Kitobni o'qish: «Эшафот забвения»
Все события и герои этого романа вымышлены, любое сходство с реально существующими людьми случайно.
Автор
Часть первая
…Сегодня девятнадцатое января.
Единственная дата, за достоверность которой я могу ручаться, сидя на цепи в этом страшном, давно умершем доме.
Я и сама давно умерла.
Я умерла так же, как и его хозяйка. В долгие часы одиночества я вяло думаю о том, что сделали с ее телом, как избавились от него: должно быть, здесь есть множество укромных уголков, которые могут послужить последним пристанищем, фамильным склепом, надгробной плитой. Запущенный маленький сад, подвал, второй этаж, любая из обшитых деревом панелей, каморка под лестницей.
Если бы мне пришлось выбирать – я бы выбрала сад.
Каждый день я говорю себе, что должна сообщить о своей последней воле своему нежному палачу, но все время забываю это сделать. Зато хорошо помню, что предшествовало моему появлению здесь. Моему роковому приходу сюда. Если бы я знала, что все закончится тихим помешательством, тихим ожиданием смерти, если бы я только знала!.. Если бы я знала, что вся эта цепь смертей приведет меня к еще одной цепи, самой настоящей, с запаянными металлическими звеньями, которые я пересчитала во второй день моего пребывания здесь, – их ровно пятьдесят два, как недель в году. По каждому из этих звеньев можно составить хронологию последнего года моей жизни. В его первой трети я жила совсем под другим именем и от этого имени уже совершила несколько преступлений. Потом, когда ко мне вернулась память, я с ужасом отказалась от него, я бежала от него, я не захотела быть орудием в руках капитана Кости Лапицкого, моего иезуита-куратора из спецслужб. Я вернулась к слепому, прикованному к инвалидному креслу художнику Серьге Каныгину, единственному, кто мог принять меня, не задавая лишних вопросов. Единственному, кто вообще мог принять меня. И каждый день ждала возмездия. Но оно так и не пришло.
Тогда.
Последующие несколько месяцев я работала в видеопрокате днем и оглушала себя фенобарбиталом ночами. Я почти полностью поседела, хотя мне нет еще и тридцати, я забросила свое собственное лицо, бывшее когда-то таким привлекательным… Теперь, каждый день ожидая конца, я даже не думаю о нем, я не вспоминаю его… Я вспоминаю лишь октябрь, месяц, когда начался весь этот кошмар, – середину октября, тридцать восьмое звено в стальной цепи, на которой я сижу.
Тогда я открыла дверь, протиснулась в нашу узкую прихожую и…
* * *
…Я открыла дверь, протиснулась в нашу узкую прихожую и, как всегда, постояла несколько секунд, упершись лбом в плакат «Советское реалистическое искусство 30 – 50-х годов». Привет, привет, «Будущие летчики» с торжеством детских упругих задниц, вам хорошо живется в конце тридцатых, и ваше море навсегда останется синим. Синим, несмотря на то, что плакат с «Будущими летчиками» Дейнеки пожелтел и загнулся по краям. Серьга купил его в Центральном Доме художника много лет назад. Ему всегда нравился безыскусный фотографический реализм, зеркальное отражение его ясных представлений о мире. С некоторых пор я тоже стала частью его мира, сумрачной сестрой милосердия при парализованном слепом художнике. Нужно отдать Серьге должное; он никогда не теряет присутствия духа – даже тогда, когда я брею его (раз в неделю, не чаще, его куцая китайская бороденка просто не успевает вырасти). Даже тогда, когда я, как ребенка, купаю его в ванне (два раза в месяц, не чаще, он ненавидит эти дни – второй и четвертый понедельник). Он не потерял присутствия духа и тогда, когда я рассказала ему обо всем, что произошло со мной, спрятавшись за двумя бутылками водки, как за шторкой в исповедальне. Только в одном я не смогла ему признаться – в смерти Алены Гончаровой, единственной женщины, которую он по-настоящему любил: это было бы слишком для его невидящих глаз и омертвевшего тела. В конце сентября мы даже отметили день ее рождения: бутылка шампанского при свечах (тех самых, немецких, украденных мной в супермаркете), – испытание не для слабонервных, сплошное настоящее время, я избегаю говорить об умерших в прошедшем, разве что только о себе…
– Это ты, Ева? – крикнул Серьга из кухни. Обычный привкус страха в голосе – он все еще боится, что в один из дней я уйду и не вернусь. Он все еще боится этого, дурачок!
– Нет. Это покойная Роми Шнайдер, друг мой, – мрачно ответила я.
Наш ежевечерний «подкидной дурак» состоял из засаленной колоды известных актрис, у всех оттенков моего настроения были имена. Серьга сразу усвоил правила этой нехитрой игры и в зависимости от имени, которое я тыкала ему с порога в зубы, вел себя соответственно. Самым предпочтительным было «Анук Эме»: я в относительном порядке, могу подровнять затылок тупыми ножницами и даже готова почитать Серьге на ночь главу из Микки Спиллейна. Потеряв способность двигаться, Серьга пристрастился к тупоумным остросюжетным детективам, где такие же тупоумные герои рвали «кольт» с портупеи и, прежде чем пустить пулю в голову несчастному наркодилеру, разражались плоскими сентенциями о дьяволе и десяти заповедях. Сегодня Микки Спиллейна не будет, «покойная Роми Шнайдер» не оставила Серьге никаких шансов на волнующий библиотечный вечер. «Покойная Роми Шнайдер» – крайняя степень моего недовольства жизнью: накануне я выжрала две последние таблетки фенобарбитала, и теперь мне придется провести несколько кошмарных бессонных ночей, прежде чем Серьге выпишут очередную дозу снотворного (я беззастенчиво пользовалась его рецептами, сам Серьга любому успокоительному предпочитал стакан марийского самогона).
– Роми Шнайдер плохо кончила, – трусливо отозвался Серьга из-за кухонной двери. – И вообще, у нас гости.
Гости посещали нас крайне редко. За три месяца всего лишь несколько человек, включая патронажную сестру, за которой неугомонный Серьга пытался приударить. Одни и те же лица сильно пьющих художников-неудачников, снимающих углы у старух, одна и та же водка, одни и те же макароны по-флотски, визитная карточка нашего бедного дома. После набегов каныгинских товарищей по кисти обычно пропадали носильные вещи или посуда – в зависимости от пристрастий гостей и их материального положения. Только один человек выпал из этой вероломной обоймы – кроткий режиссер-документалист Гоша Полторак: он не стянул ничего, но оставил после себя тягостное ощущение близкого конца.
– Типичный неврастеник, – резюмировал Серьга после его тихого ухода, похожего на исход, – суицидник-психопат, внучатый племянник намыленной веревки. Я его от смертоубийства с прошлой Пасхи уговариваю.
Больше Гоша в нашем доме не появлялся: должно быть, покончил с собой в канун какого-нибудь православного праздника…
…Парня же, который теперь сидел на кухне, я видела в первый раз.
– Знакомься, Ева. Это Федя Бубякин, друг покойного Вольдемара, – светски представил нас друг другу Серьга.
Друг покойного Вольдемара, Володьки Туманова, в свое время повесившегося на струне от карниза не без моего участия. Прошлое все-таки решило добить меня. Я посмотрела на Бубякина с откровенной неприязнью.
– Приятель. Только приятель, – выгнув губы, поправил Федя, порочно-красивый молодой человек, типичный дамский угодник со склонностью к мелкой тирании. Понять это было несложно, стоило только взглянуть на его физиономию. Именно такого опытного образца недоставало нам в нашей однокомнатной кунсткамере.
– А это Ева. Я тебе о ней говорил. Ева – мой ангел-хранитель.
– Похожа, – процедил Бубякин, неприязнь была обоюдной, я это видела.
– Не вздумай к ней клинья подбивать, – предупредил честный Серьга, – удавлю.
Бубякин хмыкнул: никому и в голову не могло прийти подбивать ко мне клинья – седая, плохо стриженная голова, общий абрис хозяйки приюта для бездомных животных, у таких женщин не бывает шансов.
– Не волнуйся, Серж, постараюсь держать себя в руках, – сказал он, вложив в реплику всю иронию, на которую был способен.
– Давно заседаете? – хмуро бросила я только для того, чтобы что-то сказать: судя по нескольким бутылкам водки и засохшим кускам колбасного сыра, скромное застолье продолжалось несколько часов.
– Выпей с нами, – попросил Серьга.
– Точно, – оживился гость, – едет чижик в лодочке, давайте выпьем водочки!
Вняв призыву, я вытащила из мойки граненый стакан, в полном молчании налила его до краев и выпила, даже не поморщившись. Ну, что скажешь, Федор Бубякин, друг покойного Вольдемара?
– За знакомство, – произнесла я и утерла губы.
Бубякин крякнул, как будто водку выпила не я, а он сам, неприязнь в его глазах сменилась чем-то отдаленно похожим на восхищение: черт возьми, я все еще могу поражать людей. Пусть даже и таким экстравагантным способом.
Не давая ему опомниться, я снова разлила водку – теперь уже на троих – и смело чокнулась с Серьгой и Бубякиным.
– Чему обязаны визитом? – Длинный список украденного нехитрого скарба не давал мне расслабиться, за такими гостями нужен глаз да глаз.
– Федька на «Мосфильме» работает, ассистентом художника. Он несколько моих старых работ просит, им для съемок нужно, – радостно сообщил Серьга, – напрокат.
– Каких именно? – подозрительно спросила я.
– Ну, ты их знаешь, – в голосе Серьги послышались нотки беспокойства, – «Шекспир на сборе хвороста», «Шуты и кардиналы»… Ну, и еще пара вещей. А щто?
«Шекспир на сборе хвороста», надо же, только этого не хватало! Стилизованный, написанный в отвязной каныгинской манере, Шекспир с маленькой собакой у маленьких, измученных плоскостопием ног несколько раз спасал меня от самоубийства. Лишиться этой картины вот так, за здорово живешь, я просто не могла.
– Да нет, ничего. – Я откинулась на спинку стула и пристально посмотрела на Бубякина, сохранявшего непроницаемый вид. – Только это очень дорогие картины. Я бы на твоем месте, Серьга, хорошенько подумала, прежде чем отдавать их в сомнительные руки. Можем навсегда с ними проститься.
– На что это вы намекаете, миледи? – запоздало оскорбился Бубякин. Очень мило, еще одно обращение, не забыть бы занести его на последнюю страницу видеопрокатной тетради…
– Я не намекаю. Я говорю открытым текстом, – поправила я. – Как хочешь, Серьга, а картины я не отдам. Ты хорошо знаешь этого типа?
– Я попросил бы вас…
– А ты заткнись! – Я оборвала Бубякина, решив до конца отстоять свой шкурный интерес. – Ты хорошо знаешь его, Серьга?
– Ева, ты щто?! Федька классный мужик, мы с ним не один литр самогонища приговорили, – вдохновенно соврал Серьга.
– Ага-ага, из тех людишек, которые под этот самый самогонище скупали у тебя картины за бесценок. – Покойная Роми Шнайдер крепко держала в руках вожжи моего плохого настроения.
– Да ладно тебе, – Серьга нащупал мои пальцы и примирительно сжал их, – скажешь тоже, за бесценок. Я ведь не алеут какой-нибудь, которому консервную банку за пушнину всучили. Не надо меня на ноль множить.
– А почему тебе нужны именно эти картины? – спросила я Бубякина. – Нельзя было обойтись экзерсисами дипломника ВГИКа? Или «Черным квадратом» Малевича, на худой конец? Для заднего плана любое цветовое пятно сгодится…
– Я смотрю, твой ангел-хранитель подрабатывает кандидатом искусствоведения! При чем здесь пятно, миледи? Важно не пятно, важна концепция. Важна живописная деталь, которая играет на общий замысел, – снисходительно пояснил Федя.
– Ты, случайно, не у Гринуэя в съемочной группе подвизаешься? – высказала предположение я, мобилизовав весь свой полузабытый киношный опыт. – Это только он Северным Возрождением честному обывателю мозги парит. И цитатами из Лукаса Кранаха Старшего.
– Повышаю тебя до докторов искусствоведения, – Федя наконец-то освоился с моим ерническим тоном и вернул подачу, – а раз так, то тебе должно быть известно имя Анджея Братны.
– Это еще кто такой? – Я слукавила, конечно же, я слукавила. Я знала это имя.
…Несколько недель назад вместе со Спиллейном для Серьги я купила последний номер «Искусства кино» для себя. Просто так, польстившись на превосходную полиграфию, а еще больше – на лицо с обложки.
Лицо Анджея Братны.
«Последний император» Большого стиля», – гласила самоуверенная, тисненная золотом надпись. Блудливые киноведы из редакции журнала, обычно склонные к апокалиптическим преувеличениям, на этот раз попали в самое яблочко. У Анджея Братны действительно было неуловимо породистое лицо члена королевской фамилии: сухие, почти аскетичные черты, чистая линия скул, мощный лоб и чуждые страстям глаза. Только ноздри выдавали его – слишком совершенные, чтобы быть непорочными. Лицо затягивало, как затягивает хорошая картина, и, помнится, я тогда почему-то подумала, что «Портрет Дориана Грея» мог быть вполне написан о нем…
Весь номер был посвящен его неожиданному триумфу на Каннском фестивале: Братны привез туда свою дебютную картину «Танцующие тени», снятую и смонтированную за гроши на умирающем «Мосфильме». Кинематографическая сага о России конца девяностых потрясла фестиваль, забывший на время о кулуарных дрязгах, и Братны собрал урожай призов, самым невинным из которых была «Золотая пальмовая ветвь». Потом последовало еще несколько кинофорумов, калибром помельче. Ему предложили постановку на одной из крупных студий Голливуда (по агентурным сведениям, Братны заинтересовалась «Коламбия пикчерз») – фантастический шанс для новичка в большом кино. Но Братны неожиданно отказался. «Наплевать мне на вашу Америку, – самоуверенно заявил он на одной из своих пресс-конференций (очевидцы утверждали, что в оригинале был использован более крепкий глагол, предусмотрительно смягченный при переводе). – По-настоящему можно работать только в России».
Это был очень странный тезис, если учесть происхождение Братны. Его дед, солдат Армии Крайовой, не принявший послевоенные польские порядки, отмотал срок в сталинских лагерях, но в Польшу вернуться так и не сумел. Еще в лагере он познакомился с русской девушкой, от их брака родился сын, отец Анджея. После пятьдесят третьего семья почему-то осталась в Сибири, здесь же, в маленьком поселке у горно-обогатительного комбината, родился сам Анджей. Он довольно забавно рассказывал интервьюерам пеструю историю своей тридцатилетней жизни (в следующем году ему должно было исполниться тридцать). Особое место в этих рассказах занимал Киев – в свое время Анджей успел поучиться на кинофакультете местного театрального института, из которого был с треском вышвырнут за профнепригодность. Больше он не искушал своим присутствием солидные киношколы. «Научить кино невозможно, все, что нужно знать о нем, умещается в двух монтажных стыках раннего Годара», – проповедовал Братны со страниц номера, посвященного ему. Врезать бы тебе по морде за такие слова, шляхта недобитая, случайный прихвостень славы, сладко думала я, почитывая журнальчик в своем видеопрокате, врезать бы тебе по морде, так ты похож на моего Ивана, боже мой…
Он действительно был похож на Ивана, забравшего с собой душу несчастной сценаристки Мыши, я так и чувствовала интонации своего божества во всех наглых репликах Братны. И почти безумная мысль родилась во мне, чтобы тотчас же умереть: Иван погиб только потому, что где-то уже существовал сучий потрох Братны, вдвоем им невозможно было ужиться на тесной земле…
С кем только не сравнивали Братны – и с ранним Кустурицей, и с поздним Тео Ангелопулосом, и со всеми «английскими рассерженными» и «американскими независимыми», вместе взятыми. Если добавить сюда Бертолуччи и Висконти периода «Туманных звезд Большой Медведицы» – картинка получалась еще та. Слава богу, что хотя бы Феллини не попал в этот длинный список (я втайне порадовалась за старика), не дотягиваешь, гад, то-то же, знай наших!..
Все эти сравнения с классиками кино были взаимоисключающими. Да и сам Братны вызывал, видимо, взаимоисключающие чувства, хотя чаще всего раздражал. Это раздражение, материализованное в журнальных строках, я с радостью поддержала. Кто тебе только деньги дает на твои тошнотворные эпопеи, парнишка? Впрочем, понятно кто: восторженные иностранцы, способные возбудиться от одного только вида художественно не мытого русского тела, распростертого под пальмовой ветвью Каннского фестиваля. А ведь Иван тоже мечтал об этой пальме, он даже обещал ее мне… А теперь этот самоуверенный польский квартерон стрижет купоны и поучает профессионалов, как нужно делать кино! Дочитав журнал до конца, я торжественно выбросила его в мусорное ведро, предварительно заляпав лицо баловня судьбы Анджея Братны кетчупом.
И постаралась забыть о нем.
И забыла.
– …Значит, про Анджея Братны ты ничего не знаешь? – Федя не смог скрыть своего разочарования. Я оказалась не только старой дурой, но и необразованной старой дурой.
– Понятия не имею.
– Есть такой мощный режиссер, – пришел мне на выручку Серьга, – пальму отхватил на последних Каннах…
Далась им эта пальма. Да и Серьга ни разу не был уличен мной в излишней любви к большому кинематографу. Видимо, засланный казачок Федор Бубякин обработал его на славу.
– По идее, если исходить из гунявой фестивальной политики, ее, родимую, должны были кому-нибудь из Гонконга всучить, это сейчас модно в Европе. А вот, поди ж ты, против таланта не попрешь, – сказал Бубякин с таким чувством, как будто сам дефилировал по набережной Круазетт, – теперь вот новый шедевр снимаем.
– Федька у Братны как раз работает на картине, – снова вылез Серьга.
– Именно, – подтвердил Бубякин, это прозвучало как «на-кась, выкуси!». – Так что вы, миледи, должны замереть в почтительном реверансе. И не мешаться под ногами мирового кинематографа. Так я забираю картины, Серьга?
– Нет, – решительно сказала я, а потом добавила то, чего сама от себя не ожидала: – Сейчас ты их не заберешь. Я сама их привезу, под расписку…
– Ну, щто такое, Ева, – вяло сопротивлялся Серьга, – свои же люди.
– Свои по домам сидят в столь поздний час, – отрезала я. – Только под расписку. Или так, или никак. Знаю я ваш киношный бордель.
– Ладно, – вдруг легко согласился Бубякин. – Черт с тобой, ангел-хранитель. Когда привезешь?
– В ближайший понедельник. – Неужели мне так сильно хочется увидеть этого доморощенного Моцарта экрана? Иван бы не простил, он был закоренелым собственником.
– Значит, послезавтра. Встречаемся в восемь утра у метро «Киевская». Смотри не проспи. Мэтр терпеть не может, когда опаздывают.
– Что ты, голубчик. На свидание к богу не бывает опозданий, – кисло сыронизировала я. – А теперь позвольте закрыть общее собрание работников артели.
Не говоря ни слова, Бубякин поднялся, пожал руку Серьге и направился к двери. Я вышла в коридор проводить его. Скрестив руки на груди, я пристально наблюдала, как Бубякин шнурует ботинки и застегивает под горло модный плащ. Позади меня заскрипели колеса кресла – это Серьга выкатился в коридор под предлогом дружеского прощания. На самом деле он банально выпасал свою супермодель-надомницу: нет никаких гарантий, что я не сбегу с первыми попавшимися яйцами от слепого инвалида… Неповоротливое кресло предательски подбило меня под колени.
– Значит, послезавтра в восемь на «Киевской», – еще раз уточнил Бубякин, наблюдая, как я с помощью нехитрых акробатических трюков пытаюсь сохранить равновесие.
– Я помню.
– Приятно было познакомиться, – с трудом выдавил из себя Федор, хотя весь его вид говорил об обратном.
– Взаимно.
Я закрыла за Бубякиным дверь и повернулась к Серьге:
– Ты давно его знаешь?
– Совсем не знаю. Видел несколько раз с Володькой Тумановым.
– Он художник?
– Да нет… Вообще-то он компьютерщик. Профессиональный хакер. В прошлом году, между прочим, взломал охранную систему какого-то крупного банка. Чуть в тюрягу не угодил. Этот черт его отмазал…
– Какой черт?
– Да режиссер. На которого он сейчас работает.
– Как же это ему удалось?
– Я же говорю, профессиональный хакер, компьютерный бог…
– Я не про Бубякина. Я про режиссера. Как мог какой-то там режиссер, даже широко известный в узких кругах, отмазать человека от тюряги?
– Э-э… – Серьга открыл было рот, чтобы объяснить, но тут же озадачился: – Не знаю… Федька говорит, что это не человек, а просто феномен какой-то. Что ему любую душу вскрыть – что Федьке файлы бухгалтерского баланса совхоза «Светлый путь». Не фиг делать.
– Господи, что за пургу ты несешь?
– За что купил – за то продаю, – обиделся Серьга и тут же уколол меня: – Ты вот ведь тоже послезавтра на «Мосфильм» лыжи востришь… Голову помыть не забудь, снобка хренова… Что, интересно на обладателя Пальмы посмотреть?
– Нет, – совершенно искренне сказала я и тут же поняла, что соврала, – просто хочу подстраховаться. Защитить наши с тобой интересы.
– Наши с тобой интересы… Знаю я твои интересы… Бросить обезноженного кота Базилио при первом же удобном случае! Что, неправда? – заныл Серьга, страстно надеясь в душе, что я успокою его.
Вздохнув, я взъерошила его мягкие волосы:
– Конечно, неправда. Никуда я не уйду.
– А Федька ведь красивый, собака. Он у Туманова из-под носа лучших потаскух-бессребрениц уводил.
– Может быть, он и был когда-то ничего себе, но сейчас точно в тираж вышел.
– В смысле?
– Пообносился твой хакер, – возвела я напраслину на порочного красавчика Бубякина только для того, чтобы поддержать Серьгу, – у него теперь плешь на всю голову и двух передних зубов нет. Жаль, ты не видишь.
Серьга сразу же успокоился. Он привык верить мне на слово, бедняжка.
– Ты смотри, что делает с людьми наше постылое кризисное время за такой короткий срок! Пойдем водку допьем.
Мы вернулись на кухню.
– Только знаешь, Ева, тебе ничего не светит, – злорадно сказал Серьга, когда мы накатили по первой рюмке, – ничего не светит с этим режиссером.
– О чем ты?
– Федька говорил, этот поляк – странный человек. Он терпеть не может красивых женщин, он их на дух не переносит, даже в качестве придатка к хлопушке или осветительным приборам.
Несчастный Серьга все еще пытался охранять вольер с моей красотой, от которой не осталось и следа. Я захохотала. Я смеялась так, как не смеялась еще ни разу за последние три месяца. Торжествующий, освобожденный смех был для меня такой новой, такой сильной эмоцией, что, не справившись с ним, я даже закашлялась.
– Ты чего? – настороженно спросил Серьга, постучав по моей изнемогающей от хохота спине.
– Ничего. Водкой подавилась.
– Впервые слышу, что можно подавиться водкой.
– А я впервые слышу, что можно ненавидеть красивых женщин только потому, что они красивы. Даже закоренелые педрилы себе этого не позволяют. Даже Ницше с самого крутого похмелья не мог себе этого позволить.
– А может, он не Ницше. Может, он какой-нибудь непьющий Кафка, – резонно заметил Серьга.
Кафка, конечно же, Кафка. Я смотрела на Серьгу, маленького и беспомощного в своем инвалидном кресле, и только теперь начинала смутно понимать всю абсурдность нашего разговора: вот уже добрых пятнадцать минут мы всерьез обсуждаем парня, которого никогда не видели. Но в этом был и положительный момент, во всяком случае, для Серьги: от покойной Роми Шнайдер с ее всегдашним отвратительным настроением не осталось и следа. Бразды правления были переданы кроткой и тихой хранительнице очага Анук Эме. Именно Анук Эме, веселая вдова из «Мужчины и женщины», переквалифицировавшаяся в профессиональную чтицу, забьет остаток вечера трехсотстраничной криминулькой… Серьга, тебе крупно повезло!
– Почитать тебе что-нибудь? – спросила я Серьгу.
– Только с выражением, – закапризничал он, уже уловив перемены в моем настроении.
– Всенепременно, мальчик мой! Со всеми знаками препинания и придыханием в эротических сценах.
– Без эротических сцен, пожалуйста! Не стоит обрекать инвалида на бесплодный хреновый онанизм.
– Серьга, ты даже об этом наслышан?! Совсем взрослым стал! – Я обхватила Серьгу за шею и ткнулась губами ему в ухо. – Не обижайся на меня!
– Я не обижаюсь… Правда.
Я знала, что он говорит правду. И это была самая странная правда, которую только можно было себе представить. Вопреки всем законам бытия увечье и слепота сделали Серьгу мудрым и терпимым ко всему. Они даже шли ему, делали его неожиданно по-мужски привлекательным: вот еще один сильный человек несет свой крест. Да к тому же еще оглашает окрестности персональной Голгофы шутками по поводу несовершенства конструкции инвалидного кресла. Несчастье придало ему ту сексуальность, которой он был напрочь лишен и о которой всегда втайне мечтал. Я ни разу не высказала этих своих крамольных мыслей вслух, но была почти уверена, что рано или поздно в нашей запущенной квартире возникнет женщина. Возможно даже – дочь патронажной сестры, которая снабжает Серьгу снотворным… Черт, нужно сказать Серьге, что фенобарбитал у меня закончился…
Я остаюсь с ночными кошмарами один на один.
Но даже предчувствие близкой ночи не сумело перебить другого предчувствия. Что-то в моей стоячей, как вода в болоте, жизни должно измениться. Неужели это «что-то» связано с послезавтрашней вылазкой на «Мосфильм»? Похоже, похоже. Похоже, что дело обстоит именно так: интуиция еще никогда не подводила меня. Или я просто устала думать о смерти – других людей и своей собственной?… А если это правда, то почему бы не оттянуться напоследок?
…Когда я прочла один и тот же абзац из Микки Спиллейна дважды, Серьга недовольно поинтересовался:
– О чем ты только думаешь?
– Ни о чем. Мне некогда думать. Я внимательно слежу за развитием сюжета.
– Он тебя заинтересовал, я вижу. – Серьга хмыкнул и потер слепые глаза.
– Не то слово как заинтересовал. С нетерпением жду развязки.
– Я не о книге. Я об этом режиссере, о котором Федька рассказывал.
– Да, – нехотя призналась я, – в проницательности тебе не откажешь.
– И что ты думаешь?
– Ненавижу таких типов. С гипертрофированным чувством собственной значимости и мозгами, имплантированными от бабочки-капустницы. Их нужно ставить на место, иначе они развалят всю иммунную систему человечества.
– Ладно, ладно, успокойся, – осадил меня Серьга. – Если хочешь, закончим на сегодня.
– Нет уж, добьем хотя бы главу, – мужественно сказала я и начала многострадальный абзац в третий раз: «Белая шволочь! Ты продолжаешь шмеяться над полицией! Где ты взял эти што долларов?!»
* * *
…Я не опоздала ни на минуту, но Бубякин встретил меня на выходе из метро недовольной гримасой. Ему даже не пришло в голову взять у меня тяжелый планшет с картинами: «Сама вызвалась, дура чертова, сама и дотащишь». Мы загрузились в троллейбус, автономно друг от друга пробили талоны и в полном молчании добрались до «Мосфильма». Молчание не тяготило меня, наоборот, я даже почувствовала нежность к хакеру-неудачнику: когда-то студия была частью моей жизни, и теперь мне нужно подготовиться к встрече, только и всего.
…Я помнила «Мосфильм» разным: огромным, полным соблазна лабиринтом, в котором навеки затерялись сценаристка-первокурсница Мышь и ее священная корова Иван. Проехаться в одном лифте с Людмилой Гурченко (особенно когда в сумке из финского кожзама лежит «Мое взрослое детство», зачитанное до дыр), удержаться от автографа и презрительно выкатить глаза – о, это было верхом самоуверенного вгиковского шика! Потом была двухгодичная стажировка, и «Мосфильм» утратил невинное обаяние храма. Постылое рабочее место, только и всего: в студийном буфете я всегда брала винегрет, а в студийном аптечном ларьке – гематоген и аскорбиновую кислоту. Стажировка закончилась под невнятный грохот – в середине девяностых киноиндустрия, а вместе с ней и «Мосфильм» развалились на куски. А после того, что произошло со мной, я была уверена, что никогда не окажусь в его стенах: прошлая жизнь отрезана навсегда.
И вот теперь я возвращаюсь. Возвращаюсь в качестве случайной посетительницы, случайной спутницы случайного человека, для которой даже не заказан пропуск. А ведь я еще застала то время, когда пройти на «Мосфильм» было труднее, чем на военную базу ракет стратегического назначения.
Никакого пропуска не понадобилось. Бубякин провел меня мимо утратившей бдительность вахтерши совершенно спокойно, небрежно ткнув ей в лицо свои собственные корочки. Толстая старая вахтерша с вековыми морщинами на лбу, помнившими, казалось, еще братьев Люмьер, даже не удосужилась взглянуть в них: много вас тут шляется, шушеры, каждому в рыло заглядывать – никакого здоровья не хватит.
– Была здесь когда-нибудь? – спросил меня Бубякин. Это была его первая фраза за сегодняшнее утро.
– Нет, – кротко ответила я и для убедительности покачала головой.
– Теперь понятно, почему ты так рвалась сама картинки передать. Решила, так сказать, увидеть воочию жертвенный алтарь кинематографа. Типичный обывательский синдром. Будешь потом об этом историческом посещении рассказывать на ночь своим зассанным внукам. Вместо «Спокойной ночи, малыши». Внуки-то есть?
Бубякин невинно посмотрел на меня, а я так же невинно посмотрела на него:
– Нет.
– А пора бы. Года, чай, немолодые…
Он отрывался по полной программе, он хотел достать меня, уж очень не нравилась ему моя седина, мое лицо, вызывающе неухоженное. Я знала этот убийственный для женщин тип квелых сусликов: самка должна быть или красивой, или покончить с собой, нажравшись хозяйственных спичек.
Не говоря ни слова, я остановилась и аккуратно положила планшет с картинами на бетонные плиты дорожки, ведущей к административному корпусу. Ничего не подозревающий Бубякин сделал еще несколько шагов, когда его окликнул мой тихий властный голос:
– Подожди!
– Ну, что еще? В зобу дыханье сперло от близости искусства? Давай шевели булками, а то опоздаем.
– Повернись ко мне, падаль компьютерная!
– Чего-чего?…
Договорить он не успел. Он даже не успел сообразить, что произошло, когда оказался на бетоне с заломленной рукой и разбитым в кровь лицом. Теперь уже я отрывалась по полной программе. Отрывалась и не могла остановиться. Я метелила несчастного суслика с вполне профессиональной холодной яростью: именно так, как учил меня капитан Лапицкий. Именно так, как учил меня флегматичный инструктор Игнат. Я ничего, ничего не забыла, я Мамаем прошлась по всем болевым точкам бубякинского тела и остановилась только тогда, когда он перестал подавать признаки жизни.
– Не подох? – наконец осведомилась я, дав Бубякину несколько минут на приход в куцее сознание.
– Сука! Что же ты делаешь, сука… Я тебя… – невнятно просипел Бубякин, сплевывая кровь.
– Это за внуков, – спокойно парировала я, – никто, кроме меня, за них не заступится. А вообще учти: позволишь себе еще раз проехаться по моему адресу, даже вскользь, – раздавлю, как мокрицу.
Он неловко сел, держась за голову. Светлый длинный плащ – истеричная мечта выпускника железнодорожного техникума – был безнадежно изгажен октябрьской грязью и вызывающе-красными пятнами крови. Вся кинематографическая спесь Бубякина куда-то подевалась, он тихонько поскуливал и раскачивался из стороны в сторону. Я посмотрела на него с веселой жалостью: