Kitobni o'qish: «Дворец»
Глава 1
Было начало мая, солнечный и теплый, почти жаркий день. Небо было желтоватым от предзакатного солнца, лучи которого пронизывали зеленовато-серые, еще почти голые после зимы кроны деревьев, и сам воздух. Желтой была и прошлогодняя трава, но её, как и деревья, покрывал яркий изумрудный налет свежей зелени. Река, темно-синего холодного цвета, почти не блиставшая на солнце, огибала довольно высокий холм, по которому, разрезая его надвое, змеилась песчаная лента дороги. На холме, любуясь окрестностями, стоял всадник на хорошем коне, одетый с показной роскошью скорее на польский, нежели на московский манер. Это был совсем молодой дворянин лет около двадцати, светловолосый, кудрявый, с коротко стриженными, еще юношескими бородой и усами. Молодое лицо всадника, однако, имело упрямое и высокомерное выражение, прорезавшее его тут и там преждевременными складками. Но сейчас складки разгладились, и он, забыв обо всем, любовался красотой пробуждавшейся природы. Место это было в нескольких верстах от ближайшей деревни, кругом не было ни души, и было так тихо и спокойно, как бывает только теплым северным майским днем.
Вскоре тишину нарушил стук копыт, молодецкий посвист и хрип скачущей на пределе своих сил лошади, а вдали показалось облако пыли, из которого постепенно возник несущийся во весь опор всадник. Дворянин, стоявший на холме, насторожился и положил руку на рукоять украшенного серебряными накладками кавалерийского карабина – не татарин ли? Хотя откуда было взяться татарину в пятидесяти верстах от Москвы, и к тому же к северу, но тогда кто и зачем так несется? Разглядев лихача получше, юноша и вовсе приоткрыл рот от удивления. Это был немолодой человек с длинными седыми волосами и бородой, которые от бешеной скачки развевались в разные стороны, на отличном скакуне и в дорогом, хотя и несколько старомодном наряде рейтарского офицера, с поручами и поножами, в ярко-красном плаще. Когда всадник приблизился настолько, что можно стало различить его черты, лицо молодого дворянина расплылось в радостной улыбке.
– Матвей Сергеевич!.. – сначала вопросительно и про себя прошептал он, а затем закричал во весь голос:
– Матвей Сергеевич!!
– Будет надрываться-то! – прокричал издалека всадник, – И откуда это ты, малый, меня знаешь? Больно молод, чтобы… Ух, да никак… Ванька?! Ванька!! – закончил он с той же радостью, с которой встретил его молодой дворянин. Когда Матвей Сергеевич подскакал к нему, они обнялись и долго не разрывали объятий.
– Ты, Иван Кириллович, давно ли из ссылки? И уже бывшему канцлеру на встречу, а? Или это такова мне честь, что ссыльного на встречу выслали? – всадник в красном плаще рассмеялся и хлопнул Ивана по плечу.
– Забудь это, Матвей Сергеевич! Был ссыльный, а теперь боярин и оружейничий. Ты вот, скажи честно, в двадцать три года о таком и не мечтал – даром, что великий оберегатель!
Матвей Сергеевич рассмеялся. Оба до глубины души радовались встрече, но от этого чувствовали неловкость, которую и старались приглушить грубоватыми шутками.
– Ух, Ванька, вот теперь совсем тебя узнаю! Как был язык без костей, так и остался – длиннее только стал.
– Не ты ли жаловался, что из московита умного слова клещами не вытянешь? Вот я и стараюсь.
– Умного, Ваня, ум-но-го!
– Дай же срок, с первого раза ведь не всегда получится! А как же ты, Матвей Сергеевич, один совсем? Хотя за тобой всегда не угнаться было…
– Мои следом едут. Не могу же я, в самом деле, как бабы да телеги обозные плестись. Да и… А ты сам-то, почему без свиты? Ближнего боярина, хотя и бывшего, негоже одному встречать.
– Не за тобой одним угнаться трудно! Выслали со мной пару стольничков, да кони у них моему нечета – отстали, – Иван Нарышкин пожал плечами, стесняясь сказать, что ему не терпелось поскорее увидеть своего воспитателя и кумира детства: великого государственных и посольских дел оберегателя, героя Польской воины и победителя Разина, Матвея Артемонова. От этого он и гнал что есть сил коня, который, и правда, был куда породистее, чем у сопровождавших Ивана "стольничков".
– Как дела тут у вас, Вань? – посерьезнел Матвей Сергеевич. Ивану показалось это похожим на экзамен: он знал, что Артемонов по меньшей мере раз в месяц обменивается письмами со всеми главными на Москве людьми, не исключая и ивановых ближайших родственников.
– Были неплохо, Матвей Сергеевич: после ссылки-то оно в Белокаменной плохо быть не может. А уж теперь, когда ты приехал – и вовсе отлично стало! – белозубо улыбнулся Иван, – Но если про казну или про думские всякие дела – это тебе завтра Софья куда как лучше меня расскажет. А в остальном…
– Кто расскажет?
– Ах да. Много нового теперь на Москве. Ты, Матвей Сергеевич, ее и не узнаешь – ни Москву, ни Софью. Царевна наша, Софья Алексеевна, ходила-ходила за государем Федором Алексеевичем, Царствие ему Небесное, да до того доходилась, что теперь и в Думе боярской заседает, и чуть ли не все дела во дворце ведет. Многие злятся, а я вот не против: очень уж умна, хоть и девица.
– Ну, и правда: Москва-матушка всегда чем-то, да удивит!
– Конечно, чтобы девка совсем уж не дурила – такого чуда не бывает. Может, только за морем где…
– Ну, и что же?
– Да вот Петра, царевича, взяла и увела с похорон царских, потом еще и плач подняла – отравили, мол, царя-батюшку. То есть не напрямую, конечно, а понимай так. Но все это не моего ума дело, Матвей Сергеевич, – улыбнулся снова Иван. – А вот что касается порядка в столице и военных дел, тут мы все вот как держим, даже не сомневайся! – молодой Нарышкин приподнял крепко сжатый кулак. Жест его был настолько силен, что Иван покачнулся в седле и вынужден был хвататься другой, не сжимавшей воинственно кулак рукой, за гриву, – Ну, конечно, не то, чтобы все гладко… – смущенно прибавил Нарышкин, восстановив равновесие.
– И что же не гладко? – Артемонов, с насмешливой улыбкой слушавший похвальбу своего воспитанника, и видевший сейчас на месте красивого юноши все того же задиристого и смешливого десятилетнего мальчика, теперь с нетерпеливым любопытством пришпорил коня и дернул узду.
– Да как сказать, и не знаю. Как будто нечисто на Москве, что ли. Знаю, знаю, звучит смешно.
– Да нет, Вань, смеяться пока не стану. Про нечистого только забудь – быстро о себе напомнит. Рассказывай, не тяни.
– Да то-то и оно, Матвей Сергеевич, что ничего такого и не расскажешь, все по мелочи. На душе жутко бывает, а начнешь другому пересказывать – сам себе бабой суеверной кажешься… Ну, хоть со стрельцами: всегда ведь смирные были, царские любимцы, а тут как будто сам черт в них вселился. Говоришь с кем-то из них, а он первые слова вроде слушает, а потом туман в глазах, а за этим туманом огонь вспыхивает… Глупости, конечно, Матвей Сергеевич…
– Глупости! – задумчиво признал Артемонов, но, казалось, только для того, чтобы ободрить юношу.
– Да еще странного много люди видят и рассказывают: кого кикимора на реке зазывала, у кого домовой шалит. И те, главное, люди, от кого таких рассказов ну никак не ждешь – кто сам раньше над таким смеялся. Да и я, грешный, слыхал не раз, как ночью по улице стая несется, кричит, визжит… А голоса и не человеческие, и не собачьи: не пойми, чьи. Одним словом, бесовские! И собаки, это заслышав, не лают, а скулят и в конуру прячутся. А на улицу выйдешь – нет никого, тихо. Или приснилось, думаешь? А, к слову, и сны-то всякие снятся – диву даешься: и откуда такое в голове взялось… Ну, будет. Поехали, Матвей Сергеевич, сестра тебя заждалась, да и все остальные! Много тебе расскажем, да я по дороге и начну.
Матвей Сергеевич замешкался.
– Ну… Ты, Ваня, поезжай, а я немного сверну и с другой стороны в Белокаменную заеду. Ты посмотри на меня: ну куда в таком виде в Кремль! Обоза с вещами дождусь, и завтра уж по-боярски приеду, чтобы вспомнили все Матвея Артемонова.
– Да что ты, Матвей Сергеевич! – растерялся Иван, – Меня без тебя родственники на порог не пустят, а сестра и вовсе прибьет. Как же это…
– Тихо! Ты про правоверного халифа Гаруна Ар-Рашида слыхал?
– Правоверного?..
– То-то же! Молод ты еще, и глуп. Поэтому слушай меня, и не спорь, сделай милость. Скажи, что Матвей Сергеевич, мол, жив-здоров приехал, но из-за срочных государственных дел пока явиться не может. Ну, а семейство мое уж встретьте, как положено. Да… И сделай так, чтобы никто лишний про приезд мой до времени не узнал… особенно Ванька, старый черт. Получится это – сильно ты мне поможешь, Ваня, да и не одному мне. Ну, Иван Кириллович, будь здоров, скоро увидимся!
Артемонов поднял на дыбы коня и с почти неправдоподобной скоростью исчез в ближайшей роще. Пока молодой Нарышкин удивленно смотрел ему вслед, размышляя о том, кого же следует подразумевать под "старым чертом Ванькой", и обиженно качал головой, на дороге, с московской стороны, показались еще два богато одетых всадника. В них Иван узнал своего младшего брата Афанасия, почти детского возраста, и еще одного, также совсем молодого стольника из рода Нарышкиных.
– Афонька! – закричал в бешенстве Иван, подскакав к брату, – Тебе бы, дурачине, только дьячкам перья чинить, а не знатным людям на встречу ездить! Сколько же вас ждать можно!
Афанасий и его спутник, которым сам же Иван Кириллович приказал чуть раньше поотстать, то недоуменно переглядывались, то, испуганно приоткрыв рты, смотрели на новоиспеченного боярина. С его крутым нравом они были знакомы не понаслышке, однако на что прогневался Иван сейчас – понять юные стольники решительно не могли.
– Ну, не долго же вам в стольниках ходить! Поедете вы у меня на посылки, по самым по крымским вестям, а то – в Сибирь! Я вам покажу, как царский род позорить, узнаете у меня…
Окончательно запугав юношей, Иван, по видимости, смягчился, и сказал им строго:
– Придется мне теперь за вас дело делать, помощнички. Оставайтесь здесь, ждите стрелецкий отряд и обоз Матвея Сергеевича. И если хоть одно зернышко с возов упадет – пеняйте на себя!
С этими словами Иван поднял на дыбы коня и, невольно подражая Артемонову, исчез за склонившимися над изгибом дороги, еще почти совсем голыми ветвями берез. Молодые стольники со смесью испуга и облегчения проводили взглядом Ивана, но они испугались бы куда больше, увидев, чем занялся тот, отъехав на десяток верст.
– Правоверный, говоришь, халиф… – бормотал себе под нос Иван, спрыгнув с коня и ковыряясь в кустах позади заброшенного, поросшего мхом колодца, – А вот до такого твой халиф бы додумался? То-то, мы тоже не все щи лаптём хлебаем!
С этими словами Нарышкин извлек из кустов ворох одежды, торопливо забежал с ним за ближайшую кущу деревьев, и вскоре вышел оттуда в наряде стрелецкого сотника: пожалуй, получше рядового, но и не самых богатых статей. Старую свою дорогую одежду он нетерпеливо затолкал туда же, в кусты за колодец. Новый наряд, казалось, изменил даже сами черты лица Ивана. Оглянувшись по сторонам, он вскочил на коня и помчался дальше в сторону Москвы.
Глава 2
Матвей Артемонов скакал по перелескам и покрытым невысокой зеленью лугам, время от времени, в самых топких местах, выбираясь на дорогу. Он старался заехать на каждый холм и на каждую возвышенность, чтобы снова и снова видеть вдали блеск московских куполов, обрывистые, окутанные вечерним туманом стены Кремля и всю необозримую серую громаду московских слобод и предместий. Ближе виднелись деревеньки и села, вокруг которых суетливо носились подводы с высокими хомутами и торчащими вперед оглоблями: начинался сев, и крестьяне старались не упустить и четверти часа выдавшихся теплых дней. Уже не в одной деревне он видел или строящимися, или недавно законченными и сверкавшими свежей известкой храмы, совсем не похожие на простые старинные церкви: на четырехугольном основании стоял восьмиугольник, и тот, и другой – с высокими изящными окошками, а над ними – тонкая, стремящаяся в небо башенка с небольшим куполом.
– И ведь кто бы подумать мог: принялось наше зодчество! Как же это назовут? Артемоновский штиль? Нет, будет, как всегда, невпопад. И с зачинателем, и со штилем – все, как есть, перепутают. Кто нынче силен? Нарышкины, положим… Милославские – больно длинно, Долгоруковы – некрасиво. Вот же: нарышкинское… гм, нарышкинское… Да: барокко! Чем непонятнее, тем проще приклеится. Наташе непременно надо рассказать!
Довольный своей выдумкой, Матвей Сергеевич пришпорил коня, и помчался, очертя голову, вниз с довольно высокого холма. Он уже был совсем недалеко от своего загородного дома, построенного в уединенном месте возле большого дворцового села Коломенского, но так, что непосвященный вряд ли бы нашел этот дом в глубоком, укрытом вековыми ивами овраге. Артемонов не лгал Нарышкину, говоря о срочных государственных делах. Он и вправду считал, что первые, самые свежие впечатления от города и его жителей, полученные сразу по возвращении из красивой, но мертвенно неподвижной северной глуши, будут стоить дороже наблюдений всех долгих последующих недель. И Матвею немало удалось увидеть. Однако, положа руку на сердце, другие мечты заставляли его скакать все быстрее. Он уже чувствовал запах своего любимого табака, привезенного еще двадцать лет назад из Ревеля, вкус любимого вина, которое он, конечно, ни откуда не привозил, не надеясь превзойти кремлевские подвалы. А руки его уже готовились прикоснуться к клавишам старинного клавесина, купленного некогда у старого немца в Друе. И еще Артемонов уже несколько лет, а может, и десятков лет, мечтал остаться хоть на сутки один, без многочисленных домочадцев и слуг, от которых не мог скрыться знатный человек, даже и в ссылке. "Вспомню дорогих покойников, старые сражения, умерших давно красавиц и далекие страны, хоть и были они когда-то ближе некуда! А что еще старику нужно?". Увлеченный этими мыслями, Матвей не заметил, как ему пришлось из-за луж и рытвин заметно сбавить ход, а вскоре дорогу ему перегородили два огромных поваленных дерева. Краем глаза он увидел, а вернее почувствовал, что некоторые из закатных теней среди деревьев по сторонам дороги слишком уж напоминают человеческие фигуры. Но когда он окинул взглядом все вокруг, то не смог заметить и намека на чье-то присутствие. Когда Матвей, было, успокоился и, объезжая понемногу упавшие деревья, приготовился скакать дальше, он неожиданно наткнулся на молоденького стрельца, выросшего прямо перед ним как из-под земли – он едва успел остановить лошадь. "Вот они и начались, ивановские наваждения!" – подумал Артемонов, рассматривая встречного. Тот был, впрочем, самого обычного вида, разве что довольно наглый и слишком уж молодой, как будто не более лет пятнадцати отроду, почти совсем ребенок. Но поскольку стрелецкое звание передавалось по наследству, и служить часто шли совсем молодые стрелецкие потомки, Матвея это не слишком удивило. Он и не смотрел внимательно на мальчишку, а старался, не поворачивая головы, разглядеть: кто же прячется в зарослях у дороги. По выражению же лица встречного, простодушно-жестокому, Артемонов уже ясно понял, что хорошего ждать не приходится, и только продумывал возможные действия.
– Постой-ка, боярин! – очень вежливо, но с полной уверенностью в себе, звонко потребовал стрелец.
– А как же, сынок, конечно! Бумаги какие…
Говоря это и как будто протягивая руку к висевшей на поясе сумке, Матвей незаметным движением пустил вскачь коня, что немало напугало стрельчишку, а опущенной заранее вниз рукой выхватил из ножен саблю и, не целясь и не разворачивая ее, полоснул того снизу-вверх. Удар этот рассек юноше живот, и тот, удивленно глядя вниз и придерживая готовые вывалиться внутренности, стал оседать наземь. Артемонов досадливо качнул головой, поскольку от души жалел несмышленыша, но предаваться душевным терзаниям было некогда. Он быстро пригнулся к гриве коня, ожидая выстрелов, и они не замедлили прозвучать, хотя и немного, с десяток, и все, к счастью для Матвея, прошли мимо. "Ага, братцы, а вас тут маловато, чтобы Матвея Артемонова взять!" – подумал удовлетворенно боярин. Он тут же выхватил оба своих рейтарских карабина и пальнул по смутно видневшимся среди деревьев похожим на людей теням. Раздался стон, одна из теней исчезла, а вторая превратилась в стрельца с ледяными синими глазами, заметными даже издалека в полутьме. Он взглянул на Артемонова с такой злобой, что тому даже в горячке боя стало не по себе. Матвей резко развернул лошадь грудью навстречу противникам и поднял ее на дыбы, чтобы защититься от следующих выстрелов, которых, однако, не последовало. Раздался лишь треск кустов, говоривший о том, что противник отступает. Будь Артемонов менее опытен, он стал бы оглядываться по сторонам – не осталось ли рядом кого-то из нападавших, но Матвей знал: если и остались, ему их не увидеть, а если нет, то и бояться нечего. Он не удержался, и повернулся взглянуть на молодого стрельца. Тот лежал прямо посреди дороги, все так же держась за живот. Под ним была уже изрядная лужа крови, которая текла не только из живота, но и волнами выплескивалась изо рта. Его била предсмертная дрожь.
– Боярин… Боярин, не обессудь… Не сам я… Ты мамке, мамке…
– Конечно, сынок! И не думай: мамке все, как есть, расскажу про твое геройство. Видать, по смелости твоей тебя на дорогу-то отправили, а? А ты сам не тоскуй: будешь жить! Рана у тебя пустяковая, сколько я таких видел. Вот погоди, сейчас я тебе ее замотаю…
Приговаривая, Артемонов с трудом спустился с лошади, сокрушаясь про себя, что ношение доспехов уже не так легко ему дается, как еще года три назад. С ласковым видом он приблизился к стрельцу, а когда тот с надеждой посмотрел на него, Матвей всей тяжестью опустился коленом ему на грудь. Стрелец выпучил глаза, еще сильнее задергался и, кажется, на какое-то время почти потерял сознание. Артемонов же быстро выхватил из-за пояса нож и прекратил мучения умирающего. Тот успел еще с удивленным видом повернуться и взглянуть на Матвея, но очень быстро глаза стрельца помутнели, и он обмяк.
– Ох, и ответишь же ты мне, Ванька, старый пес, за эту безвинную кровь! Втрое с тебя возьму, не продешевлю! – обращался к кому-то Артемонов, тяжело покачиваясь, бредя к коню. Рука его, сжимающая кинжал, безвольно болталась, разбрызгивая кровь на ярко-зеленую весеннюю траву.
– Мамке-то, все же, передай! Хоть будет, кому тебя помянуть, – раздался позади него совершенно ясный и сильный, молодой голос стрельца. Матвей обернулся, но увидел лишь неподвижное и безнадежно мертвое тело юноши, голова которого неестественно завалилась набок, а руки и ноги раскинулись в разные стороны. Холодный ужас охватил Артемнова, и лишь самым большим усилием воли ему удалось заставить себя спокойно, не торопясь и не оглядываясь, подойти к лошади. И все же, оказавшись в седле, он не смог совладать с собой, и пришпорил несколько раз скакуна изо всех сил, бормоча про себя и покачивая головой:
– Однако, раньше они не были так нахальны…
Глава 3
Иван Нарышкин во весь опор летел к Москве, и не просто, а на крыльях любви: запретной и для него, и для его возлюбленной. Для него, представителя самого по нынешним временам знатного московского семейства, счастливого жениха невесты из древнего рода, куда как зазорно было ездить ночами в стрелецкую слободу, а для Марьи… Для нее все было еще сложнее, а может и проще: кто их, баб, поймет?
В ожидании встречи, Иван почти не обращал внимания на то, что происходит вокруг: в седле он привык быть больше, чем ходить пешком, а конь, длинноногий черкесский скакун, уже и сам знал привычную дорогу. Оттого голова молодого Нарышкина была совершенно свободна и быстро заполнилась приятными и вовсе не связанными с окружающей действительностью мыслями. Случилось так, что конь первым заметил опасность, фыркнул и замедлил ход, заставив всадника оглянуться по сторонам. Из рощи, спрятавшейся за небольшим холмом, поднимался дым костра, и раздавались голоса спорящих людей, впрочем, спорящих благодушно. Нарышкин обругал себя за невнимательность, затем порадовался тому, что, похоже, все же не был замечен, а потом, долго не раздумывая, спрыгнул с коня и привязал его за уздечку к ближайшему кусту. Иван был не любитель долго обдумывать свои действия, и сейчас размышлял лишь о том, как бы незаметно подобраться к стоявшим у костра, а вовсе не о том, чем это для него самого может обернуться. Старая охотничья привычка подсказывала, что лучше всего взобраться на холм, где его вряд ли заметят, тогда как он сам будет видеть все, как на ладони. Нарышкин легко привел свой замысел в действие, и вскоре уже внимательно рассматривал расположившихся кругом возле костра стрельцов: их было с полсотни и, судя по цвету кафтанов, были они из разных полков. Гнев ударил в голову Ивана. Прежде всего, совсем не с руки было верным царским слугам, охранникам столичного покоя, собираться в нескольких верстах от Москвы вечером для каких-то разговоров, да еще и в полном наряде, да еще и с оружием. Не доглядели начальные люди. Но главное: круг, круг… Не московская это была привычка: московиты, собравшиеся вечерком у костра, попросту расположились бы под деревьями в самых удобных позах. Да и видно было, что стрельцы не случайно выстроились именно таким образом, стараясь изо всех сил поддерживать созданный ими круг: каждый был в нем равен, никто не выдавался ни вперед, ни назад. Это была казачья повадка, а если кто-то вздумал бы в том усомниться, то его сомнения быстро развеяли бы дымящиеся люльки и широкие кушаки многих служивых. Один из стрельцов говорил речь: было видно, что если он тут и не главный, то уж точно один из заводил. Держался же он с самодовольным спокойствием: точь-в-точь как какой-нибудь запорожский или донской казачина, которых Иван навидался вдоволь. Нарышкин окончательно вышел из себя, и остатки и без того невеликого благоразумия покинули Ивана. У него, впрочем, тут же сложился стройный замысел, согласно которому следовало немедленно убить выступавшего сейчас трибуна, после чего остальные стрельцы, по мысли Нарышкина, должны были разбежаться, а сам Иван легко бы успел вскочить тем временем на лошадь, и поминай, как звали. Довольный своей выдумкой, молодой боярин достал из-за пояса пистолет и, слегка подрагивая от нетерпения, стал целиться в увлеченного речью стрельца. Он не сразу и заметил, что на плечо ему легла чья-то рука. Наконец, с видом человека, отвлеченного от любимого дела в момент вдохновения, Иван обернулся, и понял, наконец, что дело неладно. Перед ним стоял, беззлобно и с интересом глядя ему в глаза, худощавый стрелец, который одной рукой теребил Нарышкина за плечо, а другой приставлял ему к груди большой и очень острый нож. Неподалеку располагались еще трое служивых, целившихся в Ивана из пищалей.
– Ты какого же полка будешь, голова? – вкрадчиво поинтересовался худощавый стрелец. Нарышкин мучительно задумался, что слишком явно отразилось на его лице, и далеко не сразу вспомнил, что нарядился стрелецким стольником.
– Ну, Козлова, положим, а что?
– Да ничего, только мы-то и сами оттуда, а твоей милости никогда в полку не видели. Да и в кого ты, друг сердешный, сейчас целился?
Положение было безнадежным. Иван не боялся смерти, напротив, хотел бы умереть славно, с честью для себя и для рода, но сейчас ему стало невыносимо тяжело на душе. Не так он представлял себе славную смерть, чтобы быть пристреленным, как собака, каким-то бородатым мужичьем, а затем быть съеденным псами и лисами, поскольку едва ли у стрельцов найдется время и желание его достойно похоронить.
– Да ребятушки, да я… (Иван и не знал толком, как обратиться к стрельцам). Испугался просто: думаю, столько людей, да с пищалями, вдруг, неровен час…
– Очень-то тебе люди эти помешали, в десяти саженях. Ехал бы себе, подобру-поздорову, – с неумолимой логикой отвечал стрелец, – Да и непонятно, кто ты есть таков. В стрельцах мы тебя не видели, тем более в нашем приказе. Пойдем-ка, покажем тебя поспольству, а там уж чего решат.
Иван настолько испугался, что даже "поспольство" не вызвало его гнева.
– Да зачем я вам! – взмолился Нарышкин, – Отпустите, ну какой от меня толк? У вас там свои дела-разговоры, к чему на меня время тратить…
– Как знать, может быть, ты сейчас нам и нужен.
Страх Ивана прошел, и он злился теперь на себя за свои униженные слова. Но Нарышкина охватила безнадежность: ударить незаметно худощавого стрельца и вырваться от него было нетрудно, но трое других стояли на том неприятном расстоянии, на котором они были в полной безопасности от любых действий Ивана, а в то же время, без труда и не целясь, могли попасть в него из пищалей. Погибнуть бесславно здесь, или пойти к костру, чтобы погибнуть там уже без сомнений, но, скорее всего, мучительно – таков был выбор, стоявший перед Нарышкиным. Мужество вновь изменило ему, и он готов был уже согласиться предстать перед "поспольством", как вдруг неподалеку, саженях в двадцати, раздалось несколько выстрелов.
Стрельцы, конечно, сделали то, что сделал бы на их месте почти кто угодно: немедленно обернулись в сторону выстрелов. Нарышкин, возблагодарив Бога и пожалев того, в которого стреляли – а ему все одно нечем было помочь – выхватил нож у худощавого стрельца и метнул его точно в сердце одного из его товарищей, тогда как самому хозяину ножа достался лишь сильнейший удар головой снизу в челюсть. Двое других, конечно, выстрелили и, конечно, промахнулись. Служивые растерялись, и прежде, чем они сообразили, что им делать, Иван уже успел скатиться по склону пригорка и стать совершенно невидимым для стрельцов. Нарышкин петлял между деревьев, как заяц, время от времени падал на землю и начинал ползти, однако все это, вероятно, было излишним: те стрельцы, что целились в него, были слишком спутаны и увлечены помощью своим пострадавшим товарищам, чтобы серьезно преследовать Ивана. Ну а стоявшие у костра, даже если они и знали о поимке Нарышкина, были заняты происходившей в стороне перестрелкой. Умница-конь, словно почувствовав, что хозяин в опасности, сумел сам отвязаться и неслышно подойти ближе, так что Ивану не пришлось долго его искать.
И вот, Нарышкин снова несся во весь опор к Москве, но мысли его одолевали совсем не те, что перед встречей со стрельцами. Точнее, мыслей было немного, а была смесь злобы и стыда, застилавшая ему голову: Иван снова почти не соображал, куда и зачем он скачет. Поэтому Нарышкин не обратил внимания и на ту странность, что караул на въезде в город пропустил его беспрепятственно, даже не поинтересовавшись, куда и зачем он так мчится на ночь глядя. Но конь Ивана не утратил самообладания, и по-прежнему нес его по пустым и темным улицам туда, куда нужно. Скакуна, впрочем, нужно было оставить подальше от дома Марьи, куда молодой Нарышкин проникал, перебираясь тайком через забор. Умный конь знал это, и привычно остановился возле пустыря, где хозяин обычно его оставлял на ночь. Это был заброшенный двор с то ли погоревшим, то ли просто полуразвалившимся от времени домишкой и густым садом. Конечно, пронырливые московские тати могли угнать скакуна и отсюда, но до сих этого не случилось, да и мог себе позволить боярин Нарышкин рискнуть конем ради любви.
Привязав лошадь, Иван побрел по узкой и кривой, как большинство московских улиц, дорожке, которая была когда-то крыта бревнами, но было это так давно, что бревна успели наполовину сгнить и расползтись в стороны, и только мешали идти. Их, в придачу к многочисленным лужам и колеям, приходилось обходить или перепрыгивать. Нарышкин, впрочем, не слишком обращал внимание на эти препятствия, поскольку владевшие им после бегства от стрельцов чувства никак не могли утихнуть. Поэтому он далеко не сразу услышал странный шум, раздававшийся, казалось, с одной из соседних улиц, и становившийся все громче. Когда же Иван его заметил, то невольно похолодел от страха: это были именно те звуки, про которые он час назад рассказывал Матвею Артемонову. По улице как будто двигалась стая созданий, ожесточенно лаявших и визжащих на все лады голосами самых разных существ. Некоторые вскрики были похожи на человеческие, только дикие и безумные, как вопли бесноватых, другие напоминали рев медведя, третьи – крик петуха. Слышались, помимо криков, стоны и плач, но тоже злые и словно обиженные. На удивление, самих слободских псов, которые обычно встречали каждого прохожего усердным лаем, слышно не было вовсе. И вновь, как и под прицелом стрелецких пищалей, Ивана охватил ужас, который он не смог сдержать: Нарышкин пустился в бегство, не разбирая дороги и поминутно спотыкаясь о бревна или проваливаясь в грязь. Через какое-то время ему показалось, что шумная стая отстала, но стоило немного замедлить шаг, как визг и рев с удвоенной силой раздались с другой, совершенно неожиданной стороны. Приближалась свора так быстро, что теперь казалось совсем уж безнадежным делом пытаться убежать от нее. Ноги месили грязь, но огромные усилия приводили к ничтожному результату. Иван прислонился спиной к какому-то тыну, впился ногтями в грубые доски, закрыл глаза и начал молиться: через секунду преследователи, кто бы они ни были, должны были появиться из-за угла. Шум до поры до времени все нарастал, но потом вдруг остановился на одном месте, прямо рядом с Нарышкиным, которому не хватало сил заставить себя открыть глаза. Он чувствовал запах псины, навоза и гнилья, слышал хлопанье крыльев какой-то огромной птицы. Взвизги и крики превратились из злобных в ехидные, как будто преследовавшая Ивана нечисть забавлялась его испугом. Вдруг он начал падать на спину, куда-то проваливаясь, а в руку его впилось что-то острое, и он, от боли и страха падения, непроизвольно открыл глаза. Шум постепенно угас, вокруг стало до неестественности тихо, и Нарышкин обнаружил, что сидит на земле во дворе, который, как и любой двор, был покрыт основательным слоем пропитанной навозом соломы. Рядом с ним валялась сломанная и окровавленная доска забора, а рука болела, и из нее обильно текла кровь: очевидно, Иван, при падении, поцарапался о гвозди забора. Несмотря на такое малоприятное положение, молодой Нарышкин не помнил себя от радости, переполнявшей его, как будто моряка, выбравшегося после кораблекрушения на берег. Он не сразу и заметил, что находится не где-нибудь, а на марьином дворе. Как он мог попасть сюда после долгого и беспорядочного плутания по улицам, Иван понять не мог, но тут же вскочил на ноги, думая о том, в каком неприглядном виде он сейчас предстанет перед своей возлюбленной. Ту не пришлось долго ждать: испуганное и удивленное, но все же радостное лицо Марьи выглядывало из-за угла.
– Ну что же ты так кричишь, Ваня! – шипела она, – Вся слобода ведь соберется!
Иван подумал, что хорошо бы те слободские жители вышли на улицу, не побоявшись диких звуков, минуту назад, но тут же приосанился и постарался улыбнуться Марье.
– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!
– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…
– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!
– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?
– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.
Они зашли в дом, и Марья, по московскому обычаю, начала нести на стол все, чего только ни было съестного в доме, а Иван, как назло, был вовсе не голоден, и только с жадностью хлебал хмельной квас, да понемногу, чтобы не обидеть хозяйку, отщипывал по кусочку пирога или съедал ложку-другую супа. Марья с довольной нежностью разглядывала своего друга, но в ее взгляде Иван замечал какую-то печаль, едва ли не тоску. В больших глазах Марьи, когда она поворачивалась против огня, явно видны были слезы.
– Ты, Марья, чего сырость разводишь? Не рада мне? – с раздражением спросил Нарышкин. Та принужденно улыбнулась, и окинула Ивана самым чарующим своим взглядом, но раздражение его только нарастало.
– Не очень-то, Марья, у тебя веселая улыбка! Ты скажи, я ведь…
Но тут Марья применила самое верное средство, и, усевшись Ивану на колени, принялась его целовать. Нарышкин быстро успокоился, и уже почти забыл о своих невеселых приключениях, как снизу из подклета раздались громкие звуки: хлопнула дверь, потом как будто что-то упало в сенях, и кто-то затопал ногами. Чуть не отбросив Марью в другой конец горницы, Иван вскочил, и принялся судорожно бегать из угла в угол, в ужасе озираясь по сторонам. Он повалил марьину красивую резную прялку прямо на свечи, от чего едва не случился пожар, сбил часть посуды со стола, и в общем очень напоминал перепугавшуюся соседского пса курицу. Когда же, спустя пару мгновений, он немного пришел в себя, то увидел, что Марья, не в силах сдержать смеха, зажимает рот кулачком и покачивается на лавке, слегка фыркая время от времени.
– Вань!.. Ты не пугайся, это Мамайка, пес наш дворовый. Он, когда холодно станет, или перепугается чего – всегда в дом лезет. А я вот, как назло, дверь забыла запереть.
Марью свалил приступ неудержимого смеха. Нарышкин даже не разозлился, а расстроился. Он был безмерно раздражен, но понимал, что выказывать раздражение сейчас будет и глупо, и не по-мужски, как, впрочем, и тогда, когда он ругался на Марью за ее грустный вид.
"Ну и нашелся же последователь апостола Петра!" – думал он, вяло и бессознательно отвечая на ласки Марьи, – "Петухи и петь не начали, я уже три раза такого труса отпраздновал, что хоть куда. Неужели, и правда, ты, боярин Нарышкин, обычный трусишка, зайка серенький?".
Иван дал себе зарок, что впредь никогда и ничего не испугается, какая бы опасность ему не грозила, и, успокоенный этой мыслью, сжал в объятьях Марью и опрокинул ее на спину.
Глава 4
Добравшись до дому, Матвей Артемонов почти совсем остыл от происшедшей стычки и успокоился. Когда же он увидел зацветавшие кусты сирени, которые он сам давным-давно посадил возле калитки, разросшиеся и загустевшие за много лет ветви любимых яблонь, покрытые едва пробивающейся листвой и переваливающиеся через когда-то высокий и красивый, а теперь посеревший и осевший забор, ему и вовсе стало так хорошо и спокойно на душе, как давно не бывало. Пытаясь продлить эту радость встречи, Матвей решил, перед тем, как зайти во двор, сходить на бывшую неподалеку заводь от давно уже заброшенной водяной мельницы: удивительно красивый уголок со склонившимися над водой ивами, зарослями камышей, бархатной зеленой ряской и кувшинками. Он с облегчением положил наземь шлем и оружие, снял кирасу и другие доспехи, и направился к заводи. Ей, пожалуй, не хватало того буйства растительности, которое бывало здесь всегда летом, а кувшинки еще и не думали цвести, но все же это было то самое место: любимое место Артемонова в Москве, а может и во всем мире. Он уселся на кочку прошлогодней серой осоки с пробивающимися острыми язычками свежей травки, сорвал с ближайшего куста веточку и, бездумно крутя ее в руках, стал разглядывать далеко просматривавшийся весенний лес, гладь воды с отражающимися облаками и саму мельницу, которая, за время его отсутствия, еще больше потемнела, заросла мхом и даже какими-то небольшими деревцами. Сумерки сгущались, и было бы уже почти темно, если бы последние лучи солнца не были особенно яркими. Когда Матвей подумал, что пора бы уже и пойти в дом, чтобы не возиться там в темноте и вечернем холоде, раздался громкий и очень неприятный скрип, который могла издать только старая мельница, если бы ее колесо вдруг пришло в движение. Поскольку это было решительно невозможно, Артемонов подумал, что ослышался или успел по-стариковски задремать и услышал скрип во сне. Душевного покоя, однако, как ни бывало. Матвей покачал головой, удивляясь, почему мир устроен так, что человек и четверти часа не может быть полностью счастливым, и пришел к заключению, что заведено так неспроста, а для его же, человека, блага, но его размышления были прерваны тем же звуком, только еще более громким и неприятным. Сомнений быть не могло: полуразвалившееся, давно уже превратившееся в груду полусгнивших деревяшек колесо мельницы вращалось с отвратительным и каким-то злым звуком. Матвею, сбросившему латы не только буквально, но и душевно, полностью расслабившись в этом тихом уголке, было тяжело собраться с силами и поднять взгляд, чтобы посмотреть туда, в сторону мельницы. Поэтому он сперва искоса взглянул на воду рядом с неистово трясущимся, но никак не разваливающимся колесом, что вовсе не принесло ему облегчения: в воде отражалась какая-то до крайности странная фигура, выглядывавшая из-за мельницы. Разглядеть ее точно было сложно, но ясно было, что она наряжена то ли в кучу какого-то безобразного тряпья, то ли веток и всякого лесного мусора, а на голове ее, из копны немытых и нечесаных волос, торчало что-то вроде рожек, а может быть, впрочем, и кончиков косынки, подвязанной как у старой деревенской бабы. От падавшей из мельницы воды отражение тряслось, как будто издеваясь над Матвеем. В довершение всего, там, где у существа должны были находиться глаза, зажглись два зеленых огонька, и раздался смех: дикий и визгливый, а вместе с ним отрывистые, похожие на лай слова, но какого-то уж совсем нечеловеческого языка. Чем дольше Артемонов сидел в нерешительности, тем громче становился смех, и тем быстрее вращалось колесо. Матвей трижды перекрестился и прочитал молитву, и все же, чтобы заставить себя посмотреть прямо в сторону мельницы, ему пришлось чуть ли не пальцами придерживать веки. Когда, однако, Матвею все же удалось поднять взгляд, он увидел лишь потемневшие в сумерках и совершенно неподвижные развалины мельницы, внутри которой заунывно и редко капала небольшими каплями вода, а налетевший ветерок качал ветвями росших на ней кустиков. В редком лесу тревожно перекрикивались и порхали с ветки на ветку птички, а где-то, совсем уже вдалеке, как будто пару раз хрустнули и качнулись ветки.
– Не обманул Ванька. Как бишь там: кто раньше смеялся… – приговаривал Артемонов, поднимаясь по узенькой тропинке от запруды. Бывалому воину стыдно было в этом себе признаться, но уходил Матвей весьма и весьма торопливо. И к калитке он подходил уже далеко не с теми светлыми чувствами, что в первый раз: если уж любимая запруда так "порадовала", то кто знает, что ждет и здесь. Тут он заметил, что сильно похолодало и почти совсем стемнело, а от реки поднялся туман. Конь Матвея смотрел на хозяина испуганными глазами и быстро перебирал копытами, а столб, к которому Артемонов привязал скакуна, был почти вывернут из земли: видно было, что животное изо всех сил старалось убежать от кого-то или от чего-то. Матвей, покачивая головой, погладил коня и дал ему небольшой кусочек сахару, отчего тот совсем успокоился. Артемонов подошел, наконец, к калитке, вытащил из нехитрого тайника ключ, отпер замок и вошел во двор. Мрачные ожидания его тут же рассеялись: здесь, почему-то, было светлее и теплее, чем на улице, весь двор зарос уже невысокой, но сильной и ровной молодой травкой, все многочисленные садовые деревья и кустарники, кроме вечно сонных по весне яблонь, покрылись листьями, а вишни и сливы начинали уже зацветать. Видневшийся же в глубине сада дом и вовсе выглядел так, как будто Матвей никуда и не уезжал на много лет. В это время где-то, то ли в лесу, то ли – в самом саду громко и красиво запел соловей, и Артемонов, приободрившись окончательно, начал хлопотать по хозяйству. Он привязал коня, натаскал к крыльцу дров из поленницы, вытащил из подклета съестных припасов, которые можно было побыстрее приготовить, и, среди прочего, наткнулся на бутыль вина, настолько соблазнительно покрытую паутиной, что Матвей, решил отложить немного хлопоты, и отметить возвращение домой. Он не помнил, что именно это было за вино, но, поскольку в погребе у него хранились сотни бутылей, а плохих напитков в них не было, привередничать было не с руки. Правда, эта бутылка лежала не в погребе, а в подклете, где вина обычно не держали, но сейчас Матвею казалось, что сама судьба решила помочь ему поднять настроение и забыть неприятный случай на запруде. Он нетерпеливо пробрался к деревянному столику, стоявшему под высокой грушей, смахнул с него прошлогодние листья, срубил кинжалом пробку с бутылки, с жадностью сделал несколько глотков вина, которое показалось ему удивительно нежным и освежающим, и тут с удивлением заметил, что на столе лежит яблоко. Оно было ярко-желтым с красными бочками, без единой прожилки или темного пятнышка – одним словом, идеально красивым. Когда Матвей поднес его ближе к лицу, то почувствовал свежий и тонкий аромат, который бывает только у недавно сорванного с ветки плода. В другое время Артемонов наверняка бы задумался, откуда может взяться свежесорванное яблоко в мае, но сейчас, радуясь легкому и приятному туману, заполнившему голову и прогнавшему грустные мысли, он просто откусил большой кусок прекрасного плода. Лицо его тут же перекосилось, он отбросил яблоко в сторону, и принялся судорожно отплевываться, стараясь, чтобы и малейшего кусочка не осталось у него во рту: яблоко оказалось насквозь гнилым и отвратительно горьким. Матвей вскочил и в бессильной злобе выхватил саблю:
– Ну, выходи, кто бы ты ни был! Буду биться с тобой мечом и молитвой, поглядим, чья возьмет!
Понимая бессмысленность своего гнева, Матвей, в досаде, срубил несколько мешавших ему веток яблонь, разбил в мелкие осколки бутылку, а затем воткнул саблю в землю и опустился обратно на скамью. Начало противостояния невидимому врагу он явно и без боя проиграл, сделав все, что тому и нужно было: выпив вина и откусив яблоко. Впрочем, пока ничего дурного с Артемоновым не происходило, и он уже начал успокаиваться, думая о том, что каким же еще быть яблоку в мае, как не гнилым, и что вино, тем более, было самым обычным, даже приятным на вкус. Посидев немного, он направился в дом.
Ключ с легким скрипом повернулся в замке, дверь открылась, и Матвей оказался внутри. Сначала он замер, отчасти оглушенный запахом родного дома, нисколько не изменившимся, во что почти нельзя было поверить, а потом и нахлынувшими чувствами, которые он и сам со стыдливой усмешкой гнал от себя. Распахнутая дверь скрипнула, и в дом ворвался запах цветущего сада и свежей зелени.
Дом этот был обычным снаружи, но не совсем обычен внутри, как и многие дома вельмож того времени. Снаружи это был добротный приземистый сруб, ничуть не отличавшийся от небогатой дворянской усадьбы где-нибудь под Владимиром или Калугой, без лишних окон и украшений. Зато внутри было, и с избытком, все то, что Матвей Сергеевич успел полюбить в далекой Европе, и что он успел за десятилетия войн и путешествий привезти оттуда с собой, или купить уже позже у многочисленных немцев-ремесленников в самой матушке-Москве. На стенах висели шелковые и кожаные гобелены, отчасти духовного, отчасти повседневного, а отчасти – и самого непотребного содержания. Артемонов, по недостатку времени, вешал их вперемежку, за что корил себя, но никак, за долгие годы, не мог найти времени, чтобы привести свою коллекцию в порядок. Поэтому теперь один из римских пап, окруженный надменными кардиналами, воздевал руки с вожделеющим видом прямо к пышным грудям какой-то нимфы или грации, а сзади его, в это же время, готовились схватить за мягкое место разъяренные гончие ехавшего поодаль французского феодала. На соседней стенке висело несколько персидских ковров, еще пара лежала и на полу. В углу же, как и полагалось, висела полудюжина православных образов старинного письма: строгих ликов, которые Артемонов отыскивал в маленьких монастырях и покупал за немалые деньги, ценя древность и красоту письма. Даже и тут, на стенах, они были отделены от фряжского неистовства определенным пространством. Артемонов разжег лампаду и стал молиться – долго, без счета времени, так, что по окончании молитвы совсем уже стемнело, и дом освещала только лампада, а за окнами простиралась полная тьма. Матвей чувствовал себя так хорошо и так уютно, что ему казалось, что сам Господь рад его возвращению, и благословляет все его будущие дела. Посреди комнаты стоял вполне московского вида стол, окруженный как скамьями, так и обитыми кожей стульями. Под светом лампады, Матвей принес дров и разжег камин, подвинул к нему старое скрипучее кресло (и то, и другое было ливонского происхождения), и, открыв еще одну, на сей раз извлеченную из подвала бутылку, приготовился отдохнуть, наконец, от тягот прошедших лет и грядущих дней.
После пары глотков Артемонову стало и вовсе легко на душе: так, что он почти и не удивился, когда краем глаза заметил высокую женскую фигуру в длинном платье, совсем буднично прошедшую позади него. Матвей почувствовал созданное ей колыхание воздуха. Гостья уселась, спиной к нему, в старинное немецкое кресло, стоявшее также в комнате. Озноб прошел по спине Артемонова, но он уже был изрядно пьян. "Старость! Неужели опять задремал?.." – подумал Матвей и загадал про себя, что если он выпьет еще добрый глоток вина, обернется, и увидит что-то странное, то непременно пойдет и посмотрит: что же там такое в кресле. Он выпил, обернулся и, вздрогнув, увидел там рукав женского платья: темно-зеленой, очень дорогой ткани, весь усыпанный бисером и другими украшениями. Это было бы не так страшно, если бы Матвей не помнил слишком хорошо, когда он видел первый и последний раз в жизни это платье. Давняя война, карета, смоленский лес, обрыв, река под ним – все это он видел, как сейчас. "Не может быть! Или, и правда, я уже там?" – спросил себя Артемонов и, не испытывая, почему-то, страха, а только удивление и любопытство, направился к креслу. Та, которая, по его мнению, сидела там, давно уже не могла быть жива, но сейчас он, почему-то, и не думал об этом. "Уж ты-то мне, любушка, не навредишь. И не напугаешь!". Матвей с волнением подходил все ближе, пока, наконец, не заметил, что из рукава платья выглядывает желтая, покрытая ссохшимися связками, рука скелета. Он остановился в испуге, но тут же ярость переполнила его, и он, вне себя от страха и злобы, развернул к себе кресло. Там, конечно же, ничего не было кроме многолетней паутины, заброшенной уже по ветхости и самими пауками. Пошатываясь, Артемонов подошел обратно к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Набравшись сил, он пошел еще раз к киоту, и молился не меньше получаса: когда он закончил, в окнах уже виднелись первые лучи раннего майского восхода. Впрочем, до утра было еще долго, и Матвей, внезапно почувствовавший сильную усталость, поплелся по лестнице наверх, в небольшую комнатушку, где, с большим облегчением, улегся на кровать с балдахином, которую он когда-то с превеликими трудами и расходами вывез из Лифляндии. Ложе это, как будто, радо было его принять: оно вовсе не изменилась за те долгие годы, которые он провел вдалеке от этого дома. Маленькое окошко комнатки выходило на запад, и в нем было почти совсем темно, а на фоне слегка подсвеченного неба прорисовывались, каждым крохотным нераспустившимся листочком, ветви яблонь. У Матвея, все же, было тяжело на душе, и он внимательно прислушивался к тому, что происходило внизу. Там, впрочем, только уютно потрескивали поленья в камине. Вскоре Артемонов задремал, и, в дремоте, стал переворачиваться на другой бок, подтягивая под себя покрывало. Ему, то ли снились, то ли виделись песчаные дюны, сосны и он сам, а может быть, кто-то другой, но такой же счастливый, бежавший в пыльных доспехах вдоль никогда не виданного раньше моря. За плечами были победы, а дальше – дальше их должно было быть так же много, как ракушек на этой уходящей вдаль линии песка, а радость обещала быть бесконечной, как эта водная гладь. Матвей бросился в море и поплыл: легко, как будто не было на его плечах доспехов, а с берега он слышал крики друзей, не решавшихся кинуться в воду вслед за ним, и все же радующихся тому, как решительно он борется с волнами.
Что-то вскоре заставило его приоткрыть глаза, и он увидел совсем рядом со своей рукой, как раз на том месте, где могла бы лежать рука спавшей вместе с ним супруги, рукав фиолетового платья, вид которого был настолько жив в воспоминаниях Матвея, что он немедленно вышел из дремоты и подскочил на кровати. Артемонов неподвижно уставился на выглядывавший из под порывала рукав – тот был совершенно, мертвенно неподвижен, и это пугало больше всего. Ему бы следовало поднять взгляд выше – туда, где должна была находиться голова обладательницы рукава, но Матвей не мог заставить себя это сделать. В это время в маленьком окошке комнаты, быстро и неожиданно, зажглись два больших желтых, скорее всего птичьих, глаза, но, хуже того, раздались звуки шагов: по старой лестнице, ведшей снизу в спальню, медленно поднимался кто-то очень тяжелый. Огонь в камине, полыхнув с шумом, быстро погас, как будто кто-то задул его. Артемонов вскочил с кровати и бросился к маленькой, давно и редко открывавшейся дверце, ведшей на заросший яблоневыми ветками балкончик. Она, как назло, не открывалось – видимо, старый, подвешенный на веревке ключик ее заржавел, и Матвей, в конце концов, принялся биться в дверцу плечом. Нужно было торопиться: фиолетовый рукав в постели зашевелился, как будто подергиваясь, а тяжеловесное существо, поднимавшееся снизу по лестнице, приближалось все быстрее. Очертания его тени сперва были неопределенными, но затем обозначился головной убор московской боярыни: небольшая шапка и широкий платок, свисавший из-под нее с обеих сторон. На месте лица, однако, ничего не было: его словно вырезали ножницами, и эта пустота, заполненная мерцающим светом камина, придвигалась все ближе и ближе к Матвею. Постепенно между шапкой и платком стали проступать какие-то очертания, но, увидев их, Артемонов стал еще быстрее и судорожнее биться плечом в маленькую дверцу. В это время, фиолетовый рукав на кровати поднялся вверх, часто подергиваясь, и из него выглянули вверх иссохшие и побелевшие кости. Деревянные и ветхие доски дверцы стали напоминать Матвею камень, но он не уставал биться об них. Неумолимое, холодное лицо мумии в головном уборе знатной боярыни приближалось снизу, тогда как скелет на кровати подергивался все сильнее, и готов был вот-вот подняться. Отчаявшись выбить дверцу, Артемонов начал снова крутить ключик. После одного из поворотов, дверца, наконец, подалась, и Матвей оказался на маленьком балкончике. Здесь раньше он пил с гостями чай из самовара, любуясь, смотря по времени года, то яблочным цветом и неутомимыми пчелами, то мощными и зрелыми летними кронами яблонь, то гнущимися под тяжестью плодов ветвями, а то и облетевшими, посеченными осенней пургой, и все же красивыми кронами старых деревьев.
– Матвей, ну куда ты, постой! – раздался из дома женский голос, слишком хорошо ему знакомый. Он вовсе не был злым или зловещим, однако звучал так неестественно и оттого страшно, что Матвею захотелось поскорее спрыгнуть вниз, чего он пока не решался сделать. Он сначала не мог разобраться, чего же необычного в этом голосе, но потом понял, что собеседница его произносит слова чуть-чуть, на одну десятую или восьмую, медленнее обычной человеческой речи, а кроме того очень равномерно и почти без эмоций. И эти маленькие отличия делали, почему-то, спокойные и будничные слова жуткими.
– Неужели ты больше не хочешь меня видеть? А раньше ведь так хотел…
Одновременно с этим, как будто что-то страшно тяжелое, как большая пушка, упало с кровати в верхней комнате, а пол и стены дома вздрогнули под этой тяжестью. Дверь начала медленно открываться. Матвей прижался к хлипкой оградке балкончика, и читал раз за разом "Отче Наш", беспрерывно крестясь, но все еще не решаясь прыгнуть вниз. Дверца, которую Артемонов прикрыл, но не запирал, начала дергаться, и ему было почти досадно, что ее не могут открыть. Изнутри раздавался смех и отдельные, уже не связанные между собой слова. Матвей перекрестил дверь, и та вдруг перестала подергиваться: обнадеженный, он подумал, что морок его остался позади, и никакая злая сила, убоявшись креста, уже не доберется до него. Он оглядел яблоневый сад, простиравшийся на пару десятин. Над ним веял туман, покрашенный восходящим солнцем, порхали и пели пташки. Он приметил соловья, который, готовясь создать себе семейство, присел на одну из веток, которая слегка закачалась под почти невесомым птичьим тельцем. Соловей, не откладывая дела на потом, тут же издал красивую трель, по-прежнему качаясь на ветке в клубах поднимавшегося тумана. В это время старенькая дверца с треском распахнулась. Матвей не хотел смотреть туда: он, с трусливым ужасом, отвернулся в сторону, где тихо качались вдалеке сосновые ветви. Петли дверцы поскрипывали, но, кроме этого звука, не было слышно ничего страшного. Артемонов твердо решил открыть глаза, но не успел этого сделать, поскольку оградка балкончика обрушилась, и он, ломая ветки и ругаясь, на чем свет стоит, полетел вниз. На удивление, он почти не ушибся и даже не поцарапался ветками яблони. От этого падения морок как будто слетел с него. Матвей огляделся по сторонам и, не без усилия, взглянул и наверх, в сторону дверцы. Было почти светло и очень тихо, сад был густо затянут туманом, только негромко чирикали и порхали с ветки на ветку птички. Дверца с легким скрипом качалась на ржавых петлях, а за ней, в проеме, конечно же, никого не было, да и в доме не слышно было ни шороха. Матвей вздохнул с облегчением, однако, не решился идти обратно в дом, но, поскольку в саду было прохладно до того, что изо рта у него шел пар, Артемонов решил прилечь на сеновале в полуразвалившемся сарайчике у забора. Из-за изгороди показалась искаженная ужасом морда лошади – она тихо и испуганно заржала, как бы обиженная на хозяина, приведшего ее в такое страшное место.
– Ладно, ладно, Алимка! Не обессудь, я и сам перепугался. Ничего, день наступит – мы эту нечисть отсюда выкурим, обожди немного.
Он прилег на сухое и теплое прошлогоднее сено и, вероятно, тут же заснул, поскольку очнувшись через какое-то время – через минуту ли, через час ли – он долго не мог понять, где он находится. Артемонову то казалось, что он в маленьком городишке, где провел с семьей последние месяцы ссылки, то, что он в Москве, в своем каменном доме в Кремле, а в самом начале Матвей подумал, что находится в усадьбе своих родителей, где он не бывал после самых ранних детских лет.
– Привет, Матвей! – произнес вдруг спокойный голос. Это был голос его брата Мирона, погибшего почти тридцать лет назад, и погибшего, как думал Артемонов, отчасти, по его вине. Матвей часто вспоминал дождливый, не по-летнему холодный день, когда тела погибших в стычке с казаками воинов складывали, одно за другим, в белых рубахах, в братскую могилу, грубо вырытую в неприятного светло-коричневого цвета смоленской земле. Был среди мертвецов и Мирон, которому Матвей сам вложил в холодные руки образок.
– Думаешь, Матюша, я умер? Да нет же, только ранен был.
Мирон говорил с той убедительностью, с которой разговаривают только покойники в сновидениях. Теплая, неразмышляющая детская радость наполнила Матвея, хотя где-то, в глубине души, он понимал, что такого не может быть, и что брат его давно умер.
– Мирон, да я же сам видел, как тебя хоронили…
– Чего же ты видел? Братская была могила, кого-то туда опускали, а кого? Ты думал, что Архипа ранили, а меня убили, а вышло-то наоборот!
Архипа Хитрова, которого упоминал брат, давнишнего своего сослуживца, Матвей, и правда, не видел после той стычки, и это придавало убедительности словам брата, которым и без того хотелось верить.
– А ты что же, где же ты теперь, Мирон? – застенчиво и нелепо спрашивал Матвей, не зная, какие подобрать слова к такому случаю.
– Где-где… Да в саду у тебя, дурень, где же мне, грешному, еще быть! Ты выходи, Матюша, долго ли через стену-то говорить будем? Хоть обнимемся!
Матвей проснулся окончательно, и ему опять стало холодно и жутко, а за стеной, и правда, как будто кто-то переступал, шелестя травой. Но Артемонов, пересилив себя, все же соскочил с теплого стога, поднялся на ноги и пошел к выходу. На улице дико и неожиданно заржал Алимка, и принялся отчаянно бить копытами об забор. Матвей вздрогнул, и у него мелькнула мысль о том, что не стоило бы никуда выходить, но он, разозлившись сам на себя, перекрестился и толкнул дверь. Сначала ему показалось, что снаружи никого нет, но тут он самым краем глаза заметил в кустах, в нескольких саженях, даже не фигуру, а просто что-то более темное по сравнению с листвой. Он резко обернулся в ту сторону и убедился, что в кустах действительно кто-то есть, но разглядеть его подробнее никак не получалось. Гость не торопился уходить, и Матвею показалось, что он, время от времени, весьма нахально на него поглядывает, хотя глаз прятавшегося в кустах видно не было. Сабля осталась в доме, но Артемонов, чертыхаясь, нашел дрожащими руками на поясе кинжал, выхватил его, и направился к кустам.
– Выходи, давай, ну! Думаешь, Матвей Артемонов тебя испугается? Плюю я на тебя, вот что!
Кусты, на сей раз, не на шутку затряслись, и уже не оставалось сомнений, что там и вправду кто-то был. Темная фигура, как показалось Матвею, с издевкой хихикая, стала удаляться в сторону канавы, которая уже и сейчас, в самом начале весны, непроходимо заросла крапивой и прочими травами. Артемонову показалось, что он видит за листьями те самые то ли рожки, то ли кончики косынки, которые были и у странного создания возле водной мельницы. Матвей сделал несколько шагов в сторону кустов, не слишком, впрочем, торопясь, но там, конечно, уже никого не было. Птички зачирикали тревожнее и стали чаще перелетать с ветки на ветку, словно они сочувствовали Матвею, но, одновременно с этим, были и напуганы его поведением. Немного постояв, Артемонов решил пойти в дом, поскольку утро уже окончательно вступило в свои права, и под этим горячим майским солнышком бояться призраков было уже вовсе нелепо.
Он о чем-то задумался, но тут же вздрогнул, поскольку Алимка вновь бешено заржал и стукнулся крупом об забор. В это время с улицы послышался скрип, треск веток, удары чего-то тяжелого о землю, а также какое-то неясное ворчание. Это уже не напугало, а разозлило Матвея, сильно уставшего с прошлого вечера от странных происшествий. Он, недолго думая, выскочил на улицу, и увидел там одну из телег своего обоза, с трудом продиравшуюся по заросшей кустами дорожке, превратившейся по весне в глубокую и грязную колею. И кони, и сопровождавшие воз слуги до того устали, что двигались в полном молчании, даже не ругаясь. Все они с ног до головы были забрызганы густой глинистой подмосковной грязью, и, наверно, прошли бы и мимо Матвея, не заметив его, если бы тот не схватил молча ближайшего из слуг за плечо.
– Боярин! Матвей Сергеич! Уж мы как могли, да разве за тобой угонишься…
– Будет, будет, Кузьма. Не думал, что так рад вам буду. Заезжай, я ворота придержу.
Глава 5
Артемонову, после череды странных событий этой ночи, решительно не хотелось спать, да и времени для этого совсем не оставалось. Он оставил Кузьму и других слуг распоряжаться в доме и готовить его к приезду остальных членов семейства, а сам запрыгнул на Алимку и помчался в Кремль, в свою усадьбу. Доехал на сей раз без происшествий, да и чего плохого могло случиться в такое ясное и свежее, почти морозное майское утро? Стрельцы исправно несли службу при въезде в Земляной и Белый город, и те, что были постарше, узнавали знаменитого вельможу и многолетнего стрелецкого голову, кланялись Артемонову в пояс, дружелюбно улыбались и приветствовали его. Московские улочки, освещенные розоватыми лучами солнца и окутанные не слишком густым туманом, казались таинственными и заманчивыми. Многочисленные церкви хотя и выглядели, как показалось Матвею, немного обшарпанными по сравнению с былыми годами, в такое чудесное утро смотрелись красиво и даже нарядно, ну а на купола было и не взглянуть, без риска ослепнуть.
В доме Артемонова, расположенном недалеко от Чудского монастыря и громады приказных зданий, жизнь уже била ключом. Во двор въехало сразу несколько возов и, несмотря на его обширность, поместились они там с большим трудом. Слуги бестолково сновали туда-сюда, постоянно сталкиваясь друг с другом и с возами, и своей руганью до того вывели из терпенья всю округу, что на двор даже заглянул испуганный дьячок из соседней небольшой церкви, но, поняв, какой большой человек прибыл, только махнул рукой и поскорее удалился.
Матвей Сергеевич решительным шагом вошел в дом, который ему никогда не нравился мертвенной белизной стен и запахом известки, и казался бездушной каменной коробкой, вроде приказной избы или даже тюремного здания. Артемонов велел срочно вычистить и подать свой боярский наряд, облачение в который занимало не меньше часа, а заодно и сообразить поскорее чего-нибудь из еды и выпивки, поскольку ждал в самом скором времени гостей. С последним, к счастью, было проще, поскольку целый воз еды прислали накануне из закромов Большого дворца от имени государыни Натальи Кирилловны и великого государя Петра Алексеевича. Сам Матвей есть совершенно не хотел, и с каким-то отвращением смотрел на груды пирогов, калачей и жаркого.
Гости, и правда, не заставили себя ждать: Артемонов увидел в окно, как на улицу, окончательно перегородив ее, съехалось несколько богатых возков и карет, около которых уже толпились, переговариваясь, много хорошо знакомых ему господ в золотных кафтанах. При каждом было по нескольку слуг, численность которых, вероятно, определялась не столько богатством и родовитостью, сколько мерой спеси хозяина. Матвей недовольно поморщился, поскольку раньше, при покойном государе Алексее Михайловиче, въезд конным всадникам в Кремль был строжайше воспрещен, а уж на карете и сам бы никто не додумался сюда явиться. Сейчас же времена, судя по всему, смягчились. Толпа вельмож, наконец, выделила из себя делегацию из трех или четырех бояр и полдюжины слуг в красных кафтанах с двуглавыми орлами, и посольство это начало пробиваться через скопление возов и людей во дворе, чем ни впряженные в возы лошади, ни артемоновские слуги вовсе не были довольны. Артемонов судорожно пытался сообразить, как ему достойно принять гостей: одет он был едва ли наполовину, а задерживать таких знатных людей во дворе было бы порухой не только их, но и его собственной чести. Вдруг он вспомнил, как зачастую принимали посетителей польские и литовские вельможи, а часто – и сам царь Алексей, и его осенила мысль. Матвей остановил слугу, который, при виде такого большого количества знатных гостей, собрался, было, малодушно бежать, оставив хозяина полуодетым.
– Ты, Василий, продолжай вещи носить, а я потихоньку одеваться стану.
Удивленный Василий пожал плечами, кивнул и убежал в чулан за очередной деталью гардероба. Бояре ввалились в горницу, и тут же замерли при входе, немного опешив от непарадного вида Артемонова. Тот, однако, милостиво кивнул вошедшим, и те принялись кто истово креститься на иконы в углу, а кто и сразу подошел к Матвею, и начал его с шумной радостью обнимать и целовать, по московскому обычаю – троекратно. Артемонов тем временем старался получше разглядеть участников делегации. Среди них был князь Яков Никитич Одоевский, ухитрявшийся смолоду выглядеть старше своего отца, знаменитого Никиты Ивановича, который был уже глубоким стариком, однако держался при своих редких выходах всем на зависть. Пришел и Михаил Юрьевич Долгоруков, сын старого приятеля (а может быть, и неприятеля) Артемонова, некогда лучшего воеводы царя Алексея – князя Юрия Алексеевича. Это был мужиковатый и неловкий человек, который ни умом или хитростью, ни тонкостью черт не напоминал отца. По лицу его было видно, что, в те минуты, когда он не перепуган и не стеснен, как сейчас, он обычно жесток и деспотичен. "В мать, видно, пошел", – жаловался князь Юрий. Также явились Семен Ерофеевич Алмазов и кто-то из молодых князей Черкасских, успевших подрасти за время матвеевой ссылки, и потому не слишком знакомый Артемонову.
– Ну, чего копаешься? – недовольно крикнул Матвей Сергеевич Василию, запропавшему в чулане, повернувшись в его сторону.
– Так ведь это… Мы сейчас! – немного опешив, отвечал Яков Одоевский, принявший слова Артемонова на свой счет.
– Да что ты, князь Яков! Это же я вон, Ваське.
Князь успокоился, но увидев Василия, торжественно вносящего в горницу соболиный воротник, удивился еще больше. Васька же невозмутимо стал натягивать на Артемонова ферязь. Яков Никитич, крякнув и качнув головой, взял у одного из молодцев в красных кафтанах свиток, принял торжественный вид и начал зачитывать приветственное послание от царицы, царевен, самого великого государя и боярской думы. Послание начиналось с перечисления былых заслуг Артемонова и его служб прежним государям, а поскольку тех и других было немало, а слог грамоты отличался многословием и тяжеловесностью, то уставшего Матвея разморил, наконец, сон. Надо же было случиться такому, что, как раз тогда, когда он неглубоко и совсем незаметно для окружающих задремал, Василий начал неловко и болезненно для Артемонова дергать рукав ферязи.
– Да тише ты, черт тебя дери! – выругался спросонья Матвей.
Князь Яков, не переставая читать послание, выпучил на него глаза и заметно понизил голос. Артемонов сделал извиняющийся жест рукой, однако прежняя громкость голосу князя так и не вернулась. Чтение продолжалось еще долго, как и возня Васьки с рукавом, и Матвей, не выдержав, прошептал слуге:
– Да ты, хвост овечий, пошустрее не можешь ли?
Вышло чересчур громко, и младший Долгоруков, нервно вздрогнув, принялся читать раза в полтора быстрее. Получалось теперь негромко, быстро и сбивчиво, как у плохонького пономаря.
– Все, поди прочь! – прошипел еще через несколько минут Артемонов, выведенный из себя непрекращающимися усилиями Васьки, который, к тому же, больно уколол его булавкой. Князь Яков покрылся испариной и явственно дернулся к выходу, однако был удержан стоявшими сзади боярами. К счастью, грамота наконец-то закончилась.
– А еще, государь Матвей Сергеевич, изволь подарки принять от государя и государынь, и от нас, верных царевых слуг! – звонким голосом провозгласил молодой Черкасский, очевидно, долго ждавший этой минуты. Слуги в красных кафтанах пришли в движение, и горница стала заполняться подарками. Среди обычных дорогих, но ненужных вещей, были и сорочки вышитые, самими царевнами, и испеченные ими пироги, и даже, кажется, какая-то поделка самого царя Петра. Сердце Матвея сжалось от умиления, и он, чтобы не дать воли чувствам, встал и громко обратился к боярам и слугам:
– Благодарю от всей души! И вы, бояре, меня пожалуйте: разделите со мной хлеб да соль!
Бояре с радостью прошли к стоявшему здесь же столу, а матвеевы слуги, ревниво отталкивая пришельцев в красных кафтанах, принялись носить еду и питье: по раннему часу – меды и пиво. Напитки быстро привели гостей в приподнятое настроение, и они принялись наперебой рассказывать Артемонову о событиях, происходивших в Москве в его отсутствие. Речь, конечно, шла об обычных московских сплетнях, поскольку обо всех государственных делах старый вельможа, как они отлично понимали, знал побольше их.
– Матвей Сергеич! – зашептал ему на ухо подобравшийся поближе Михаил Долгоруков. – Отец болеет сильно и слаб, а то непременно приехал бы на встречу. Ты уж не откажи: приезжай сегодня к нему в гости, когда хочешь, когда только время от государственных дел свободное найдется. Очень уж старик мой тебя ждет!
– Приеду, коли ждет. А что же, на Думу он больше не приходит?
– Да… Когда здоровье позволяет, то конечно, но теперь вот…
– Ну что же, тогда с боярами посидим, и сразу к нему.
– Да… Оно конечно, Матвей Сергеевич, в любое время!
И Долгоруков с какой-то поспешностью отсел подальше. Матвей, может быть, и задумался бы над этой странностью, если бы не явился все тот же Василий, успевший принарядиться и основательно отведать меду, и не закричал, перекрывая гомон сидевших за столом, что пожаловали "высокие гости – енералы Кровков и Драгон". В горницу вошли два немолодых офицера, один был одет в польский короткий кафтан и пехотный шлем, а второй и лицом, и одеждой был явный иноземец. Агей Матвеевич Кровков был начальником одного из выборных солдатских полков, а Филимон Драгон, скотской земли немец, возглавлял сразу несколько полков солдат и драгун: в статейных списках это соединение называлось "воеводским полком", однако сам Драгон, вероятно, для пущей важности, именовал его "дивизией". Впрочем, сейчас шотландец был почти штатским человеком, поскольку его подчиненные, по завершении многолетней войны с Турцией и Крымом, были распущены по домам – в отличие от стоявших в Москве на Бутырках выборных Кровкова. Матвей, завидев офицеров, с искренней радостью бросился к новым гостям, и они долго обнимались, похлопывая друг друга по плечам и обмениваясь шутками. Бояре с некоторым сомнением оглядели генералов, однако вежливо поздоровались с ними и, посторонившись, пустили их за стол. Хотя ни один, даже самый внимательный наблюдатель, не заметил бы со стороны бояр и малейшего непочтения к Драгону и Кровкову, но после их прихода веселье за столом быстро угасло, а затем думцы стали один за другим подниматься и прощаться с хозяином.
– Мы тебя, Матвей Сергеевич, не можем задерживать и время твое от государственных дел отнимать! – краснея и толкая боком Алмазова, объявил Михаил Долгоруков.
– И то верно, нечего вам меня отвлекать! – важно ответил Артемонов, вызвав веселый, хотя и несколько принужденный смех бояр. – Скоро увидимся, только вы уж подготовьтесь: я на севере умом не ослаб – наоборот!
Бояре попрощались с хозяином и генералами, и, с некоторой поспешностью, вышли, пробираясь по двору к своим каретам.
Оставшиеся некоторое время сидели молча, а потом Драгон задумчиво проговорил:
– Любопытно, сколько лет я должен провоевать за Московию, чтобы стать им своим? Я ведь и по-русски говорю уже не так дурно, не то, что раньше. Как тебе, Матвей, мой выговор, ведь лучше стал за эти годы?
– Брось ты это, друг Филимон! – вмешался Кровков, отрываясь от большой кружки с пивом. – И я им никогда своим не стану, не то, что ты. Хоть ты даже от папежской своей ереси откажись, и то…
– Ну, уж это – нет! – вспыхнул шотландец.
Артемонов молча слушал друзей, но думал, что и ему, выше которого был раньше только царь, а сейчас и царь – мальчишка, суждено вечно быть чужаком для дворян из старинных родов. Они всегда будут смотреть на него сверху вниз, даже пресмыкаясь перед ним: так вот странно устроена жизнь. Матвей выпил еще меду, и ему вовсе расхотелось куда-либо ехать: он бы с удовольствием просидел весь день со старыми друзьями. Что-то подсказывало ему, что это и был бы лучший способ провести этот день.
– Послушай, Матвей Сергеевич, а ведь князь Михаил Юрьевич прав: нечего нам у тебя сейчас время отнимать, – заметил Драгон. – Приезжай ты, боярин, лучше вечерком ко мне, на Кокуй – там и поговорим по душам.
– Спасибо, Филимон! Сам знаешь, Дума может и до утра прозаседать. Но если получится – непременно буду. Ну, а завтра-то уж всяко приеду – соскучился я по вам!
Не успели Кровков с Драгоном покинуть дом, как вся улица окрасилась красным и голубым цветом, да так ярко, что Артемонов заметил это краем глаза, не глядя в окно. Справа от ворот стояла полусотня стремянных стрельцов в голубых кафтанах. Они неподвижно, как статуи, сидели на лошадях, неподвижными, как маски, были даже лица стрельцов, а их кони стояли друг от друга на совершенно одинаковом расстоянии, как будто кто-то, расставляя их, отмерял его линейкой. Красивые животные, все же, перебирали время от времени ногами и мотали хвостом или головой. Слева от ворот, в таком же порядке и неподвижности, расположились пешие стрельцы в слепяще-ярких красных кафтанах. Их, как показалось Матвею, была целая сотня, и как они смогли так красиво расположиться на узенькой улочке – было неясно. От строя отделилось несколько человек во главе с начальником, которые вошли во двор и несколькими резкими короткими приказаниями, в которых упоминались и близкие родственники слуг, быстро навели там порядок. Все затихло, а возы куда-то исчезли вместе с дворовыми и холопами – замешкавшиеся получали изрядно ножнами сабель или бывшей у начальника плетью.
"Хозяева пришли", – мелькнуло в голове у Матвея. Так же по-хозяйски вели себя стрельцы давеча, на большой подмосковной дороге, и это все меньше нравилось Артемонову. "Змея старая! Ничего, вытяну тебя из норы – посмотрим тогда, кто хозяин!" – кипятился он про себя, внешне милостиво улыбаясь входившим с почтительным поклоном в горницу стрелецким головам. Их было трое: стремянные Григорий Горюшкин и Никифор Силин, и кто-то из урядников пешего строя, совсем молодой человек, которого Матвей не знал, но на которого ему тут же пришлось обратить внимание. Лицо Горюшкина выражало почтение и радость встречи – это была потертая маска старого царедворца, великан Силин смотрел, как всегда, с детским добродушием, а вот третий стрелец так нагло уставил на Матвея синие с ледяным оттенком глаза, что Артемонов, поневоле, гневно и удивленно нахмурил брови. Глаза эти, к тому же, показались ему знакомыми.
– Никитка Юдин, сотенный полка Ермолова! – с почтительным поклоном выступил вдруг вперед стрелец, как будто чтобы сгладить неловкость. Выражение его лица совершенно изменилось, и в очень приятную сторону: на нем не было видно приторного подобострастия или страха перед начальством, а только ум, смелость и какая-то готовность к службе, однако без холопства. "Любопытный малый, надо за ним последить", – подумал Артемонов.
Никифор Силин, тем временем, начал красивым басом зачитывать грамоту, приглашавшую Артемонова в царский дворец, куда и должны были его сопровождать стрельцы. Матвей выслушал приглашение, после чего собственноручно налил и раздал служивым по чарке меду, что те восприняли с большим облегчением, ибо чтение грамот давалось им не без труда.
Когда Артемонов, поддерживаемый под руки Горюшкиным и Силиным – он, несмотря на изрядное уже выпитое количество меда и пива, вполне мог еще идти сам, но такова была традиция – шел к карете, через строй стрельцов начали пробиваться три человека, одетых по-мужицки, но очень чисто и добротно. Стрельцы, с выражением самого брезгливого презрения на лицах, принялись отталкивать их в сторону и нещадно бить, не нарушая, впрочем, сильно строя. Мужики, вероятно, опасаясь связываться с царскими слугами, не отвечали на побои, и только упорно старались пробиться к Артемонову. Одному из них, наконец, это удалось, и Матвей узнал старосту одного из своих самых крупных имений, Осипа Лукича. Тот уже обрадовался и приготовился что-то сказать Артемонову, как оказавшийся неподалеку Юдин сильным и точным движением плеча ударил старосту. Тот начал перебирать ногами и готов был упасть, но натолкнулся на стоявших в строю стрельцов, которые тоже принялись, кто как мог, бить и толкать Осипа Лукича.
– Вон отсюда пошел, лапотник! – с перекошенным гневом и отвращением лицом прошипел ему Юдин.
– Погоди-ка, Никита! Это ведь староста мой. Осип Лукич, дружище старый, подходи, не бойся! – крикнул Артемонов. Он не успел разглядеть лица Юдина, поскольку тот, случайно или нет, поспешно отвернулся в сторону. Рядовые же стрельцы опять превратились в статуи.
Осип Лукич, просияв, подбежал к Матвею Сергеевичу.
– Барин! Вот уж рад, ждал тебя, как Бога! Все без тебя наперекосяк пошло… Ну да, стоит ли – теперь ты в силе, с Божьей помощью… все и наладится. Мы без тебя, Матвей Сергеевич…
– Ну, будет, будет! – строго сказал Артемонов, который, по правде сказать, и сам растрогался. Он всегда любил Осипа, дельного и умного мужика, которого приметил еще мальчишкой: не по годам серьезным и умевшим с непередаваемым ехидством поддеть и своего голоштанного товарища, и барина. Сейчас же, глядя на старосту, он вспомнил золото августовских полей, кромку леса и нагромождение белых облаков, куда-то плывущих по синему небу над маленькой владимирской деревенькой.
– Так вот, барин, чтобы тебя не задерживать: бунтуют Бескормовка и Грязная, как есть бунтуют. Своих старост побили и выгнали, меня, грешного, слугу твоего, чуть в колодце не утопили – едва ноги унес. Зачем-то овин сожгли, а с ним и пара ихних же изб сгорела – не иначе, как сам враг рода человеческого их, аспидов, надоумил. Прямое сатанинское беснование!
– Спасибо, Осип Лукич! Как ты и до Москвы-то добрался, я и сам… Бунтовщиков уймем, а ты пока сделай мне милость, побудь у меня дома денька два или три – там я заеду, и обо всем толком поговорим.
– Да где уж нам в таких палатах! Я вот только подошел к ним, а уж весь в синяках, а коли внутрь попаду…
– Ты, Осип Лукич, не старайся: надо мной все шутят уже второй день, да так, что ты не перешутишь. Иди, я обо всем распоряжусь.
Матвей подозвал к себе Юдина, и велел ему отрядить десяток стрельцов, чтобы те охраняли дом и во всем помогали старосте и его спутникам, самому же Никите приказал за всем проследить и доложить. Когда тот, откланявшись с самым невозмутимым видом, отправился к своей сотне, Артемонов сказал ему негромко вслед:
– Ты бы полегче, Никитушка: ведь Осип Лукич в отцы тебе годится. А отцы… Твой-то, Никита, чем промышлял? Не иначе, тоже землю пахал?
– Мы стрельцы потомственные, в третьем колене!
Сказав это, Юдин резко развернулся парадным шагом, как будто давая знать, что не намерен продолжать обсуждение данного вопроса.
– Что ж, а мой вот, бывало, пахал.
Сотенный слегка качнул головой в сторону, но не обернулся и не ответил. Артемонов, сидя уже в возке, думал, есть ли в поведении Юдина дерзость, и решил, что, пожалуй, не слишком много, если сравнивать с другими встреченными Матвеем стрельцами, но что с князем Юрием Алексеевичем Долгоруковым чрезмерные стрельцовские вольности нужно непременно обсудить.
Глава 6
Ехать было недалеко: сказать прямо, дойти пешком до дворца было бы и быстрее, и удобнее, но не лезть же с первого дня со своим уставом в пусть и не чужой, но давно оставленный монастырь. "Придет время, сделаем по-старому, будут все пешком ходить, нечего…" – раздражался про себя Артемонов, пока кучер переминался у Красного крыльца так и эдак, не зная, куда поставить возок. Не дожидаясь завершения этих усилий, Матвей на ходу выскочил из кареты, чем немало перепугал двух молодых стольников, высланных встречать его: они бросились к нему, чтобы, согласно дворцовым правилам, подхватить под руки. Но Артемонов ловко от них увернулся, и стольникам пришлось не без труда догонять вельможу: ходил он очень быстро. Дворец, по первому впечатлению, совсем не изменился: все то же нагромождение каменных изб с каменными же переходами и сенями, разве что, выглядел немного запущенным. Где-то, не на самых, конечно, видных местах, у стен выросла травка, где-то – отвалилась небольшими кусками известка. Деревянные перила, столбы и двери потемнели, на них заметно облупилась краска. При покойном царе Алексее случалась, конечно, другая крайность: дворец белили и перекрашивали едва ли не по три раза в год, отчего он блистал всегда, как елочная игрушка, но выглядел как-то не по-домашнему. Теперь же этого было с избытком.
Матвей перекрестился на большой образ Богородицы, висевший над крыльцом, и вошел внутрь, сопровождаемый стольниками. Они долго шли длинными коридорами и переходами, по пути стояли и другие встречающие, в основном жильцы – молодые дворяне из разных городов, отобранные для службы в столице. Впечатление от дворца изнутри было то же, что и снаружи: все как раньше, но победнее, попроще и… Это была неприятная мысль, но Матвей не мог от нее отделаться: этот дворец напоминал тот, который он покинул несколько лет назад, так же, как покойник напоминает самого себя при жизни. Все было внешне похоже, но казалось, что-то ушло из этих горниц и длинных сводчатых переходов. Наконец, отворились двери палаты – кажется, это была Малая Золотая, Артемонов всегда их путал – и Матвей увидел десятка три человек, замерших в ожидании его прихода. Мужчины чинно стояли у стены, женщины помоложе – тоже стояли, а постарше – сидели на лавках у длинного стола, вполоборота ко входу. Молчание и неподвижность сохранялись пару мгновений, а потом все женщины сразу вскочили с мест, бросились к Матвею и утопили его в своих объятиях. Радостные крики, поцелуи, причитания – Артемонов старался отвечать на них, и, конечно, не успевал, а потом и пытаться перестал. За женщинами потянулись мужчины, и Матвею теперь приходилось отвечать еще и на множество рукопожатий. Почти все встречавшие его, даже самые близкие люди, изрядно изменились за прошедшие годы, а многих Артемонов и вовсе не узнавал. Радость встречи была неподдельной, но Артемонов чувствовал, что это – не просто порыв теплых чувств после долгой разлуки. Его, похоже, встречали как спасителя. И это Матвея не слишком радовало: видно, дела у юного государя и его окружения шли не слишком хорошо, и работа Артемонову предстояла тяжелая. Но от этого он вдруг испытал прилив сил и, довольный этим, начал сам с радостью целовать и обнимать всех, кто ему подворачивался, а на приветствия отвечать шутками. Из общей толпы стали, наконец, выделяться отдельные лица. Вдовая царица, его крестница – Наталья Кирилловна, ее отец Кирилл Полуэхтович Нарышкин и его сыновья: Иван, изрядно помятый и усталый по сравнению со вчерашним днем, и малолетний розовощекий Афонька, не поспевший давеча на встречу Артемонова. Разнообразных Нарышкиных здесь был целый выводок, едва ли не половина присутствующих. Матвей узнал Льва и Мартемьяна, также детей Кирилла Полуэхтовича, а в остальных даже и не пытался разобраться. Были здесь царевны Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна, дядька царя Петра князь Борис Голицын, его же стольники Юшков и Стрешнев, была и пара второстепенных Долгоруковых. Внимание Артемонова привлекла очень красивая, но очень уж молодая девушка во вдовьем наряде, которая, что вовсе не пристало московской барыне, смело и пристально смотрела в глаза Матвею, словно пробуя на нем свои чары. Не сразу он сообразил, что это, должно быть, Марфа Апраксина, его же крестница и вторая жена покойного царя Федора – по подсчетам Артемонова, ей сейчас должно было быть не больше пятнадцати лет отроду. Наконец, Матвей краем глаза заметил необычно высокого, нескладного темноволосого мальчика лет десяти, с застенчивым видом стоявшего в стороне, но с большим любопытством, а может – и с восхищением, его рассматривавшего.
– Петруша! Ну что же ты! Иди сюда скорее, это ведь Матвей Сергеевич приехал! – засуетилась царица Наталья, хватая Петрушу за руку.
Первым движением мальчик двинулся немного в сторону, как будто хотел убежать, но затем овладел собой и смело взглянул на Артемонова. Было видно, однако, что он с большим трудом удерживается, чтобы не заплакать. Матвей Сергеевич решил сгладить неловкость. Широко улыбнувшись, он подошел к Петру и потрепал его по кудрявой голове.
– Ну, здравствуй! Надо же, когда последний раз твое царское величество видел, ты и говорить еще не умел. Что говоришь, Наталья? Ну, может пару слов и знал, не спорю. А теперь – великан! Мне тут утром игрушку принесли в подарок – кораблик, что ли… Твоя работа?
При упоминании игрушечного кораблика, мальчик смутился окончательно, и спасло его только вмешательство матери, прижавшей царя к груди и с укором посмотревшей на Артемонова. Тот рассмеялся, и пошел к столу, жестами призывая всех присоединиться к нему.
Пока все рассаживались и несли первое блюдо, Матвей внимательно рассматривал собравшихся и утверждался в своем первоначальном впечатлении: за исключением многочисленных представителей клана Нарышкиных, выходцев из знатных родов тут почти не было, а из приезжавших к нему утром думцев в наличии был лишь престарелый Яков Одоевский.
Артемоновым постепенно, но неумолимо и полностью завладела царица Наталья Кирилловна. В старые времена, еще лет двадцать назад, ни одной женщины и вовсе не было бы за этим столом, но теперь многое поменялось. Царица сразу же села рядом с Матвеем Сергеевичем и сначала, из вежливости, какое-то время расспрашивала его про жизнь в ссылке, про дорогу и про первые впечатления от Москвы. Подробности ссыльной жизни Наталья Кирилловна выслушала без большого любопытства, поскольку и так все о них знала из многочисленных и подробных писем Артемонова. Отвечая же на вопрос о впечатлении от столицы, Матвей решил немного схитрить, и с воодушевлением заявил, что город, на его взгляд, выглядит превосходно, а главное – в нем удивительно мирно и спокойно, как и раньше не бывало. Царица слишком уж небрежно и охотно с этим согласилась, что Артемонову совершенно не понравилось, и перевела, наконец, разговор на действительно занимавший ее предмет: предстоящее венчание Петра на царство. Когда-то, сразу после смерти царя Алексея, Артемонов настаивал на том, чтобы немедленно объявить Петра царем, не возводя на трон болезненного царевича Федора, и, поскольку партия сторонников Федора победила, это стало причиной многих постигших Матвея в последующие годы неприятностей. Но то, чего не случилось шесть лет назад, произошло теперь: Петра после смерти брата провозгласили царем, Наталья Кирилловна стала при нем регентшей и правительницей государства, и теперь оставалось лишь дождаться венчания нового государя. Церемония эта требовала большой и кропотливой подготовки, и не могла состояться раньше, чем через несколько недель, а недели эти, конечно, тянулись для царицы Натальи и ее окружения подобно годам. Бедная матвеева воспитанница теперь попросту не могла долго поддерживать беседы без того, чтобы перевести разговор на венчание и буквально каждую связанную с ним мелочь.
– Ну, а скипетр и державу-то кому нести? – интересовался из вежливости Матвей, у которого уже голова кругом шла от бесчисленных деталей.
– Да вот Соня каких-то Пушкина с Чаадаевым предлагает. Уж не знаю, чем и прославились: мелкая сошка! Ну, пускай, Бог уж с ними! Соне видней.
Дальше разговор и вовсе измельчал: Наталья Кирилловна рассказывала о том, что какого-то смоленского полковника Мельгунова надо срочно произвести в стольники, а стрелецкого сотенного Василия Вшивого бочка – наоборот, в полковники. Поэтому когда царица отлучилась по какому-то делу, Матвей вздохнул с большим облегчением. Но тут, воспользовавшись отсутствием матери, к Артемонову подсел сам государь Петр Алексеевич. Мальчик совсем оправился от волнения, от былой робости не осталось и следа, и он смотрел на Матвея весело, хитро и даже немного озорно.
– Матвей Сергеич! Правда ведь, что ты в Курляндии бывал, и в Пруссии?
– Положим, был и там, и не только. И не бывал, а много лет прожил, твое царское величество.
– И корабли всякие видел?
– Ну, куда уж, сотен пять точно видел, на многих и ходил. Там это не диво, примерно, как у нас баржи купеческие или струги казацкие.
– Расскажи! Все расскажи, что помнишь!
Глаза мальчика не на шутку разгорелись, а взгляд Артемонова, наоборот, затуманился. Давным-давно, четверть века назад, московскому царю, казалось, стоило лишь руку протянуть, чтобы забрать себе большой кусок Балтийского побережья, земли эти чуть ли не сами падали к его ногам. Московские военачальники и дипломаты участвовали в сложной игре, в которую играли тогда все государства, чьи владения выходили Балтийскому и Северному морям. Увы, выйти победителями из этой партии московитам не удалось, и вместо строительства флота в Риге или Орешке пришлось на много лет погрузиться в изматывающую и кровавую, иногда казавшуюся бессмысленной, борьбу за земли Гетманщины. Но в памяти Артемонова и немногих оставшихся в живых свидетелей тех давних времен остались путешествия по морям на удивительных огромных кораблях. А теперь и рассказать некому было молодому царю, какие они – эти корабли.
– Конечно, Петруша, расскажу, все расскажу. Времени у нас с тобой много теперь впереди. Но погоди чуть-чуть: сегодня дел у меня невпроворот. Твоих дел – государевых, так что ты уж на верного своего слугу не прогневайся.
Матвей потрепал мальчика по плечу и поднялся с места с чаркой в руках.
– Бояре! Спасибо за хлеб-соль и за теплые слова! Чувствую теперь, что домой вернулся. Но не пора ли и за дела нам взяться? Расскажите, где у вас нынче Дума заседает, и за кем еще надо послать?
Повисла тишина, и только где-то на другом конце длинного стола переговаривалась вполголоса пара захмелевших собеседников. Повернувшиеся к Артемонову, смотрели на него со смущением или испугом, но другие поступили хитрее, и просто уставились в стоявшие перед ними миски и кружки. Матвей все понял.
– Где заседают? – тихо переспросил он.
– Да недалеко, недалеко, в Патриаршем дворце, Матвей Сергеевич, – затараторила успокаивающим тоном у него за спиной вернувшаяся Наталья Кирилловна. – Ты посиди, отдохни: ну что же с дороги, да сразу за дела? Там Соня с ними, патриарх… Соня-то, молодчина, такая умная: ну когда еще баба в Думе заседала? А она не просто для вида сидит, говорит складно, и все ее слушают.
– Ты бы, Ваня, хоть бы на могилу царя покойного сходил, стыдно ведь! – послышался хмельной голос. Собеседники на дальнем конце стола не прерывали разговора, видимо, просто не замечая происходившего. Ваня, к которому относился упрек, был Иван Нарышкин.
– Кто умер, тот пусть и лежит, а царское величество не умирал, жив! – с вызовом ответил Иван и поднялся из-за стола. Его изрядно пошатывало: очевидно, бурные события вчерашнего вечера совсем вымотали молодого Нарышкина и сделали его легкой добычей хмеля. Артемонов с кривой ухмылкой поглядывал на Ивана, но не прерывал его.
– Ваня, ну что ты! – всплеснула руками Наталья Кирилловна.
– А ну сядь! – грозно окрикнул Ивана отец, Кирилл Полуэхтович. Но тому было уже море по колено.
– Сейчас каждый может на трон сесть: и мальчишка сопливый, и умом расслабленный, и калека, – рассуждал вслух Иван. – Я вот не мальчишка, не расслабленный и не калека – почему же мне нельзя? Боярин, между прочим!
С этими словами он направился к стоявшему в стороне трону Петра. Это был не настоящий трон, а просто принесенное для юного царя кресло немецкой работы, олицетворявшее трон, в которое бойкий мальчик за все время почти и не присел.
– Петруша, царское величество, ты не против, чтобы холоп твой потешился?
Петр неопределенно передернул плечами, но глаза его блеснули гневом. Иван, не обращая на это внимания и, видимо, вовсе не замечая, уселся на кресло. Раздались вздохи женщин, раздраженные и удивленные голоса мужчин ("Ну это Ванька уже лишку хватил!" – недоумевал его давешний собеседник), затем сестра и отец кинулись к Ивану, а дальнейших событий Артемонов уже не видел, поскольку он, качая головой и бормоча что-то сквозь зубы, быстрым шагом вышел из палаты.
Глава 7
Матвей мчался по бесконечным дворцовым переходам и, как ни хорошо он их знал, свернул пару раз не туда, из-за чего потерял немало времени, а главное, дал себя догнать прикрепленным к нему стольникам. Те не решались приближаться к разгневанному вельможе, и только, с видом людей, выполняющих свой долг, следовали в паре саженей позади Артемонова. Выскочив на улицу, он дал сильного пинка одной из огромных добродушных кремлевских псин, которая, виляя хвостом, встречала его у дверей. Об этом Артемонов тут же пожалел, однако псина, обиженно поскуливая, куда-то исчезла.
Сделав всего несколько десятков шагов, Матвей Сергеевич полностью преобразился, и стольники, если бы они не жались пугливо сзади, а видели выражение его лица, должно быть, немало удивились бы. Когда Артемонов завернул за угол и оказался перед Патриаршим дворцом, он выглядел уже не гневным и раздраженным, а самодовольным и благодушным. Изменилась и сама походка вельможи, став из быстрой и порывистой неторопливой и уверенной, как и подобало боярину. Однако и в этом новом своем образе Матвею пришлось замереть на месте, а выражению его лица еще раз измениться, теперь уже на удивленное, когда он увидел площадь перед Патриаршими палатами. Здесь, выстроившись в парадном строе, стояло несколько сотен стрельцов – куда больше, чем явилось утром к его дому. Во дворец то и дело кто-то вбегал или выбегал оттуда с самым деловым видом: дьяки, жильцы, офицеры, стрелецкие головы, дворяне… Одним словом, здесь с избытком хватало того, чего вовсе не было в палатах у Нарышкиных – государственной жизни. Матвей внимательно, совсем почти остановившись, разглядывал стрельцов чином повыше и всех посетителей дворца, стараясь, по старой памяти, узнать кого-то из них. С досадой Артемонов понимал, что за годы его отсутствия все изменилось настолько, что ему теперь потребуется много времени и усилий немолодой уже памяти, чтобы снова узнать и понять кремлевскую жизнь, как знал он ее раньше.
– Дружище старое, Матвей Сергеич! – Артемонов сильно вздрогнул от раздавшегося прямо у него над ухом громового голоса, но, прежде чем Матвей Сергеевич успел прийти в себя, его уже обхватили и начали нещадно трясти чьи-то могучие руки. – Сколько воды утекло! А ты-то, боярин, не меняешься, все молодцом, хоть куда! Ну, как там, на севере-то? Эх, не подумай чего, но я тебе, Матвей, завидую! Тоже бы вот сейчас махнул куда-нибудь, к Вологде поближе, на озеро бы вышел с удочкой, да бутылочкой вина, и так бы весь день и просидел. Что там – месяц бы так провел! А вечером – в баньку… Ты помнишь ли, как в Ливонии воевали? Вот ведь места чудные, не привел Господь их за собой оставить. Бывало, вечером, после всех полковых забот, выйдешь на бережок, чарку опрокинешь, а рыбка-то уже сама рядом плещется, прямо просится на крючок. А девки… И грех сказать – прости меня, Господи, великого грешника! – но таких и на Москве поискать, да там ведь не в теремах, а прямо в поле, в стогу… Тьфу! Видишь, Матвей, хоть и старый я стал, весь седой, а все бес из меня не выйдет. Ну что же: горбатого могила исправит!
Артемонов смог, наконец, немного прийти в себя, оглядеться, и понял, что его собеседник – не кто иной, как князь Иван Андреевич Хованский, известный на Москве как Тараруй. Несмотря на неожиданность встречи и неуемную трескотню князя, которая мало шла к делу, Матвей обрадовался. Было время, когда князь Хованский прошёл половину полуночной Европы, и бил поляков, литовцев и шведов везде, где только мог их встретить. Злые языки говорили, что своей военной удачей князь обязан безрассудной храбрости, и когда ее одной для побед стало недостаточно, богиня войны отвернулась от Хованского. На такие завистливые разговоры Артемонов всегда отвечал, что если бы Иван Андреевич был безрассуден, то пошел бы в 1659 году из под Бреста на Варшаву, а он, вопреки царскому указу, этого не сделал. Так что Артемонов рад был первым встретить сейчас именно Хованского, и даже посчитал это хорошим знаком. Князю, между тем, совершенно не требовалось от Матвея каких бы то ни было ответов, и он продолжал рассуждать своим громким, покрывавшим всю площадь голосом.
– Ну да что ты мне все про безделицу деревенскую! Придется теперь тебе, Матвей Сергеич, в государственные дела погрузиться, а это тебе не на бережку с удочкой сидеть, да! Насилу я с этой Думы, Матвей, вырвался. Да и то сказать: ну что это за Дума? Дурак на дураке, вор на воре. И еще бы хоть говорили что-нибудь, а то ведь бараны бессловесные. Сам черт, думаешь, у них ум отнял. Хоть и не хочется, а приходится мне, грешному, слово брать, да все трещать, как бабе-трындычихе. А я ведь, Матвей, ратный человек, а не трепло приказное! Царевна Софья Алексеевна, конечно, девушка умная, да уж чересчур: как заведет на полчаса, да с латынью своей и греческим – ну хоть святых выноси. Да Васька еще при ней… Тьфу! Великий грех в мать браниться, а как вижу васькину рожу – ну, не могу удержаться. И ведь получается, что он-то вроде канцлера теперь. А в государстве – почитай, третий человек! Беда, Матвей, тому царству, в котором Васька Голицын – третий человек, вот, что я тебе скажу. При такой, прости, Господи, Думе и по Языкову с Лихачевым заскучаешь… Ну, да с тобой, пожалуй, весь день проболтаешь, а у меня дела! Ни минуты нет свободного времени. Ты уж не обидь, заезжай как-нибудь по-простому, а теперь пора мне.
Смерив Матвея доброжелательным, но строгим взглядом, князь Хованский хлопнул его по плечу, и стремительно зашагал прочь.
– Ну, Тараруй! – со смесью симпатии и удивления пробормотал себе под нос Артемонов, провожая взглядом широкоплечую, не по-боярски худощавую фигуру князя. За Хованским следовала еще одна фигура в стрелецком кафтане, в которой Матвей с удивлением узнал своего знакомца Никиту Юдина. Тот сперва постарался пройти мимо так, чтобы Артемонов его не признал, но поняв, что Матвей его заметил, Юдин уставился на него с такой наглой злобой, что Артемонову оставалось только вновь удивленно качнуть головой. Заставить сотника отвести взгляд в этот раз было еще сложнее, чем утром, но Матвей дождался того, чтобы Юдин сменил выражение лица на фальшиво-угодливое. В конце концов, стрелец то ли слегка поклонился, то ли просто дернулся от раздиравшей его злобы, и, резко развернувшись, поспешил за Хованским. Пока Матвей раздумывал, не стоит ли расспросить Ивана Андреевича о поведении его странного подчиненного, произошла вещь настолько неожиданная, что Артемонов вовсе забыл про Юдина. Стоило князю Ивану пройти мимо вытянувшихся в стойке шеренг и скрыться с небольшой площади перед Патриаршим дворцом, как все стрелецкое море пришло в движение и, в образцовом порядке, стало удаляться вслед за Хованским. Один за другим проходили сотни разных полков в разноцветных кафтанах и шапках, но с одинаково каменными лицами, прямыми спинами и неподвижно зажатыми в руках бердышами и пищалями. Матвей Сергеевич, полностью уверенный до сих пор в том, что стрельцы несут почетную стражу у Патриаршего дворца, наблюдал за их красивым маршем с не приставшим боярину выражением глуповатого удивления на лице, приоткрыв, кроме того, рот и выпучив глаза. Постепенно его удивление переходило почти в испуг при виде этой суровой, но неведомо кому подвластной силы. Когда Артемонов пришел в себя, то обнаружил, что рядом с ним стоят догнавшие его стольники, и с тем же выражением разглядывают стрельцов. Обругав, в сердцах, своих сопровождающих, уже подбиравшихся к нему, чтобы подхватить под локотки, Матвей, куда быстрее, чем требовало боярское достоинство, заторопился к дворцу.
Во дворце никто внезапным уходом стрельцов озабочен не был, и все, казалось, занимались своими привычными и даже рутинными заботами. Отличия от царицыных палат продолжали поневоле бросаться в глаза: народу, самого разного, было куда больше, а все стены, росписи и мебель выглядели новыми, свежими или недавно починенными. Артемонов был взволнован и погружен в свои мысли, и почти не замечал происходящего вокруг, пока ноги сами несли его в большую и по-никоновски основательную палату дворца. Он вновь овладел собой, и шел уже не торопясь и с самым важным видом. За одним из поворотов он увидел, сначала краем глаза, статную женщину в черном траурном наряде, а рядом с ней двух мужчин. Один из них, высокий и красивый молодой вельможа, был одет отчасти по польской, а отчасти даже по немецкой моде, но чертами лица не был похож на иноземца. Второй, мужчина средних лет с густой бородой, был в дьяческой одежде, но с военной выправкой. Никто из них сразу не заметил Артемонова, и все трое продолжали увлеченно что-то обсуждать. Матвей резко остановился, чтобы не выдать раньше времени своего присутствия. В это время женщина повернулась вполоборота, и когда Матвей смог разглядеть черты ее лица, то нахмурился и, как будто, испугался. Он покачал головой, отвел взгляд, потом снова взглянул на боярыню, словно чтобы убедиться, что ему не показалось, и после этого выглядел уже вовсе сокрушенным и растерянным. Если бы приставленные к Матвею стольники были наблюдательны, то заметили бы, что вид этой величественной, но вовсе не зловещей, женщины напугал и расстроил Артемонова куда больше чем все, с чем он сталкивался до сих пор. Она же сама успела повернуться и, кажется, заметила состояние боярина. Но оба, опытные царедворцы, быстро надели маски радости встречи и устремились друг к другу. Щеголеватый молодой вельможа и вовсе пришел в такой восторг, как будто Матвей был его лучшим другом, которого он много лет не видел.
– Матвей Сергеевич, солнце ты мое ясное! Ну и заждались! – Софья Алексеевна, в нарушение всех московских обычаев, кинулась на шею Артемонову и осыпала его поцелуями и ласковыми словами, на которые была весьма горазда. Она расспросила его о дороге и о том, удалось ли ему расположиться как следует в Москве, и, не дожидаясь ответа, пообещала во всем помочь. В доказательство своего гостеприимства она тут же отправила куда-то с поручениями двух или трех жильцов, которые бегом отправились выполнять распоряжения царевны. Радость и забота ее были настолько теплы и непритворны, что Матвей почти забыл обо всех странностях двух прошедших дней, и даже о возмутившем его до глубины души отсутствием приглашения на заседание Думы. Софья, как будто почувствовав эту смену настроения Артемонова, тут же перешла к самому деликатному вопросу.
– Как же нам тебя, Матвей Сергеевич, не хватало! Ну, вот сегодня хотя бы: заседали чуть ли не четыре часа, а так ни до чего, толком, не договорились. И как вы с батюшкой с ними управлялись: кто сидит-молчит в бороду, кто говорит без умолку, да все не о том… А мне-то, глупой девице, что делать?! Хорошо хоть вопрос был самый незначительный, а то пришлось бы все гостеприимство забыть, да прямо сегодня же за тобой, Матвей Сергеич, и послать. Как же хорошо, что ты вернулся: теперь мы с сестрами и тетушками как за каменной стеной! Будет мне теперь позориться, о государственных делах рассуждать: сам боярин Артемонов приехал!
Матвей с польщенным и самодовольным видом отвечал что-то в том духе, что Софья права, что нечего ему было бы после такой долгой отлучки сразу за государственные дела приниматься, и что он, пожалуй, еще неделю-другую не будет ходить на заседания, пока не освоится в Москве и не прочтет все нужные документы. А сейчас ему и неловко стало за то, что он, ни к селу, ни к городу, явился отвлекать всех от дел. Одновременно с этим Матвей пытался рассеять чары, которыми опутывала его царевна. Слова она подбирала именно те, которым хотелось верить, да только верить им как раз и не стоило. То, что Артемонов устал с дороги и не успел погрузиться в дела – было сущей правдой, но правдой было и то, что его из обычной вежливости можно было бы пригласить на заседание, дав ему повод отказаться из-за неважности обсуждаемого вопроса. Приходившие же утром бояре просто не упомянули о заседании. И кто это там сидит, молча в бороду? О таких и Хованский говорил… Чрезмерных болтунов в любом составе Думы всегда хватало, а вот молчуны в большом количестве там могли появиться только в том случае, если их сознательно отбирали в прошедшие годы. Наконец, почему Софье, девушке, несомненно, умной и блестяще образованной, но все же – девушке приходилось вести заседания? Конечно, многие вельможи алексеевских времен умерли или состарились, и все же было в Москве достаточно людей, которые смотрелись бы во главе Думы куда уместнее двадцатипятилетней царевны. Хотя бы… Хотя бы Иван Михайлович Милославский, которого Артемонов косыми взглядами всё пытался выловить среди выходивших из палаты, где заседала Дума.
К Матвею, между тем, всё то время, что он общался с Софьей, пытался пробиться князь Василий Васильевич Голицын, тот самый высокий и одетый на европейский манер вельможа. Он не только с радостью приветствовал Артемонова, но и стремился непременно сказать ему пару слов, дожидаясь того момента, когда овладевшая Матвеем Сергеевичем царевна хотя бы на миг отпустит его.
– Василий Васильич! Ну, оставь ты нас хоть ненадолго, дай поговорить! – шутливо, но строго сказала, наконец, царевна Голицыну, и тот послушно отошел на пару шагов назад. "Боится, как бы не ляпнул чего лишнего князек", – отметил про себя Артемонов. Другой же собеседник Софьи, невзрачный бородатый дьяк, уже давно куда-то исчез. Но, успев бросить на него пару взглядов, Матвей узнал дьяка: это был Федор Шакловитый, в старые времена один из главных чинов Разрядного приказа, выделявшийся умом и исполнительностью. За прошедшие годы дьяк, определенно, добился многого, если мог запросто стоять рядом с Софьей и Голицыным. И тут Артемонова осенило. Дело было в том, что Шакловитого, сына боярского из небольшого городка, лет еще так с десять назад, сосватал в Разрядный приказ ни кто иной, как Иван Михайлович Милославский, в те времена известный лишь как дальний и ничем не выдающийся родственник всемогущего Ильи Даниловича Милославского, к тому времени давно покойного. Но в последние годы, особенно после ссылки Артемонова, положение Ивана Михайловича очень изменилось, а с ним, стало быть, и положение верного Шакловитого. Матвей, в который уже раз, возблагодарил Бога за данную ему память: очень изменчивую и прихотливую, однако часто выхватывавшую из потока событий и сведений самые важные. "Ах, вот же что! Не приползла старая змея, змееныша прислала…" – подумал Матвей, и решил, что теперь он с этого самого Шакловитого глаз не спустит.
Софья, внезапно перестав щебетать, обернулась в сторону сводчатого входа в палату и начала креститься и бить поясные поклоны. Артемонов, обернувшись, увидел, как из палаты, в окружении нескольких человек, выходит иерей в серебристом саккосе и высокой митре – это был патриарх Иоаким, занявший свою кафедру еще в последние годы жизни царя Алексея Михайловича. Матвей, начавший, поневоле, обращать внимание на любые особенности поведения Софьи, удивился, отчего царевна с такой подчеркнутой набожностью встречает появление патриарха, с которым она, совсем недавно, провела много часов на думском заседании. "И он-то, Иоаким, тебе не мил, голубушка. Отчего только…" – заметил про себя Матвей.
– Патриарх, Матвей Сергеич! – зашептала ему на ухо, тряся за рукав, Софья, как будто Артемонов мог не заметить появления иерея. – Я уж тебе мешать не буду: уйду, а ты прими благословение. Ведь столько лет!
Матвей с благодарностью кивнул, поскольку он, действительно, не слишком рад больше был видеть Софью, и направился к патриарху, напоследок с жаром пожав руку Голицыну. Собравшаяся вокруг Иоакима небольшая толпа мигом рассеялась, а составлявшие ее думцы поступили в точности так, как и прочие: они либо с пробегали мимо Матвея, здороваясь и кланяясь на ходу, стараясь, чтобы он их заметил, но, ни в коем случае, не начал о чем-то расспрашивать, либо просто разворачивались в противоположном направлении, чтобы только не столкнуться с Артемоновым. В Думе, как и всегда, заседали представители примерно двух дюжин самых знатных семейств, но сейчас среди них было слишком уж много неродовитых и неизвестных Матвею дворян, а среди тех, кого Артемонов мог узнать, попадались на глаза в основном Милославские и Толстые.
Между тем, сам патриарх, как несокрушимая глыба белоснежного льда, стоял на месте, словно он давно уже ждал появления Матвея. "И все же – дворянин!" – думал Артемонов, любуясь выправкой и благообразным видом патриарха, – "На что уж Никон велик был, а всегда смотрелся мужик-мужиком".
– Матвей Сергеевич! – будничным, но все же довольным голосом приветствовал Артемонова патриарх.
– Твое святейшество, благослови!
Приняв благословение, Матвей остался в полупоклоне и молчал, ожидая, пока заговорит патриарх. Как и всегда, Артемонов считал, что эти первые слова и будут самыми важными. Иоаким довольно долго молчал, словно и сам думал и не мог решить, с чего же начать разговор с Матвеем.
– Работа тебя, боярин, тяжелая ждет, – произнес он, наконец, медленно и со значением.
– А как же, твое святейшество, когда же она легкой-то была? – с самодовольной улыбкой ответил Артемонов, – Ну да ничего – справлюсь. Раньше ведь справлялся. Конечно, постарел я, твое святейшество, ну а кто молодеет? Глядишь, все же борозды не испорчу! – Матвей чуть ли не подмигнул патриарху. Тот, однако, не поддержал матвеевой веселости:
– Сказано: "Входите вратами тесными, потому, что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими. Потому, что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их". Сейчас, Матвей Сергеевич, перед тобой те, широкие врата распахнутся, но ты соблазна избегай. Превыше всего – избегай гордыни: какие врата для боярина Артемонова ýже, чем смирение и подчинение чужой воле? Хочется каждому орлом парить, но бывает, что ужом проползти нужно, и по-другому – никак. Понимаешь ли меня?
– Да чего уж не понять. Гады ползучие – это ведь как раз по моей части. Помнишь, твое святейшество, сколько их у меня тогда нашли?
Матвей рассмеялся. Он напоминал патриарху старое дело, когда Артемонов был обвинен в колдовстве, а одним из главных доказательств его связей с темными силами служила коллекция засушенных причудливых морских рыб, которую Матвей привез из Ливонии и очень любил разглядывать. Рыб торжественно сожгли, однако Артемонов не расстроился, поскольку, повернись дело иначе, сжечь вполне могли бы и его самого. Тогда одним из главных его заступников оказался Иоаким, который с гневом обличал темноту и суеверия матвеевых обвинителей. Но сейчас патриарх не хотел шутить, и строго взглянул на Матвея.
– Благословляю тебя, боярин, на государственный труд. Дай тебе Бог сил и мудрости, – сухо сказал Иоаким, давая понять, что разговор окончен. – А если время у тебя от тех трудов найдется, и захочешь со мной, грешным, о чем поговорить – милости прошу на подворье.
Матвей поклонился архипастырю, еще раз поцеловал ему руку, и пошел к выходу по длинной галерее, теперь совершенно пустой: лишь в самом конце стоял стрелец, настолько неподвижный, что и заметить его было непросто.
– Теперь, Матвей, времена не те. Оступишься – подняться уже не дадут, – услышал Артемонов негромкий голос патриарха, дойдя до середины галереи. – У тебя ведь, Матвей, загородных усадеб хороших немало? Слышал, что и новые пожаловали. Съезди, проведай: мужички что-то неспокойны стали.
Не сумев сдержать раздражения, Артемонов не слишком почтительно качнул головой, а затем резко развернулся и, не прощаясь с патриархом, почти выбежал из галереи.
Глава 8
В том, что времена стали не те, Артемонов был теперь совершенно уверен, однако, вопреки совету Иоакима, никуда уезжать из Москвы не собирался. В его голове постепенно складывался план действий, пока в самых общих чертах: продумать его подробнее мешала нехватка сведений. Но их Артемонов надеялся собрать как можно скорее и в как можно большем количестве. Он остановился на площади перед Патриаршим дворцом в задумчивости, и вскоре, с тяжелым вздохом на что-то решившись, направился в сторону Чудова монастыря. Предварительно, он с самым угрожающим видом велел двум стольникам, наконец, отвязаться от него. Угрозы подействовали плохо, и только когда Матвей пообещал рассказать царевне Софье об их безупречной службе и о том, что они сопровождали его до самого дома, служивые, хотя и с большими сомнениями, оставили его одного.
Первой частью матвеева замысла, без которой оказались бы невозможны все последующие, было заручиться поддержкой или, по меньшей мере, нейтралитетом, всех основных бывших в столице военных сил: стрельцов, солдат, дворян и служилых немцев. Из них стрельцы были самыми многочисленными и сплоченными и, судя по тому, что наблюдал Артемонов в последние два дня, именно с ними следовало ожидать наибольших сложностей, и от них, в первую очередь, стоило ждать неприятностей. Дело было еще и в том, что руководил стрельцами человек, каждая встреча с которым была для Матвея тяжелым испытанием и таила опасности, которых порой только чудом Артемонову удавалось избегать: князь Юрий Алексеевич Долгоруков. Точнее говоря, главой Стрелецкого приказа значился сын князя Михаил – один из тех, кто приходил утром к нему в дом, но сомнений в том, кто в действительности держит в руках "надворную пехоту", у Матвея не было. Расстались они с князем не слишком хорошо: после кончины царя Алексея Артемонов старался возвести на трон его младшего сына Петра, что не могло вызвать радости у Долгорукова, назначенного покойным государем опекуном другого его сына – Федора. Затея Артемонова не удалась, царем стал Федор Алексеевич, а сам Матвей Сергеевич попал сперва в опалу, а затем и в ссылку. И хотя он считал одно время Долгорукова своим союзником и чуть ли не другом, хотя и пришлось им вместе много повоевать, но Матвей почти не сомневался, что главный виновник его злоключений последних лет – именно князь Юрий. А уж семейству Нарышкиных досталось от Долгорукова так крепко, что царица Наталья Кирилловна и ее родственники нисколько не обрадовались бы, узнав, что Артемонов собирается в гости к их заклятому недругу. Так что теперь Матвей совершенно не представлял себе, ни какой прием ждет его у князя, ни о чем говорить с ним (и даже важнее – о чем лучше не говорить), ни как подступиться к самому важному вопросу, с которым он шел к Долгорукову. Но в омут нужно прыгать сразу, это Артемонов знал точно, и, ускорив шаг, направился к подворью князя, располагавшемуся совсем недалеко.
По дороге он снова повсюду видел следы запустения и неухоженности Кремля, которые и вообразить себе было невозможно еще несколько лет назад. На уличной брусчатке тут и там были выворочены камни, и бреши эти были иногда чуть ли не в аршин шириной. Многие бревна деревянных мостовых изрядно прогнили и сломались, а кое-где и вовсе отсутствовали, заставляя пешехода пробираться по густой майской грязи. Стену Чудова монастыря, вдоль которой шел Матвей, явно давно не красили и не подновляли: почти через каждую сажень на ней красовались обнажившиеся участки кирпичной кладки. А главное, везде, где только был хоть самый маленький участок голой земли, бушевали заросли сорной травы. Артемонов не мог объяснить себе почему, но эта растительность неимоверно раздражала его. Вероятно, дело было в том, что ни в чем не повинные лебеда, крапива и прочие травы были знаком всё того же: малолюдности и заброшенности нынешнего Кремля. "Хозяина нет, вот и людей все меньше" – заключил Матвей Сергеевич. В прежние времена по кремлевским улицам, площадям и закоулкам передвигалось, непременно спеша куда-то, такое количество людей и повозок, что любая растительность, даже в стороне от главных путей, безжалостно вытаптывалась. Теперь же вытаптывать стало некому, а искоренять целенаправленно – тем более. Вот и превращался Кремль во что-то вроде уездного бедноватого монастыря. Словно в подтверждение мыслей Матвея, из-за угла показалось здание Приказов, у которого прежде в любое время толпились десятки, если не сотни людей, а теперь было почти пусто.
Но вот из-за небольшого пригорка показался забор долгоруковской усадьбы, которая никогда не отличалась пышностью, а теперь и подавно: видно, хозяин с возрастом все меньше стремился привлекать внимание к своей особе. У ворот возились пара немолодых холопов, которые почтительно поклонились вельможе, а еще один, стоявший вполоборота сухощавый, слегка сгорбленный старичок в кожаной безрукавке и хороших сапогах, то ли не замечал Артемонова, то ли до того расслабился, что и забыл, как в достойных домах должны принимать гостей.
– Эй, православный! Бог в помощь! Хозяева дома?
– Дома, Матвей, дома! Ты заходи.
Старичок повернулся, и Артемонова обдало холодом – обычный признак встречи с князем Юрием Алексеевичем, а старичок оказался именно им. Он совершенно распрямился, и больше не выглядел ни старым, ни сгорбленным, а лицом князь и вовсе не менялся уже лет тридцать: холодные рыбьи глаза навыкате, нос с горбинкой и тонкие губы, всегда слегка изогнутые улыбкой, которая могла быть очень приятной, а могла и не на шутку напугать. Пожалуй, борода и усы князя стали по-стариковски кустистыми и седоватыми, но, в общем, сохраняли свой цвет. Однако Матвей, похоже, поторопился подумать, что Долгоруков совсем не изменился: через мгновение князь опять сгорбился, черты лица его как будто осунулись, глаза потухли, и стало видно, что время также властно над ним, как над любым другим человеком. Он с дружелюбным видом заковылял к Матвею.
– Обнимемся что ли, Матвей? Скажи, что зла на меня не держишь!
– Помирать скоро, Юрий Алексеич, неужели и теперь ссориться будем? Если бы я тебя, Юрий Алексеич, тридцать лет не знал, то может и обижался бы, а так…
Они обнялись, и князь, сокрушаясь, что в доме не прибрано и надо распорядиться, побрел все той же стариковской походкой на высокое крыльцо терема. Его не было довольно долго, и Матвей успел хорошенько разглядеть дом и двор князя, которые, уже привычно для Артемонова, выглядели запущенными, как будто у хозяев не было сил или желания поддерживать их в порядке. "Странное все же дело. Ладно, Чертенок уже не тот, состарился, а сыновья? Да и денег у них куры не клюют, неужели дворецкого хорошего нельзя нанять?". Князь все не шел, майское солнышко припекало все сильнее, а двое слуг с самым невозмутимым видом, не обращая ни малейшего внимания на Артемонова, продолжали, как заводные игрушки, заниматься своими делами. Матвей уже собрался крикнуть одному из них, чтобы проведал еще разок хозяина, но тут откуда-то из глубины двора не торопясь вышел прекрасный кабардинский скакун без седока. Животное подошло довольно близко к Матвею, внимательно разглядывая его умными темными глазами. Артемонов потянулся было, чтобы погладить скакуна, как из-за спины коня выскочил князь Долгоруков. Он крепко сжимал ногами бока лошади, одной рукой держался за гриву, а второй приставил к горлу Матвея короткий кинжал. Ни отстраниться, ни даже разглядеть, как князю удалось проделать такой трюк, у Артемонова не было ни малейшей возможности. Когда он удивленно поднял глаза, то увидел, что Юрий Алексеевич улыбается ему самой обаятельной своей улыбкой.
– Ну что, не совсем состарился Долгоруков? Похож еще на Чертёнка? Проходи, дружище Матвей, в дом – будет во дворе-то стоять!
Внутреннее убранство дома Долгорукова не было, как у многих вельмож в то время, устроено на европейский лад, но нельзя было сказать и того, чтобы хозяин строго держался московской старины. Скорее, обстановка подчеркивала равнодушие князя к любому украшению жилища, в котором было лишь самое необходимое: большой стол, несколько лавок, пара поставцов и сундуков, да красный угол с полудюжиной не слишком богато украшенных, но старинных и красивых икон. Юрий Алексеевич торопливо перекрестился на образа, поскорее уселся за стол и стал нетерпеливо звать слуг.
– Давай, Матвей, выпьем с тобой, да как следует, по старинке! Как раньше пивали. Пока Мишка, аспид, не пожаловал – тогда уж и не посидим путем.
Князь тревожно оглянулся по сторонам, словно удостоверяясь, что аспида-Мишки еще нет по близости, а в глазах его мелькнул неподдельный испуг. Но вскоре примчался слуга с двумя большими кружками меда, и Юрий Алексеевич, с жадностью осушив свою почти до дна, совершенно успокоился и подобрел. В отличие от двора и дома, погреба и кухня в доме Долгоруких были, очевидно, предметом самой пристальной заботы хозяев. Мед был превосходен, и не менее хороши были пироги и другие разносолы, которые очень шустро носили слуги снизу.
– Про ссылку, Матвей, не спрашиваю – письма твои читал. А как тебе Москва-матушка?
Артемонов решил начать разговор с наименее важного, чтобы потом, разговорив князя и дождавшись, пока тот слегка опьянеет, перейти к более серьезным вещам. Хотя играть с Чертенком в такую игру было небезопасно: тут кто еще кого разговорит. Но делать было нечего, да и скрывать Артемонову – тоже.
– Да как-то, видишь ли, князь Юрий, беспокойно. Как бы и сказать… Ты ведь меня давно знаешь – вроде никогда я бабьим сказкам не верил, чертей да леших не боялся. Да и сами мы хуже чертей бывали… А тут приезжаю я к себе домой, в Коломенское, а там такое творится. Ну, не буду всего рассказывать, а то подумаешь: помешался Артемонов на старости лет.
– Да нет, Матвей, не подумаю, – слушая Артемонова князь, к удивлению Матвея, покачивал головой с таким видом, как будто прекрасно понимал и знал, о чем тот говорит, – И правда, странные вещи бывают. То девки вдруг со дворов пропадать стали – у меня вот одна исчезла. А у Стрешнева – знаешь же, целую орду дворовых держит – не менее трех человек. Только одну нашли, да, думаешь, лучше бы и не находили. Ни капли крови у нее не осталось: две дырочки на шее прокололи, и всю, как есть, кровь выпустили. И на земле рядом – ни капельки! Мастер своего дела работал, чтобы его черти в аду жарили! И тело это бескровное у реки с камнем на шее нашли: топить, упырь, собирался, да спугнули. Потом, когда все девки перепугались, да и стали их беречь – перестали, вроде, пропадать. Злодея не нашли, конечно, куда там. Ну, а стая эта бесовская по улицам бродит, спать не дает? Как будто все звери сразу собрались, да с ними еще чертей с десяток. А ведь никто их не видел… Кто знает, может, кроме девок тех бедных.
Юрий Алексеевич со вкусом приложился к кружке. Артемонов и не думал его перебивать, с любопытством слушая рассказ князя. Но если после слов о загадочной гибели девушек он лишь вежливо и сочувственно покачал головой, то услышав о шумной стае, Матвей не на шутку помрачнел и даже, казалось, перестал внимательно слушать князя, погрузившись в свои мысли. Долгоруков, между тем, сделал из своего рассказа неожиданный вывод:
– А все, Матвей, от того, что хозяина нет на Москве: кот из дому – мыши в пляс. До поры до времени по-старому держалось – да мы с тобой и держали – а потом старые дрожжи-то и выдохлись. И все тут, как дурные воеводы в отписках пишут, "побрели врозь". Хорошо, хоть с турком еще при Федоре помирились, сейчас и не знаю, кто и как бы с ним воевал, разве что Тараруя на нехристей напустить… А нынче каждый сам за себя. Главных конфедераций-то две, по числу царевичей, это, как и раньше. Но ты не думай, что все между ними поделились: большинство-то ждет, чем кончится. Одно хорошо: что два всего царевича, а не, положим, десяток. Тогда быть бы на Москве конечному разорению.
Долгоруков, похоже, и правда основательно захмелевший, грустно опустил голову вниз, подперев лицо кулаками.
– А ты-то, Юрий Алексеич, тоже ждешь? – осторожно поинтересовался Артемонов.
– Жду! Давай уж мы с тобой, Матвей, вокруг да около ходить не будем. Тебе, вестимо, только с Нарышкиными по пути, и хотел бы ты, Матвей Сергеич, чтобы я тоже к вам примкнул со всем стрелецким войском. Но это у тебя, да у Нарышкиных и иже с ними путь один, а у нас, Долгоруких, пути разные есть. Пойдешь с вами, а Милославские верх возьмут – всему роду разоренному да в опале быть, а ведь с каким трудом мы из ничтожества поднимались. Но насчет стрельцов не переживай: действуй так, будто и нет никаких стрельцов. Это я тебе пообещать могу.
Тут Матвей решил нанести главный удар, лучшего времени ждать было нечего:
– Да вот, князь Юрий, насчет стрельцов мне и боязно. Верны ли? Я тут, помимо бесовских наваждений, совсем наяву и другое видел…
Слова эти произвели на князя неожиданное действие: он, не дослушав, в ярости вскочил из-за стола, лицо его покраснело и перекосилось.
– Как коня за гриву держал, так и их, хамское племя, держу! – сжав кулак, сказал Долгоруков, – Неужто ты думаешь, что Тараруй ими верховодит? (Артемонов, надо сказать, ни словом не упоминал Хованского). А если увидишь или узнаешь, что где-то стрельцы безделье заводят – сразу мне, и только мне вестового шли. Быстро у меня огня и кнута отведают.
Артемонов благодарно закивал головой, но, сказать по правде, горячность князя говорила ему об обратном: скорее всего, дела со стрельцами шли у него не слишком гладко. Да и, собственно, рассказов о "безделье", несмотря на шум и угрозы, слушать Долгоруков не захотел. Князь, между тем, совершенно овладел собой, и сказал прежним спокойным и немного насмешливым голосом:
– И вот тебе мой совет, Матвей: венчайте Петра как можно скорее, не ждите ни месяца, ни недели. Каждый день теперь на вес золота. И не бойся ничего: давно уже по всей стране ему присягают. Я это хорошо знаю, все ведь книги к Мишке в Разрядный приказ свозят. Ну, бывай, не буду держать государственного человека! Вредно нам, старикам, столько пить. Да и Мишка сейчас явится – плешь проест. Рад был видеть! Ты меня не забывай, глядишь, и повоюем еще вместе!
Глава 9
Несмотря на целый поток событий, закрутивший с утра Артемонова, время было еще совсем не позднее, и Матвей, перед тем, как отправляться на Кокуй к Драгону и Кравкову, решил заехать опять в Коломенское, для чего у него было сразу несколько причин. Во-первых, нужно было уложить в голове все увиденное и услышанное в Москве, и понять, как действовать дальше, хотя бы в ближайшие дни. Матвей и без советов князя Юрия знал и чувствовал, что времени на размышления у него совсем мало, и что, определившись с намерениями, далее надо будет действовать быстро и безжалостно, не давая ни себе, ни другим ни сна, ни отдыха. Сведений по-прежнему было недостаточно, и все же чрезмерно много для всего двух суетных и странных дней, и Артемонов пока не мог представить себе всей картины изменившейся до неузнаваемости московской жизни. Ну а для того, чтобы голова заработала, нужно было хоть немного отдохнуть и прийти в себя от обильно выпитого с утра хмельного. В московском доме, где сейчас были домашние и большинство слуг Матвея, ни отдыха, ни покоя, ему было не найти. События прошедшей ночи, из-за обилия новых впечатлений и того же хмеля, казались уже чем-то давним и почти вымышленным, и Артемонова даже тянуло сейчас в свой загородный дом. Он потихоньку забрал со двора Алима, и отправился в путь.
День был еще лучше вчерашнего. Казалось почти невозможным, что так быстро распустится листва, подрастет трава, и распустятся сразу все цветы. Стало уже не просто тепло, а жарко. За одну ночь весна превратилась в лето, но в такое лето, о котором можно лишь мечтать: без сильной жары, назойливых мошек, зато с режущей глаз яркостью красок и запахом цветущих трав и свежих листьев. Было ли дело в прекрасной погоде, или в том, что Матвей покинул, наконец, производивший на него гнетущее впечатление Кремль, но настроение у Артемонова было самое приподнятое. Никакие происшествия не омрачали его пути, и он чувствовал себя полностью, безо всяких оговорок счастливым. Матвей и не заметил, как примчался в Коломенское, и, вновь решив растянуть удовольствие, направился на запруду возле мельницы. "Сейчас уж точно для водяных и русалок не время!" – улыбнулся он про себя. И маленький пруд встретил его именно так, как он ожидал. Вся красота мая сошлась здесь в одной точке, и окружила его: ярко-зеленые ели, вечно трепещущие и переливающиеся березы, листья кувшинок, и ласковый, растворенный в самом воздухе солнечный свет, в котором летели пушинки и тонкие нити паутины. Старая мельница тихо поскрипывала при каждом легком дуновении ветра. Артемонову захотелось стать маленьким крестьянским мальчиком, чтобы сидеть тут день-деньской с удочкой, и ни о чем не думать. Прошло несколько минут, и Матвей, не без сожаления, хотел уже пойти в дом, как заметил краем глаза что-то странное, выделяющееся из всей окружающей картины. Сначала он никак не мог понять, что же именно его стало беспокоить, но, вглядевшись, он заметил, что стебли старого камыша справа от него опутывает какие-то комки желтоватых нитей, вроде волос. Да это и были волосы. Вскоре Матвей разглядел все, чего вовсе не хотел видеть: затылок утопленницы, ее набухшую на спине льняную рубашку и торчащие из воды голые, распухшие пятки.
– Вот же, черт…
Артемонов был зол и расстроен, и решительно не знал, что делать. Бросаться вытаскивать утопленницу не имело никакого смысла, да он один бы и не справился. Оставалось пойти в дом и отправить слуг, чтобы вытащили тело. Впечатления от прекрасного дня были, разумеется, безнадежно испорчены, и Матвей, раздраженно махнув рукой, побрел к дому. По дороге он замер, вспомнив рассказ князя Юрия про обескровленных и утопленных девушек, и расстроился еще больше: "Ну, ничего плохого мимо меня не прошло. Здравствуй, Белокаменная!".
Зайдя во двор, Артемонов сразу почувствовал, что ни в доме, ни во всей усадьбе нет ни души. На всякий случай, и с какой-то странной надеждой, он покричал слуг, но никто, разумеется, ему не ответил, кроме шумевших на ветру крон берез. Чистота и прозрачность воздуха и безмятежный шелест листьев теперь только подчеркивали пустынность двора, и Матвею стало не по себе. Совсем непонятно было, что же теперь делать с утопленницей. Решив, что до завтра ей вряд ли станет хуже, Артемонов со вздохом направился в дом. Здесь он с некоторым замиранием подошел сначала к кровати, где он давеча видел рукав фиолетового платья, а затем вышел и на балкон, откуда ему пришлось бесславно бежать еще несколько часов назад. Там, конечно, ничего необычного не было. Да и вообще было заметно, что, хотя слуги куда-то и пропали, но перед своим исчезновением отлично прибрали дом. Матвей извлек из погреба бутылку ренского вина и кусок окорока, и уселся в кресло на балконе. Яблони уже начинали цвести, и вокруг цветков вились пчелы, березы по-прежнему шумели, а паутинки по-прежнему медленно летели куда-то в солнечных лучах. Осушив одним глотком полбутылки, Артемонов окончательно успокоился, однако обдумать хорошенько сложившееся положение ему не удалось, поскольку очень скоро Матвей заснул.
Ему долго ничего не снилось, но вдруг он оказался опять у запруды. Все вокруг виделось до того четко и ясно, что и не подумать было, что дело происходит во сне. Разве что, были уже сумерки, в точности такие, как в первый приезд Матвея, и распустившиеся листья опять свернулись едва ли не в почки, как будто Артемонов перенесся на день назад. И вновь, как вчера, он краем глаза увидел темную фигуру, выглядывающую из-за мельницы. Обернувшись, он увидел, к своему большому удивлению, царевну Софью. Она была в угольно-черном платье, облегавшем ее фигуру, но оставлявшем открытыми плечи и верхнюю часть груди: такие платья носили иногда наиболее смелые польки и немки. Волосы ее также были совершенно черными, хотя так, может быть, казалось из-за того, что она стояла против света. В волосах красовались какие-то странные украшения из цветов и веток, из которых особенно выделялась крупная, сияющая белизной на фоне темных волос кувшинка. Таким же белым, как будто бескровным, было и лицо царевны, а глаза и губы, напротив, были совершенно черными, как ее платье и волосы. Артемонов с интересом разглядывал ее, и думал, почему же Софью многие в Москве считают некрасивой: она хоть и казалось в таком наряде несколько пугающей, но была вовсе недурна собой. Царевна вдруг резко вскинула вверх руку, как будто указывая куда-то, позади того места, где был Артемонов, а в глазах ее загорелись две яркие полосы сверху вниз, как у кошки. Это было уже и впрямь жутко, тем более, что там, куда указывала ее рука, раздался звук бурлящей воды и еще какой-то неприятный чавкающий звук, как будто большую корягу вытаскивали из ила. Обернувшись, Матвей увидел, как из-под воды медленно поднимаются сначала пряди светлых, слегка кудрявых волос, а потом и все тело утопленницы в льняной рубахе. Этим, однако, всё не закончилось, поскольку покойница встала на ноги и начала медленно поднимать голову: лицо её было закрыто длинными волосами, но вот-вот они должны были упасть в стороны, и утопленница тогда взглянула бы в лицо Матвею. Артемонов так не хотел этого видеть, что немедленно проснулся.
Почти стемнело и сильно похолодало, небо было красивым, как и всегда в холодные и ясные вечера. Хмель, который придавал всему вокруг приятную и теплую окраску, совершенно выветрился, оставив после себя необъяснимое чувство стыда и испуга. Больше всего Матвей испугался того, что опоздает на встречу с Кровковым и Драгоном в Немецкой слободе, но, вспомнив, что настоящая жизнь на Кокуе начинается в мирное время только ночью, Артемонов успокоился, и, немного дрожа от холода, пошел вниз.
Глава 10
Путь из Коломенского в Немецкую слободу Матвей мог, пожалуй, проделать и с завязанными глазами. Кокуй, стоявший на отшибе, изобиловал явными и тайными ходами, через которые в него можно проникнуть в любое время дня и ночи – да никого особенно и не интересовало, кого понесут, по доброй воле, черти в это безбожное место. Артемонов, разумеется, нарядился в немецкий костюм, какой попроще, и сейчас, со своими длинными волосами и бородой, ничем не отличался от средней руки немецкого пехотного офицера.
Встречу Кровков и Драгон назначили в самой шумной и людной таверне Немецкой слободы. Такое решение могло бы показаться странным, однако оно было оправданным: за Драгоном, почти не стесняясь, следили, и пригласи он в дом к себе или к кому-то из сослуживцев Агея и Матвея Сергеевича, об этом сразу же стало бы известно множеству совершенно лишних людей. Опытный шотландец понимал, что больше всего это повредило бы Артемонову. Теперь же старые друзья сидели в крохотной приватной комнатке на втором этаже, а снизу доносились грубые шутки на всех немецких диалектах и взрывы громового хохота. При каждом таком проявлении буйного веселья Матвей вздрагивал, но в общем эта своеобразная обстановка скорее успокаивала его.
Драгон в основном рассказывал вещи, уже хорошо известные Артемонову. Агей же Кровков долго не говорил ни слова, и только загадочно и насмешливо, по своей привычке, поглядывал на Матвея. "Чего и явился тогда: сидит, как пень", – раздражался про себя Артемонов. Но в рассказах шотландца кое-что оказалось для Матвея новым, хотя и не слишком его удивило. Как и говорил Иван Нарышкин, на похоронах царя Федора Софья, под видом плача по покойнику, выступила с речью, в которой почти прямо говорила, что царя – отравили, и та же судьба вскоре ждет обоих царевичей. Кто были эти злые люди-отравители – царевна не пояснила, однако надо полагать, что она не имела в виду себя или кого-то из своего окружения. А в него, помимо Милославских, Толстых и Голицына, неожиданно стали вхожи и некоторые невысокие чином стрелецкие полковники. И главное: к царевне стал в последнее время заходить в гости князь Иван Андреевич Хованский, и делал он это куда чаще, чем требовала простая вежливость.
Когда речь зашла о Хованском и о стрельцах, Драгон помрачнел и пожаловался, что последние стали слишком уж наглы, и что немецким офицерам приходится все время быть начеку, чтобы не стать жертвами распоясавшейся "надворной пехоты". Артемонов подумал, что опасаться этого теперь приходится далеко не только одним немцам, но промолчал, поскольку не решил еще, когда и как ему стоит рассказывать друзьям свою вчерашнюю историю.
– Вы знаете, полковник, – задумчиво говорил Драгон, который познакомился с Артемоновым в давние времена, когда тот ненадолго получил звание полковника, и вскоре его лишился. У Матвея впоследствии было множество куда более высоких чинов, но он так и остался на всю жизнь для шотландца полковником – в отличие от Кровкова, которого Филимон Афанасьевич давно уже незаслуженно величал генералом. – Вы знаете, полковник, говорят, что стрельцами заправляет принц Хованский, но я в это не очень верю. Куда вернее будет сказать, что ими никто не заправляет. Так что, к счастью для нас всех, колосс этот, хотя и стоит на крепких ногах, но не имеет головы, а, следовательно – и глаз. Так что он и сам не знает, куда направится в следующую минуту. Иногда мне кажется, что достаточно кому-то просто строго окликнуть стрельцов и призвать их к порядку, может и выпороть дюжину для острастки – и они успокоятся. Сражения в этой войне, полковник, будут идти не на площадях, а в покоях дворцов.
– А что же дворяне? Почему они терпят стрельцовские шалости? – осторожно поинтересовался Артемонов, который хотел верить оценке положения, данной шотландцем.
– Кто?! – раздраженно буркнул Кровков, впервые за вечер вступив в беседу, но развивать свою мысль не стал, и только махнул рукой.
– Генерал, вероятно, хочет сказать, что дворян сейчас в столице совсем мало. Недавно закончилась война, и все разъехались по имениям, чтобы залечить раны, привести себя в порядок и немного отдохнуть. Кто-то на юге, по крымским вестям. Да и другая причина есть в деревню съездить: много где мужики стали неспокойны – поместья жгут, старост прогоняют. Как будто чувствуют нутром, что власть ослабла… Кот из дома – мыши в пляс! – повторил шотландец слова князя Долгорукова.
Все трое некоторое время помолчали, а потом Матвей Артемонов встал с кресла и, с немного взволнованным, но решительным видом, обратился к Кровкову и Драгону:
– Агей Матвеевич. Филимон Афанасьевич! Нечего мне с вами, старыми моими друзьями, вилять и вокруг да около ходить. Скажу напрямую: надоели мне эти пляски мышиные, и пора, раз уж привел меня Бог снова в Москву, им конец положить. Сегодня погуляем, а завтра за дело возьмусь. И стрельцов окликну строго, как ты, Филимон, говорил, и всех остальных, кто про порядок и про службу государеву забыл. Да и царевичей от отравления надо спасать – жалко ведь мальчишек, – улыбнулся Матвей. – Говорите, как есть: будете ли вы со мной, и могу ли я на вас и ваши полки рассчитывать?
Драгон и Кровков молчали довольно долго – куда дольше, чем хотелось бы Артемонову. Когда он уже собрался повторить свой вопрос, шотландец заговорил, медленно и не глядя на Матвея:
– Матвей Сергеевич, о том, что я намерения твои поддерживаю – и говорить не стоит. Вы, полковник, кажетесь мне сейчас единственным островком здравого смысла в этом море чисто московского хаоса. Однако не одни стрельцы сейчас дурят: и на наших солдат с драгунами эта зараза перекинулась. За нашего брата-немца я еще могу отвечать, хотя в семье не без урода – есть и среди нас те, кто к Милославским бегает. Но вот подчиненные наши… Иногда кажется, что они станут выполнять лишь те команды, которые им самим придутся по душе. Впрочем, за полки под началом шотландцев я ручаюсь! Вы ведь помните, полковник, что шотландцы – самые честные люди в мире? – убежденно заявил Драгон, видимо, решивший, что надо Матвея хоть чем-то обнадежить.
– Спасибо, Филимон Афанасьевич! Большего мне и не надо – сейчас и несколько сотен хватит, главное, чтобы верны были. А ты, Агей, чего молчишь?
– Матвей Сергеевич, – также медленно и, как будто, подбирая каждое слово заговорил Кровков, – Это ты – государственный человек, а я-то – простой вояка. Конечно, хочется тебя поддержать, а вот в дела государственные лезть вовсе не хочется: больно уж от них дыбой и плахой пахнет. И то сказать: не у одних немцев солдаты ненадежны стали…
– Это как понимать: "да" или "нет"? – прервал рассуждения Кровкова раздраженный Матвей.
– Да, да и еще раз да! – сказал вместо Агея Драгон, подсаживаясь к тому с кружкой пива в руке, а другой рукой крепко обнимая и тряся Кровкова за плечо. – Агейка, ты разве забыл, что французы в таких случаях говорят: "Noblesse oblige"?
– Это что же такое значит?
– Черт побери, так и знал, что ты не поймешь! А по-русски я этого пока не выучил. Одним словом: надо нам с тобой и Матвеем стоять заодно! Это ты понимаешь?!
– А то как же! Когда Агей Кровков друзей своих бросал, а?
Агей улыбнулся улыбкой, которая не слишком понравилась Артемонову, и тут же поднялся, чтобы обнять Матвея. К ним присоединился и Драгон.
– Ну и хватит на этом, ни слова больше о государственных делах! – с облегчением воскликнул шотландец.
– Точно, точно, надоели! – живо поддержал его Кровков. – Ты вот лучше Филимон Афанасьевич, про бабу с лягушкой расскажи!
Драгон помрачнел, а Матвею, надеявшемуся хоть немного отдохнуть от безмерно надоевшей ему чертовщины, пришлось выслушать еще одну загадочную историю. Дело было в том, что Филимон Афанасьевич, возвращаясь в последнее время вечером домой, стал замечать странные вещи. Однажды он увидел сидящую возле колодца огромную лягушку – была она, по словам шотландца, больше кошки, но меньше собаки, и очень внимательно смотрела на Драгона умными, прямо таки человеческими глазами. Филимон хотел уже подойти поближе, чтобы разглядеть лягушку получше, однако его внимание отвлек треск веток и шум, раздававшийся со стороны дома. Повернувшись туда, Драгон увидел огромную горбатую бабу в простой крестьянской одежде, которая перешагивала через дом и чем-то посыпала его, при этом бормоча под нос заклинания. Заметив хозяина дома, баба, ломая ветки деревьев, ринулась в сад, и вскоре Филимон потерял ее из виду, хотя, казалось, такой громадине вовсе негде было там спрятаться. Когда шотландец вернулся к колодцу, лягушки там, разумеется, тоже уже не было.
– Я, господа, может быть, не могу достаточно ясно передать это, тем более, на чужом языке, но смеетесь вы зря – поверьте, тогда это все было вовсе не смешно.
– Ну, а баба-то хоть, того самого… Ничего собой была? – осторожно поинтересовался Кровков.
– Да, и лягушка… – присоединился Артемонов.
– Что – лягушка? – недовольный несерьезностью друзей спросил Драгон.
– Стрелу в лапах держала?
– Ох, господа, уверяю вас: это было вовсе, вовсе не смешно! Видели бы вы это сами…
Несмотря на эти уверения, Кровков с Артемоновым расхохотались так, что напугали даже сидевших внизу немцев, которые ненадолго притихли. Остаток ночи прошел весело, да так весело, что большей части его Матвей на утро и не помнил.
Глава 11
Артемонов проснулся на следующий день очень рано и в очень дурном настроении. Голова болела, на душе было тяжело, одолевали разные мрачные мысли. Утро, как назло, выдалось серым, мрачным и холодным. Точнее говоря, была еще ночь, подсвеченная отдаленными лучами сильного майского солнца. Матвею вдруг показалось, что все усилия напрасны, что его слишком долго не было в столице, и слишком поздно он в нее вернулся для того, чтобы обратить течение дел в свою пользу и суметь остановить замыслы соперников. Да и не знал он их по-прежнему толком, этих замыслов, и это, пожалуй, было самым неприятным. Мысль об отъезде в загородное имение казалась теперь почти соблазнительной. Но постепенно боярин взял себя в руки. Он рассудил, что виновник мрачного его настроения по большей части, если не полностью – вчерашний хмель. Что он, конечно, не знает и не может знать всех хитросплетений нынешней московской политики, но что в таком знании и нет необходимости, поскольку главное ясно. При больном и слабом, хотя и далеко не глупом, царе Федоре власть постепенно слабела, а знатные бояре с их богатыми и многочисленными семействами все меньше думали о службе государству, все больше размышляли о собственном будущем и вели свою игру. Ведь стали же царями и Романовы, и Шуйские, и даже Годуновы, а разве Хованские, Одоевские, Голицыны – хуже? Ну, уж точно не на взгляд представителей этих семейств. А теперь, после смерти царя, при двух малолетних царевичах и двух царицах, одной – по закону, и одной – по характеру, каждый думает, что его время пришло. "А и я сам разве не так же думаю?" – заключил про себя Матвей. Но бояться не стоило, наоборот: победа, несомненно, будет за тем, кто станет действовать смело и решительно. Однако при этом и умно: иначе князя Хованского было бы не превзойти. Во-первых, продолжал рассуждать про себя Матвей, боярские семейства и не подумают объединиться, а если и захотят, то не смогут, погрязнув в местнических счетах и мелочной битве самолюбий своих вожаков. А, во-вторых, московских вельмож очень уж хорошо отучили бунтовать открыто, следовательно, они будут надеяться на интриги, а столкнувшись с грубой силой, уступят ей. Где-то, в глубине души, они, возможно, и ждут появления этой силы. И в такое-то время проявить слабость? Нет, это – не про Артемонова. Была, все же, одна загвоздка, которая беспокоила Матвея по-настоящему – стрельцы. Их было в Белокаменной девятнадцать полков: не менее пятнадцати, а то и все двадцать тысяч сабель. Если они объединятся и начнут действовать сообща, противопоставить им будет попросту нечего. Но Артемонов, который сам много лет был стрелецким воеводой и знал "надворную пехоту", как свои пять пальцев, не верил в такую возможность: для того, чтобы стрельцы объединились, у них должен был появиться исключительно умный и решительный вождь, а такого в наличии не было. В голове, правда, появился образ Тараруя, от которого веяло неприятным холодком, но… "Но будет вождь!" – воскликнул про себя Матвей, а потом, придя в восторг от удачности своего, неожиданно возникшего замысла, вскочил с кровати и подошел к окну, нервно сжимая руки. Похмельная тоска окончательно покинула его. В это время он заметил, что во двор его дома протискиваются две какие-то фигуры, одетые довольно богато и почти совсем на польский манер. Держались ранние гости воровато, и Осип, поначалу, не хотел их пускать. Однако вскоре слуга, очевидно, узнал посетителей, и, с поклоном распахнув ворота, побежал в дом. Тут Артемонов узнал пришедших, и с удивлением присвистнул. Вскоре Матвей уже слышал шаги Василия на лестнице, а затем и негромкий стук в дверь.
– Проводи их в горницу, сейчас выйду. Давно уже не сплю…
– Да, Матвей Сергеич, сию минуту провожу!
Когда Артемонов, спустя несколько минут, вышел к гостям, он чуть не вздрогнул от удивления – настолько испуганными и подавленными они ему показались. По внешности и поведению посетители были полной противоположностью друг другу. Один был кудряв и темноволос, с сильной проседью, а лицо его, хотя сейчас и напуганное, выражало дерзость и высокомерие. Он поглядывал на Матвея искоса и как будто испытующе. Второй был с длинными и светлыми, прямыми, как у дьячка, волосами, спадавшими на плечи, и держался очень скромно, хотя и с большим достоинством. Смотрел он на Матвея почтительно и даже с какой-то надеждой. Эти гости, так тихо и скромно появившиеся в жилище Артемонова, еще несколько недель назад не показывались на улице без вереницы карет и десятков сопровождающих: стремянных стрельцов и богато наряженных холопов. Этот шумный поток сметал все и всех на своем пути, и горе было зазевавшемуся прохожему. Это были Иван Максимович Языков и Алексей Тимофеевич Лихачев, ближайшие люди покойного государя Федора Алексеевича, всесильные еще недавно царские фавориты. Хотя опала и ссылка Артемонова случились еще до того, как эти двое вошли в силу, они в дальнейшем прикладывали все усилия к тому, чтобы не допустить его возвращения. Да и часть имений, отобранных у Матвея Сергеевича, были переданы не кому-нибудь, а Языкову с Лихачевым. Большой любви к ним Артемонов не питал, и бывшие фавориты отвечали ему взаимностью, и тем более неожиданным и странным выглядел их визит. Он решил помолчать и подождать, пока гости сами начнут разговор, между тем разглядывая их краем глаза. Легко было представить себе, как действовали они в паре: наглый Языков предлагал царю что-то гадкое, что тот, конечно же, с негодованием отвергал, но затем в дело вступал умный и благообразный Лихачев, который преподносил самодержцу ту же идею, но в куда более удобоваримом виде, а главное – блестяще обоснованную (Алексей Тимофеевич был прекрасно образован и очень начитан). Царь соглашался, выполнение замысла поручалось небрезгливому Языкову, а Лихачев продолжал играть свою роль, приводя все новые и новые подтверждения того, что дела идут наилучшим образом. Но сразу же после смерти Федора Алексеевича оба попали в опалу и новый, еще не венчанный, государь свои светлые очи видеть им не велел.
В лице своих гостей Артемонов столкнулся с достойными соперниками: они тоже ждали, пока Матвей заговорит первым, и также внимательно изучали его.
– Матвей Сергеевич, как добрался? Спокойно ли дорога прошла? – произнес, наконец, Лихачев так вежливо и доброжелательно, как мало кто умел.
– Вашими молитвами! А вам, бояре, чего не спится? Боитесь, не придется ли и вам по той дорожке спокойной пойти? – Матвей обернулся и в упор посмотрел сначала на Лихачева, а затем на Языкова. Те криво улыбнулись, хотя артемоновская игра слов вряд ли могла им понравиться.
– Эх, Матвей Сергеевич, не бей лежачих! Сам видишь… Раньше мы одни да чуть свет по чужим дворам не бегали. Плохие времена на Москве настали, Матвей Сергеевич!
– И чем же они плохи? Мне вот, после спокойной той дороги, очень даже недурно в Белокаменной. Полезно, бояре, уехать из столицы на несколько лет – сразу все по-другому чувствуешь и ценить начинаешь. Очень советую, предлагать будут – не отказывайтесь. А у вас-то что за печаль?
Языков с Лихачевым переглянулись, и начали наперебой рассказывать то же, что Матвей слышал и видел уже третий день, разве что обошлось без чертовщины, но Артемонов не сомневался, что и до нее дело дойдет. У него внутри закипало раздражение: бывшие ближние люди, много лет державшие в руках почти полную власть, рассказывали о московских беспорядках и неурядицах так, словно те случились сами собой, под действием неведомой и непреодолимой силы, а не были плодом их же собственной, горе-советников, бездарности, лени и жадности.
– Да, государи мои, когда я вдоль по спокойной дорожке из Москвы отправлялся, было и почище, и поспокойнее, – со значением поглядев на гостей, прервал их сетования Артемонов, – Наверно, у тех, кто Белокаменной последнее время правил, поважнее дела были, чем порядок и устройство государственное, понимаю.
Языков и Лихачев смущенно переглянулись и виновато пожали плечами.
– Ну, а что делать со всем этим станем?
Гости начали переглядываться чаще и тревожнее, как будто решаясь на что-то.
– Государь, Матвей Сергеевич! – сказал, наконец, твердо Лихачев, – Кому, как не тебе, знать, что и как теперь делать? Мы-то что за советчики? А вот помочь, чем в наших силах – мы тебе, Матвей Сергеевич, готовы. Ты про нас не забывай и коли нужда в нас будет – зови не сомневаясь.
Артемонов с сомнением оглядел бывших царских фаворитов, хотя внутри испытывал почти что ликование: подлецы нутром чувствуют силу, и раз Языков с Лихачевым решили явиться с предложением своих услуг именно к нему, то именно он, стало быть, и казался им главной силой. Конечно, существовало и другое объяснение: их мог кто-то подослать, чтобы выведать намерения Артемонова, но об этом воодушевленному Матвею думать не хотелось. Зная, что подлецы для власти – орудие в высшей степени полезное, Артемонов не собирался отказываться от услуг Ивана Максимовича и Алексея Тимофеевича, однако сейчас решил держаться с ними строго. Во-первых, чтобы у тех не сложилось впечатления, что у самого Артемонова дела идут не слишком хорошо, и он готов с радостью ухватиться за их предложение. Во-вторых, чтобы ценили доверие и служили надежнее. И, наконец, на тот случай, если Языкова с Лихачевым всё же кто-то подослал.
– Вот что, бояре! Сами не бойтесь, и меня не пугайте. Все, с Божьей помощью, хорошо будет. А великие государи, если нужда в нас, грешных, случится, ни про меня, ни про вас не забудут. Ну, заходите в гости, всегда рад видеть! Только вы уж сделайте милость: к обеду ближе, а то спозаранку и угостить вас нечем. Стыдоба для хозяина!
Получив такой прозрачный намек, гости, с видом явного облегчения, заторопились к выходу, подобострастно раскланиваясь по пути и призывая Матвея и их, убогих, навестить.
Когда Языков с Лихачевым ушли, Артемонов не удержался, и подпрыгнул вверх на пол-аршина, торжествующе потрясая руками. Он позвал Осипа и велел готовить его самый дорогой кафтан и закладывать возок с шестеркой лошадей.
– "И когда Иисус окончил слова сии", – говорил сам себе Матвей, пока слуги одевали его, – "народ дивился учению Его, ибо Он учил их, как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи".
Глава 12
Решив, что даже самые дурные из новых порядков нужно обращать себе на пользу, Артемонов ворвался в Кремль прямо в возке, запряженным шестеркой лошадей и окруженным дюжиной наряженных богато и по-военному конных холопов. Собрать с утра пораньше столько народу и нарядить всех для этого маскарада было непросто, однако затея стоила того: все, мимо кого проносилась артемоновская кавалькада, приходили сперва в ужас, затем в восхищение и долго провожали ее взглядом. Стоявшие в караулах стрельцы сначала вытягивались во фрунт и отдавали честь проезжавшим, и только несколько минут спустя начинали спрашивать друг друга, что же это за важный вельможа пожаловал?
Внутри дворца было дремотно, что можно было бы списать на ранний час, если не знать, что эта дремота стала теперь обычным состоянием царских чертогов. Однако с появлением Артемонова морок как будто рассеялся, и все вокруг пришло в движение. Встретив князя Бориса Голицына, дядьку царя Петра, Матвей попросил его собрать в Грановитой палате всех, кто был сейчас во дворце. Люди собирались небыстро и приходили заспанные и удивленные. Одной из первых явилась царевна Софья, которая, в отличие от всех остальных, была бодра и, хотя и несколько наиграно, радовалась появлению Матвея Сергеевича. Она сразу же взяла Артемонова в оборот, и тот с четверть часа, пока собирались обитатели дворца, вынужден был разговаривать только с ней, и даже появившаяся вскоре царица Наталья Кирилловна не смогла переговорить падчерицу. Решив, что подходящее время наступило, Артемонов поднялся и обратился к собравшимся.
В начале речи Матвей постарался хорошенько напугать слушателей, изобразив в самом мрачном свете, несколько даже сгущая краски, положение в столице. Он предрекал, что уже завтра волна бунта захлестнет Москву, и трупы дворян будут лежать в навозных кучах и висеть на воротах их же домов, а жены их и дети станут беззащитной добычей бунтовщиков. Потом эта волна перекинется и на мужиков, которые начнут жечь усадьбы, истребляя тех, кто решит спасаться от московских беспорядков в деревне. Сам Артемонов не слишком верил в то, что говорил, и опасался перегнуть палку, однако семена его речи определенно упали на благодатную почву: слушатели притихли и, не отрываясь, глядели на Артемонова испуганными глазами. Кто-то из многочисленных присутствовавших женщин даже начал всхлипывать и что-то жалобно причитать. Решив, что необходимая степень испуга достигнута, Матвей обнадежил слушателей: чтобы предотвратить все описанные им страшные события, следовало сплотиться и начать, не теряя ни минуты, наводить порядок в Москве, а главное – как можно скорее венчать Петра на царство, чтобы не оставлять государство в опасном положении безвластия. Эта часть речи явно понравилась собравшимся: раздались крики "Верно!", "Молодец, Матвей Сергеевич!" и "Тебя-то мы и ждали, Матвей!". Похоже было, что и под окнами палаты, распахнутыми из-за жаркого уже с самого утра солнца, собрались люди, которые тоже одобрительными криками поддерживали Матвея. Тогда Артемонов нанес последний удар:
– Спасибо, государи и государыни мои, что сидели и слушали мою речь. Только сидеть нам сейчас никак нельзя: враги ведь наши ни одного мига не сидят на месте. Сам бес их носит, покоя им не дает! Слышите? Это их шаги, и они к нам уже идут. Будем сидеть и ждать – никто рук их не минет. Кто думает убежать – знайте, что бежать вам некуда. Да и к лицу ли русскому дворянину бегать? К лицу ли?? Ну и беги, кто хочет, а кто про долг и честь помнит – оставайтесь со мной!
Поднялся страшный шум, и почти все, бывшие в палате потянулись к Артемонову. Первыми к нему пробились царицы Наталья Кирилловна и Марфа, а также царевны, которые обхватили Матвея и рыдали у него на плечах. Артемонов кому-то улыбался и пожимал руки, стараясь не пропустить ни одного человека и сказать каждому что-то приятное и обнадеживающее. Когда все немного успокоились, Матвей принял деловой вид, и, усевшись за стол с пачкой бумаги и чернильницей, стал раздавать поручения нашедшимся многочисленным помощникам. Он с удовольствием заметил, что за спинами Нарышкиных, Апраксиных и представителей некоторых других, близких к ним семейств, толпились с выражением робкой надежды на лицах обычные дворцовые жильцы, молодые выходцы из провинциальных дворянских родов. Артемонов был уверен, что от них-то и будет больше всего толку, и старался быть с ними особенно приветливым, запоминая имена самых смышленых и бойких. Царевна Софья куда-то исчезла сразу после речи Матвея, но тот, увлеченный своими мыслями, и не заметил этого.
Сперва Матвей разослал целую дюжину или две жильцов во дворы самых знатных московских семейств, чтобы передать им приглашения на венчание царевича Петра, которое должно было состояться уже через два дня. Дьяки немедленно заскрипели перьями, выводя красивые пригласительные грамоты. Для венчания, конечно, требовалось неимоверное количество всевозможных припасов, и важную задачу их сбора взяли на себя две царицы, которые тут же отправили еще несколько десятков человек во все приказы.
Другие поручения были более деликатными. Выбрав из толпы жильцов тех, кто показались ему наиболее смышлеными и смелыми, он отправил двоих к Агею Кровкову и еще двоих – к Драгону, не велев им передавать ничего определенного, а только кланяться и говорить, что Матвей Артемонов, мол, поклон шлет. Не успев еще перепиться до бессознательного состояния, друзья накануне условились об условном знаке и месте сбора. Затем Матвей велел еще одному бойкому жильцу найти царевну Софью, предполагая, что это задание не вызовет затруднений. Артемонов хотел отправить Софью к Иоакиму с тем, чтобы поставить патриарха в известность о готовящемся венчании, извиниться за спешку и просить быть его, со всем клиром, готовым к церемонии. Это было большой честью для Софьи, так как никогда прежде ни одной женщине, даже из царского рода, не поручалось такой важной миссии. Однако это был и призыв к повиновению, и поведение Софьи в ответ на него чрезвычайно занимало Артемонова. Грешен человек: хотелось Матвею и немного позлорадствовать, поставив на место много о себе возомнивших бабенку и попа, последний из которых еще и позволил себе пугать Артемонова. Посыльный, однако, вернулся через полчаса и, вместо того, чтобы привести с собой царевну, с удивлением сообщил о том, что обнаружить Софью Алексеевну нигде не удалось. Раздосадованный Матвей Сергеевич велел тому же самому худородному жильцу отправляться в Патриарший дворец, и дальше, хоть к черту на рога, но найти царевну, и передать ей пожелания Артемонова. Расставшись с перепуганным молодым дворянином, Матвей подозвал к себе царицу Наталью Кирилловну и Афанасия Нарышкина.
– Матушка Наталья Кирилловна, найдется ли сейчас казны, чтобы хотя бы двум-трем стрелецким полкам жалованье выдать?
Царица замялась.
– Надо, Наташенька, очень надо! Хоть бы и из своих шкатулок достаньте, но найдите! Все вернется до копейки. Не думаешь же ты, что я крестницу и названную дочку свою грабить буду?
Наталья Кирилловна понимающе кивнула, по детской привычке чмокнула Артемонова в щеку и удалилась быстрым шагом.
Дождавшись, пока царица исчезнет из виду, Матвей взял за отворот кафтана Афоньку и строго посмотрел в его испуганное розовощекое лицо. Он с удовлетворением заметил, что в глазах юноши светится детское любопытство и желание проявить себя как можно лучше перед знатным боярином, кумиром всего семейства Нарышкиных.
– Вот что, Афанасий Кириллович. Есть дела, только храбрости требующие – такое бы я тебе сразу же поручил. Но есть такие, где и ум, и осторожность нужны. Вот тут я на твою милость не очень-то полагаюсь. Так что извини: придется кого постарше да поумнее позвать.
Юноша с трудом удерживался, чтобы не заплакать, но, собрав всю волю в кулак, отвечал, запинаясь:
– Боярин! Матвей Сергеевич! Да чем же я… Может, ума мне, и правда, пока не хватает, но ты научи, скажи, что говорить. А я запомню, не сомневайся. Я ведь…
– Ладно, ладно. Дело, в сущности, нехитрое. Пойти нужно будет к стрельцам – скажу, в какие полки – и сказать, что жалование им через боярина Ивана Михайловича Милославского должны выдать, а ему из казны давно уже деньги отпущены. Так и скажи, прояви память: давно уже отпущены. А полки… Положим, Ермолова, Золотарева да Жукова. Один не ходи, Афанасий, возьми с собой из жильцов и стольников с дюжину человек, кому доверяешь.
– Ермолова! Золотарева! Жукова! – просияв лицом, без запинки повторил Афонька, – Прикажешь идти, Матвей Сергеич?
– Ступай!
Стоило молодому Нарышкину выбежать из палаты, как туда вернулась Наталья Кирилловна, и сообщила, что денег удалось собрать даже больше, чем предполагалось, и можно будет выдать жалование и пяти полкам. Артемонов криво улыбнулся:
– Зачем же пяти – лучше трем, да за большее время. Скажем, полкам Остафьева, Сухарева и Борисова. Да надо бы, Наталья, кого посерьезнее к ним послать…
– Хотя бы и Родиона Матвеевича? – охотно назвала Наталья Кирилловна имя своего любимца, боярина Стрешнева.
– Да, можно и его. Только пусть не один едет, а хотя бы с дюжиной жильцов или стольников, чтобы повнушительнее. А главное: отдав жалование, пусть сразу, не мешкая, сюда прибудут.
Царица просияла, еще раз поцеловала Артемонова в щеку, и направилась к Стрешневу, который никуда и не уходил из Грановитой, а сидел совсем рядом.
После этого Матвей поднялся, и подошел к сидевшему в дальнем углу Ивану Нарышкину, жестоко страдавшему от похмелья и старавшемуся развернуться так, чтобы никому не попадаться на глаза. Завидев направляющегося к нему Артемонова, Иван сначала подскочил, как будто хотел сбежать, потом, поняв невозможность этой затеи, начал вертеть головой в поисках укромного уголка в самой палате, где можно было бы скрыться от Матвея Сергеевича. Когда и это не удалось, Нарышкин подбежал к Артемонову, упал перед ним на одно колено и начал целовать Матвею руку:
– Прости, Матвей Сергеевич, прости, если можешь! Так себя и весь род опозорить… Я бы на воротах сегодня с утра повесился, кабы не грех!
– Да уж, показал ты себя, Ванюша. Не умеешь пить – так не берись. А главное даже и не то, что ты, как скоморох, кривлялся. Кто, выпивши, не дурит? Хуже-то другое: если про трон расскажут, да слух распустят – не простят тебе этого, Ваня. На царском троне сидеть – это не к девкам дворовым липнуть. За такую дерзость спрос другой.
Нарышкин тихо всхлипывал.
– Ну, будет, Вань, будет! Мокроту развел… Слышал, что древние ромеи говорили: победителей, Ванюша, не судят. Будешь в силе – никто тебе не станет припоминать, побоятся. А вот если оступишься…
– Говори, Матвей Сергеевич! Приказывай. По твоему слову хоть на смерть пойду.
Артемонов довольно улыбнулся: мальчишка, при всей своей вздорности, был, кажется, неглуп.
– На смерть пойти, Ваня – дело нехитрое. Глядишь, скоро она и сама за нами ходить станет.
– Избави Бог!
– На Бога надейся… У меня для тебя дело есть, которое ума потребует и выдержки.
Нарышкин весь обратился во внимание, а Матвей Сергеевич поручил ему ехать к головам стремянных стрельцов, Григорию Горюшкину и Никифору Силину. Им Иван должен был передать, что полки нужно привести в боевую готовность и стягивать в Кремль, к царскому дворцу, но не сразу, а ближе к вечеру. То же должны были сделать Кровков и Драгон с верными им частями, но об этом Артемонов Нарышкину рассказывать не стал, чтобы Иван чувствовал себя единственным защитником жилища своих родителей, сестер и братьев, и, сознавая такую ответственность, старался изо всех сил, не надеясь на чью-либо помощь.
Когда воодушевленный и воспрявший духом Иван выбежал из палаты, Артемонов быстрым шагом подошел к окну, и стал смотреть на улицу, хотя толком и не понимал, что там видит. Радостное чувство прибывающей силы, мощи и грядущего успеха распирало его изнутри. Внешне проявлять свое ликование вельможа, конечно, не мог, и только сжимал изо всей силы решетку окна. Все складывалось даже легче, чем он предполагал: объединившиеся стремянные стрельцы, солдатские и драгунские полки уже и сами по себе будут силой, против которой никто не решится бунтовать. Тем более, если, как обещал князь Долгоруков, остальные стрелецкие полки не станут вмешиваться в события. Но Артемонов хотел большего: обрадованные выдачей щедрого жалования, три стрелецких полка встанут на его сторону, а остальные, раздраженные тем, что им жалование не выдают, обозлятся на указанных им виновников такой несправедливости – Ивана Милославского и его приближенных. Тогда можно будет – несильно, в меру – припугнуть временщика и его свору гневом обиженных стрельцов, а затем и их привлечь к себе на службу, найдя еще денег на жалование. Знал Матвей и то, что в большинстве знатных семейств к нему относятся куда лучше, чем к Ивану Михайловичу, а уж чрезмерная деятельность царевны Софьи и ее дружка Голицына и вовсе московским аристократам надоела, хуже горькой редьки. Они с радостью примут приглашение на венчание нового царя, тем более, если исходить оно будет от Артемонова. Ну а в том, что в приказах и дворах выдадут все необходимое для церемонии, лишь заслышав имя боярина Матвея Сергеевича, Артемонов, по старой памяти, нисколько не сомневался.
"Так-то! Кого попало ведь великим государственных и посольских дел оберегателем не назовут. И ты, Ванька, веник ты дубовый, и вправду вздумал с Артемоновым бороться?" – рассуждал Матвей про себя, а подумав о нелепых потугах Милославского оттеснить его от власти, даже рассмеялся вслух.
В это время доложили, что Артемонова хочет видеть князь Василий Васильевич Голицын. Матвей велел просить, а сам постарался напустить на себя как можно более надменный и холодный вид. В дверях появился князь, которого всегда можно было издалека узнать по лишенной всякой солидности походке. Волосы Голицына были пышными и волнистыми, доходили до плеча и напоминали модные в Европе парики. На европейский манер были пострижены также усы и бородка князя, да и одет он был так, что, не нарушая грубо московских обычаев, все же ухитрялся походить больше даже не на польского, а на шведского или французского дворянина. Василий Васильевич в высшей степени галантно поприветствовал Артемонова, и принялся по-фряжски рассыпаться в неумеренных любезностях. Матвей слушал его вежливо, но поначалу холодно, а затем, как будто, оттаивая и со все большим вниманием. Среди восхвалений всяческих достоинств и государственной мудрости Артемонова, которые, надо признать, удавались Голицыну мастерски, князь осторожно сообщил, что Софья Алексеевна прямо сейчас не может явиться в Грановитую, а патриарх Иоаким также занят важными делами, о чем оба очень сожалеют и шлют Артемонову свои извинения и приглашение на обед сегодня же, в Патриаршем дворце.
"Мириться прислали. Причем на их земле, да на их условиях" – подумал Матвей, и в глубине души его стал закипать гнев.
– Спасибо тебе, князь Василий, за добрые слова и за приглашение, – сказал Артемонов, поднимаясь, – И прости: быть не смогу. Не сочти за службу, передай царевне Софье Алексеевне, что государь Петр Алексеевич и царица Наталья Кирилловна ждут ее непременно сегодня, после неотложных дел, здесь, во дворце. И его святейшество патриарх также оказал бы честь, и к их величествам без промедления явился. И вот еще: завтра соберем Думу – здесь же, в Грановитой. Милостью их царских величеств, заседание буду я, грешный, вести. А поскольку я без мудрого государственного совета Ивана Михайловича Милославского обойтись не смогу, то проси его завтра на Думе непременно быть. Тебе же, князь Василий, от царских величеств большая честь: просят то заседание созвать и всех о нем оповестить. Личная к тебе царская просьба – не подведи. А я тебя, князь, более не задерживаю.
Глава 13
Приятно было видеть, как слетает спесь с заморского попугая Голицына, как бежит он, лицемерно улыбаясь, к дверям палаты. Приятно было и представлять себе бешенство Софьи и Милославских. Но Матвей недолго предавался этим недобрым чувствам, хорошо зная, как быстро радость может сменяться печалью, если слишком долго радоваться успеху и почивать на лаврах. Он помолился у образов, прося Господа унять в нем гордыню и гневливость, и приготовился, не теряя времени, действовать дальше.
Дело, как раз, нашлось: стали один за другим возвращаться гонцы, посланные с приглашениями к знатным семействам и с поручениями в приказы. Вместе с последними пришла и удрученная царица Марфа. Выяснилось, что во многие дворы гонцов не пустили, отговариваясь тем, что хозяев нет дома, а из некоторых их и вовсе грубо прогоняли – этих Артемонов, недобро улыбаясь, тщательно переписал. "Не больно вас и надо, конечно, но что бы сие значило?" – размышлял Матвей, впрочем, не слишком придавая значения услышанному: и без того было понятно, что дворяне напуганы, никому не верят и, подобно князю Долгорукову, ждут, кто же из противоборствующих партий окажется сильнее. Но что было куда более странно, в приказах и на складах гонцов Артемонова, точнее говоря, посланных им от имен самого царя и царицы, тоже встречали без всякой теплоты. Где-то отговаривались отсутствием нужных товаров, а где-то, безо всяких обиняков, отказывались их выдавать без письменных поручений. Полдня времени, которого и без этого оставалось до венчания очень мало, было, таким образом, потеряно впустую. Начни Артемонов сам ездить по приказам, это заняло бы столько времени, что царь успел бы повзрослеть. Да и чувствовал Матвей, что за странной несговорчивостью приказной и дворцовой братии стоит что-то (или кто-то), что придает им уверенности и наглости для подобного поведения. А значит, преодолеть их упорное сопротивление будет очень трудно до тех пор, пока они не начнут бояться Артемонова больше, чем тех, кто велел оказывать ему неповиновение. "Высечь, что ли, приказ-другой… Впрочем, успеется". Настроение у Матвея Сергеевича было по-прежнему благодушным, а ратные силы его только собирались, поэтому он решил прежде, чем переходить к крутым мерам, попробовать решить дело тихо и одним махом, а заодно навестить еще одного очень важного и очень непростого человека, которого он еще не успел увидеть – князя Никиту Ивановича Одоевского. Недолго думая, он собрался и направился на двор князя, который располагался неподалеку, возле Приказов. Никита Иванович был ровесником века, и успел повоевать с поляками даже не дважды, как сам Артемонов, а трижды: в юности князь участвовал в отражении войск королевича Владислава, пришедшего к Москве пять лет спустя после избрания первого царя из династии Романовых. А потом, кажется, не было такого похода или посольского съезда, в которых не участвовал бы Одоевский, и не было такого приказа, которым бы он не поруководил. Можно было бы подумать, что расцвет его поприща пришелся на 40-е годы, когда он стал ближним боярином и главным составителем Соборного уложения, но, как оказалось, вершины государственной карьеры ждут его впереди – в том возрасте, когда большинство царедворцев уже отдыхают от трудов праведных в уютных деревенских усадьбах. Сейчас, будучи восьмидесяти лет отроду, Никита Иванович занимал не самые важные посты, но влияние на все приказное и дворцовое чиновничество сохранял исключительное. Так, во всяком случае, было еще несколько лет назад, и именно на это рассчитывал Артемонов, направляясь ко князю.
Двор Одоевского изменился до того, что Матвей с трудом узнал его. Те признаки ветхости и запустения, которые были заметны в хоромах Юрия Алексеевича Долгорукова, здесь чувствовались куда сильнее. Известка на каменном заборе, гордости хозяина, обвалилась едва ли не на половину, на вершине через кладку пробивались молодые деревца, а внизу бурно разрасталась лебеда высотой в половину человеческого роста. Артемонов долго стучал в ворота, но никто не открывал, и он собирался уже уйти, как за воротами послышалось старческое бормотание. Слуга, вероятно, ровесник хозяина, бесконечно долго возился с замком, так, что Матвей, не утерпев, дернул створку ворот, вероятно, повредив какие-то из многочисленных навешанных на нее щеколд и крючочков. По внутреннему виду двора сразу становилось ясно, что живет здесь очень старый и одинокий человек. Кроме слуги, открывавшего двери, Матвей после видел в доме только еще одного холопа примерно столь же почтительного возраста, и никого больше. Скромно для одного из крупнейших землевладельцев в Московии. Пожалуй, слишком скромно.
– Матвей Сергеевич, дорогой! Ну, наконец-то ты вернулся! Слава Богу, живой и здоровый! Проходи, проходи скорее: рад тебя видеть – сил нет! – со стариковской суетливой радостью приветствовал Артемонова князь.
– А я, как дети от меня все съехали, видишь ли, один живу. А много ли старику надо? Прислугу всю отпустил – чего зря деньги тратить…
Усевшись за стол и усадив Матвея, Никита Иванович продолжал рассказывать про свою жизнь, в основном всякие бытовые мелочи, и сетовать, совершенно по-стариковски, что жизнь, де, на Москве пошла совсем не та, что прежде. Решив что-то спросить у князя, Артемонов столкнулся с тем, что тот стал сильно глуховат: любая попытка что-то у него выяснить или что-то ему рассказать превращалась в сущую пытку, поскольку князь без конца акал, переспрашивал, и все равно решительно ничего не мог расслышать верно. Промучившись с полчаса и напившись основательно хорошего меду, Матвей поднялся из-за стола и стал прощаться, хотя князь очень усердно и, видимо, искренне просил его остаться. "Да уж, скучно ему, старому, кроме слуг и поговорить не с кем", – грустно думал про себя Матвей, расстроенный как плачевным состоянием князя – а государственных людей такой величины в Москве больше не было – так и неудачей своего визита.
– Матвей, ты уж меня не забывай! Ну, с кем мне еще поболтать, былое вспомнить? Не с Юркой же Долгоруковым – из него слова клещами не вытянешь, тем паче, умного. В приказ-то я и не хожу почти: чего людей смешить? Давно бы совсем ушел – не отпускают! Злые люди, честное слово… Но сюда в гости – заходи, как к себе, Матвей Сергеич, в любое время!
На прощание князь начал обнимать и целовать Матвея, и даже по-стариковски расплакался. Артемонов испытал резкий прилив какой-то тоскливой жалости: отчасти к Одоевскому, а отчасти – к самому себе. "Юрий Алексеевич, Никита Иванович, неужто, и правда, наше с вами время прошло?" – крутилась нехорошая мысль в голове у Матвея, медленно шедшего обратно во дворец.
Глава 14
Во дворце Матвей также не услышал ничего, что могло бы поднять ему настроение. Иван Нарышкин еще не вернулся, зато прибыли посланцы к Кровкову и Драгону с известием, что ни того, ни другого найти не удалось. Поскольку в то, что друзья Матвея внезапно, менее чем за сутки, не известив его, изменили свое решение, поверить Артемонов не мог, оставалось предположить, что им пришлось скрываться – Матвею не хотелось думать, что с шотландцем и солдатским генералом случилось что-то похуже.
Пока Артемонов сидел в раздумьях относительно того, как поступить – отправиться ли прямо сейчас на поиски Кровкова и Драгона, или дождаться возвращения Нарышкина – раздался шум, и вскоре в палате появились двое из жильцов, сопровождавших Родиона Матвеевича Стрешнева в его поездке к стрельцам для раздачи жалования. За ними с испуганными лицами шло еще несколько десятков человек. Вид у служивых был помятый: кафтаны порваны, волосы всклокочены, лица в ссадинах. Оказалось, что прием делегацию Стрешнева у стрельцов ожидал самый неласковый. Их выслушали, деньги, разумеется, забрали, но сразу после этого принялись бить посланцев и ругать последними словами, говоря, чтобы больше они здесь не появлялись, а причитающиеся им деньги стрельцы, де, и сами скоро возьмут до копейки, да еще и с прибылью. Сам же Стрешнев не явился из-за того, что ему особенно сильно досталось от стрельцов, и сейчас его старались привести в себя дворцовые лекари. Артемонов был одновременно в бешенстве и в растерянности: похоже, "надворная пехота" распоясалась и возомнила о себе куда больше, чем он думал, а значит, вместо мирного подчинения стрельцов своей власти предстоят, вероятно, кровавые бои с ними, в которых численный перевес будет не на стороне верных царю Петру и Артемонову сил. Погруженный в эти мрачные мысли, Матвей почти и не удивился, когда вскоре в палате появился Афанасий Нарышкин, выглядевший так же плачевно, как и спутники Стрешнева. Как и ожидалось, стрельцы сказали Афоньке, что подачек им не нужно, и пообещали, что вскоре они сами "доправят все, до последнего гроша", а когда исполнительный молодой Нарышкин стал, по поручению Артемонова, говорить, что жалованье давно было передано через Ивана Милославского, служивые вышли из себя и чуть не убили Афоньку с товарищами. Как, не без гордости, рассказал Афанасий, им пришлось принять неравный бой, в котором и стрельцам основательно досталось.
Артемонов, казалось, вовсе перестал гневаться или расстраиваться, и на пару минут ушел в себя, не обращая внимания на окружающих. Когда же он вышел из задумчивости, то подошел к Афанасию Нарышкину, обнял его, сказал юноше несколько ободряющих слов и просил его дождаться прибытия брата. Сам же Матвей Сергеевич решительно направился к выходу из палаты, провожаемый тревожными взглядами мужчин и испуганными причитаниями женщин: царицы и царевны к этому времени также пришли в палату. Артемонов запретил сопровождать себя кому бы то ни было, а Афоньку смог удержать от этого только с помощью угрозы порки.
За всеми хлопотами, постепенно прошел день, и уже начинались сумерки, которые окрашивали все вокруг в розоватые цвета. Пахло цветущей сиренью и зеленью, и в Кремле было в этот час мирно и спокойно, как никогда. Но Артемонов, мчавшийся к дому князя Долгорукова, не обращал на все это никакого внимания.
"Действуй, как будто никаких стрельцов нет!" – негодовал Матвей Сергеевич про себя, вспоминая разговор с князем, – "Да и я, старый дурак, хорош: кому же еще на слово верить, как не Чертенку? Видно, точно, отец его и учитель ум у меня отнял. Ну, ничего. Хорошо, что сейчас все выяснилось. Пусть теперь, старый черт, или сознается, что стрельцами не управляет – а тогда пусть скажет, кого они нынче слушают – или в открытую против идет… Нет, не против Матюшки Артемонова, против законного государя и матери его, царицы. А тогда…".
Матвей мстительно представлял себе, как жестоко и показательно можно будет расправиться со зловредным старым интриганом, если вывести его на чистую воду. Мысль о том, что арестовать Долгорукова, если его будут охранять хотя бы полсотни стрельцов, сейчас попросту некому, Артемонов гнал от себя.
До усадьбы Юрия Алексеевича оставалось всего несколько саженей, когда из проулка между ее частоколом и стеной Чудова монастыря раздались странные звуки. Как будто слаживался оркестр, только из очень и очень необычных музыкантов: были слышны крики петуха, вой и лай собаки или волка, громкое шипение змеи, а также еще много других голосов, обладателей которых сложно было определить, или даже понять: люди это или звери. Все голоса отличались пронзительностью и злобностью, и казались как-то особо, неестественно отвратительными. Шум этот непрерывно набирал силу, а потом стая двинулась по проулку в сторону Артемонова. Была она, вероятно, не близко, но слышно ее было издалека, и до того места, где стоял Матвей, сонмище добралось бы еще только через несколько минут. Слушая раньше рассказы о странной шумной стае, Артемонов не придавал им большого значения, но теперь, столкнувшись с ней сам, пришел в несвойственный этому хладнокровному человеку ужас. Матвей замер на месте и задрожал дрожью, которую, как ни старался, не мог унять. По лицу его стекали капли пота. Страх был связан не угрозой от неведомых созданий – у Артемонова было достаточно времени, чтобы скрыться – а с самими звуками, которые чем-то поразили Матвея. После тяжелой внутренней борьбы, Артемонов решил остаться и дождаться прихода стаи, которая, несомненно, двигалась именно в его направлении. Он читал молитвы трясущимися губами и непрерывно крестился, однако источник шума приближался медленно, а иногда даже казалось, что стая сворачивает в сторону. Спустя полминуты, однако, она снова начинала приближаться. Матвей, как ни глупо ему самому это казалось, осматривал стену монастыря на предмет того, нельзя ли туда будет запрыгнуть в случае опасности. Но стена именно в этом, чуть ли не единственном на всем своем протяжении месте, была очень высокой и совершенно гладкой. Матвей бессмысленно, но чрезвычайно внимательно разглядывал каждое деревце, росшее в расщелинах старой стены, и каждую перегибавшуюся через нее ветку: их он запомнил надолго и с идеальной точностью. Потом Артемонов стал проклинать про себя обитателей окрестных домов и прочих кремлевских жителей, поскольку, как назло, ни одной живой души на улице уже очень долго не появлялось. Наконец, он задумался, а что же, собственно говоря, он станет делать при встрече со странными и шумными созданиями? Если они не от мира сего, рассуждал Матвей, то святой крест их отгонит, тем более они не смогут ему противиться рядом с древним и чудотворным монастырем. Ну, а если это создания из плоти и крови, то два пистолета, которые Артемонов взял с собой, наверняка смогут остановить стаю на время, достаточное для того, чтобы скрыться. А вдруг, странное сборище само испугается Матвея и разбежится? И такое вполне могло случиться. Так что бояться, по здравому рассуждению, было и нечего. Эти размышления почти успокоили Артемонова, но когда он понял, что стая уже за углом, и через несколько мгновений окажется перед ним, его охватила волна ужаса, которую он не мог победить, и она же мешала ему бежать и скрыться. Матвей выставил перед собой старинный серебряный крест с мощами, закрыл глаза и, опустив голову, бормотал вслух молитвы, путаясь в словах. Голоса, между тем, достигнув невероятной громкости и пронзительности, раздавались прямо за углом, в паре саженей от Артемонова. Ужас его, как ни странно, а может быть, как раз из-за того, что стая дала ему время привыкнуть к своей близости, стихал, и он готов уже был открыть глаза и сам пойти за угол. Однако в это время земля затряслась под его ногами, да так, что Артемонов едва не упал. Одновременно с этим, но словно с небольшим промежутком, раздался звук колокола, но такой силы, какой ни в Московии, ни в других местах Матвей не слыхал. Если он устоял на ногах после колебания земли, то от колокольного звона его встряхнуло, и он вынужден был искать опоры у монастырской стены. Странно было, что звук распространяется не сверху, а так, как будто огромный колокол находится где-то рядом, совсем невысоко над землей. Стая, вероятно, так же пораженная тряской земли и неслыханным звуком, затихла.
"Ну, вот и всё: милостью Божьей преставился!" – с облегчением думал Матвей, – "Всё, как и должно по канону, быть: сперва бесы искушали, а потом…".
Только сейчас он понял, как надоела ему мышиная возня московской политики, как устал он от нее и как рад был бы её поскорее оставить. Он вспоминал зелёный рай своей усадьбы: речки, ивы, частокол елей где-то вдалеке, голубое небо и облака над ним, туман над вечерними полями…
"И ведь как я, дурак старый, всё это променял, и на что! На грызню с Юркой и Ванькой, старыми упырями! Глупо, Матвей Сергеевич, ей же ей – глупо!".
Происходящее вокруг, впрочем, не соответствовало возвышенному настроению Артемонова. Пустынные и тихие до сей поры улицы заполнялись народом, из дворов выбегали и слуги, и господа, и все куда-то торопились, испуганно, взволнованно, но отчасти и восторженно переговариваясь между собой.
– Что, и правда, Большой упал? – спрашивал один.
– Да, да! И огромен же он… был, а всё одно – раскололся! – с каким-то детским, бессмысленным злорадством отвечал второй.
Артемонов с удивлением раскрыл глаза: вокруг него сновали люди, нисколько не обращая на него, застывшего посреди улицы, внимания. Шумной стаи и след простыл, и Матвею теперь было совестно, что еще минуту назад он так боялся ее, и удивлялся, что никто не выходит на улицу. "Потому и не выходили, что только старого суеверного дурня такое и может напугать. Стыдно, Матвей Сергеевич, стыдно!". Думая так про себя, Артемонов шел туда, куда несло его течение толпы. И вот, завернув за угол, он так же присел от изумления, как и любой из усадебных холопов, шедших вместе с ним. Часть площади перед самой высокой и стройной из кремлевских колоколен была словно изуродована земляными работами, только проведенными безо всякого плана и смысла. Среди куч песка и вывороченных бревен мостовой лежало что-то огромное, серо-зеленоватое, очень красивое по очертаниям и, если присмотреться, покрытое снизу церковнославянской вязью. Это был главный московский колокол, Большой, как называли его москвичи. Могучий голос столицы лежал разбитый и униженный, словно с недоумением глядя на толпу, а вокруг, тут и там, лежали его осколки: такие же огромные, красивые, и украшенные искусными письменами.
Лицо Артемонова перекосилось еще сильней, чем тогда, когда он услышал визги и крики так и не увиденной им стаи. Он резко отвернулся в строну от разбитого колокола, и решительно направился к царскому дворцу.
Возле дворца стояли несколько сотен стремянных стрельцов, но не в обычной своей каменной неподвижности, а вольно и добродушно. На взгляд Артемонова, слишком вольно, и слишком добродушно: служивые поделились на кучки, вероятно, по десяткам или полусотням, и, чинно покуривая, смеялись и разговаривали, кто сидя, кто стоя. Артемонов, который еще недавно так обеспокоен был успехом миссии Ивана Нарышкина, и был бы, при других обстоятельствах, до крайности разозлен распоясанным видом стрельцов, теперь вовсе не обратил на них внимания. Матвей Сергеевич быстро бежал вверх по лестницам, стараясь, чтобы его никто не заметил. В одном из переходов он все же столкнулся с благостно улыбающимся Иваном Нарышкиным, который успел, несомненно, похмелиться и был, кроме того, до смерти горд тем, что смог привести ко дворцу стремянных.
– Ну и содом же, прямо сказать, Иван Кириллович, у вас тут творится! – с раздражением накинулся на опешившего Нарышкина Артемонов, – Эх, надо было в Пустозерске оставаться!
– Так ведь… Матвей Сергеич, я и говорил, что нечисто в Белокаменной! Да ты близко к сердцу не бери… Сам ведь того… колдовал, говорят, – прежняя дерзкая хмельная усмешка прошлась по лицу Ивана.
– Да ты… Ладно, Вань, ты только больше не пей, сделай милость. За стрельцов тебе – земной поклон. И не от меня, а от государыни царицы и их царского величества. Ты сейчас все сможешь, Ваня, так что на тебя только надежда: пошли людей, чтобы нашли генералов Драгона с Кровковым. Ну, хоть из-под земли, живыми или мертвыми достаньте.
– Слушаюсь, Матвей Сергеич! Найдем…
– Вот и хорошо. В палате через полчаса встречаемся, доложишь. Действуй!
Радостного и хмельного Нарышкина не надо было подгонять. Избавившись от Ивана, Артемонов молнией влетел по витой лестнице в одну из башенок дворца, и вскоре оказался в скромной и запустелой горнице, где он со старых времен привык проводить время в раздумьях, особенно в самые тяжелые минуты.
Глава 15
Братьям-стрельцам Дормидонту и Веденихту Петровым повезло: служба их ждала в тот день самая что ни на есть тихая и безобидная, а к тому же почетная. Им надлежало охранять, неведомо от кого, древнюю усыпальницу московских цариц: собор Вознесенского монастыря, заложенный, как говорили, супругой самого благоверного князя Дмитрия Донского. Хороший московский стрелец умел держать стойку при любых, самых неблагоприятных обстоятельствах: в мороз, жару, нашествие комаров, а потому постоять в майский денек возле резных дверей собора казалось братьям отдыхом. Когда, ближе к вечеру, земля вдруг вздрогнула под их ногами, раздался страшный и надрывный звон огромного колокола, когда куда-то заспешил кремлевский люд, естественное любопытство разобрало обоих братьев. Сначала они выразительно переглядывались, что уже было грубым нарушением правил стойки, но, поскольку были сумерки, а рядом с древним собором не было решительно никого, Петровы стали позволять себе и гораздо большее.
– Венька, ты стой, а я сбегаю. Уж больно громко-то… И чего там случилось, интересно ведь! Может, и нечего нам тут теперь стоять, а?
Веденихт молчал, но смотрел на брата порицающим взглядом – тот осекся. После долгой борьбы взглядов, оба Петровых сорвались с места, затем оба остановились, а потом старший из них, Дормидонт, заявил:
– Ты, Венька, отродясь трусом был. Поэтому стой здесь, а я пойду, посмотрю, что творится. К этому нас и устав обязывает!
Веденихт переживал тяжелую внутреннюю борьбу: ему до смерти хотелось сбегать и посмотреть на происходящее, но он вспоминал и о том, что оставление поста было, пожалуй, самым страшным из стрельцовских преступлений. Хотя, пожалуй, в том случае, если Дормидонт брал его на себя… Тогда, конечно, Веденихт мог и узнать от брата, что творится поблизости, и сохранить свою служебную репутацию неповрежденной. Но не падет ли такой проступок на всю семью Петровых? Так или иначе, Дормидонт умчался куда-то в сторону большой колокольни, а Веденихт остался стоять возле собора, напустив на себя важности, как за двоих.
Поблизости не было ни души, брат не возвращался, и Веденихт начал уже скучать, когда краем глаза заметил яркий свет, исходивший откуда-то позади него, похоже, что из самого собора. Двигаться, при обычных обстоятельствах, было никак нельзя, но стрелец здраво рассудил, что поставлен он тут не иначе, как для охраны собора, а коли так, то будет с его стороны в высшей степени странно стоять столбом, когда в церкви творится что-то неладное. Обернувшись, он увидел, вспышки света, блуждающие от одного узкого окошка к другому, как будто внутри собора кто-то ходил со свечей или с факелом. К этому прибавились громкие звуки ударов железа по камню. Выругавшись и оглядевшись вокруг в поисках брата, которого, конечно же, не было, Веденихт рванулся к двери: она была заперта, хотя ни один из братьев не запирал ее, да и вообще никто и никогда не закрывал дверь на засов. Стрелец начал дергать кованое кольцо, биться плечом в створку, но открыть ее в одиночку нечего было и думать. Веденихт начал ругать неведомых гостей собора и угрожать им, хотя и сам понимал бессмысленность этого. Постепенно ему становилось страшно: кто знает, что за сила разгулялась в древнем храме, и кто кому больше опасен – Веденихт ей, или наоборот. Он стал стучать и биться в дверь куда тише, словно для вида.
– Венька, Большой упал! Да черт… Ты чего, дьявол, творишь… А дверь?..
Прибежавший Дормидонт, увидел огни, услышал странный стук и понял, наконец, что происходит нечто не вполне обычное. Он присоединился к брату, но и вдвоем они не могли справиться с могучей дубовой дверью. Внутри храма, тем временем, начал раздаваться голос, то ли молившийся, то ли читавший заклинания. Голос был громкий и страшный. Расслышав, наконец, некоторые слова, оба брата, крестясь на ходу, бросились бежать: в церкви творилось самое черное колдовство.
Вернувшись с подмогой, стрельцы принялись ломать дверь, а бывшие с ними попы и дьяконы стали, дрожащими голосами, петь молитвы. Между тем, света в окошках собора уже не было видно, и никаких звуков оттуда больше не раздавалось. Когда дверь поддалась, и священники вместе со стрельцами, ощетинившись одни крестами и иконами, а другие – бердышами и пищалями, зашли в храм, то ничего необычного там не заметили. Их встретила обычная сыроватая прохлада, полумрак и тишина. И только справа от алтаря, где стояли большие каменные саркофаги цариц, что-то, на взгляд частых посетителей собора, было не так.
– Господи, да что же это! Мария Ильинична, матушка, да как же!.. – закричал один из дьяконов, служивший иногда в этом храме.
Тяжелый саркофаг первой жены царя Алексея стоял на своем месте, между таким же точно гробом матери Тишайшего и еще одним, пока пустым и подготовленным к упокоению кого-то из еще здравствующих женщин царской семьи. Но сверху на саркофаге чернело большое отверстие, с пол-аршина величиной, а рядом лежал отбитый кусок крышки, не меньше пуда весом, и что-то еще темное на полу. Пока служивые и духовные особы, несмело крестясь, подбирались к алтарю, хлопнула сломанная дверь, и в собор ворвался высокий и статный иерарх в белоснежном одеянии, которого сопровождали другие священники в немалых чинах. При виде их, все, бывшие в храме, поклонились в пояс, а некоторые упали на колени: это был патриарх Иоаким, сопровождаемый сразу несколькими митрополитами и епископами. Архипастырь решительно подошел к оскверненному саркофагу и, не обращая внимания на зияющую дыру в нем, стал разглядывать лежавшие рядом предметы. Один из них был красивый амулет с серебряной цепочкой, которым патриарх любовался с полминуты, а потом, оглянувшись по сторонам, убрал его под епитрахиль. Кроме амулета, у саркофага были найдены вещи куда менее приятные: пучок засушенной травы, колючей и самого неприятного вида, и совсем уж отвратительные засушенные твари, не то огромные лягушки, не то рыбы. Пока собравшиеся, не находя слов, молча стояли у саркофага, в собор с шумом ворвалась еще дюжина человек – Иван Нарышкин с десятком стремянных стрельцов. Не разбираясь, они начали ругать братьев Петровых по матери и бить их, и только патриарх, брезгливо сморщившись, напомнил Ивану, что в церкви не стоило бы себя так вести.
Стрельцы разошлись по храму: опомнившийся Нарышкин приказал им немедля выяснить, как мог злоумышленник попасть в собор и выйти из него. Сам же Иван с Иоакимом и другими чинами с задумчивым видом обсуждали эти же вопросы, стоя возле каменных усыпальниц. Всё почти успокоилось, когда раздался женский плач, почти вой, и в собор вбежала царица Наталья Кирилловна вместе с пытавшимися ее удерживать Марфой Апраксиной и царевной Марьей Алексеевной. Лицо царицы было перекошено ужасом и гневом:
– Петруша! Петруша пропал! – с трудом смогла произнести Наталья Кирилловна.
Иоаким перекрестился: сейчас он утратил свое спокойствие и вправду выглядел растерянным. Иван Нарышкин вдруг полностью протрезвел, и стал созывать к себе бегавших по собору стрельцов:
– Все ворота запереть! Обыскать все! Мышь чтобы не проскочила! – надрывался Иван, отбиваясь от пытавшихся обнять его с рыданиями женщин. Древний собор и вся площадь вокруг него погрузились в хаос. Сопровождавшие Иоакима иерархи и другие священники начали службу, молясь одновременно об очищении собора и успешном возвращении юного царя, рядом с ними носились с факелами перепуганные начальственным гневом стрельцы, рыдали женщины, кричал что-то Иван Нарышкин. Патриарх, впрочем, вскоре незаметно вышел на улицу. Кто-то из дьяконов забрался на колокольню и стал звонить тревожным перезвоном. Разумеется, в этой суете, общем испуге и наступившей уже темноте царя Петра, если бы он и был здесь же, поблизости, найти было никак невозможно.
Когда шум и беспорядок достигли апогея, болтавшийся на скобе обломок двери вновь скрипнул, и в собор вошел Матвей Сергеевич Артемонов, совершенно спокойный и твердый. Отбившись от цариц и царевны и поцеловав руку подвернувшемуся первым митрополиту, Матвей отыскал в суете и дыму Ивана Нарышкина и отвел его в сторону.
– Ваня, ну хотя бы ты понимаешь, что в эдаком бесновании и в темноте царя мы не найдем? Только знак дадим врагам нашим, что у нас неладно, а они уж дремать не станут. Ворота, и верно, надо запереть, а в остальном… Унять надо служивых, успокоиться всем. Есть у меня мысли, куда Петруша делся, но сейчас главное, в спешке, глупостей не наделать, и его царскому величеству не навредить…
Глава 16
С добродушным пожилым человеком, просившим называть его Лукой Петровичем, и его двумя спутниками царь Петр чувствовал себя в полной безопасности, хотя все вокруг, казалось, могло лишь вызывать тревогу. Были ранние сумерки, солнце уплывало куда-то за реку, холодало, а на крутом берегу реки возвышалась старинная, устремленная в небо церковь, и за ней – дворец. Дворец этот еще с десяток лет назад, когда родился Петр, вызывал восхищение всех гостей Белокаменной, из каких бы земель они ни прибывали. Он был похож на игрушку, сделанную лучшим из мастеров. Дворец собрал в себе всё, что любили и умели московские зодчие, но довел это до предела, дальше которого уже трудно было двигаться архитектурной мысли. В отличие от кремлевских палат, он был целиком деревянным, но от этого только выигрывал. Если кремлевские дворцы напоминали местами тяжеловесное скопление каменных крестьянских изб, то это загородное строение было, в первую очередь, изящным и легким. Но лучшие времена дворца были в прошлом, и это было слишком явно заметно в его нынешнем облике. Сейчас, в полутьме, еще сохранявшиеся яркие краски потухли, и здание выглядело совершенно черным исполинским нагромождением шатров, башенок и шпилей. При ближайшем рассмотрении становились видны прорехи на стенах, обвалившаяся гонтовая черепица на высоких шатрах и многие другие признаки упадка.
– Лука Петрович! – набравшись смелости, поинтересовался мальчик, – А они прямо здесь корабли, во дворце?
Если бы корабли оказались не во дворце, а, предположим, в самом грязном сарае на задворках, это нисколько не уменьшило бы восторга Петра, но ему, все же, хотелось еще раз насладиться той мыслью, что скоро он увидит самые настоящие морские суда, или хотя бы их части.
– А где же, твое царское величество, им быть? Вестимо, что во дворце. В надежном месте!
В это время на фоне заката над небольшим пригорком возле дворца показались тени трех собачьих голов. Первым заметил их царь Петр, но не обратил на них особенного внимания. Тем более не заметили их спутники Петра, напряженно рассматривавшие обветшавшее здание. Головы, между тем, поднялись над пригорком, и оказалось, что у них есть человеческие тела, вооруженные луками. Тихо свистнули стрелы, и все три сопровождавших царя человека упали замертво. Лука Петрович, изо рта которого волнами лилась кровь, схватил Петра за руку, и с бессмысленным ужасом рассматривал мальчика, словно пытаясь и не зная, что сказать ему. Тот изо всех сил вырывался из рук умирающего, и даже оттолкнул его ногой. Человеческие фигуры с собачьими головами, между тем, уже бежали к ним со всех ног. Куда и как скрываться от чудовищ, Петр не знал, но бросился в сторону дворца, поскольку спускавшийся к реке луг освещался лучами закатного майского солнца и был плохим убежищем. На его счастье, вся нижняя часть здания была усеяна маленькими оконцами, которые, может быть, и были когда-то затянуты стеклом или слюдой, но теперь, как одно, зияли пустотой. Нырнув в одно из них, Петр оказался в самом грязном и темном, заваленном рухлядью и подтопленном подвале. "Ищите тут меня!" – злорадствовал он, пробираясь между плававшими в мутной воде обломками стульев, досок и прочей дрянью. Но радость его была преждевременной: сразу в трех окошках показались собачьи морды – совершенно беззвучно, и от этого особенно страшно. Петра они, кажется, пока не видели, и только поводили длинными носами из стороны в сторону. Царь решил, что если проберется к стене подвала, то там, есть вероятность, псеглавцы его и вовсе не найдут. Петр потихоньку, хватаясь то за один, то за другой плавающий в подвале предмет, пробирался к стенке, и с радостью видел, что преследователи не могут понять его перемещений.
Сохраняя полное молчание, и только обмениваясь со своими товарищами какими-то им лишь понятными жестами, один из преследователей спрыгнул в подвал, а за ним последовал и его спутник. Петр с ужасом видел, что если псеглавцы дойдут до той стены, где он прячется, то, несомненно, обнаружат его. Пока, впрочем, странные существа разводили руками (или лапами?) в воде где-то далеко от него, а еще один никак не решался спуститься в подвал. Петр с радостью увидел нишу, в которой он мог скрыться полностью, а подтянув к себе одну из больших плавающих деревяшек и вовсе исчезнуть из поля зрения преследователей. Вершок за вершком, он подобрался к нише, радуясь, что собакоголовые и не думают обращать на него внимания, копаясь с плавающей ветошью далеко от него. Петр двигался небольшими шажками к нише, и довольно быстро достиг ее. Мальчик, не удержавшись, показал преследователям язык, и с торжеством нырнул под свод ниши. Раздался громкий всплеск, и Петр рухнул, сам не зная, куда, а тем более не зная того, видели ли псеглавцы, куда он провалился. Сначала Петр просто летел вниз, затем стал крутиться вокруг своей оси, как зимой на хорошей кремлевской горке. Все это время он находился в странной смеси лившейся из подвала воды и воздуха, которого, впрочем, было вполне достаточно, чтобы не задохнуться. Наконец, Петр, вместе с парой ведер воды, оказался в чем-то вроде камина, располагавшемся в довольно большой комнате. Она была обтянута красивыми серо-зеленоватыми обоями с рисунком, вероятно, кожаными, а в середине ее стояла большая кровать с балдахином, увенчанным двуглавым гербом. Герб не был выкрашен сусальным золотом, а был темен, как кровать и как сама комната. Кроме кровати и икон здесь были и другие предметы: письменный столик с изящными кривыми ножками, кресло, глобус на подставке и еще какой-то немецкий хитрый прибор – небольшая трубочка со стеклами, подвешенная на изогнутой ножке над маленьким столиком. На стенах висели новые и старинные карты Московии и других стран. Сердце Петра забилось: примерно то же он видел в особой комнатке своего отца в кремлевском дворце, которую Алексей Михайлович называл странным и загадочным словом "кабинет". Петр помнил смутно, как отец, взяв на руки, подносил его к картам, и тогда царевич, высунув язык от увлечения, тыкал пальцем то в одну, то в другую их точку, требуя немедленно объяснить, что там находится, а главное – почему?
Но рассматривать странное место было некогда: Петр не знал, не привлек ли преследователей шум, и не заметили ли они, куда именно он исчез. Нужно было спрятаться: Петр, недолго думая, забрался под кровать, тем более что больше и прятаться было негде, и почувствовал себя под кроватью так уютно, что вылезать никуда не хотелось. Несколько минут прошло в тишине, и юный царь совсем успокоился: собакоголовые, судя по всему, или не заметили, куда он делся, или побоялись следовать за ним. Раздался приятный треск, как будто кто-то растапливал тонкие щепки в камине, а вскоре по комнате начал распространяться дымно-сладкий запах, который проникал и в убежище Петра. Сначала ему это казалось странным и слегка пугающим – кто же вдруг мог начать разжигать камин? – но почти сразу тревога сменилась радостным и приподнятым настроением. Казалось, лежать под кроватью больше нет никакого смысла. Улыбнувшись, мальчик быстро выбрался наружу, и увидел в комнате дверь, которой он раньше не замечал: на ней красовался огромный деревянный круг с перекладинами, немецкое название которого Петр забыл, но знал, что с помощью такого круга капитаны управляли на море кораблями. Царь, подпрыгивая, подбежал к двери и дернул ее на себя. За ней был огромный зал, размером почти с Кремль, и непонятно было, как он мог поместиться во дворце. Пол зала был залит водой, а все высоченные стены были увешаны факелами, и от этого было светло, как днем. По воде скользили корабли: большие и маленькие, с десятками парусов или только с двумя-тремя – разные. Но все это были настоящие немецкие корабли, которые раньше Петр видел только на картинках. Сейчас он мог различить каждую деталь любого из судов, вырезанные по дереву готические буквы на бортах и паутину канатов, каждую доску обшивки, даже прорехи на парусах. Людей на кораблях видно не было, но то и дело раздавались гортанные команды на одном из немецких наречий, которое Петр слыхал и в Москве, на Кокуе. Тогда корабли, все вместе или по отдельности, поворачивались и плыли в другую сторону, как будто танцуя. Завороженный царь облокотился на притолоку двери и любовался их танцем: от необычайной красоты этого зрелища ему хотелось плакать.
Вдруг позади Петра раздался громкий треск и звук падения чего-то тяжелого, ломающего все на своем пути. От этого грохота царь пришел в себя и понял, что стоит возле стены, держась за нее одной рукой и упершись головой, а позади него, одна за другой, отрываются и падают балки потолка, ломая и разрывая все на своем пути. Одна из них, как раз тогда, когда он обернулся, сбила с балдахина двуглавый герб и жестоко впечатала его в пол. Не оставалось долго ждать того момента, когда и на самого Петра обрушится одно из тяжелых бревен – лишь чудом этого не произошло до сих пор. Он бросился к камину, чтобы спрятаться там. Ноги плохо слушались, но, по счастью, царь успел добраться до убежища до того, как почти весь потолок обрушился внутрь комнаты, превратив изящную спальню-кабинет в груду обломков и мусора, затянутую густой пылью.
Не успел Петр порадоваться спасению, как почувствовал, что дно камина проваливается под ним, и он снова летит куда-то вниз. На этот раз он приземлился в подземном ходе, выложенном сверху кирпичной кладкой, а на дне покрытом жидкой грязью. Ход был довольно длинным, и невесть откуда попадавший сюда тусклый свет освещал его на несколько саженей вперед. Позади ход заканчивался, и Петру не оставалось ничего другого, как двигаться в единственном возможном направлении, то опускаясь на четвереньки, то привставая, согнувшись. Внезапно раздался громкий стук, звук раскалывающегося и падающего кирпича, и позади Петра колыхнулся воздух. Обернувшись, он увидел, что из стены торчит пробившая кирпичную кладку острая пика. От встречи с ней царя отделила лишь пара мгновений. Пока Петр удивлялся, радовался и пугался, впереди него раздался в точности такой же звук, и еще одна пика с безжалостной быстротой и силой вырвалась из стены. Мальчик побежал, то и дело падая или ударяясь о стены, а вокруг него, спереди и сзади, иногда всего в вершке или в двух, вылетали из стены пики. Он заметил, что они, как правило, появляются довольно высоко, в пол-аршине над землей, и стал ползти, разгребая руками жидкую грязь.
К его облегчению, впереди показалась довольно большая подземная зала, заполненная водой. Вода не пугала Петра – по ней можно было легко проплыть, но главное, что стены залы были далеко, и смертоносные копья не могли никак достигнуть ее середины. Увернувшись от последнего копья, которое прошло совсем близко, мальчик, без раздумий, прыгнул в воду, которая, как оказалось, была ему всего лишь по колено, и он побрел вперед. Вскоре, однако, вода стала куда выше, достигнув сначала середины бедра, а затем и пояса. Само по себе это не было странно, ведь Петр шел вглубь небольшого водоема, однако что-то ему очень и очень не нравилось. Обернувшись назад, он понял: не он сам погружается в глубину, но уровень воды быстро поднимается, и вскоре царю пришлось оторваться ото дна и поплыть. Вода прибывала быстро, и лишь пара аршин отделяла Петра от сводчатого кирпичного потолка. Впереди виднелось продолжение подземного хода, такое же узкое и такое же, вероятно, усеянное ловушками, но теперь Петр стремился к нему изо всех сил и греб, как мог. Тут сильный шум и плеск раздались позади него, а вода взволновалась так, что залила Петру нос и рот, и ему пришлось судорожно отплевываться. Обернувшись, он увидел, что позади с потока упала тяжелая деревянная решетка, перегородившая полностью всю залу, и отрезавшая ему пути отхода. Это пока не очень пугало Петра, и он только начал грести поскорее, чтобы добраться до уже близкого берега. Но вдруг и впереди него, как раз там, где виднелся выход, упала еще одна, точно такая же, решетка. Вода прибывала, и мальчик почти уже касался головой кирпичного потолка. Отчаянно пробиваясь вперед, он добрался, наконец, до второй решетки, но только для того, чтобы понять: преодолеть ее он не сможет, и если уровень воды не перестанет подниматься, то вскоре он утонет. Петр в отчаянии дергал то одну, то другую перекладину, но вырваться из западни никак не мог, а вода все прибывала. Наконец, деревяшка слегка хрустнула. Мальчик с удвоенной силой начал трясти и дергать ее, и вскоре ему удалось выломать перекладину. В решетке образовалось отверстие, в которое мог пролезть только очень худой человек или ребенок. Петр с большим трудом, весь исцарапавшись, протиснулся через решетку и, сидя на грязном берегу и тяжело дыша, наблюдал за тем, как вода окончательно затапливает залу, и подбирается к его ногам. Хотя опасности пока не было, мальчик вскочил и побежал по подземному ходу дальше, а потом, вспомнив про пики, опустился опять на четвереньки.
Пик, однако, в этой части хода не оказалось, а пол становился все суше и суше. Вскоре Петр увидел винтовую каменную лестницу и, поднявшись по ней, оказался в полутемной зале: очень большой и, вероятно, очень богато украшенной. Сам Петр стоял за чем-то вроде ширмы, откуда он мог видеть почти всю залу, оставаясь сам незаметным. В дальней стороне комнаты виднелись очертания трона, стоявшего на возвышении и окруженного резными деревянными столбиками, поддерживающими убранный тканью навес. Стены были расписаны самыми разными картинами, и когда глаза Петра привыкли к темноте, он начал с интересом разглядывать фигуры апостолов и других библейских персонажей, заморских зверей и странные каменные города с черепичными крышами. Он наткнулся взглядом на парсуну кого-то из старинных московских царей, вероятно, Иоанна Васильевича, и вздрогнул – так сурово глядел на него давно умерший государь. Петру тут же пришлось вздрогнуть снова: в зале начало светлеть, а откуда-то сверху раздалось позвякивание и легкий треск, как будто приходил в движение сложный и давно не использовавшийся механизм. Подняв глаза, мальчик увидел, что потолок подсвечивается изнутри и вращается. В середине огромного купола было изображено звездное небо, а стороны были поделены на двенадцать частей, в каждой из которых было нарисовано какое-то сказочное существо: где-то получеловек-полуконь с луком в руках, где-то – огромный лев, где-то – странные рыбы с человеческими лицами. Написаны и украшены эти изображения были мастерски, и Петр, завороженный этим зрелищем, забывшись, вышел из-за ширмы на середину зала, не опуская вниз головы и не отрывая глаз от вращающегося купола.
Но вскоре мальчик замер от ужаса: откуда-то раздался оглушительный звериный рев. Краем глаза Петр видел, как возле трона зажглись две пары ярко-красных глаз. Через силу повернувшись и взглянув в сторону трона, он увидел очертания двух львов, стоявших по обе стороны царского места. Зверей было плохо видно, поскольку лившийся с потолка свет сгущал темноту в углах залы, но львы определенно двигались. Сначала они лежали, но затем, издав еще более чудовищный рев, встряхнули головами и начали подниматься, царапая пол когтями. Петр оглядывался по сторонам, думая, куда бежать. Возвращаться в подземный ход за ширмой не было смысла, это была готовая ловушка, куда, возможно, хищники и хотели бы загнать мальчика. Он увидел высокий сводчатый вход в залу, и бросился туда. За аркой показался длинный, слабо освещенный коридор с деревянным полом, и Петр, не оглядываясь, побежал по нему. Звери рычали и топали все быстрее лапами, а впереди, в конце коридора, показалась тяжелая деревянная дверь, увешанная безнадежного вида огромными чугунными замками. Это был тупик. Мальчик, в отчаянии, начал разглядывать потолок, думая, нельзя ли там скрыться ото львов. Сверху, и правда, виднелась толстая балка, находившаяся на некотором расстоянии от потолка. На нее можно было забраться по занавеси из плотной ткани, подвешенной на ту же балку. Петр стал карабкаться по занавеси, но, когда балка была уже близко, старая ткань не выдержала, и мальчик, судорожно вцепившись в оторвавшийся кусок материи, обрушился на пол. Но его доски также изрядно подгнили, и Петр провалился еще дальше вниз. Занавесь, которая сначала так подвела царя, теперь помогла ему, замедлив его падение – если бы не это, Петр бы сильно ударился о каменный пол. Поджидала его и другая опасность. Когда Петр, потирая ушибленные места и пытаясь выпутаться из занавеси, оглянулся вокруг, то увидел рядом с собой множество копий на деревянной подставке. Упади Петр на пару вершков в сторону, он оказался бы нанизан на эти копья, как копна сена на вилы. Помимо копий, в комнате был целый склад оружия, доспехов и немецкого платья. Глаза мальчика помутнели, он покачнулся и чуть не упал. Преследовавшие его львы показались вдруг совсем не страшными, да и вообще: Петру казалось теперь, что ему померещилось, и не было никаких львов, как не было и залы с кораблями. А вот оружие и доспехи были настоящими, и царь принялся с увлечением их разглядывать и примерять на себя. Вскоре он был уже полностью экипирован на манер иноземного офицера: на нем были панталоны, ботфорты, блестящая кожаная куртка и роскошная шляпа с пером, а на поясе красовалась шпага в изящных ножнах. Все это было не слишком новым, еще, видимо, и до того, как попало сюда, в подвал дворца, а за прошедшие годы залежалось, и было побито молью, но это никак не омрачало радости Петра. Об одном он жалел: рядом не было зеркала, в котором можно было полюбоваться всей этой красотой.
Позади него вдруг раздался треск, и в проделанную им дыру в потолке спрыгнуло какое-то существо. Мальчик так испугался, что не посмел обернуться, чтобы разглядеть его, однако заметил краем глаза, что у существа были мохнатые уши и клыкастая морда. Петр бросился бежать, не разбирая дороги и опрокидывая на пол все, что попадалось под руку, в надежде, что это помешает преследователю добраться до него. Тот, казалось, не слишком торопился, как будто знал, что скрыться тут мальчику будет негде. И правда: Петр быстро добежал до конца залы, и оказался перед кирпичной стеной. На ногах он держался по-прежнему нетвердо. В отчаянии оглядываясь по сторонам, мальчик зацепился за что-то и, стараясь устоять на ногах, начал беспорядочно размахивать шпагой. Он задел ей и стену, но шпага вместо того, чтобы отскочить от кирпичей, вдруг легко погрузилась в них. Петр резко дернул ее на себя, и увидел, как стена с треском разорвалась, и в ней образовалась довольно широкая брешь: кирпичная кладка была мастерски нарисована на полотне. Прыгнув в образовавшуюся прореху, мальчик увидел винтовую лестницу вроде той, по которой он поднялся в тронную залу, только ведшую вниз.
Петр, не задумываясь, бросился спускаться по лестнице, и попал в еще один подземный ход, пошире и повыше того, где он недавно едва не утонул. Но главное, в конце хода виднелся кусок закатного неба и ветви деревьев – там был выход. Петр, обрадовавшись, бросился вперед, но под ногой его что-то неприятно хрустнуло, и она провалилась немного вглубь. Посмотрев вниз, мальчик увидел, что раздавил грудную клетку скелета, и стоит сейчас там, где билось когда-то сердце покойника. С ужасом отдернув ногу, Петр сбил случайно череп, который легко откатился к стене. На ботфорте остались отвратительного вида клочки истлевшей материи. Скелеты были тут повсюду, а судя неприятному запаху, который Петр, с испугу, не сразу почувствовал, какие-то тела еще не успели до конца разложиться. Некоторые скелеты были в одежде: простых рубахах, стрелецких кафтанах, армяках и даже, кажется, в нарядах побогаче. Помимо тления, в подвале сильно пахло псиной. Мальчик подумал, что попал в логово зверей-людоедов: то ли львов из тронного зала, то ли тех собакоголовых созданий, которые убили его спутников. Он, что было сил, побежал к выходу. То и дело он спотыкался о торчащие из земли кости или проваливался в плохо присыпанные могилы. Но выход был уже близко. Возле него лежало еще одно тело в стрелецком кафтане, очевидно, совсем недавно попавшее сюда, и потому сохранявшее полностью человеческие очертания. Петр поежился и приготовился в пару больших прыжков преодолеть отделявший его от выхода небольшой пригорок, но тут мертвый стрелец зашевелился и поднял голову: голова была собачья. В это же время еще две морды показались в проеме. Обессиленный и потерявший надежду мальчик лишился чувств.
Глава 17
Вернувшись из собора во дворец, Матвей Артемонов подозвал к себе голов стремянных стрельцов, Григория Горюшкина и Никифора Силина, и велел им заняться устройством обороны дворца: его нужно было превратить в неприступную крепость, в которой, хотя бы недолгое время, можно будет продержаться против многократно превосходящего числом неприятеля.
– А то, как бы нам, следом за царским величеством, куда-нибудь не пропасть… – прибавил негромко Матвей Сергеевич на ухо Ивану Нарышкину.
Стрелецкие головы не выказали удивления необычным приказом, как будто и сами, в глубине души, считали, что именно так сейчас и следует поступить.
Сам же Артемонов попросил Силина выделить ему два десятка стрельцов ("Можно поглупее, да понадежнее" – пояснил вельможа), а затем собрал в палате всех членов царского семейства, патриарха и немногочисленных бояр, бывших в то время во дворце. Дождавшись, пока все соберутся, он попросил весь синклит следовать за ним, не сказав, однако, куда направляется. Вскоре толпа удивленных вельмож оказалась перед спальней царевны Софьи.
– Софья Алексеевна, твое царское величество, пожалуй холопа своего: отвори палаты! – обратился к царевне Артемонов. Та посмотрела на него со смесью гнева и удивления, почти с таким же выражением смотрели на Матвея и остальные собравшиеся. Посягательство на честь девицы царского рода было неслыханным.
– Я знаю, матушка-царевна, что за такое меня на куски порубить мало: что ж, лягу сам на плаху, если окажется, что зря на тебя затеял.
– Да что же это, Матвей Сергеевич! Ты во дворце человек свой, но это ведь… – вступился за царевну патриарх Иоаким, но его неожиданно оборвала сама Софья.
– Вот такая мне, царской дочери, честь и уважение! Спасибо, Матвей Сергеевич, земной поклон! Что же, горе сироте, за которую вступиться некому… Проходите, бояре, большего уж позора не будет!
Тон, которым говорила царевна, резко расходился со смыслом произносимых слов. Софья вовсе непохожа была на обиженную злыми людьми сироту, наоборот: голос ее выражал, против ее воли, торжество и злорадство, а дверь в опочивальню она распахнула охотно и не колеблясь. Удовлетворенно кивнул головой и Артемонов: обоим, очевидно, казалось, что дело складывается в их пользу.
– А теперь, твое царское величество, отвори, сделай милость, вот тот сундучок.
Софья немного помрачнела, но, по-прежнему не чувствуя большой беды, пошла открывать сундучок, презрительно оглядев Артемонова и удивленно – всех остальных. Красивая шкатулка, однако, тут же выпала из рук царевны, стоило ей поднять крышку, а затем посыпалось на пол и все содержимое сундучка. Среди женских безделушек здесь было несколько тех самых чудных и страшных засушенных созданий, которых обнаружили возле гробницы Марии Милославской. Кроме них, там было несколько вещичек, которые могли принадлежать только царю Петру: фигурки кораблей и заморские монеты на цепочках, которые мальчик страшно любил собирать.
– Но погодите, это ведь не все, бояре. Твое патриаршее святейшество, преосвященный Иоаким! Пришло время показать то, что еще мы у гробницы нашли, и что только тебе и можно было отдать для сохранения. Без твоих молитв, боюсь, не донесли бы мы это сюда, отняли бы враги. Сделай милость, покажи тот амулет!
Патриарх, с неопределенным выражением лица, стал оглядываться по сторонам, и видел, что положение складывается явно не в пользу Софьи. Собравшиеся смотрели на нее с недоброжелательным недоумением, а царица Наталья Кирилловна – и вовсе с трудно сдерживаемым гневом. Матвей Артемонов предлагал патриарху почетный выход из положения, при котором он оказывался одним из разоблачителей колдовства. От роли же человека, покрывающего Софью, не приходилось ждать ничего хорошего: бросив косой взгляд на сопровождавших Артемонова стремянных, патриарх понял, что они выполнят любой приказ Матвея Сергеевича, и даже высокий сан Иоакима их не остановит. Да и кто знает, что еще задумал этот сорвавшийся с цепи опальный хитрец. С грустным вздохом и рассуждая вполголоса о том, что един Бог ведает царские мысли, патриарх достал амулет и показал его всем присутствующим: это было любимое украшение царевны Софьи, которое она носила всегда, почти не снимая, и которого сейчас не было на ней.
– Да что же это! Откуда… – разводя руками и глядя испуганными большими карими глазами, вопрошала Софья.
– Ух, и сильна, лицедейка! Жаль, театр царский распустили… – шептал Артемонов Нарышкину. Царевна, в своем удивлении и гневе, была чудо как хороша, почти как в недавнем сне Артемонова.
– Гадюка! Змея подколодная! Да что вы смотрите: убить ее надо, сжечь! – вне себя от ярости закричала Наталья Кирилловна, кидаясь к царевне, – Куда ты Петрушу дела, проклятая?
Артемонов удержал взбешенную царицу, и нежно прижал ее к груди, шепча успокаивающие слова.
– Матвей Сергеевич! – Нарышкина собралась упасть на колени, но Матвей удержал ее, – Отец ты мой! Найди Петрушу, только на тебя надеюсь! Умру я, если с ним что дурное случится…
– Найдем, найдем! – пробормотал Артемонов, поглаживая Наталью Кирилловну по голове. И тут же, приосанившись, громко обратился ко всем присутствовавшим:
– Сами видите, бояре, что здесь на колдовство и измену подозрение явное. Поэтому, именем ее царского величества, царицы Натальи Кирилловны, царевну Софью приказываю взять под стражу и содержать до разбирательства здесь же, в ее покоях. А тебя, твое святейшество, прошу, чтобы какого дурна не случилось, чтобы не повредили тебе враги царя, остаться здесь же, в лучших палатах и под надежной охраной. Случись что с тобой – всем нам горе! Помолись, патриарх, о здравии царя Петра и о том, чтобы поскорее он к нам вернулся живым-здоровым.
Это было сильно похоже на арест, но Иоаким, взглянув еще раз на стремянных, пожал плечами и признал справедливость доводов Матвея.
В это время в покои царевны ворвался растрепанный и запыхавшийся князь Василий Голицын, который сперва хотел подбежать к Софье, но, столкнувшись с царевной взглядом, развернулся и порывисто подошел к Артемонову. Тот немного позавидовал взгляду, который бросила на Голицына Софья. Князь схватил Матвея Сергеевича за руки и стал с жаром говорить что-то, заботясь, вероятно, не о смысле сказанного, а о впечатлении, произведенном на Артемонова.
– Будет, князь, будет. Разобраться надо, да царя найти. Я-то в вину царевны не верю – подлог это и оговор. Но поди теперь всему синклиту это докажи, при таких-то уликах. Погоди, сейчас поутихнет, царь, Бог даст, найдется, а там и с Софьи Алексеевны обвинения снимем, разве я ей враг? На руках когда-то нянчил… А теперь – не серчай! – доверительно и негромко говорил Голицыну Матвей Сергеевич, а затем, подмигнув князю, обратился к остальным:
– Смотрите-ка, милостивые государи! Нам, старым царевым слугам, оправдываться приходится, чуть ли не на казнь идти, а князь Василий сюда, в царевнины покои, без стука заходит! Послушай, твоя светлость, князь Василий Васильевич! Сделай милость: поезжай, куда сам знаешь, и проси их вместе с царем Петром к рассвету здесь быть. А не будут – передай, что будем мы их считать прямыми ворами и изменниками!
Глава 18
Царицу и царевен с большим трудом удалось успокоить и уговорить пойти хоть немного вздремнуть, – без дипломатических способностей царицы Марфы этого и вовсе было бы не добиться, – а мужчины собрались в Грановитой палате. Артемонов поставил охранять ее те же два десятка стремянных стрельцов: не столько для безопасности, сколько для пущей важности.
Кроме Матвея Сергеевича, здесь были Нарышкины: Кирилл Полуэхтович, Иван, Мартемьян и Афонька, допущенный на совет при условии, что будет сидеть тише воды, ниже травы, и во взрослые разговоры не лезть. Был дядька Петра князь Борис Алексеевич Голицын, кто-то из Долгоруковых. Но вообще народу в огромной палате собралось совсем мало, и выглядела она пустынно и темно – свечи во дворце явно берегли. На улице был самый темный и тихий предрассветный час, полнейшая тишина царила во дворце, и казалось, что и город, и дворец испуганно замолчали в ожидании развязки.
Артемонов и сам не мог не чувствовать этой атмосферы, и был ей, как и остальные, немного угнетен. Но в том-то и видел он сейчас основную задачу, чтобы взбодрить своих немногочисленных помощников и призвать их к действию.
– Бояре! Не менее пяти сотен сейчас охраняет дворец, еще сотня – царевича Иоанна, а к рассвету ждем пехотные полки генералов Кровкова и Драгона на подмогу: это будет сила, с которой нам никого уже в Белокаменной не придется бояться. Хоть и все стрельцы разом взбунтуются, не устоять им против такого войска и с такими воеводами. Патриарх Иоаким здесь с нами, и царским величествам верен. Все на нашей стороне!
Собравшиеся приободрились, раздались довольные вздохи и шепот.
Довольно кивнув, Матвей Сергеевич перешел к сложностям, которые все же могли ожидать клан Нарышкиных. Во-первых, требовалось поскорее усмирить распоясавшихся стрельцов. Для этого Артемонов собирался поехать к главе Стрелецкого приказа, князю Юрию Долгорукову, чего он не успел сделать накануне, и потребовать от него навести порядок среди своих подопечных. Если князь откажется или будет не способен это сделать, его надо будет отстранить и заменить на Кирилла Полуэхтовича Нарышкина. Обезопасив себя со стороны стрельцов и присоединив наиболее стойкие их части, необходимо будет как можно скорее раздавить гнездо изменников-Милославских, если они сами не решат явиться с повинной и вернуть Петра, узнав об аресте Софьи. Но от подобных людей можно было с легкостью ожидать и того, что они возьмут юного царя в заложники, а тогда сломить их с помощью одной военной силы будет непросто.
– Так что царя Петра Алексеевича, бояре, нам нужно найти самим, и чем скорее, тем лучше. Найдем, и с Милославскими можно будет долго не возиться. Прихлопнем, как муху! А вот не найдем…
– Матвей Сергеевич, да ведь ты говорил… – взволнованно подскочил с места Иван Нарышкин.
– Говорил. Чтобы твою милость немного успокоить. Есть у меня, и правда, мысли, где царя прятать могут, но если бы я твердо это знал, уже не советы бы держал, а мчался его освобождать. Но вам я не хочу своего мнения навязывать: давайте, лучше, вместе рассудим. Могли ли царевича силой увезти?
– Да едва ли, Матвей Сергеич: он ведь всегда на виду, всегда люди при нем, – после некоторого молчания, несмело предположил Кирилл Полуэхтович, – Сманил кто-то, и кто-то из своих. Софья? Но зачем она тогда к гробнице полезла, себя же выдавать? Чудно…
– Точно, Кирилл Полуэхтович, точно, твоя милость! Сманил кто-то, из своих. Да не Софья Алексеевна: больно уж явно на нее след навели, не сама же она, и правда, все это представление в соборе устроила, чтобы ее поймали поскорее… А вот что думаю: не так уж важно – кто, а важно, чем сманили и где прятали.
– Известно, чем! – вмешался Борис Голицын, – Кораблями их царское величество бредит: что с ними связанное покажи или расскажи – и веди его, хоть на край света.
– Верно, верно, свет мой Борис Алексеевич! Как будто мысли мои читаешь. У себя-то на подворье Милославские не дураки его держать. А где, в таком случае, и корабли есть, и спрятать человека можно?
– Измайлово! – пискнул Афонька, и тут же испуганно опустил глаза. Но Матвей Сергеевич бросил на него строгий взгляд только для виду, а затем доброжелательно улыбнулся:
– Ну что ж, и малый сей ко двору пришелся. Господа хорошие, что думаете?
– Похоже! Точно, там ведь Никита Иванович, покойник, кораблики-то держал! А уж где и спрятать, коли не в Измайлове? – заговорили наперебой все присутствующие.
Всем казалось странным, как эта, лежащая на поверхности мысль, им самим не пришла давно уже в голову. В огромной дворцовой вотчине Измайлове, любимом детище покойного Алексея Михайловича, одних заводов было с полдюжины, а уж различных строений, надземных и подземных хранилищ – не сосчитать. Туда же, в свое время, дядя Алексея, Никита Иванович Романов, известный любитель всего немецкого, привез небольшой английский кораблик, и время от времени катался на нем по обширным измайловским прудам и заводям. После давней уже смерти Никиты Ивановича, ботик убрали в сарай, и никто им не интересовался до тех пор, пока о его существовании не прознал младший сын царя Алексея. Мальчик буквально помешался на ботике, и при каждом удобном случае умолял старших родственников извлечь его и поставить на воду, но до этого по разным причинам не доходило дело. И еще: при Федоре Алексеевиче, не слишком интересовавшимся усадьбой, ее облюбовали Милославские, и особенно глава рода – Иван Михайлович. Всё сходилось в одну точку.
– Так что, между нами, бояре: верных людей я туда уже отправил, чтобы они все следы измены собрали, а даст Бог – и царя нашли. А завтра побольше сил соберем, и все Измайловское обложим, мышь не проскочит!
Последние слова Артемонова сопровождал хлопок двери. В палату, раскланиваясь на ходу и скороговоркой извиняясь за вторжение, вбежал голова стремянных Горюшкин: на нем лица не было.
– Государь, Матвей Сергеевич! Позволь тебя от государственных дел ненадолго отвлечь!
– Говори здесь, Григорий, какая уж там срочность случилась?
– Я-то скажу, Матвей Сергеевич, да лучше тебе самому на балкон подняться и поглядеть.
По виду воеводы, которого сложно было напугать, стало ясно, что растерянность его небезосновательна. Недовольно кашлянув, но не задавая больше вопросов, Артемонов поднялся и пошел за Горюшкиным. Окна палаты осветились алым цветом: занималась заря.
Глава 19
Выйдя из палаты, Матвей Сергеевич, первым делом, увидел множество бояр и знатных дворян, которые съехались во дворец, однако не заходили в Грановитую. И не потому, что их туда кто-то не пускал: сами вельможи держались на удивление тихо, чтобы не сказать, напугано. Здесь были недавние посетители Артемонова, Яков Никитич Одоевский и Семен Ерофеевич Алмазов, и представители почти всех знатных московских родов, кроме, разумеется, Милославских, Толстых и Хитрово. Не заметил Матвей также Михаила Долгорукова, и никого из Хованских. Вежливо здороваясь с пришедшими, Артемонов обратил внимание, что те словно не знают, как им держаться с ним. На его вежливость отвечали вежливостью, но большой теплоты и приветливости со стороны вельмож не чувствовалось. "Ну что же, голубчики! Нравиться вам, пожалуй, всё это и не должно. Однако как быстро собрались. Умеет Матвей Сергеевич!". Артемонов, не без внутреннего довольства, приписывал торопливый съезд дворянства своим решительным действиям.
Горюшкин, тем временем, торопил Матвея и все настойчивее звал его за собой. Когда они поднялись на один из высоких балкончиков дворца, с которого можно было хорошо видеть всю площадь перед ним, Артемонов не смог удержаться от удивленного вздоха. Вся площадь и все сходившиеся к ней улицы и переулки были залиты стрелецким морем: в основном красным, но кое-где зеленым или синим. Здесь было не меньше десятка полков. Море это было почти неподвижно – стрельцы стояли в полном порядке, как на самой ответственной стойке, и только ветер иногда трепал их бороды или подолы кафтанов. Иногда вдоль ровных рядов проходили куда-то небольшие отряды, но и они превосходно держали строй и чеканили шаг. Вдалеке, несколько стрельцов били и толкали прикладами, не разбирая звания, зазевавшихся на площади холопов и дворян – таких, впрочем, было совсем немного. Удивление Артемонова сменилось досадой, и он с силой ударил кулаком по перилам.
– Так вот, от кого они, черти, прячутся… Эх, опоздали вы, друзья, немного совсем, да опоздали.
– Что же творится, Матвей Сергеевич? Как будто сам сатана из ада поднялся, и все войско его… – недоуменно и тихо спросил Горюшкин.
– По грехам нашим! – отвечал Артемонов, – Ну, ничего, Григорий, авось не пропадем. Пошли, нечего тут стоять.
Матвей, решив немедленно выйти к стрельцам, попросил пойти с собой Горюшкина и одного-двух знатных дворян. Никто большой охоты сопровождать Артемонова, как он и думал, не изъявлял, однако неожиданно вызвался князь Яков Никитич Одоевский, обычно тихий и трусоватый старичок. Нарышкиных Матвей попросил остаться во дворце, чтобы не раздражать толпу. Выйдя на Красное крыльцо, они увидели, что прямо перед ним стоит делегация из стрелецких начальных людей, не решавшихся все же подняться на крыльцо без приглашения. Артемонов увидел знакомых ему старых и верных полковников: Воробина, Грибоедова, Вешнякова, Полтева, Дохтурова и других. С ними было и несколько попов, не самого высокого чина, которые стояли, подняв вверх бороды и держа в руках хоругви. Но главными были не они, а недавний знакомец Матвея – Никита Юдин. Он стоял впереди всех и держался так, чтобы не оставить никаких сомнений, с кем вышедшим вельможам нужно вести разговор. Юдин смотрел прямо в глаза Артемонову, и взгляда в этот раз отводить не собирался. Матвей, однако, решил, что спесь с него нужно поскорее сбить, и, подчеркнуто не глядя на Никиту, обратился к войску:
– Здорово, молодцы! Привет верным слугам царским, полковникам и воеводам! Надворной пехоте – виват!
Польщенные рядовые стрельцы и полковники ответили радостными криками. Многие из них помнили Артемонова еще стрелецким головой, и любили его.
– Рад вас всех видеть, и войско видеть в таком образцовом порядке!
Снова раздался довольный гул.
– Чем мы, старые холопы царские, служить вам можем? Какая вас беда в ранний час собраться заставила? Если есть жалобы и челобитья – говорите без страха и без стесненья! Сегодня же с царскими величествами все разберем, никого без ответа и в обиде не оставим. Теперь по-прежнему не будет: всех вас их царские величества хотят жаловать и награждать!
Полковники, и даже некоторые стрельцы званием пониже, потянулись к Артемонову и заговорили хором, однако Юдин вышел вперед и властным жестом заставил всех замолчать. Почему-то все старые и бесстрашные вояки его послушались. "А силен, силен", – подумал Матвей, – "Эх, времени бы чуть побольше – служил бы ты мне. Или никому бы вовсе не служил…".
– Ведомо надворной пехоте учинилось, что во дворце царском злые люди измену умыслили: их царское величество, царевну Софью Алексеевну, и святейшего патриарха Иоакима заточили, а царя Петра Алексеевича и царевича Иоанна Алексеевича спрятали и умертвить хотят. Хотя мы, царские верные слуги, жалованья давно не получаем, и от воевод и полковников большие обиды и неправды терпим, но не те наши обиды разбирать мы пришли, а их царских величеств и патриарха из беды выручить и от злых людей защитить. А по сему, вели, боярин Матвей Сергеевич, чтобы и царевна, и царь, и царевич, и его преосвященство к нам, холопам их, без промедления вышли. Хотим очи их видеть!
Юдин говорил как по писанному, сильным и громким, очень молодым голосом, без волнения и запинок, и говорил не простонародной речью, а языком Соборного уложения и приказных бумаг, которым он, видимо, хорошо владел. Артемонов улыбнулся.
– Ну… Кто же вам, служивые, этих страшных сказок нарассказывал? Если только за этим и дело стало, то хоть сейчас расходитесь: царские величества и патриарх все в своих палатах, в Верху, и в добром здравии. Они своих верных слуг всегда видеть рады, но сами подумайте: разве могут государи, государыни и патриарх вот так, по первому зову выйти? Разве почтительно такого требовать? Им и помолиться надо, и к выходу одеться и подготовиться. Через час-другой всех их увидите! А пока, к вам знатнейшие бояре выйдут: все ваши челобитные примут, и в чем смогут – сразу ответ дадут. Надворной пехоте…
– Виват!!! – раздался над Кремлем рев, от которого задребезжали все стекла дворцов и палат. Рядовые стрельцы были в полном восторге. Юдин, казалось, далеко не разделял их радости, но сделал вид, как будто и он удовлетворен обещаниями Артемонова. Матвей же Сергеевич, махая руками кричащим его имя служивым, удалился во дворец. Он был доволен: не исключено, что само появление синклита важных вельмож и их внимание к челобитным так подействуют на простодушных стрельцов, что те и сами подобру-поздорову разойдутся. Но, во всяком случае, Артемонов верил, что ему удалось выиграть время: именно столько, сколько нужно было, чтобы дождаться подхода отрядов Кравкова и Драгона. Он нетерпеливо вытолкал на Красное крыльцо несколько самых добродушных и любимых простонародьем бояр, а сам бегом взбежал на высокую башенку дворца, и стал оглядывать окрестности в ожидании.
В это время, с северо-востока, к Кремлю, медленно продвигаясь по узким улочкам, приближался еще один большой отряд, непохожий по наряду и вооружению на стрельцов. Кафтаны служивых еще походили на стрелецкие, но их головные уборы, обувь, а главное – оружие выглядели совсем иначе. Некоторые были с длинными пиками, некоторые – с иноземными мушкетами или короткими пиками-рогатками, а иные были вооружены шпагами. Во главе полка ехал немец-офицер, наполовину одетый по-иноземному, а наполовину – в московское платье. Еще несколько немцев возглавляли отдельные роты. Это ехал на выручку Артемонову Филимон Драгон со своими солдатами и драгунами. Чувствовал себя генерал нехорошо: он был бледен, покачивался в седле и то и дело припадал к гриве коня, судорожно впиваясь в нее руками, словно для того, чтобы отвлечься от сильной боли.
Ехавший рядом поручик с беспокойством, но, как будто, и с какой-то надеждой поглядывал на своего командира. Вернулись разведчики, и доложили, что ворота Белого города на их пути закрыты и охраняются полусотней стрельцов, а в самом Кремле, насколько удалось узнать, возле государева дворца и по всем ближайшим улицам стоит не менее десятка полков надворной пехоты, и о чем-то с боярами переговариваются. Драгон нашел силы выпрямиться и кивнуть. Немного подумав, он заговорил тихо, то ли с самим собой, то ли обращаясь к поручику, но не требуя от того ответа. Через каждые несколько слов он прерывался, и гримаса боли искривляла его лицо.
– Полсотни… Собьем, даже если и с пушками, собьем… Десять полков, конечно, немало. Но на кремлевских-то улочках, где их развернешь. А если мы их… Вот ведь Фермопильское ущелье… Ущелья даже… Фома, – обратился он, наконец, громко к поручику, – Думного генерала в Кремль не пускать – измена явная. Недостойно верных царских слуг такое терпеть, что бы там на уме у бородатых ни было. Разворачивай три роты в первую полосу, и, без промедления, атакуем ворота. В трубы не трубить, в барабаны не бить – внезапность нужна, чтобы людей зря не терять.
Совершив это усилие, шотландец согнулся, отчаянно вцепился в гриву лошади и зажмурил глаза, время от времени утыкаясь лбом в затылок коня. Когда через минуту или две он пришел в себя, то с удивлением увидел, что, несмотря на усилия офицеров, солдаты и не думают выстраиваться в боевой порядок и штурмовать толстую белую башню, самодовольно выставлявшую округлый бок из-за угла.
– Да что же… – Драгон именно с этим полком, считавшимся его собственным, воеводским, прошел огонь и воду, дрался и с турками, и с крымцами, и с казаками. Он не мог понять, почему сейчас этот безупречный доселе механизм отказывается его слушаться, и тем более не мог в это поверить.
– Вяжи его! – раздалось вдруг с нескольких сторон сразу, – Вяжи, против своих братьев, да за немчуру и бояр – не пойдем! Хватит, покомандовал, и будет!
Сразу несколько десятков солдат и драгун кинулись к генералу, который к этому времени лишился чувств и начал медленно сползать с седла. Офицеров и урядников, пытавшихся навести порядок, служивые били и скручивали им руки. В это время раздался залп из нескольких десятков ружей и пистолетов, и из узенького и незаметного переулка вырвался отряд всадников, судя по нарядам – офицеров нового строя из русских. Во главе его, со свирепым видом и саблей наголо, скакал Агей Кровков. Он безжалостно иссек двух или трех солдат, попавшихся ему под руку, еще с десяток их пал жертвами выстрелов. В суматохе, Кровков подхватил Драгона и усадил его на бывшую с ним в поводу лошадь, а товарищи Агея освободили связанных офицеров и, вместе с ними, вся кавалькада исчезла в другом переулке, таком же узком и незаметном.
Артемонов не мог со своей башни видеть этих событий, он лишь слышал отдаленную стрельбу где-то за Никольской башней. Но когда на площади перед дворцом появились солдатские и драгунские роты без офицеров, но с развернутыми знаменами и хоругвями, которые начали обниматься со стрельцами и выстраиваться рядом с ними, Матвей бессильно облокотился на резной каменный столбик башни: он хорошо знал эти знамена, и понимал, что помощи теперь ждать неоткуда. Пока Артемонов, прикрыв глаза, изо всех сил пытался сообразить, что можно предпринять, он услышал шум и стрельбу уже на самой площади. Туда ворвался довольно большой отряд стрельцов во главе с князем Михаилом Долгоруковым, сыном Юрия Алексеевича. К своему ужасу, Матвей увидел в этом отряде и стремянных, подчиненных Силина и Горюшкина. Выходило, что младший Долгоруков, пользуясь своей и отцовской властью, приказал стремянным идти с собой, и тем окончательно уничтожил силы, охранявшие дворец. Но долго сокрушаться этому не приходилось, поскольку события разворачивались стремительно. Отряд Долгорукова растолкал в стороны попавшихся под руку стрельцов, и выстроился прямо перед дворцом. Сам же князь Михаил направился к делегации начальных людей, возглавляемых Юдиным, которые в это время, как и многие рядовые стрельцы, оживленно разговаривали на Красном крыльце с боярами. Подойдя, он стал одного за другим хватать полковников за грудки, толкать их и, размахивая руками, говорить им что-то, вероятно, не слишком для них лестное. Досталось и священникам, но самого Юдина, почему-то, Долгоруков предпочитал пока не трогать. Ближайшие к месту событий рядовые стрельцы стояли в недоумении, хотя некоторые из них и махали осуждающе на князя руками или просто отворачивались в сторону. После пяти примерно минут замешательства, дело решилось именно так, как и ожидал наблюдавший за странной сценой Артемонов: Никита Юдин подошел к князю, грубо оттолкнул его в сторону, а затем, показывая на Долгорукова пальцем, что-то сказал стрельцам. Этого оказалось достаточно: служивые бросились на князя, сбили его с ног, и, побив немного, вытащили сабли и безжалостно изрубили Михаила Юрьевича. Затем они, торжествуя, подняли окровавленный труп на плечи и стали ходить с ним по площади. Некоторые из сопровождавших князя стремянных разделили его участь, но большей частью они присоединились к бунтовщикам, и лишь малая часть смогла убежать назад во дворец. Войска Артемонова более не существовало. Матвей с тупым любопытством разглядывал бояр: их никто не трогал, но и они сами, казалось, не обращали особенного внимания на происходившие на их глазах страшные, немыслимые события. Подальше от крыльца стрельцы таскали по площади труп Догорукова и рубили стремянных, а на самом крыльце, с прежней доброжелательностью, бояре обсуждали что-то с благодушными представителями надворной пехоты. Ждать больше было нечего, и Матвей побежал вниз по лестнице.
Улыбнувшись ободряющей улыбкой попадавшимся по пути дворянам, которые, в приятной тишине и прохладе старинных сводов, пока не представляли себе творящегося на площади, Артемонов подозвал к себе растерянного и удрученного Силина и велел ему потихоньку запереть дверь на Красное крыльцо. Затем он отыскал Ивана Нарышкина и повел его за собой.
– Это, Ваня, их отвлечет на время, хотя и ненадолго, – бормотал Матвей Сергеевич, – Бог даст, успеем поговорить…
Глава 20
Артемонов долго вел молодого Нарышкина лестницами и переходами, в которых тот, хотя и считал себя большим знатоком дворца, никогда не бывал. Наконец, в совсем неприметном месте, под какой-то облезлой старой лестницей, Матвей Сергеевич вдруг оперся плечом на стену. Иван подумал, что тот сделал это по естественной возрастной слабости, однако Артемонов, покряхтывая, начал усердно толкать стену плечом, и та, наконец поддавшись, отворилась, как будто дверь.
– Ух ты! Я, Матвей Сергеевич, про такие чудеса дворцовые слыхал, но, по правде, никогда сам не видел. Вот ведь здорово!
– Ты, Ваня, еще много чего не видел. Но у тебя все впереди. Если, конечно, будешь меня внимательно слушать.
– Ну, а когда я тебя по другому-то слушал, Матвей Сергеевич!
Артемонов провел Нарышкина по темному и узкому ходу, который неожиданно окончился довольно большой и красивой комнатой. Она была отделана безо всякой московской пышности, скорее со скупой немецкой строгостью. Располагалась она в дворцовом здании где-то высоко, и в ней были небольшие окошки, выходившие на все четыре стороны света, из которых прекрасно было видно всю Белокаменную, и даже ближайшие пригороды. Стены были украшены картами, а еще – несколькими немецкими картинами не самого пристойного вида: там изображались, помимо сцен сражений, и добытой на охоте дичи, полуголые девки и бабы. Они собирали яблоки, вели куда-то осликов и овечек, или просто сидели где-то под деревьями, но во всех случаях бесстыдно поглядывали на зрителя.
– Да вот, Ваня, завелась давно слабость: собираю эдакую немецкую дрянь. Зачем – и сам не знаю, – приговаривал Артемонов, усаживаясь в красивое обитое кожей кресло, стоявшее возле стола темного дерева. Иван уселся напротив, в еще одно такое же кресло. Матвей Сергеевич взял со стола стоявшую там стеклянную бутыль с чем-то темным, и налил из нее в две стеклянные рюмки.
– Угощайся, Иван Кириллович! Это штука интересная: гишпанцы и французы вино берут виноградное, и, вместо бражки, его перегоняют. Хоть и чуднó, а вкусно. Долгий или короткий у нас разговор получится – не знаю. Хотя тут долго можно просидеть без лишних глаз, ты это место приметь. Вещи я тебе странные расскажу, но ты уж не злись на старика – считай, что мы как на исповеди.
– Не рано ли, Матвей Сергеевич?
– Ваня-Ваня. Кабы не поздно!
***
На дворе тогда стоял самый мрачный из московских месяцев – март. Было не слишком холодно, а пару дней назад стало и вовсе тепло, однако та оттепель напоминала о себе лишь грязно-серыми, смерзшимися сугробами и гололедом. Матвей Артемонов трясся в возке по узким московским улочкам, не понимая, зачем он с такой срочностью вдруг понадобился царице.
Оказавшись в палате у Марии Ильиничны, Матвей замер: еще неделю назад бодрая и сильная, хотя и жаловавшаяся часто на здоровье, первая жена царя Алексея Михайловича лежала полумертвая на высокой кровати. Точнее говоря, там лежал какой-то призрак Марии Ильиничны, страшно исхудавший, с темными кругами под глазами и впавшими щеками. В горнице невыносимо пахло немецкими лечебными снадобьями и травами. Артемонов начал бормотать, вперемешку, полагающиеся придворные любезности и утешительные слова, сам понимая, как глупо и неуместно они сейчас звучат.
– Брось ты это, Матвей! Садись вот рядом, – с трудом произнесла царица. Артемонов послушно сел рядом с ней на стульчик. – Совсем мало мне осталось. Ну да, спасибо Господу – пожила. Сорок четыре года для бабы – срок не малый.
Она вдруг приподнялась на подушке и обернула лицо к вежливо кивавшему головой Матвею. Лицо ее, когда-то красивое и приветливое, было страшно: губы иссохли и открыли торчащие вперед зубы, глаза царицы горели гневным огнем.
– Знай же вот что, Матвей-царедворец. Про девку твою, которую ты Алеше подсовывать начнешь, стоит мне умереть – я знаю! Но смотри: если станут ее выродки моим детям поперек дороги – пеняй на себя, Матвей Сергеевич. Вернусь, и отомщу!
Пораженный Артемонов судорожно пытался сообразить, о какой же девке может вести речь царица. "Господи ты, Боже мой, Наташку надо спросить – может, она своим бабьим умом это поймет!" – думал он, в отчаянии, о своей умнице-воспитаннице, юной Наталье Нарышкиной.
– Твое царское величество, матушка…
– Помолчи. Не так много сил у меня говорить, а слушать твои льстивые речи – и тем паче. Так вот. Знай, что если так случится, несдобровать ни тебе, ни девке, ни ее потомству. Сначала знаки увидишь, что я гневаюсь. Будет за тобой стая бесовская гнаться, которой видеть ты не будешь, только слышать. Потом колокол упадет, да не простой – сам Большой с Ивана Великого. Ну, а если и тогда не образумишься – быть снегу летом, хоть в самый жаркий день. И сама я явлюсь. Да нет, скелетом из гроба не встану, но ты поймешь, разглядишь…
– Мария Ильинична, да что же это! И в мыслях у меня…
– Это ты мыслей своих не знаешь, а я их насквозь вижу. Помолчи. Одно вас спасет: если пойму я, что его самого, Алеши, на то воля… Если стоит он за детей своих, хотя бы и от… Только сам он их сберечь сможет от моего гнева, больше – никто!
Царица долго молчала, не решался ничего сказать и Матвей.
– Да ступай ты уже, душно мне с тобой, не видишь? И смотри: Алеше расскажешь – пеняй на себя. Впрочем, у тебя ума хватит помолчать…
***
– Так-то, Иван Кириллович. Но это присказка, не сказка. Сказка началась, когда я в стольный град Москву, на беду свою, из ссылки вернулся. Да не кудахчи ты все, как курица! – разозлился Артемонов на Ивана, который каждый поворот его рассказа встречал удивленными или испуганными восклицаниями. Матвей Сергеевич рассказал Нарышкину, как столкнулся по дороге к Долгорукову с той самой стаей, о которой говорила Милославская, как затем упал Большой колокол. Было и другое, беспокоившее Артемонова еще раньше этих событий:
– И к тому же Софья. Ну, никогда она мать не была похожа: помню, волосики льняные, глазки светлые… А тут, как увидел ее, так чуть не обмер: вылитая мать! Поначалу-то, конечно, просто удивился. Ну а потом… Прихожу я, Ваня, вот в эту самую комнатку, давеча, когда колокол упал. Смотрю в окно, и что ты думаешь? Снег идет! Самый настоящий снег.
– А это-то как, Матвей Сергеевич? Не было вроде никакого снега.
– Ну, видать, личный мне от царицы подарок, Царствие ей Небесное… Если бы знал я, Ваня – как, наверно, сейчас бы мы не здесь сидели.
– И что же ты, Матвей Сергеевич?..
– Да вот что… Помнишь ведь, что только царь Алексей Михайлович за своих потомков, для Марии Ильиничны нежеланных, вступиться сможет? Вот я к нему, покойнику, за помощью и обратился.
Давным-давно, после одного из удачных походов или посольских дел – Матвей уже и сам не помнил – царь Алексей подарил ему крест с образком, дар восточных патриархов, сказав, что эти реликвии от всего оберегут Артемонова. Особенно же в том случае, если беда будет грозить ему со стороны особ царской крови ("Я-то не вечен!" – прибавил Алексей в ответ на артемоновские пожелания долголетия). Царь советовал, впрочем, приберегать крестик и икону для самого крайнего случая.
– Вот и решил я, Иван Кириллович, что дальше беречь подарок не стоит, а то кабы так не вышло, что он и вовсе никому не пригодится. Подумал: положу его царице в саркофаг, а заодно и другое дело сделаю – наведу на Софью Алексеевну подозрения. А то больно уж много власти забрала, для девки не дело. Да и не сама к тому же во власть лезет, не сама: упырь старый ею правит, Иван Михайлович…
Добыть любимый амулет царевны и подложить ей в спальню странных засушенных созданий вместе с игрушками Петра – для Артемонова было задачей не сложной.
– Лягушек-то этих и рыб тут сколько хочешь, хоть в бочке соли – махнул рукой Матвей Сергеевич куда-то в полутемный угол горницы. Иван только теперь разглядел, что висевшее в нескольких рамках на стене и показавшееся ему тоже картинами, на самом деле было собранием самых причудливых засушенных тварей и растений.
– Ох, Матвей Сергеевич… Выходит, не зря тебя за колдовство-то судили!
– Поговори мне! Это немцы, чудные люди, зачем-то нечисть всю эту сушат и берегут, вот и я, грешный, пристрастился. А красиво иногда, не хуже иной картины…
Матвей Сергеевич замолчал, разглядывая "картины". Взгляд его затуманился, как будто он целиком погрузился в те времена своей молодости, когда было у него время и силы собирать эту странную коллекцию. В это же время Иван Нарышкин бросал на Артемонова косые взгляды, как будто хотел, но не решался что-то спросить у него. Матвей Сергеевич, как оказалось, эти взгляды чувствовал.
– Да, Ваня, Петр – тоже моих рук дело. Пришлось голову поломать: как бы так его под отцовскую защиту отдать. Придумал.
– А как же ты его, Матвей Сергеевич, так незаметно из дворца забрал?
– Да чего уж проще? Давно его царское величество мечтал корабли немецкие посмотреть – его ими помани, да веди куда хочешь. Тем более, я ему вроде деда любимого, доверяет мне Петруша… Ну, а Софью Алексеевну в том же деле обвинить – сам Бог велел. Умно ведь получилось, а?
Нарышкин нерешительно качал головой, со смесью страха и восхищения глядя на старого вельможу: такого размаха нынешнее московское мелководье давно не видело.
– Всего, Иван Кириллович, я тебе рассказать не могу. Придет время – вернем Петра. А сейчас послушай, как его найти – на тот случай, если сам я этого уже не смогу сделать. И помни твердо главное: царь в надежном месте и у верных людей!
Глава 21
Открыв глаза, Петр увидел, что сидит на лавке, за очень простым деревянным столом, а перед ним сидит и доброжелательно ему улыбается человек, в котором царь с радостным облегчением узнал князя Юрия Алексеевича Долгорукова, одного из самых близких и верных людей своего отца. С полминуты Петр не мог вспомнить, что происходило с ним накануне, а уж как он оказался у Долгорукова царь и вовсе не понимал. Но князь смотрел на мальчика с такой добротой и нежностью, что тот почувствовал себя в полной безопасности. На столе стояли блюда с простой, но вкусной пищей, и князь сам подавал Петру куски пирогов и жаркого повкуснее. Мальчик, которого, вместо отступившего страха, обуял неутолимый голод, молниеносно поглощал эти яства. Долгоруков с интересом осмотрел Петра, остававшегося все в том же немецком наряде:
– Ты бы, твое царское величество, мог бы для встречи с холопом твоим и попроще нарядиться! – князь подмигнул царю и рассмеялся. – Напугали тебя, твое царское величество, мои псеглавцы! Немудрено: они ведь не только многомудрого боярина нашего, Матвея Сергеевича, совсем с толку сбили, но и, почитай, что всю Москву в ужасе держат – люди по улицам боятся ходить. Да и мне, признаться, надоели, как собаки! Хотя и голоса у них… Прохор, Сенька, идите-ка сюда.
В горнице появились два дюжих молодца в стрелецких кафтанах и с веселыми улыбками на лицах. В руках они держали, как шлемы, собачьи головы. Петр вздрогнул.
– А ну, не стоите столбами, наденьте, потешьте государя!
Прохор и Сенька надели свои странные головные уборы, под которыми полностью скрылись их лица, и начали выть и кричать до того громкими и противными голосами, что Петр чуть не расплакался. Они подражали не только собакам, но и самым разным зверям и птицам, а то и вовсе крикам бесноватых.
– Ну, будет, будет! Видишь как, Петр Алексеевич: у царя Иоанна Васильевича верные слуги к седлу собачью голову приторачивали, а у меня – прямо к голове! Говорят мне: "Глупость, мол, зачем ты их завел?". Во-первых, отвечаю, народ у нас простой: будут знать, что стрельцы долгоруковские не только ружьями да бердышами сильны, но и другой силой. А во-вторых – когда людей от этой нечисти избавят, как же они обрадуются! И как избавителю признательны будут… Вот так-то, по-государственному, надо к бесовщине подходить!
Князь весело рассмеялся, он явно пребывал в самом хорошем настроении и рад был поговорить, даже и с мало чего понимающим в его рассуждениях десятилетним мальчиком. Перед ним стояла полупустая бутылка с простым хлебным вином, которое князь предпочитал всем заморским выдумкам.
– Сложнее всего, конечно, с колоколом было, да и жалко Большой… Такая красота и древность! Но что делать. Раз уж царица покойная велела… Ну, а уж пару ловких малых на крышу запустить, да снегу перед окнами натрясти – это уж куда проще, ледников у меня, что ли, мало. А Матвей-то Сергеевич, ну и простой же человек – хоть бы подошел посмотреть, так нет. И с утопленницей та же песня… Это, Петр Алексеевич, кажется только, что утопленницы у каждой речки лежат, подходи да бери, а вот как понадобилась – ну, не найдешь! Пришлось мужичка какого-то длинноволосого приспособить, который в соседней волости утоп. Попович он, что ли был, грешник – упокой Господь его душу! – князь перекрестился на образа. – Хорошо посольский оберегатель в воду не полез, помог мне малость.
Петр, увлеченный едой, сперва слушал князя вполуха, но, по мере того, как речи князя становились все более странной и спутанной, мальчику стало становится не по себе. Он тревожно взглянул на Долгорукова, думая, что старый князь не рассчитал сил и хватил лишку. Но Юрий Алексеевич вовсе не похож был на захмелевшего старичка: прежней добродушной веселости и следа не было, лицо его стало жестоким и властным.
– И что же ты думаешь, Матюшка, тебя царица позвала, ты один и пришел? А не подумал о том, что кто-то мог и незваным явиться. Во дворце царском один на один ой как трудно переговорить.
Князь самодовольно усмехнулся.
– А тебе, царское величество, понравилось в спальне-то потайной отцовской, куда Матвей Сергеевич, от большого ума, спрятать тебя хотел? Вот и я думаю, что не очень. Как ребята мои мохнатые ни старались, чтобы ты там не оказался, а все же ты туда попал. Упорен, как самодержцу и надлежит. Матвей-то, страдник, знает много, а понимает мало: спальня эта – самое опасное место во всем дворце. Там ловушек – тьма тьмущая, и государь, туда собираясь, сперва их обезвреживал. Хорошо, все там одряхлело: травки дурманные выдохлись, решетки расшатались, вода уже еле течет – а то нипочем бы тебе, царское величество, оттуда живым не выйти. Ну, а львы-то хоть понравились?
Петр неуверенно качнул головой.
– Эх, и дорогие игрушки! А хороши, ничего не скажешь.
Князю как будто надоело говорить с Петром, и он вновь обратился к отсутствующему собеседнику:
– На немцев ты надеялся, да на Агейку-дурня. Да неужели ты думал, что я про встречу вашу не прознаю, и гонцов твоих не переловлю? Простак ты, Матюша, простаком и помрешь. И уже скоро. Поедем, твое царское величество, во дворец нам пора!
Князь решительно поднялся и подошел к окну кликнуть слуг, но голос его пресекся. Со двора же раздался топот конских копыт, скрип телеги и пьяные удалые крики. Долгоруков, разглядев, кто едет, схватился руками за голову и опустился на лавку. Но мгновение спустя он распрямился и сухо, спокойно и почти сердито обратился к Петру:
– Вот что, твое царское величество. Слушай теперь меня внимательно: и твоя, и моя жизнь, может быть, от этого зависит.
Мальчик испуганно смотрел на князя и кивал головой. Поворот событий был неожиданный.
– Сейчас Прохор тайное место покажет, где тебе, государь, надо будет посидеть, пока я не вернусь. И очень тихо посидеть. Ну, а если долго не буду возвращаться… Там дверца есть, не в дом, а на другую сторону – через нее, Петруша, уходи, и там по стене. В Чудову обитель спускайся, она прямо за стеной, и там к любому иерею или монаху иди. Только с простыми служивыми особо не заговаривай. А то ведь сперва зарубят как самозванца с Кокуя, а потом уж разбираться станут: самозванец ты или нет… Запомнил, государь Петр Алексеевич? Ну, славно. Ты вообще Прошку слушай и его держись, он человек верный. Все, пойду.
Петр, в сопровождении Прохора, поднялся на чердак княжеского дома, и оказался в небольшой и малозаметной комнатушке, которую не знающий о ней наблюдатель вряд ли бы нашел. Там было оконце, из которого открывался вид сразу на весь передний двор усадьбы. Заглянув в него, юный царь обомлел: посреди двора стояла телега, покрытая пропитанным кровью сеном, а на ней лежало изуродованное тело Михаила Юрьевича Долгорукова. Вероятно, перед тем, как показывать убитого отцу, его постарались привести в менее жуткий вид, но получилось не слишком умело, и на мертвеца страшно и тяжко было смотреть даже издалека. Возле телеги мялись несколько полупьяных стрельцов, старший из которых был чином едва ли выше пятидесятника: такова была честь главе Стрелецкого приказа. Даже оттуда, где сидел Петр, чувствовалось напряжение и смущение стрельцов, из которых постепенно выветривался хмель. Что и говорить, задача у них была не из простых: передать отцу тело сына, убитого если не ими же самими, то их друзьями и подельниками. Они попробовали даже выстроиться в ряд, словно на какой-нибудь церемонии, но это выглядело до того нелепо, что и сами служивые быстро отказались от своей затеи. Появился князь Юрий Алексеевич, которого Петр поначалу не узнал: по двору ковылял дряхлый, сгорбленный старикашка. Горестно всплескивая руками и утирая слезы, он подошел к телеге и, обхватив тело сына, стал безутешно рыдать. Стрельцы наблюдали за этим с явным облегчением, поскольку если бы князь Юрий повел себя иначе, и стал бы бранить служивых или приказал вязать их, то положение нежданных гостей стало бы и вовсе двусмысленным. Ненадолго оторвавшись от покойника, старший Долгоруков махнул слугам, и вскоре те принесли стрельцам вина и пива. Гости с радостью выпили, а Юрий Алексеевич уткнулся лицом в пропитанный кровью кафтан сына и, казалось, забыл обо всех, сотрясаясь рыданиями. Постояв немного, служивые быстрым шагом и неловко кланяясь, то ли ушли, то ли сбежали со двора. Постояв после этого еще несколько минут в той же позе князь резко поднялся и, совершенно не ковыляя и не горбясь, направился в подклет.
Глава 22
Скрывшись с людских глаз, князь Долгоруков выхватил саблю и за долю мгновения изрубил на куски толстенную подпорку навеса, а затем уткнулся лицом в стену и как будто заплакал. Но это был не тот плач, который сотрясал его над телом сына, а скорее рычание.
– Думаете, съели щуку? Нет, зубы-то остались! – процедил он, наконец, и с такой силой обрушил седло на спину своего любимого коня, что чуть не сломал ему хребет. Но тут же князь почувствовал, что он не один, а еще миг спустя мимо кто-то пронесся вихрем, то ли слегка толкнув, то ли чем-то, едва заметно, царапнув Долгорукова. Юрий Алексеевич и не заметил этого, поскольку перед ним вдруг возник молодой стрелец, синие глаза которого смотрели на князя на удивление нагло и злобно. В руках у него была окровавленная сабля.
– Никитка, гаденыш! Ну, держись!
Князь, нашедший, на ком выместить злобу, кинулся на Юдина. Тот пытался отбиваться, но князь, и в своем почтенном возрасте бывший лучшим фехтовальщиком Москвы, быстро загнал стрельца в угол. Никита, поняв, что в сабельной схватке ему Долгорукова не одолеть, внезапно упал наземь и быстро подкатился к Юрию Алексеевичу, надеясь сбить его с ног. Но тому и подобные шутки были не в новость. Он быстро отскочил назад, и Юдин оказался перед ним почти беззащитен. Еще одним едва заметным движением князь выбил у Никиты саблю и, с выражением жестокой радости, приготовился зарубить стрельца. Но на удивленное и испуганное лицо Юдина и его кафтан вдруг начали капать крупные капли крови, а князь Долгоруков неожиданно схватился за горло и медленно осел на пол, выронив саблю. Пробегая мимо князя, Юдин постарался сразу же перерезать ему сонную жилу, однако из-за того, что тот слишком быстро заметил Никиту, замысел не удался. Точнее, он удался не полностью: Юдину все же удалось поранить князя и тот, сам не замечая, понемногу истекал кровью. Но продержись старый вельможа еще несколько секунд, и этого бы хватило для того, чтобы прихватить с собой Никиту на тот свет.
От ужаса и облегчения, Юдин задышал так часто, что ему стало не хватать воздуха, и он начал судорожно рвать ворот своего кафтана.
– Прошка, Сенька! Ну, где вы там?! За смертью только посылать…
Царь Петр, увидев, что Долгоруков идет в дом, обрадовался и стал ждать его появления. Однако князь все не шел, и мальчик смотрел в окно с грустью и удивлением. И тут он увидел Юрия Алексеевича: его безжизненное тело с мотающейся внизу головой волокли по двору Прохор и Семен, а за ними шел какой-то неизвестный Петру стрелец. Он указал бывшим верным слугам князя на ворота, и те, вытащив мертвеца на улицу, бросили его в навозную кучу. Юдин начал рубить тело и бить его ногами, и никак не мог успокоиться. Наконец, по его приказу Прошка сбегал во двор и принес кадушку с соленой рыбой, которой Юдин осыпал мертвого князя. Младший Долгоруков лежал, как и прежде, в телеге, с головой, повернутой в сторону ворот и навозной кучи: Михаил словно с гневом и недоумением смотрел на то, как обходятся с телом его отца.
Дождавшись, пока ярость Юдина поутихнет, Семен с Прохором подошли к нему и стали что-то угодливо рассказывать, показывая руками на дом. Петр сообразил, что речь, вероятно, идет о нем самом, и что дожидаться прихода стрельцов не стоит, а уж тем более глупо в сложившемся положении держаться Прошки. Мальчик потихоньку открыл заднюю дверцу.
Перед ним была стена Чудовой обители, крытая тесом, а рядом с ней располагалась какая-то монастырская постройка, закрывавшая собой монастырский двор. Но уже в паре саженей, за углом, можно было спуститься во двор, и Петр устремился туда. Добежав до конца здания и выглянув за угол, мальчик тотчас отшатнулся назад: двор был заполнен стрельцами, которые стояли кучками по нескольку человек с оружием, а многие и с трубками во рту, а между ними сновали напуганные монахи. Юный царь не понимал, что поразило и напугало его больше: нежданное присутствие стрельцов, или то, что нашлись люди, готовые курить в самом Чудовом монастыре. Петр помнил, как строго наставлял его отец каждый раз перед походом в эту святыню, и как долго приходилось перед этим молиться. Так или иначе, но советом князя Долгорукова воспользоваться было нельзя, и мальчик, оглядевшись, спрыгнул на другую сторону в переулок. Стоило ему пройти несколько саженей в направлении дворца, как из-за угла вышли двое стрельцов. Увидев рослого Петра в немецком платье, один из служивых вскинул на него пищаль, а второй кинулся к царю с саблей.
– Вот же он, немецкий соглядатай, попался!
Мальчик кинулся бежать, сзади раздался выстрел, и узенький переулок полностью заволокло пороховым дымом. То, за что Петра с малых лет нещадно бранили родители, теперь спасло его: царевич обожал, удрав из скучного дворца, бегать по кремлевским закоулкам. И теперь он легко сумел скрыться от стрельцов, заскочив на невысокую крышу одной из приземистых построек и скрывшись за небольшой башенкой.
– Эх ты, дьявол… Не на крышу же лезть.
– А он, кажись, и не на крыше – вон, туда ушел.
– Хорошо бы, коли так. Давай туда, а я – соседним переулком пройду.
Петр, тем временем, был уже далеко. Он решил обойти опасные окрестности дворца и подобраться к нему с другой стороны. Сначала он забрался на заброшенное подворье, где когда-то забивали и разделывали скот, и заготавливали в неимоверных количествах мясо для царского и боярского стола. Теперь государевы потребности стали куда скромнее, и значительная часть огромных кремлевских хозяйственных дворов – Сытенного, Кормового, Хлебного и других – стояла в запустении. Петр бежал по крыше невысокой каменной постройки с провалившейся кое-где кровлей, а во дворе, вдоль стены подворья, были развешены засохшие остатки коровьих туш, с которых срезали все мясо, но почему-то поленились или не успели убрать болтавшиеся на крюках хребты с ребрами и рогатыми головами. Впереди открывался куда более приятный вид на тихую и красивую часть Кремля: царские сады, за которыми, впрочем, виднелись и все соборы, и часть дворцовых строений, и нагромождение приказных изб. Глядя отсюда, и представить себе было трудно, что где-то, под покровом всей этой красоты, бушует пламя бунта, в котором люди преследуют и убивают друг друга. Петр бежал по крыше, перескакивая большие прорехи. Сильный майский ветер трепал его волосы, колыхал листву буйно разросшегося сада и высокую траву подворья, а говяжьи скелеты с веселым скрипом раскачивались, как дети на качелях, на своих крюках. Вокруг не было ни души. Мальчик забыл ненадолго о происходящем, и был счастлив. Спрыгнув с крыши, Петр стал спускаться на дно неприглядного, заросшего чахлыми кленами оврага – такими изобиловали склоны Боровицкого холма. Здесь он нашел невысокий каменный свод, забраться под который можно было только на четвереньках, и нырнул туда. Мальчик оказался в длинном проходе со сводчатым потолком, вдоль которого стояли в ряд огромные бочки. Когда-то они были наполнены лучшими винами со всего мира, а теперь пустовали и понемногу ссыхались и трескались. Тем не менее, удивительная смесь запахов никак не могла выветриться из подвала. На бочках, где по-русски, а где и на чужеземных языках, причудливыми буквами, были написаны названия вин: ренское, романея, мальвазия, бастр, москатель… Это было одно из любимых мест Петра в Кремле, и, несмотря на некоторую его мрачность, юный царь чувствовал себя тут в полной безопасности. В каменном своде были небольшие, почти невидимые снаружи оконца, в которые косыми лучами падал солнечный свет. Мальчик подумал, что если дела станут совсем плохи, то он сможет не только спрятаться тут сам, но и уберечь своих близких. Вдруг гнев и стыд закипели в его сердце: это он, государь всея Руси, должен прятаться по подземным норам, и от кого? От мужичья с ружьями, наряженного в красные кафтаны? Петр с досады сильно ударил кулаком по ближайшей бочке. А может быть, дело и не в стрельцах, а в тех, чью волю они исполняют? Бог знает – чью, а только воля-то в Москве должна быть одна – государя Петра Алексеевича! Петру захотелось поскорее встретиться, даже больше, чем с матерью и сестрами, с боярином Матвеем Сергеевичем. Поговорить с ним о происходящих в Белокаменной странных вещах. Пусть он пока всего и не поймет, но пора ему уже и самому начать вникать в государственные дела, а тут советчика лучше Артемонова не найти. Особенно после гибели Долгорукова, добавил мысленно Петр. Старый князь, как он ни был хитер и жесток, поразил юного царя своим дальновидным умом и хладнокровием, которых он вовсе не видел в своих родственниках и большинстве знакомых ему царедворцев. "Умел все же отец людей находить! Ну, ничего, остались еще, всех не перебьете!".
Петр быстро двинулся вперед, и вскоре оказался в небольшом, спускавшемся вниз уступами саду. Этот сад и сейчас был красив, хотя и сильно запущен. Он выглядел диким, росшим самим по себе, но, при ближайшем рассмотрении, всё в нем оказывалось продуманным до мелочей. Когда-то несколько десятков человек ухаживали за этим садом. Все деревья, хотя и неопрятно разросшиеся, были самых лучших сортов, а некоторые и вовсе таких странных чужеземных разновидностей, которых никто в Московском царстве и не видывал. В колыхавшемся море сорняков видны были необычные травы: лекарственные, пряные, или служившие просто для украшения. Над травой там и тут поднимались столбики с надписями, указывавшими, какие именно растения посажены в этой части сада. И деревья, и травы начинали расцветать, и при каждом порыве ветра Петр чувствовал ни на что не похожую смесь ароматов. Он прошел немного и оказался в своем любимом месте сада: возле небольшого рукотворного прудика, дно которого было выстлано свинцовыми плитами. Сейчас эти плиты неряшливо торчали по углам наружу, но даже это не портило прудик. Когда-то в нем плавали упитанные лебеди с подрезанными крыльями и толстолобые карпы, но теперь, конечно же, тут могли обитать только лягушки, да и то если их не отпугивал свинец. Вокруг пруда росли невысокие, но красивые ивы, ветви которых в одном месте превращались в беседку: под их сплетением стояла небольшая скамеечка. Петр сел на нее, чтобы немного передохнуть. Ему захотелось остаться в этом саду навсегда – так сильно, что царь даже испугался этого чувства. Петр решил, что, начав править самостоятельно, обязательно заведет сады куда больше и куда красивее этого, хотя в глубине души понимал, что лучше этого садика, связывавшего его с детством, они все равно не будут. Но царь не любил тех мыслей, которые мешали действовать, связывали и отнимали силы, поэтому быстро поднялся на ноги и поспешил к старой колоколенке, стоявшей на углу стены сада. Колокольня была заброшена, поскольку десятилетиями оставалась предметом тяжбы двух отдаленных монастырей, каждый из которых, из-за спорного положения постройки, не считал нужным заниматься ее подновлением. Заброшенную колокольню облюбовали голуби, и толстый слой их перьев и помета поднимался чуть ли не на половину высоты башни. Но по выемкам в кирпичной стене можно было подняться на самый верх, где располагались два толстых перекрещенных бревна. Петр гордился тем, что он один, как ему казалось, знал, какой отличный вид на Соборную площадь и дворец открывается с этой колокольни. Его всегда удивляло, что стена сада служит как будто границей между вечно полной людьми и суетливой Соборной и тихим, безлюдным миром сада и заброшенных подворий за ним.
Царь вскарабкался наверх, и с нетерпением выглянул в узкое, похожее на бойницу окошко колокольни. Ему пришлось тут же отвернуться в сторону: во-первых, слишком неправдоподобно было то, что он видел, а во-вторых – слишком резал глаза яркий красный цвет, затопивший все, куда падал взгляд. Отдельно от красного моря, словно пытаясь противостоять ему, чуть выше, виднелась красная точка. Морем были стрельцы: сразу все московские стрельцы, оказавшиеся сейчас в самом сердце города в таком количестве, в котором никогда не бывало их раньше на самых больших праздниках и посольских въездах. Некоторые сотни стояли рядами, соблюдая порядок, другие сбивались в толпы, третьи – ходили и бегали куда-то по площади и прилегающим улицам. А точкой были сапоги – щегольские красные сапоги боярина Матвея Артемонова, стоявшего наверху лестницы, ведущей во дворец.
Глава 23
Обладатель сапог стоял на Красном крыльце и смотрел, как и Петр, на волновавшееся перед ним стрелецкое море. Он был не один: рядом стояли на крыльце обе вдовствующие царицы, князья Черкасский, младший Одоевский, оба Ромодановских, вся семья Нарышкиных, кроме Ивана и Афанасия, а также множество представителей самых знатных московских семейств: Куракины, Шереметевы, Волынские, Стрешневы… Все, кто по долгу службы был во дворце, и те, кто приехал сюда, спасаясь от стихии бунта. Рядом с царицами стояло кресло, в котором сидел худощавый мальчик, по виду лет тринадцати-четырнадцати. Он с явным испугом и непониманием смотрел на происходящее, время от времени оборачиваясь к своему дядьке, князю Петру Ивановичу Прозоровскому, стоявшему позади кресла, и порываясь встать. Тот поглаживал беднягу по плечам и шептал ему, наклонившись, какие-то успокаивающие слова. Несмотря на это, мальчик то и дело принимался плакать. Это был старший брат Петра, царевич Иоанн. Матвей Артемонов стоял впереди всего синклита, но не из-за того, что хотел затмить собой всех, а потому, что именно ему сейчас стрельцы предъявляли тяжкие обвинения. Выборные – Борис Одинцов, Абросим Петров и Кузьма Чермный – стояли в окружении опустивших глаза вниз полковников и духовенства, и сами явно трусили. Обвинения вызвался зачитывать Кузьма, бывший, вероятно, то ли смелее, то ли просто грамотнее своих товарищей.
– Черным колдовством изводил царей Иоанна и Петра, и тем же колдовским способом государя Петра Алексеевича похитил и невесть где скрывает… Держал колдовские снадобья и сушеных гадов, для приготовления зелий… Для этого же применял кровь невинную, которую у молодых девок, их же своим колдовством приманивая и убивая, добывал…
Матвей Сергеевич, как следовало из долгой речи стрельца, оказывался виноват во множестве преступлений, самым невинным из которых было расхищение казны, предназначенной для выплаты жалования стрельцам, а самым тяжелым – похищение царя Петра. У обвинителей были и свидетели: верный староста Артемонова, Осип Лукич, раненный возле заброшенного дворца, подтверждал, что боярин Матвей Сергеевич, и вправду, похитил государя, и хотел спрятать его в Коломенском. Слуга, бывший в загородном доме Артемонова, Кузьма, рассказал, что видел, как хозяин его привез и убил молодую девку, которую затем утопил в запруде. Наконец, московский холоп Матвея Василий готов был поклясться, что много раз видел у Артемонова уродливых, самого сатанинского вида сушеных гадов, не говоря уже про всевозможные колдовские травы. У всех троих налицо были следы побоев и пыток, и на ногах они держались с большим трудом, а Осип Лукич и вовсе вынужден был говорить сидя. Устав слушать бесконечный поток обвинений, царевич Иоанн вырвался из рук дядьки и, с трудом переставляя тонкие ноги, подошел ближе к толпе. В руках Иоанн держал небольшую икону. Увидев его, Чермный замолчал.
– Верные слуги мои! Молю: пожалейте старого слугу нашего и нашего отца, боярина Матвея Сергеевича! Не мог он всего этого сотворить. Пусть он и не без греха, как и все мы, но обещаю вам вины его разобрать и наказать… по закону.
Мальчик поклонился в пояс и горько расплакался. Выбежавший за ним Прозоровский обнял его и увел обратно к креслу.
Площадь притихла, а Артемонов, с выражением некоторого удовлетворения на лице, вышел вперед и громовым голосом обратился к стрельцам:
– Ребята! Надворная пехота! Храбрецы вы мои… Обидно эдаким злодеем перед вами выглядеть: прямо по всем статьям я виноват, пробы ставить негде… Вы знаете: я пятнадцать лет был стрелецким головой. Так когда же я изменником и колдуном стал? Когда вместе с вами против царских недругов бился, или когда на съезды посольские ездил, и то, чего саблей не вышло взять, хитростью добыть пытался? И как же так вышло, что светлой памяти государь Алексей Михайлович такого вора и чародея при себе три десятка лет терпел? Не заслужил ли я, ребята, того, чтобы меня по чести судили, по закону, а не на площади, наговором? И если какие мои вины подтвердятся – сам к вам выйду и на плаху лягу. Вы артемоновское слово знаете!
Толпа тревожно и сочувственно загудела. Стрельцы, особенно те, что постарше, хорошо знали справедливость и честность Артемонова, а покойного государя, при котором стрельцов жаловали, награждали и никогда не обижали жалованьем, все без исключения служивые вспоминали с любовью. Поэтому симпатии их склонялись понемногу на сторону боярина, за которого, к тому же, сам царский брат поклонился им в пояс.
– Ну, а если разобраться, ребята, – развивал успех Артемонов. – Известно же: доносчику – первый кнут. Ну, а наговорам слуг на господина верить – и вовсе дело нестаточное… Но пусть, пусть. Вы мне вот что скажите: когда я девок-то успел столько перебить, коли я третий день в Москве? Говорят, не один месяц у вас это злодейство творится. Что же я, из Пустозерска, тысячу верст, ездил, с девками шалил, и обратно? Скажу вам, ребята, на Пустоозере, хоть и север, а все же и свои девки есть!
В толпе раздался смех и одобрительные возгласы.
– А Петра Алексеевича, царское его величество, для чего мне таить? Не для того ли, чтобы вы меня казнили, а Ивана на царство венчали? Вот же мне выгода. Да и то сказать: коли я его прячу, а вы меня казните – как тогда государя вызволите? Тому-то и на руку на меня напраслину возводить и без суда казнить, кто царя от людей прячет, вот что я вам скажу!
В это время царевич Иоанн, опять исхитрился сбежать от дядьки, и, встав справа от Матвея Сергеевича, снова, плача, поклонился толпе. Многие из растроганных стрельцов сами начали опускаться перед царевичем на колени, и дело начинало приобретать самый благоприятный для Артемонова оборот.
В это время два десятка всадников появились на площади, ножом разрезали толпу и оказались перед крыльцом. Во главе отряда был Никита Юдин: забрызганный кровью, всклокоченный и страшный. Он вскочил на крыльцо и, подбежав почти вплотную к попятившимся царедворцам, обратился к стрельцам:
– Да что же вы его слушаете, старого лиса?! Неужто вы не видите, слепцы, в каком вы у бояр тяжком ярме? Выбрали они теперь Бог знает какого царя мимо законного государя Иоанна Алексеевича: того, кто им самим угоден. Увидите же, что не только денег и корму вам теперь не дадут, но еще и работы тяжкие будете работать, вдвое против того, что прежде работали. А дети ваши вечными невольниками у бояр будут. И это до той поры, пока не продадут и их, и вас в неволю немцу или турку. Саму Москву сгубят, и веру православную искоренят!
Несмотря на жар и красноречие Юдина, толпа не слишком увлеклась его речью. Артемонов посматривал на стрельца со снисходительным презрением, словно говоря: "Ну, и не мог, что ли, ты, голубчик, чего поумнее придумать?".
– Послушайте! – обратился Матвей Сергеевич к стрельцам. – Похоже ли это на правду, что Матвей Артемонов вас в неволю хочет отдать? В какой войне вы меня с саблей и на коне не видели, и в какой я русских людей неприятелю предавал? Кто видел и знает – выходи сюда, и скажи!
Толпа притихла, к крыльцу никто не двинулся.
– А что до денег и корму… Из вас сотен пять точно у меня служило, если не все десять. Так выйдите сюда, служивые, и расскажите товарищу вашему: обижал ли вас Матвей Артемонов деньгами и кормом? Было ведь дело, что и каждые полгода обижал: то сукна на платья выдам, то соли, то жалование лишнее у царя выпрошу. Обижал, одно слово!
Князь Прозоровский справлялся со своими обязанностями хуже некуда: царевич Иоанн опять сбежал из-под его опеки, и снова начал, со слезами, кланяться стрельцам:
– Верьте, православные, верьте Матвею Сергеевичу! Его отец мой больше всех вельмож любил и жаловал. Неужели зря? И я, грешный, пока Матвей Сергеевич в ссылке был, каждый день за него молился…
Князь Петр Иванович подбежал к царевичу, но не стал его никуда тащить, а только обнял и встал рядом с Иоанном.
Победа была полная: стрельцы плакали, падали на колени и ползли к крыльцу, кричали имена царевича и Матвея. Сломался и неистовый Юдин: он смотрел то на площадь, то на Артемонова, то на Иоанна, потом опять на площадь, но, в конце концов, махнул рукой и пошел к Матвею Сергеевичу. Казалось, что он незаметно пытался утереть слезы с глаз. Артемонов, слегка разведя руки в стороны, пошел навстречу Никите.
– Не ходи, Матвей Сергеевич, не ходи! – схватил Артемонова за плечо князь Михаил Алегукович Черкасский. Князь так сильно держал Матвея, что тому не без труда удалось вырваться.
– Будет, будет, Миша. Довольно мы боялись, пусть они теперь испугаются!
Артемонов подошел к Юдину с раскрытыми объятиями, но тот увернулся и оказался за спиной Матвея. Ловким движением стрелец перекинул боярина через перила лестницы – туда, где выстроились, подняв вверх копья, приехавшие с ним всадники. Полдюжины копий, услужливо подставленных, проткнули Артемонова. Толпа, не успевшая еще понять, что произошло, молчала. Замолчали все, и в тишине раздавался только тихий плач царевича Иоанна. Матвей Сергеевич удивленно поднял глаза вверх, и далеко, за площадью, за Благовещенской церковью, он увидел маленькую колокольню. Глядя на нее, Артемонов улыбнулся, и глаза его закрылись.
Глава 24
Убийство Артемонова заставило толпу надолго притихнуть. Большинство собравшихся не понимало, что им теперь делать: растерзать убийц боярина, разойтись, или же присоединиться к Юдину и его подручным. Казалось, обычные служивые и не думали, что дело зайдет так далеко. Многие из них предполагали, что они придут на площадь, бояре увидят их силу, и прекратят все неправды: выплатят жалование, накажут несправедливых воевод, да и просто – по-человечески, как умел покойный Алексей Михайлович и его ближние люди, поговорят с ними. Уважение и почет надворные пехотинцы ценили, пожалуй, даже больше, чем подарки и прибавки к жалованию. А теперь на их глазах погибал уже второй знатный боярин, и они выходили самыми настоящими бунтовщиками и злодеями, вроде разинцев, с которыми многие стрельцы успели повоевать. Гибель Артемонова и вовсе случилось в прямое нарушение царской воли. Десятники, пятидесятники и переименованные недавно в капитанов сотники старались держаться так, чтобы подчиненным и в голову не пришло обращаться к ним с вопросами.
Куда повернула бы воля толпы, продолжись неопределенность еще какое-то время – неизвестно, но это понимал и Юдин. Он и три десятка верных людей ворвались на Красное крыльцо, и стали хватать стоявших там дворян и дьяков, избегая, однако, касаться членов царской семьи. Те, впрочем, сразу, увидев происшедшее с Матвеем Сергеевичем, скрылись во дворце.
В это время раздался залп из нескольких десятков ружей, и множество стрельцов упали замертво. Некоторые из них переваливались через перила крыльца, другие катились по каменной лестнице, заливая ее кровью. Оставшиеся в живых спешно сбегали вниз, на площадь, а по ним и по стоявшим поблизости стрельцам продолжали стрелять, убивая и тех, кто никакого отношения не имел к смерти Матвея Артемонова. Перед тем, как боярский синклит вышел на крыльцо, Иван Нарышкин вместе с Силиным и Горюшкиным расставили стремянных стрельцов и жильцов у окон так, чтобы в случае чего дать отпор рвущимся во дворец. Теперь защитники царских чертогов метко и уверенно расстреливали толпу: убивать больше им мешала только малая скорострельность ружей.
Это зрелище оказалось словно ключом, вставленным в замок: пока стрельцы убивали сами, чувство вины и несправедливости не давало им покоя, но когда пролившаяся кровь их собратьев смешалась с кровью дворян – стрельцы обезумели. Смерть однополчан заставила их вспомнить сразу все обиды, которые терпела надворная пехота от дворян и воевод. Толпа взвыла, и ринулась на приступ. Возглавлял ее совершенно невредимый Никита Юдин, который стол на крыльце и размахивал саблей до тех пор, пока его не затопило красное море. Стрельцы легко захватили находившиеся внизу и возле крыльца палаты, откуда подопечные Нарышкина, дав несколько залпов, отошли сами, но продолжали расстреливать наступавших в многочисленных и запутанных дворцовых переходах. Этот успех немного успокоил стрельцов, которые, к тому же, понимали всю невыгодность сражения во дворце, где невидимые противники расстреливали их почти безнаказанно. У многих, когда гнев остыл, стала появляться мысль о дикости происходящего: одно дело стоять на площади, а другое – бесчинствовать в царском дворце.
– Ладно, будет! Никуда они от нас не денутся, – прокричал почувствовавший эти настроения Юдин. – Да и мы не разбойники, а государевы слуги. Будем просить государей выдать нам главных воров. А чтобы не вздумалось их укрывать – пушки подтянем. Чего зря кровь лить?
Оставшиеся на площади стрельцы в это время сводили счеты с теми, кто оказался у них под рукой. Были убиты без разбору некоторые из дворян, которые не успели укрыться во дворце, или которых захватили в их домах. Растерзанные тела клали на телеги или просто волокли по земле, а рядом, выстроившись в подобие почетного караула, шли стрельцы, и выкрикивали:
– Вот едет посольских дел оберегатель, боярин Артемонов! А вот думный дьяк Богданов! Дай дорогу боярам, посторонись!
Другие устроили самосуд над полковниками. Один из них, Грибоедов, пытался успокоить служивых и увести с площади стрельцов своего полка: толпа растерзала Грибоедова. За ним принялись и за других полковников. Некоторых били, других начали сечь плетьми и требовать отдать долги по жалованию. Самым странным было то, что в бесчинствах принимала участие только малая часть стрельцов и солдат, не больше одной десятой собравшихся на площади. Остальные же, хотя и давно сломали строй и стояли кучками, как попало, оставались лишь наблюдателями зверств.
Юдин и несколько десятков человек, ворвавшиеся с ним во дворец, нашли где-то несколько перепуганных холопов, и потребовали устроить им пир по-боярски. Для того чтобы холопы служили усерднее, их угостили хорошенько древками бердышей и плетками. Вскоре на огромном столе в Ответной палате появились всевозможные блюда и напитки, и служивые начали пировать. Бочки с пивом и вином выкатывали на крыльцо и угощали оставшихся снаружи. Те, забыв даже на время про расправу с боярами и полковниками, выстроились в большие шумные очереди и подставляли под пенные струи кто ножны сабель, кто – шапки.
– Ну, каково? Похож я на думного боярина и ближнего человека? – допытывался Юдин, нарядившийся в горлатную шапку и золотной кафтан, у Абросима Петрова.
– Пока что нет, Никита, – с сомнением отвечал Абросим. – Боярин по-боярски пить должен. Держи-ка!
Петров протянул Юдину огромный серебряный кубок с вином, вероятно, из церковной утвари.
– Смотрите-ка, какую птицу подбили! – весело прокричал Кузьма Чермный. Двое стрельцов втащили в палату окровавленный и изрубленный труп Афанасия Нарышкина. Афонька смотрел на своих убийц большими голубыми детскими глазами.
– Хорошо охоту начали! Скоро и весь их выводок добудем! – похвалил стрельцов Юдин.
Через некоторое время пирующие, те, что были потрезвее, стали замечать что-то необычное: шум на улице, до сих пор не прекращавшийся ни на минуту, вдруг стих.
– Что они там, никак перепились все до положения риз? – удивленно спросил Юдин. Но тишина сменилась восторженными криками:
– Большой! Большой едет! Дорогу князю Ивану Андреевичу!
На площади, в сопровождении свиты из стрелецких голов, появился князь Хованский, и именно его появление привело служивых в такой восторг. Стрельцы сбились вокруг него в толпу и тянули к князю руки, стараясь хоть пальцем коснуться Хованского, а сопровождавшие его сердито расталкивали поклонников князя. Иван Андреевич добрался до крыльца и обратился к служивым, которые каждое его слово сопровождали восторженными криками:
– Ребята! Знаю, много вам пришлось претерпеть, и врагам своим вы отомстить хотите. На кого-то уже руки наложили – и поделом! Но разве московская надворная пехота – воры и бунтовщики? Нет, мы – верные царевы слуги! Давайте же своего высокого звания будем достойны. Я, ребята, сейчас во дворец ненадолго загляну, а вы уж к моему возвращению порядок тут наведите. Да такой порядок, который только надворная пехота устроить может!
Под восторженный рев, князь скрылся во дворце. Он молча прошел в палату, где пировал Юдин сотоварищи, и также молча остановился в дверях. Заметив его, буйные и хмельные стрельцы сначала замолкали, а потом с робкими улыбками поднимались со своих мест и с поклоном подходили к Ивану Андреевичу. Один Никита сидел на своем месте с неопределенным выражением на лице: на нем сменяли друг друга дерзость, испуг и усилия мысли.
– Ну, Никитка, чего сидишь! – обратился к нему князь. – А ну, подъем! Давай-ка все это беснование уйми, и брысь из дворца. Четверть часа у тебя.
Юдин несколько мгновений смотрел куда-то в сторону, не поднимая глаз на Хованского, а затем медленно кивнул.
Глава 25
Заточение в палате, которому подверг Софью Алексеевну Артемонов, было страшным наказанием для непоседливой царевны. Сама по себе палата была всем хороша: просторна, красива и, по кремлевским меркам, с довольно высоким потолком. Обстановка ее представляла собой смесь московской старины и всяких заморских штучек, до которых царская дочь была большой охотницей. Стены были расписаны травами, в углу стояли иконы, и горела лампада, а под окном стояла прялка. Но рядом с прялкой была полка с книгами, многие из которых были на немецком и польском языках, на стенах висели картины, а на небольшом поставце стояли шахматы. В палате было и несколько кожаных немецких кресел, на одном из которых, с книгой в руках, расположилась царевна.
– Господи, Марья, ну до чего же скучно! Колдунья ты или нет? Наколдуй чего-нибудь, чтобы повеселее было.
– А скоро, твое царское величество, так весело станет, что скучать не придется, – загадочно отвечала Марья, сердечная подруга Ивана Нарышкина. Присутствие Марьи, в виде непременного условия, вытребовала Софья во время своего заточения.
– Ты думаешь, казнят меня? Едва ли поднимется рука на царскую дочку, скорее монастырь. А там-то, Марья, еще скучнее, чем с тобой сидеть. Лучше уж пусть казнят.
– Да нет, матушка, монастырь тебе не грозит, и казнь тоже. Пока.
– На картах, что ли, нагадала?
– Зря смеешься, царевна. Сама ведь знаешь, что дело это нужное. Сколько раз я тебя выручала?
– Да ты не злись, Марьюшка, это я от скуки к тебе цепляюсь. Помру скоро от тоски в этой келье, Артемонову с Нарышкиными на радость. Расскажи хоть что-нибудь.
– Про шотландца – не буду, и не проси, твое царское величество. Только сегодня два раза рассказывала.
– Ну ладно, тогда хоть про боярина Артемонова.
– Эх… Не тебе одной, Софья Алексеевна, скучно. Расскажу, но на другой лад. Согласна?
– А то как же! На другой лад – так еще веселей. Давай, Марья!
– С боярином несложно было: в нашем деле самое простое – это заставить человека видеть наяву то, что он и так все время в мыслях видит и про себя вспоминает. Только когда оно наяву является – невесело это. Ну, вот представь: ты поросенка молочного за обедом съела, а вечером он к тебе приходит, поросенок-то. Глазками хлопает, похрюкивает. Жутковато.
– И что же он за поросенка увидел, Матвей Сергеевич, что так ума лишился?
– Этого не знаю: у каждого видения свои. Думаю, как обычно у мужиков бывает, особенно под старость, какие-то подруги старинные ему вспомнились. Ну только… В общем, как тот поросенок. В не слишком-то приятном виде.
– Погоди-ка, а что же получается: Филимон Афанасьевич все время про лягушек думает?
– Не то чтобы… Там другое было: сделала я так, чтобы некоторые вещи ему больше обычных казались. Но ты меня, царевна, не проведешь: договорились, что про шотландца не будем.
– Ладно, ладно. Так как же боярина его зазнобы старинные одолевали?
– Ничего, Софья Алексеевна, не добьешься, если для начала человека из равновесия не выведешь. Но это дело простое: подошлешь кого-нибудь, чтобы кикимору изобразил, лешего… Напугал, одним словом. Лучше всего под вечер такое удается, сама знаешь: в темноте все страшно. А вот потом… Нужно, чтобы снадобье человек принял, и чем больше, тем лучше – надежнее. Можно и яблоко, и любую еду начинить, но лучше всего, конечно, вино. Но секрет один есть…
– Какой?
Марья со злым огоньком в глазах взглянула на царевну.
– Какой? Кровь нужна Софья Алексеевна, девичья кровь. И собрать так ее нужно, чтобы девка та еще жива была, а кровь из нее вытекала. Иначе не будет зелье действовать.
Софья, до сих пор благодушно улыбавшаяся, насторожилась. Сначала улыбка сползла с ее губ, а затем царевна с гневом и ужасом обернулась к Марье.
– Так что же, это выходит, ты…
– А как же еще? Каждое твое задание, государыня – девка. А то и две, смотря по сложности. Да ты уж так не гневайся – из домов никого не похищали, и у речки не ловили. А только братец у меня, стрелец, в застенках трудится, заплечных дел подмастерье. Так вот, если попадется такая, которой казнь грозит или монастырь…
– Монастырь?
– Ну, сама же, ты, государыня, говорила – лучше казнь, чем монастырь!
– Да что же ты мне, змея подколодная, раньше не сказала?
– А ты, матушка, и не спрашивала! Тебе всегда главное было, чтобы дело твое сделали – а уж как – ты этим, твое царское величество, не больно интересовалась.
Софье и Марье пришлось притихнуть и угасить разгоравшуюся ссору – за дверью раздался топот, звон оружия и грубые мужские голоса. Царевна и колдунья переглянулись: дело было невиданное. Никто из мужчин, кроме членов царского семейства, не имел права появляться в этой части дворца. Если же и заходили сюда слуги или кто другой, то держались тише воды и ниже травы. Софья гневно взглянула на дверь, поднялась и хотела уже пойти и проучить нахалов, но Марья, цепко схватив ее за руку, зашептала: "Не надо, Софья Алексеевна, не время сейчас гневаться!". Царевна и сама поняла, что не надо. Голоса за дверью были такими грубыми, а топот ног таким уверенным и бесцеремонным, что трудно было не понять: это не незваным гостям нужно бояться нужно царского гнева, а самой царевне стоит поберечься.
– Маша, да кто же это! – шептала Софья на ухо колдунье.
– Кто бы ни был, Софья Алексеевна, а попадаться им не стоит.
– А вот и здесь! Сидят, отшельницы, как будто нас ждут… – сказал пьяный и развязный голос за дверью.
Марья приложила палец к губам и потащила царевну к чулану. Девушки спрятались в пахнущей иссохшим деревом и пылью комнатушке, и Софья потянулась было закрыть дверцу, но колдунья отвела ее руку и зашептала на ухо: "Оставь, царевна, оставь приоткрытой: будет закрыто – первым делом сюда полезут, а так, глядишь, и мимо пройдут". Софья удивилась, но решила, что Марье сейчас стоит поверить. Раздалось несколько ударов в дверь. Дверь не поддавалась, тогда незваные гости, ругаясь последними словами, стали лупить по двери, почем зря, и, наконец, взломали ее.
– Вот это да, Прошка, да тут, боярыня знатная жила… Наверно, не без служанок. Смотри-ка, за такой поставец пару лошадей купить можно. И книги… Гляди-ка: баба – а читать умеет. Ох ты что! Да у ней-то на немецком и ляшском, почитай все книги! Вот они, бояре, каковы: только вид делают, что русские, а сами давно уже в немцев и ляхов превратились.
– Правду, Еремей, Никитка Юдин сказал: продадут они нас немцам, ни за грош продадут.
– Вот бы спросить красавицу: где такие книжки раздобыла? Только некого спрашивать-то. Ты точно ли отсюда голоса слыхал?
– Точно, как есть! Две бабы или девки тут точно были, не меньше.
– Ну, тогда поищем наших пташек.
Стрельцы начали ходить по горнице, заглядывая под кровати и кресла, и даже приоткрывая сундуки.
– Ох, Еремей, ну и богатые тут вещи! Может, прихватим чего? Ну, не обеднеют ведь они?
– Ты это брось! Мы, Прошка, не воры, а государева надворная пехота.
– А пусть жалованье платят, коли государева. У меня, вон, жена с детишками с голода уже пухнут.
Раздосадованные служивые уже по второму разу стали осматривать все в палате, но приоткрытая дверь чулана как будто отпугивала их. Казалось, стрельцы собрались уже уходить.
– Погоди-ка, Прошка, а что же мы в чулан-то не заглянули?
– Да коли бы там прятались, дверцу бы прикрыли. Ну, глянем уж, все одно делать нечего.
Тяжелый топот двух пар ног стал приближаться к убежищу Софьи и Марьи. Девушки в страхе обнялись и крепко сжали плечи друг друга. Дверца заскрипела.
– Да вы чего, черти, творите! – раздался громовой голос. – Вы хоть знаете, в чью спальню забрались? За такое дело вас четвертовать надо, а то и на кол!
– Князь Иван Андреевич, так ведь мы… Бояр ищем, и тех иуд, что братьев своих же расстреливали. Как же: они по нам, по царевым слугам, из ружей, а мы их отпустим, как ни в чем не бывало?
– И это вы по девичьим спальням Нарышкиных ищете? Пошли прочь с глаз моих, пока пристрелить не велел. И еще раз мне пьяными попадетесь – пеняйте на себя.
Стрельцы, бормоча оправдания и благодарности, поспешно исчезли из палаты. Как только они ушли, из чулана опрометью выбежала царевна Софья, и со слезами бросилась князю Ивану Андреевичу на шею.
Глава 26
Через четверть часа Софья с князем Иваном Андреевичем сидели вдвоем за столом и беседовали. Слуги, вначале перепуганные стрельцами, а затем обнадеженные появлением бравого Хованского, с радостными лицами и особым старанием прислуживали царевне и князю. А те держались как люди, которые часто и подолгу общаются: Софья обходилась без малейшего жеманства и застенчивости, а князь – без полагающихся красавице-хозяйке любезностей.
– Правду говорят, Иван Андреевич: темнее всего перед рассветом бывает! Уж я, грешная, духом упала, и не ждала уже, что свершится. А тут, когда Артемонов силы набрал и меня под караул отправил – совсем отчаялась. И вот оно, солнышко – взошло!
– Совершилось, Софья Алексеевна, совершилось. Вот тебе урок: нельзя ни сдаваться, ни отчаиваться, – с самодовольной улыбкой отвечал князь. – Немного, конечно, перестарались молодцы, да уж кто-то должен был за их обиды ответить. И то сказать: не запирай царевен да патриархов как колодников.
– Что же, Матвей Сергеевич?..
Князь только поднял глаза к потолку, а Софья, как ни старалась, не могла сдержать радости.
– Не он один: и паук старый, Долгоруков, в свои же сети попал, и сынок его. Ну и еще кое-кто… А Нарышкины целы: где-то здесь, во дворце оборону держат. Недолго бы держали, да я молодцев успокоил, не велел пока трогать. Всё же и царевич с царицей при них.
Софья была в восторге, которого и не пыталась скрывать. От этого ее обычная сила красноречия удвоилась, и она говорила, не останавливаясь, словно обволакивала князя кружевами фраз. Хованский слушал с благосклонным видом, и лишь иногда ухитрялся вставить пару слов. Основная мысль царевны заключалась в том, что нужно поскорее венчать царевича Иоанна, чтобы положить конец безвластию.
– А Петр… Хорошо бы, конечно, чтобы парнишка нашелся, но… По старшинству-то Иван править должен, и все ведь это знают. Ну а те, кто Петра мимо Ивана на трон посадить хотели – иных уж нет, а другие от гнева народного в дальних палатах прячутся.
Князь пожал плечами с прежним благодушием, словно находя справедливыми, в общем, слова Софьи. Та с воодушевлением принялась говорить о самом увлекательном для любой женщины – приготовлениям к церемонии венчания. Говоря вежливо и ласково, царевна, тем не менее, незаметно отдавала приказания Хованскому: он должен был добыть все необходимые припасы из приказов и дворов, устроить стрелецкие стойки, а также созвать в Москву разъехавшееся по усадьбам дворянство. Софья привыкла немного помыкать князем, поскольку до сих пор он смотрел на нее с обожанием и всегда с готовностью выполнял любые ее просьбы. Царевна была уверена в том, что старый воин тайно влюблен в нее, и старалась поддерживать в нем это чувство, насколько позволяла честь московской девицы, к тому же царского рода. По правде сказать, князь нравился и ей самой. Она обжигала его иногда горячими взглядами, касалась рукавами, а иногда и прижималась к нему, разумеется, совершенно случайно, и другими частями тела. Вот и сейчас, выдав перечень указаний, Софья бросила на Хованского самый томный взгляд. И вздрогнула: князь смотрел на нее так, как никогда раньше. Взгляд его был суров, властен и чуть ли не презрителен.
– Погоди, погоди, краса-царевна. Куда мне ехать и что делать – это я, с Божьей помощью, и сам решу. А вот что делать тебе и родне твоей, что во дворце сейчас прячется – это еще крепко подумать надо. Не останови я стрельцов – уже весь дворец был бы в их власти, и как бы они той властью распорядились – не ведаю.
– А не забыл ли ты, князь, что с девицей царского роду говоришь? Пугать вздумал? – вспыхнула Софья.
– А я, Софья Алексеевна, и сам не из простых: наш род от старых королей литовских Ягеллы, Наримунта и Карибута происходит. Что-то про Романовых я таких легенд не слышал. А сила за мной теперь такая… – князь встал и подошел к окну, указывая рукой на волнующееся за ним красное море. – Такая, царевна, что я и Тимошку расслабленного, коли захочу, на трон возведу. А захочу – как у англичан, земское собрание вместо царя учрежу, – Иван Андреевич рассмеялся. – Подумывал я сына на сестрице твоей, Екатерине Алексеевне, женить. А теперь думаю: зачем на ней? Сама не хочешь ли за Андрюшку моего?
Князь вновь весело рассмеялся, а Софья вжалась в кресло и смотрела на князя с ужасом. Воодушевленный Хованский расхаживал по палате, а царевна непривычно для нее долго молчала, и тишина казалась ей бесконечной.
– А впрочем, твоя правда, царевна – надо Иоанна Алексеевича венчать. Проживет их царское величество, дай ему Бог здоровья, недолго, да и в дела государственные вмешиваться станет еще меньше Федора. А мы, холопы его, тем временем, глядишь, чего и придумаем. Только вот Петр…
Хованский высказывал вслух собственные мысли Софьи, однако это выводило ее из себя: места для царевны в картине будущего, нарисованной Хованским – достойного ее места – не оказывалось.
– Что же Петр? – спросила она с вызовом.
– А Петр нам, Софья Алексеевна, сам по себе не опасен. Если только… Если только корни зловредные вырвать, после второй царской свадьбы выросшие. И лучше, если вырвет их рука царская, а не холопская. Понимаешь, царевна, куда клоню? Ладно, не отворачивайся. Нарышкины нам обоим поперек горла. И хотя без Матвея, дружища моего старого, Царствие ему Небесное, они как без головы, а все же Наталья Кирилловна сейчас царица. Так вот самое сейчас подходящее время, царевна, для того, чтобы Нарышкиных и их присных, кроме царицы, стрельцам отдать: за многие их неправды. Особенно Ваньку – ох и не любят они его, боярина новоявленного. Так мы и служивых успокоим, и от Нарышкиных избавимся. И куда лучше будет, если они, добровольно, по царскому велению, народу сдадутся, чем если народ тот за ними сам придет.
– Может и так, князь, только я-то тут…
– Ты, Софья Алексеевна, девица умнейшая и великой обходительности. Вот и подумай, как это получше сделать, поумнее. Не говоря уж о том, что природная царевна. На тебя одна надежда!
Помолчав немного, князь добавил:
– И вот что… Одной кровью стрельцов унять не получится, они от нее озвереют только, еще захотят. А чтобы успокоились, надо бы их подкормить – отощали, и в правду, служивые при Долгоруковых.
– Да откуда же я, Иван Андреевич… Не мое это бабье дело, но все ведь знают, что пуста казна: как мы стрельцам заплатим? Хотели мы по 10 рублей раздать…
– Десятью рублями теперь не откупишься. Опять же: в пояс кланяюсь, царевна, и прошу тебя поразмыслить. Ведь я – человек простой, воинский, и в этом не разбираюсь. Говорят, немало во дворце серебра-золота. Сегодня оно не в казне, а завтра может и там оказаться. Особенно, если теперь оно не у достойных людей в руках. Прости, твое царское величество: я пойду, а то как бы молодцы мои там без меня вовсе не распоясались. А ты яви холопам своим милость, чтобы любили тебя больше прежнего!
Хованский поцеловал царевне руку, развернулся и твердой поступью вышел из палаты. Софья смотрела ему вслед с гневом и восхищением, думая, что такой-то князь ей, быть может, нужнее и милее прежнего, покорного.
Когда Софья, обхватив руками голову, вошла в свою спальню, то увидела поджидавшего ее там князя Василия Васильевича Голицына.
– Софьюшка, голубушка, да на тебе лица нет… – запричитал князь, обнимая и поглаживая царевну.
– Уйди ты, дурень! – оттолкнула со злостью Софья Голицына. Тот отскочил в сторону и ошарашено глядел на царевну.
– Хотя… Нет, иди-ка сюда, Василий Васильевич… – сказала, подумав, Софья, и, схватив за ворот красивого кафтана, подтянула князя к себе.
Глава 27
Переговоры Софьи с засевшими в глубине дворца Нарышкиными напоминали посольский съезд двух враждебных армий. С царевной шел десяток стрельцов под руководством Ивана Цыклера, патриарх Иоаким с дьяконами, накануне освобожденный, как и Софья, из своего почетного заточения, боярин Иван Богданович Хитрово, и несколько кремлевских жильцов, перешедших на сторону Хованского и Милославских. Делегация двигалась неторопливо и солидно, но держались все ее участники доброжелательно. Противоположная партия расположилась в одной из небольших, затерявшихся в огромном и беспорядочном дворце палат, все подступы к которой тщательно охранялись стремянными стрельцами Горюшкина и Силина. Они с трудно скрываемым презрением и гневом разглядывали своих сослуживцев из враждебного лагеря, но, как и те, держали себя в руках: придавать себе бесстрастный вид было одним из главных умений стремянных. В палате были две вдовы-царицы, трое Нарышкиных – Кирилл Полуэхтович, Иван и Мартемьян Кирилловичи, Родион Стрешнев и Михаил Черкасский, кто-то из других Черкасских и Апраксиных, несколько ещё дворян, а также непонятно как проникший в это собрание Яков Никитич Одоевский. Царевича Иоанна, от греха, решено было не выводить, царских сестер и других царевен также не было.
Все собравшиеся, кроме безжизненно замерших стрельцов, подошли к патриарху за благословением, а Иоаким был очень внимателен и ласков, и для каждого нашел несколько добрых слов. Затем он прочитал молитву, что умел делать в высшей степени трогательно и величественно, и напомнил, что "…блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими". Дьяконы очень красивыми голосами подпевали архипастырю, и представители враждующих сторон, до этого волками смотревшие друг на друга, казалось, смягчились. Иоаким, закончив моление, угостил всех просвирами со своего подворья, на удивление пышными и вкусными: он знал, что царица Наталья Кирилловна очень любит их.
Когда пришедшие расселись, Софья довольно долго молчала, очевидно, ожидая, что ее спросят про Петра, однако, к своему удивлению, не дождалась этого и перешла к делу. Она долго и обстоятельно рассказывала о тяготах, которые приходилось претерпевать в последнее время московским служивым, про их безденежье и бескормицу, и хвалила князя Ивана Андреевича Хованского, благодаря которому, по мнению царевны, все собравшиеся остались, до сих пор, живы и здоровы. При этих словах Иван Нарышкин презрительно скривился.
– Так что сами подумайте, ваши царские величества: деньгами ли попробовать сей пожар залить, или ждать, пока сами стрельцы его кровью заливать начнут.
– Уж немало они кровушки пролили – похоже, только разжигает она костер тот, – пробормотала Наталья Кирилловна.
– Поверь, матушка Наталья Кирилловна – не остановим их сейчас, и вчерашний день нам тихим и спокойным покажется. Время дорого. Умно ли денег жалеть, когда жизни можно лишиться?
– А коли и так, где их взять – денег-то? Тебе ли не знать, что казна пуста. По злодейству своему мы, что ли, служивых голодом морим?
– Денег нет, а из чего их чеканить – найдется. Иван! Попроси, чтобы принесли.
Цыклер приказал, и двое стрельцов втащили в палату большой сундук, наполненный золотой и серебряной посудой и прочими драгоценностями.
– Смотрите! Здесь все мое добро, и наши, Милославских, родовые драгоценности, и от святейшего патриарха дары из церковной казны. Дайте хотя бы столько же – и первое жалование служивым выплатим. А со вторым и подождать можно будет…
Тронутые щедростью и дальновидностью царевны, Нарышкины тут же сложили в сундук несколько своих кубков и украшений, и пообещали непременно собрать еще. Софья Алексеевна, правда, тихо добавила, что средства убитых стрельцами дворян нужно тоже будет пустить на выплату стрелецкого жалования. Это требование вызвало недовольный гул, который прервал Иван Нарышкин:
– Да пусть подавятся! Они сейчас, рассказывают, полковников своих на правеже плетьми порют. Пока бояр пороть не начали – давайте им отдадим, что на подворьях найдется. Если сами они уже не растащили…
– Надворные пехотинцы, по указу князя Ивана Андреевича, все добро, которое найдут, себе не оставляют, а в приказные избы сносят, – назидательно ответила Софья. Нарышкин лишь презрительно пожал плечами и отвернулся.
– Больно ты горд, Иван Кириллович, – не выдержала царевна.
– Да: вам, Милославским, не чета!
– Ну, будет, будет! – умоляюще воскликнул патриарх. Ему же пришлось рассказать и о следующем требовании восставших, о чем его слезно просила Софья.
– Вот что, друг ты мой старинный Кирилл Полуэхтович, – сурово обратился патриарх к старшему Нарышкину. – Жизнь мирская – юдоль скорби и греха, и в наши с тобой годы пора о жизни вечной задуматься, грехи наши многочисленные начинать замаливать.
– Вы что же, отца моего постричь решили?! – взвилась Наталья Кирилловна.
Последующие минуты прошли в беспорядке: патриарх продолжал увещевать Кирилла Полуэхтовича, царица Наталья продолжала возмущаться, а Яков Никитич Одоевский начал крутиться вокруг старшего Нарышкина, приговаривая, что тому надо согласиться, и что он сам, Яков, уйдет-де вместе с ним в монастырь. Князь Одоевский с большим умением описывал прелести строгой, но праведной жизни в прекрасных северных местах.
– Будет вам! – остановил эту сцену Кирилл Полуэхтович. – Постригусь, и сам давно собирался: все лучше, чем в вашем паучьем гнезде…
– Хорошо, я так и знала, что мудрости тебе не занимать, Кирилл Полуэхтович, – сказала Софья, и снова обратилась к царице Наталье. – Только это не все, ваши царские величества: требуют стрельцы самых им ненавистных людей из царского окружения выдать.
Наталья Кирилловна всплеснула руками и взглянула на отца, Иван зло рассмеялся, да и все собравшиеся, как будто, приготовились наброситься на Софью. Но Кирилл Полуэхтович, уже начавший, по видимости, проявлять монашеское смирение, тихо спросил:
– Ну, уж поведай, не томи: кого же надворная пехота требует головой ей выдать?
Царевна начала с того, что толпа потребовала выдать ей или отправить в опалу фаворитов покойного царя Федора – Ивана Языкова и Алексея Лихачева, а также некоторых их родственников.
– Ну, этих проходимцев если найдут – пусть хоть даром забирают, – с трудно сдерживаемым облегчением пробормотала Наталья Кирилловна.
Далее Софья Алексеевна назвала еще несколько фамилий дворян и дьяков, что напугало и расстроило только самих этих людей, очень немногие из которых, впрочем, находились сейчас во дворце.
– Ну а главное… – со злым огоньком в глазах повысила голос Софья. – Очень хотела бы надворная пехота видеть боярина и оружейничьего Ивана Кирилловича Нарышкина!
– Да ты, ведьма, совсем ума лишилась! Двух отцов, родного и названного, у меня отобрала, сына и брата, а теперь и еще другого брата забрать хочешь! – царица Наталья Кирилловна, потеряв самообладание, с перекошенным лицом кинулась к Софье.
– Все одно: брату твоему не отбыть от стрельцов – не погибать же нам всем за него! – почти спокойно отвечала царевна, поневоле укрываясь и отворачиваясь от превратившейся в фурию царицы.
Палата вновь погрузилась в беспорядок.
– Сколько вам, государыня, ни жалеть, а все уж отдать придется! – визгливо кричал Яков Никитич. – А тебе, Иван, отсюда скорее идти надобно, а то нам всем из-за тебя погибель придет!
– Ну чего ты, Яша, кудахчешь? Тебя что ли, старого, первым стрельцы растерзают? – раздраженно отвечал ему Кирилл Полуэхтович.
Иоаким тоже старался мягко убеждать молодого Нарышкина доводами от духовного.
Сам же Иван долго оставался спокойным посреди этой бури и, наконец, сказал:
– Твое царское величество, царевна Софья Алексеевна! Ты бы говорила, да не заговаривалась. Мы, с Божьей помощью, и сами меч в руке держим: несколько сот верных стрельцов и дворян нас охраняют, вы и десятой части их не видели. И не увидите: спрятаться здесь ой как хорошо можно. Что же: приступом будете дворец царский брать, из пушек палить? Или, может, сожжете нас, да вместе с царевичем Иоанном и царскими сестрами?
Софья молча смотрела на Ивана с каким-то неопределенным выражением на лице, как будто пыталась проникнуть в его мысли и что-то узнать. Наконец, словно решившись, она коротко и тихо произнесла:
– Не хотела я, но что ж… Хотите ли своего сына и племянника, царевича Петра Алексеевича увидеть?
Наталья Кирилловна и Иван переглянулись со злобным торжеством.
– Хотим, и увидим! Ой, и плохо ты, Сонька, придумала: сама себя перехитрила! – ехидно заметила царица.
– И правда, Софья Алексеевна: покажи нам царя, если он в ваших руках! Дело несложное, – прибавил Иван.
– Показала бы, да на это времени много понадобится, – совершенно спокойным голосом отозвалась Софья. – Можно ведь и проще сделать: вот, держите от царевича записочку. Я, Наталья Кирилловна, попросила Петра Алексеевича такую примету там написать, чтобы только вы двое и поняли. Ну а почерк его ты должна знать. Да и сердце материнское подскажет – подлинно ли он писал.
Царица взяла записку с крупными детскими каракулями и начала с тревожным выражением лица ее разглядывать. Вскоре она расплакалась, и, уткнулась в плечо отцу:
– Что же теперь делать-то, Ваня?
– Его?.. Его?
Наталья Кирилловна кивнула, и разрыдалась пуще прежнего. Иван спал с лица. Конечно, он знал от убитого Артемонова, что Петр спрятан во дворце в Коломенском. Но, во-первых, кто знает, где именно искать там мальчика – точное место Нарышкину было неизвестно, а слуг Артемонова, которые могли бы подсказать, найти было теперь невозможно. А главное – вовсе нельзя было быть уверенным в том, что юный царь, и правда, не попал за прошедшее время в руки Хованского и Софьи. Взглянув еще раз на плачущую сестру, Иван сказал:
– Ну что ж, родные мои! Раз при жизни не смог вас защитить, так, Бог даст, хоть смерть моя вам поможет.
Он направился к выходу из палаты. Софья, не в силах сдержать торжества, выхватила из рук патриарха иконку, которую он, вероятно, именно для такого случая, принес с собой, и стала протягивать ее Нарышкину. Тот сначала колебался, а затем произнес негромко:
– "Благотворите ненавидящим вас, и молитесь за обижающих вас и гонящих вас!"
Он слегка поклонился Софье, взял иконку и, под безутешные рыдания царицы Натальи, вышел прочь.
Глава 28
Князь Иван Андреевич Хованский пировал в огромной, богато украшенной и расписанной Ответной палате, в которой цари принимали послов дальних стран, и угощали их роскошными обедами – почти такими же роскошными, как устроил Тараруй, поняв, что Белокаменная теперь полностью принадлежит ему. Уже успели подать с десяток супов и первые пироги, пока лишь в качестве закуски к супам. Начался пир, конечно, с нескольких рюмок крепкого хлебного вина. Пить вино виноградное и пиво дозволялось, однако Иван Андреевич награждал тех, кто выбрал эти напитки, самыми неодобрительными взглядами. Но в остальном он был полностью, безо всяких примесей весел и счастлив. Одна лишь мысль покалывала сердце князя, впрочем, еще до первой рюмки: на пир собрались в основном люди простоватые, хотя и преданные Хованскому. Были здесь, разумеется, все стрелецкие головы во главе с Цыклером и Озеровым, были Толстые, были младшие Милославские и Хитрово. Но, кроме них, почти никто из думных чинов и верхушки московской знати на пиру не присутствовал, не было пока и патриарха Иоакима. В общем, к некоторому сожалению князя Ивана Андреевича, застолье приобретало хотя и трудноуловимый, но заметный мужицкий оттенок. Пропал куда-то и тот человек, которого, невзирая на его простое происхождение, князь, пожалуй, хотел видеть больше всех: Никита Юдин. Но это были мелочи, сущие мелочи, и князь, презиравший всегда и сами мелочи, и людей, придающих им значение, поднимал все новые заздравные чаши и рассылал угощения. Он ждал посыльных, отправленных им в приказы для сбора всего, необходимого для венчания на царство Иоанна Алексеевича, и собирался наградить их здесь же, на пиру. Но пока их не было, зато в палату вошла царевна Софья Алексеевна с небольшой свитой. Хованский с восторгом вскочил со своего места и, размахивая руками, показал собравшимся, как нужно встречать царскую дочку. Все поднялись со своих мест и начали кланяться Софье и благодарить ее за честь. Князь, целуя царевне рукав платья, даже привстал, на немецкий манер, на одно колено.
– Твое царское величество, Софья Алексеевна! Ох, и рад же я тебя видеть! А за давешнее… Какой же ум тебе Господь послал! Поделись хоть немного, а? – шептал он на ухо царевне. – Как же ты ухитрилась Ваньку Нарышкина выманить – в толк не возьму. Если бы не это твое хитроумие – ох, и пришлось бы нам со служивыми попотеть, его выкуривая. Почти ведь четыре сотни стрельцов с ними было, да лучших, стремянных!
Милостиво улыбавшаяся Софья была до крайности раздражена похвалами Хованского, как и его пьяным и удалым видом. "Знал бы ты, кто на самом деле умница, князек! – думала царевна. – Марья эти просвирки так своим снадобьем начинила, что государыня Наталья Кирилловна и самого Петра бы увидела, не то, что в записку поверила. Ну, ничего: ты, голубчик, ее силу сам почувствуешь вскоре. Узнаешь, как царскими дочерьми помыкать!".
– А все же, где же Петр? Как сквозь землю малец провалился… – погрустнел Тараруй. – Все ведь мои ребята обыскали, а ведь если Никитка Юдин за что берется… Ну что же, значит, сам Бог так повелел.
Софья с удивлением смотрела на князя, который, похоже, в своем хмельном благодушии и самодовольстве, и правда стал жалеть об исчезновении Петра. Царевна встала и произнесла здравицу всей надворной пехоте, которая привела в решительный восторг суровых и бородатых, покрытых шармами гостей пира.
Через полчаса стали прибывать посыльные из приказов и рассказывать такое, из-за чего настроение Хованского начало быстро портиться. Выяснялось, что приказные дьяки не выдают нужного, ссылаясь, отчего-то на князя Никиту Ивановича Одоевского, давно уже отошедшего от руководства этими приказами. Мало того: те же дьяки, а с ними и другие смутные личности, спаивали и подкупали рядовых стрельцов, отчего войско на глазах разлагалось, начинало пьянствовать и грабить. И тут тоже сомнительные благодетели намекали стрельцам, что угощение, мол – от самого князя и ближнего человека, боярина Никиты Ивановича.
– Да что же у него, старого черта, бес на старости лет ум отнял?! – вышел из себя Тараруй, выслушав от нескольких человек подобные рассказы. – Вот поеду я сейчас к нему, старому пауку, прямо в его паутину наведаюсь. Засиделся я, видать, тут с вами, ребята!
– Не торопись, князь! Старый паук и сам к тебе приполз. Хлеб да соль, православные!
В палату вошел сам князь Никита Иванович Одоевский, который издалека еще услышал слова Хованского, а с ним целая свита, куда как превосходившая представительностью собравшееся на пиру общество. По правую руку от Одоевского шел Иоаким с двумя митрополитами, по левую – боярин Федор Семенович Урусов и Федор Шакловитый. Чуть позади него, к изумлению Ивана Андреевича, шел, нагло заглядывая в глаза Хованскому, так опечаливший его своим отсутствием Никита Юдин. А дальше толпились представители всех знатных московских семейств, десятка с три кремлевских жильцов, приказные дьяки: одним словом, свита – и царь позавидует. Чуть позади остальных держались, стараясь не привлекать к себе внимания, и Алексей Лихачев с Иваном Языковым.
– Прости, князь, не хотел от веселья отвлекать! Угостишь ли? – обратился Одоевский к превратившемуся в столб Тарарую. Не дожидаясь ответа, он махнул чарку вина и закусил пирогом, которые услужливо поднесли ему тут же обступившие его со всех сторон стольники. Почти все сидевшие за столами поднялись и кланялись Никите Ивановичу и патриарху в пояс, многие потянулись к Иоакиму за благословением.
– И рад бы, князь Иван Андреевич, с вами посидеть, однако есть у меня к тебе и к царевне Софье Алексеевне дело самое срочное. Сделайте честь старику, прогуляйтесь со мной немного!
Хованский поднялся с места, с хмельной улыбкой оглядывая палату и стараясь держаться так, как будто все происходящее – всего лишь шутка. Однако он довольно быстрым шагом подошел к свите Одоевского, где его уже ждала Софья. Никита Иванович сделал знак, чтобы их не сопровождали, и повел князя и царевну куда-то вглубь дворца. Они шли по переходам и поднимались по лестницам, пока, наконец, не оказались на вершине одной из башенок дворца, откуда открывался вид не только на всю Москву, но и на дальние ее окрестности. Старому Одоевскому подъем на башню дался куда легче, чем его более молодым спутникам: князь почти не запыхался.
– Посмотрите, красота какая! В такую погоду даже мне, старику, опять жить и любить хочется!
Хованский и Софья вежливо покачали головами и пробормотали что-то, пытливо глядя на Никиту Ивановича.
– Но не для того я вас из-за стола поднял, чтобы природой любоваться: простите стариковскую слабость! Посмотрите вон туда, на запад, где Новодевичий. Видите, вдалеке как будто поблескивает что-то?
Хованский и царевна пригляделись и действительно увидели вдалеке, на фоне нежной майской зелени, россыпь маленьких блесток, которые иногда, когда попадало на них солнце, вспыхивали яркими огоньками, почти слепящими глаз.
– Это, Иван Андреевич, латы поблескивают, а латы те – на дворянах из ополчения, которые к Москве съехались, чтобы бунт здесь унять. Там, Софья Алексеевна, на западе, Заоцкий полк, им князь Волынский ведает. Люди там собрались из Звенигорода, из Можайска, из Рузы… Даже из Калуги, Козельска и Воротынска добрались. А вон там, на севере, – Одоевский указал рукой в другую сторону, где также что-то поблескивало. – Там Северный полк, Голицын с Щербатым возглавляют. А съехались туда царского величества слуги из Дмитрова, Углича, Твери, Торжка… А вон и Владимирский полк показался, младшего Урусова, на Рогоже стоит. Владимир, Суздаль, Шуя – все своих сыновей прислали. Ну а на юге – полк Рязанский, боярина Шеина. В нем…
– Ну, будет, Никита Иванович! Карту Московского государства я еще в детстве выучила, – не сдержала раздражения Софья. А князь Хованский, с которого еще не сошел хмель, похоже, любовался этой картиной.
Они спустились вниз, и когда уже подходили к палате, из которой доносился веселый пьяный шум, увидели высокого мальчика, сидящего у окна опустив голову, закрыв руками лицо и тихо всхлипывая. В темных волосах мальчика была сильная проседь. Женщина средних лет, в богатом наряде, сидела рядом с мальчиком, обняв его и утешая. Над ними склонился изображенный на стене архангел, который с состраданием глядел на мать и сына, и одновременно сурово заносил меч на каждого, кто собрался бы их обидеть.
– Господи, Петруша! Радость-то какая! – с искренней теплотой воскликнула Софья, и бросилась было к Петру, но, встретив взгляд Натальи Кирилловны, остановилась и даже повернула обратно. Одоевский с Хованским, который совершенно протрезвел, переглянулись удивленно с одной и той же мыслью: дал же Господь царевне лицедейского таланта.
– Вот что, князь Никита. Поеду-ка, я, пожалуй, к себе. Пировать совсем настроение пропало, – обратился Тараруй к Одоевскому.
– Что ты, что ты, Иван Андреевич! – с неподдельным ужасом и тревогой схватил его за рукав Никита Иванович. – Помилосердствуй! Разве мы без тебя стрельцов уймем, разве в узде их удержим? Оно, конечно, дворяне их разбить могут, но разве по-христиански до такого доводить? Да еще в самом Кремле… И потом, Иван Андреевич… Если дворянам вмешаться придется, они ведь и зачинщиков искать начнут. Да тех, что повыше… Понимаешь?
Хованский посмотрел на Никиту Ивановича так, как будто только теперь, наконец, понял свое положение. Он криво усмехнулся, тряхнул головой и быстро пошел в палату.
Софья Алексеевна со злорадством, но и с каким-то сожалением смотрела в спину Хованскому, а как только заметила, что взгляд Одоевского направлен на нее, немедленно полностью переменила выражение лица.
– Никита Иванович! – с самой обольстительной улыбкой направилась она к старому князю. – Ну что же нам делать! Во что же Москва-матушка превратилась… – слезы навернулись на прекрасные карие глаза царевны, и она какое-то время не могла продолжить. – На тебя, князь, одна надежда! Остались мы с Натальей Кирилловной да с Марфой, как три девицы под окном – некому нас защитить.
– Да нет же, твое царское величество, государыня Софья Алексеевна! – воодушевленно произнес Одоевский, по-отечески положив сухую руку на плечо царевны. – Наоборот: у меня, старого, на тебя одна надежда! Такого ума и обходительности, как у тебя, ни у кого нет. Ну а стрельцы тебя на руках носить готовы. Кабы не зазорно такое было для девицы… – Софья кокетливо рассмеялась шутке князя. – Так вот, матушка: только тебя я регентшей при малолетних царевичах наших вижу! Только… Ты уж с чародейством поосторожнее, а то народ у нас темный…
Самообладание на миг оставило Софью, так, что ей даже пришлось, изменив своей обходительности, отвернуться резко в сторону. Но повернулась она все с той же почтением и дочерней любовью во взгляде.
– На пир бы ты, матушка, больше не ходила – перепилось мужичье, одному Тарарую там раздолье. А завтра, глядишь, соберем Думу, да все и обсудим. А пока отдохни ты от трудов и ужасов этих, совсем ведь они не для девицы. Поезжай к дяде своему, Ивану Михайловичу, на ваше милославское подворье. Да передай ему, заодно, что пусть завтра непременно приезжает – утихла буря, и будет ему, словно кроту старому, в норе своей прятаться.
Софья уже собралась уходить – было видно, что она и впрямь устала до изнеможения – но не смогла сдержать любопытства:
– Твоя светлость, Никита Иванович… А кого теперь венчать-то: Петра или Иоанна?
– Как это – кого? – с искренним удивлением ответил Одоевский. – Обоих и повенчаем!
Царевна, заворожено глядя на князя как на какое-то возникшее перед ней чудо – она редко встречала людей хитрей себя – медленно пошла к выходу. Из дверей в это время, своей обычной порывистой походкой, выбежал князь Василий Голицын и бросился к Софье.
– Голубушка ты моя! Совсем я тебя потерял! Так за тебя перепугался – едва жив!
Софья оттолкнула князя, вложив в этот жест все свое раздражение и гнев.
– Да как же тебя, Васька, так Бог устроил, что ты всегда не вовремя появляешься?! Да стой ты, куда собрался…
Царевна быстро пошла прочь, продолжая срывать на Голицыне сердце, а тот, успокаивая ее, семенил рядом. Одоевский, слегка улыбаясь, смотрел им вслед.
Все эти разговоры велись совсем недалеко от Петра, на которого не обращали внимания, словно его с матерью и не было. Но если Наталья Кирилловна, и правда, была полностью поглощена горькой радостью возвращения сына, то мальчик все слышал и на все обращал внимание. Внезапно он вскочил и, не обращаясь ни к кому отдельно, стал резкими движениями указывать на все, что было вокруг него, и на все, что он мог увидеть в окне – росписи и занавеси дворца, стены соборов и приказных зданий, собравшихся во дворе стрельцов и дворян – выкрикивая:
– Я все это уничтожу, все! Вот увидите, подождите!
Прилив гнева прошел, и мальчик, махнув рукой, прижался лицом к стене и стоял так, время от времени вздрагивая.
Старый князь Одоевский смотрел на юного царя немного свысока и с удивлением, но казалось, и с каким-то пониманием.
– Ну, хоть что-то, да оставите холопем своим, государь? – поинтересовался Никита Иванович.
Петр резко повернулся в сторону Одоевского. Мальчик теперь был совершенно спокоен, но, при взгляде на него, благодушие быстро сошло с лица князя. Петр, задорно улыбнувшись, сделал Никите Ивановичу знак, чтобы тот подошел к окну. Когда Одоевский выглянул во двор, царь, все с той же улыбкой, показал на стоявшие неподалеку окровавленную плаху с воткнутым в нее топором и забрызганные бурыми пятнами козлы, рядом с которыми валялся кнут:
– Вот это – обязательно оставлю!
Эпилог
Из-под кирпичного свода неприметной низенькой постройки, в который никто бы не признал одного из крупнейших московских застенков, выехала простая мужицкая телега, запряженная невысокой смирной лошадкой. Ее вел под уздцы Никита Юдин. Выражение его лица было лишено обычной злости и дерзости, как будто стрелец сбросил маску: оно выражало усталость и задумчивость. Одет Никита был в старенький и потрепанный кафтан рядового стрельца, без тени щеголеватости. Из-за угла появилась молодая женщина, одетая небогато, но очень пристойно, вроде средней руки купчихи.
– И почему же вы никогда и никуда вовремя прийти не можете? Как будто закон у вас какой-то на этот счет есть, – раздраженно обратился к женщине Никита.
– Здравствуй, братец, и я тебя видеть рада! – ответила колдунья Марья.
– Видать, у всех дела, один я – бездельник и вечно свободный человек, – продолжал кипятиться Юдин. – Забирай уж своего красавца. Телегу с лошадью только верни потом, не забудь – знаю я тебя.
На телеге лежал Иван Нарышкин. Он был без сознания, и одет в простую холщовую рубашку, через которую проступали пятна крови. Лицо Ивана – всё в синяках и ссадинах – свела гримаса боли, которая не прошла и тогда, когда Нарышкин лишился чувств. Видневшаяся кисть руки его была обожжена почти до кости. Марья, ужаснувшись, кинулась к телеге.
– Да жив, не бойся, – успокоил ее брат. – Умеют же баре баб выбирать – чтобы и собою видная, да что бы и жизнь, если что, спасла. Но ты, сестрица, себе много не приписывай: если бы мне сам боярин Никита Иванович не приказал, лежать бы твоему ненаглядному на плахе!
– Так бы он тебе и приказал, если бы я не попросила, – Марья, по детской привычке, показала брату язык. – Он мне за Софью Алексеевну ой как благодарен: "Так как ты, говорит, никто бы ее не окрутил!". Ну и про Ваню ему рассказывала кое-что, чего уж там… Но тут уж не все, выбирала.
– Ну и семейка у нас, – ухмыльнулся Никита. – Ты мне одно объясни, чтобы я дураком не помер: неужели без девок этих бедных и без крови их обойтись нельзя было? Уж на что я человек не жалостливый…
Марья отвечала задумчиво:
– Видишь ли… Для самих-то чар девки эти не то, чтобы больно уж были нужны: там больше в травах и зельях дело. А вот если чародейство по указанию царевны делалось, и девки бедные, выходит – тоже по ее указанию гибли… Тогда тот, кто про это знает, большую власть над Софьей Алексеевной имеет.
– В опасную игру, сестричка, играешь!
– Есть с кого и пример брать!
Юдин помолчал немного, но не прощался с сестрой, как будто хотел еще что-то у нее спросить. Наконец, Никита решился:
– Марья… ты вот все знаешь… А государь-то, Петр Алексеевич… Он того… Прямой ли царевич?
Такой вопрос даже Марью выбил из колеи: колдунья, оторопев, уставилась на брата.
– Да он, видишь ли, больно прыток. Полдня за ним мои молодцы по всему Кремлю гонялись, насилу поймали. А он, царское величество, еще и кинжалом одного десятника моего ранил. Кричал, что всех стрельцов, мол, переведет… Как будто он не во дворце на пуховых подушках, а в Замоскворечье на задворках рос, точнее, на Кокуе: немецкое платье уж больно ловко носит. Вроде, и весело, что царь у нас – такой бойкий молодец, и страшновато…
Марья не нашлась, что ответить брату.