Kitobni o'qish: «Человек безумный. На грани сознания»

Shrift:

© В. В. Тен, 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

«Все долгие десятилетия научной жизни, вся моя интуиция… всё – за эту глыбу, за представленную Теном теорию антропогенеза».

НАТАЛЬЯ БЕХТЕРЕВА

Предисловие

Новая книга Виктора Тена развивает идеи, впервые изложенные им в книге «Из пены морской. Инверсионная теория антропогенеза» (2005) и серии статей в рецензируемых журналах. Автор переосмысливает всю трудную историю психофизиологии с тех пор, когда она еще не оформилась как наука. Признаюсь, мне не приходилось видеть книг, где проблема истока сознания, поставленная Декартом и не решенная до наших дней, была бы изложена столь емко и столь кратко. При этом автор поднимает и переворачивает пласты, в которых давно никто не «копался». Проявляя на зависть свободное владение материалом, он переосмысливает наследие Л. Леви-Брюля, Э. Кречмера, Ж. Пиаже, А. Валлона, В. Джемса, В. Кёлера, Ч. Шеррингтона, З. Фрейда, К. Юнга и других известных психологов и психофизиологов. Он удивляет находками и проникает в самую суть.

Импонирует, что автор подчеркивает вклад российских ученых: И. Павлова, В. Бехтерева, А. Введенского, А. Ухтомского, Б. Поршнева и других. Как выпускнику факультета психологии МГУ мне был крайне интересен пересмотр позиции Л. Выготского, ведь на факультете был и остается его «культ». Книгу смело можно считать добротным учебником по истории психофизиологии. При этом в книге представлены и последние открытия в области нейрофизиологии, психофизиологии, психоанализа (Ж. Лакан, Д. Деннет, Д. Чалмерс и др.).

Если обсуждать концепцию книги, то она, безусловно, состоятельна и может послужить основой для дальнейших открытий в решении трудных проблем сознания. Многие идеи Виктора Тена, на мой взгляд, парадоксальны до гениальности. Предложенное им решение происхождения сознания ново, интересно и правдоподобно.

В. Тен разговаривает с читателем просто как с умным человеком, без политесов и беспредельного пиетета к авторитетам, чего избегают исследователи, опасающиеся за свою карьеру. Это значит, что он пишет не ради карьеры в науке, а ради самой науки, что в наши дни тоже редкость.

Д-р М. Глазунов,
Хартфордширский университет, Англия

Глава I
Проблема сознания в истории

С чего начать?

Можно привести целый список мыслителей, начиная с Будды, Сократа и Лао Цзы, в трудах и опытах которых проблема истока и сущности сознания не просто явлена, но является главной темой. О научном мышлении следует говорить начиная с Декарта, ибо до него предметом раздумий являлось не сознание, а дух и душа. Это знание являлось эзотерическим и выходило на духовные практики.

Во времена Декарта монополию на предметную область духовного крепко держала в своих руках церковь. Любая попытка иной – не богословской – постановки вопроса рассматривалась в качестве сурово наказуемой ереси.

Декарт избежал обвинения, обозначив мышление в качестве «другой» субстанции, что формально не означало покушения на предмет теологии. Предмет был не изменен, но подменен. Душа, предмет богословия, отошла на второй план, на первый план вышло мышление, и благодаря этому стала возможна светская наука.

Благодаря Декарту была создана видимость, будто наука, занимаясь мышлением, души не касается. Формально это выглядело не более чем обособление предмета науки от предмета теологии. Богословы проглядели, когда у них очень хитро отобрали монополию, внешне даже не покушаясь на нее. Не последнюю роль в успехе уловки Декарта сыграло то обстоятельство, что полемическая часть его сочинений была направлена против набиравшего силу эмпиризма (Локк и др.), с которым церковь тоже боролась. Хитер был Декарт: боролся с церковью, на словах попирая ее врагов.

Впрочем, он в самом деле видел узколобость английского эмпиризма, который потом перейдет в английский позитивизм, потом произведет на свет американский бихевиоризм и прочие довольно скучные явления, которые можно в лучшем случае считать мелкой наукой по фактологии и большой глупостью по идеологии.

Знание Декарта основывалось на первичном принципе очевидности, основанном на непосредственной достоверности. То, что очевидно (ideae clarae), первенствует над приобретенным посредством опыта, который всегда вторичен. Эмпиризм же доказывал первичность опыта.

Что первично, что дано нам, как познающим субъектам, до опыта? Мысль, что Я есть. Рефлексия мышления о себе самом является, согласно Декарту, самым убедительным доказательством существования (cogito ergo sum). Это и есть первая субстанция по Декарту. «…Я – субстанция, вся сущность которой состоит в мышлении…» – пишет он. (Декарт, 1989. С. 269.) Вторая субстанция – это внешний мир, бытие во всей его целостности. Декарт много думал, чем, в самом главном пункте, различаются Мысль и Бытие, и пришел к выводу, что это отсутствие или наличие протяженности. Мысль не имеет протяженности, она бесконечна и неизмерима. Главным признаком второй субстанции является наличие измеряемых объектов. Отсюда позднейшие искажения идей Декарта французскими материалистами, которые вторую субстанцию Декарта назвали «материей», подразумевая вещный мир, который можно потрогать и взвесить. Но Декарт имел в виду не это. Он читал Платона, Плотина и отнюдь не был уверен в материальной вещности второй субстанции. А вот протяженность есть, она очевидна, потому что все вещи занимают места, поэтому он так и назвал вторую субстанцию: «протяженность».

Массы, возможно, нет, а протяженность есть, потому что материя имеет место быть, тогда как мысль есть, не имея места быть. Вот такой парадокс, друг гения Декарта.

«…В истине положения Я мыслю, следовательно, я существую меня убеждает единственно ясное представление, что для мышления надо существовать, – пишет Декарт. – Я заключил, что можно взять за общее правило следующее: все представляемое нами вполне ясно и отчетливо, – истинно». (Декарт, 1989. С. 269.)

Сознание не исчерпывается мышлением, как считал Декарт. Не все феномены сознания можно отождествлять с мышлением, основным признаком которого, согласно Декарту, является логос. Существуют гипнотические состояния сознания, когда мышление расщепляется. Существует т. н. «парадоксальный сон», когда объективно регистрируются ЭЭГ-паттерны бодрствования, столь же ярко выраженные ритмы и те же самые ритмы, что и во время интенсивного мышления, но о мышлении в глубоком сне говорить не приходится, а парадоксальный сон является самой глубокой фазой сна. Существует шизофреническое сознание, где тоже отсутствует Я как константа. Отсутствует Я у детей до определенного возраста, а также у многих первобытных людей. Теряется Я также в состояниях транса и экстаза, вызываемого разными причинами, включая наркотическое опьянение. «Экстаз» означает буквально «выход из себя», а «транс» – это сокращение от «трансценденция», т. е. выход в «другое» сознание. То, что Декарт провозгласил в качестве первичной очевидности, – это качество взрослого, логически мыслящего, нормального человека в состоянии бодрствования, четко осознающего свое Я.

Выходит, что начало, предложенное Декартом, – это на самом деле не начало, несмотря на его доопытную очевидность. Это достижение долгого пути развития сознания, но именно поэтому с него и следует начинать реконструкцию пути, пройденного человечеством к самому себе, к своему Я, к обретению логического мышления. Об этом пишет сам Декарт:

«Подобно тому как плоды собирают не с корней и не со ствола дерева, а только с концов его ветвей, так и особая полезность философии зависит от тех ее частей, которые могут быть изучены только под конец». (Декарт, 1989. С. 309.) В его времена вся наука называлась философией.

Далее позволю себе автоцитату из книги о происхождении человека.

«Самое очевидное различие между религией и наукой в методах познания заключается в следующем: религия всегда начинает с начала, наука начинает с конца. «В начале было Слово», – говорит религия, и далее следует цепь непроверяемых утверждений. В них можно верить, но проверить нельзя. Наука начинает с конца, т. е. с очевидного, с актуального и идет в глубь времен, разматывая клубок».

Данное различие было впервые сформулировано мной 8 лет назад (Тен, 2011. С. 36), но до сих пор не потеряло актуальности ввиду продолжающихся попыток представить наукой теорию, начавшую с того, что обезьяна была назначена предком человека, тогда как начинать поиск наших предков следует с анализа человеческого организма. С самого себя, как конца эволюции, сущего на настоящий момент. Привязывать человеческий организм к ландшафту зарождения, а потом восстанавливать ход эволюции. Это и есть начало антропологии как науки: с конца. Ход эволюции восстанавливается, начиная с его результата. Это общий путь всех подлинных наук.

К «соотношению неопределенностей» физики пришли, начав с соотношения определенностей: с того, что Архимед опустил скрупулезно измеренный кусок металла в чашку с водой и столь же дотошно измерил количество вытесненной жидкости. Так появился первый физический закон – закон Архимеда. Физика началась с космической золы, с того, что уже давным-давно прогорело и является результатом эволюции звезд. Химия тоже началась с исследования космической золы (металлов) алхимиками и дошла до органических молекул, которых нет в золе звезд. Геология началась с принципа актуализма, сформулированного Ч. Лайэллем («настоящее есть ключ к прошедшему»). Эволюционная биология началась с восстановления предковых видов современных животных, исходя из морфологии последних.

Эволюционная антропология как наука появилась в 2005 г. в виде инверсионной теории антропогенеза (В. Тен, 2005, 2011, 2013). Она, как и положено науке, начала с конца: с современного человека, с его анатомо-физиологических особенностей.

А с чего должна начинаться эволюционная психология? Разумеется, тоже с конца, а не с начала, и таким концом является выявленная Декартом очевидность Я. Теория психогенеза должна начинаться с этого конечного результата развития психики, которого у наших животных предков не было, точно так же как теорию морфогенеза человека мы начинаем с очевидного: с тела современного человека.

Зарождение психологии как науки

Лейбниц, опираясь на Декарта, ввел понятие о мышлении как об интеграле, а не простой арифметической сумме, которая характеризует протяженность. Лейбниц исходил при этом из противоположности протяженности и мышления: если к протяженности применимо суммирование, то к мышлению – нет.

Лейбница часто причисляют к критикам Декарта, тогда как он на самом деле развивал картезианство. Впрочем, элемент критики тоже имел место быть: Лейбниц, в отличие от Декарта, признавал немыслимое (то, что Фрейд потом включил в понятие о подкорковых явлениях) в сфере психического, т. е. в его теории уже наметился отход от субстанциальности мышления, переход к более широкому понятию «сознание».

Впоследствии, еще нерефлективно, вместо декартова «мышления» в трудах ученых и философов стало фигурировать «сознание», по крайней мере по смыслу. Вместо «протяженности», как уже отмечено, с подачи французских материалистов стала фигурировать «материя».

«Декартова пропасть» между сознанием и материей является началом разделения наук на гуманитарные и естественные с их собственной вторичной «пропастью». В эту пропасть, штурмуемую с обеих сторон, ссыпалось великое множество теорий. С одной стороны, естественники-материалисты пытались очень просто объяснить сознание своими методами, вплоть до движения частиц. С другой стороны, идеалисты пытались не менее просто объяснить материю, исходя из Я. (Чего стоят одни «Картезианские размышления» Э. Гуссерля, которые смело можно называть «Антикартезианскими размышлениями», учитывая старания, приложенные основателем феноменологии к тому, чтобы затушевать «пропасть Декарта».)

С подачи Декарта предметом новой, нецерковной науки о психике, вместо таких понятий как дух и душа, стало сознание, а основным методом исследования его – интроспекция. Это «внутри-себя-копание» или «внутрь-себя-смотрение»; исследование «в-себе-бытия» сознания самим сознанием. Этот, с позволения сказать, «метод», впоследствии получивший название «субъективного метода» (ибо о какой объективности можно здесь говорить?), надолго стал единственным методом нарождающейся психологии.

С началом эпохи Просвещения началось повальное увлечение образованных людей анатомией. Появилось понятие «анатомический театр», кощунственное в своей основе. Художники писали картины на тему «расчлененки» (пример: шедевр Рембрандта «Урок анатомии доктора Тюльпа»). Воровство свежих трупов с кладбищ приняло характер одновременно общественного бедствия и бизнеса. Светские люди приглашали друг друга на сеансы расчленения, как на чашку чая или кофе, и кромсали трупы, попивая чаи и кофе с «конфетками». Домашний анатомический театр считался таким же элементом престижа, как раззолоченный экипаж или немыслимой высоты прическа. Шатобриан, живший в Париже на улице, ведущей к кладбищу, не мог спать по ночам. Всю ночь напролет под его окнами гремели по булыжной мостовой повозки с выкогтенными из земли трупами. Днем на кладбище везли умерших, подсчитывая затраты на похороны, ночью обратно везли свежие трупы, подсчитывая прибыли от реализации в анатомические театры. Европа уже тогда начала потихоньку сходить с ума на почве бездушного умствования и бизнеса, потерявшего совесть. Трудно представить себе подобное поведение православных людей или мусульман как массовое явление.

Успехи анатомии позволили конкретизировать предмет еще не рожденной науки психологии, вследствие чего психофизическая проблема была заменена психофизиологической.

«Декартова пропасть» как проблема «сознание/бытие» осталась философии. Предметом новой науки становилась дихотомия «сознание/тело человека», или, точнее, «сознание/сома». Последнее позволяет учитывать функцию, т. е. не только анатомический, но и физиологический аспект. Это особенно важно, ибо внимание исследователей сфокусировалось на физиологическом обеспечении актов сознания. Начало развиваться учение о рефлексах (впервые это слово употребил Декарт), стали появляться программы построения психологии как опытной науки. При этом интроспекция долго еще оставалась единственным методом. Ученые делали те или иные выводы, испытывая и изучая самих себя, опираясь на акты собственного сознания.

Страной, где подобные исследования получили максимальное распространение, стала Германия, а апологетом интроспекции стал профессор В. Вундт, создавший огромную школу, которая рассыпалась еще при его жизни, потому что наука на базе интроспекции невозможна. У каждого исследователя и каждого испытуемого – свое Я, которое вмешивается в процесс интроспекции, так что получается картина личных мнений, а не объективных фактов. Тогда впервые на повестку дня встала проблема объективного метода в изучении феноменов сознания.

Постановка проблемы объективного метода является началом науки психологии. Несмотря на то что автором понятия о рефлексе является Декарт, говорить в его время о психологии как отдельной науке не приходилось. Сердцевиной науки является ее методология, ибо – если подходить строго – все науки изучают один предмет: Универсум. Различия касаются только метода.

В современной теории науки принято считать, что началом ее является формирование собственного категориального аппарата. На мой взгляд, это заблуждение. Категориальный аппарат – критерий скорее количественный, чем качественный. Например, в современной физике он настолько отличен от времен Ньютона, что два физика, оперирующие категориями разных времен, не поймут друг друга. Зато категориальный аппарат квантовой физики, неприменимый к физике твердого тела, адекватно характеризует явления сознания (Эдди, Н. Бехтерева, Пенроуз, Картрайт, Шимони, Каку и др.), – поговорим об этом ниже. При этом мы знаем: замены и нововведения совершаются постепенно. Еще показательней ситуация в философии. Каждый сколько-нибудь значимый философ создает собственный категориальный аппарат. Философ, оперирующий категориями Гегеля, отрицает категориальный аппарат Канта, а кантианец не воспринимает категориальный аппарат Гуссерля.

От интроспекции к бунту против сознания

Школа Вундта дала весьма значимый отрицательный результат. В 70-х годах XIX в. психология стала претендовать на звание самостоятельной науки, вооруженной объективным методом, благодаря системному учению о рефлексах, которое начал разрабатывать И. Сеченов.

Для того чтобы узнать, что представляет собой то или иное явление, надо узнать, как оно возникло. И. Сеченов первым поставил вопрос о сознании в таком разрезе. Он поставил задачу создания новой психологии как науки, основанной на объективном методе, «родной сестры физиологии».

«Все акты сознательной и бессознательной жизни по способу происхождения суть рефлексы», – считал он. Сеченов выдвинул интересную идею об акте сознания как о «незавершенном рефлексе», то есть не доведенном до физического действия ответе организма на внешний стимул.

Сравнивая реакции детей, животных и взрослых разумных людей на раздражения, например боль, Сеченов пришел к выводу о наличии в мозге механизма задерживания рефлексов, которые так и назвал «задерживателями». «Итак, рядом с тем, как человек, путем часто повторяющихся ассоциированных рефлексов, выучивается группировать свои движения, он приобретает (и тем же путем рефлексов) и способность задерживать их, – пишет он. – Теперь я и покажу читателю первый и главнейший из результатов, к которому приводит человека искусство задерживать конечный член рефлекса. Этот результат резюмируется умением мыслить, думать, рассуждать. Что такое в самом деле акт размышления? Это есть ряд связанных между собою представлений, понятий, существующий в данное время в сознании и не выражающийся никакими вытекающими из этих психических актов внешними действиями. Психический же акт, как читатель уже знает, не может явиться в сознании без внешнего чувственного возбуждения. Стало быть, и мысль подчиняется этому закону. А потому в мысли есть начало рефлекса, продолжение его, и только нет, по-видимому, конца – движения. Мысль есть первые две трети психического рефлекса» (Сеченов, 1866. Гл. 2, п. 12).

Конец XIX в. стал временем борьбы между сторонниками интроспекционизма и сторонниками объективного метода, под которым тогда понималась только рефлексология, потому что ни МРТ, ни ПЭТ, ни даже ЭЭГ не существовало. В бурной полемике становилась на ноги экспериментальная психология, объявившая интроспекционизм лженаукой. Были сделаны интересные открытия о восприятии, о рефлекторной дуге, но все это ни на йоту не приблизило к решению вопроса: что есть сознание и как оно возникло.

Кстати, в то же время «декартова пропасть» была переосмыслена в качестве Основного вопроса философии, который я назвал бы просто Основным вопросом. Ибо речь, в самом деле, идет об основном вопросе познания, основном вопросе бытия, основном вопросе загробной жизни, если она существует, основном вопросе всего. Должно быть понятно, почему это основной вопрос познания и жизни. Мы строим свою жизнь, например отношение к религии, в зависимости от того, как решаем этот вопрос для себя. Когда мы предчувствуем завершение жизненного пути, он актуализируется еще резче: есть ли у нас шанс сохранить свое Я вне разложившейся материи или нет? Все об этом задумываются, включая убежденных материалистов-атеистов.

Именно В. Ленин в работе «Материализм и эмпириокритицизм» (1909) сформулировал Основной вопрос как «вопрос об отношении сознания к бытию». Таким образом, он переформулировал Основной вопрос, который впервые был озвучен Энгельсом в работе «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии» еще по-декартовски, как «отношение мышления к бытию» (1886). Ленин, как часто бывает, просто подвел итог, четко сформулировал то, что уже давно ходило по книгам: не мышление, а сознание.

Вопрос об отношении сознания к бытию – это не только философский вопрос. Это основной вопрос современной физики, не нашедшей в основании материи ничего, что можно измерить. Это Основной вопрос антропологии, потому что человек – это его Я. Все прочие проблемы антропогенеза имеют смысл как приближение к решению вопроса: как появилось сознание? Это, разумеется, Основной вопрос психологии, которая в самом общем виде является наукой о сознании и просто обязана решать вопрос, как оно возникло и что это такое в отношении к бытию.

Сознание, считал Сеченов и его последователи, вполне поддается изучению объективными лабораторными методами. Именно «фактор объективности» способствовал настоящему буму исследований на этом направлении, благодаря которому в предреволюционные годы в Петербурге сформировалось несколько уникальных школ по изучению высшей нервной деятельности: А. И. Введенского (тормозные реакции и парабиоз); А. А. Ухтомского – автора великолепной теории доминанты; физиологическая школа И. П. Павлова; нейрофизиологическая школа В. М. Бехтерева. В Англии появилась школа Ч. Шеррингтона, который подробно исследовал рефлекторную дугу, ввел понятие о синаптической связи в передаче, а также сформулировал общее понятие о торможении.

Научная биография В. Бехтерева четко делится на два периода. В молодости он придавал значение методам интроспекции, даже работал совместно с Вундтом в Германии в конце XIX в. У многих молодых психологов был тогда идефикс: преодолеть субъективизм методов психологии, сделать эту науку наукой. Каким образом? Разумеется, путем соединения с наукой о рефлексах. Это оказалось невозможно, потому что сознание субъективно по определению. После возвращения из Германии, заняв кафедру в Казанском университете, В. Бехтерев уже не имел иллюзий. В книге «Объективная психология», которую он опубликовал после переезда в Петербург, прямо говорится: «…В объективной психологии… не должно быть места вопросам о процессах сознания» (Бехтерев, 1991. С. 3). Буквально это означало, что изучение рефлексов животных и человека в принципе не может дать ответ на вопрос о происхождении сознания и объяснить его тайну. Этот вывод он сделал первым в мире.

С другой стороны Атлантики против изучения сознания объективными методами рефлексологии выступил Вильям Джемс. У него была своя логика. Сознание – это непрерывный процесс, в котором нет никаких «остановок», – вот коренная идея Джемса. Он ввел в обиход понятие «поток сознания», ставшее культовым для целого поколения гениев, определивших культурное содержание эпохи (М. Пруст, Д. Джойс, В. Кандинский и др.). Отрицание дискретности сознания лежит в основе всего модернистского искусства первой половины XX в.

Над сознанием экспериментировать бесполезно, ибо оно имеет только «транзитивные» (переходные) состояния. Субстантивов (этапно завершенных, своедостаточных статичных состояний) в сознании нет, считал Джемс. Экспериментировать над ним – все равно что резать ножницами текучую воду.

Джемс объявил всю экспериментальную психологию, имеющую предметом сознание, лженаукой. Вспомним, что еще недавно экспериментальная психология, именуя себя «объективной наукой», объявила лженаукой субъективную психологию интроспекционизма.

Джемс является теоретическим предтечей бихевиоризма, т. е. «поведенческого подхода» к решению проблемы происхождения сознания (от behavior). Другим теоретическим предтечей, как признают сами бихевиористы, была рефлексология Сеченова.

Необходимое пояснение: термин «рефлексология» имеет два значения. Во-первых, это наука на грани биологии, антропологии и психологии. Во-вторых, это идеология, на которой зиждется бихевиоризм и все другие степуляционные теории происхождения сознания, которые утверждают, будто сознание возникло благодаря пошаговому усложнению рефлексов. И. П. Павлов и В. М. Бехтерев, внесшие максимальный вклад в разработку системного учения о рефлексах, являлись рефлексологами в первом, научном смысле и не являлись рефлексологами в идеологическим смысле. Наоборот, оба не только открещивались от этой идеологии, но и критиковали ее при каждом удобном случае. Павлов штрафовал сотрудников за выражения типа «собака подумала». Бехтерев первым в мире поставил когнитивный запрет на попытки вывести сознание из рефлексов. Бихевиористы, наоборот, являлись и являются рефлексологами во втором смысле.

Практические начала бихевиоризма сформулировал Д. Уотсон, он же ввел этот термин. Его лекция «Психология с точки зрения бихевиориста», прочитанная в 1913 г., считается манифестом бихевиоризма как чисто естественной науки, по сути дела зоологии, предъявившей полные и исключительные права на человека.

Идефикс бихевиористов следующий: человеческая психика сформировалась благодаря постепенному усложнению поведения животных. Люди – это, в сущности, обезьяны. Различия в мышлении имеют не качественный, а количественный характер. Надо изучать поведение, есть только поведение; поведение – это все, а сознание – это лжепроблема.

Если первоначальная психология являлась философской наукой, которую потом делали физиологи-рефлексологи, то теперь наступила очередь зоологов. Произведенная подмена сознания поведением получила громкое название «бихевиористский бунт против сознания».

После этого «мозгового штурма» психология в США поменяла свой предмет (я бы сказал: изменила ему). Перейдя от изучения сознания к исследованию поведения, она «пошла по рукам» чужих специалистов – зоологов, которые почему-то называли себя психологами.

Сам Джемс, выговорившись очень эмоционально, бросил заниматься психологией и целиком переключился на философскую проблематику. Это произошло не только потому, что психология ему надоела. Он, гуманитарий чистой воды, не мог конкурировать с зоологами в исследовании поведения животных, а без этого уже никак нельзя было обойтись, ибо психология стала сравнительной наукой «из мира животных», не имеющей предмета в себе самой. Своими идеями Джемс изгнал из психологии самого себя.

Зоологи, ставшие психологами, тут же начали проповедовать антропоморфизм, начиная чуть ли не с амебы. Усмотрев в каком-нибудь виде сложные адаптации, определяемые рефлексами, выработанными по ходу эволюции, они тут же объявляли это проявлениями разума. С легкой руки бихевиористов, мышления «стало слишком много», оно «нашлось» даже там, где его нет и не может быть. Вообразив себя Богом, американская наука наделила разумом всех бессловесных тварей. Что касается истока мышления, то за сто лет бихевиористы ничего открыть не смогли, поскольку игнорировали «декартову пропасть», а именно проблему «Я и Мир». Они искали исток мышления, не задумываясь над вопросом, как зародилось самосознание. Может ли быть что-то, более бесперспективное?

Таким образом, в первой половине XX в. эволюционная психология переключилась на животных, потому что их поведение представало как отдельные акты, определяемые мотивами адаптации. Мотивы легко поддавались фиксации и интерпретации. Физиологический механизм был понятен благодаря формуле «стимул – реакция». Казалось, что остается только все это изучить и спроецировать на человека.

«Паскудный» бихевиоризм

Первым бихевиористические эксперименты с животными организовал в США Э. Торндайк. Он создавал различным животным проблемы и наблюдал, как они ищут выходы из создавшейся ситуации. Его вывод был однозначен: действия животных – это пробы и ошибки до тех пор, пока методом «тыка» животное не найдет выход. Присутствует запоминание, в следующий раз животное находит выход уже быстрее. Но это все – инстинкт и рефлекс, не являющиеся разумным поведением. И. П. Павлов, который в своих экспериментах дошел до формирования у животных рефлексов седьмой степени сложности, как известно, пришел к тому же выводу. Набивать мозг животного все более и более сложными рефлексами и думать, будто от этого у него появится разум, – это все равно что набивать его желудок рационом летчика в надежде, что оно начнет летать. Рефлексологию как идеологию, а также бихевиоризм, ученый-рефлексолог Павлов считал глупостью и абсурдом.

Опубликовав книгу «Интеллект животных», которую высоко оценил Павлов, Торндайк бросил животных, не видя в их изучении перспективы выхода на человеческий интеллект, и занялся людьми. Здесь значимых для нашего предмета успехов он не достиг, ибо бихевиористический подход к людям в принципе не может дать значимого результата.

Большим шумом сопровождались эксперименты В. Кёлера с человекообразными обезьянами на о. Тенерифе. Кёлер, будучи родом из Российской империи, по загадочной причине оказался на Канарах в 1913 г. Согласно туманным сведениям, он был интернирован на островах как русский подданный, оказавшийся на территории Германии в предвоенный год. Согласно другим сведениям, он работал на немецкую разведку. По счастливому случаю, на Тенерифе находилась биостанция по изучению антропоидов Прусской Академии наук. Любознательный Кёлер добился доступа к обезьянам и начал экспериментировать.

Одновременно эксперименты с обезьянами проводил в Америке Р. Йеркс.

Публикации В. Кёлера об опытах с шимпанзе и гориллами вызвали в двадцатых годах XX в. сенсацию в мире науки и в обществе. Они вроде бы доказывали, что обезьяны имеют мышление. Кёлер ставил перед обезьянами задачи, решение которых давало возможность получить еду. Обезьяна могла делать множество попыток, и у нее ничего не получалось. Она начинала нервничать, и тогда вообще все валилось из рук. Некоторые шимпанзе бросали в конце концов бесполезное занятие и переключались на что-то другое. После этого некоторые обезьяны возвращались к предмету испытания – и, случалось, сразу достигали успеха. Вывод Кёлера: обезьяна на досуге думала, как решить задачу, и придумала. У нее случился инсайт, т. е. озарение, как это бывает у человека!

И. П. Павлов оценил выводы, сделанные В. Кёлером, чрезвычайно низко. «Этот Кёлер, по-моему, ничего не увидел в том, что действительно показали ему обезьяны, – сердито сказал он на одной из своих «сред». – Я это должен сказать, не утрируя: действительно ничего не увидел». И далее: «…Стремление сделать психологическое отличие обезьяны от собаки по ассоциативному процессу есть скрытое желание психологов уйти от ясного решения вопроса, сделать его таинственным, особенным. В этом вредном, я бы сказал, паскудном стремлении уйти от истины психологи типа Йеркс или Кёлер пользуются такими пустыми представлениями, как, например, обезьяна отошла, «подумала на свободе» по-человечески и «решила это дело». Конечно, это дребедень, ребяческий выход, недостойный выход. Мы очень хорошо знаем, что сплошь и рядом собака какую-то задачу решает и не может решить, а стоит ей дать отдых, тогда она решает. Что она в это время, подумала, что ли? Нет, просто в связи с утомлением появлялось на сцену торможение, а торможение смазывает, затрудняет и уничтожает. Это самая обыкновенная вещь».

Подобную реакцию у серьезного ученого может вызвать только скоропалительное, дилетантское вмешательство в дело, которому он посвятил многие годы. «Это ассоциативный процесс и затем процесс анализа при помощи анализаторов, при вмешательстве тормозного процесса, чтобы отдифференцировать то, что не соответствует условиям, – считал Павлов. – Ничего большего на всем протяжении опыта мы не видали. Следовательно, нельзя сказать, что у обезьян имеется какая-то «интеллигентность», видите ли, приближающая обезьян к человеку, а у собак ее нет, а собаки представляют только ассоциативный процесс. Я против некоторых психологов опять имею сердце» (Павлов, 2001. С. 366, 368, 370). Всю академическую критику, выразительную по-русски, к сожалению, невозможно воспроизвести.

Л. Выготский, основываясь на опытах Кёлера, пришёл к следующим умозаключениям, категоричность которых не может не удивлять, учитывая полное отсутствие собственного опыта работы с животными:

«1. Мышление и речь имеют различные генетические корни.

2. Развитие мышления и речи идет по различным линиям и независимо друг от друга.

3. Отношение между мышлением и речью не является сколько-нибудь постоянной величиной на всем протяжении филогенетического развития.

4. Антропоиды обнаруживают человекоподобный интеллект в одних отношениях и человекоподобную речь – совершенно в других.

5. Антропоиды не обнаруживают характерного для человека отношения – тесной связи между мышлением и речью. Одно и то же не является сколько-нибудь связанным у шимпанзе.

6. В онтогенезе мышления и речи мы можем с несомненностью констатировать доречевую фазу в развитии интеллекта и доинтеллектуальную в развитии речи» (Выготский, 1982. Т. 2, С. 102).

В. Кёлер получил выговор от Павлова за одно допущение, будто «обезьяна подумала и решила». Наличие речи у шимпанзе Кёлер не признавал. Выготскому эта недоработка не понравилась: «Кёлер пишет о шимпанзе, которых он наблюдал в течение многих лет на антропоидной станции на о. Тенерифе: «Их фонетические проявления без всякого исключения выражают только их стремления и субъективные состояния; следовательно, это – эмоциональные выражения, но никогда не знак чего-то «объективного» (там же. С. 92).

«Фонетические проявления, выражающие эмоции», – не более. Собственно говоря, как у курицы или собаки. Выготскому показалось, что «маловато будет», и он хвалит более смелого Йеркса. «Его исследования интеллекта оранга привели его в общем к результатам, очень сходным с данными Кёлера, – пишет Выготский. – В толковании этих результатов он, однако, пошел гораздо дальше Кёлера. Он принимает, что у оранга можно констатировать «высшую идеацию», правда, не превосходящую мышления трехлетнего ребенка» (там же. С. 94).

Однако, пойдя в своих выводах относительно «высшей идеации» у обезьян дальше Кёлера, который писал только об инсайте, Йеркс видит «отсутствие человекоподобного языка у шимпанзе».

«Трехлетний интеллект», запущенный Йерксом, до сих пор заменяет «Отче наш» для всех антропологов-обезьянщиков. Более ста лет не могут эти бедолаги дорасти до 4-летнего интеллекта, но продолжают талдычить с рефлекторным упорством: «У обезьян! Есть! Трехлетний! Интеллект!» – считая свой собственный условный рефлекс доказательством происхождения человека от обезьяны.

Л. Выготский совершает невероятный интеллектуальный кульбит: он делает присутствие из отсутствия. У обезьян есть мышление, но речь отсутствует. Следовательно, мышление и речь имеют разные генетические корни и развиваются независимо в филогенезе. «…Мышление и речь имеют генетически совершенно различные корни. Этот факт можно считать прочно установленным целым рядом исследований в области психологии животных» (там же. С. 89). Вывод категоричен настолько, насколько нелеп и скоропалителен.

Если речи у обезьян нет, как Лев Семенович до её корней докопался?! Чем и за что он это отсутствие так ловко ухватил, что выволок на свет божий евонный корень?

Кем установлен данный факт, возникает следующий вопрос. Кроме Кёлера и Йеркса Выготский ни на кого не ссылается, а они отрицали наличие человекоподобной речи у обезьян. Умопомрачительное мышление. А Выготского уже ничто не сдерживает, как шизофреника с навязчивой идеей.

«Мы находим у шимпанзе, как показывают новые исследования, – пишет он от себя, – относительно высоко развитую «речь», в некоторых отношениях (раньше всего в фонетическом) и до некоторой степени человекоподобную. И самым замечательным является то, что речь шимпанзе и его интеллект функционируют независимо друг от друга» (там же. С. 92). Замечательно было бы узнать: кто такие эти «Мы»?

«Я» у «Моцарта советской психологии» волшебно превратилось в «Мы». «Чем дальше, тем страньше», – сказала бы Алиса, попав в страну чудес Выготского. Кёлер и Йеркс пишут об отсутствии человекоподобной речи у обезьян, а Мы, Лев Выготский, ее находим, не поговорив в жизни ни с одной обезьяной, но ссылаясь на Кёлера и Йеркса: бред какой-то.

В вопросе о филогенезе сознания Выготский – типичный бихевиорист и идейный рефлексолог, хотя рефлексологией как наукой никогда не занимался. Выготский находит у обезьян человекоподобную речь, потому что у них есть мышление, а раз есть мышление, значит, не может не быть речи. Потом он разделяет мышление и речь, утверждая, что они имеют совершенно различные генетические корни. Невероятный логический кульбит.

Если мышление и речь имеют совершенно разные генетические корни, как можно утверждать наличие речи, основываясь на том, что у обезьян есть мышление? Это не наука, это плохо управляемая шизофрения.

Необходимо пояснить столь разительное несходство оценок экспериментов Кёлера и Йеркса: «паскудная дребедень» по Павлову и доказательство «высшей идеации» и «человекоподобной речи» у обезьян по Выготскому.

Петербург в то время являлся признанной столицей мировой психологической науки. Здесь творили два принцепса психологии: Павлов и Бехтерев, каждый при собственном институте. В университете работали Введенский и Ухтомский. На Западе, как это стало ясно спустя век, были только две равновеликие фигуры: Ч. Шеррингтон в Англии и Э. Кречмер в Германии, но оба в начале 20-х годов еще не имели такого научного веса, как Павлов и Бехтерев. Великий Фрейд с учениками, среди которых были Юнг и Адлер, проходили еще по разряду широко известных маргиналов (например, В. Набоков, живший тогда в Париже, называл Фрейда не иначе как «венский шарлатан»).

Достаточно почитать труды психологов 10–30-х годов (например, Кречмера и Шеррингтона), чтобы сделать вывод о научном весе Павлова и Бехтерева в те годы на Западе. Их считали главными творцами научной рефлексологии, каковыми они и являются в действительности. Сейчас их упоминают гораздо реже, но это тоже не что иное, как гнилая идеология. Сейчас на Западе даже Менделеева не упоминают как автора Периодической системы элементов.

Благодаря мировому авторитету Павлов и Бехтерев могли выносить приговоры даже членам Политбюро. Страной тогда правил триумвират в составе Зиновьева, Каменева, Сталина. Первым считался Зиновьев. Каменев, который председательствовал на заседаниях тройки, был его верным вассалом. Зиновьев первенствовал благодаря тесной дружбе с Лениным, которой не мог похвастаться Сталин. Именно Зиновьев делил с Вождем одно соломенное ложе в шалаше в Разливе.

Он решил укрепить свой авторитет званием академика. Академия базировалась тогда в Петербурге-Ленинграде. Холуи триумвира в высоких чинах доставили его заявление о вступлении и труды в виде брошюр известного всей стране содержания. Отказа, разумеется, никто не ожидал. Павлов на глазах у комчиновников полистал труды, швырнул их на пол и спросил: «Что еще написал этот недоучка?» Академию наук перевели в Москву, присоединили к Комакадемии и попринимали всех недоучек.

Бехтерев был приглашен для врачебного осмотра Сталина, у которого неожиданно начала сохнуть рука. Московские врачи, не найдя соматических причин, посоветовали пригласить его как лучшего в мире специалиста по неврологии. Неизвестно, какой диагноз поставил Владимир Михайлович Иосифу Виссарионовичу, только он неожиданно умер сразу после возвращения в Ленинград, хотя был совершенно здоров и собирался ехать с докладом на конференцию за границу.

В Петербурге в 20-е годы выносились приговоры, к которым прислушивался весь мир. Американские бихевиористы со всей их нахрапистостью и изобретательностью по сравнению с русскими и европейскими школами выглядели как явление ювенильное.

Подобное зародилось и в Москве. Группа молодых энтузиастов, не утомленных серьезными учениями, задалась целью создать новую, марксистскую психологию. Признанным главой новой школы являлся Л. Выготский. «Старую психологию» они считали балластом, который заслуживает только одного: быть сброшенным с корабля современности.

Отношение к петербургским корифеям в мире прекрасно иллюстрируют мемуары советского посла в Англии А. М. Майского.

«В июле 1935 г. Лондон посетил знаменитый ученый Иван Петрович Павлов. На втором Международном неврологическом конгрессе он прочитал доклад о типах высшей нервной деятельности в связи с неврозами и психозами, который вызвал тогда большие отклики в научных кругах различных стран. Приезд Павлова стал настоящей сенсацией не только для конгресса, но и для печати и общественности. Корреспонденты встретили Ивана Петровича уже в Дувре и по дороге в Лондон в поезде подвергли великого ученого самому подробному журналистскому «допросу». На вокзале Виктория в Лондоне Павлова опять ожидали пресса, фотографы, представители советской колонии, друзья и знакомые. Он был несколько утомлен с дороги, с какой-то очаровательной беспомощностью отбивался от наседавших на него журналистов, и мне в конце концов пришлось прийти ему на помощь, поспешно усадив его в ожидавший нас посольский автомобиль. Когда мы были уже вне вокзала, Иван Петрович весело рассмеялся и воскликнул:

– Ну, вот теперь я спасен! Можно немножко вздохнуть и отдышаться.

На следующий день после приезда Иван Петрович дал интервью лондонской прессе. В большом зале посольства собрались английские журналисты». (Майский, 1980. С. 194.)

Есть ли в современной России хоть один ученый, чей визит в Лондон вызвал бы сенсацию, чтоб туземцы вот так забегали? Последним великим ученым России, к которому приставали иностранные журналисты, правда, не столь массово, была Наталья Петровна Бехтерева.

Гомельский гений был выше лондонского истеблишмента. Павлов был ему неинтересен, не менее знаменитый Бехтерев тоже. Выготский не удосужился ни разу встретиться ни с одним, ни с другим. Игнорируя всю предшествующую науку, он с чистого листа создавал «единственно научную марксистскую психологию». Бихевиористические «открытия» Кёлера и Йеркса были ему как нельзя кстати, потому что подтверждали теорию Энгельса, согласно которой труд сделал из обезьяны человека. Обезьяна подумала, потрудилась (подтащила ящик под висевший банан) и достала еду.

Разумеется, его безумный вывод о разобщенности мышления и речи в филогенезе в XX в. никем не был поддержан: шизофренией в такой степени не страдал в мире никто среди ученых. Других бихевиористов можно обвинять в чем угодно, более всего в плоском недомыслии, но не в безумии. Разумеется, мышление и речь развиваются в филогенезе не параллельно и независимо, а сочетанно настолько, что представляют собой, по сути дела, один феномен «мышление-речь». По развитию зон речи на эндокранах гоминин судят о наличии мышления. Однако в последнее время о Выготском вспомнили в связи с проблемой происхождения языка. Не сумев вывести язык из мышления обезьян, западные ученые начали развивать теории возникновения языка в отрыве от мышления (Пинкер, Дикон и др.), а наши поплелись за ними. Но это тема другой книги.

Ниже я объясню, зачем Выготскому понадобилось выдвигать эту бредовую идею. Это бред с развитием, как у завзятого шизофреника, оторванный от действительности, как положено перерастающий в систему теоретических симулякров.

После павловского приговора Кёлер и Йеркс, не сговариваясь, бросили обезьяньи эксперименты. Боком-боком – и в бамбук. Стушевались. Это сам по себе разоблачительный факт. Если б они, в самом деле, открыли в обезьянах то, что написали, разве они оставили бы столь важное дело? Скорее всего, они просто не могли ничего показать другим, опытным психологам, а после критики Павлова такое требование возникло бы непременно. Мол, написать-то вы написали, бумага терпит, но покажите своих разумных обезьян, докажите, что Павлов зря обругал вас паскудниками. Йеркс вообще ушел из науки, вернее, перешел на ниву организаторской работы. Кёлер от примитивного бихевиоризма перешел к гештальт-психологии, которая ближе к философии и даже к богоискательству, чем к зоопсихологии. Он обосновывал идею изоморфизма физических процессов и процессов сознания, которую в современности подхватили квантовые физики, обнаружившие изоморфизм загадочных явлений микромира, типа квантовой нелокальности и суперпозиций, в сознании человека. Какие уж тут обезьяны…

Существуют большие сомнения в научной честности Йеркса. Он считается соавтором т. н. «закона Йеркса – Додсона», выданного в 1908 г. Это закон об оптимуме мотивации. Если мотивация слишком высока, то вступает в силу торможение, отрицательно сказывающееся на эффективности действия. Если хочешь чего-то добиться, не стремись к этому со «звериным рвением», иначе сам себе все испортишь. Пример из жизни: некоторые юноши оказываются бессильными, добившись от девушки согласия, потому что слишком сильно желают. Опытные женщины знают данное явление «по жизни» и умеют вывести начинающего юношу из затруднительной ситуации. А вот если конфуз случается в контакте с неопытной девушкой, это может стать психической травмой, способной сломать всю жизнь молодого человека или направить на неверный путь. Из таких неудачников по недоразумению часто получаются маньяки.

Но это явление – торможение при слишком сильной мотивации – открыл и обосновал Введенский еще в 1901 г., назвав его парабиозом!

Павлов подтвердил его на животных. Именно на этом зиждется его критика Кёлера: обезьяна слишком хотела, проявляла звериное рвение, это вызвало торможение, наступил парабиоз. Потом, успокоившись, обезьяна возвращается к решению задачи уже без излишнего рвения – и у нее все получается.

Это открытие – целиком и полностью заслуга русских ученых, а не Йеркса и Додсона.

После массированного штурма, к концу XX в. на Западе в целом наступило разочарование в бихевиоризме. «Лжепроблема сознания» возвращена в когнитивную науку. Происхождение Я признано проблемой, от которой не уйти. Зато у нас, как всегда с опозданием, появилась целая плеяда бихевиористов (Вишняцкий, А. Марков, Дробышевский, Дольник, Бурлак, Барулин и др.).

Психология не смогла уйти от человека и проблемы сознания. Она перетекла в другие сферы познания: литературу и искусство, которые – видимо, в качестве замещения – в начале XX в. определялись психологическими установками, обостренным вниманием к внутреннему миру с его вопиющими противоречиями и расщепленными Я. Подлинной психологией XX в. является творчество М. Пруста, А. Камю, Д. Джойса, А. Платонова и других художников слова, а не антропоморфические фантазии зоологов, вообразивших себя психологами.

«Дорожная карта» Бехтерева

В. Бехтерев, как сказано выше, тоже сделал вывод о невозможности изучения сознания объективными методами на том уровне, на котором была наука в начале XX в. Поэтому он предложил развивать отдельно объективную психологию и психологию сознания, пока не появится возможность для синтеза. Но он не был столь недалек, как бихевиористы, чтобы объявить сознание лжепроблемой и на этом успокоиться, как Лиса, не сумевшая достать виноград. Ход его мыслей был гениально прост и мог бы привести к великим открытиям, если б не преждевременная смерть великого ученого и человека.

Владимир Михайлович рассуждал так: сознание субъективно, но почему надо ограничивать психологию только кругом вопросов, связанных с действующим сознанием? Существует неконтролируемая сознанием психика, которая может быть изучаема объективными методами. Отсюда интерес В. Бехтерева ко всему, что было связано с бессознательными проявлениями психики, включая те, которые сейчас называют «паранормальными» явлениями, а также к явлениям неконтролируемой психики больных людей. В последние годы жизни он стал не столько психологом, сколько психиатром, занимаясь реальным лечением в своем Психоневрологическом институте, в том числе применяя гипноз. В связи с этим Бехтерева начали обвинять в «спиритуализме». С другой стороны, его же обвиняли в «рефлексологии», т. е. в биологизме. Эти противоречивые нападки с противоположных сторон говорят о том, что он стоял на верном пути. Ниже мы поговорим о его открытиях в этой сфере.

Кстати сказать, у В. Бехтерева был предшественник. Это не кто иной, как автор теории естественного отбора Альфред Уоллес. В отличие от второго автора, Дарвина, этот гениальный человек сразу отверг возможность объяснить происхождение сознания из поведения животных и обратился к изучению паранормальных явлений. Его интересовали медиумизм, столоверчение и прочие необычные проявления психических способностей человека. Он скорее ожидал открытий здесь, чем в изучении животных с целью найти исток сознания. Разумеется, это тоже ложный путь, но важно не это, а уверенность, что на исток сознания можно выйти через неконтролируемые состояния.

В отличие от Уоллеса, Бехтерев использовал более научную базу, не связанную с медиумизмом и столоверчением: гипноз, сон, сомнамбулизм, различные расстройства психики, когда человек не контролирует себя.

Данная книга, по сути дела, представляет собой попытку реализации той «дорожной карты», которую век назад предложил В. М. Бехтерев. Сейчас, как представляется, у нас есть такая возможность благодаря ПЭТ и МРТ. Конечные выводы, как убедится читатель, будут сделаны на этой бесспорной научной базе.

В. Бехтерев был не одинок, приступив к научному изучению явлений неконтролируемой психики человека с целью объективного решения проблемы происхождения сознания. В Германии в одно время с Бехтеревым над этой темой работал Э. Кречмер.

Неконтролируемая психика – это психика, в которой отсутствует Я, а Мир не осознается как внешний. Декартовой пропасти нет, все смешано, как в тумане.

Решая проблему происхождения тела человека, т. е. проблему морфогенеза, я опирался, как на краеугольные камни, на эксклюзивные особенности нашей анатомии и физиологии. Теперь, после крайне сжатого очерка истории проблемы психогенеза по начало XX в. включительно, я должен представить краеугольные камни для строительства научной теории психогенеза Homo sapiens. Это психологические эксклюзивы, открытые в 20-х годах XX в. на том пути, который наметил В. М. Бехтерев.

Глава II
Первый краеугольный камень:
партиципированное сознание первобытных людей

Партиципация и сопричастность

Написав одну из самых гениальных книг в истории, Л. Леви-Брюль остался не удовлетворенным ею до конца дней, о чем свидетельствуют его предсмертные записки. Так всегда бывает с гениями, пытавшимися выразить невыразимое. Это при том, что логичность, сила языка, доказательность может являться примером не только для всех ученых, но для всех пишущих людей. Настолько, что книгу Леви-Брюля трудно цитировать: хочется воспроизвести буквально каждый абзац.

Речь идет о книге La Mentalité primitive, впервые вышедшей в 1922 г. Ее название на русский язык традиционно переводят как «Первобытное мышление». Наиболее адекватный перевод будет «Примитивная психика». Во введении Леви-Брюль объясняет, что под примитивной психикой он подразумевает психику первобытных людей, уточняя, что объектом его исследования являются те, кого французы называют «примитивные люди», а немцы «естественные народы» (Naturvölker). Примитивные не означает глупые, это означает – буквально по значению – «простые, первичные люди». Будучи в высшей степени воспитанным человеком, Леви-Брюль даже не хочет упоминать термин, который обычно использовали англосаксы, включая Дарвина, Тэйлора, Моргана и других столпов англо-американской науки: «дикари». Напомню, что русские тоже не использовали это оскорбительное обозначение, они пользовались географическим термином «туземцы».

Перевод «Первобытное мышление» не соответствует содержанию. Впервые эта знаковая ошибка была допущена в первом переводе 1930 г. и воспроизводится до сих пор во всех изданиях. Правда, в последнем издании 2002 г. книга названа «Первобытный менталитет», что ближе к оригиналу, но не совсем верно по сути (Леви-Брюль, 2002). Используя данный термин, на мой взгляд, следовало бы перевести «Первобытная ментальность». Понятие «менталитет» имеет в русском языке более узкое значение, как-то «менталитет папуасов», «менталитет индейцев прерий», «менталитет эскимосов», «менталитет тинейджеров», «менталитет холостяков» и т. д.

Ошибка существенная, ведь мышление – это только один из феноменов человеческой психики. К сожалению, это не единственная ошибка русскоязычных изданий, благодаря которым из великой книги оказался выхолощен смысл в угоду примитивному мышлению антропологов. Вот здесь термин «примитивный» справедливо употребим.

Если антропологов кон. XIX – нач. XX в. еще можно понять, то над современными, продолжающими утверждать, будто сознание человека сформировалось «мало-помалу», «шаг за шагом» из рефлексов обезьян на базе «взрывного роста мозга», можно уже только смеяться.

Какое «мало-помалу» может быть в связи со «взрывным ростом мозга»? Противоречие не смущает?

Кто за полтора века доказал, что на базе усложнения рефлексов может возникнуть сознание? Сотни энтузиастов замучили тысячи животных. Где хоть одно доказательство? Громкие имена себе сделали, но не нашли ни одного доказательства и ни одного примера. Наоборот, великие нейрофизиологи, включая И. П. Павлова, В. М. Бехтерева, Э. Кречмера, Н. П. Бехтереву, опровергли саму такую возможность.

Наконец, кто доказал факт «взрывного роста мозга» в ходе сапиентации, учитывая, как скакал уровень цефализации от одного вида гоминин к другому, в результате чего современный человек оказался далеко не самым мозговитым? «Взрывное» падение массы мозга на переходе от палеоантропов к Homo sapiens sapiens налицо (примерно на четверть!), а вот взрывного роста не наблюдается.

«По мере того как исследователи обнаруживали или, вернее, изучали народности низшего типа в самых отдаленных, а иногда совершенно противоположных точках земного шара, – пишет Леви-Брюль, – вскрывались поразительные аналогии между некоторыми из народностей, доходившие порой до полного сходства в мельчайших деталях: у разных народностей обнаруживались одни и те же институты, одни и те же магические или религиозные церемонии, одни и те же верования и обряды в отношении рождения и смерти, одни и те же мифы и т. д. Сравнительный метод, так сказать, напрашивался сам собой. Тэйлор в «Первобытной культуре» постоянно и весьма удачно применяет его. То же следует сказать о Фрэзере и его «Золотой ветви» и о других представителях школы (Гартленд и Лэнг)». Однако «применение сравнительного метода не привело их к положительной науке», пишет Леви-Брюль. (Леви-Брюль, 1999а, С. 12.) Почему? Кто читал Тэйлора и Фрэзера, не может не поражаться изобилию фактов. Неужели не хватило способности объяснить?

«Как раз объяснение и помешало ей (английской антропологии. – В.Т.) идти дальше, – поясняет Леви-Брюль. – Объяснение было заранее готово. Она не искала объяснения в самих фактах, а навязывала его фактам». Английских антропологов запутала «их вера в тождество человеческого духа, совершенно одинакового с логической точки зрения всегда и повсюду. Эта тождественность принимается школой как постулат или, вернее говоря, как аксиома. Данное тождество считают лишним доказывать или даже просто формулировать: это само собой разумеющийся принцип, слишком очевидный, для того чтобы останавливаться на его рассмотрении» (там же, С. 13).

Леви-Брюль приводит пример правдоподобного с логической точки зрения объяснения из книги Фрэзера. Во многих странах распространен обычай класть в рот покойника монету или кусочек золота. Фрэзер объяснил это следующим образом. Вначале клали еду, потом заменили на монеты и золото, чтобы покойник мог купить себе еду. Очень понятное читателю-буржуа объяснение. А вот в Древнем Китае клали в рот золото или нефрит, потому что это твердые вещества. Люди верили, что твердость символически перейдет на дух и он будет жить вечно (там же. С. 17).

«Здесь на сцену появлялась общая гипотеза, дорогая английской антропологической школе, – анимизм», – пишет Леви-Брюль (там же. С. 13). В самом деле, типичный анимизм: явиться на тот свет с золотом и купить у духов вечную жизнь. Леви-Брюль увидел другое: не логичные даже для современного человека товарно-денежные отношения с духами, а перенос качеств материальных предметов на духовную сферу. Налицо такое соединение двух разных сфер бытия, которое подразумевает расщепление сознания. Данное явление Леви-Брюль назвал партиципацией (буквально: расчастление от «парт» – часть).

На русский язык «партиципация» во всех изданиях начиная с 1930 г. переводится как «сопричастие». Выражение Леви-Брюля «партиципированная ментальность» переводится как «сопричастное мышление» с двойной ошибкой. Во-первых, ментальность шире мышления. Во-вторых, это тавтология, ибо мышление всегда является сопричастным. Мышление – это всегда мышление о чем-то, беспредметного мышления не бывает. При этом логическое мышление является наиболее сопричастным, потому что это мышление не только о вещах и событиях, но также об их природе, их причинах и следствиях. Причинное мышление – это и есть логика. Т. е. все обстоит с точностью до наоборот: это логическое мышление является предметно сопричастным; беспредметное, несопричастное мышление – это шизофренический бред обо всем сразу и ни о чем. Перевод, близкий к идиотизму, полностью исказил учение Леви-Брюля для русского читателя.

Вот что пишет Леви-Брюль о пралогической ментальности, отличая ее от логического мышления по самым важным показателям, два из которых специально называет в предисловии к русскому изданию 1930 г. (Видимо, боялся – и справедливо, – что исказят.) Первобытный человек «без всяких затруднений допускает, что одно и то же существо может одновременно пребывать в двух или нескольких местах. Оно подчинено закону партиципации (сопричастности), оно в этих случаях обнаруживает полное безразличие к противоречиям, которых не терпит наш разум. Вот почему позволительно называть это мышление, при сравнении с нашим, пра-логическим» (Леви-Брюль, 1930. С. 8). Пояснение в скобках (сопричастности), разумеется, влепил редактор, он же всюду понятие «ментальность» произвольно заменил на «мышление»! В оригинале никакой «сопричастности» нет.

Буквально «партиципация» на русский не переводится в связи с отсутствием слова «расчастление», поэтому важно проанализировать, какие понятия Леви-Брюль использовал для объяснения смысла, вкладываемого им в понятие «партиципация». Произведенный мной анализ оригинального текста показал, что слово «партиципация» Леви-Брюль объясняет через понятия «партикуляризация» и «партаж» (partage), имеющие прямые аналоги в русском языке («обособление» и «деление»). Отсюда следует, что партиципация означает именно расчастление, расщепление (Леви-Брюль, 1922). С точки зрения логики это диссоциированное, шизофреническое мышление, которое религиозностью, даже первичной, в виде анимизма, не объяснить. Даже если считать религиозное мышление косным и недоразвитым, что, как минимум, спорно, то это все равно мышление людей, знакомых с логикой. Анимизм сохраняется во всех религиях, даже в единобожных, в качестве веры в Святого Духа.

Ошибка перевода, безусловно, сказалась на общем восприятии теории Леви-Брюля, которая стала выглядеть как беспредметное нагромождение фактов. Реальное противопоставление партиципированной ментальности и логического мышления, составляющее содержание книги, оказалось смазанным тавтологией.

На деле это не ошибка, а подтасовка, которую можно объяснить идеологическими причинами. Первое русскоязычное издание вышло под общим руководством Н. Марра в издательстве «Атеист» с эпиграфом «религия – дурман для народа». Вульгарный парафраз ленинского афоризма «религия – опиум народа» изобличает вульгарную цель издания. Она заключалась в том, чтобы показать, до какого безумия может довести человека дурман религии, тогда как Ленин имел в виду опиатное успокоение души.

Первобытное сознание Марр понимал как отсталое, закосневшее под влиянием религиозных представлений – и только. Здесь явно умышленная подтасовка, потому что вульгарному марксисту Марру надо было подчеркнуть именно религиозный характер первобытной психики, как главный объект атеистических нападок. Концепция анимизма, как первой формы религиозного мышления, его устраивала, поэтому текст Леви-Брюля был извращен до обратного смысла, равно как и афоризм Ленина.

Качественной разницы между пралогической ментальностью, которую даже трудно назвать мышлением, и логическим мышлением в русском переводе книги нет, переход выглядит как простой отказ от глупой, слепой веры, а ведь это догмат эволюционной степуляции, с которой Леви-Брюль боролся. В русских переводах он выглядит как типичный анимист, никакой разницы со взглядами Тэйлора. Именно поэтому мне и пришлось обратиться к оригиналу. В ходе чтения восприятие разрывал когнитивный диссонанс: на словах у Леви-Брюля идет критика анимизма, а содержательно через бесконечные «сопричастности» идут подтверждения анимизма. Но при этом примеры никак не вписываются в «сопричастности». Совет всем: читая Леви-Брюля по-русски, всюду выбрасывайте выражение «сопричастность». Это пошлая, глупая, подлая ложь, нанесшая огромный урон великой книге. Заменяйте словом «партиципация».

Приведу только один пример, где ясно видна абсурдность замены «партиципации» на «сопричастность».

«Для подобного мышления личности, составляющие тотемическую группу, сама группа, тотемическое животное, растение или предмет – все это одно и то же. «Одно и то же» следует разуметь здесь в смысле не закона тождества, а закона сопричастности» (Леви-Брюль, 1999а. С. 193). В словах «не закон тождества, а закон сопричастности» смысла нет, это просто тавтология, не совсем однозначная, но от этого еще более пошлая. Замените последнее предложение на «не закон тождества, а закон партиципации» – и все встанет на свои места. Партиципация противопоставляется тождеству, как оно фигурирует в логическом мышлении. «Одно и то же» в восприятии первобытных людей образуется благодаря расщепленности сознания, которое все лепит в «одно и то же», не видя объективной разницы между разными сущностями.

В одном из рассказов К. Маккалоу юноши, шутя, положили какашку из ночного горшка на кусок хлеба и подменили ею бутерброд шизофреника. Он съел, улыбаясь, потому что для него все, что имеет форму бутерброда, – одно и то же. Сравнение грубовато, признаю. Первобытные люди, конечно же, различали экскременты и мясо. Но покойника от живого не отличали, во всяком случае ментально. Не отличали попугая от человека, если попугай – тотем.

Сверхъестественные силы «видятся уму первобытного человека лишь в изолированном и, так сказать, разрозненном виде (какая же это сопричастность? – В.Т.). Они не образуют какие-то группы, в которых одни из этих сил подчинены другим, более высоким, а те в свою очередь зависимы от «высшего существа». Здесь нет никакой системы, никакой иерархии, которая позволила бы группировать или объединять эти представления (где сопричастность? – В.Т.). Подобно тому как первобытные люди не имеют понятия о таком порядке вещей в природе, который можно было бы объяснить, они не испытывают никакой потребности в том, чтобы представить себе какую-то систему сверхъестественных существ, объединить их в некоторое понятное целое (где сопричастность? – В.Т.). Мы сталкиваемся здесь с тем, что выражено в формуле эскимосского шамана: «Мы не имеем верований, мы боимся». Это означает: «Наши представления о невидимых силах не сравнимы с религиозными верованиями белых. Эмоциональная в существе своем природа наших представлений исключает всякое общее понятие об отношениях этих сил между собой, всякую догму об их сущности. Здесь нам не над чем размышлять. Мы умеем только бояться. При каждом знамении, возвещающем беду, нас обуревает страх… Мы думаем только об обрядах и церемониях, от которых ждем спасения в этих случаях. То же самое, т. е. разрозненность представлений о невидимых силах, Ландтман наблюдал на другом конце мира, на Новой Гвинее» (Леви-Брюль, 1999 в. С. 383; и тут никакой сопричастности. – В.Т.).

Разрозненность представлений об объективном мире, о мире духов, об их взаимоотношениях внутри себя и между собой – вот что лежит в основе партиципации, т. е. «расчастленности». Это ментальная расчлененка, а не сопричастность. Это отсутствие органического мышления, когда ни вещный мир, ни мир духов не мыслятся как целостности. Даже между собой они не разделены сущностно: вот мир духов, а вот вещный мир. Каждое явление воспринимается изолированно. Все выступает в расчлененном виде и именно поэтому может быть объединено по какому угодно основанию. Так ребенок, разобрав на куски куклу, приставляет ноги сверху, руки снизу, а голову между ног. Так шизофреник смешивает разные сущности, ментальные и физические, не видя логических связей и разбивок.

Если вы равнодушны к противоречиям, то абстрактного мышления еще нет. Понятий нет. Есть представления, которые ваш мозг бессистемно сваливает в кучу, как это делают шизофреники. Если все мухи и все котлеты вместе, это значит, что ваш мозг не приготовил пищу для ума. Он даже сырые продукты не подготовил для логического синтеза. Поваренок (восприятие) не почистил картошку, не отделил кишки с какашками, перо и мух от мяса, а повар (ум) уже варит. Мышление не зря называется «абстрактным мышлением»: оно начинает с отделения ментального мусора от ментального белка (абстрагирует), а потом уже делает синтез и вырабатывает понятия (готовое блюдо).

Мышление – это всегда мышление в понятиях. Когда мы говорим о мышлении первобытных людей, это всегда когнитивный допуск. Лучше говорить о сознании, о ментальности, о психике, хотя это не всегда удается. Искаженные подходы прошлых лет до сих пор заставляют нас путаться в понятиях.

Партиципация и ассоциация

В качестве руководящей идеи английские антропологи приняли ассоцианизм Спенсера. «Согласно учению ассоциационистов, законы ассоциации занимают в психологии такое же основное место, как закон всемирного тяготения в физике», – пишет Леви-Брюль. (Леви-Брюль, 1999а. С. 21, прим.) На самом деле, доказывает Леви-Брюль, ассоциация – это не единый принцип психологии, это один из принципов, причем не первичный. Первичным принципом является партиципация.

Ассоциации устанавливаются между фактами. Но «для первобытного сознания нет чисто физического факта в том смысле, какой мы придаем этому слову. Текучая вода, дующий ветер, падающий дождь, любое явление природы, звук, цвет никогда не воспринимаются так, как они воспринимаются нами, т. е. как более или менее сложные движения, находящиеся в определенном отношении с другими системами предшествующих и последующих движений. Перемещение материальных масс улавливается, конечно, их органами чувств, как и нашими, знакомые предметы распознаются по предшествующему опыту, короче говоря, весь психофизиологический процесс восприятия происходит у них так же, как и у нас. Однако продукт этого восприятия у первобытного человека немедленно обволакивается определенным сложным состоянием сознания, в котором господствуют коллективные представления. Первобытные люди смотрят теми же глазами, что и мы, но воспринимают они не тем же сознанием, что и мы» (там же. С. 35).

Это не ветер, это колдун, который спокойно сидит в своем чуме, но в то же время является ураганом. В сказке причиной урагана является колдовство. Идет ассоциативная связь: колдун – колдовство – ветер. Для первобытного сознания колдовство колдуна – не причина урагана, как в сказке. Колдун сам и есть этот ураган, хотя сидит в чуме и грызет кость. Он может находиться одновременно в нескольких разных местах и выглядеть везде по-иному: ураганом, пожаром, потопом, волком, глодающим путника, мирно сидящим стариком. Первобытное сознание не видит здесь противоречия. Физический факт не отделен от причины, его вызвавшей, он даже не осознается как физический факт.

Сказка и самое темное суеверие – это гораздо более высокие ступени сознания, ибо в них причины и факты разделяются. Первобытное сознание разделяет факты по шизофреническому принципу расщепления, а причины вовсе не анализирует. Это «полисинтетическое сознание» (там же. С. 36), подчиненное принципу партиципации. Во многих отрывках книги Леви-Брюля термин «партиципация» можно прямо заменять термином «шизофрения».

Ассоциативное сознание в форме суеверия устанавливает связь между изображением и человеком. На этой сопричастности основано колдовство приворота или нанесения вреда. Первобытное сознание не устанавливает связи, оно считает, что изображение объекта и есть сам объект. (Там же, С. 37.) Суеверные люди в деревнях еще в XIX в. запрещали себя рисовать, боясь, что через портреты им может быть нанесен вред. Это ассоциация. Первобытные люди бегали от рисовальщиков, потому что были уверены: их увезут в виде изображений, а здесь они умрут. Или увезут и заставят делать то, что, по их убеждениям, делать нельзя. Это партиципация, она же шизофрения.

То же самое относилось к имени. Отсюда тайные, «настоящие» имена, которые нельзя было даже произносить.

Суеверный человек, которому приснился сон, что его укусила змея, произнесет утром заговор от змей, пойдет к ведунье или в церковь помолиться и тем предотвратить возможную беду. Не так поступает носитель партиципированного мышления.

«У чероки существует обычай, согласно которому человек, видевший во сне, что он был укушен змеей, должен быть подвергнут тому же лечению, которое применяется при действительном укусе змеи» (там же. С. 46).

Не заклинание от змей, согласно принципу ассоциации, чтобы предотвратить возможный укус. Лечение, потому что в представлении первобытных людей человек уже укушен, согласно принципу партиципации.

Одному воину чероки приснилось, что он попал в плен. Проснувшись, он заставил соплеменников связать себя и поставить в огонь, как обычно поступают с пленниками (там же. С. 47). Полгода он лечился от ожогов, но считал, что в плену уже побывал и этот ужас уже в прошлом. Объективная реальность и сновидение у первобытных людей никак не разделены. Понятия «вещий сон», как для суеверных ассоциативников, для них не существует. Сон и реальность – это буквально одно и то же.

«Суеверный, а часто также и религиозный человек нашего общества верит в две системы, в два мира реальностей: один – видимый, осязаемый, подчиненный неизбежным законам движения, другой – невидимый, неосязаемый, «духовный». Последний образует как бы мистическую сферу, которая окружает мир физический, – пишет Леви-Брюль. – Для первобытного мышления не существует двух таких миров, соприкасающихся друг с другом, отличных, но вместе с тем связанных, более или менее проникающих друг в друга. Для первобытного мышления существует только один мир. Всякая действительность мистична, как и всякое действие, следовательно, мистично и всякое восприятие» (там же. С. 55).

Леви-Брюль дает четкое разграничение ассоциации и партиципации. Ассоциация – это сопричастность реального и потустороннего при их осознаваемом разделении. Партиципация – это «все в одном», где о сопричастности нет и речи, потому что для сопричастия необходимо различение миров. Партиципированное сознание шизофренически смешивает все факты, считая их все одинаково реальными. Сон, галлюцинация под наркотическим опьянением, психические аффекты – это такие же физические факты, как то, что реально видят глаза, и как ураган.

Кстати сказать, Леви-Брюль некорректно использует здесь определение «мистический». Мистика – это материализация идеального, а для этого надо различать вещный мир и мир идей, чего в партиципированном сознании нет. Впрочем, в самом начале своего труда Леви-Брюль говорит, что для характеристики первобытного сознания необходимо разрабатывать новую терминологию. При этом он оговаривается насчет использования определения «мистический», что оно не отражает сути, но замены он не нашел. И уже в другой книге, «Сверхъестественное и природа в первобытной психике», пишет:

«Мы не обладаем выражениями, которые точно соответствовали бы понятиям туземцев, обозначающим одновременно материальные представления о нематериальных свойствах и нематериальные представления о материальных предметах» (Леви-Брюль, 1999 в. С. 534).

Типичный пример расщепления: один таитянец, увидев, что европеец по ночам мерзнет, подарил ему плащ. Европеец случайно узнал, что раньше плащ носил покрытый язвами прокаженный, и возмутился. «Тебе я подарил плащ, – успокоил его туземный друг, – а болезнь оставил себе» (там же. С. 430, 431).

В установлении ассоциаций большую роль играет последовательность во времени. Для первобытных людей «данный элемент не всегда обязателен и никогда не достаточен», – пишет Леви-Брюль и приводит множество примеров. «Например, ялуо не ассоциируют дневного света с сиянием солнца», несмотря на повторяющееся явление дня вслед за восходом солнца. (Леви-Брюль, 1999а. С. 61.) Этот пример демонстрирует еще одну особенность первобытного сознания, которое Леви-Брюль назвал «непроницаемость для опыта».

Непроницаемость для опыта

«…Казалось бы, что тяжелой раны от удара копьем вполне достаточно, чтобы объяснить смерть раненого. Тем не менее, если раненый умирает, абипоны в своем безумии доходят до того, чтобы верить, будто не оружие убило раненого, а злодейское искусство какого-нибудь колдуна… они убеждены, что колдун умрет в свою очередь в наказание за убийство их родственника, если только сейчас же после смерти покойника вырвать у него язык и сердце, зажарить их на огне и отдать на съедение собакам. Хотя уже много сердец и языков было съедено собаками и никто ни разу не видел, чтобы непосредственно после этого умер какой-нибудь колдун, абипоны тем не менее свято сохраняют привязанность к обычаю своих предков и продолжают вырывать язык и сердце у детей и взрослых обоего пола, как только они испускают дух» (там же. С. 61).

Непроницаемость для опыта – это тоже один из диагностических симптомов шизофрении и психической ненормальности в широком смысле слова.

«На Никобарских островах туземцы во всех селениях совершали церемонию, называемую «танангла» (помощь, или защита). Церемония призвана предотвратить болезнь, появляющуюся с северо-западным муссоном. Бедные никобарцы! Они делают это из года в год, и все без всякого результата» (там же. С. 52). Типичная стереотипия, характерная для шизофреников.

«Туземцы часто утверждают совершенно определенно, что крокодил сам по себе безобиден, – передает Леви-Брюль рассказ одного миссионера об африканцах. – Они так убеждены в этом, что в некоторых местах без колебания входят в реку для наблюдения за сетями. Если кого-нибудь из них пожирает крокодил, то они устраивают совещание для обнаружения колдуна, убивают предполагаемого виновника и продолжают поступать по-прежнему. В Лукунге, одной из станций американской баптистской миссии, однажды ночью из реки вылез огромный крокодил, собравшийся напасть на свиной хлев. Свинья почуяла запах пресмыкающегося и подняла такой шум, что миссионер Ингхем встал и выстрелом из ружья убил крокодила. Утром он вскрыл крокодила и обнаружил в его желудке два браслета. Туземцы сейчас же признали, что эти украшения принадлежали двум женщинам, которые в разное время исчезли, отправившись за водой к реке. Я прибыл на эту станцию через несколько дней, и один из рабочих, бывших со мной, уроженец Конго, упорно утверждал, что крокодил не ел женщин. Он настаивал на том, что крокодилы никогда этого не делают. «Ну, а браслеты? Разве это не очевидное доказательство, что в данном случае именно крокодил сожрал женщин?» – «Нет, крокодил лишь схватил их и передал колдуну, орудием которого он был, что касается браслетов, то ему, вероятно, пришло в голову взять их в качестве вознаграждения» (там же. С. 297, 298).

В рассказе миссионера все: непроницаемость для опыта (крокодилы тысячелетиями регулярно едят людей, а люди не верят, что крокодилы ими питаются); отрицание причинно-следственной связи (браслеты в желудке крокодила – не доказательство, что он съел женщин).

Равнодушие к противоречиям и явные проявления шизофрении

«Синтезы в первобытном мышлении являются в первую очередь (т. е. до анализа. – В.Т.) и оказываются почти всегда, как мы видели при рассмотрении первобытного восприятия, неразложенными и неразложимыми. По той же причине мышление первобытных людей в очень многих случаях обнаруживает одновременно и непроницаемость в отношении опыта, и нечувствительность к противоречию», – пишет Леви-Брюль. (Там же. С. 89.)

Синтезы являются до анализа. Это очень важное отличие партиципированного мышления от ассоциативного и от логического, в которых анализ всегда предшествует синтезу. Целью анализа является избегание противоречий при синтезе. Если синтез делается до анализа, то противоречий избежать невозможно. Партиципированное сознание не избегает противоречий, оно к ним равнодушно.

Глаз – это часть физического тела человека. Но «дурной глаз может покинуть тело человека или, по крайней мере, растянуться на достаточно большое расстояние» (Леви-Брюль, 1999 в. С. 497).

Первобытные люди не видят противоречия в том, чтобы пользовать лекарствами не того человека, который болен.

«У бороро отец не только постится, но если ребенок болен, то и лекарства глотает отец, как это мы узнали от аптекаря бразильской военной колонии, которого этот факт очень поразил» (Леви-Брюль, 1999а. С. 203).

Первобытное сознание «часто с полным безразличием относится к явным объективным свойствам вещей и интересуется, напротив, таинственными и скрытыми свойствами существ» (там же. С. 161). Поэтому «…Согласно гуичолам олень есть гикули, гикули есть пшеница, пшеница есть олень, олень есть перо» (там же. С. 104; гикули – вид кактуса. – В.Т.).

Партиципированное мышление мирится с наиболее вопиющими противоречиями. Мы уже знаем, что для этого мышления не существует ничего точно соответствующего тому, что мы называем душой, личностью, для него душа одновременно едина и множественна, в одно и то же время она присутствует и здесь и там и т. д.» (там же. С. 239).

«Мы классифицируем, он индивидуализирует». «Нет ни рода, ни вида: каждый дуб, каждая сосна, каждая трава имеют свое особое имя». «Число еще не отделилось от того, что исчисляется». «Не числительные in abstracto, как те, которыми пользуемся мы. Это всегда имена числительные определенных разрядов существ и предметов». «Мистическая обособленность каждого из чисел приводит к тому, что они не складываются, не вычитаются, не умножаются и не делятся» (там же. С. 132, 133, 136, 147, 156, 162).

«Он индивидуализирует» не означает, что у носителя партиципированного мышления есть представление об индивидуальности. Он индивидуализирует сущности в том смысле, что расщепляет природу на элементы, а не на роды и классы предметов. Для нас существует вначале дерево вообще, потом каждое конкретное дерево. Для него нет дерева вообще, есть каждое конкретное дерево. А вот что касается собственной индивидуальности, она не выделена совсем. Я, как такового, нет. Все, что имеет отношение к человеку, «обволакивается туманом коллективных представлений», – пишет Леви-Брюль.

У первобытных людей нет самосознания, как у детей до 4-летнего возраста. Обычно в 4 года маленький человек осознает, что «вот он Я», и становится «пожирающим сознанием», которое осознало, что есть Я и весь остальной мир, и Я ребенка жадно познает, ментально пожирает явления одно за другим с помощью «ста тысяч почему». Ребенок, осознавший свое Я, начинает абстрагировать, ассоциировать, символизировать, т. е. мыслить в правильном значении этого слова, хотя еще неумело. В то же время с ребенком начинаются проблемы: он становится эгоцентриком. У первобытного человека осознания собственного Я нет. Ментально он пребывает в облаке коллективных представлений.

Первобытное мышление «не абстрагирует, не ассоциирует, не символизирует так, как это делает наше мышление» (там же. С. 358, 359). А мы пытаемся его понять с помощью этих инструментов! Это все равно что пытаться резать воду ножом. Например, попробуйте понять следующее.

Первобытный человек мог поменять три предмета на семь не по эквиваленту, а потому что 3 и 7 – это одна и та же сущность, а 5 на 7 менять нельзя, потому что это разные сущности. Он отдаст 7 шкур за 3 монеты, но за 5 не отдаст ни за что.

«И действительно, так оно часто и происходило. Таким образом, три – то же самое, что семь или девять… Равнозначность, нестерпимая для логического мышления, кажется совершенно естественной пралогическому» (там же. С. 174). Белые колонисты, знакомые с подобными особенностями мышления первобытных людей, часто их обманывали, как малых детей или сумасшедших.

«Туземцы Мельбурна потеряли одного из своих, погибшего, казалось бы, совершенно естественной смертью. Некоторые из друзей погибшего прибегли к обычному приему розыска виновника смерти, заключающемуся в рытье рва… В соответствии с полученными указаниями они направились в Джойс-Крик и здесь в полдень напали на группу охотившихся туземцев и убили красивого юношу. Друзья юноши, бывшие очевидцами его смерти и прекрасно знавшие всех, кто на них напал, тем не менее обратились к тому же приему розыска виновника, к рытью рва… В результате они получили указание, что виновник находится в направлении племени гульбура, и поэтому сильный отряд, в который входило 18 человек, вооруженных копьями, направился туда, и через неделю после трагедии в Джойс-Крике они совершили убийство в указанном месте» (там же. С. 220).

Рытье рва означает следующее: рыли в месте, где лежал покойник, до тех пор, пока не выползет какой-нибудь червяк. В какую сторону поползет червяк, там живет настоящий убийца.

В данном примере видны и непроницаемость для опыта, и равнодушие к противоречиям, и к тому же он выводит на дорелигиозные представления. Леви-Брюль считает, что религии даже в форме анимизма у носителей партиципированного мышления нет.

Партиципация и анимизм

«Я сказал бы, что в коллективных представлениях первобытного мышления предметы, существа, явления могут непостижимым для нас образом быть одновременно и самими собой, и чем-то иным», – пишет Леви-Брюль. Например, бороро считают, что они – красные ара. «Это вовсе не значит, что только после смерти бороро превращаются в ара или что ара являются превращенными в бороро и поэтому достойны соответствующего обращения. Нет, дело обстоит совершенно иначе. Это не имя, которое они себе дают, это также не провозглашение своего родства с ара, нет. Бороро настаивают, что между ними и ара присутствует тождество по существу» (там же. С. 62, 63).

Анимизм – это культ. Бороро «не делают ара предметом культа» (там же. С. 354). Это означало бы обожествление самих себя, а они от этого далеки, ибо в их психике нет места для Я. Если нет понятия Я, невозможно обожествлять себя. Бороро считают себя красными попугаями на бытовом уровне. Но ведь быт и религия – это совершенно разные сферы.

«Люди превращаются в животных каждый раз, когда они надевают шкуру этих животных (тигра, волка, медведя и т. д.)… Их не занимает вопрос, перестает ли человек быть человеком, превращаясь в тигра, или тигром, делаясь снова человеком» (там же. С. 82). Это восприятие на бытовом уровне, а не религия.

Анимизм представляет собой антропоморфизацию природы, справедливо считает Леви-Брюль. Это усмотрение в природе различных воль, душ, духов, как это видится в самом человеке. Это уже натурфилософия, которой у носителей партиципированного мышления нет. «Факты не только не позволяют нам приписывать первобытным людям предварительное самоуглубление в собственную деятельность и обобщение, основанное на результатах этого самосознания, факты запрещают нам приписывать первобытному человеку ту совершенно логическую и последовательную (по крайней мере первоначально) философию природы, какой должен был быть анимизм» (там же. С. 83).

Анимизму нет места в партиципированном сознании, потому что для этого необходимо самосознание. Невозможно мыслить внешний Дух, если не мыслишь свое внутреннее Я.

«Если спросить знаменитого нганга (колдун у африканцев. – В.Т.), при помощи какого духа или какой души он действует, он безмолвно посмотрит на вас, исполненный ужаса. Никогда он и не думал о подобной вещи, слишком уж опасной. Одним словом, бафиоты не знают самых элементарных духов» (там же. С. 84).

Анимизму нет места в партиципированном сознании, потому что оно вообще не различает психического и физического, тогда как анимизм базируется на данном различении.

Обращаясь к колдовскому средству, партиципанты не думают, что в нем есть некий дух, они обращаются к самому средству (Леви-Брюль, 1999 в. С. 440, 441).

«Откуда берется болезнь? От птиц… Птицы устроили собрание в теле; последнее выражение означает, что животные, причиняющие болезни, могут собраться в большом количестве; в иных случаях говорят, что животные устроили колонию или «общий дом» в теле» (Леви-Брюль, 1999а. С. 214). Просто, ясно, буднично: птицы (не духи птиц: они сами, как таковые) устроились в человеке, как в курятнике, и гадят и галдят, а человек болеет.

Басуто не говорят, что у них болит голова. Они говорят, что кто-то отъедает голову или выгрызает ее изнутри (Леви-Брюль, 1999 в. С. 486).

«Существуют у них сказки о происхождении каждого из возделываемых ими растений, но нигде не фигурирует высший творец или создатель мира… Здесь как будто сказывается характерная особенность манеры мышления этих туземцев, обнаруживающаяся также и в других областях: представление о целокупности вещей и явлений у них отсутствует. Природа, по их представлению, конгломерат отдельных единиц, одна от другой независимых» (там же. С. 384). И это то, что толкователи Леви-Брюля называют сопричастностью? Это шизофреническое представление о мире, а не анимистическая религия, основанная на сопричастности.

В 1931 г. Леви-Брюль выпустил книгу Le surnaturel et la nature dans la mentalité primitive («Сверхъестественное и природа в первобытной психике»; русский перевод 1937 г.), в которой развил свои идеи, т. к. у него накопился новый материал. На русский язык название этой книги тоже перевели неверно: «Сверхъестественное в первобытном мышлении».

Леви-Брюль в этой книге показывает, какой бардак в сознании первобытных людей в восприятии реальности и ирреального, какая перепутаница того, что происходит, и того, что им видится. Главную идею из названия убрали.

Очень интересным является свидетельство Ауа Кнуда Расмуссена, который исследовал эскимосов, будучи наполовину эскимосом, зная язык и обычаи.

«Мы не верим, мы боимся, – говорили ему эскимосы. – Мы не знаем, как что происходит, мы не можем сказать, почему это происходит, но мы соблюдаем правила, чтобы уберечь себя от несчастья. И мы пребываем в таком неведении, несмотря на шаманов наших, что все необычное вызывает у нас страх. Мы боимся всего, что видим вокруг себя. Мы боимся всех невидимых вещей, которые нас окружают. Мы боимся всего, о чем говорится в преданиях и мифах наших предков» (там же. С. 378, 379).

То же самое «мы не верим, мы боимся» – в тропической Африке:

«Мы, ашанти, не смеем почитать только одного бога, или одну богиню, или одного другого духа. Нам приходится защищаться… Ты идешь по лесу, видишь дикого зверя, стреляешь в него и обнаруживаешь, что убил человека… Ты возьмешь нож, чтобы отрезать, как тебе кажется, ветку, а на самом деле ты будешь резать собственную руку» (там же. С. 385).

Любая случайность «мгновенно погружает первобытного человека в аффективное состояние, испытанное им уже много раз, – пишет Леви-Брюль. – У него нет нужды в интеллектуальном акте, для того чтобы распознавать это состояние. Здесь начинает действовать аффективная категория сверхъестественного» (там же. С. 388).

Этот аффект не есть вера, это страх.

Суеверные люди в Средние века верили, что человек может, сохраняя свою внутреннюю сущность, оборачиваться животным, т. е. становиться оборотнем. Это и есть анимизм. Вы можете представить себе мышление, более низкоуровневое? Кажется, что ниже махрового суеверия падать некуда, что это и есть самое примитивное на свете мышление.

Ошибаетесь. На самом деле – это высокая ступень когнитивности. Это уже логика. Для того чтобы представить себе оборотня, меняющего обличия, надо понимать разницу между сущностью и явлением, а это уже категориальное мышление.

Для первобытных людей все по-иному. «Колдун спокойно спит на циновке, в то время как в облике леопарда, крокодила или другого животного набрасывается на свою жертву». Просто он всей своей сущностью одновременно находится в двух местах, а не меняет обличия. Более того, на Новой Гвинее бытует мнение, что раньше живые и покойники не были разделены, жили вместе и каждый был одновременно покойником и живым (там же. С. 390).

С этим связана фамильярность в обращении с идолами предков: у людей с ними не религиозные отношения, а контакт на бытовом уровне.

«Фамильярность, которая часто заметна в обращении с предками, отчасти объясняется постоянными сношениями, которые существуют у живых с мертвыми. Предки еще представляют собою часть общественной группы, благополучие и даже жизнь которой зависят от их доброй воли. Но сами предки постоянно получают пищу и подарки от живых. В этом смысле живые выступают сотрапезниками обитающих в «мире ином». Однако «иной мир» для банту не отличается от здешнего мира» (Леви-Брюль, 1999а. С. 326).

«Если к страху иногда и присоединялось какое-нибудь другое чувство, то это был эгоизм» (Леви-Брюль, 1999 в. С. 381). Отсюда странное для наблюдателей фамильярное обращение с идолами предков: сегодня кормят жиром и мажут губы кровью, завтра наказывают плетьми за то, что идолы не положили в силки дикую свинью.

«Серьезно заболел ребенок. На помощь призвали гадателя. Последний сообщил, что болезнь вызвана гневом предков. «Почему же, – восклицает отец, – они не предупредили меня во сне, что они в чем-нибудь нуждаются, вместо того чтобы дать об этом знать путем убийства этого ребенка? Что помешало им сообщить мне во сне, на что они жалуются, вместо того чтобы, не говоря ни слова, явиться губить дитя? Эти покойники – идиоты» (там же. С. 472, 473).

Для верующих людей мир духов и покойников отличается от повседневного. В пралогическом сознании такого различения нет.

В партиципированном сознании нет места для веры. Есть место страху, но не Божьему, а аффекту ужаса, в случае нарушения выполняемых из века в век стереотипий.

«Предки оказались в состоянии жить и передать жизнь потомкам. Последние вместе с жизнью получили от них целую коллекцию заповедей и запретов, – пишет Леви-Брюль. – Если их точно соблюсти, то удастся, подобно предкам, не пасть в борьбе и обеспечить сохранение племени… До тех пор, пока сознание человеческое одержимо и заполнено этим страхом, оно в состоянии сделать лишь незначительные успехи в познании природы. Ибо человек не видит никакого другого исхода, как цепляться за традиционные правила» (там же. С. 379, 380).

Шизофреник берет пустой стакан и начинает вибрировать ложечкой, как будто болтает чай. И так каждое утро. Отберите ложечку, – он придет в ужас, потому что это Нарушение. Он день проживет в ужасе от ожидания неминуемой беды. Он привязан ментально к своей стереотипии. Называйте это как угодно, но только не верой, не оскорбляйте верующих людей.

Леви-Брюль прав в полемике с английской анимистической школой. Изначально в сознании первобытных людей анимизм не заложен. Это великое достижение, обретенное уже на излете первобытности, благодаря логическому разделению физического и сверхъестественного миров и выделению Я, т. е. появлению самосознания.

Первично сознание возникает как ментальная расчлененка, сопровождаемая соединением всего со всем по принципу свалки. Это и есть партиципация.

Беркли в одной из работ приводит достоверный случай. Человек, который родился и вырос слепым, неожиданно прозрел. Он не различал величин окружающих предметов. Когда его попросили сказать, что больше – палец или церковь, он сравнил свой палец и стоящую на отдалении церковь и ответил: палец. Внезапно прозревший человек не может самостоятельно спуститься по лестнице, т. к. не различает уровней ступенек. А раньше, полагаясь на выработанный рефлекс, спускался. Полагаясь на зрение, а не на рефлексы слепого, он падает и травмируется. Получается, что обретенное зрение для слепого человека поначалу антиадаптивно.

Сознание пришло в мир не мало-помалу, а внезапно и было, с одной стороны, подобно прозрению, с другой – перед человеком предстал пугающе огромный мир, в котором человек не знал ничего о предметах, явлениях, снах, сводящих с ума. В нем все оказалось смешано в бесформенную кучу, из которой надо было выбирать и классифицировать, чтобы жить. Классификация, само собой разумеется, пошла по принципу партиципации: расчастления и сбивания по случайным основаниям. Переход от жизни согласно рефлексам к сложной ментальности, определяемой сознанием, стал тяжелым испытанием для человека и не случайно его обуял Страх. Появление сознания у предков человека было антиадаптивным событием, поставившим их на грань выживания, поэтому его невозможно объяснить адаптивным усложнением рефлексов. И, тем не менее, это сделала природа, а не сверхъестественные силы. Каким образом, – мы ответим на данный вопрос в этой книге.

Жизнь, смерть, табу

Первый Страх, который люди осознали, была смерть. (Это, кстати, по Тэйлору.) Они еще самих себя не осознали, а Страх смерти уже перед ними встал. Естественно, возник вопрос, отчего человек прекращает дышать, потом холодеет, потом разлагается с вонью. Казалось бы, ответ лежал на поверхности. Например, удар копья или загрыз дикий зверь.

Представьте себе, люди даже эту разницу поначалу не поняли, как прозревший слепорожденный «не понимает» разницу в ступенях.

«Они, разумеется, замечают различие, но оно лишено всякого интереса в их глазах, ибо ни болезнь, с одной стороны, ни дикий зверь или удар копья, с другой, не являются для них подлинными причинами смерти, они служат лишь средствами для той таинственной силы, которой была угодна смерть человека и которая для своих целей с тем же успехом могла бы выбрать другое средство. Таким образом, всякая смерть, даже от болезни, случайна, или, точнее, никакая смерть не случайна: ведь, на взгляд первобытного мышления, никогда не бывает несчастного случая в собственном смысле слова» (Леви-Брюль, 1999а. С. 290).

В то же время смерти, как понимаем ее мы, нет.

«Человек низших обществ живет со своими покойниками в таких же отношениях, как и с окружающими его живыми… Для первобытного мышления иной мир и наш мир составляют единую реальность, одновременно и представляемую, и ощущаемую, и переживаемую…» (там же. С. 238).

«Туземец, – говорят Спенсер и Гиллен, – абсолютно не способен осознавать смерть как результат какой-нибудь естественной причины». «Для сознания мугандов не существует смерти, вытекающей из естественных причин» (там же. С. 217).

Смерть может быть естественной только вследствие нарушения табу.

«Ребенок объяснил, что совершил неподобающий поступок и тайком съел самку опоссума до получения разрешения на это, а старики обнаружили его поступок, и теперь он никогда не достигнет зрелого возраста. И действительно, он слег под тяжестью своего убеждения и больше не встал: в течение каких-нибудь трех недель он угас. Вот типичный образец естественной смерти, как ее разумеет пра-логическое мышление, если только вообще здесь применимо подобное выражение» (там же. С. 218).

В Центральной Австралии аборигены «ждут, пока не начинает разлагаться тело… считается, что по направлению жидкости можно определить направление, откуда явился убийца» (там же. С. 222). Причем убийца разыскивается, даже если человек умер своей смертью.

«Общераспространенный некогда у индейцев обычай допускал как будто, что разрешается напасть на соседей и убить их в случае, если сыч или сова ночью станет кричать близ хижины этих несчастных людей. Точно так же в одном кратком рассказе, записанном у индейцев кламатов, собака воет к смерти близ хижины сейчас же после заката солнца: появляется индеец, который нападает, ранит и убивает хозяина собаки» (там же. С. 224).

«…Для пра-логического мышления все – чудо, т. е., вернее, ничто не является им» (там же. С. 363). Самым невероятным событиям они дают простые объяснения, не обращаясь к Чуду. Самым простым событиям, например рождение и смерть, они дают фантастические объяснения. И там, и там на ум цивилизованного человека приходит сравнение с помешательством, но это и есть первичное сознание.

Если собака слишком удачлива на охоте, это знамение несчастья на Целебесе. «Собака предчувствует смерть своего хозяина и поэтому изо всех сил старается наловить возможно больше дичи, дабы оказалось достаточное количество продовольствия для посетителей, которые явятся отдать долг покойнику» (Леви-Брюль, 1999 в. С. 400). Такую собаку могут убить, равно как неудачливую.

Если туземец заметит на своем поле слишком добрые колосья, он придет в ужас и постарается их вырвать тайком. Если слишком добрые колосья заметят другие, в селении надолго поселится страх, а хозяина поля могут убить.

«Австралиец, как указывают Спенсер и Гиллен, только почувствовав себя больным, теряет присутствие духа и готовится умереть. Это происходит не потому, что он не способен переносить страдание или бороться за свою жизнь. Дело в том, что болезнь рассматривается им как признак своей околдованности» (там же. С. 412).

Исток символического поведения

Леви-Брюль передает рассказ эскимоса: «Моя мать велела изжарить моржовый бок, и вот, когда она принялась есть жаркое, кость, которую она держала в руке, издала звук. Мать так испугалась, что сейчас же перестала есть и бросила кость на землю. Я вспоминаю, как лицо ее стало совершенно белым. Она воскликнула: «Что-то случилось с моим сыном!» И это было верно. Несколько позже она узнала, что сын ее умер» (там же. С. 415).

Прочитав последнее, я понял, откуда вышел мой любимый роман и творческий метод Гарсиа Маркеса «мистический реализм». В «Веке одиночества» Урсула, открыв кипящую кастрюлю, увидела там копошащихся червей, – и поняла, что ее сыну грозит гибель. Аурелиано Буэндиа как раз повели на расстрел.

Постоянное аффектированное восприятие, непрерывное прислушивание и приглядывание ко всему, ожидание беды с неожиданной стороны, жизнь на стреме даже во сне делали первобытных людей сверхчувствительными. Леви-Брюль приводит множество почти фантастических фактов, когда ментальное совпадало с физическим, как в случае с моржовой костью. Не случайно предсказателями являются, как правило, истерички и шизофреники.

Возникает вопрос: как они вообще могли жить в постоянном страхе? Леви-Брюль отвечает на данный вопрос длинно и подробно, я дам свою краткую интерпретацию с опорой на знание, которым наверняка обладает современный читатель.

После пережитой клинической смерти люди всегда меняются. Почти всегда меняются люди, живущие последние месяцы и дни. Часто меняются люди, побывавшие в смертельной опасности. Как правило, это перемены к лучшему. Сварливые становятся покладистыми, жестокие – добрыми, жадные – щедрыми. Люди сегодня живут так, как будто завтра уже не будет. Они стараются сегодня видеть только лучшее, быть веселыми и приветливыми, потому что не уверены, что для них наступит завтра.

Первобытные люди постоянно пребывали в пограничной психологической ситуации. Они каждый день проживали как последний. Отсюда их обычная приветливость, веселость, беззаботность, которая часто удивляла европейцев.

«Туземец чувствует такую душевную легкость, какую только можно себе представить. У него нет ни малейшей тревоги, ни малейших забот относительно того, что может принести ему завтрашний день, он живет исключительно настоящим… Однако и у этих племен, как и у других дикарей, где-то в подсознательной области таится струя беспокойства, которая временно, может быть, конечно, забыта и не проявляет себя, но тем не менее всегда налицо: это боязнь колдовства или того, что какой-нибудь знахарь из чужой группы может указать на тебя как на повинного в убийстве человека при помощи колдовства. Никто никогда не бывает в подлинной безопасности. Ничего не подозревающий человек может внезапно оказаться жертвой чьего-нибудь колдовства или обвинения в колдовстве. Разлитое во всей социальной атмосфере подозрение в колдовстве может в любой момент сосредоточиться на ком угодно» (там же. С. 491).

Полисинтетическая психика первобытных людей сваливает аффекты в ту же кучу, что и колдовство и катастрофические явления природы типа извержений вулканов и смерчей. Поэтому «они никогда не переругиваются, по крайней мере если не пьяны. Они всегда скрывают свое недружелюбие, как бы сильно оно ни было. Они неизменно разговаривают в вежливых и любезных выражениях, с самым учтивым и непринужденным видом, даже когда их сердце пожираемо завистью. Мы наблюдаем здесь лицемерие в обязательном порядке», – пишет Леви-Брюль (там же. С. 424, 425). Здесь мы видим – ни много ни мало – исток символического поведения в недрах шизофренической партиципации.

Необходимо оговориться, что символ в партиципированном сознании – это совсем не то, что в современном научном понимании, а именно знак, полностью оторванный от обозначаемого. «Символ есть в буквальном смысле слова то, что он символизирует», – пишет Леви-Брюль (там же. С. 534). Нарисованный бык – это настоящий бык. Идол предка – это настоящий предок. Гнев – это не психическое, а физическое явление, родственное урагану. Сокрытие гнева означает не его маскировку, а его отсутствие, равное прекращению порывов ветра.

Европейцев часто возмущало беспринципное соглашательство «дикарей», после чего они делали обратное тому, с чем согласились. Поэтому их часто воспринимали как обманщиков, тогда как первобытные люди воспринимали факт, что европеец с ними спорит, как гнев, а гнев как природную катастрофу или проявление колдовства какого-нибудь колдуна, находящегося неизвестно где. Они внешне мило, а в душевной глубине с опаской и страхом улыбались, согласно кивали, уходили и делали все по-своему.

С другой стороны, встречались и патологически угрюмые, невероятно жестокие, лишенные жалости ко всем, и прежде всего к самим себе, туземцы. Одно из таких племен – яномамо – описал Я. Линдблад, противопоставляя их добрым, приветливым акурио. И это тоже психологически объяснимо. Среди жестоких убийц преобладают люди, натерпевшиеся страха в детстве.

Глава III
Второй краеугольный камень:
детская психика

Как два мальчика перевернули психологическую науку

«Идея о качественных различиях в мышлении имела огромное научное значение. Ж. Пиаже заимствовал ее у Леви-Брюля и, по сути, построил на ней современную детскую психологию», – пишет психолог П. Арискин в послесловии к последнему русскоязычному изданию двух книг Л. Леви-Брюля (там же. С. 579). Данное замечание настолько верно, насколько неверен перевод книг Леви-Брюля.

«Мы многим обязаны классическим исследованиям Леви-Брюля», – не отрицал сам Пиаже (Пиаже, 2008. С. 5).

Именно исследования Леви-Брюля о специфике первобытного мышления подтолкнули молодого швейцарского психолога, жившего в 20-е годы в Париже, к исследованию интеллекта детей. Логика понятна: до Леви-Брюля ученые исходили из принципа подобия психики всех людей в филогенезе, т. е. в историческом развитии, а это оказалось не так. В психологии личности ученые исходили из принципа подобия психики на всех этапах жизни. Ж. Пиаже заподозрил, что и здесь ученые ошибаются. Практические основания для этого были всегда: дети часто веселят и удивляют взрослых, соединяя несоединимое и фонтанируя «юмором в коротких штанишках», который на самом деле никакой не юмор, мы просто не понимаем детей. Дети не юморят, подобно шутам на сцене, они в самом деле «не так думают».

«Широко известен научный парадокс, согласно которому авторитет ученого лучше всего определяется тем, насколько он затормозил развитие науки в своей области. Так вот, вся современная мировая психология детского мышления буквально блокирована идеями выдающегося швейцарского психолога Жана Пиаже… Множество последующих исследований касаются лишь уточнения эмпирических фактов, но практически не существует работ, критикующих его теории. Даже современным психологам не удается вырваться за пределы разработанной им системы», – говорится в удивительно точной аннотации к последнему русскоязычному изданию великой книги Пиаже (Пиаже. 2008, С. 2).

Книга Пиаже «Речь и мышление ребенка» впервые вышла в Париже в 1923 г. В течение буквально нескольких лет она была переведена на все ведущие языки. На русском она вышла стараниями Л. Выготского в 1932 г. Возникает вопрос: почему же она до сих пор «блокирует мировую психологию детского мышления»?

Ответ: в детском мышлении Пиаже нашел все шокирующие особенности первобытного мышления, открытые Леви-Брюлем, а это никак не вписывается в степуляционную схему постепенного, «шаг за шагом», прогрессивного развития психики без инверсии, без качественной ломки на переходе от рефлективной психики к человеческому сознанию в той форме, какая обнаруживается у детей. А также от детской, пралогической психики к логическому мышлению.

Без учета инверсии теория развития психики в онтогенезе является беспредметной в самом прямом смысле этого слова. У Пиаже есть система в понимании детской психики, а у психологов, не приемлющих ее, систем нет. Ни одной. Но даже и не это главная проблема. Психологам, психолингвистам и др. в буквальном смысле совершенно нечего сказать о детской психике. Нечем заполнить зияющий провал под названием «психика младенцев и детей дошкольного возраста». Это только кажется, что они ее научно «характеризуют», используя непроизносимую терминологию. На самом деле, это словесные манипуляции Мудрейших из Наимудрейших типа «сон не есть не сон, не сон не есть пронесон, пронесон не есть сон», как в киносказке про лампу Аладдина.

Например (да, необходимо оговориться, что детскую психику изучают главным образом по языку, т. к. техсредства для прямого изучения мозга в данном случае неприменимы), вот как характеризует детскую речь «основатель советской психолингвистики» профессор А. А. Леонтьев. В ранний период речь «лишена четырех важнейших особенностей, присущих речевым звукам: а) коррелированности; б) локализованности (в смысле артикуляции); в) константности; г) релевантности…» (Леонтьев А. А., 1999. С. 176).

Психологи дружно пишут, что в детском мышлении нет абстрактных понятий, нет связи суждений, нет умозаключений и т. д. и т. п. До сих пор многие кормятся тем, что перечисляют в своих трудах эти отсутствия всяких присутствий.

Того нет, этого нет… Совсем как у Берлиоза, которому удивлялся Воланд в самом известном романе Булгакова («Да что ж такое? Чего ни хватишься, ничего у вас нет!»).

Если хочется порассуждать о том, чего где-то нет, можно взять пустую банку и начать перечислять, чего в ней нет: ни соли, ни сахара, ни даже таракана или поросячьего хвостика… Особенно пива нет… Вениамин Ерофеев большую книгу мог бы написать, оттолкнувшись от такого предлога, потому что талантливый был человек, не то что некоторые ученые, излагающие научные теории в подобном стиле. Назовите наукой тексты в стиле повести «Москва – Петушки», почему нет? Другие же называют свои перечисления всего того, чего где-то нет, наукой.

«Пиаже попытался раскрыть качественное своеобразие детского мышления с его положительной стороны, – пишет Выготский. – Прежде интересовались тем, чего у ребенка нет, чего ему недостает по сравнению со взрослым, и определяли особенности детского мышления тем, что ребенок не способен к абстрактному мышлению, к образованию понятий, к связи суждений, к умозаключению и пр. и пр. В новых исследованиях в центр внимания было поставлено то, что у ребенка есть, чем обладает его мышление в качестве отличительных своих особенностей и свойств» (Выготский, 1982. Т. 2, С. 24).

Выготский написал это почти сто лет назад. Но до сих пор подавляющее большинство психологов рассуждают о том, чего нет, а не о том, что есть в психике детей. Их, как детей, пугают «слишком смелые» идеи Пиаже о том, что в детском мышлении есть: аутизм, эгоцентризм, неразличенность психического и физического миров, равнодушие к противоречиям, непроницаемость для опыта. Пиаже использует те же термины, которые Леви-Брюль использовал для характеристики партиципированного мышления первобытных людей.

Пиаже изучал детскую психику, разумеется, через язык. Причем первый опыт, легший в основу его великой, хотя и небольшой, книги «Речь и мышление ребенка», был прост, как все гениальное. Он в течение месяца отслеживал речь двух мальчиков, записывая буквально все. Кроме того, записывал высказывания детей, с которыми мальчики общались. Эти два 5-летних мальчика, Эз и Пи, перевернули психологическую науку так, что она до сих пор не может оправиться от шока. Удивительно, почему до молодого Пиаже никто не догадывался просто прислушаться к детям, вместо того чтобы рассуждать о детской психике, слушая самого себя, старого ученого дурака?

Разумеется, толчком послужило прочтение книги Леви-Брюля в 1922 г., – Пиаже буквально сразу же поехал с двумя помощницами в Дом малюток Института Ж.-Ж. Руссо.

Остается удивляться, кому пришло в голову присвоить этому учреждению имя Руссо. Великий гуманист Жан-Жак жил со своей служанкой, прижил с ней не то 7, не то 9 детей. Всех, отрывая от груди бесправной матери, сдал в различные Дома малюток, которые в XVIII в. представляли собой страшные учреждения. Дети являлись источником заработка для их содержателей. Они сдавали детей в аренду мануфактурщикам, которые принуждали малюток работать по 14 и более часов в сутки. Содержатели отправляли детей на улицы побираться и жестоко наказывали за недостаточную результативность. Жизнь детей в таких учреждениях XVIII–XIX вв. описали Г. Мало в романе «Без семьи» и П. Зюскинд в романе «Парфюмер». В XX в. это были уже гуманные учреждения, под контролем государства.

Особенности детского мышления

Мальчики работают в группе других детей 5–7 лет:

«Пи (Эзу, рисующему трамвай с прицепным вагоном): «Но у них нет флажков, у трамваев, которые прицеплены сзади». (Ответа нет.)

(Говоря о своем трамвае): «У них нет прицепных вагонов…» (Ни к кому не обращается. Никто не отвечает.)

(Обращаясь к Беа): «Это трамвай, у которого нет вагона». (Ответа нет.)

(Обращаясь к Ге): «У этого трамвая нет вагонов, Ге, ты понимаешь, ты понимаешь, он не красный, ты понимаешь…» (Ответа нет.)

(Лев говорит громко: «Смешной месье!» – на известном расстоянии и не обращаясь ни к Пи, ни к кому другому.) Пи: «Смешной месье!» (Продолжает рисовать свой трамвай) (Пиаже, 2008. С. 13, 14).

Записаны были сотни разговоров, проанализировав которые Пиаже заметил первое, самое очевидное, отличие детской речи от речи взрослых. Речь взрослых людей всегда диалогична, даже если по форме это монолог. Все монологи за сценой, на сцене – по сути диалоги. Гневный монолог женщины перед кастрюлями подразумевает отсутствующего слушателя в лице непутевого мужа. Даже внутренняя речь есть диалог, даже если мы обращаемся к самим себе, потому что у нормальных людей всегда присутствует саморефлексия, хотя бы в хрестоматийной форме: «Эх, какой я был дурак!» «Взрослый даже в своей личной и интимной работе, даже занятый исследованием, не понятным для большинства ему подобных, думает социализированно, имеет постоянно в уме образ своих сотрудников или оппонентов, реальных или предполагаемых… Этот образ его преследует в процессе работы и вызывает как бы постоянную умственную дискуссию», – пишет Пиаже (там же. С. 40). У детей все по-другому.

«…Можно видеть около десятка детей, каждого за своим столом или группами по двое или по трое, говорящих каждый для себя и нисколько не думающих о соседе» (там же. С. 20). «Подобный образ действий можно найти у некоторых взрослых, оставшихся недоразвитыми (некоторых истериков, если называть истерией нечто, происходящее из детского характера)» (там же. С. 23).

Пиаже начинает с этого простого факта: речь детей монологична, даже если они работают в группе.

Детская речь монологична, даже если по форме это диалог, как в приведенном примере. Эз и Пи, их друзья – это уже большие дети (5–7 лет), вполне разумные, это уже остаточный монологизм, но при этом насколько заметный! Они не ждут ответа, они не отвечают, они даже к самим себе не обращаются. Они просто говорят в никуда. «Слово здесь исполняет лишь функцию возбудителя, но никак не сообщения» (там же. С. 21). «В заключение надо сказать, что общей чертой монологов этой категории является отсутствие у слова социальной функции» (там же. С. 22).

До Пиаже все были уверены, что слово изначально несет социальную функцию, что оно появляется для коммуникации. Многие и до сих пор продолжают это утверждать.

Далее Пиаже вводит понятие, противоречивое в себе, оксюморон: «коллективный монолог», в котором сообщается «псевдоинформация». Отличие от простого монолога заключается в том, что ребенок хочет обратить на себя внимание, часто произносит слово «Я». «Но по своему содержанию они являются точным эквивалентом монолога: ребенок лишь думает вслух о своем действии и вовсе не желает ничего никому сообщать» (там же. С. 23, 24).

«…В кафе у кафедрального собора три чудака ведут три разговора» (Мандельштам или Кузмин, не помню). Но то ведь чудаки, а не дети. Для детей это, оказывается, не чудачество, а норма.

Возможно, коллективные представления первобытных людей формировались тоже в ходе коллективного монолога? В экстатических танцах, длящихся сутками, до изнеможения, все что-то выкрикивают…

Еще одна особенность детской речи и поведения – эхолалия.

«Известно, что в первые годы жизни ребенок любит повторять слова, которые он слышит, имитировать слоги и звуки даже тогда, когда они не имеют смысла, – пишет Пиаже. – Функции этого подражания, впрочем, трудно определить в одной формуле. В аспекте поведения подражание, по Клапареду, есть идеомоторное приноравливание, за счет которого ребенок воспроизводит, потом симулирует жесты и мысли лиц, его окружающих. Но с точки зрения личности и с точки зрения социальной подражание есть, как это утверждают Болдуин и Жане, смешение между Я и не-Я, смешение деятельности собственного тела и тела другого человека; в период, когда ребенок более всего подражает, он делает это всем своим существом, отождествляя себя с предметом подражания. Но такая игра, кажущаяся чисто социальной ситуацией, остается в то же время исключительно эгоцентрической. Имитируемые жесты и поступки сами по себе нисколько не интересуют ребенка, и Я не приспособляется к другому; мы здесь имеем смешение, благодаря которому ребенок не знает, что он подражает, и он выдерживает свою роль так, как если бы он сам ее создал» (там же. С. 17, 18).

Обратим внимание на фразу «смешение деятельности собственного тела и тела другого человека», когда ребенок «отождествляет себя с предметом» настолько, что даже не знает, что подражает. Вспомним особенность партиципированного сознания, которое отождествляет живого «себя» с собой, виденным во сне, гнев с бурей, колдуна с крокодилом. Ребенок тоже не различает психическое и физическое. Слава богу, что есть мама, которая объяснит, что страшный сон – это всего лишь сон, а первобытным людям это было некому объяснить. Когда вы гневаетесь на ребенка или на другого человека в присутствии ребенка, он не понимает, что это только преходящее чувство, он воспринимает это как будто налетел ураган. Родители поорали и помирились, с ними ничего не случилось, а у ребенка в колыбели случился роковой надлом психики. Взрослым нельзя забывать, что маленькие дети не различают психических и физических явлений.

Вообще, если мы научимся понимать первичную психику по Пиаже и Леви-Брюлю, воспитание детей будет гораздо более грамотным и гуманным. Ничто так не вредит детям, как восприятие их в качестве «маленьких взрослых». При детях, даже младенцах, нельзя гневаться, ругаться, заниматься шумным сексом, думая, что они «ничего не понимают». В том-то и дело, что не понимают, что это преходящие эмоции. Они испытывают ужас прямого физического воздействия. Считайте, что вы их бьете, оставляя ментальные синяки и раны, которые опасней даже физических.

Жак говорит Эзу: «Посмотри, Эз, у тебя вылезают трусы». Пи, находящийся на другом конце комнаты, немедленно повторяет: «Посмотри, у меня вылезают трусы и рубашка» (там же. С. 18).

Даже в возрасте 5–7 лет несоциализированная речь занимает примерно 40 % от всего объема речи (там же. С. 37). При этом дети Дома малюток отличались от других детей высоким уровнем социализации в силу коллективистских условий содержания.

Основываясь на наблюдениях, Пиаже сделал вывод об эгоцентризме детской речи. «Эгоцентрическая речь – это, как мы видели, группа высказываний, состоящая из трех первых вышеуказанных категорий: повторения, монолога и коллективного монолога. Все три имеют ту общую черту, что они представляют собой высказывания, ни к кому и ни к чему в частности не относящиеся, и не вызывают никакой адаптивной реакции со стороны случайных собеседников» (там же. С. 37).

Речь малых детей – феномен, не связанный с адаптацией к обществу.

Аутизм

В главе «Следствия и рабочие гипотезы» Пиаже характеризует детское мышление как аутическое, совмещая свои исследования с данными психоанализа.

«Психоаналитики различают два основных типа мысли: мысль направленную или разумную (имеющую целью понимание) и мысль ненаправленную, которую Блейлер предложил назвать аутистической мыслью». Мысль направленная «преследует цели, которые ясно представляются уму того, кто думает». Она «приспособлена к действительности и стремится воздействовать на нее; она заключает истину или заблуждение» (там же. С. 43).

«Аутистическая мысль подсознательна, а это означает, что цели, которые она преследует, или задачи, которые она себе ставит, не представляются сознанию. Она не приспосабливается к внешней действительности, а создает сама себе воображаемую реальность или реальность сновидения… как таковая, она не может быть выражена непосредственной речью. Она выявляется прежде всего в образах… Эти две формы мысли, обладающие столь разными чертами, отличаются прежде всего по своему происхождению, поскольку одна из них социализирована, направлена постепенным приспособлением индивидуумов друг к другу, в то время как другая остается индивидуальной и несообщаемой» (там же. С. 44, 45).

«…Между аутистическим мышлением и разумным мышлением есть много разновидностей, – пишет Пиаже далее. – Эти промежуточные разновидности должны подчиняться специальной логике, которая, в свою очередь, находится между логикой аутизма и логикой разума. Мы предлагаем назвать мыслью эгоцентрической главнейшую из этих промежуточных форм» (там же. С. 45).

Итак, мышление детей является, во-первых, как аутическое; во-вторых, как эгоцентрическое. Впоследствии Пиаже добавит стадию сенсомоторного интеллекта, поставив ее в самое начало, когда младенцы еще развиваются чисто рефлекторно.

В современной психологии интерпретаторы Пиаже аутическую стадию «задвигают», как будто Пиаже вовсе ее не выделял. Можете полюбопытствовать в Сети: аутической стадии нигде нет в изложениях его теории психологами. Есть сенсомоторная и эгоцентрическая. Детский аутизм, как страшный зверь, распугал всех психологов. Еще бы: это означает признать, что дети в сравнении со взрослыми – психически ненормальные. Между тем Пиаже даже таблицу дает, где первой формой является «мысль аутистическая», а второй «мысль эгоцентрическая». Первая – несообщаемая и ненаправленная, вторая – несообщаемая, но направленная (там же. С. 46).

Аутическая мысль подобна «реальности сновидения» или воображения. Эгоцентрическая связана с предъявлением своего Я, поэтому ее следует считать направленной мыслью (Я векторно устремлено в Мир), хотя еще не связана с сообщением. Коммуникабельности в ней еще нет, это только манифестация Я. Дети, манифестирующие свои Я в коллективном монологе, напоминают сходку в сумасшедшем доме.

В сказке Кэрролла, где, по сути дела, представлен мир детского мышления, Чеширский Кот говорит Алисе: «Мы все здесь ненормальные, и ты тоже, потому что ты здесь».

Ученые до Пиаже и даже после него перевернули и продолжают переворачивать все с ног на голову, идя от коммуникаций. Якобы коммуникация – это альфа и омега детской речи. Она появляется изначально, как средство коммуникации. Отнюдь: вначале аутизм, потом эгоцентризм, потом коммуникационная функция.

Все свои выводы, сделанные в ходе наблюдений за двумя мальчиками, Пиаже впоследствии убедительно подтвердил в ходе массовых исследований, когда создал целую школу детской психологии в Швейцарии.

По поводу детского аутизма сломано много копий. Одни психологи и психиатры признают его как стадию развития нормальных (2–3 г.) детей, преодолеваемую в ходе социализации. Трудно не признавать то, что наблюдают миллионы родителей и воспитателей. «Илюшечка, что ты там говоришь?» – «Нисево», – смущается Илюшечка и замолкает, но спустя минуту забывается и вновь начинает беседовать сам с собой.

Другие считают детский аутизм, через который прошли все нормальные люди, болезнью столь же уверенно, насколько не знают причин. Под последней позицией нет твердой почвы. Диагноз «аутизм» равнозначен по клинической точности диагнозу «одержимость» темных времен Средневековья. Многие психиатры из числа тех, кто признает факт именно медицинской патологии, отказываются от медицинских методов, считая, что «лучший врач для аутиста – это педагог».

Разумеется, есть аутизм как заболевание. Любая особенность детской психики, если она не преодолена в ходе развития, является болезнью взрослого человека. А ребенок может болезненно «замкнуться» только потому, что вы на него всего один раз разгневались, когда он был младенцем и «ничего не понимал»: он пережил смертельный ужас. Все обращают внимание, во-первых, на повышенные способности взрослых аутистов (неудивительно: жизнь «в себе» будит скрытые способности); во-вторых, на бесконечное разнообразие проявлений («узнав одного аутиста, вы узнаете только одного аутиста»). Оба фактора сближают аутизм с шизофренией: шизофреники, как известно, часто бывают одаренными людьми («гений – это управляемая шизофрения»), а проявления шизофрении бесконечны настолько, что многие психиатры «относят к шизофрении все случаи нервно-психической патологии» (Буянов, 1986. С. 44). Кстати, среди симптомов шизофрении фиксируется и «отсутствие тяги к общению», что также сближает ее с аутизмом (там же. С. 42).

Кроме клиники, есть еще одна общая платформа – эволюционная. Аутизм и шизофрения – это эксклюзивы Homo sapiens, не встречающиеся в животном мире. Не открывает ли данный фактор возможность для понимания сущности этих явлений? Именно: не в глубинах ли филогенеза нашего вида спрятана тайна? Не относятся ли эти феномены к разряду рекапитуляций согласно биогенетическому закону? Если бывают анатомические, физиологические рекапитуляции, почему не может быть психических?

На стадии эмбриона у всех людей имеются рыбьи признаки, а также зачаток хвоста. Подавляющее большинство рождаются без этих признаков, но встречаются такие заболевания, как «рыбный запах тела», «сухая, рыбья кожа», нуждающаяся в постоянном смачивании, даже чешуя и хвост. Соматические заболевания часто признаются рекапитуляциями, а вот возможность психических рекапитуляций, как правило, не признается. В этом, на мой взгляд, заключается главная проблема общей теории филогенеза психики. Признание шизофрении в качестве филогенетического заболевания; признание факта, что шизофреники и аутисты – это попавшие в не свой век носители партиципированного мышления, – вот начало решения проблемы происхождения человеческого сознания.

Если шизофрения и, соответственно, аутизм были стадией в филогенезе, они должны рекапитулироваться в онтогенезе, согласно биогенетическому закону. В норме – в состоянии детства, в патологии – во взрослом состоянии.

Морфогенез человека опережал психогенез исторически, свидетельством чему являются ископаемые прямоходящие гоминины возрастом 7–6 млн лет, но без эндокранных признаков мышления и речи. Этим можно попробовать объяснить стадиальный разброс физических и психических рекапитуляций в онтогенезе. Анатомические признаки рекапитулируются раньше – на стадии эмбриона; аутизм – на стадии младенчества.

Новорожденный, будучи морфологически уже человеком, с точки зрения психологического развития еще эмбрион. Если его изолировать с колыбели, телесно он сформируется как полноценный человек, но психически он будет неполноценен (примеры с императором Иоанном Антоновичем, султаном Мустафой I, Каспаром Гаузером). У животных все по-другому. Привлечем в качестве примера практику. В прошлом люди запирали в тесных клетках в одиночестве новорожденных поросят, а потом уже взрослых сгоняли на выпас. Это были совершенно нормальные животные как физически, так и психически. Социум (стадо) формировался за считаные часы; животные активно общались и прекрасно понимали друг друга. То же самое наблюдается с собаками. Выросшие без контакта с себе подобными т. н. «цепные псы», оказавшись в случае потери хозяев на улице, находят бродячих собак и спустя короткое время ничем от них не отличаются, занимая свое место в иерархии стаи. Невозможно представить себе беспроблемное формирование социума из взрослых людей, выросших в условиях изоляции с младенчества (феномен маугли).

Разница, на мой взгляд, заключается в том, что социальность животных инстинктивна, а человеческая социальность – это качество, интериоризируемое с первых шагов, но не врождённое, не инстинкт. Не случайно А. Н. Леонтьев пишет о необходимости «очеловечивания психики ребенка», добавляя при этом: «И я могу лишь согласиться с мыслью профессора А. Пьерона, который в лекции о становлении собственно человеческого в человеке говорил: «Ребенок в момент рождения лишь кандидат в человеки…» (Леонтьев А. Н., 1983. С. 79).

Ребенок в первый постнатальный период является психологическим эмбрионом. Он не сможет стать человеком разумным, не пережив все положенные стадии, которые радикально отличаются от того, что мы наблюдаем у животных. Дети, вырванные из этого процесса, не могут «очеловечиться» в полной мере. Известны случаи с младенцами, выросшими среди животных. Вполне вероятно, что в собачьей или обезьяньей стае они сразу становились адаптивны, но они становились психологическими собаками, обезьянами и при возвращении в общество никакие усилия психологов и педагогов не могли сформировать полностью человеческий психотип в этих обладателях человеческих тел. До настоящего времени мы не имеем других серьезных теорий, объясняющих сугубый характер психики малых детей, кроме теории Пиаже, а в ее рамках – учения об аутической стадии.

Bepul matn qismi tugad.

69 082,34 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
21 may 2019
Yozilgan sana:
2019
Hajm:
401 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-04-101201-4
Mualliflik huquqi egasi:
Эксмо
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar