователи передвигаются большей частью пешком. Все перебиваются с сухаря на чай плюс две-три ложки каши-размазни.
– Так как же мне с вами поступить, товарищ лейтенант? – спокойно спросил Аверьянов.
Узкогрудый, сутулый, он сидел в черной неформенной суконной гимнастерке спиной к черной маскировочной шторе, закрывшей окно. Только голова Аверьянова маячила из сплошной черноты, двигала губами. И еще выделялась струйка крупной махорки, просыпанной на гимнастерку.
– Как поступить? – отозвался Чаушев. – Трое суток гауптвахты.
Он даже не удивился своей дерзости. Голова полковника застыла, скулы обтянулись. Но ведь это всего-навсего одна голова! Чаушев улыбнулся. Все как бы утратило реальность. Он сам сделался необычайно легким и повис в воздухе, подобно голове Аверьянова.
Очнулся Чаушев на диване в своем кабинете. Увидел рыжие кудри Кости Еремейцева, эскулапа.
Что же произошло? Неужели обморок? «Да, самый натуральный», – подтвердил Костя. Стало страшно стыдно. За двадцать пять лет своего существования Чаушев ни разу не падал в обморок. Только читал об этом. И вдруг он сам, словно какая-нибудь барышня, затянутая в модный корсаж, в шляпе, изображающей цветочную клумбу…
У Чаушева сложилось представление, что в обморок падали только до революции, и к тому же исключительно в кругах буржуазии и помещиков.
Добряк Костя сует прямо в рот кусок сахара. Чаушев отворачивается.
– Ешь! – приказывает Костя. – Не трепыхаться! Сахар, понимаешь, нужен для миокарда.
– Для чего?
– Сердечная мышца, – переводит Костя. – А вообще – не твое дело!
По мнению Кости, врачебные познания непосвященным излишни и даже вредны. Врач должен быть для больного всезнающим и загадочным божеством.
– Не надо, Костя, – стонет Чаушев, увертываясь от драгоценного пайкового кусочка. – Я не заслужил, понял? Я арестованный.
– Иди ты!
Чаушев объяснил.
– Ладно, – тряхнул кудрями Костя. – Медицина выручит тебя на этот раз.
Э, не все ли равно! Лейтенант не ощущал ничего, кроме горестного безразличия. Что гауптвахта? Мелочь! В конце концов, сидеть трое суток, может быть, полезнее, чем носиться без толку по льду Финского залива, тыкаться в сугробы, обшаривать торосы. По крайней мере, можно будет подумать…
Но Костя не ошибся, медицина выручила, избавила от ареста.
Сахар пришлось съесть, тем более что свой уже кончился. И то ли от сахара, то ли от Костиных слов, убеждающих почти гипнотически, сердечная мышца приободрилась. Хотя Костя велел до утра с дивана не вставать и не работать, Чаушев отпер сейф и извлек знакомую, изрядно распухшую папку.
Рапорт командира зенитчиков о происшествии, описи предметов, найденных на убитом немце, у задержанного и подобранных в снегу, протоколы допросов…
Сперва обер-лейтенант Беттендорф – так зовут задержанного – утверждал, что он направлялся в Ленинград в одиночку, затем – что вместе с унтер-офицером Нозебушем.
Сомневаться в этом Чаушев оснований не имел, пока не разглядел как следует, с помощью специалистов, взятое у шпионов снаряжение. Обер-лейтенант нес в своем заплечном мешке батарейки для рации. Нозебуш, нагруженный потяжелее, тащил рацию, но без одной необходимой детали – ключа. Отыскать ключ ни среди вещей, ни в снегу не удалось.
В мешке Нозебуша был кусок сала, но хлеб отсутствовал. Был пистолет, но без патронов.
Чаушев про себя проклинал пулю, которая уложила Нозебуша наповал. Он объяснил бы… А теперь волей-неволей выпытывай у вещей, старайся понять их немой язык. Чаушева учили не поддаваться скороспелым домыслам, и он к тому же очень боялся провалить свое первое серьезное задание. Однако полковник Аверьянов без больших колебаний согласился с ним. Да, очевидно, лазутчиков было трое.
– Можешь заявить обер-лейтенанту, – сказал Аверьянов, – со всей твердостью.
Беттендорф мучил Чаушева три дня – отрицал, отмалчивался, переводил речь на другое. Аверьянов нервничал, требовал после каждого допроса подробнейшего отчета.
– Хорошо, – сдался наконец Беттендорф. – Но я много не могу сказать. Совершенно правильно, с нами был еще один сотрудник. Это все.
– Что с ним случилось?
– Видите ли, он отъединился от нас… Разъединился с нами… Как правильнее сказать?
Чаушеву было бы легче с ним, если бы он не обращался так дотошно за консультацией по русскому языку, не козырял своей учебой в трех университетах и вообще был бы попроще. Беттендорф – и это особенно поражает Чаушева – говорит еще на трех языках, кроме русского. По-английски, по-французски, по-итальянски… Вот такой-то человек почему с Гитлером? Вопрос мучил лейтенанта – он очень уважал образованность.
Кто же третий лазутчик?
– Извините, я не могу сообщить… У каждого есть свой долг. У меня тоже имеется.
Сейчас, просматривая протоколы допросов в папке, Чаушев видит, как обер-лейтенант разводит руками, склонив голову набок. Он оброс, так как бритву заключенному не дают, но выглядит ничуть не старше – все тот же холеный сорокапятилетний мужчина спортивного сложения.
– О себе я вам рассказываю абсолютно все, – слышит Чаушев, – поскольку мне незачем уже делать секрет… Или делать тайну?
Немец разговорчив, и Чаушев поощряет это – авось как-нибудь проболтается. Нет, о третьем ни звука!
Данные о биографии Беттендорфа накопились в папке обширные. Родился в Риге, по специальности искусствовед. Ни в каких военных школах не был, офицерское звание присвоил росчерком пера сам рейхсминистр Геринг. По его заданию Беттендорф ездил в командировки во Францию, Бельгию, Голландию и другие оккупированные страны. И теперь вот – в Ленинград…
– Вы называете и это командировкой? – спросил Чаушев. – Несколько странно!
– Совершенно верно, термин не… неудачный, – вежливо соглашается Беттендорф. – Мы заблюдились… То есть заблуждались… Впрочем, и то и второе.
Он тихо посмеивается. Чаушева это выводит из себя. Командировка! Понятно, ведь фрицы уже считают город своим. «Он, как спелый плод, сам упадет нам в руки» – так, кажется, заявил фюрер. О Ленинграде!
Обычно, прочитав протокол, обер-лейтенант с готовностью его подписывал. Но слова «шпионская вылазка» ему не понравились. Он запротестовал. Оружие, дескать, было только у студента Нозебуша, убитого, да у третьего коллеги. И то так, на всякий случай… Служебное поручение, если угодно, но не шпионаж, не диверсия.
– Мы не есть преступники, господин лейтенант, – твердит Беттендорф.
Студент Нозебуш тоже искусствовед. В армию призван с пятого курса. Кроме того, как сын ювелира, прекрасно отличает настоящие ценности от подделок. Верно, та же специальность у третьего. Цель заброски Беттендорф ничуть не скрывает: «Взять на учет музейные и прочие художественные сокровища, выяснив их местонахождение, каковые сведения необходимы эйнзатцштабу прежде, чем в Ленинград войдут германские войска, так как нельзя исключить вероятность фанатического сопротивления советской стороны на отдельных участках, а следовательно, и гибели ценностей от взрывов, пожара и т. п.».
До чего хотелось Чаушеву написать иначе, от себя! Чему же научился фашист в своих трех университетах, если этак, ничуть не смущаясь, подает обыкновенный грабеж!
Удивление временами заглушало в лейтенанте ярость. А Беттендорф как ни в чем не бывало разглагольствовал, пощипывая щетинку на обтянувшемся, остром подбородке.
– Эйнзатцштаб и разведка – это две разницы. Две очень крупные…
– Одна разница! Одна разница бывает! – оборвал Чаушев и стукнул по столу костяшками пальцев.
Потом он выругал себя за вспышку. Дал зарок не раздражаться, не перебивать Беттендорфа. На следующий день терпеливо выслушивал все – даже воспоминания о парижских ресторанах.
– После обеда кофе с ликером, марка «Куантро». Отличная марка! Советую вам обратить внимание, если вам будет предоставляться случай…
Немец глотал слюну. Чаушев тоже, тайком. Он надеялся вымотать противника, застигнуть врасплох новым, неожиданным вопросом и с ходу вырвать сокрытое. Хотя бы частицу сокрытого, намек на след третьего…
Не раз побывал лейтенант у зенитчиков. Сегодня его потянуло туда из-за оттепели – вдруг вылезло что-нибудь из-под снега?..
Нет, ничего…
Завтра он опять вызовет немца. Снова те же вопросы…
2
Готовясь к допросу, Чаушев тщательно приводил в порядок свой кабинет.
Постель он запихивал в стенной шкаф и туда же отправлял книгу, которую он читал с осени, – «Фрегат “Паллада”» Гончарова. Все в этой книге было не похоже на фронтовой Ленинград, и Чаушев принимал ее малыми порциями, как лекарство, для разрядки.
Те, кого допрашивает Чаушев, не должны видеть его книги. Он прячет и полотенце, зубную щетку, мыльницу, безопасную бритву – вообще все свое, личное.
Каждое утро исчезает с письменного стола Люся Красовская. Правда, она улыбается только ему – Чаушеву. К арестованному фотография повернута оборотной стороной. Но все равно! Чужим нечего смотреть на Люсю!
Он познакомился с ней незадолго до войны на вечеринке. Проводил домой. Ходил с ней два раза в кино. Большие с поволокой глаза Люси казались загадочными. Она говорила, что должна забыть кого-то, непременно должна… «Вы поможете мне?» – спрашивала она. Чаушев рисовал себе рокового красавца, вторгавшегося в Люсину жизнь. Польщенный вниманием, обещал помочь. Война оборвала это намерение. Люся уехала с родными в Челябинск, преподает там биологию в средней школе. Письма Люси простые, дружеские, о красавце – ни слова. Чаушев думает теперь, что никакого красавца и не было.
Он уверяет себя, что влюблен. Он придумывает полузнакомой Люсе множество достоинств и прелестей. По фронтовым душевным законам это необходимо ему.
Как получилось, что он забыл убрать портрет? Должно быть, напрасные поиски третьего, дубовое упорство Беттендорфа изрядно выбили Чаушева из колеи.
Он спохватился, когда было уже поздно. Он сделал движение, чтобы взять фотографию, сунуть украдкой под папку. Выжидающий, цепкий взгляд Беттендорфа помешал ему. Люся осталась на месте. И Чаушев сразу же сказал себе, что и этот допрос будет впустую.
Он ощущал присутствие Люси, досадовал на себя, злился на немца.
Чаще всего ему удавалось сдерживать злость, и тогда он долго, слишком долго выслушивал разглагольствования Беттендорфа, твердившего в разных вариантах одно и то же:
– Мы не есть шпионы или диверсанты, господин лейтенант. Наше дело есть гуманизмус. Ваши вещи в музеях, ваши коллекции должны совершенно погибнуть. О, можно ли допустить! Когда штурм, когда война на улице, нет времени спасать. Мы хотим спасать Эрмитаж, спасать все! – И тут Беттендорф выпятил грудь. – Спасать для человечества…
– Для человечества? – переспросил Чаушев, напрягшись от ярости.
– О, боже мой, мы не варвары! Мы европейские люди! Вы полагаете о нас неправильно…
Если бы не Люся, Чаушев, быть может, лучше владел бы собой. Без нее этот кабинет – попросту рабочее место. А сейчас у лейтенанта такое чувство, будто он впустил врага в собственный дом. И фашист сидит тут, в кресле, преспокойно сидит и пророчит штурм, разорение. Черт знает что!
– Ну, хватит! – бросил Чаушев. – Я вижу, разговоры ни к чему. Пора кончать.
Беттендорф вздрогнул. Чаушев не вкладывал в свои слова конкретного смысла, он лишь дал волю негодованию, между тем как немцу, вероятно, представилось нечто весьма определенное, как дуло наведенной винтовки.
Он впервые испугался. И Чаушев, при всем своем смятении, уловил это.
– Да, пора кончать с вами, – сказал лейтенант твердо. – Притворяетесь спасителем культуры? Не выйдет! Для человечества? Как же!
Беттендорф молчал.
– Ради чего я трачу время? – продолжал Чаушев. – Имейте в виду, называйте себя как угодно, но вы бандиты, грабители, все трое. Третьего мы найдем, не беспокойтесь! А с вами покончим.
Теперь он старался использовать ситуацию. Немец боится. Так пусть ему станет еще страшнее!
Однако страх на лице Беттендорфа исчез. Щеки его, покрытые серыми колючками, медленно шевелились. Он точно погрузился в размышления.
– У меня в голове, господин лейтенант, – начал он, – пронеслась идея… Вдруг сегодня, через час, через два часа, или завтра утром положение изменяется. Я не знаю, в котором часу, и вы не знаете. Но так будет, германские войска в городе. Извините меня, но вы представьте на одну минуту… И вы – на моем месте, а я… Нет, не я, перед вами германский офицер. Тогда вам, я предполагаю, будет более нужен живой Беттендорф, чем мертвый. Вы меня поняли?
Чаушев не очень удивился. Он словно ожидал от противника и такой наглости.
– Довольно! – отрезал он и стукнул по столу. – Я понял, что с вами незачем дольше…
Немца увели. Чаушев перевел дух, подошел к окну. Внизу пустым каньоном белела заснеженная улица. Показалась сгорбленная, закутанная женщина. Она тянула санки. На них лежал кто-то, прямая, неподвижная мумия в черном.
Чаушев отвернулся. Люся как ни в чем не бывало улыбалась из рамочки. Лейтенант нахмурился. Он еще не ведал, что Люся помогла ему.
Вечером того же дня Беттендорф попросил у надзирателя «письменные средства». Чаушеву принесли записку. Он отложил «Фрегат “Паллада”» и прочел: «Я имею вам сообщить нечто важное, а именно инструкцию, которую мне дал шеф нашей группы. Как он сказал, в случае я оказался один в городе, идти к Марте Ивановне Дорш, Пестеля улица, дом 11, квартира 19».
Интересно… До сих пор Беттендорф твердил, что все явки у шефа, то есть у третьего. Чаушев вскочил. Зайти к Аверьянову похвастаться удачей и бегом на улицу Пестеля…
Аверьянов листал какое-то дело, напечатанное жирно, слепо на папиросной бумаге. Разогнул спину, потянулся, потер уставшие, недовольные глаза.
– Давно бы так, – повеселел полковник. – А то разводишь интеллигентщину… Ты пугай его почаще, не стесняйся! Он же время оттягивает, неужели не ясно? Надежду питает. Авось придут свои, выручат.
– Не смеет он надеяться, – отозвался Чаушев.
Аверьянов отмахнулся:
– Мыслить надо реально. По-твоему, не смеет, а он еще вот как смеет, твой профессор.
Чаушева уже не первый раз упрекали в том, что он мыслит недостаточно реально. Он потоптался, поглядел на спину Аверьянова, рывшегося в боковом ящике стола.
– Разрешите идти?
– Постой. – Полковник извлек школьную тетрадку с кремлевскими башнями на обложке, раскрыл.
Так и есть, дом номер одиннадцать разбомблен. Никого там нет…
Неужели опять тупик?
Одна стена рухнула совсем. Тяжелая фугаска разнесла перекрытия вдребезги. Чаушеву запомнилась койка на высоте четвертого этажа, удержавшаяся на кусочке пола. Аккуратно застланная койка, ватник на гвозде, зеркало… Сила взрыва удивительно капризна, она словно и не коснулась этих вещей, а их хозяин, верно, лежит внизу, под грудой кирпича и балок.
Чаушев часто проходил по улице Пестеля. Все остальные дома пока целы как будто… Надо же, именно одиннадцатый, указанный Беттендорфом, больше не существует.
– Попадание имело место в конце декабря, – произнес Аверьянов. – Так что давай действуй!
Это значит, дом еще был цел, когда фрицы напоролись на зенитчиков. И Марта Ивановна Дорш еще жила в нем, если только Беттендорф не врет, не запутывает их.
Судьба никогда не баловала Чаушева легкой и скорой удачей. Он привык все добывать трудом, терпением. И сейчас он не позволял себе тешиться надеждами. Беттендорф молчал, молчал, и вдруг такая полнота сведений: точный адрес, имя, отчество, фамилия. Дорш! Редкая фамилия…
Наутро Чаушев прежде всего позвонил в милицию. Оттуда сообщили, что Марта Ивановна Дорш действительно была прописана в доме одиннадцать по улице Пестеля. Под фугаску не попала, так как до катастрофы перебралась из Ленинграда в Токсово.
Выяснилось еще, что управхоз из одиннадцатого, Скорикова, уцелела и работает теперь в соседнем доме. Чаушев решил зайти к ней.
На углу улицы Пестеля и Литейного проспекта две девушки месили в корыте раствор. Угол дома был взломан. На другом углу дот был уже готов и из свежей кладки строго глядела на улицу черная квадратная амбразура. В последние недели дотов появилось множество, но Чаушев как-то не мог отнестись к ним всерьез. Ему не верилось, что амбразуры начнут когда-нибудь изрыгать снаряды, пулеметные очереди. Гитлеровцы в Ленинграде? Нет? Правда, он понимал, жители Минска, Киева, многих-многих наших городов тоже, конечно, не хотели верить. И все-таки…
Нет, твердил он себе, фрицы выдохлись. Недаром они зарылись в землю, накрылись бетоном, накатами бревен.
Дот – он, разумеется, нужен. Для острастки. Пусть знают фрицы, что мы готовы ко всему…
Дом девять облезлый, в трещинах, слепой, почти все окна заделаны фанерой, картоном, тряпками, чем попало. Его здорово тряхнуло, когда рядом упала фугаска. Скорикову лейтенант отыскал на втором этаже, в большой темной квартире, в лабиринте коридоров, который нельзя было бы распутать без фонарика. Скорикова хлопотала на кухне, переставляла сковороды, миски. Чаушев невольно потянул носом, но не ощутил ароматов съестного. Посуда издавала густой, голодный звон, и Скорикова – высокая, тощая, с костистым, широким монгольским лицом – совершала как будто ритуальное действо – призывала пищу.
– Дорш? – она с грохотом опустила кастрюлю на холодную плиту. – Точно, точно, из девятнадцатой квартиры.
– Она уехала?
– Вот доехала ли! Плохая она была, так что сомневаюсь. Сильно плохая.
Чаушев спросил, сколько лет Марте Ивановне, кто она такая, кем работала.
– Не сказать – старая. А год рождения… Фу, бывало, я все годы рождения по книге помнила, а как стукнула эта проклятая – ну, разом выдуло. Убило память.
Работала Марта Ивановна «в услуженье», уже много лет, у Литовцевых. По паспорту русская. Дедушка у нее из немцев, так она объясняла.
– Я говорю как-то: «Можешь ты, Марта, по-немецки хоть немного?» – «Нет, – говорит, – нисколько не могу. Только “гутен морген” да “гутен таг”». В школе она мало училась, два класса кончила. Какая она немка, что вы! Хорошая женщина, ее все у нас уважали. Она у Литовцевых троих детей вынянчила.
Семья Литовцевых большая. Доктор Степан Антонович – тот умер еще до войны. Супруга его, Таисия Алексеевна – педагог, выписалась в сентябре, живет у невестки на Васильевском острове. Два сына на фронте, дочь Зинаида тоже военная, радистка в штабе ПВО.
– Кто же, – спросил Чаушев, – находился в квартире в декабре, кроме Дорш?
– А никто. У нас не то что в квартире, а на всем этаже один жилец. Вот и посудите, кого мне посылать на крышу? Сама и лазаю каждый день и мешки с песком таскаю. Все сама…
– Вы бывали у Литовцевых? Вы не заметили, богатая у них обстановка?
– Откуда! – удивилась Скорикова. – Жили как все. Квартира культурная, книг много. Зинаида – она, знаете, Есенина читает. – Скорикова при этом понизила голос.
– А вы читали Есенина? – спросил Чаушев, не сдержав улыбки.
– Я? Боже сохрани!
Лейтенант прыснул. Скорикова обиделась. Ей хотелось чем-нибудь помочь.
– Вот Шелковников, хирург из седьмой квартиры, тот имел добра, – заговорила она неуверенно. – Старинные чашки собирал. Всякие, с блюдцами и без блюдец. Слыхать, у него на миллион их было. В Казани он сейчас. Чашки, конечное дело, пропали. На миллион чашек! Там все – в крошево, гвоздя не отыщешь от квартиры, не то что…
– Не знаете случайно, кто-нибудь навещал Марту Ивановну?
– Да кто же? Зина забегала проведать нянечку.
Полчаса спустя Чаушев докладывал полковнику.
– Езжай, езжай в Токсово, – кивнул Аверьянов. – Жива она или нет, ты разберись. Ориентируйся там, корешки раскопай.
«Корешки» – так он сокращенно именовал социальное происхождение.
В тот день попутный грузовик отвез Чаушева в Токсово. Он опоздал. Марта Ивановна три дня тому назад умерла.
– Вчера схоронили, вчера, милый…
Губы Маслаковой едва шевелились, говорила она тихо, словно с трудом вспоминала что-то очень давнее. Одинокая старуха в холодном доме, срубленном из толстенных бревен, когда-то, должно быть, сытом. Корешки ее? Какое они имеют значение теперь! Все же для порядка Чаушев спросил. Сама из работниц, бывшая ткачиха. Муж заведовал тут, в Токсове, лыжной базой. Сын на фронте, сапер.
– У нас ведь тоже плохо… Ну, овощей немного есть… Так ведь от овощей человек разве подымется? Дис… Как ее… Дистрофия…
Она перевела дух, справившись с тягостным словом. Его не было в русском языке. Слово принесено войной, и изгнать его надо, как врага. Навсегда забыть.
– Скучала она очень. Эту дис… Фу ты! Никак не выговорить… Может, она бы и выдержала. Главное – тоска ее убивала: как там моя Зиночка да как Таисия Алексеевна!
«Да, главное, – подумал Чаушев. – Жизнь потеряла смысл вдали от близких».
Он задал еще несколько вопросов – опять скорее для порядка, так как дорога в Токсово явно привела в тупик. Да, Марта Ивановна приехала в конце декабря. Настроение у нее было нервное. Сердилась она на своих – уговорили, чуть ли не вытолкали из Ленинграда. Иначе ни за что бы не снялась с места. Зиночка там, Таисия Алексеевна там мается в своей подвальной школе. А здесь хоть бы телефон был… Потом письмо пришло от Зины. Пишет, дом разбомбило, почти весь разнесло…
– Она успокоилась?
– Что вы! Еще больше ее потянуло к своим-то… «Мои, – говорит, – там под бомбами. А я зачем здесь? Ни богу свечка, ни черту кочерга».
– Вы не помните, – спросил Чаушев, – какое было число, когда она к вам приехала?
И этот вопрос для порядка.
– Какое же?.. Двадцать шестое, – произнесла она уверенно. – День свадьбы у нас… Мы с мужем двадцать шестого июня расписались, и каждый месяц мы… Соблюдали, одним словом. Помню, я Марте сказала, в аккурат ты на наш семейный праздник угодила! Праздник! А чем потчевать гостью? Капуста еще есть, и то ладно…
Чаушев уже не слушал. Как же так, ведь Скорикова утверждает – Марта съехала двадцать четвертого? Странно!
Надо проверить.
На другой день Чаушев снова проделал путь и на улицу Пестеля. Управхоз подтвердила, двадцать четвертого Марта вышла из дома с узелком. У нее был знакомый шофер на автобазе поблизости. Там обещали захватить ее, доставить в Токсово. Но вот уехала ли тогда Марта, Скориковой неизвестно. Ручаться нельзя.
– Я испугалась… Слабая такая, да еще с вещами! «Вздумала же ты, – говорю, – Марта, этакий тюк на себя взвалить!»
Конечно, Марта могла не застать подходящую машину. Да, не уехала и вернулась.
3
Прошло еще три дня, а Чаушев не подвинулся и на шаг. Так и осталось неясным, сработала ли явка на Пестеля. Положим, искомый третий вполне мог бывать в опустевшем доме, не попадаясь на глаза жильцам. В квартиру девятнадцать, как установил Чаушев, было два хода – парадный и черный. Смерть Марты Ивановны расстроила поиск, а корешки ее оказались труднодоступными, родилась она на юге, в Каховке, а там теперь немцы.
От Зины Литовцевой лейтенант узнал, что родни у Марты Ивановны в Ленинграде никакой нет.
– Самые близкие – мы, – сказала Зина. – Кроме нас, у нее никого не было, у нашей нянечки.
Тоненькая девушка с острыми плечиками, в тяжелых кирзовых сапогах, бледная от бессонных ночей на рации.
– Немка? Нянечка – немка? Ну не смешите, пожалуйста! Вот уж ничего немецкого! У нас в школе немецкий долбили, так я ее здороваться учила по-немецки. И ставила ей двойки, потому что у нее вечно получалось не то, шиворот-навыворот…
Мимо, через площадку лестницы, прошагал майор, и Зина вытянулась, но при этом весьма непочтительно прищурилась и шмыгнула носом.
– Воскресенский, мой начальник в третьем колене… Непосредственный у меня Шинкарев, мужик невредный, хотя звезд с неба не хватает. А этот зануда, жуткое дело! За Есенина меня изводит.
И тут ей достается, бедняжке! Впрочем, жалеть ее не стоит. Чаушев редко бывал в воинских частях, но уже заприметил таких военных девиц, как Зина. Дерзкие, языкастые, но специальность усвоили отлично и собой недурны – за что им многое прощается.
– Вы послушайте! Останавливает меня один старший лейтенант: «Вы почему, сержант, одеты не по форме? Ремень ваш положено носить комсоставу». Я лепечу что-то. А он: «Вы, товарищ сержант, не изощряйтесь!» Ей-богу! Выдал словечко, а? Не изощряйтесь, а… Знаете, я умерла. Как стояла, так тут же и умерла.
Она явно увидела в Чаушеве человека своего круга и рада была случаю поболтать. И лейтенанту это было приятно.
– Пока, Зина, – сказал он, позабыв официальный тон. – Время нас режет. Может, увидимся когда-нибудь.
– Заходите.
Наверняка не только Чаушев, но и она понимала – не до того теперь, совсем не до того, чтобы заходить в гости. В роту, где обитает сержант Литовцева? Допустим! А дальше что? В кино ее пригласить? Так нет же никаких кино! Чаушев шел по тропинке, змеившейся среди сугробов, и подтрунивал над собой. Попрощались, будто в мирную эпоху!
А, черт возьми! Иногда все-таки неймется сделать вид, что жизнь идет по-прежнему.
Холодный ветер свистел, как в ущелье. Поднять слежавшийся, покрытый коркой наста снег он не мог, он упрямо прорывался в рукава, за ворот серого клетчатого пальто – Чаушев слыл когда-то среди приятелей щеголем. Онемевшими пальцами он полистал записную книжку. Васильевский остров. Большой проспект… Зина дала полезные пояснения к адресу: мать с утра до вечера в школе, в подвале того же дома. Там иногда топят. Таисия Алексеевна и ночует в классе.
Весь путь пришлось проделать пешком. Небо было ясное, но спокойное, фашисты уже с неделю не бомбили. Зато каждые три – пять минут повторялся глухой звук, ставший обычным. Город поглощал эти удары в каменной своей громадности – ни дыма от разорвавшегося снаряда, ни стонов раненых. И на Дворцовом мосту, на просторе, Чаушев слышал обстрел, но и тут нельзя было понять, где ложатся снаряды. Это угнетало. Казалось, было бы легче, если бы он мог видеть.
Громадные раскидистые деревья встретили его на Большом проспекте. Они тянули к нему свои ветви, брали под защиту, звали к себе. Он прислонился к вековому стволу, но холод не дал отдохнуть. Ничего, теперь уже недалеко…
В подвале пахнуло теплом. Он мечтал о тепле, расстегнул пальто, чтобы набрать его побольше, но мягкий, участливый женский голос предостерег: не надо, не следует раздеваться, здесь вовсе не жарко, всего-навсего плюс пять.
– Плюс пять, – откликнулся он и начал искать пуговицы, петли: в голосе было что-то такое, что хотелось слушаться. Но пальцы онемели, и женщина помогла ему. Она была в ватнике, на шнурке блестело пенсне. Темный платок, заправленный под ватник, охватывал ее голову. Лицо не улавливалось, черты менялись. На столе взбалмошно трепыхался язычок коптилки. По ее капризу трубы у стен, на потолке двигались, точно змеи, а парты то исчезали, то надвигались строем.