Kitobni o'qish: «Человек над ситуацией»
Живой памяти моего отца, Артура Владимировича Петровского,
посвящаю
Введение
Когда мы смотрим на свои детские фотографии, мы, порою, испытываем двоякое чувство. Я, вернее тот ребенок на снимке, – это, конечно, «не я»; у него не было еще моих мыслей и чувств, моих помыслов; он не сделал еще тех ошибок, за которые теперь мне стыдно; он желал и стыдился иного; его лицо узнаваемо, но… Его собственные дети сегодня, как в моем случае, изумляются: «Папа, это что – ты?» С другой стороны, мы ощущаем глубокую связь между собой и тем ребенком на карточке; мы оба творим что-то, стремимся к чему-то, смотрим в одном направлении… Всё – сообща…
Нечто подобное я испытываю, читая свои работы тридцати-сорокалетней давности. Я дорожу ими. Я помню, как они рождались. Я помню битвы, в которых участвовал. Это ведь только сейчас такие слова, как «надситуативность», «субъектность», «персонализация» кажутся привычными и от века существовавшими в обиходе психолога. Но это только сейчас. Помню, как меня отговаривали говорить о «надситуативной активности» («это не приживется»). Многие годы спустя, весьма талантливый студент (мы много общались после), на одной из зимних школ факультета психологии Московского университета повествовал о «надситуативной активности». Я спросил его: «Кто и когда ввел это понятие?» Ответ был: «Это все знают. Слова народные»… – и был явно смущен, что понятие имеет возраст и авторство. Помню, с каким недоверием было встречено слово «субъектность» (зачем тебе эта «ность»?)… «Персонализация» интерпретировалась как «надевание маски», что порождало «вполне естественную» критику предложенной мною концепции личности…
Базовый феномен, с которого автор ведет отсчет своим разработкам (с самого начала 70-х годов), – это эмпирически исследованный им феномен «влечения человека к границе», надситуативной тенденции к риску, активной неадаптивности. «Бытие на границе», «трансценденция границ», «трансфинитность» («бытие без границ») – таковы формы и проявления активности индивидуума, в которых он сам себе автор и господин.
Эта новая книга – дань старым работам, написанным мною в годы юности, а с учетом отстояния во времени, можно сказать, «психологического детства». Она, как и первая книга о неадаптивной активности, посвящена моему отцу, Артуру Владимировичу Петровскому, умевшему с необычайным тактом поддерживать мои детские фантазии и прожекты, своего рода воспоминания о будущем, и – первого эксперта по делам взросления сына… С момента опубликования ранней книги, «Психология неадаптивной активности», изданной малым тиражом и ставшей библиографической редкостью (мои друзья одалживают ее мне), прошло 15 лет. За это время существенно расширился диапазон исследований, посвященных неадаптивности, защищаются кандидатские и докторские диссертации об этом феномене, «выросла» и оформилась мультисубъектная теория личности, появились формально-математические модели, описывающие и, главное, предсказывающие поведение человека в различных жизненных ситуациях.
Явления неадаптивности рассматриваются мною в контексте таких категорий, как «субъект», «личность», «индивидуальность», которые, таким образом, приобретают статус «эмпирических», а не только метафизических, конструктов. Несмотря на философский статус опорных идей книги (начиная с идеи «causa sui») и интенцию к построению математических моделей активности, автор – прежде всего психолог, сохраняющий верность эксперименту, операционализации понятий, проверке гипотез. В тех случаях, когда этого не происходит, перспектива эмпирических решений подразумевается.
Два слова о форме изложения. Когда-то я прочитал, что книги для взрослых должны быть такими же, как и книги для детей, «только немного хуже». Это книга, уж точно, «немного хуже», чем книга для детей, так как она написана для взрослых. Но ведь в каждом взрослом живет ребенок, поэтому я старался, во всех случаях, когда это было возможно, обращаться к берновскому Дитя читателя. (Что такое «берновское Дитя»? Об этом читатель, не знакомый с транзактным анализом, узнает дальше.) Дилемму «строгость – легкость» изложения я решал в пользу строгости. Но если была возможность сократить путь читателя к пониманию, я никогда не отказывался от этой возможности. Если, например, был повод обратиться к метафоре, я это делал. Если вспоминались житейские выражения или слова, подчеркиваемые компьютером как просторечные, «слова с выраженной аффективной окраской», я не устранял их.
Я признателен многим коллегам и близким за помощь в работе над этой книгой. Прежде всего, моей жене, Марине Владимировне Бороденко, без которой этот проект вряд ли бы осуществился. Выражаю особую благодарность Дмитрию Алексеевичу Леонтьеву. Он поставил меня в ситуацию «не-выбора» быть иль не быть этой книге и предложил мне назвать ее «Человек над ситуацией».
В. А. ПетровскийМосква, май 2010
Часть 1. Бессубъектность: феноменология неадаптивности
Глава 1. Парадокс исчезновения деятельности
Деятельность в суждениях здравого смысла
Мало кого в наши дни мог бы удивить очередной пример существования конфликта между тем, как тот или иной объект предстает перед очами «здравого смысла», и тем, как тот же объект раскрывается в рамках научной теории. Скорее, наоборот, – когда теоретические и обыденные представления, специфически выражающие особенности данного объекта, не сливаются между собой и даже противостоят друг другу, то это закономерно и все с большей готовностью воспринимается широкой аудиторией как своеобразная норма «научности» соответствующих теоретических взглядов. В противном случае говорят, что теория бедна, что ее методологические предпосылки неконструктивны или что она не располагает эффективными средствами анализа исследуемых явлений.
Казалось бы, с этих позиций можно было бы взглянуть и на проблему деятельности, которая в последнее время оживленно обсуждается в философии и психологии. Между тем, если коснуться вопроса о соотношении теоретических и обыденных представлений о сущности деятельности, то выясняется, что к сегодняшнему дню здесь сложилась поистине гротескная ситуация: обыденный взгляд на деятельность сталкивается не с какой-нибудь устойчивой и целостной системой ревизующих его научных воззрений, а с принципиально разными, подчас активно противоборствующими и реально противостоящими друг другу взглядами. Это относится и к определению сущности деятельности, и к описанию ее структуры и функций, и к установлению ее специфических детерминант и т. д. В результате возникает весьма любопытный парадокс, достойный специального обсуждения.
Обратимся поначалу к довольно привычному обыден ному пониманию деятельности, – для того только, чтобы затем установить, какие метаморфозы она претерпевает, когда становится объектом методологического и теоретического анализа.
В том интуитивном понимании деятельности, которое соответствует обычному и повседневному словоупотреблению, традиционно различается ряд признаков.
Субъектность деятельности. Обычно говорят: «Деятельность субъекта», «реализуется субъектом», «определяется субъектом». Зарисуем того, о ком идет речь:

Рис. 1.1. «Субъект»
«Деятельность носит индивидуальный, личный характер» – это и есть постулат, который как будто бы стоит вне критики. Говорим «деятельность» – подразумеваем «субъект деятельности». Стоит на секунду абстрагироваться от представления об активном, целостном, телесном существе, живом теле, которому противостоят наряду с окружаю щей средой другие такие же существа, как в тот же миг отпадет и представление о деятельности. Таково убеждение, присущее обыденному сознанию. Оно включает в себя тот взгляд, что, перенимая опыт других, индивидуум1, носитель этого активного отношения к миру, способен «сам» структурировать свое поведение в среде, защищать свои собственные интересы, отличимые от интересов других, включать других людей в круг своих интересов и т. п., что, собственно, и характеризует его как «деятеля», «активного деятеля в среде» (последняя формулировка принадлежит М. Я. Басову – Басов, 1928).
Всякое иное понимание субъекта приобретает в наших глазах до определенной степени условный, метафорический смысл. Конечно, мы вполне уверены в своем праве говорить: «коллективный» субъект, «общественный» субъект и т. п. Мы не испытываем никаких лексических затруднений, говоря, например, об обществе как «субъекте» деятельности или что-либо подобное этому. Но всякий раз в таких случаях мы все же опираемся на идею индивидуального субъекта как первоначальную и как будто бы единственно достоверную, такую, которая дает как бы прообраз всех будущих возможных представлений о субъекте вообще.
Объектность деятельности. Образ деятельности в обыденном сознании заключает в себе представление о том, что она объектна, «направлена на объект» (рядом с субъектом рисуем объект):

Рис. 1.2. «Объект» (на фоне «Субъекта»)
Что же представляет собой при этом объект деятельности? Во-первых, это то, что противостоит живому одушевленному субъекту как вещь, на которую направлена его активность и которая в рамках этого противостояния выступает как ни в чем не подобная субъекту. Из этого следует и второй эмпирический признак объекта – содержащееся в нем «разрешение» на два основных способа отношения к нему со стороны субъекта: преобразование или приспособление. И здесь, таким образом, деятельность сводится к проявлениям адаптивной активности субъекта, различаемым лишь по тому, приспосабливается ли субъект к вещи или вещь приспосабливает его к себе.
Впрочем, в педагогике и педагогической психологии нередко говорят об учащемся как об объекте учебной деятельности. Однако обычно сразу же следует оговорка, что ученик также и субъект учения. Тем самым подчеркиваются особое место и своеобразие данной деятельности в ряду других ее видов, рассматриваемых как реализация «субъект-объектного» отношения.
Деятельность – процесс. Мысль о деятельности как процессе кажется не требующей специального обсуждения: разве не движение живого тела в пространстве, не динамика кинематических цепей его, не некая непрерывная кривая в субъектно-объектном «пространстве – времени» определяет собой деятельность? И разве можно представить себе деятельность как-то иначе? Ответом на эти вопросы является убеждение, что деятельность есть процесс, осуществляемый между субъектом и объектом (см. рис. 1.3):

Рис. 1.3. «Процесс», связывающий «Субъект» и «Объект»
Предваряемость деятельности сознанием. На основе чего, спрашиваем мы, повинуясь традиции здравого смысла, осуществляется та или иная деятельность? Что исходным образом регулирует ее течение? Что задает направленность конкретной деятельности?
Деятельность, в основе которой не лежало бы какое-то знание, какое-то ясное представление о мире, осознанный образ этого мира или цель субъекта, это, говорим мы, уже не есть деятельность, а есть не более чем «пустая фраза». Поэтому для того, чтобы конкретно охарактеризовать и понять деятельность, необходимо заглянуть в субъективный мир человека, осветить, так сказать, глубины его сознания, чтобы именно там отыскать истоки и детерминанты деятельности.
Итак, ответ на эти вопросы напрашивается: сознание – вот что регулирует деятельность! «Зарисуем» эту идею:

Рис. 1.4. «Сознание» возглавляет процесс
Помимо указанных четырех характеристик деятельности, описывающих ее так, будто бы это признаки самой деятельности, а не наши представления о ней, можно выделить еще один признак, который, в отличие от предыдущих, «онтологических», описывает деятельность в гносеологическом плане.
Наблюдаемость деятельности. Она, деятельность, считается наблюдаемой, «видимой», фиксируемой в восприятии наблюдателя, причем фиксируемой именно непосредственно, «глазом», подобно тому, как непосредственно воспринимаются обычные вещи. Безразлично, какой наблюдатель при этом имеется в виду: «внешний», то есть наблюдающий за человеком со стороны, или же «внутренний», то есть сам субъект деятельности, выступающий в роли наблюдателя (ниже, на рис. 1.5, появятся угловые скобки, < >, символизирующие внутреннего и внешнего наблюдателей).
Итак, с точки зрения обыденного сознания, деятельность субъектна, объектна, является процессом, предваряется сознанием и непосредственно наблюдаема (портрет деятельности в обыденном сознании приводится на рис. 5):

Рис. 1.5. Портрет деятельности с точки зрения «неискушенных»
Таково, на первый взгляд, наиболее естественное и вполне оправданное понимание деятельности, которое как будто бы не требует никакого пересмотра со стороны теоретика, и могло бы в таком «готовом» виде войти в общую картину мира, в круг теоретических представлений о деятельности. Кто, казалось бы, мог посягнуть на эти положения, как бы неоспоримые? Между тем именно они нередко становятся объектом теоретических посягательств.
Деятельность …исчезла?!
Вглядимся, во что превращается построенный выше макет деятельности под прицельным огнем методологической критики. Для этого суммируем некоторые «экспертные оценки», даваемые теоретиками.
Деятельность бессубъектна. Напомним, что «субъект» есть индивидуум как носитель и творец деятельности – единое, неделимое существо, производящее деятельность. Всякое другое понимание субъекта, как было подчеркнуто, представляется условным и метафоричным и, более того, «само предположение, что вопрос может ставиться как-то иначе, например, что деятельность носит безличный характер, кажется им <большинству людей. – В.П.> диким и несуразным» (Щедровицкий, 1977, с. 88). «Но есть, – продолжает цитируемый автор, – совершенно иная точка зрения. Работы Гегеля и Маркса утвердили рядом с традиционным пониманием деятельности другое, на наш взгляд, более глубокое. Согласно ему, человеческая социальная деятельность должна рассматриваться не как атрибут отдельного человека, а как исходная универсальная целостность, значительно более широкая, чем он сам. Не отдельные индивиды тогда создают и производят деятельность, а наоборот, она сама “захватывает” их и заставляет вести себя определенным образом. По отношению к частной форме деятельности, речи-языку, В. Гумбольдт, как известно, выразил эту мысль так: “Не люди овладевают языком, а язык овладевает людьми”. Деятельность трактуется, таким образом, как то, что по существу своему надындивидуально, хотя, безусловно, и реализуется индивидуумами (в соответствующих актах деятельности). Не деятельность принадлежит людям, а сами люди оказываются “принадлежащими деятельности”, “прикрепленными к деятельности”» (там же).
Приведенная цитата наиболее точно выражает собой позицию основателя одной из достаточно влиятельных школ, объединяющей к настоящему времени представителей различных специальностей: философов, логиков, психологов, системотехников и др., развивающих особую теорию, которая обозначается в их трудах как «общая теория деятельности».
И этот взгляд побуждает усомниться в традиционном «субъекте» деятельности, поскольку она – должны сказать мы, следуя логике такого подхода, – безлична, то есть индивидуум не выступает в качестве ее субъекта. Субъект «исчезает» (см. рис. 1.6)2:

Рис. 1.6. Исчезновение субъекта
Деятельность не направлена на объект. Согласно обыденным представлениям, как мы помним, в деятельности реализуется субъект-объектное отношение к миру. Развитие деятельности не мыслится иначе как результат практических или теоретических актов, направленных на объект. Ставится ли кем-нибудь под сомнение правомерность подобной точки зрения, сводящей деятельность и связанные с нею процессы развития к реализации субъект-объектных отношений? Да, ставится!
В известном нам выступлении (к сожалению, устном) одного из видных философов3 – Г. С. Батищева, подчеркивалось, что до сих пор все еще слишком распространена манера обсуждать проблематику деятельности даже внутри философии при непоставленности под сомнение и непреодоленности сведе́ния «деятельности» к представлениям о «технокогнитивном отношении» субъекта к объекту. При этом субъект— объектное отношение рассматривается лишь как ветвь на древе отношений субъект-объектных, что совершенно недопустимо.
«Сомнение», о котором идет речь, конечно, не есть одно лишь мнение или одно из мнений известного философа. За этим сомнением вырисовывается позиция, которую начинает разделять все большее число современных философов и психологов. Тем самым формируется особая, «субъект-субъектная», парадигма в трактовке деятельности. Сущность формирующегося подхода заключается в том, что в качестве нового предмета анализа выделяется та сторона деятельности, которая интенционально ориентирована на другой субъект. Конечная ориентация здесь – не преобразование вещи или сообразование с вещью в целях насыщения тех или иных интересов агента активности (деятеля), а другой человек, «значимый другой», которому первый адресует свои проблемы и ценности.
Таким образом, деятельность отнюдь не всегда «вещна», «объектна» (хотя без вещи, по-видимому, в ее трактовке не обойтись – что, впрочем, не всегда специально оговаривается). Наоборот, собственно человеческая деятельность, реализующая его «сущностные силы», есть деятельность, ориентированная на другого человека, реализация субъект-субъектных, а не субъект-объектных, отношений. Итак, вслед за Г. С. Батищевым, сомневаемся в обязательности объектной направленности деятельности (см. рис. 1.7):

Рис. 1.7. Исчезновение объекта
Деятельность не есть процесс. Можно усомниться в субъектности или объектности деятельности. Но можно ли усомниться в том, что деятельность есть процесс? В результате проведения строгого анализа содержания понятия «процесс» было убедительно показано, что деятельность не может быть непосредственно представлена как процесс (Щедровицкий, 1977). Мы бы изложили этот взгляд так.
Первое. О «процессе» разумно говорить лишь тогда, когда есть что-то, что подвергается изменению. Развитое научное мышление не может обойтись без представлений, фиксирующих происходящую во времени смену некоторых состояний вещи при относительной неизменности самой вещи. Тем самым фиксируется некоторый объект – «носитель процесса».
Деятельность же открывается нам в виде переходов, происходящих между различными объектами-носителями. Например, индивидуальная деятельность выступает как движение субъекта, переходящее в движение ее объекта, которое в свою очередь переводится в новые формы движения субъекта, и т. п.
При более дифференцированном взгляде на субъект и объект деятельности, например при разделении ее материала и средств, она выступает перед нами как еще менее гомогенная по своему строению, как «разноосновная». Еще более демонстративным образом гетерогенность деятельности (отсутствие чего-то единого, что подлежит изменению) выступает в коллективной деятельности, в деятельности, реализация которой требует техники, вычислительных машин и т. п. Все это примеры, когда деятельность одна, но реализуется разными агентами, предстает как эстафета процессов.
Второе. Тот факт, что «процессу» отвечает один и тот же объект, рассматриваемый как носитель процесса, вовсе не означает, что последний внутренне не дифференцирован, что он не выступает той или иной своей стороной или частью, что он в наших глазах аморфен. Нет, наоборот, идея процесса, позволяющая сказать: «Вот перед нами тот же самый объект, но в нем изменяется что-то», – непосредственно указывает на существование, по крайней мере, одной выделенной части объекта, а именно той его части, которая рассматривается как его изменяемая часть. Примерами таких «частей» (качеств, сторон, свойств) могут служить: температура, электропроводность, вес, цвет, положение тела в пространстве и т. п. Процесс, затрагивая какую-нибудь одну часть объекта, выражается в последовательности смен состояний этой части во времени. С этой точки зрения, деятельность в отличие от процесса непосредственно нельзя представить в виде последовательности состояний какой-либо одной фиксированной части объекта (или строго параллельно изменяющихся многих его частей). Так, этапы программирования и осуществления той или иной индивидуальности деятельности реализуются разными «частями» индивидуума и, кроме того, взаимообусловливают друг друга, частично перекрещиваясь, частично расходясь друг с другом. Тем более, сказанное относится и к характеристике массовой деятельности, в целом реализующей движение общественного производства. Последнее может быть описано двояким образом: и в виде переходов от одних изменяющихся объектов к другим, и в виде переходов от одних изменяющихся «частей» к другим «частям» в пределах одного и того же объекта, в данном случае того, что может быть названо «обществом». В обоих случаях для описания всего происходящего, очевидно, непригоден термин «процесс».
Третье. Помимо отмеченных двух моментов, должен быть назван еще один, характеризующий процесс со стороны его непрерывности. В этом аспекте рассмотрения понятие процесса предполагает возможность выделения сколь угодно дробных (мелких) переходов между определенными состояниями выделенных «частей» этого объекта, так что из этих переходов как из единиц может быть реконструирован любой фрагмент процесса. Из этого следует, что при каждом таком разбиении процесса на последовательность переходов между его состояниями каждое предшествующее состояние переходит в одно и только одно последующее, и наоборот, каждому последующему соответствует одно и только одно предшествующее. Цепочка переходов, таким образом, не раздваивается и, кроме того, не сводит в один два ряда переходов между состояниями. Процесс, таким образом, представим сколь угодно мелкой, в пределе непрерывной, линейной цепочкой переходов между мгновенными состояниями объекта в предшествующих и, соответственно, в последующих моментах времени. Соответствует ли «деятель ность» этой идее «процесса»?
На одном только примере речевой деятельности проиллюстрируем достаточно общую черту: разветвление процессов, реализующих деятельность. Не требуется специального знания психолингвистики, чтобы понять, что здесь мы имеем дело со сложным динамическим образованием, одну процессуальную «часть» которого образует собственно фонетический ряд, другую «часть» – планирование речевого высказывания (план мышления), между процессами мышления и произнесения слов выделяются процессы, реализующие взаимозависимость слова и мысли (порождение слова мыслью и становление мысли в слове). Речь, таким образом, не «выстраивается» в линейную цепочку, процессы, ее реализующие, переплетаются и ветвятся. Но картина этих переплетений и ветвлений еще богаче. Достаточно рассмотреть существующие модели порождения высказываний: «артериальные» переходы от мысли к слову и «венозные» от слова к мысли еще сложнее, чем было показано и, если иметь в виду, что они лишь связывают между собой характеризующиеся своими специфическими закономерностями процессы мышления и произнесения слов, то становится разительней расхождение между этой картиной речевой деятельности и схемой процесса.
Одна из моделей порождения высказывания: «Первая ее ступень конструкция линейной внеграмматической структуры высказывания, его внутреннее программирование. Вторая ступень – преобразование этой структуры в грамматическую структуру предложения. Третья ступень ее реализация последней. Если мы имеем дело с достаточно сложным высказыванием, есть основания предполагать, что на первой ступени мы имеем нечто вроде набора “ядерных утверждений” Осгуда, конечно, как Поручик Киже, “фигуры не имеющих”, то есть еще не оформленных ни лексически, ни грамматически, ни, тем более, фонетически. При восприятии речи все происходит в обратном порядке…» (Леонтьев А. А., 1969, с. 124–125). Здесь, однако, еще не рассматривается феноменология «самослышания», «самоинтерпретации»: всегда ли обратная развертка собственного высказывания тождественна его исходным посылкам? Ведь если бы это было всегда так, мы бы никогда не замечали случайной двусмысленности произнесенных нами слов.
Поднимаясь от этого частного примера к общей оценке динамических особенностей деятельности, приходится констатировать, что деятельность непосредственно непредставима как процесс (см. рис. 1.8):

Рис. 1.8. «Деятельность не есть процесс»
Деятельность не предваряется сознанием. В ходе разработки проблемы деятельности представление о первичности сознания по отношению к деятельности было радикально пересмотрено в работах А. Н. Леонтьева и его школы. Первые шаги «деятельностного подхода» в психологии были ознаменованы восходящей к Ж. Пиаже и Л. С. Выготскому идеей «интериоризации» (перехода извне вовнутрь) объективных отношений, существующих в природе и обществе. А. Н. Леонтьев при этом сосредоточил свое внимание на исследовании становления психического образа мира, теоретически и экспериментально обосновав тот тезис, что основой любых форм психического отражения, от элементарных до наисложнейших, является активность субъекта, причем последняя в своих генетически ранних проявлениях должна быть понята как внешне-предметная, регулируемая не изнутри (теми или иными готовыми психическими содержаниями), а извне – объектами и отношениями окружающего мира. «Согласно внутренней логике этой теории, – отмечает В. В. Давыдов, – конституирующей чертой деятельности должна быть ее предметность. Она обнаруживается в процессе преобразования деятельности через ее подчинение (в других местах говорится об “уподоблении”) свойствам, явлениям и отношениям от нее независимого предметного мира. Поэтому может быть оправдан вывод о том, что это качество деятельности выступает как ее универсальная пластичность, как ее возможность преобразовываться в процессе принятия на себя, впитывания в себя тех объективных качеств предметов, среди которых и в которых должен существовать и действовать субъект. Преобразованиями такой деятельности управляют сами предметы в процессе практических контактов субъекта с ними. Иными словами, превращения и преобразования деятельности человека как целостной органической системы, взятой в ее полноте, происходят при ее пластичном и гибком подчинении объективным общественным отношениям людей, формам их материального и духовного общения. Таков один из “явно непривычных моментов”, характеризующих деятельность, и таково одно из положений, выражающих “глубокую оригинальность и подлинную нетрадиционность его (А. Н. Леонтьева) подхода к проблеме построения психологической теории”» (Давыдов, 1979, с. 32).
Тем, кому посчастливилось слушать яркие лекции Алексея Николаевича Леонтьева, памятен пример, который не был бы так доходчив, если бы не удивительная пластика жеста лектора. «Понимаете, – говорил он, как всегда, с подкупающей доверчивостью к понятливости слушателей, – рука движется, повторяя контуры предмета, и форма движения руки переходит в форму психического образа предмета, переходит в сознание». И его длинная узкая ладонь легко скользила по краю стола.
«На первоначальных этапах своего развития, – продолжает свое повествование А. Н. Леонтьев, – деятельность необходимо имеет форму внешних процессов… Соответственно, психический образ является продуктом этих процессов, практически связывающих субъект с предметной действительностью». Если же отказаться от изучения этих внешних процессов как генетически ранних форм производства образа, то «нам не остается ничего другого, как признать существование таинственной “психической способности”, которая состоит в том, что под влиянием внешних толчков, падающих на рецепторы субъекта, в его мозге – в порядке параллельного физиологическим процессам явления – вспыхивает некий внутренний свет, озаряющий человеку мир, что происходит как бы излучение образов, которые затем локализуются, “объективируются” субъектом в окружающем пространстве» (Леонтьев А. Н., 1975, с. 92–93). В работах А. Н. Леонтьева, А. В. Запорожца, Л. А. Венгера, Ю. Б. Гиппенрейтер, В. П. Зинченко, их сотрудников и учеников идея по рождения психического образа в деятельности, производности сознания от чувственно практических контактов субъекта с окружающим миром прослеживалась экспериментально и в значительной мере была обобщена в формуле «восприятие как действие». Такой подход к психологии восприятия составляет необходимое условие понимания генезиса сознания в деятельности, служит конкретно-психологической формой реализации того положения, что «идеальное есть материальное, пересаженное в голову человека и преобразованное в ней» (К. Маркс). Человеческая чувственная предметная деятель ность рассматривается как производящая основа, «субстанция» (А. Н. Леонтьев) сознания. Таким образом, отвергается универсальность тезиса, согласно которому сознание предвосхищает деятельность, и наоборот – утверждается, что деятельность предшествует сознанию. Еще одна «бесспорная» характеристика деятельности теряет силу (рис. 1.9):

Рис. 1.9. «Деятельность не предваряется сознанием»
Деятельность невидима. Достаточно внимательно познакомиться с основными работами А. Н. Леонтьева, чтобы понять, что деятельность в них ни в коей мере не может быть отождествлена с поведением, – активностью в ее внешних проявлениях. Принцип предметности и, соответственно, круг феноменов предметности («характера требований», «функциональной фиксированности» объектов и т. п.) «позволяют провести линию водораздела между деятельностным подходом и различными натуралистическими поведенческими концепциями, основывающимися на схемах “стимул-реакция”, “организм-среда” и их модификациях в необихевиоризме» (Асмолов, 1982). Выразительный пример того, что предмет деятельности отнюдь не тождествен вещи, с которой в данный момент непосредственно взаимодействует человек и которая непосредственно доступна стороннему наблюдателю, приводит А. У. Хараш, напоминая об одном примечательном эпизоде, рассказанном К. Лоренцем. Известный этолог однажды водил «на прогулку» выводок утят, замещая собой их мать. Для этого ему приходилось передвигаться на корточках и, мало того, непрерывно крякать. «Когда я вдруг взглянул вверх, – пишет К. Лоренц, – то увидел над оградой сада ряд мертвенно-белых лиц: группа туристов стояла за забором и со страхом таращила глаза в мою сторону. И не удивительно! Они могли видеть толстого человека с бородой, который тащился, скрючившись в виде восьмерки, вдоль луга, то и дело оглядывался через плечо и крякал – а утята, которые могли хоть как-то объяснить подобное поведение, утята были скрыты от глаз изумленной толпы высокой весенней травой. Страх на лицах зрителей – это не что иное, как их невербальный самоотчет о том перцептивном впечатлении, которое так хорошо воспроизвел сам К. Лоренц. Его деятельность наблюдалась в урезанном виде – из нее был полностью “вырезан” предметный, смыслообразующий кусок» (Хараш, 1980, с. 3).
Нетождественность деятельности поведению по критерию воспринимаемости («данности», «видимости», «наблюдаемости») – не единственный дифференцирующий признак соответствующих понятий. Мы же отмечаем его в связи с нашей основной задачей: показать, что и этот признак – «наблюдаемость» деятельности – критически переосмысливается методологами.
Но, может быть, речь идет только о том, что деятель ность всегда наблюдаема со стороны и достаточно встать на позицию «внутреннего» наблюдателя, как картина деятельности мгновенно откроется наблюдателю, и деятельность станет «видимой»? Увы, и это не всегда так! Если бы все обстояло именно таким образом, то, пожалуй, была бы совсем неоправданна критика интроспективного метода исследования психических явлений (этот метод претендовал на прямое изучение сознания «изнутри», глазами внутреннего наблюдателя), не нужны были бы какие-либо специальные приемы, позволяющие человеку понимать самого себя; да и вся современная психология, не слишком-то доверяющая непосредственным свидетельствам внутреннего опыта человека, должна была бы быть существенно упразднена. Деятельность «изнутри» воспринимается и переживается далеко не во всей ее целостности, зачастую искаженно, ви́дение деятельности нередко выступает в качестве особой деятельности субъекта (рефлексии), иногда не приносящей, в сущности, никаких иных, кроме негативных, результатов. Таков, например, феномен «безо́бразности мышления», открытый вюрцбургской школой: отсутствие структурированных и содержательно интерпретируемых данных сознания, выступающих в качестве промежуточных продуктов решения ряда интеллектуальных задач. Так же и мотивы человека (предметы его потребности), как подчеркивается большинством исследователей, могут находиться «за занавесом сознания».
Деятельность, таким образом, может быть «невидимой» – ни извне, ни изнутри. «Скобки», символизирующие «наблюдаемость» деятельности, исчезают:

Рис. 1.10. «Деятельность невидима»
Подведем итоги всему сказанному. Если попытаться учесть и равным образом принять за основу взгляды главных «разработчиков» проблемы деятельности – авторитетных философов, методологов, психологов – и, опираясь на соответствующий круг идей, вновь попробовать ответить на вопрос «Что же такое деятельность?», то мы вынуждены будем констатировать следующее. Оказывается, что все то, что обыденному сознанию представлялось определяющим в описании деятельности, не является для теоретиков чем-то непреложным и обязательным. Наоборот, базисные характеристики деятельности, выделяемые в суждениях здравого смысла, не могут быть сколько-нибудь надежно связаны с тем, что должно быть понято как деятельность, и без всякого ущерба для «деятельности» могут быть отъединены от нее. Деятельность необязательно «субъектна» и необязательно «объект на», ее нельзя непосредственно представить как «процесс», она не всегда предвосхищается сознанием и к тому же временами «невидима». Субъектность, объектность, представимость в виде процесса, предвосхищаемость сознанием, наблюдаемость – все эти, казалось бы, внутренне присущие деятельности характеристики опровергаются (скажем мягче, не отмечаются) в качестве ее атрибутов (см. рис. 1.11).
Деятельность – исчезла?

Рис. 1.11. «Исчезновение деятельности»
Исчезла ли деятельность? Отвечая на этот вопрос, мы в первую очередь должны выяснить, на какой идейной основе рождается тот образ деятельности, который вначале кажется вполне приемлемым, а затем буквально сходит на нет, как только становится объектом методологической рефлексии. Здесь мы столкнемся с кругом не всегда резко очерченных и не всегда осознаваемых установок исследователей, совершенно разных по своим убеждениям, но придерживающихся, тем не менее, одного и того же принципа в понимании поведения и сознания человека – «постулата сообразности».
Далее мы обратимся к анализу тех методологических предпосылок, которые лежат в основе критики обыденных представлений о деятельности, и попробуем установить, в чем заключается действительная общность (и имеется ли она) позиций тех, чьи критические суждения о деятельности привели к ее «разрушению». Обращаясь в этой связи к феномену самодвижения деятельности, мы вплотную подойдем к проблематике активности личности и наметим возможные пути «восстановления» деятельности.
Глава 2. Постулат сообразности и принцип самодвижения деятельности
Стремление к «конечной цели»?
В самом фундаменте эмпирической психологии лежит некая методологическая предпосылка, имеющая характер постулата. Он мог бы быть обозначен как «постулат сообразности»4. Индивидууму приписывается изначальное стремление к «внутренней цели», в соответствие с которой приводятся все без исключения проявления его активности. По существу речь идет об изначальной адаптивной направленности любых психических процессов и поведенческих актов. Понятия «адаптивность», «адаптивная направленность» и т. п. трактуются здесь в предельно широком смысле. Имеются в виду не только процессы приспособления индивидуума к природной среде (решающие задачу сохранения телесной целостности, выживания, нормального функционирования и т. д.), но и процессы адаптации к социальной среде в виде выполнения предъявляемых со стороны общества требований, ожиданий, норм, соблюдение которых гарантирует «полноценность» субъекта как члена общества. Говоря об адаптации, мы имеем в виду также и процессы «самоприспособления»: саморегуляцию, подчинение высших интересов низшим и т. п. Наконец, что особенно важно подчеркнуть, речь идет не только о процессах, которые ведут к подчинению среды исходным интересам субъекта. В последнем случае адаптация есть реализация его фиксированных предметных ориентаций: удовлетворение потребности, инициировавшей поведение, достижение поставленной цели, решение исходной задачи и т. д.
Приспосабливает ли индивидуум себя к миру или подчиняет мир исходным своим интересам – в любом случае он отстаивает себя перед миром в тех своих проявлениях, которые в нем уже были и есть и которые постепенно обнаруживаются, образуя базис многообразных явлений активности человека. Таким образом, под адаптацией понимается тенденция субъекта к реализации и воспроизведению в деятельности уже имеющихся у него стремлений, направленность на осуществление таких действий, целесообразность которых была подтверждена предшествующим опытом (индивидуальным или родовым). Подчеркнем, что, говоря об адаптации, адаптивной направленности, мы предусматриваем тот случай, когда человек может заранее и не знать, к чему именно, к какому предметному эффекту приведет его действие, и тем не менее, действовать адаптивно, если заранее известно, к чему он стремится «для себя», что оно ему может дать. Поэтому адаптивные действия могут быть и творчески продуктивными, «незаданными». Адаптивными их делает наличие ответа на вопрос «зачем?».
Но это в свою очередь значит, что есть по отношению к всевозможным стремлениям субъекта цель более высокого порядка как основа ответа на вопрос «зачем?» – Цель с большой буквы. По отношению к ней те или иные частные стремления могли бы оцениваться как «адаптивные» или «неадаптивные». Постулат сообразности и заключается в открытом или скрытом признании существования такой Цели и приписывании ей роли основного «вдохновителя» и «цензора» поведения.
Смысл постулата сообразности заключается, следовательно, не столько в том, что индивидуум в каждый момент времени «хочет сделать что-то», то есть что он «устремлен» к какой-либо цели; смысл этого постулата в том, что, анализируя те или иные частные стремления человека, можно как бы взойти к той Цели, которая, в конечном счете, движет поведением, какими бы противоречивыми и неразумными не представлялись при «поверхностном» наблюдении основанные на ней побуждения и стремления людей.
В зависимости от того, какое жизненное отношение (стремление, Цель) принимается за ведущее, выделяются различные варианты постулата сообразности.
Гомеостатический вариант. В концепциях гомеостатического типа, восходящих к Кеннону (рефлексология в ее различных формах, «динамическая» психология К. Левина, теория когнитивного диссонанса Л. Фестингера и пр.), постулат сообразности выступает в форме требования к устранению конфликтности во взаимоотношениях со средой, элиминации «напряжений», установлению «равновесия» и т. п. Считается, что какое-нибудь событие, будь то изменение температуры окружаю щей среды или перемены в социальном статусе человека, выводит его из состояния равновесия; поведение же сводится к реакции восстановления утраченного равновесия.
Гедонистический вариант, восходящий к платоновскому «Протагору», в явной форме выдвинут в концепции «аффективного возбуждения» американского психолога Мак-Клелланда и его сотрудников. Согласно принятым здесь взглядам, действие человека детерминировано двумя первичными (primary) аффектами – удовольствием и страданием; все поведение интерпретируется как максимизация удовольствия и страдания.
Прагматический вариант. В качестве ведущего здесь рассматривается принцип оптимизации. Во главу угла ставится узкопрактическая сторона поведения (польза, выгода, успех). Например, типично следующее высказывание: «Даже если принятое кем-то решение кажется неразумным, мы все равно допускаем, что оно логично и обоснованно с учетом всей информации, связанной с анализом <…> Наш основной постулат состоит в том, что всякое решение действительно оптимизирует психологическую полезность, даже если посторонний наблюдатель (а может быть, и человек, принявший решение) будет удивляться сделанному выбору» (Линдсей, Норман, 1974, с. 502) Подобным же образом формулируется постулат «экономии сил», трактующий поведение по образцу «принципа наименьшего действия», почерпнутого из физики. Последний утверждает, что если в природе происходит само по себе какое-нибудь изменение, то необходимое для этого количество действия есть «наименьшее возможное». Так же и человеческое поведение: «Если данной, возникшей у человека цели можно достичь разными путями, то человек пытается использовать тот, который по его представлениям требует наименьшей затраты сил, а на избранном пути он расходует не больше усилий, чем, по его представлениям, необходимо» (Ершов, 1972, с. 23).
Ориентации, интерпретирующие психическую деятельность как универсально подчиненную адаптации к среде, в целом и образуют то, что выше было обозначено как «постулат сообразности». Действие этого постулата охватывает не только выраженные в теоретической форме воззрения различных авторов, но и целый ряд бессознательно или, если воспользоваться более точным выражением М. Г. Ярошевского, «надсознательно» используемых и глубоко укоренившихся в мышлении установок и схем.
Сфера применимости постулата сообразности в форме тех или иных его модификаций как будто бы не знает исключений, а возможности его приложений выглядят бесспорными. В самом деле, на первый взгляд кажется самоочевидным, что всякий акт деятельности ведет к какому-либо согласованию, приближает к предмету потребности, преднастраивает к будущим воздействиям среды и т. п. Одним словом, преследует непременно «полезную» цель, отвечает исключительно адаптивным задачам. Все, что угрожает благополучию (нарушает гомеостазис), расценивается как вредное, нежелательное, и потому те действия индивидуума, которые устраняют возникший «разлад», представляются естественными и единственно оправданными.
Когда все-таки встречаются «немотивированные» действия, то они выглядят или следствием всякого рода «отклонений» субъекта от нормы; или результатом «ошибок» в работе, которые в свою очередь объясняются неподготовленностью деятельности, дефицитом информации, отсутствием достаточной прозорливости, «незрелостью» и т. п.; или, наконец, действием какого-то скрытого мотива, который наряду с другими также преследует задачу обеспечения «гармонии» индивидуума с внешней средой.
Понятно, что постулат сообразности легко распространяется и на анализ тех действий, которые продиктованы, казалось бы, исключительно внешними требованиями и выглядят строящимися на иной основе – в соответствии с чужими интересами и по чужой воле. Здесь в соответствии с тем же постулатом поведение индивидуума выводится из его автономных приспособительных устремлений, разве что более глубоких и существенных (сохранение жизни, имущества, престижа и т. п.). Что же касается внутренних проявлений активности, таких как установки, эмоциональные сдвиги, целостные или фрагментарные психические состояния и т. д., то и они, в конечном счете, согласно скрытому велению постулата сообразности, отвечают задачам индивидуального приспособления, хотя и более трудны для интерпретации. Так, отрицательные эмоции «нужны» индивидууму для того, чтобы указывать на незаконченность действия или на его неадекватность исходной программе; сон «нужен» для того, чтобы просеивать текущую за день информацию и отбирать полезную; сновидения – чтобы давать «разрядку функционально напряженным системам головного мозга» или, если иметь в виду его роль в «далеком филогенетическом прошлом» человека, для физиологической мобилизации организма в условиях внезапно возникшей во время сна опасности, «для закрепления опыта повседневной жизни» (по И. Е. Вольперту) и т. д. Если же что-либо трудно или невозможно объяснить, исходя из постулата сообразности, соответствующее явление рассматривают либо как болезненное, то есть случайное для представителей вида, либо его провозглашают уходящим из жизни вида как лишнее, ненужное (смелость отдельных авторов распространила действие того же постулата сообразности даже на эмоции человека, ср.: «Эмоции – цыгане нашей психики» – В. Джеймс).
Разумеется, трудно найти исследователя, который бы открыто защищал представления об узко приспособительной направленности психических процессов. Однако наиболее распространенная позиция многих авторов отвечает именно постулату сообразности.
Выделим две ступени критического рассмотрения этого постулата5.
На первой ступени анализа мы зададимся следующим вопросом: можно ли, зафиксировав какое-либо одно жизненное отношение, принимаемое в тех или иных концепциях за исходное и определяющее (гедонизм, прагматизм и т. д.), представить все факты психического как укладывающиеся в рамки данного жизненного отношения? Если бы это было действительно так, то некоторую «часть» субъекта следовало бы считать главной, существенной, а оставшуюся «часть» – подчиненной и лишь «адаптирующейся» к первой. Чаще всего эти представления выступали в виде принятия своего рода парадигмы «интересов целого». В соответствии с нею любые проявления активности при всем богатстве их форм едины в одном. Их внутренняя цель и конечное предназначение заключаются в обеспечении и воспроизводстве индивидуальной целостности субъекта, которая мыслится как его высшее благо. Здесь принимается за исходное примат целого, системы над частью, подсистемой, которые в свою очередь берутся лишь в аспекте их предназначенности с точки зрения их места и роли в удовлетворении интересов субъекта «как целого».
При этом самодовлеющее «целое» мыслится как предустановленная гармония между различными инстанциями жизнедеятельности субъекта. Здесь либо указываются интересы «человека вообще», либо конструируется некоторая наперед заданная система ценностей, где в фундамент погружаются биологические потребности, над которыми надстраиваются интересы социальные (А. Маслоу).
При всей привычности взгляда, что «система сама знает, чего ей не хватает», и предоставляет режим наибольшего благоприятствования какому-либо ведущему жизненному отношению, как бы настраивая все другие интересы в унисон с ним, взгляд этот требует весьма настороженного к себе отношения.
Жизненные ориентации субъекта могут быть противоречивы, постулирование изначальной «гармонии» и соподчиненности между ними беспочвенно. Скорее, речь должна идти не о жесткой соподчиненности интересов с выделением «верховного» интереса и ряда «подчиненных», а лишь о временном доминировании и коалиционности «частных» интересов (если понимать под коалиционностью относительную независимость их друг от друга, взаимореализуемость, а также возможность возникновения противоречивых отношений между ними (Петровский В. А., 1975).
Высказывая эту гипотезу (Петровский В. А., 1977), мы опирались на представления А. Н. Леонтьева о «многовершинности» строения мотивационной сферы субъекта, на принцип доминанты Ухтомского в «мотивационной» трактовке М. Г. Ярошевского, а также на системные идеи И. М. Гельфандта и М. Л. Цетлина об активности подсистем в рамках организованного целого6.
Поведение человека, по-видимому, не может быть сведено к проявлениям какого-либо одного, пусть фундаментального, жизненного отношения.
В рамках гомеостатических представлений не могут быть осмыслены факты развития системы: не виден и путь объяснения феноменов «активного неравновесия» субъекта со средой, стремления действовать на определенном уровне напряжения и т. п.
Концепции прагматического типа бессильны интерпретировать факты бескорыстия, альтруизма и т. п. Кроме того, мы находим постоянные подтверждения тому, что прагматические идеалы как бы восстают против самих себя, ибо ни человеческий, ни природный мир «не прощают» потребительского отношения к своим богатствам. Принятие прагматических идеалов за исходное ведет к неблагоприятным, в частности и с самой прагматической точки зрения, последствиям. В гедонистические концепции «не вписываются» такие собственно человеческие переживания, как чувство вины, ностальгия, стыд и т. п. Переживания эти способны подчинить себе весь строй жизни личности и в определенных условиях запечатлеться в субъекте в виде негаснущих очагов страдания. Трудно не посчитаться с этими фактами, имеющими отнюдь не «рудиментарный» и не «патологический» характер, при оценке взгляда на стремление к удовольствию как основе организации психической деятельности субъекта7. Но, может быть, говоря о гедонистических ориентациях, следует иметь в виду, прежде всего, нормативный план, определяющийся ответом на вопрос о том, к чему должен стремиться субъект? Тогда, приняв гедонистический идеал за конечную цель, следовало бы отбросить все, что не имеет отношения к этой цели как неадаптивное и потому – излишнее. Анализ показывает, однако, что подобный перевод принципов гедонизма из сферы действия естественных закономерностей в нормативную сферу не может реабилитировать гедонистический идеал. Возведение известных удовольствий в культ приводит к нравственному опустошению и к катастрофическому – с точки зрения самого гедонизма – финалу: обеднению или извращению само́й чувственной сферы субъекта, таким образом, гедонистический принцип так же, как и прагматический, снимает себя изнутри.
Ни одной конечной ценности (будь то равновесие, удовольствие, успех, польза и т. д.) недостаточно для описания и интерпретации фактов. Но, может быть, все дело – в необходимости совместить в пределах одной концептуальной схемы все эти ориентации, предварительно пополнить их число, и тогда-то поведение и психические процессы субъекта смогут быть представлены как «вполне адаптивные»?
Ответ на этот вопрос составляет вторую ступень анализа. Постулат сообразности – это принцип, утверждающий существование жесткого соответствия между исходными жизненными отношениями субъекта и реализующими их психическими процессами и поведенческими актами. Поэтому норма активности, как это непосредственно следует из постулата, определяется степенью соответствия усилий, необходимых для реализации исходных отношений (мотивов, целей и т. д.), и усилий, которые фактически затрачивает субъект (вспомним «принцип наименьшего действия»). Иными словами, индивидууму якобы должна быть присуща тенденция элиминировать все те моменты, которые прямо или косвенно не ведут к достижению конечного благоприятного результата.
Пусть несколько шутливой иллюстрацией к сказанному послужит следующая, вполне типичная жизненная ситуация. Представим себе большую (по современным понятиям) семью: отец, мать, дедушка, двое детей. Впереди – семейное торжество, ждут гостей, каждый из домочадцев по-своему готовится к вечеру. У каждого свое дело, свой стиль поведения. Отец семейства хорошо знает, чего от него ждут. За ним в семье прочно утвердились почетные роли министра финансов (субсидирование этого и подобных мероприятий), министра торговли (посещение местных торговых точек), министра иностранных дел (приглашение гостей). Сделав необходимые телефонные звонки, муж выключает телефон, бреется и, не прикасаясь к газете, прикидывает приветственный спич. Рациональность («сообразность») его поведения не вызывает сомнений. Между тем, жена также не теряет времени даром. Квартира сияет. Готовка в разгаре. Нервничает: «Вот-вот придут!» Под рев детей выключается телевизор (это нервирует), с детей снимаются роликовые коньки (это тоже нервирует), младшего выставляют гулять, старшего превращают в «маминого помощника», и он теперь помогает маме готовить ореховый торт. Поведение жены также вполне адаптивно, и, кроме того, мы хорошо видим, как она борется со своими отвлечениями. Старший сын с удовольствием колет орехи, разбивая их ребром ладони, как того требует японская система борьбы «карате-до». Извлекая орехи из скорлупы, направляет их преимущественно в рот, чем наносит ущерб шедевру кулинарного искусства матери, за что его торжественно выдворяют из кухни и направляют на улицу к младшему. Поведение старшего расценивается как возмутительное («неадаптивное»). Дедушка тем временем читает «Неделю», и ему именно в данный момент представляется важным поделиться со всеми свежими новостями. Поведение дедушки, конечно, никуда не годится («несообразное, нелепое»).
Еще раз вернемся к тому, что мы сейчас описали. Несколько «компьютерная» модель поведения отца характеризуется завидным соответствием между тем, что он в данный момент делает, и тем, что ему нужно делать. Здесь, во-первых, цели отца выражают «интересы семьи», и поэтому его действия вряд ли могли бы показаться хоть кому-нибудь неадаптивными. Кроме того, предполагается, что отец действует в полном согласии с собой, не только внешне, но и внутренне четко следуя своей роли, например, не притязает на портфель (вернее, ремень) министра просвещения, хотя в другой ситуации роликовые коньки или ореховый торт не прошли бы кому-то даром. В поведении жены заметны отвлечения, но она их благополучно преодолевает, и в этом смысле ее действия вполне отвечают привычным представлениям о норме поведения (приличествующего случаю). Поведение детей (телевизор, ролики, каратэ, съеденные орехи) несообразно в основном в глазах взрослых, но вполне естественно, если взглянуть на него глазами детей («Такая интересная передача!», «Что, если я немного покатаюсь?», «Разве у меня плохо получается, когда я колю орехи рукой?», «В конце концов, я только хотел попробовать!»). Поведение дедушки можно было бы списать на его годы, если бы по утрам он не бегал трусцой и не был внештатным корреспондентом злосчастной «Недели». Кроме того: «Вы же ничего не читаете, вы не знаете, что происходит в мире!» Большинство членов семьи, по крайней мере, на уровне декларируемых побуждений, пусть на небольшом отрезке пути, действовало в одном направлении. «Неадаптивность» заключалась в том, что у некоторых участников этой ситуации намечался сдвиг побуждений или намерений от групповой цели к индивидуальной. Такой сдвиг возвращал их в лоно собственных побуждений, по отношению к которым их поведение могло бы рассматриваться как вполне адаптивное. Норма индивидуальной активности (заключающаяся здесь в отсечении всего, что не относится к делу, к «коренным» интересам) оказывалась при этом нетронутой.
Взгляд на поведение человека как на адаптивное находит как будто бы убедительную поддержку при конструировании идеала оптимально устроенных систем. В самом деле, что может быть, скажем, разумнее, чем потребовать от живой системы максимально полного соответствия между поведением и побуждающими его источниками? Однако точка зрения изначального соответствия между тем, что совершает субъект, и тем, к чему он стремится, ставит нас перед лицом принципиальных трудностей. Вот одна из них. Как объяснить, например, появление новой цели, если в пределах предшествующего действия индивидуум стремится элиминировать все, прямо не относящееся к делу? Постулат сообразности навязывает два варианта ответа.
Первый: по достижении предшествующей цели субъект мгновенно выдвигает новую цель. Но этот ответ явно разочаровывает, ведь тогда факт ее возникновения должен выглядеть столь же сверхъестественным, как и магическое появление кролика в шляпе у фокусника.
Второй допустимый ответ: новых целей как таковых вообще нет; существуют лишь подцели некоторой «конечной» – «недосягаемой» цели (Аккофф, Эмери, 1974). Но этот взгляд – по существу преформистский – вряд ли будет безоговорочно принят даже теми, кто разделяет постулат сообразности.
Если на первой ступени анализа постулат сообразности выявляет свою методологическую ограниченность при интерпретации фактов поведения, не укладывающихся в прокрустово ложе какого-либо одного исходного отношения, то на второй ступени анализа мы вынуждены принять, что интеграция этих ориентаций также не исчерпывает и не охватывает собой всех проявлений деятельности человека. И хотя необходимость адаптивных поведенческих актов бесспорна и очевидна, нельзя мыслить себе, что по-настоящему существенное в личности индивидуума исчерпывается отношениями, взятыми постулатом сообразности за основу8. Личность как «специально человеческое образование <…> не может быть выведена из приспособительной деятельности» (Леонтьев А. Н., 1975, с. 177).
Примеры нарушения постулата сообразности мы находим и в филогенезе, на различных ступенях организации жизни. Известны факты «жертвенного» поведения (у муравьев и не только), «бескорыстной» исследовательской и поисковой деятельности крыс9. В опытах американских ученых было показано, что крысы, помещенные в условия, где мог быть сполна удовлетворен широкий круг потребностей, выходили на «неосвоенную» территорию. «Искателями», впрочем, была лишь некоторая часть крыс. Было рассчитано, что если бы вся популяция крыс вела себя подобным образом, то она была бы обречена на уничтожение. Вместе с тем, если бы все крысы придерживались консервативного стиля поведения, то есть не выходили за пределы освоенной территории, то это бы привело к истощению пищевых ресурсов и, следовательно, к гибели животных. Нет смысла специально разъяснять, что примеры «неадаптивного» поведения той или иной особи имеют вполне очевидный приспособительный смысл, если рассматривать это поведение с позиций реализации в нем адаптивных интересов рода, то есть отказаться от «организмоцентрического» взгляда на эволюционные процессы в пользу «популяционноцентрического» (Философские проблемы теории адаптации, 1975, с. 28–30). Своеобразие отклонений от действия постулата сообразности в поведении человека заключается в том, что моменты неадаптивности выступают здесь моментом общественного развития, которое, в отличие от процессов простого воспроизводства наличного уровня общественного бытия, может быть понято как расширенное его воспроизводство.
Тогда бесчисленные и многообразные проявления неадаптивности отдельных индивидуумов в своей совокупности могут быть поняты как одно из условий восходящего движения общественного целого.
Научное и художественное творчество, искусство, воспитание, новаторство в производстве – все это обширное поле проявлений неадаптивности в деятельности человека. Вообще прогресс в сфере культуры (а, следовательно, прогресс во всех сферах человеческой жизни) в значительной мере обязан готовности и склонности людей к «неприспособительному» поведению. Любые попытки свести специфически человеческие проявления деятельности к адаптации самой же культурой обесцениваются и отбрасываются. В нарочито парадоксальной форме идея (сейчас бы ее назвали «антиидеей») прагматического истолкования смысла искусства для человека встречается в ранней повести Ильи Эренбурга «Хулио Хуренито». Герой повести философствует (голос героя ни в коей мере нельзя отождествить с голосом автора!):
«В давние эпохи под словом “поэзия” подразумевались занятия, непохожие на вышеуказанные <раскладывание пасьянсов или чесание спины с помощью китайских ручек. – В.П.>, но весьма осмысленные и полезные. Слово являлось действием, и поэтому поэзия, как мудрое сочетание слов, способствовала тем или иным жизненным актам. Мне известна высокая поэзия знахаря, умеющего сочетанием слов добиться того, чтобы бодливая корова давала себя доить. Но как я могу применить то же возвышенное слово к головкам Малларме, которые тридцать три бездельника разгадывают в течение тридцати трех лет? Слово некогда могло убить или излечить, заставить полюбить или возненавидеть. Поэтому заговоры или заклинания были поэзией. Поэты являлись ремесленниками, работавшими, как все люди. Кузнец ковал доспехи, а поэт слагал героические песни, которые вели к победе. Плотник тесал колыбель или гроб, а поэт писал колыбельную песнь или причитания. Женщины пряли и за пряжей пели песни, делавшие их руки более быстрыми и уверенными, работу легкой. Я читал как-то стихи, которые вы печатаете в вашем уважаемом журнале, и спрашивал: кого они могут пробудить или повести на бой, чьей работе могут помочь? Единственное их назначение, не вытекающее, впрочем, из задания авторов, убаюкать человека, уже подготовленного ко сну статьей о количестве гласных и согласных в стихе Расина» (Эренбург, 1929, с. 67).
Вопреки взглядам Хуренито в вопросе о самоценности искусства (не путать с формулой «искусство для искусства»!), других высших созидательных проявлений человеческого духа, все, кто сейчас пишет об этом, придерживаются замечательного единства. Считается бесспорным то, что, хотя и наука, и литература, и искусство играли и продолжают играть значительную роль в материальной жизни людей, они не могут быть понятны узкоутилитарно; они как бы «отвязаны» от интересов адаптации человека к среде, не могут быть истолкованы чисто прагматически.
Идеалы прагматизма применительно к искусству единодушно отбрасываются и творцами, и теми, кому предназначено их творчество. В самом этом сходстве взглядов разных по своим мировоззренческим установкам людей заключено нечто большее, чем просто сходство. С каждым новым свидетельством в пользу неутилитарности этих форм активности закрепляется убежден ность в том, что бескорыстие и непрагматизм – это показатель подлинного служения науке, искусству, делу воспитания и т. п. «Не приспосабливаться, а самоотверженно и бескорыстно исследовать и творить, совершенствоваться самому и содействовать развитию других людей!» – становится критерием и ориентиром оценки человека науки, человека искусства, подлинного воспитателя и т. п. «Не смотри на ученость ни как на корону, чтобы ею красоваться, ни как на корову, чтобы кормиться ею!» – писал Толстой.
Но это, в свою очередь, значит, что «неадаптивность» превращается в нормативную черту деятельности «подвижников духа». Тем самым утверждается иной уровень адаптивности: «быть неадаптивным» выступает как условие адаптированности человека к данным видам деятельности, в частности, его признания соответствующей социальной группой. Кроме того, созидание в этих областях человеческой жизни – подлинный источник наслаждения. Поэтому вовлеченность человека в творчество не может быть однозначно описана или оценена как «неадаптивная». По сравнению с задачей поддержания биологической нормы функционирования (выживания), человек, творя, действует «неадаптивно», однако часто это вполне адаптивная активность, если иметь в виду равнение на нормы, задаваемые сообществом, к которому он принадлежит.
Представим себе режиссера, не дерзнувшего выйти за рамки уже существующего в искусстве. «Серость!» – не без основания скажут о нем. Ориентация на возможность подобной оценки и стремление ее исключить есть, несомненно, адаптивная тенденция, придающая деятельности режиссера творческий характер (мы, разумеется, не сводим истоки оригинальности к стремлению быть неуязвимым для такого рода оценок, но и не можем абстрагировать творческий импульс от социально диктуемой тенденции «быть непохожим»).
Перед нами, таким образом, лишь одно из значений понятия «неадаптивность», сводящееся к понятию «созидание». Не случайно некоторые авторы в качестве того, что может быть противопоставлено адаптивной активности, рассматривают продуктивную активность (творческое мышление, познавательная тенденция, альтруистическое по ведение и т. д.). Такое представление о неадаптивности может быть на звано широким.
Если, однако, в нашем понимании неадаптивности мы ограничиваемся лишь представлениями о созидательности как социально заданном отношении человека к миру (избыточном с точки зрения выживания), то возникает риск, что в тени останутся существенно значимые пласты человеческой активности, созидательный смысл которых не очевиден. Человека могут притягивать опасность, неопределенность успеха, неизведанное – как таковые, и независимо от того, сможет ли человек в дальнейшем придать этим импульсам какой-либо рациональный смысл, его действия в данном направлении будут носить неадаптивный характер. Именно этот класс проявлений активности – неадаптивная активность в узком смысле слова.
Как и созидательная (продуктивная) активность, она избыточна относительно интересов «выживания» и составляет необходимый момент расширенного воспроизводства индивидуального и общественного бытия. Неадаптивная активность в узком смысле является предметом особого анализа в данной книге и напрямую связана с предлагаемой здесь концепцией активности личности.
Если верно, что неадаптивные проявления человека могут способствовать не только развитию самого индивидуума, но и развитию окружающих его людей, то понятие «неадаптивность» теряет будто бы от века свойственный ему смысл непременно болезненных отклонений от некоей «нормы». Внутри этого понятия происходит дифференциация. Определенная часть явлений неадаптивности действительно может быть связана с различного рода «снижениями» потенциала существования и совершенствования человека, с ограничениями возможностей восходящего движения личности, другая часть, напротив, – с феноменами роста и развития возможностей человека. В этом последнем случае, анализируя проявления неадаптивности, мы говорим о надситуативной активности субъекта. Она образует ядро развивающейся личности. Эта высшая форма активности может быть понята лишь в контексте анализа деятельности – как момент ее собственного движения и развития. Само формирование такого контекста обсуждения проблемы активности – результат длительного становления психологической мысли.
Деятельность и активность
Судьба понятия «активность» в психологии является своеобразным зеркалом ее исторического становления и обособления в качестве самостоятельной науки (Петровский А. В., 1967).
Если бы нам удалось восстановить голоса тех, кто на рубеже XIX–XX вв. отстаивал идеалистические традиции в трактовке активности, – известных в те годы философов: Л. М. Лопатина, С. Л. Франка, Н. О. Лосского и многих других, – то мы столкнулись бы прежде всего с пониманием активности как имманентного свойства духа, открывающегося человеку исключительно в ходе самонаблюдения, или, иначе, «интроспекции» (взгляд изнутри). Здесь замелькали бы такие слова, как «душа», «дух», «Воля», «Я», «спонтанность», «апперцепция» (синтетическая способность сознания) и др. Источник активности, сказали бы эти философы, содержится, точнее, глубоко спрятан, в деятельности «души» и непознаваем ни одним из естественно научных (объективных) методов.
Но тут же мы услышали протестующие голоса представителей эмпирического и естественнонаучного направлений в психологии. «Ваши умозрительные схемы, – сказали бы они, – какими бы логичными или изощренными они ни казались, безжизненны; они далеки от реальных проблем, решаемых людьми; вы извлекаете человека из реальных его связей с миром. Между тем именно в рассмотрении этих связей единственно и можно усмотреть источник возникновения и область обнаружения человеческой активности». И правда, что есть активность человека? Это есть, прежде всего, его отношение к окружающему миру, а оно – тут мы уже вполне отчетливо слышим голос одного из ярких психологов тех лет: А. Ф. Лазурского, которого сейчас в профессиональной среде назвали бы «личностником»: «Оно, это отношение, есть мера устойчивости субъекта к влияниям окружающей среды и, в свою очередь, мера воздействия на среду!»
Увы! Этот ответ, который как будто бы вполне вписывается в круг наших сегодняшних представлений, ничуть не удовлетворяет представителей «идеалистического крыла» в разработке проблемы активности субъекта. «А откуда, собственно, – вопрошают они, – берутся ваши так называемые отношения, что обеспечивает столь высоко ценимые вами “устойчивость” и “воздейственность” человеческой особи?» И, не дождавшись ответа, дают уже знакомый нам свой: «Дух», «Воля», «Я»…
«Ну, нет! – вступает в воображаемый диалог основатель рефлексологии В. М. Бехтерев. – Душа здесь ни при чем. Биологические импульсы, энергия тела, природно-биологический потенциал – вот в чем источник активности!»
«А был ли мальчик?!» – как бы озадачивает «горьковским гласом» своих «собеседников» другой крупный ученый того времени, автор реактологии К. Н. Корнилов. «Нет активности, есть только реактивность!» (слова, принадлежащие самому К. Н. Корнилову и выступавшие в качестве девиза реактологических исследований вплоть до самого окончания 20-х годов).
Этот спор, начатый так давно, продолжается и поныне (взять хотя бы взгляды философов экзистенциального направления или необихевиористов в лице Скиннера, выдвинувших концепцию «манипуляции людьми»). Основные позиции в понимании активности оказываются здесь уже заданы, и по ним можно предугадать дальнейшие «ходы» в решении этой проблемы в пределах все тех же объяснительных схем, какие бы формы последующего обсуждения они ни принимали. За всеми этими взглядами вырисовывается по существу ложная дихотомия: «либо дух – либо тело»; либо источник активности «внутри» субъекта, либо «вне» его. Они закономерно породили сомнение в самом существовании феномена активности. Между тем искомое решение состоит, разумеется, не в том, чтобы выбрать, какой лучше. «Оба хуже»!
Принцип решения столь остро стоящей проблемы содержался в разработке категории «деятельность», снимающей как дуализм «духа» и «тела», так и дуализм «внешнего» и «внутреннего» в природе человека (мы еще затронем в этой связи работы А. Н. Леонтьева и С. Л. Рубинштейна – двух лидеров отечественной психологии).
На протяжении 30-х годов, в связи с проникновением в концептуальный аппарат психологии идей об активном характере отражения, о происхождении сознания из трудовой деятельности, о роли потребностей в развитии личности, принцип активности в явной или неявной форме становится определяющим для интерпретации важнейших психологических фактов и закономерностей.
С именем Л. С. Выготского связано развитие представлений о культурно-историческом опосредствовании высших психических функций. В историко-психологических исследованиях, освещающих взгляды Л. С. Выготского, обычно подчеркивается, что активность в его понимании была обусловлена использованием «психологических орудий». В целях нашего анализа укажем, что в работах Л. С. Выготского и его сотрудников активность раскрывается также и со стороны становления ее как знаковой, орудийной. С особенной рельефностью этот план представлений об активности выявляется при анализе черт, присущих «инструментальному» методу, развитому в работах Л. С. Выготского и его сотрудников. Как известно, экспериментальный метод предполагал создание ситуации свободного выбора относительно возможности обращения к «стимулу-средству» при решении поставленной перед испытуемым задачи. Необходимость использования в деятельности «стимула-средства» не навязывалась испытуемому извне. Действие со «стимулом-средством» являлось результатом свободного решения испытуемого. В зависимости от уровня развития субъекта, внешние «стимулы-средства» выступали по-разному. Они могли как соответствовать, так и не соответствовать возможностям их использования; их применение могло выступать как во внешней, так и во внутренней форме. «Психологическое орудие» означало не столько принудительно воздействующее на субъекта начало, сколько точку приложения сил самого индивидуума, которые как бы «вбирают» в себя знак. Индивидуум тем самым рассматривался по существу как активный.
Ни один исследователь проблемы активности не может пройти мимо теории установки Д. Н. Узнадзе. Ядро научных исследований и основной акцент в понятийном осмыслении «установки» приходятся на указание зависимого характера активности субъекта от имеющейся у него установки, то есть готовности человека воспринимать мир определенным образом, действовать в том или ином направлении. Активность при этом выступает как направляемая установкой и, благодаря установке, как устойчивая к возмущающим воздействиям среды. Вместе с тем объективно в психологической интерпретации феномена установки содержится и другой план, определяющийся необходимостью ответа на вопрос о происхождении («порождении») установки. Этот аспект проблемы разработан значительно меньше, чем первый.
Основатель теории установки Д. Н. Узнадзе, подчеркивая зависимость направленности поведения от установки, призывал к изучению генезиса последней, и этим – к изучению активности как первичной. Этот призыв не ослаблен, а, наоборот, усилен временем. Трудность, однако, заключается в недостаточности простого постулирования активности как исходного условия для развития психики. Поэтому некоторые современные исследователи в области теории деятельности (Асмолов, 2007), видя в установке механизм стабилизации деятельности, подчеркивают, что установка является моментом, внутренне включенным в саму деятельность, и именно в этом качестве трактуют установку как порождаемую деятельностью. Это положение представляется нам особенно важным для понимания связи активности и установки. При исследовании предметной деятельности субъекта открывается возможность специального разграничения двух слоев движения, представленных в деятельности: один из них структурирован наличными установками, другой первоначально представляет собой совокупность предметно-неоформленных моментов движения, которые как бы заполняют «просвет» между актуально действующими установками и выходящими за их рамки предметными условиями деятельности. Именно этот, обладающий особой пластичностью слой движения (активность) как бы отливается в форму новых установок субъекта.
Быть может, сейчас более чем когда-либо раскрывают свой конструктивный смысл для разработки проблемы активности теоретические взгляды С. Л. Рубинштейна. Ему принадлежит заслуга четкой постановки проблемы соотношения «внешнего» и «внутреннего», сыгравшей важную роль в формировании психологической мысли. Выдвинутый С. Л. Рубинштейном принцип, согласно которому внешние воздействия вызывают эффект, лишь преломляясь сквозь внутренние условия, противостоял как представлениям о фатальной предопределенности активности со стороны внешних воздействий, так и истолкованию активности как особой силы, не зависящей от взаимодействия субъекта с предметной средой. С данным принципом тесно связаны представления о направленности личности (понятие, которое вошло в обиход научной психологии после опубликования «Основ общей психологии» в 1940 г.), идея пассивно-активного характера потребностей человека. Еще ближе к обсуждаемой проблеме стоит положение, рассмотренное в последних работах С. Л. Рубин штейна, о выходе за рамки ситуации, который (выход) мыс лился в форме разрешения субъектом проблемной ситуации.
Особый подход к проблеме соотношения «внешнего» и «внутреннего» утверждается в работах А. Н. Леонтьева. В книге «Деятельность. Сознание. Личность» предложена по существу формула активности: «Внутренне (субъект) воздействует через внешнее и этим само себя изменяет».
Потребовалось введение категории деятельности в психологию и вычленение в деятельности особых ее единиц, чтобы подготовить почву для постановки вопроса о тех внутренних моментах движения деятельности, которые характеризуют постоянно происходящие переходы и трансформации единиц деятельности и сознания. Это новое, родившееся в советской психологии направление исследований позволило с новых позиций подойти к решению некоторых фундаментальных проблем, к числу которых относится и проблема активности как предпосылки и условия движения сознания и деятельности.
Соотношение «активности» и «деятельности» – предмет ожив ленной дискуссии в философской литературе (Е. А. Ануфриев, А. Н. Илиади, Ю. Л. Воробьев, М. С. Каган, В. Ю. Сагатовский, Б. С. Украинцев, Л. В. Хоруц и др.). В этой дискуссии высказываются различные суждения, диапазон которых весьма велик. В ряде этих работ активность то отождествляется с самодвижением материи (тогда деятельность, разумеется, становится лишь частным проявлением активности), то, наоборот, деятельность рассматривается как своеобразная «субстанция» (и тогда активность выступает ее «модусом»).
Каково же действительное соотношение «активности» и «деятельности»? Введение категории деятельности в психологию привело к перестройке всего концептуального аппарата науки, существенно отразившись на традиционных представлениях об активности субъекта.
Впервые в категории «деятельность» и через нее понятие «активность» приобретает реальное психологическое звучание.
Исходным для нас является представление об активности как движении, характеризующем деятельность и неотделимом от нее. При этом активным может быть назван не всякий процесс, объективно представленный в деятельности, а лишь такой, само существование которого находится в прямой зависимости от субъекта. Это – процессы инициации («запуска») деятельности, ее осуществления, контроля над ее динамикой и т. д. Активность, следовательно, может быть определена как совокупность обусловленных индивидуумом моментов движения деятельности.
Нет деятельности вне активности и активности вне деятельности. Формулируя это положение, подчеркнем, что деятельность трактуется здесь в широком смысле. А именно, как динамическая связь субъекта с объектами окружающего мира, выступающая в виде необходимого и достаточного условия реализации жизненных отношений субъекта – «молярная единица жизни» (А. Н. Леонтьев). Могут быть рассмотрены три рода соотношений активности и деятельности.
Активность как динамическая образующая деятельности. Рассматривая деятельность в ее становлении, мы с необходимостью должны признать существование таких изменений, вносимых субъектом в систему его отношений с миром, которые выступили бы в виде основы возникающей деятельности. Особенность этих процессов заключается в том, что начало свое они берут в самом субъекте, порождены им, однако форма их всецело определяется независимыми от субъекта предметными отношениями. Активность раскрывается здесь как представленная в движении возможности деятельности. Обусловленное субъектом движение как бы впитывает в себя мир, приобретая формы предметной деятельности. Говоря о порождении психического образа, мы поясняли это на примере движения руки, копирующей форму предмета. Специальные исследования деятельности дают основание считать, что ее мотивы и цели первоначально также рождаются в результате «соприкосновения» живого человеческого движения и окружающих обстоятельств. И так, активность – динамическая образующая деятельности в виде становления ее основных структур.
Активность как динамическая сторона деятельности. Завершение процесса становления деятельности не означает ее эмансипации от активности. Она (активность) выступает теперь в двояком плане. Прежде всего, как обнаруживающее себя течение деятельности. В отличие от мотивационных, целевых, орудийных и других отношений, фиксирующих статическую («структурную») сторону деятельности, активность характеризует ее динамическую сторону. Активность – движение, в котором реализуются указанные отношения.
Динамическая сторона деятельности (активность) не исчерпывается, однако, лишь процессами течения последней, то есть такими процессами, в которых развертываются уже накопленные в опыте субъекта (или присвоенные им) структуры деятельности. К явлениям активности следует также отнести и то, что было обозначено А. Н. Леонтьевым как «внутрисистемные переходы» в деятельности («сдвиг мотива на цель», превращение исходной деятельности в действие, реализующее отношения более развитой формы деятельности, и т. п.). В этих переходах осуществляется развитие деятельности.
Активность как расширенное воспроизводство деятельности. В самом общем плане расширенное воспроизводство деятельности может быть определено как процесс обогащения мотивов, целей и средств исходной деятельности, а также психического образа, опосредствующего ее течение. Но что значит «обогащение мотивов, целей, средств и психического образа»?
Речь, очевидно, должна идти не о том, что мотивы, цели, средства и психический образ в системной организации развитой деятельности аналогичны (равносильны, равноценны) исходным мотиву, цели, средствам и психическому образу и попросту расширяют их спектр: развитие деятельности выражается в углублении ее мотивов, возвышении целей, улучшении используемых средств, совершенствовании психического образа. Новые и предшествующие моменты деятельности – несимметричны. Так, новый мотив деятельности как бы вырастает из предшествующего и содержит его в себе в виде необходимой, но не исчерпываю щей его части. Следование новому мотиву предполагает реализацию субъектом предшествующего мотива, но вместе с тем удовлетворение потребности, первично инициировавшей поведение, не гарантирует еще возможности реализации нового мотива, возникшего в деятельности. Достижение первоначально принятой цели необходимо, но еще недостаточно для достижения вновь поставленной цели. Решение исходной задачи с применением доказавших свою пригодность средств стимулирует постановку новой задачи, но само по себе еще не дает средств к решению этой задачи. Складывающийся психический образ ситуации не только содержит в себе тот образ, на базе которого регулировалась исходная деятельность, но и превосходит его.
Развитая форма деятельности, таким образом, не только предполагает (подразумевает) возможность реализации основных отношений исходной деятельности, но и означает порождение отношений, выходящих за рамки первоначальных. Новая деятельность содержит в себе исходную, но устраняет присущие ей ограничения и как бы поднимается над ней. Происходит то, что мы определяем как расширенное воспроизводство деятельности.
Процессы, осуществляющие расширенное воспроизводство деятельности, характеризуют течение последней и ее внутреннюю динамику. Поэтому-то и понимание активности как динамической стороны деятельности здесь не утрачивает своей силы, однако принимает новую форму. Зафиксируем ее в следующем определении: активность есть обусловленное индивидуумом расширенное воспроизводство его деятельности.
И, наконец, активность на высшем ее уровне определяется нами как переход предшествующей формы деятельности в высшей точке ее развития к новой форме деятельности. Этот переход иногда выступает в виде «скачка», знаменующего собой становление новой деятельности.
Подытожим:
1. Активность – динамическая «образующая» деятельности (она обеспечивает опредмечивание потребностей, целеобразование, присвоение «психологических орудий», формирование установок, становление психического образа и т. д.);
2. Активность – динамическая сторона деятельности (процессы осуществления деятельности и «внутрисистемные переходы» в ней – сдвиг мотива на цель и т. д.);
3. Активность – момент расширенного воспроизводства деятельности (ее мотивов, целей, средств, психического образа, опосредствующего течение деятельности) и – «скачка» к качественно иным формам деятельности.
Сказанное позволяет следующим образом охарактеризовать связь активности и деятельности в пределах единого определения.
Активность есть совокупность обусловленных индивидуумом моментов движения, обеспечивающих становление, реализацию, развитие и видоизменение деятельности.
Условием определения понятия «активность» в более специальном значении является разграничение процессов реализации деятельности и процессов движения самой деятельности, ее самоизменения. К процессам осуществления деятельности относятся моменты движения, входящие в состав мотивационных, целевых «единиц» и операциональных образующих деятельности и переходов между ними. В отличие от процессов осуществления деятельности, собственно активность образуют моменты прогрессивного движения самой деятельности (ее становления, развития и видоизменения).
Моменты осуществления деятельности и моменты прогрессивного ее движения выступают как стороны единого целого. Они группируются вокруг одного и того же предмета, который, согласно А. Н. Леонтьеву, является основной, «конституирующей» характеристикой деятельности. «При этом предмет деятельности выступает двояко: первично – в своем независимом существовании как подчиняющий себе и преобразующий деятельность субъекта, вторично – как образ предмета, как продукт психического отражения его свойства, которое осуществляется в результате деятельности субъекта и иначе осуществиться не может» (Леонтьев А. Н., 1975, с. 84). Заметим, что здесь, в определении предметности деятельности, особо выделен факт первоначальной независимости ее предмета от индивидуума, реализующего данную деятельность. Может быть, однако, выделен и другой полюс этой первоначальной независимости, а именно: автономия самого индивидуума от предмета его последующей деятельности. Ведь предмет этот возникает не «вдруг», а только как результат становления. Так, противостоящая индивидууму «вещь» еще не есть непосредственно предмет его деятельности. Ее превращение в «предмет» опосредствовано особой активностью индивидуума, осуществляющей акт подобного «опредмечивания». Точно так же детерминирована самим индивидуумом и динамика форм предметности (превращения предмета из внешней во внутреннюю детерминанту активности). И, наконец, видоизменение деятельности пред полагает момент преодоления ее исходной предметности. Ведь деятельность рассматривается как развивающаяся, выходящая за свои собственные пределы. Но это преодоление не осуществляется автоматически, а требует борьбы с установками, сложившимися в предшествующих предметных условиях (Асмолов, Петровский В. А., 1978, с. 70–80). Все эти процессы могут быть объединены единым термином «целеполагание».
Целеполагание понимается здесь как формирование индивидуумом предметной основы необходимой ему деятельности: ее мотивов, целей, задач. Понятие «целеполагание», как можно видеть, шире созвучного ему понятия «целеобразование». Последнее охватывает процессы постановки субъектом «целей» в обычном смысле этого слова – как осознанных ориентиров дальнейших действий, в то время как целеполагание будет означать для нас формирование исходной основы будущих проявлений активности, постоянное ядро в переходах: мотив – цель – задача. Соответственно, вместо «целеполагания» мы иногда будем говорить о «постановке субъектом цели». Но в контексте анализа движения деятельности это будет означать возникновение именно новой целевой перспективы.
Тогда деятельность можно определить как единство целенаправленной и целеполагающей активности человека, реализующей и развивающей систему его отношений к миру.
Целенаправленность – момент осуществления деятельности, целеполагание – момент движения (собственной динамики) деятельности. Целеполагающая активность должна быть понята как внутренняя характеристика деятельности, как деятельность, выступающая в особом своем аспекте – со стороны собственного становления, развития, видоизменения. Мы называем такой аспект анализа диахроническим. Целенаправленность активности характеризует деятельность уже в другом аспекте ее анализа – синхроническом, а именно, в аспекте осуществления деятельности.
Целенаправленная активность реализует наличную потребность индивидуума, в то время как целеполагающая активность порождает новую его потребность. Диахронический и синхронический аспекты рассмотрения деятельности, представленные процессами целеполагания и целеосуществления, – равноправные, одинаково существенные определения деятельности. Они предполагают друг друга и только в своем единстве характеризуют деятельность. Оба свойства (целеполагание и целенаправленность) не уступают друг другу по своей значимости в общей картине деятельности. С этих позиций мы попробуем вновь охарактеризовать деятельность, имея в виду обозначенную выше оппозицию обыденных и теоретико-методологических построений.
Глава 3. Двуединство деятельности
Итак, вернемся к поставленным вопросам. Как должно быть разрешено противоречие между научными и обыденными представлениями о деятельности?
Соотношение, истинную связь между обыденными и научными понятиями можно осмыслить по-разному. Одно из решений состоит в том, чтобы просто отбросить точку зрения здравого смысла в пользу утверждения теоретических представлений. Но такой сциентизм, если он отчасти и уместен в сфере негуманитарного знания, в области гуманитарного знания (философского, педагогического, психологического), как нам представляется, глубоко неоправдан. При всей внешней респектабельности лозунга: «Наука всегда права!», насилие над здравым смыслом в области гуманитарного знания в действительности не лучше и не хуже обскурантизма поборников «здравого смысла» в отношении научных понятий. Подобно тому, как вещество и антивещество, сталкиваясь, уничтожают друг друга, воинствующий сциентизм и не менее воинствующий обскурантизм, сталкиваясь, не оставляют места ни для науки, ни для здравого смысла.
Теоретические представления, бесспорно, преодолевают представления обыденного сознания, но акт их преодоления вовсе не есть акт немилосердного отрицания – «голого, зряшного». Теоретическое преодоление здравого смысла удерживает или должно удерживать в себе моменты его исходной предметной отнесенности – моменты, закрепленные и мистифицированно освоенные в первоначальных донаучных представлениях людей. Порвать со здравым смыслом, как с чем-то заведомо несостоятельным, порочным, на корню ложным, – это значит порвать с самим предметом исследования, объявить его порочным или не стоящим внимания теоретика, поранить корни его. Теоретическое преодоление, очевидно, необходимо понимать лишь как снятие.
Наше решение этой проблемы имеет своим условием преодоление постулата сообразности и разграничение процессов реализации и собственно движения деятельности (см. главу 1 настоящей книги). Итак, вернемся к постановке все тех же вопросов.
Субъектна ли деятельность? Переформулируем этот вопрос следующим образом: если в логическом плане субъект есть носитель и проводник цели, то правомерно ли, и притом во всех случаях, говорить о реальном человеке, – «индивидууме», – как подлинном субъекте (=авторе) происходящего? Здесь нужно подчеркнуть, что один из ответов, если только не будут сделаны необходимые уточнения, напрашивается сам собой: конечно, это не так.
Действительно, наряду с существенными всегда могут быть найдены и совершенно несущественные, случайные проявления активности, которые не являются изначально планируемыми и не оказывают никакого заметного влияния на процесс осуществления деятельности. Если они и не отбрасываются человеком, то исключительно в силу их видимой безотносительности к процессу целенаправленного действования. Например, решая ту или иную значимую для себя задачу, человек может импульсивно и без всякого участия сознания совершать что-то постороннее, нецеленаправленное. Его непроизвольные «действия» протекают как бы параллельно основному целенаправленному акту и являются по существу бессубъектными (разумеется, мы не отрицаем того, что присутствие этих «действий» может играть важную роль в поддержании тонуса, обеспечении должного уровня внимания при выполнении основной работы).
Точно так же бессубъектна форма осуществления целенаправленных актов, диктуемая теми или иными обстоятельствами. Речь здесь идет о крупных и мелких адаптивных операциях, извне задающих рисунок действия; по замечанию Н. А. Бернштейна, «босая нога многое могла бы многое рассказать обутой» (Бернштейн, 1990, с. 86). В отличие от контролируемого содержания действий форма их реализации всегда в какой-то мере определяется не «изнутри» (субъектно), а «извне» – со стороны объекта. В той мере, в какой эти неизбежные привходящие моменты не оказывают существенного влияния на содержание действия, они ни в коей мере не упраздняют «субъектности» индивидуума, реализующего деятельность. Нас, однако, в данном случае, интересуют не случайные спутники деятельности и не неизбежные влияния на нее внешних условий, придающие деятельности тот или иной ситуативно-неповторимый рисунок, а именно существенные характеристики собственной динамики деятельности.
Когда мы переходим к анализу движения деятельности, ее становления и развития, бессубъектность деятельности превращается в совершенно особое явление, становится фактом, с которым нельзя не считаться. Субъект как бы рождается заново, на основе возникающих в деятельности предпосылок для постановки новых целей, новых задач, нового образа всей ситуации в целом. Переход из плана возможного в план действительного связан с радикальной перестройкой внешней и внутренней картин последующих актов действия. В этот момент индивидуум пребывает в своеобразном состоянии, которое можно назвать переходным и которое именно в силу своего переходного характера имеет субъектно-неопределенный характер.
Первый возможный здесь случай анализа касается деятельности, осуществляемой строго индивидуально, «наедине с собой». Становление деятельности в этом случае характеризуется тем, что в одном и том же индивидууме как бы доживает свой срок автор завершающейся деятельности (он, однако, продолжает еще «жить» в установках) и нарождается автор деятельности предстоящей, будущей. Подлинное междувластие! В этот момент, точнее, на этом интервале активности, индивидуум бессубъектен, переход от предшествующего субъекта к будущему происходит в нем, и сам по себе этот переход не может быть определен как реализация какой бы то ни было заранее поставленной, определенной цели. Чтобы подчеркнуть эту мысль, отметим, что к моменту окончания переходного периода произошедшая перемена может быть рационализирована самим индивидом как с самого начала руководимая некоторой целью. Но если бы переход от одной цели к другой действительно был связан с действием какой-нибудь цели более высокого порядка, то нужно было бы объяснить, каким образом «пробуждается» эта цель более высокого порядка… Следуя избранному пути телеологического объяснения переходов от одной цели к другой, мы должны либо все дальше отодвигать «конечную» цель, подчиняющую себе все межцелевые переходы, в бесславные дали «дурной бесконечности», либо добрались бы, наконец, до мифической верховной цели, провозглашенной постулатом сообразности. Подобная логика рассуждений была бы подобна попыткам философов определить «цель» движения мировой истории.
Однако мы придерживаемся противоположной точки зрения, не пытаясь искать конечную цель, управляющую межцелевыми переходами. И в этом смысле мы говорим о самодвижении деятельности. Но тогда необходимо признать, что в таком движении прежний субъект деятельности оттесняется новым, и само это обновление не предполагает существования верховного субъекта – демиурга происходящего. Факт межсубъектности (междувластия) может быть установлен не только объективно, но временами открывается также и в субъективном плане. Поэтической иллюстрацией могут служить строки японского поэта Исикава Такубоку: «Не знаю, отчего я так мечтал на поезде поехать. Вот – с поезда сошел и некуда идти»10. И – другое свидетельство, принадлежащее известному итальянскому философу Сильвано Тальягамбе, относящееся к явлениям вполне прозаическим: «Для введения и принятия новых факторов, новых эмпирических величин необходимо отстраниться и пренебречь данными, обосновавшими предшествующую теорию и интерпретацию. Но в ходе этого “ретроградного движения” мы попадаем в своеобразную западню: поскольку предыдущая экспликативная структура отвергнута и не выдвинуто какой-либо другой альтернативной гипотезы – вектора и конечной цели нашего поиска, постольку фрагменты наблюдения, события выглядят оторванными друг от друга, лишенными разумной связи и вообще не поддающимися прочтению» (Тальягамбе, 1985).
Приводя столь разные по стилю изложения и тематике иллюстрации, подчеркнем то общее, что их объединяет: переживание временной невыявленности «альтернативы» тому, что оставлено в прошлом. Перед нами, таким образом, намечающаяся феноменология транссубъектности индивидуума.
Второй случай касается действий индивидуума в условиях «непосредственной коллективности». Тот факт, что один человек, как говорят, «выполняет волю другого», не может служить убедительным аргументом в пользу бессубъектности индивидуума. Во-первых, каждый из нас, принимая к исполнению цели других людей, как правило, формулирует их по-своему, достраивает, доопределяет, руководствуясь своими ценностями, пропуская их сквозь призму своих установок, и т. п. Во-вторых, самый способ осуществления деятельности, заданной некоторой системой требований извне, обычно в значительной мере индивидуален, связан с темпераментом человека, особенностями сознания, уже имеющимися навыками и т. п. Неслучайно в психологии выделяется особое понятие, введенное Е. А. Климовым (Климов, 2004), характеризующее своеобразие выполнения человеком заданной ему деятельности – «индивидуальный стиль деятельности»: обобщенную характеристику индивидуально психологических особенностей человека, складывающихся и проявляющихся в его деятельности, позволяющая в значительной степени прогнозировать эффективность ее выполнения.
Известный каждому российскому психологу принцип «внешнее через внутреннее», сформулированный С. Л. Рубин штейном (Рубинштейн, 1973), помогает найти важный ориентир в понимании того, что внешние требования (задачи, цели, предъявляемые человеку другими людьми) всегда преломляются системой «внутренних условий», превращаясь, таким образом, в руководство к действию. Наше внимание, однако, привлекает иной аспект деятельности, а именно характеристики ее становления, развития и видоизменения, и в данном случае – это вопрос об обусловленности движения цели индивидуальной деятельности другими людьми. В советской, а теперь уже российской психологии проблема обусловленности деятельности общением разрабатывалась очень активно и продуктивно (см. работы Б. Ф. Ломова, А. М. Матюшкина, Я. А. Пономарева и др.). Многоплановые исследования в этой области мы встречаем и в работах зарубежных психологов (Г. Гибша, М. Форверга и др.). Общим итогом этих разработок является положение о том, что индивидуальные возможности людей в значительной мере возрастают в условиях непосредственного взаимодействия с людьми, решающими ту же задачу. Однако эта закономерность действует, как правило, в группах высокого уровня развития (А. В. Петровский). В контексте нашего анализа выделим важное понятие, введенное Л. А. Карпенко, – «движение мотива». Понимая под мотивом «предметно-направленную активность определенной силы», автор указывает, что в группах определенного типа (например, в группах, где учебная деятельность имеет коллективный характер) отмечается феномен развития индивидуальных побуждений к действию за счет присвоения мотивов партнеров по деятельности, что позволяет интерпретировать парадоксальный для «парной» педагогики факт повышения эффективности учебной деятельности в связи с увеличением размера группы (при традиционных методах обучения имеет место обратная зависимость)11 (Карпенко, 1985).
Наконец, здесь же опишем гипотетическое явление, которое обозначим как феномен «неразличимости автора». Представим себе взаимодействующих людей, вместе решающих какую-нибудь задачу. Форма их партнерских отношений может быть символизирована отметкой на некоторой условной шкале. На одном из полюсов этой шкалы – целенаправленное и одинаковым образом понимаемое обоими распределение ролей, предполагающее, что продукты активности одного из них («ассистента») выступают в качестве условия, а точнее, средства осуществления некоторой деятельности, целевой уровень которой контролируется другим индивидуумом («автором»). Взаимодействие между хирургом и операционной сестрой может служить примером: при одинаково ответственном отношении к делу обоих участников взаимодействия совершенно ясно, кто из них реализует уровень цели, а кто – уровень обеспечения средств. На другом полюсе шкалы нет асимметрии позиций «автора» и «ассистента». Каждый выполняет свою задачу и может лишь косвенным образом стимулировать решение задачи, стоящей перед другим. В том случае, если первый, используя что-либо содеянное вторым в виде подсказки для своего собственного действия, приходит к решению, эта подсказка может иметь в его глазах (да и в глазах самого «подсказавшего») совершенно безличный характер, подобно тому, как совершенно безлична была бы для него любая другая «деталь» ситуации (предмет, движение), совсем не обязательно контролируемая партнером и при том именно этим партнером. Здесь также, безусловно, ясно, кто из партнеров – автор решения, а кто – невольный помощник. Перед нами, тем не менее, случай, противоположный только что описанному: ведь «подсказка» – стихийна, а «подсказавший» никакой персональной ответственности за нее не несет.
Теперь предпримем следующий, чисто теоретический шаг: представим некоторый непрерывный переход между полюсами сознательного ассистирования и стихийного стимулирования деятельности другого человека. Если мы достаточно ясно вообразим себе этот переход, то мысленно мы с необходимостью должны будем убедиться в существовании особой «точки» на нашей гипотетической шкале, в которой опосредствование действий первого действиями второго носит полунамеренный-полустихийный характер12. При этом тот, кто объективно стимулировал продвижение деятельности своего партнера, не может быть четко и однозначно оценен со стороны своей ответственности за производные от его активности достижения. Факт соавторства несомненен, но мера персонального вклада в целостный эффект деятельности не определена для обоих. Субъектность каждого, таким образом, здесь имеет «размытый» характер.
Итак, мы рассмотрели две разновидности интересующего нас явления – «исчезновения» традиционного субъекта деятельности. Первая из них описывает индивидуума в ситуации, когда он действует «один на один» с объектами, вторая – ситуацию движения деятельности в условиях непосредственного взаимодействия с другими людьми. В первом случае перед нами феномен «транссубъектности индивидуума», а в последнем – «интериндивидуальности» субъекта. Все сказанное относилось к анализу движения деятельности в момент коренной перестройки принятой субъектом цели.
Понятно, что основные выводы проведенного анализа могут быть использованы как в тех случаях, когда исследователя интересует зарождение деятельности, так и тогда, когда в центре внимания – передача кому-либо результатов уже завершенной деятельности.
Объектна ли деятельность? Деятельность, рассматриваемая в аспекте ее осуществления, может быть понята только как проявление субъект-объектного отношения человека к миру. Индивид подчиняет своей воли вещество природы и придает активности других людей направление, соответствующее заранее принятой им цели. Такое соотнесение исходного предмета деятельности и цели и есть, собственно говоря, обнаружение субъект-объектной направленности активности человека. «Объект», как можно видеть, понимается при этом весьма широко, в частности, под категорию объектов деятельности может быть подведен и другой человек, и сам субъект деятельности, если он, например, осуществляет акты самопознания или подчиняет себя своей воле.
Но в самом акте осуществления исходного, субъект-объектного отношения, специфика которого определяет конкретную направленность деятельности, складываются предпосылки для установления новых, субъект-субъектных, отношений, которые превращаются в основу будущих актов общения. Эти «накопления» в деятельности, расширение (или сужение) фонда возможного общения с окружающими могут происходить в деятельности совершенно неприметно. Важно, однако, что в процессе осуществления деятельности человек объективно вступает в определенную систему взаимосвязей с другими людьми. Иначе говоря, он никогда не производит и не потребляет предметы, которые бы затрагивали лишь его интересы и ничьи более: точно так же он не производит и не потребляет предметы, отвечающие интересам других людей и оставляющие вполне равнодушным его самого. Игрушка, взятая одним ребенком, тут же становится особо привлекательной для другого ребенка; поэт, делящийся сокровенным, рискует стать объектом пародии; философ, входящий, как ему представляется, в сферу «подлинного», отъединенного от других, бытия, увлекает за собой сонм адептов. Через предметы своей деятельности человек тысячью нитей и уз связан с другими людьми: обогащает или обедняет круг их потребностей, формирует новые взгляды, расширяет или ограничивает их возможности.
Являясь, в определенной степени, результатом деятельности других людей, человек есть условие их материального и духовного производства, он – предмет потребности окружающих и объект их интереса. Люди погружены в океан взаимных ожиданий и требований. Взаимосвязь между людьми в обществе – вечное условие и форма проявления их жизни. Человек, который никому не нужен, – точно такой же миф, как и человек, которому не нужен никто. Речь, понятно, идет о нужде как объективной необходимости, а не о субъективном переживании и вообще не о метаморфозах субъективности.
Независимо от того, кому в начале своей деятельности индивидуум предназначает продукты своей активности – себе или другим людям, в ходе его деятельности осуществляется перестройка как собственной его социальной позиции, так и социальной позиции других людей. Заметим, что утверждать первое – значит утверждать и второе, ибо социальные позиции образуют связное целое (так, изменение, к примеру, положения хотя бы одной из фигур на шахматной доске перестраивает «позиции» всех остальных). Целостное изменение социальной ситуации, производимое индивидуумом, при этом может выступать в его сознании лишь фрагментарно и, кроме того, им вовсе не планироваться. Индивид в своей деятельности косвенно производит многие преобразования в себе и окружающих, формируя новые возможности общения между собой и другими людьми. Генерация новых ресурсов возможных межиндивидуальных взаимодействий составляет пока еще неявную, скрытую от субъекта перспективу развития его деятельности (и развития его самого как личности).
Но вот цель деятельности достигнута. Что за нею? Мы утверждаем, что индивидуум продолжает действовать; но он теперь действует как бы над порогом того, что требуется, или, как мы впервые писали об этом – над порогом ситуативной необходимости (Петровский В. А., 1975). Он превращает при этом в предмет своей активности то новое, что было ранее сформировано им косвенно, в ходе осуществления деятельности, актуализируя накопленный потенциал рожденных ею связей и отношений его к миру.
Почему это происходит и в каком конкретно направлении теперь развивается активность субъекта? Будем исходить из фактов, одна группа которых имеет достаточно общий биологический характер, другая – относится только к уровню организации человеческой жизни. Опора на эти факты образует две фундаментальные посылки всего дальнейшего хода рассуждений.
Первое положение заключается в том, что индивидуум строит образ тех условий ситуации, в силу которых предшествовавший акт привел к индивидуально значимому эффекту, а также – образ вновь созданной ситуации. Воспроизводство таких условий может иметь как реальный (в виде практического воссоздания условий), так и идеальный характер. В последнем случае индивидуум осуществляет ориентировку в плане образа ситуации, связанной с соответствующим исходом. Негативный эффект обычно сопровождается свернутой или развернутой ориентировкой в плане образа, что не исключает в ряде случаев практическое моделирование условий, ведущих к неуспеху. В любом случае индивидуум расширяет поле своего опыта.
Какова бы ни была исходная направленность деятельности, вследствие ее осуществления преобразуется жизненная ситуация субъекта, меняется круг его возможностей, его предметное и социальное окружение. Процесс реализации деятельности завершается, угасает в цели, но активность субъекта не умирает, а вовлекает в свою сферу новые элементы действительности. Акт осуществления деятельности завершен, однако движение деятельности продолжается, находя свое выражение в активности по построению образа системы условий, которые способствовали бы достижению цели: осваиваются новые возможности, порожденные в уже осуществленном акте деятельности. Оба процесса – построение образа условий, приведших к цели, и освоение новых возможностей действия – являются в широком смысле проявлениями рефлексии. Первый – это рефлексия в форме ретроспективного восстановления истории акта деятельности, второй – характеризует проспективный момент рефлексии: относится к возможному будущему.
Как ретроспективный, так и проспективный акты имеют строго необходимый характер. Ретроспективный акт есть проявление общебиологической закономерности, состоящей в том, что достижение существенного для жизнедеятельности эффекта в непривычных для особи условиях (типичной чертой человеческого существования является нетипичность, новизна обстоятельства деятельности) побуждает активность, направленную на ориентировку в системе условий, ведущих к жизненно значимому эффекту и построению соответствующего психического образа. Проспективная ориентировка в системе возможностей обусловливается фактом динамики переживания потребности в ходе осуществления деятельности (известные в психологии: феномен возрастания побудительной силы мотива по мере продвижения к цели, редукция побуждения после достижения цели и т. п.). Кроме того, фактором ориентировки является новизна в системе предметных условий, так как предметы могут открываться с новой и неожиданной стороны, побуждая активность в непредвиденном направлении. Новые побуждения заставляют индивидуума искать средства их реализации. Некоторые предметы, которые прежде не воспринимались как «средства» (будь то сфера прошлого опыта или актуально сложившаяся ситуация в результате предшествующего акта деятельности), выступают теперь в качестве новых возможностей действования, как избыточные по отношению к исходной цели деятельности возможности.
В конечном итоге индивидуум за счет ретроспективного и проспективного планов рефлексии расширенно воспроизводит исходный образ ситуации, первоначально направляющий действие, углубляет и обогащает образ мира, поэтому «деятельность субъекта богаче, истиннее, чем предваряющее ее сознание» (Леонтьев А. Н., 1975).
Ретроспективные и проспективные акты выступают в форме построения нового, оформленного с помощью использования знаковых средств, образа мира – рефлексивного образа. В силу своего рефлексивного характера расширенное воспроизводство индивидуального опыта выходит за пределы лишь индивидуальной деятельности, находя свое завершение в акте передачи инноваций опыта другим людям. Объяснить необходимость подобной передачи позволяет второе положение, имеющее отношение только к человеку как существу общественному.
Второе положение. Имея в виду не просто активность особи, направленную к определенному предвосхищаемому результату, а деятельность человека, следует исходить из факта опосредованности ее осуществления другим человеком. Являясь реализацией субъект-объектного отношения, она выполняется на основе реального или идеального взаимодействия (общения) с другим человеком, то есть по существу реализует субъект-субъект-объектное отношение. «Производство жизни… выступает сразу же в качестве двоякого отношения, с одной стороны, в качестве естественного, а с другой – в качестве общественного отношения, общественного в том смысле, что здесь имеется в виду совместная деятельность многих индивидов, безразлично, при каких условиях, каким образом и для какой цели» (Маркс, Энгельс, 1985, с. 21). Но если так, то из этого с необходимостью следует, что индивидуум для того, чтобы иметь возможность опосредствовать свою деятельность усилиями других людей, должен сознательно или неосознанно побуждать их к сотрудничеству, то есть оказывать на них прямое или косвенное влияние, «транслировать» тот или иной мотив.
Сейчас можно соединить две указанные посылки и рассмотреть, что происходит за порогом осуществленной деятельности. Индивидуальнозначимое завершение деятельности радикально меняет направленность последующей активности. Теперь активность ориентирована не на исходный объект достижения, а на совокупность условий, в силу которых соответствующий результат был достигнут. Предметом активности становятся сами основания осуществленной деятельности, и так как общение с другим человеком является важной их составной частью, то и оно превращается в предмет реального или идеального воссоздания, то есть рефлексии в двух выделенных ее формах – ретроспективной и проспективной.
Рефлексия при этом касается двух «диалогизирующих» сторон: самого субъекта деятельности, а именно его знаний, способностей, побуждений, эмоций, воли, и – другого субъекта. В ретроспективном плане человек осуществляет здесь акты самопознания и социальной перцепции, а в проспективном плане – целеобразования и трансляции потенциальных целей другим людям. Если прежде в деятельности стимулирование другого человека занимало подчиненное место и могло даже не выступать в качестве особой задачи, то в последнем случае оно выдвигается на первое место, проявляясь в форме самоценной активности индивидуума.
Приметы этой самоценности мы находим уже на ранних этапах онтогенеза. Ребенок, действуя в непосредственном контакте с взрослым, вначале непроизвольно комментирует свои действия словом. Речь здесь выступает как «эхо» речи взрослого и как непреднамеренный аккомпанемент собственных действий. Именно на этой стадии развития ребенка мы сталкиваемся с первыми элементами рефлексии. Это именно первые проявления рефлексии; здесь нет еще, конечно, того уровня рефлексии, который отличает взрослых и высшей формой которого является cogito, появляющийся значительно позднее (по нашим экспериментальным данным, на рубеже подросткового и юношеского возрастов) (Петровский В. А., Черепанова, 1987). Далее эгоцентрическая речь ребенка, непроизвольное рефлексивное проигрывание, превращаются в преднамеренное действование ребенка, в способ общения его со взрослым. Такое «превращение» обусловлено тем, что на стадии непроизвольного словесного аккомпанемента ребенком своих действий взрослые в значительной мере воспроизводят за ребенком его речь, продолжают и поощряют ее. Для ребенка подобное поведение взрослого выступает как подкрепление, и в дальнейшем он произносит слова в расчете на то, что взрослые повторят их вслед за ним, иначе говоря, в расчете на резонанс. Рефлексия вследствие этого постепенно приобретает особую новую функцию побуждения ответного (резонансного) действия взрослого.
Подобно ребенку, взрослый стремится к тому, чтобы разделить с близкими переживание новизны только что открытого им и познанного. Он «передает» значимые свои переживания другим людям не из стремления «самоутвердиться», а для того, чтобы покорить другого, и тем более не в обмен на какую-то иную, ценную для него вещь. Он делится с другим тем, что ценно для него самого, чтобы другой человек испытал то же, что и он сам, он производит общее. Но производство общего и есть по существу то, что мы можем и должны считать общением.
Таким образом, деятельность, осуществление которой определялось целевой ориентацией на объект, в ходе своего движения перерастает в рефлексию и далее открывается нам как трансляция другим людям приобретений собственного опыта, то есть как общение.
Предваряется ли деятельность сознанием? Имея в виду процессы осуществления деятельности, со всей определенностью необходимо утвердительно ответить на этот вопрос. Действительно, раз целенаправленность приобретает для нас значение определяющей характеристики деятельности в синхроническом аспекте ее анализа, то сознание обязательным образом должно быть рассмотрено в качестве исходного условия протекания деятельности. «Всякая деятельность включает в себя цель, средство, результат и сам процесс деятельности, и, следовательно, неотъемлемой характеристикой деятельности является ее осознанность», – отмечают авторы статьи «Деятельность», известные философы и методологи А. П. Огурцов и Э. Г. Юдин в последнем (третьем) издании «Большой советской энциклопедии». Они, однако, не различают синхронический и диахронический планы анализа деятельности, и поэтому подобное понимание деятельности как предвосхищаемого сознанием процесса абсолютизируется, что совершенно закономерно приводит авторов к утверждению о том, что «деятельность как таковая не является исчерпывающим основанием человеческого существования. Если основанием деятельности является сознательно формулируемая цель, то основание самой цели лежит вне деятельности, в сфере человеческих идеалов и ценностей». В одной из наиболее глубоких современных разработок, специально посвященных категории деятельности в науке, Э. Г. Юдин писал: «Разгадка природы деятельности коренится не в ней самой, а в том, ради чего она совершается, где формируются цели человека и строится образ действительности, какой она должна быть в результате деятельности» (Юдин, 1978, с. 286).
Однако когда предметом психологического анализа становится происхождение того, ради чего она (деятельность) совершается, и того, где формируются цели человека, что также подчеркивается Э. Г. Юдиным, то в поле зрения исследователей вновь попадает деятельность, но представленная не столько моментами реализации тех или иных содержаний сознания целей, образов, сколько выходом за их пределы, то есть процессами прогрессивного движения деятельности. На недопустимость смешения функционального (в наших терминах «синхронического») и генетического («диахронического») аспектов анализа при исследовании деятельности справедливо указывали В. П. Зинченко и С. Д. Смирнов (Зинченко, Смирнов, 1983) в связи с изучением взглядов Э. Г. Юдина.
Мы видим, как в психологических разработках, посвященных категории деятельности, прежде всего в исследованиях представителей школы А. Н. Леонтьева, сначала имплицитно, а потом все более явно выступает идея дифференциации процессов, реализующих те или иные содержания, имеющиеся в сознании, и процессов, порождающих инновации индивидуального и общественного сознания. Оба вида процессов характеризуют деятельность. Но первые суть процессы осуществления деятельности, вторые – самодвижения деятельности. В первом случае, следовательно, сознание должно быть понято как опережающее деятельность, во втором, наоборот, как производное от деятельности.
Является ли деятельность процессом? Признак целенаправленности осуществляемой деятельности служит опорным для понимания деятельности в синхроническом аспекте ее рассмотрения как процесса. Интуитивно, и без специального анализа, ясно, что цель, направляющая активность субъекта, придает ей планомерный характер, связывает воедино все постепенно вовлекаемые в деятельность элементы внешнего и внутреннего мира индивидуума, прочерчивает маршрут для непрерывно следующей по нему «точке» внимания. То, что казалось разрозненным (отдельные действия с различными вещами), теперь органически связано друг с другом «мостиками» мысленных переходов. «Деятельность представима как процесс с привлечением механизмов сознания» (Щедровицкий, 1977). Однако в этом пункте мы пока все еще остаемся в долгу перед исследователями, выделяющими три признака того явления, которое именуют «процессом». Что представляет собой объект-носитель процесса деятельности? Какие стороны этого объекта подвержены динамике? В чем заключается линейность и непрерывность осуществляемой деятельности?
Ни одна физическая вещь, существующая за пределами сознания субъекта, ни одна «вещь», налично существующая в его сознании, не представима в виде интересующего нас объекта-носителя процесса деятельности. Для того чтобы такой объект предстал перед нами как объект-носитель процесса, его необходимо как-то «соединить» с целью, представить двояким образом: с одной стороны, как нечто, налично существующее, а с другой стороны, как нечто, существующее лишь потенциально и в своем потенциальном бытии соответствующее цели субъекта. «Как я создаю статую? Беру глыбу мрамора и отсекаю все лишнее…», – раскрывает «секреты» творчества скульптор. Мрамор, становясь скульптурой, выступает как носитель, точнее как один из носителей процесса деятельности (другие носители – орудия и сам творец). Шутка ваятеля иллюстрирует отмеченную двойственность носителя процесса деятельности. Упрощенно такой объект может быть представлен как своего рода «кентаврическое» образование, одна из частей которого существует в настоящем, а другая (предвосхищаемая согласно цели) – в будущем.
Но, конечно, подобного «кентавра» в природе не существует, и любые попытки как-то рационализировать (тут хочется сказать – «обуздать») эту метафору приводят нас к мысли, что носитель процесса деятельности не представим в виде вещи или обычного свойства какой-либо вещи. Перед нами не вещь, а особое отношение, существующее между принятой целью и наличной ситуацией деятельности. Это отношение характеризуется, во-первых, тем, что преследуемая цель по своему предметному содержанию не идентична наличной ситуации деятельности и даже противостоит ей (момент противоположности), и, во-вторых, тем, что цель эта может быть воплощена на основе преобразования данной наличной ситуации и, следовательно, заключает в себе возможность (прообраз) будущего изменения, отвечающего цели (момент единства). Последнее означает, что все элементы наличной ситуации: побудительные, ограничительные, орудийные, строительные – выступают как носители особого системного качества – «быть условием осуществления цели деятельности». Это системное качество не сводится к каким-либо их физическим, натуральным свойствам. Тем не менее, оно объективно существует как обусловленная природными особенностями соответствующих элементов возможность превращения их в компоненты будущего синтезируемого продукта. Итак, перед нами отношение противоположности и единства между наличными и целевыми определениями бытия индивидуума, между данным и заданным, актуальным и потенциальным. Системные свойства элементов наличной ситуации деятельности в процессе ее осуществления превращаются в собственные свойства продукта, воплотившего в себе исходную ее цель. Процесс деятельности, следовательно, может быть осмыслен как постепенное преодоление этого противоречия, которое, тем не менее, сохраняется на протяжении всей деятельности. Это противоречие и является носителем процесса деятельности.
Необходимо принять во внимание и тот факт, что цель, реализуемая индивидуумом, всегда многоаспектна. В ней представлены состояния субъекта, объекта, способ обращения с орудиями, последовательность операций и т. д. Поэтому противоречие, образующее основу деятельности, также многоаспектно. Каждый из аспектов этого противоречия образует тот или иной параметр динамики осуществления деятельности, конкретную «сторону процесса». Так, можно говорить о динамике представлений и аффектов человека, о физических, химических и других аспектах преобразования окружающих вещей и т. д. В ходе деятельности меняется образ мира в единстве его когнитивных (познавательных) и аффективных сторон, и меняется сам мир, запечатлевающий себя в образе. Целостный процесс деятельности выступает перед нами в своих многочисленных динамических проекциях: во внешней динамике индивидуума, в его физических движениях, и во внутренней его динамике – эволюции сознания, постоянных изменениях окружающих вещей и людей.
Наконец, каждый из этих параметров в каждый момент времени характеризуется мгновенным предметным «наполнением» – конкретной формой единства наличного и целевого, данного и заданного. Перед нами, таким образом, непрерывно происходящая актуализация потенциальных свойств, содержащихся во внешних и внутренних условиях, характеризующих как самого индивидуума, так и его предметно-социальное окружение, развернутое во времени превращение системных свойств элементов наличной ситуации деятельности в собственные свойства ее продукта, воплотившего в себе ее исходную цель. Осуществление деятельности – процесс.
Совсем по-иному предстает перед нами деятельность, когда мы рассматриваем ее в диахроническом аспекте. Движение деятельности есть порождение новых, идеально не предвосхищаемых индивидуумом «сторон»: новой телеологии, которая раскрывается с каждым шагом развития деятельности и до выполнения этого «шага» не существует ни в виде какого-либо субъективного прообраза, ни тем более в виде какой-либо физически данной вещи. Деятельность выходит «за берега», воздвигнутые для нее имеющейся целью. Движение деятельности не есть процесс или, во всяком случае, не может быть удовлетворительно описано на основе прежде принятого нами способа описания процесса осуществления деятельности.
Видима ли деятельность? Можно ли ее наблюдать? Решение этого вопроса раздваивается. Если иметь в виду взгляд «со стороны», с позиции внешнего наблюдателя, то в конечном счете восприятие деятельности в ее осуществлении мало чем отличается от восприятия каких-либо других явлений действительности. Размышляя над очень простым, казалось бы, вопросом: «Что значит воспринять что-либо?», психологи дают довольно сложный ответ, выделяя в образе восприятия три слоя. Первый слой – «чувственные впечатления»: ощущения, доставляемые органами чувств и образующие то, что иногда называют «чувственной тканью сознания». Второй слой – это «значения», приписываемые воспринимаемому объекту, запечатленные в общественном или индивидуальном опыте идеальные «меры» воспринимаемых вещей, общественно-обусловленные категории сортировки элементов чувственного опыта. Они неотделимы от соответствующих знаков – в человеческом обществе преимущественно языковых (слова). Третий слой – «смыслы», определяющие место воспринимаемого объекта в человеческой деятельности, шире – в его жизни. Восприятие есть такой процесс чувственного отражения действительности, в ходе которого индивидуум не только приобретает те или иные чувственные данные, но и категоризует («означивает»), не только категоризует, но и осмысливает (в частности, оценивает) их. Восприятие никогда не есть только синтез ощущений, это еще и понимание, выявление личного отношения к воспринимаемому. Необходимым условием полноценного восприятия, как видим, является соотнесение чувственных впечатлений с некоторым эталоном, подведение их под определенную рубрику – категоризация.
Если бы мы захотели, конечно, очень грубо выразить эту мысль применительно к восприятию проявлений чьей-либо деятельности, то роль категоризации в восприятии могла бы быть проиллюстрирована обращением к пантомиме. Смысл пантомимы как жанра искусства во многом определяется тем, что зрители должны постоянно решать одну и ту же задачу категоризации своих впечатлений, приписывания определенных значений происходящему. Пока эта задача не решена, человек переживает какую-то интригующую его незавершенность, а если задача никак не решается, – то незавершенность, раздражающую «частичность» восприятия. И только возможность категоризовать, «означить» свои впечатления преодолевает это чувство неопределенности, делая восприятие полноценным.
Необходимость означения, понимания для переживания завершенности восприятия можно было бы проиллюстрировать ссылкой на многие другие примеры. Но о пантомиме мы вспомнили неслучайно. Если бы мы захотели очень просто и кратко выразить отличие того, что мы называем деятельностью, от поведения, интерпретируемого в духе ортодоксального бихевиоризма, то последнее можно было бы назвать пантомимой, которую «зрители» (исследователи) не понимают и категорически не хотят понимать как деятельность, то есть осмыслить как целенаправленный, сознательный акт. Но «деятельность», как уже было сказано, не тождественна «поведению» в бихевиоризме. Восприятие деятельности возможно в той мере, в какой наблюдателю доступно усмотрение ее цели, «прочтение» намерений, которые стремится осуществить в своем «поведении» субъект.
Все это справедливо применительно к сложившимся, «ставшим» формам деятельности. Но если предметом наблюдателя становится движение деятельности, то тезис о ее «наблюдаемости» уже не может быть принят. Ретроспективно, то есть когда новая форма деятельности уже утвердилась, аналитик, возможно, и сумеет восстановить последовательность событий в «точках» становления и развития деятельности. Но пока, в ходе ее становления и развития, этого сделать нельзя. Впечатления о «чем-то происходящем» будут при этом накапливаться, но смысл и значение того, что происходит, приходят позже.
Исключение, пожалуй, составляют случаи, когда наблюдателю заранее известны возможные траектории движения деятельности, когда значения, которые можно было бы воссоединить с чувственными впечатлениями о «чем-то происходящем», уже выработаны и готовы. Так бывает, когда деятельность учеников складывается и развивается по законам, заранее известным учителю, и ему не составляет труда экстраполировать будущие перестройки знаний, побуждений, умений и т. п., о которых самим ученикам, может быть, ничего не известно. Точно так же опытный психолог, психиатр или просто человек, хорошо знающий людей, может заранее предугадать, что произойдет с кем-либо дальше, к чему сведутся те или иные усилия, с какими проблемами тот столкнется и т. п. Однако здесь перед нами, строго говоря, не «восприятие» движения деятельности, а мысленное прогнозирование будущих проявлений чьей-либо активности – прогнозирование, которое и генетически, и функционально противостоит «приписыванию значений» в актах восприятия. Суть различий может быть выражена так: в актах восприятия приписываемые значения «проецируются» субъектом в ту точку субъективного «пространства – времени», в которой это впечатление было получено. Мысленное же прогнозирование – это построение или актуализация возможных моделей будущего на основе данных о прошлом и настоящем объекта познания; это – опережение будущих возможных впечатлений моделями возможного будущего. Слова «возможное будущее» здесь очень важны. Прогнозирование есть всегда построение проблематического знания – в поле сознания прогнозирующего субъекта намечен и альтернативный вариант рассматриваемого объекта. В случае предварения будущей судьбы деятельности актуализируемое или конструируемое знание (модель будущего) всегда имеет более или менее условный характер, ибо любое подлинное знание динамики деятельности заключает в себе также и знание принципиальной неполноты этого знания, невозможности жесткого и однозначного предсказания следующего «шага» развивающейся деятельности. Таков психологический аналог известных закономерностей движения физических объектов в микромире.
Итак, извне воспринять деятельность в ее движении невозможно, а удается лишь развернуть веер возможных продолжений деятельности, да и то при достаточной компетентности наблюдателя. Но, может быть, эта трудность преодолима изнутри: самим индивидуумом-носителем деятельности? В том случае, если деятельность сформировалась, сложилась, он, как это очевидно, без труда рефлектирует то, что в практическом или теоретическом плане делает. Неслучайно некоторые авторы обозначают деятельность как явление «интеллигибельное», самопрозрачное, непосредственно открытое субъекту в момент действования (см. Стрельцова, 1974, с. 60–61). Восприятие деятельности обеспечено в данном случае имеющейся целью, которая, «как закон», определяет не только сам акт, но и направленность его интерпретации субъектом.
Однако в случае несформированной, только еще находящейся в состоянии становления деятельности или деятельности в «точке» ее развития, роста рефлексия происходящего необходимо неполна, ибо условия для полноценной рефлексии (ясное представление цели, оперативный образ ситуации и т. п.) еще не сложились. Этим, в частности, объясняется безуспешность интроспективного познания творческого акта в момент порождения решения. Требуется кропотливый последующий анализ, позволяющий «означить» произошедшее.
Особо отметим тот парадоксальный факт (о котором еще пойдет речь дальше), что в том случае, когда поведение человека как будто бы вполне достоверно прогнозируется другим человеком и этот прогноз становится известным первому, соответствующее знание может деформировать перспективу дальнейшего развития деятельности. Итак, «ни извне», «ни изнутри» движение деятельности непосредственно не выступает как адекватно воспринимаемое, или, если кратко, движение деятельности – «невидимо».
* * *
Перед нами два портрета деятельности. На одном из них контуры деятельности четко очерчены. Мы различаем ее субъект и объект, признаки предвосхищаемости ее сознанием и представимости ее в виде процесса, качество открытости наблюдателю. Это – портрет деятельности, выступающей со стороны реализации индивидуумом имеющейся у него цели, то есть процесса целенаправленной активности. На другом портрете – контуры деятельности теряют четкость.
Известно, что, когда в поле зрения наблюдателя оказывается быстро движущийся предмет, его очертания становятся нечеткими, «смазываются». В нашем случае утрачивают свою четкость, смазываются черты субъектности, объектности и другие характеристики деятельности. Таков портрет деятельности в ее движении. Подлинное представление о деятельности мы, конечно, можем получить только тогда, когда совместим в своем сознании оба изображения. Они образуют своего рода «стереопару», позволяющую нам увидеть деятельность рельефно, в единстве синхронического и диахронического аспектов анализа, в диалектике самоутверждения и самоотрицания деятельности. Обыденное сознание всегда имеет дело с одной только проекцией деятельности – с процессами целенаправленной активности и практически никогда – с другой ее стороной, выступающей в процессах целеполагания, в которых реализуется развитие деятельности.
Парадный портрет деятельности выполнен, скорее, в натуралистической манере, передающей видимую незыблемость форм, но уж никак не в импрессионистской, в большей мере схватывающей движение изображаемого, – «изменение вообще». Реализм в понимании и изображении деятельности, по-видимому, предполагает достижение синтеза этих двух начал.
Причина того, что обыденное сознание не справляется с этим требованием углубленного изображения деятельности, заключается в том, что оно объясняет феномены самодвижения деятельности, руководствуясь представлением о некоей «конечной» цели, будто бы постепенно воплощающейся во всех без исключения актах деятельности. Развитие деятельности остается при этом непонятым и непознанным.
Глава 4. Неадаптивность как неизбежность
Феноменология неадаптивности выступит перед нами рельефнее, когда мы присмотримся к движению деятельности в таких специфических ее проявлениях, как «жизнедеятельность», «предметная деятельность», «деятельность общения», «деятельность самосознания».
Жизнь. Неадаптивность как неизбежность. Анализируя сферу проявлений витального отношения человека к миру, мы прежде всего обращаемся к известной формуле Ф. Энгельса: «Жить – значит умирать». «Отрицание жизни, по существу, содержится в самой жизни, так что жизнь всегда мыслится в соотношении со своим необходимым результатом, заключающимся в ней постоянно в зародыше, – смертью». «Зародыш» смерти можно, конечно, интерпретировать и как «цель» («умереть»). Но, разумеется, автор «Диалектики природы» был далек от идеи телеологической интерпретации смерти, рассматривая последнюю как результат жизни в соответствии с гегелевским их различением. Если так, то из этой простой предпосылки следует важный для нас вывод: жизнь индивидуума в целом не может быть представлена в виде про движения его к какой-либо одной, изначальной цели, – рушится фундаментальная опора постулата сообразности, ибо содержащееся в самой жизни отрицание жизни выходит за пределы объяснительных возможностей этого постулата.
Предметная деятельность. Неадаптивность как неизбежность. Давая характеристику предметной деятельности человека, А. Н. Леонтьев писал: «Деятельность богаче, истиннее, чем предваряющее ее сознание». Это положение обобщало и вместе с тем стимулировало особое ви́дение деятельности как нередуцируемой к своим продуктам и к исходной цели или удовлетворению соответствующей потребности. В предметно-познавательной деятельности и косвенные последствия целеустремленной активности фиксируются в понятиях «побочный продукт» (Я. Л. Пономарев) при разработке теории «психического как процесса» (С. Я. Рубинштейн, А. В. Брушлинский и др.). Та же закономерность может быть прослежена и на примере анализа предметно-преобразовательной творческой деятельности, рождающийся результат которой выявляет свою несовместимость с начальным замыслом (может быть беднее или богаче) и таким образом заключает в себе неожиданный ресурс, что стимулирует продолжение и развитие деятельности.
Общение. Неизбежность неадаптивных исходов. То, что рождается в общении, оказывается неизбежно иным, чем намерения и побуждения общающихся людей (мы, как уже отмечено, различаем общение и коммуникацию). Действительно, если вступающие в общение занимают эгоцентрическую позицию, то сама эта установка обнаруживает свою несостоятельность, и кроме того, в тенденции такая позиция заключает в себе непреодолимое зло самоутраты, обращая индивидуальность в общении в ничто, подвигая другого (других) к той или иной форме эксплуатации первого (позиция потакания в воспитании, самоотрешенности в любви, низведения себя до роли орудия в партнерском общении и т. п.). Альтернативу как первому, так и второму пути как будто бы образует позиция конгруэнтности (Роджерс), которая – при видимых достоинствах – обнаруживает в себе при ближайшем рассмотрении эле мент деиндивидуализации общающихся, ибо исключает при страстность позиции оценки («любить всех – значит не любить никого», – рассуждает один из героев Л. Н. Толстого). Наконец, особое душевное проникновение друг в друга, иногда достигаемое в общении, о котором говорят как о слиянии душ, оборачивается взаимным привязыванием («Мы в ответе за тех, кого за тех, кого приручили» – А. де Сент-Экзюпери) или(и) страданием от рано или поздно происходящей потери (недаром тема смерти неотделима от темы любви, когда одно временная смерть – благо для любящих, что зафиксировано в литературе, искусстве/фольклоре; а если даже кто-либо из любящих или любимых уходит из жизни раньше, это обрекает другого на страдания, которые тем сильнее, чем ближе они друг к другу были). (Виктор Франкл среди примеров логотерапии приводит установление смысла собственного страдания при потере близкого как своего рода плату за то страдание, которое испытал бы умерший, если бы первым ушел из жизни не он.)
Самосознание. Неизбежность неадаптивных исходов. Интересная возможность для психологического исследования – феномен неуловимости Я в рефлексии: любая попытка осознать свое Я приводит к трансценденции за пределы исходных переживаний, что в свою очередь порождает переживание не полноты самопроявления в рефлексии, чувство того, что главное остается за чертой осознания. При обсуждении этой проблемы кажется целесообразным вычленение качеств «перво го» и «второго» рода (Петровский В. А., 1978, 1992б; 1996в). Качества первого рода (геометрические представления, красное, боль и т. п.) в момент рефлексии не подвергаются феноменологической трансформации; качества второго рода, подобно микрообъектам в физике, становясь предметом активного исследования (в данном случае – рефлексии), претерпевают определенные изменения: рефлектируемое оказывается небезучастным к самой рефлексии. К категории качеств второго рода может быть отнесено и чувство общности с миром (Ж. П. Сартр), в том числе – общности с другими людьми. Как то, так и другое в момент рефлексии ведет к распаду общности с миром, и таким образом рождается отношение субъект – объект или соответственно Я и другие (другой). К той же категории относится и чувство (несводимое к Мы), которое в момент самосознания трансформируется, вследствие чего цель построения внутренне достоверного образа Себя оказывается недостигнутой: об раз Себя никогда нетождественен аутентичному переживанию самости.
Фиксация явлений неадаптивности лишь намечает возможность осмыслить человека как личность. Человек в дан ном случае не является субъектом трансценденции, выход за границы предустановленного осуществляется, так сказать, «мимовольно». Имея в виду это обстоятельство, я предпочитаю говорить, что неадаптивность имеет здесь характер чего-то неизбежного, что это – «неадатпивность как неизбежность».
Рассматривая в этом плане жизнедеятельность человека и все другие проявления его деятельности – предметные, коммуникативные, когитальные, мы вынуждены констатировать, что человек при этом утрачивает самое главное, что можно сказать о нем: он утрачивает качество «быть субъектом» в отношении себя самого – способность свободно определять последствия своих действий.
Если этот пункт требует пояснения, то поставим вопрос так: положим, я не способен контролировать последствия собственных действий, более того, знаю, что результаты моей активности неизбежно расходятся с ее изначальными целями, и кроме того, что эти различия так велики, что результат противоположен целям. Вправе ли я, в та ком случае, положа руку на сердце, считать себя автором (или – хозяином) своих взаимоотношений с миром, подлинным субъектом себя самого? Без лукавства, как бы ни было это прискорбно для самолюбия нашего «эго», мы вынуждены ответить на этот риторический вопрос словом «нет». Нет – потому что субъектность и бесконтрольность в отношении последствий собственных действий – две «вещи» в нашем со знании несовместные.
Однако признаем, что все-таки в нас что-то сопротивляется безоговорочному отторжению мысли о собственной значимости; логике противостоит самоощущение «я – субъект собственной жизни». Природа данного сопротивления логике заслуживает специального анализа. Пока, однако, мы поставим вопрос о том, что могло бы обеспечить человеку саму возможность доказать себе свою же субъектность, или, иначе говоря, состояться в качестве субъекта, – состояться, несмотря на неумолимое, казалось бы, действие сил, лишающих его этой возможности.
Для того чтобы дать позитивный ответ на вопрос, возможна ли и чем могла бы быть обусловлена субъектность человека, подлинная самопричинность его во взаимоотношениях с миром, необходимо принять, по крайней мере в качестве допущения, что человек сам (и вполне добровольно!) готов отвечать перед собой за неадаптивные последствия собственных действий; иными словами, что он свободно может взять на себя ответственность за саму возможность несовпадения целей и результатов своей активности.
В контексте развиваемой на страницах этой книги концепции субъектности личности этот момент представляется мне центральным. Только что, признав неадаптивность человеческой деятельности в четырех ее основных формах, мы при знали ее существенно неадаптивный характер. Если бы неадаптивность (позволим себе эту вольность) могла обрести речь, она сказала бы «нет» субъекту. Парадокс состоит в том, что субъект, желая обрести и утвердить себя, должен сказать «да» неадаптивности. Но только в этом особом случае последняя обнаружит себя в новом обличье. Она высвободится из-под власти неизбежного, и, освободившись, выступит как деятельность, в которой субъект обретет себя. И если это так, то нам откроется, возможно, феноменология активной неадаптивности человека, а не просто неизбежного дрейфа, совершаемого им по отношению к цели его стремлений13.
Часть 2. Субъект: бытие на границе
Глава 5. Деятельность самополагания субъекта
Надситуативность. Интринсивная мотивация. Неадаптивность
Вот известная гимназическая дилемма: «Господь всемогущ?» – «Всемогущ!» – «А может ли он создать такой камень, который сам поднять не сможет?» (Если Бог не сможет создать такой камень, то он не всемогущ; но если он сможет создать камень, который сам поднять не сможет, то он тоже не всемогущ.) Трудно сказать, могло ли входить в интересы Всевышнего создание подобного камня, но вот что замечательно: похоже, эту проблему постоянно ставят перед собой и решают люди, обнаруживая парадоксальное свойство собственной деятельности – ее неадаптивность.
…В комнате две девочки14. Первая девочка школьного возраста. Ей предстоит справиться с очень простой задачей: достать предмет, лежащий посреди стола на таком расстоянии от краев, отгороженных невысоким барьером, что дотянуться до него непосредственно рукой нельзя; для этой цели достаточно воспользоваться здесь же лежащей палочкой. Девочка ходит вокруг стола, совершает то одну, то другую пробу, а задача все не решается… Девочка меньшего возраста, лет пяти, сначала молча наблюдает, а потом начинает подавать совет за советом: «подпрыгнуть» (подсказка явно неудачная), «воспользоваться палочкой» (то, что единственно может спасти положение). Наконец, она сама берет палочку и пытается достать предмет. Однако старшая немедленно отбирает у нее это «орудие», объясняя, что достать палочкой нетрудно, что «так всякий может». В этот момент в комнате появляется экспериментатор, которому испытуемая заявляет, что достать со стола предмет она не может.
Как же следует интерпретировать это явление? Может быть, школьница просто-напросто неверно понимает задачу (например, исходит в своем понимании ситуации из того, что палочкой «нельзя» воспользоваться)?…Нет, оказывается. Достаточно несколько изменить условия опыта, а именно: не снимая объективной значимости цели, которая должна быть достигнута (предмет, лежащий на столе), искусственно изменить отношение испытуемого к возможному средству достижения (например, объяснить испытуемому, что он может действовать палочкой). Испытуемый, разумеется, не отказывается действовать, согласно инструкции, но стремится избежать условленной награды (пробует отклонить ее или берет явно неохотно, «случайно» забывает ее на столе и т. п.). С особенной яркостью это явление выступает тогда, когда привлекательность предмета достижения («цель-награда») растет, а уровень трудности задачи остается прежним.
О чем говорит эта своеобразная ситуация? Наиболее эффективный способ достижения цели – использование простейшего средства: находящегося под рукой орудия. Между тем избирается другой путь решения. Не следует ли предположить, что перед нами явление по сути своей неадаптивное?
Фундаментальным признаком человеческой деятельности является то, что она не только реализует исходные жизненные отношения субъекта, но и порождает новые жизненные отношения; раскрывает свою несводимость к первоначальным зафиксированным жизненным ориентациям за счет включения «надситуативных» моментов.
Сформулируем принцип, противостоящий постулату сообразности и подчеркивающий активную, относительно независимую от задач адаптации, направленность деятельности человека – «принцип надситуативной активности». Согласно этому принципу, субъект, действуя в направлении реализации исходных отношений его деятельности, выходит за рамки этих отношений, и, в конечном счете, преобразует их. Производство действий над порогом ситуативной необходимости дает нам начальную характеристику активности как момента прогрессивного движения деятельности.
Исходным для введения термина «надситуативность» было данное нами определение активности личности как «действования над порогом ситуативной необходимости» (Петровский В. А., 1975). Если принять, что «ситуативная необходимость» – это обязательность совершения действий, обеспечивающих адаптацию, то, соответственно, «надситуативность» – это совершение действий, избыточных с точки зрения функции приспособления (не играет роли, чем эти действия вызваны, будь то ситуативно вызванное нарушение гомеостазиса, действие гедонистических или прагматических стимулов). Идея «избыточности» может быть выражена и по-другому. Мы можем сказать, что надситуативные действия самоценны. Они не служат инструментом реализации сторонних целей или внешних по отношению к ним побуждений. Они совершаются «для себя».
Автор пришел к идее самоценности некоторых форм поведения в своих первых исследованиях, посвященных «бескорыстному риску» (Петровский В. А., 1971), о котором еще будет сказано дальше. В феномене «бескорыстного риска», однако, есть нечто большее, чем ситуативная избыточность, «не-инструментальность». Рискующие преодолевают свои адаптивные устремления, они поступают вопреки функции адаптации. Выбираются цели с непредрешенной заранее возможностью достижения. Более того, сама непредрешенность – причина выбора этих целей. Ситуативная избыточность в любой момент может обернуться для индивидуума убыточностью, подарочное чувство «могу!» пропасть даром, дать повод пережить поражение.
Сочетание ситуативной избыточности и предпочтение целей с непредрешенным исходом достижения дает нам особый конструкт: «активная неадаптивность» (Петровский В. А., 1992).
Необходимо сопоставить представления о надситуативной активности (исследования 1971–1978 гг.) и активной неадаптивности (Петровский В. А., 1992б, 1996в), с одной стороны, и представления об «интринсивной» (то есть внутренней) мотивации действия – с другой, так как категория самоценности, «не-инструментальности», одинаково применима к обоим классам явлений.
Освещая проблему экстринсивной и интринсивной мотивации, Х. Хекхаузен, ведущий эксперт в области психологии мотивации, мимоходом заметил, что описание поведения как мотивированного либо «изнутри», либо «извне» и противопоставление этих форм «почти столь же старо, как и сама экспериментальная психология мотивации». В советской психологии еще Д. Н. Узнадзе выделял класс функциональных потребностей, придающих ценность процессу действования как таковому. В работе Х. Хекхаузена мы встречаем парад имен классиков психологии, упоминание их работ, в которых постулируются, иногда даже экспериментально исследуются, и уж во всяком случае обсуждаются идеи «внутренне-обусловленной» мотивации действия (начиная с работ Р. Вудвортса, Г. Олпорта, Х. Харлоу, К. Мантгомери, В. Велкера, Р. Батлера, З. Коха и др.). Х. Хекхаузен подробно рассматривает эмпирические исследования в этой области, проводимые в более поздние годы и «позиционируемые» в терминах «интринсивной мотивации»15.
Есть смысл подчеркнуть, что для Х. Хекхаузена «интринсивность» есть способ описания мотивации и, добавим мы, характеристика специфики исследовательских стратегий, выбора независимых и зависимых переменных, особенностей точек зрения исследователей при осмыслении экспериментальных данных. Этим несколько снижается пафос дискурса «интринсивное – экстринсивное». Дело не только в том, что противопоставление «интринсивное – экстринсивное» «старо как сама экспериментальная психология мотивации (читай – «старо как мир»), а в том, что оно, подчеркиваем, логически уязвимо, если, конечно, под «внутренним» понимать побуждения «самого индивидуума». Ибо нельзя не признать истинным, что «на деле действия и лежащие в их основе намерения всегда обусловлены только внутренне» (Хекхаузен, 1986, т. 2, с. 240), что «мотив», включающий такие понятия, как «потребность, побуждение, влечение, склонность, стремление» и т. д., представляет собой «направленность действия на определенные целевые состояния…, которые субъект стремится достичь, какие бы разнообразные средства и пути к этому не вели» (Хекхаузен, 1986, т. 1, с. 33). Мотив, мотивация содержит в себе качество принадлежности субъекту, его субъективности, свойство «быть внутренним». Внутренней мотивации нет, так как нет мотивации внешней. Перед нами – условные рабочие термины (и, вместе с тем, слова повседневной речи) для обозначения субъективной локализации источника активности.
Поэтому важно, во-первых, ка́к понимается «интринсивность» (а в этом вопросе есть несомненные различия), и, во-вторых, в чем своеобразие исследуемых феноменов. Термин «интринсивность» имеет смысл метки некоторого класса явлений; связь между фамильным именем и сущностью этих явлений условна.
Х. Хекхаузен выделяет и рубрицирует шесть способов понимания интринсивной мотивации:
• Влечение без редукции влечения. Интринсивная мотивация не направлена на удовлетворение физических потребностей. Мотивированные ею исследовательская, манипулятивная и пр. виды активности не обслуживают интересы гомеостазиса.
• Свобода от цели. Интринсивная мотивация описывается в таких терминах, как «самоцельность», «мотивация действенностью», «ощущение эффективности». «Интринсивно мотивированными являются только такие действия, которые осуществляются только ради протекания самой деятельности». <«Процессуальная мотивация», «функциональная тенденция» – в более привычных для нас терминах. – В.П.>.
• Оптимальный уровень активации или рассогласования. Интринсивная мотивация связывается с регуляцией, направленной на поддержание или восстановление некоторого оптимального уровня функционирования: «оптимального возбуждения (активации)», «оптимальной рассогласованности» между текущим потоком информации и стандартом (схемой, ожиданием, уровнем адаптации). Должна существовать не только мотивация к снижению обнаруженного рассогласования, но мотивация к поиску или восстановлению оптимальной величины такого рассогласования – в этом пункте Хекхаузен ссылается на Е. Деси (Deci, 1975, p. 40).
• Самоутверждение. Здесь главное – стремление быть причиной собственных действий (таков руководящий принцип, пронизывающий различные мотивы). В середине 70-х гг., на фоне ведущихся в это время экспериментальных разработок, посвященных проверке ранее высказанных гипотез самодерминации Уайта (White, 1959) и де Чармса (DeCharms, 1968), Хекхаузен использовал два вида переживаний: ощущение своих возможностей (Уайт) и субъектную каузальность (Де Чармс). Этот взгляд близок нашим собственным построениям, но мы переносим акцент на условия порождения чувства «могу» как избытка сил и чувства субъектности как альтернативы неадаптивности, свойственной человеку. Мы при этом подчеркиваем, что неадаптивность витальных, предметных, коммуникативных и когитальных актов возникает, как ни парадоксально, внутри адаптивной стратегии целеполагания (то есть тогда, когда человек преследует, как ему кажется, исключительно достижимые цели, когда он убежден в том, что действует наверняка).
• Радостная поглощенность действием. «Интринсивная мотивация означает в данном случае, что человек с радостью отдается данному делу, что он полностью погружен в переживание продвигающегося вперед действия» (Хекхаузен, 1986, т. 2, с. 238). Ценность переживания здесь не в том, что Я выступает как причина действия, а в том, что так переживается само действование, процесс активности. Согласно Чиксентмихайи (Csiksentmihalyi, 1975), это – радость от активности, принадлежность потоку, когда, растворяясь в предмете, в состоянии полной сосредоточенности на занятии, забываешь о собственном Я, и в этом случае размываются различия между игрой и работой16.
• Однородность тематики (эндогенность) действия и его цели. Критерием интринсивности мотивации является ответ на вопрос, «переживает ли субъект, и если да, то в какой мере в этом переживании отражена содержательная и неотъемлемая взаимосвязь между действием и его целью, или основанием» (Хекхаузен, 1986, т. 2, с. 241). Трудно не согласится с Хекхаузеном, что «психологически наиболее ясной из новых концепций интринсивной мотивации представляется концепция эндогенности (однородности) действия» (там же).
Но из этого понимания вытекает важное для нас следствие: понятие «интринсивности» в трактовке однородности тематики действия и его цели, а также «надситуативности» в трактовке ситуативной избыточности (неадаптивности) имеют общий родовой признак: неотчуждаемость мотивации действия от содержания самого действия, нередуцируемость побуждения действовать к «над-стоящим» мотивам и целям. Интринсивность, равно как и надситуативность, характеризует действие в его самоценности, не-инструментальности по отношению к требованиям ситуации (за которыми могло бы вырисовываться стремление получить вознаграждение или избежать наказания). Речь идет не только о том, что индивидуум независим в своей активности от внешних санкций. Он не ощущает своей подверженности контролю со стороны «внутренних санкций», продуцируемых «интроецированными другими». Не поэтому ли деятельность способна приносить ему исключительную радость? И нет ли в этой субъектной каузальности или растворенности в потоке примет стадии «магического мышления» и первичного «океанического Я»? Впрочем, такого рода сюжеты все еще табуируются в «академической» экспериментальной психологии мотивации17.
К идее надситуативности, то есть избыточности, «не-инструментальности» некоторых форм поведения автор пришел, отталкиваясь от экспериментально выявленного феномена «бескорыстного риска» (Петровский В. А., 1971, 1974а, б, 1975, 1977); суть феномена в том, что субъект без принуждения извне и без какого-либо вознаграждения предпочитает действовать в зоне опасности (феномену «бескорыстного риска» в книге будет уделено специальное место – см. главу 6). Полученные факты мы описывали в терминах «риска ради риска» (1971) в противовес риску как инструменту решения внешней задачи.
Феномен бескорыстного риска («риск ради риска») был исходным для осознания обширного поля будущих исследований. Понятие «надситуативности», как и понятие «интринсивности», задавая общую рамку категоризации многоплановых проявлений активности («самоценность», «не-инструментальность»), выступали в разных эмпирических формах, в соответствии с различиями теоретических подходов и исследовательских задач в области психологии активности. Таким образом, обозначались новые группы феноменов. Теория и феноменология «интринсивной мотивации» – это те самые «шесть концепций» и, соответственно, шесть групп феноменов, о которых писал Х. Хекхаузен и которые мы, отдавая должное Оллпорту, рискнем назвать обобщенно «автономией».
Теория и феноменология «надситуативной активности» представлена другими концептами и феноменами.
Мы выделяем такие классы «надситуативности» (представленные определенными теоретическими и эмпирическими разработками) как «трансситуативность» и «контрситуативность» (см. рис. 5.1).

Рис. 5.1. Схема «Человек-в-ситуации»
Трансситуативность. Этот термин описывает феномен выхода за пределы требований, которые «на старте» деятельности индивидуум сам предъявлял к себе (эти требования могли быть предъявлены и другими, важно здесь то, что субъект исходит из них как из собственных). Если брать шире, то речь идет об углублении или трансформации мотивов, которые исходным образом побуждали деятельность, о расширении круга преследуемых целей, об обновлении задач, о варьировании способов их решения, о новом, обобщенном ви́дении ситуации. За этим пониманием вырисовывается общая развиваемая нами идея «движения деятельности», повышение ее (деятельности) ранга, расширения охвата, углубления содержания, а иногда и трансформации в другую деятельность.
Можно различать мотивационные, целевые, операциональные, ориентировочные моменты надситуативности.
Надситуативная мотивация характеризуется побуждениями, избыточными с точки зрения потребности, первично инициировавшей поведение, и, возможно, находящимися иногда в противоречивом единстве с данной потребностью (мы вернемся к этому, говоря о неадаптивности).
Надситуативная цель – цель, принятие которой не вытекает непосредственно из требований ситуации, однако реализация ко торой предполагает актуальную возможность достижения исходной цели.
Надситуативный образ включает в себя (в качестве подчиненного и, возможно, «снятого» момента) исходный образ ситуации, однако им не исчерпывается и т. д. Источник активности усматривается в порожденных деятельностью избыточных возможностях, выходящих за пределы исходных требований, предъявленных субъектом к себе.
Соотношение ситуативности и надситуативности аналогично тому, что существует между «задачей» и «сверхзадачей» в терминах К. С. Станиславского. Решение «задачи» не означает разрешения «сверхзадачи». «Проблемы, – говорили мои Учителя, – не решаются; просто одна превращается в другую». Но продвижение к разрешению «сверхзадачи» предполагает осуществимость решения «задачи», что специфицирует надситуативность18. Примером трансситуативности может служить любой процесс творчества, решение любой серьезной задачи. В этой главе мы приведем пример того, как спонтанно расширяется поле деятельности ребенка при выполнении творческого задания (см. эксперимент с «рисовой водичкой»).
Контрситуативность (активная неадаптивность). Идея «надситуативности» формировалась в качестве методологической альтернативы «постулату сообразности» (адаптивности) поведения и психики индивида, и в частности таким его разновидностям, как гомеостатическая, гедонистическая и прагматическая.
Феноменология «надситуативной активности» противоречит закономерным следствиям постулата сообразности, но именно эти феномены согласуются с идеей движения деятельности вообще и существования феноменов неадаптивности в частности.
Основная трудность исследования этих явлений заключается в том, что должен быть задан некий критерий неадаптивности, который мог бы представлять ценность для оценки справедливости критики постулата сообразности с эмпирических позиций. Такой критерий, на наш взгляд, мог бы быть построен на основе соотнесения цели и результата деятельности субъекта.
В то время как адаптивность – в самом широком смысле – характеризуется соответствием результата деятельности индивидуума принятой ранее цели, неадаптивность – расхождением, а точнее, противоположностью результата и цели. Следовательно, здесь до́лжно иметь в виду не только то, что действие избыточно, но и то, что существует конфронтация между запланированным и достигнутым. Основной вопрос касается возможности намеренного предпочтения неадаптивной стратегии действия адаптивной.
В первом случае (адаптивная стратегия) имеются в виду действия, которые базируются на прогнозе соответствия между целью и ожидаемым результатом осуществления этого действия. Во втором случае (неадаптивная стратегия) в качестве условия предпочтения будущего действия выступает прогноз возможного несоответствия (вплоть до противоположности) между исходной целью и будущим результатом данного действия.
В фактах активно-неадаптивного выхода человека за пределы изведанного и заданного проявляется, как мы полагаем, собственно субъектность, тенденция человека действовать в направлении самоиспытания, оценки себя как носителя «свободной причинности» («причины себя»)19.
Феноменологии «трансситуативности» и «контрситуативности», как можно предположить, пересекаются (см. схему «человек-в-ситуации», где это представлено наглядно). Фактически, речь идет об избыточности принимаемых целей относительно требований ситуации и предпочтительности этих целей в силу непредрешенности их достижения. Помимо «синицы в руке» и «журавля в небе» угадывается присутствие «еще чего-то» – «неизвестно чего», «нечто на горизонте». Влечет «сам горизонт», граница, отделяющая знаемое от незнаемого, сама линия горизонта, сулящая неожиданное развитие событий.
Метод виртуальной субъектности
Метод, который мы предлагаем для выявления тенденции человека обнаруживать себя в качестве субъекта активности, может быть назван методом виртуальной субъектности20.
Осознание того факта, что методический прием, еще в студенческие годы предложенный автором для выявления тенденций к «бескорыстному риску» (1971), заключает в себе нечто большее, чем «просто» методику исследования склонности к риску, что прием этот представляет собой частный случай более общего принципа, имеющего значения для «схватывания» собственно личностного в человеке, – осознание этого поя вилось не сразу. Потребовалось время, для того чтобы осмыслить специфику того вида активности, которая, будучи избы точной по отношению к заданной испытуемому деятельности, состоялась как деятельность, движущая исходную («надситуативная активность»), понять, что эта особая деятельность побуждаема самой возможностью несовпадения цели и результата в ней («активной неадаптивности»), и наконец, что она являет субъекту способ ность выступить перед самим собой наяву, – в качестве свободного самоопределяющегося существа.
Термином «виртуальность» мы подчеркиваем возможность самопроявления человека как субъекта в некоторой наблюдаемой ситуации. Обратим внимание на то, что термин этот почти не используется в психологии.
Известное нам исключение – книга А. Н. Леонтьева, где это слово вводится для обозначения несостоятельной попытки преформизма объяснить личностное в человеке как результат вызревания его генотипических черт. Между тем этот тер мин в ином контексте использования исключительно точно подходит для обозначения интересующего нас явления – самостановления индивидуума как личности. «Виртуальный» означает, согласно «Словарю иностранных слов» (М., 1979), «возможный; могущий проявиться; который должен проявиться», – что отличает этот термин от синонимичного «потенциальный» («возможный, существующий в потенции; скрытый, непроявляющийся»). Отличие – в самой идее переходности возможного в действительное: виртуальное по сравнению с потенциальным как бы ближе к действенному самообнаружению возможности. Этот смысловой оттенок решает для нас проблему выбора нужного имени для обозначения метода исследования личности человека как трансцендирующего субъекта.
Метод виртуальной субъектности состоит в организации условий, в которых мог бы стать наблюдаемым сам переход возможности быть субъектом активности в действительность человека как субъекта активности.
Метод виртуальной субъектности предполагает создание или отбор для исследования таких ситуаций, которые в известной мере могли бы быть названы проблемными ситуациями, но толь ко при учете того факта, что они резко отличаются от традиционных ситуаций исследования человека перед лицом проблем.
Во-первых, – и это дало начальное название методу («метод надситуативной активности» – Петровский В. А., 1976), – речь идет о проблемах, которые ставит перед собой сам человек, без побуждения или принуждения его к этому извне. Иначе говоря, экспериментальная ситуация, или ситуация специального наблюдения, должна содержать в себе некоторые условия, располагающие человека к постановке цели, избыточной по отношению к требованиям этой ситуации, – такую цель мы обозначили как «надситуативную». Наличие надситуативной цели сближает метод виртуальной субъектности с некоторыми экспериментальными ситуациями исследования познавательной активности личности в оригинальных работах В. И. Аснина, В. Н. Пушкина, Д. Б. Богоявленской. Имея в виду наши собственные исследования «бескорыстного риска» (Петровский В.А., 1971) и соотнося их с работами в области изучения познавательной активности, мы попытались выделить родовую характеристику класса подобных исследовательских ситуаций. Суть в том, что человек выходит за пределы требования ситуации, проявляя, как мы говорили, надситуативную актив ность. Иначе говоря, действует «над порогом ситуативной необходимости» (Петровский В. А., 1975).
Однако для метода виртуальной субъектности специфично, что деятельность, осуществляемая испытуемым по его собственному почину, отличается самим своим содержанием от ситуативно заданной. Например, при решении мыслительных задач, выполнении сенсомоторных тестов и т. п. сам человек ставит перед собой качественно другую задачу (хотя в момент своего выполнения она совсем необязательно должна быть формулируема им); это – задача производства себя как субъекта – испытание своей личностности. Свобода здесь – не просто условие продолжения начатой деятельности за пре делами заданного; свобода здесь – самоценна, она входит в «со став» самого содержания надситуативного акта.
Но «быть свободным» – только одно из условий «субъектности». Другое условие – отвечать за свой выбор, нести бремя ответственности за исходы собственных действий.
Итак, во-вторых, это ситуация ответственного выбора. Если бы эти последствия были заранее известны и предсказуемы, иначе говоря, если бы они были предрешены, данная ситуация не воспринималась бы человеком как ситуация принятия ответственного решения. Иначе говоря, ситуация наблюдения или эксперимента должна заключать в себе возможность фрустрации тех или иных потребностей человека – будь то наслаждение, душевное благополучие, выгода, успех и т. д. Предполагается, что сама непредрешенность этих значимых исходов действования способна побуждать к выбору надситуативной цели.
Свободное принятие на себя ответственности за непредрешенный заранее исход действования и есть для нас показатель самопорождения человека как субъекта активности. В равной мере оно может быть описано как свободный выбор ответственности или как ответственный выбор свободы. То, что делает человека субъектом в подлинном смысле этого слова, – здесь налицо: ибо он противостоит ситуации, поднимаясь над заданностью и овладевая шансом. Выход за границы предустановленного в данном случае уже не пассивное проявление неадаптивности, но действительная самотрансценденция человека, свободное полагание им себя как субъекта.
Суть экспериментальных ситуаций, в которых могут быть исследованы проявления неадаптивности, заключается в следующем. Испытуемому предлагается выполнить некоторое задание, включающее его в некоторую деятельность (решение интеллектуальных или перцептивных задач, овладение каким-либо навыком и пр.). В итоге ознакомления с инструкцией и условиями осуществления этого задания у испытуемого должно возникнуть достаточно ясное представление о требуемом, соответствующее ситуативно заданному критерию успеха (правильность решения, точность восприятия, безошибочность выполнения некоторой операции и т. п.). Необходимо, чтобы представление о требуемом было личностно-значимым для испытуемого и побуждало его к максимально эффективному выполнению требований экспериментатора. Невозможность эффективно выполнить эти требования должна переживаться испытуемым как неуспех.
Далее. Помимо внешнего критерия успеха, ситуация предоставляет испытуемому возможность принять внутренний критерий успешности действия, не совпадающий с ситуативно-заданным. Невозможность реализации внутреннего критерия успешности должна переживаться испытуемым как фрустрация той или иной его потребности, сформировавшейся или актуализированной в рамках данной экспериментальной ситуации, иначе говоря, иметь для него смысл неадаптивного исхода действия. Неадаптивные исходы действий могут выступать в форме возможных фрустраций гомеостатических, гедонистических или прагматических побуждений испытуемого, в частности, представлять угрозу его физическому благополучию, социальному статусу, самооценке и т. п.
Наконец, экспериментальная ситуация строится таким образом, чтобы испытуемый мог действовать вполне успешно, согласно принятому им ситуативному критерию успеха, не рискуя оказаться в неблагоприятном положении, в соответствии с собственным внутренним критерием успешности действия. В то же время испытуемый должен иметь возможность действовать неадаптивно, намеренно повышая возможность внутренне неблагоприятных последствий в случае неуспеха действия. Иначе говоря, ситуативный успех при выполнении экспериментального задания может достигаться ценой реализации также и неадаптивных тенденций испытуемого (если подобные тенденции действительно у него имеются).
Итак, обеспечим нашим будущим испытуемым возможность ситуативно-успешного выполнения того или иного экспериментального задания и в то же время возможность поступать неадаптивно: без всякого принуждения извне предпочитать действия, исход которых им заранее неизвестен и может быть неблагоприятен в гедонистическом, прагматическом или гомеостатическом смысле.
Действительно ли удастся экспериментально установить круг не адаптивных предпочтений, выявив существование подобных проявлений надситуативной активности? В каких экспериментальных условиях они могли бы быть зафиксированы? Что можно сказать о людях, проявляющих или же не проявляющих надситуативную активность в конкретных условиях деятельности? Какую особую задачу решает человек, не довольствующийся обретением лишь ситуативного успеха и добровольно подвергающий себя всевозможным испытаниям и проверкам «на прочность»? Мы обсудим эти вопросы, имея в виду ряд феноменов.
Некоторые из них характеризует поведение испытуемых в обстоятельствах, моделирующих угрозу физическому благополучию индивида (опасность) и социальному благополучию (запрет). Другие феномены связаны с присутствием в ситуации символа границы и заключаются в непрагматическом стремлении испытуемых «переступить черту». Далее мы рассмотрим надситуативные проявления активности личности в познавательной деятельности и их возможные детерминанты. Кроме того, мы исследуем психологические проявления того, что в философии и социологии именуют «эффектом Эдипа» – влияние прогноза на развитие событий. И, наконец, в гипотетическом плане, мы рассмотрим феномен непрагматического усиления готовности к действию в процессе саморефлексии.
Глава 6. «Поверх барьеров»
Риск ради риска. Влечение к запретной черте
Неизъяснимы – наслажденья? Парадоксально, но факт: «постулат сообразности» выявляет свою ограниченность при интерпретации тех феноменов активности субъекта, по отношению к которым его объяснительная сила должна была бы проявиться в наибольшей мере. Имеются в виду особенности психических проявлений субъекта в ситуациях, связанных с возможной опасностью, которые, в соответствии с постулатом, оставляют единственно возможный вариант поведения – собственно адаптивный. В этих условиях, однако, возникает своеобразное явление: иногда человек испытывает острое влечение к опасности и предпринимает, на первый взгляд, ничем не оправданные действия навстречу опасности. Эти факты подмечены и неоднократно описаны в художественной литературе. Хорошо известны, например, следующие пушкинские строки (из «Пира во время чумы»):
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Подобные факты активности не получали, однако, научнопсихологического освещения. Поиску экспериментальных аргументов в пользу существования и опыту интерпретации подобной «немотивированной» («неизъяснимой») активности был посвящен ряд наших исследований, начиная с 1971 г. (Петровский В. А., 1971).
Общая гипотеза состояла в том, что одной из возможных форм активности, к которым объективно располагает ситуация потенциальной угрозы, является активность, направленная навстречу опасности (далее будем говорить «активность навстречу опасности») и являющаяся результатом свободного выбора субъекта. Иными словами, предполагалось, что человек способен идти на риск, не извлекая при этом каких-либо ситуативных преимуществ; в этом случае риск должен иметь характер «бескорыстного», «спонтанного».
Замысел эксперимента, реализующего метод виртуальной субъектности (см. главу 5), заключался в том, чтобы действия участников могли вступить в двоякое отношение к условиям испытания: к тому, что предъявляется как цель деятельности, и к фактору угрозы, присутствующему в ситуации. Экспериментатор ни прямо, ни косвенно не побуждает испытуемых совершать действия в направлении опасности; предпочтение рискованного поведения нейтральному (если такое случится) должно быть результатом личного выбора, совершаемого поверх требований экспериментатора.
Итак, ситуация заключает в себе некий вызов, располагающий испытуемых к выбору: действовать ли в пределах требуемого, избегая при этом риска, или подниматься над ситуацией, идя на риск. Есть смысл остановиться на этой общей идее подробнее. Перед нами особая категориальная пара, «вызов – выбор», которую необходимо отличать от другой, «стимул – реакция».
Эти различия не всегда проводятся даже нашими доброжелательными критиками при обсуждении методологии исследования активности (Богоявленская, 1983), полагающими, что мы «стимулируем» испытуемых к риску (об этом скажем ниже).
В публикациях о бескорыстном риске я всегда отмечал, что угроза относится к ситуативным условиям деятельности. В самой дефиниции риска (я встречаю ее теперь во многих психологических словарях) он определяется как «ситуативная характеристика деятельности». Но это, конечно, не значит, что, действуя в направлении угрозы, рискуя, мои испытуемые проявляют «ситуативную активность», как пишет об этом Д. Б. Богоявленская. Ситуация эксперимента содержит в себе вызов, который ни под каким видом нельзя отождествить с требованием ситуации. Ведь о требованиях говорят тогда, когда человеку не только прямо указывают, в каком направлении ему действовать, но и исключают при этом возможность выбора альтернативного варианта поведения. Например, в исследованиях Д. Б. Богоявленской испытуемым приходится выполнять интеллектуальную работу под давлением требований экспериментатора: они не могут позволить себе уклониться от решения предлагаемых им однотипных задач. В противоположность этому, в наших исследованиях ситуативный фактор опасности не содержит в себе требования к испытуемым подвергать себя риску. Тот факт, что опасная зона в эксперименте «задана эксплицитно», разумеется, не превращает ее в стимул, побуждающий к риску; скорее, наоборот, угроза, рассекающая поле предстоящей деятельности на потенциально опасную и безопасную «части», в качестве стимула непосредственно побуждает испытуемых к осторожности – то есть к реакции избегания, но отнюдь не риска. Иногда, впрочем, многие исследователи расширительно толкуют такие слова, как «стимул», «стимулировать», «стимульный материал» и т. п., что, конечно, возможно в рамках обыденного словоупотребления. Однако, если мы превращаем эти слова в инструмент теоретической критики, мы должны исходить из более строгого понимания их смысла. Именно в этой связи, на наш взгляд, необходимо исследовать различие между двумя категориальными парами: «стимулреакция» и «вызов-выбор».
«Стимул-реакция» или «выбор – вызов»? В чем разница? Прошло более сорока лет с тех пор, как я услышал от В. Я. Дубровского замечательно простую и вместе с тем мудрую вещь, которая ставит, по-моему, если не все точки над i, то, по крайней мере, одну – в трактовке «стимула» и «реакции». Высказанная тогда мысль состояла в том, что эти элементы фактически нерасторжимы, то есть нельзя сказать, например, «реакция не на тот стимул» или «стимул не от той реакции». Каков стимул, такова и реакция. С этой точки зрения, задача поведенческой (стимул-реактивной) психологии – в том, чтобы раскрыть закономерную связь между некоторыми поступающими воздействиями и особенностями ответного поведения индивидуума (скажем так, «поведенческим сопровождением этих воздействий», «откликами» и т. п.); если такая связь существует, то эти воздействия получают имя «стимул», а вызванные ими последствия имя «реакция». Мне остается добавить, что расширение уотсоновской трактовки связи «стимул-реакция» за счет введения «промежуточных переменных» по сути ничего не меняет в понимании этой связи: либо «стимул» может рассматриваться как комбинация внетелесных и внутрителесных событий (с этой точки зрения рубинштейновское «внешнее через внутренне» – это стимул), а наблюдаемая «реакция» – как закономерный эффект воздействия комбинированного «стимула»; либо, наоборот, «реакция» – как комбинация внутрителесных и внетелесных событий, а «стимул» как источник этой сложной реакции. «Промежуточные переменные» здесь – это телесные состояния и процессы, подлежащие объективному изучению, подобно всем прочим физическим и информационным явлениям в мире, с привлечением все более совершенствующихся методов и технических средств наблюдения. Конечно, некоторые обозначения, используемые для описания промежуточных переменных, при этом могут «очеловечиваться» («когнитивные карты» и т. п.), но таким конструктам, как «переживание», «смысл» или «самосознание» в данном контексте, конечно, нет места – они не используются даже в виде метафор.
Увы, гипнотической силы идея стимула, диктующего реакцию, – идея, первоначально очаровавшая, а после отвратившая от себя психологов своей простотой, вопреки чаяньям многих, не может быть упразднена полностью. Хотя бы уже потому, что есть целый класс сочетаний «воздействие – поведение», которые не могут быть прочитаны иначе как «стимул – реакция» (при узкой и расширенной трактовке стимула). Кроме того, крайне живуча «стимул – реактивная» схема исследований, когда действия испытуемых направляются требованиями и наградами со стороны экспериментатора. Например, когда экспериментатор требует от испытуемого решать интеллектуальную задачу, а действия испытуемого в заданном направлении подкрепляются позитивно (удовлетворение любопытства, чувство успеха, удовольствие от сотрудничества). Иногда экспериментаторы из раза в раз воспроизводят все те же требования, отслеживая новые способы поведения в принципиально тождественных условиях; в данном контексте, думается, достоин внимания вопрос, не обновляются ли при этом предъявляемые «стимулы» и, соответственно, продуцируемые «реакции» (пирог на голодный и пирог на сытый желудок суть «разные пироги» и, очевидно, порождают разные способы реагирования). Но все-таки, я думаю, для многих из нас очевидно, что собственно человеческие проявления активности чувствовали бы себя дискомфортно в силках стимул – реактивных схем мышления и моделей экспериментирования. Проблема заключается в том, чтобы конкретизировать и прояснить подразумеваемую альтернативу, то есть прямо назвать то, что может быть противопоставлено схеме «стимул – реакция».
Я полагаю, что это – категориальная пара «вызов – выбор». Но пока это только термины, наводящие на понимание. Важно осмыслить, чем именно «вызов» отличается от «стимула», «выбор» – от «реакции»? На мой взгляд, специфика «вызова» определяется сочетанием трех моментов:
1) в отличие от стимула, вызов есть переживаемое индивидуумом событие;
2) в отличие от стимула, вызов есть событие встречи (синтеза, суперпозиции) двух независимых потоков воздействий: со стороны индивидуума и со стороны ситуации;
3) в отличие от стимула, порождающего единственный отклик (он как бы записан в стимуле), вызов содержит в себе возможность, как минимум, двух противостоящих друг другу откликов, один из которых – предсказуем в своих последствиях, другой – не испытан и, возможно, чреват негативными последствиями; непредрешенность последствий «встроена» в событие-вызов.
Коротко: вызов есть переживаемая множественность перспектив, по крайней одна из которых связана с заранее непредрешенным исходом поведения (это, очевидно, хайдеггеровский акцент в трактовке «вызова»). Переживаемость, чувственность события-вызова принципиальна для его (вызова) определения. В нашем понимании, она представляет собой результат суперпозиции посланий, поступающих извне и исходящих от самого индивидуума; то, что мы называем переживанием, заметим, не тождественно по форме ни внешним, ни внутренним порождающим его состояниям и процессам. И в этом смысле переживание всегда «над» тем, что существует внутри и вовне. Оно превосходит любые мыслимые внешние и внутренние стимулы в «стимул – реактивных» построениях активности; переживание избыточно по отношению к таким стимулам. Возможно, на этом и зиждется та избыточность любого перцептивного образа, о которой пишет В. П. Зинченко. Перцептивный образ и в самом деле избыточен по отношению к возможным реакциям на объекты, в этом образе явленные. Так, мы умеем «отстроиться» от реакции, к которой будто обязывает нас объект, – это значит, я думаю, мы «вычитаем» из вызова условие его переживаемости, переключая импульсы, идущие от нас самих («волна» внимания), на другие объекты, которые, таким образом, приобретают субъективную данность. То же относится, по-видимому, и к элементарным ощущениям (они, в отличие от раздражимости к специфическим стимулам, лишены силы абсолютного диктата в отношении поведения). Кроме того, вызов, подобно восточному ковру Моэма или пятну Роршаха, есть комбинация возможностей видения и, соответственно, действования; комбинация этих возможностей не тождественна ни одной из своих образующих; узор возможностей – нечто большее, чем каждая из них в отдельности; он избыточен по отношению к ним, а также – актам, к которым располагает.
Выбор, в отличие от реакции, как единственно возможного способа откликнуться на стимул, есть актуализация (предпочтение) одной из возможностей ответа на вызов и отбрасывание другой. Из сказанного ясно, что ситуация «вызов – выбор» есть результат собственной активности индивидуума, которая «появляется на сцене дважды». Вначале – как внутреннее условие созидания события-вызова (к примеру, требования экспериментатора и вводимые им ограничения переосмысливаются как содержащие в себе не одну, а множество перспектив развертки). Затем – как внутреннее условие выбора альтернативы, будь то известный своими последствиями или еще неизведанный акт. Именно в этом случае реализуется леонтьевская формула активности: «Внутреннее (субъект) действует через внешнее и этим само себя изменяет».
Примером как раз и могут служить предлагаемые нами экспериментальные ситуации исследования «надситуативной активности». Интуитивно, подниматься «над» ситуацией – это структурировать ситуацию иначе, чем, казалось бы, ситуация «пытается» структурировать самого человека, то есть действовать над порогом ситуативной необходимости, вопреки ситуативным ограничениям деятельности.
Схема наших исследований надситуативной активности заключается в том, что на фоне предлагаемых испытуемому требований и заданных условий деятельности, ситуация располагает испытуемого к выдвижению собственных целей, избыточных относительно задачи, поставленной экспериментатором и побуждений, определяемых его требованиями и заданными условиями; мотив постановки избыточных целей сам, в свою очередь, избыточен по отношению к требованиям и условиям ситуации.
Методика исследования бескорыстного риска. Итак, при построении методики исследования мы исходили из следующих соображений: 1. Деятельность испытуемого должна быть практической, осуществляемой во внешнем плане и позволяющей варьировать способы достижения основной цели. 2. Элемент опасности вводится в контекст деятельности испытуемого так, чтобы ситуация могла выступить в равной мере, как угрожающая и как нейтральная, в зависимости от проявлений активности испытуемого. Таким образом, мера подверженности риску предполагалась зависимой от самого испытуемого. 3. По возможности, должно быть элиминировано ценностное отношение испытуемого ко всему тому, что связано с элементом опасности в ситуации. 4. Истинные цели исследования предполагаются скрытыми от испытуемых.
В качестве модели использовалась деятельность наблюдения за движущейся целью с задачей экстраполяции движения. Эксперимент проходил под видом определения способностей испытуемого действовать в условиях перцептивной неопределенности. В некоторых случаях испытуемый был включен в соревнование с другими участниками эксперимента.
Перед испытуемым находилась панель с прорезью круговой или линейной формы. В прорези с постоянной скоростью перемещался объект наблюдения – «цель». Прорезь разделена на две части: в меньшей из них цель движется открыто для восприятия испытуемого, большая же часть прорези закрыта и представляет собой своеобразный «тоннель». Испытуемый заранее выбирает пункт остановки «цели» (возможные пункты остановки отмечены на поверхности тоннеля) и, экстраполируя движение «цели» в невидимой части прорези (в «тоннеле»), должен уловить нужный момент и остановить «цель», нажав специальную кнопку.
Существенно, что в эксперимент было введено следующее условие. В заранее определенной экспериментатором и выделенной им части «тоннеля» остановка «цели» была запрещена и наказывалась. Наказанием могли служить как физические раздражители (резкий звук в наушники стрессовой силы или электростимуляция), так и санкции социального характера (резкое порицание или даже угроза снятия испытуемого с соревнований как «несправившегося»). Место запретной зоны в «тоннеле» варьировалось в зависимости от задачи эксперимента. Так как по условиям деятельности испытуемый по своему усмотрению выбирал место очередной остановки «цели», а они могли находиться на разном расстоянии от зоны запрета, то тем самым мера возможного риска зависела от самого испытуемого. Понятно, что чем ближе к запретной зоне выбрано место остановки, тем выше риск попасть в запретную зону и, таким образом, быть наказанным.
Подчеркнем, что предпочтение «рискованных» выборов «нейтральным» не давало испытуемому каких-либо видимых преимуществ (наград, поощрений и т. п.) в сравнении с нейтральными вариантами. Таким образом создавались условия для «бескорыстного» риска.
В эксперименте принимали участие школьники (14–16 лет), студенты (20–25 лет), рабочие (25–40 лет). Всего по описанной методике было исследовано свыше 400 человек. В результате получены следующие данные.
Свободное сближение с опасностью наблюдалось во всех экспериментах, независимо от характера применявшегося стрессора, то есть многочисленные случаи «бескорыстного» риска встречались как при условии наказания физическим раздражителем, так и при санкциях социального порядка. В среднем во всех видах экспериментов к числу «бескорыстно» рискующих можно было отнести приблизительно 20 % всех испытуемых. Однако общее число рискующих, а также выраженность тенденции к риску значительно возрастают, когда объектом исследования становятся лица, профессиональная деятельность которых заключает в себе элемент опасности. Об этом свидетельствуют данные, полученные при исследовании электриков-монтажников высоковольтных сетей, работающих на высоте от 10 до 15 м при угрозе поражения электрическим током. Большинство из них (75 %) хотя бы однажды в эксперименте выходили в зону повышенного риска (которая была определена на основе данных субъективного шкалирования), и для многих из них были характерны настойчивые попытки действия в этой зоне.
Наблюдения за поведением участников всех проведенных нами опытов свидетельствуют о том, что выбор мишеней, находящихся вблизи черты запрета, сопровождался признаками эмоциональной напряженности. Состояние испытуемых характеризовалось понижением (а в некоторых случаях повышением) общей двигательной активности, наблюдалась скованность позы, испытуемые стискивали зубы, прищуривали глаза; в некоторых случаях появлялась напряженная улыбка, блеск глаз; выбор «рискованных» мишеней совершался либо мгновенно по завершении предшествующей попытки (так, будто бы решение о нем было принято задолго до момента самого выбора), либо ему предшествовала заметная пауза; некоторые испытуемые, прежде чем сделать соответствующий выбор, глубоко вздыхали и потом решительно перемещали ориентир, громко называли номер «рискованной» мишени, резко перемещали ориентир к черте запрета (бывали и противоположные по знаку реакции: испытуемые весьма неуверенно называли «рискованную» мишень); многие испытуемые, прослеживая движение сигнал-объекта, как бы подавались вперед, «провожали» скрыто движущийся объект не только глазами, но и всем корпусом; совершив рискованную попытку, обычно расслаблялись, вздыхали с облегчением, спокойно указывали очередную (как правило, «безопасную» мишень).
Интерес представляет анализ свободных высказываний участников эксперимента в момент принятия решения о выборе «рискованных» мишеней. Вот некоторые из этих высказываний: «Ну-ка, теперь вот эту, поближе к звуку!», «Была ни была!», «А теперь рискнем!», «Ну ладно, поставим здесь, на границе с аварией!», «Испытать, что ли?!..» и т. п. В некоторых высказываниях фигурирует указание на «интересность» работы в зоне риска, например: «Ой, если все равно, где выбирать, то я могу все время здесь (показывает начало тоннеля – вдали от черты угрозы)… а вообще интересно подальше <у черты угрозы. – В.П.>». В ряде высказываний непосредственно выражено ожидание наказания или готовность принять наказание: «Ладно, уж, треснет так треснет!», «Пусть, пусть шарахнет!», «Ну ладно, пусть ударит – выдержу!» Бывали случаи, когда участник эксперимента вначале заявлял свое намерение выбрать «опасную» мишень, а потом отказывался от риска: «Попробуюка я у границы; нет, лучше вот здесь (уводит из зоны риска)». Некоторые испытуемые, весьма недвусмысленно оценивая угрозу («А зачем этот страшный звук? Пугаете людей, варвары!!!», «Сломать бы наушники!»), к сожалению, затем не комментировали вслух свои же нередко отчаянно рискованные выборы, и оставалось лишь пожалеть, что нельзя «подслушать», как испытуемый мысленно характеризует свои действия.
Все множество стратегий действия испытуемых можно подразделить на две части: в одном случае в поле выборов оказываются «рискованные» мишени, в другом случае участники эксперимента действуют исключительно в области «нейтральных» мишеней. Отметим, что в основных экспериментальных подгруппах число вариантов, когда «рискованные» мишени предпочитались испытуемыми, было обычно меньше, чем соответствующее число «нерискованных» вариантов действия. Вместе с тем рискованные стратегии действия были явлением достаточно частым, что позволяло говорить о наличии тенденции к риску в пределах данной группы испытуемых.
В исключительном положении оказывались группы испытуемых, чья профессиональная деятельность непосредственно связана с опасностью, риском. В этих группах рисковало подавляющее большинство участников эксперимента.
Опишем наиболее характерные стратегии действия испытуемых, хотя бы однажды выбравших рискованную мишень. Весьма часто встречаются последовательности выборов, которые графически могут быть представлены в виде ломаной линии, восходящей к черте запрета и круто обрывающейся вниз, к безопасным мишеням после рискованного выбора. Следующий по распространенности тип работы: испытуемый с первых же попыток выбирает рискованную мишень и, рискнув, несколько раз подряд действует в районе безопасных мишеней, после чего вновь рискует и т. д. Наиболее редкий вариант среди рассматриваемых заключается в том, что на протяжении всего эксперимента испытуемые действуют исключительно в районе безопасных мишеней, но, когда опыт подходит к концу, решаются напоследок рискнуть; заказ опасной мишени выглядит как бы оставленным «на закуску».
Хотя нет существенного единообразия в динамике предпочитаемых испытуемыми выборов-целей, нелишне подчеркнуть существование одной общей черты, характеризующей структурное место рискованного выбора в ряду выборов нейтральных. Факт, обративший на себя внимание еще в ходе проведения эксперимента, а также подтвержденный данными выборочных проверок, состоял в том, что «рискованным» мишеням, как правило, соответствовал своеобразный пик в общей динамике предпочтений. – он резко выступал над всеми остальными, значительно отдалившись как от предшествующих, так и от последующих выборов. Избрание рискованной мишени выглядело не столько результатом постепенного приближения к черте запрета, сколько «скачком» в зону риска. Совершив «рискованную вылазку», испытуемый производил резкий переход к безопасным мишеням; создавалось впечатление, что испытуемый «дает себе передышку».
В ситуации, предшествовавшей фактическому сближению с опасностью, – иногда задолго до принятия решения о риске – у некоторых испытуемых возникало своеобразное состояние, названное нами «психологической прикованностью к опасности» (чувство беспокойства, тревоги, подверженности угрозе). Переживалось также «влечение», «тяга» к опасности. Непосредственно перед риском и в момент самого риска у некоторых возникали так называемые «острые ощущения». К сожалению, возможности их феноменологического анализа были ограничены. Однако переживания эти вполне могли быть ассоциированы с чувством все возрастающего напряжения, которое в последний момент сменяется резкой разрядкой. По окончании действия могло возникать облегчение, будто бы что-то «отпускало».
Для целей исследования представляло интерес выяснение вопроса относительно зависимости изучаемой тенденции к «бескорыстному» риску от степени интенсивности стрессора. Если действительно опасность выступает в качестве фактора, предрасполагающего к проявлению «надситуативного» риска, то ее усиление (разумеется, не безграничное!), вероятно, приведет к возрастанию случаев риска. Поставив перед собою цель проверить это предположение, мы следующим образом организовали эксперимент. Общее число испытуемых – студентов в возрасте от 20 до 25 лет – было разделено на 4 группы. С ними проводился «тоннельный» вариант методики. В качестве стрессора использовался звук четырех уровней интенсивности: 90 дб, 100 дб, 110 дб, 120 дб. Каждый из участников эксперимента мог осуществить 5 выборов (по две попытки на каждый выбор). Выбор двух мишеней из пяти был связан с риском наказания звуком. Как показал опыт, увеличение «стрессогенности» ситуации приводит к возрастанию случаев рискованных выборов. В этой же связи упомянем наблюдение И. В. Ривиной, проводившей исследование по описанной методике с монтажниками контактных сетей. Согласно ее данным, при переходе значения стрессора от 120 к 150 дб тенденция к риску не падала!
Таким образом, там, где согласно постулату сообразности должно было бы неизменно наблюдаться падение тенденции к риску (чем выше уровень угрозы, тем «оптимальнее», «адаптивнее», «благоразумнее» уход от опасности!), на деле наблюдается либо рост, либо сохранение частоты случаев риска. (Конечно, тенденцию эту нельзя абсолютизировать: должны существовать некоторые пределы повышения интенсивности стрессора, за которыми проявление тенденции к «бескорыстному» риску будет закономерно и неуклонно падать.) Далее, в ходе исследования, были рассмотрены три вопроса, ответ на которые мог прояснить статус феномена «бескорыстного» риска в ряду других форм активности, и в частности, прагматически ориентированных (мотивированный риск, уровень притязаний, стремление произвести должное впечатление).
Когда говорят о «риске», то обычно имеют в виду действия, направленные на особенно привлекательную цель, достижение которой сопряжено с элементом опасности. Именно в этом аспекте изучается риск большинством исследователей. С участниками вышеописанной экспериментальной серии были проведены дополнительные испытания, побуждающие к риску, который трактуется именно в этом традиционном смысле, то есть как «мотивированный» риск.
В итоге выяснилось, что практически все испытуемые, рисковавшие в условиях обычного, «мотивированного» риска, проявили тенденцию к «бескорыстному» риску; вместе с тем не все, кто рисковал «бескорыстно», обнаруживали склонность к «мотивированному» риску. Таким образом, тенденция к «бескорыстному» риску является необходимой предпосылкой принятия рискованного решения. В то же время эта тенденция не является достаточным условием обычного риска, так как последний определяется, по-видимому, еще и заинтересованностью в успехе и субъективной оценкой возможности успеха (гипотетическим фактором «везения»).
Существует ли взаимосвязь между феноменом активности навстречу опасности уровнем притязаний личности? Косвенный (отрицательный) ответ на этот вопрос был уже получен с помощью теста Х. Хекхаузена (мотивацию достижения, измеряемую тестом, принято считать основным фактором уровня притязаний). Вместе с тем, мы считали необходимым развести в эксперименте две возможные тенденции: «бескорыстное» влечение к риску и стремление к выбору труднодостижимых целей, соответствующее ситуативному уровню притязаний личности. Отметим, что в эксперименте на экстраполяцию движения трудность остановки движущейся цели была неодинаковой в различных местах «тоннеля»: чем дальше от начала невидимой зоны выбран пункт остановки, тем труднее своевременно уловить необходимый момент.
По замыслу опыта в одном случае зона «запрета» располагалась в конце невидимой части прорези (там останавливать «цель» было труднее), а в другом случае – в начале «тоннеля» (точная остановка здесь практически не вызывала затруднений). Высокий уровень притязаний, очевидно, должен был быть связан с предпочтением труднодоступных пунктов остановки, а менее высокий – более легких.
В целом наблюдалось смещение тенденции выбора пунктов остановки вслед за изменением места зоны запрета в «тоннеле». Как «трудные», так и «легкие» пункты начинали «притягивать», как только вблизи от них появлялась запретная зона. Таким образом, сам по себе ситуативный уровень притязаний (оцененный по степени трудности избираемых целей) не является решающим фактором «бескорыстного» риска.
Связано ли интересующее нас явление с действием поверхностных мотивов «самоутверждения»? Проблема «бескорыстного» риска имеет имплицитно представленный в ней социально-психологический аспект: до проведения специального исследования неясно, действительно ли наблюдаемое в эксперименте явление есть проявление бескорыстия или оно определяется побуждением испытуемого следовать каким-либо скрытым от исследователя групповым нормам или приписываемым некоей «референтной группе» ожиданиям.
Если подобное допущение справедливо и «бескорыстный» риск в действительности является своеобразной нормой поведения, принятой среди испытуемых данного круга, то включение в экспериментальную ситуацию группы наблюдателей того же круга (сокурсники и т. п.) должно привести к возрастанию тенденции рисковать. Если же включение той же аудитории в экспериментальную ситуацию не повышает стремления рисковать или тем более, снижает его, то исходное допущение не является справедливым21.
В этих условиях (эксперимент проводился с физическим типом стрессора) наблюдался следующий факт. В присутствии аудитории имело место заметное учащение рискованных выборов. Однако эти же испытуемые действовали в целом осторожно (то есть останавливали подвижную точку вдали от зоны запрета). Испытуемые вне контакта с аудиторией реже выбирали рискованные пункты остановки, но зато, выбрав, не избегали действий в зоне опасности. Факт влияния аудитории, очевидно, заключался в усилении «ценностного» момента риска, что, однако, далеко не всегда обусловливало обеспечение реально-практической предрасположенности к риску. В силу этого возникали «ножницы» между намерением рисковать и способностью идти на риск.
Учитывая возможное своеобразие поведения испытуемых в присутствии группы при учете того, каков характер угрозы, эксперименты проводились с двумя видами стрессоров – с физическим наказанием (звук в наушники) и социальными санкциями в случае неуспеха.
Эксперимент с применением физического стрессора. Испытуемые – 82 человека, студенты – были разделены на 2 экспериментальные группы. Участники I экспериментальной подгруппы (50 человек) действовали в изоляции от группы сокурсников. С испытуемыми II экспериментальной подгруппы (32 человека) опыты велись в присутствии аудитории, состоявшей из 4–6 человек, входивших в ту же, что и испытуемый, учебную группу. Испытуемый должен был при всех называть вслух номера выбранных мишеней. Возможные коммуникации между испытуемым и группой наблюдателей были жестко ограничены: случаи прямого обращения представителей аудитории к испытуемому и переговоры с ним были исключены; точно также регламентировались всевозможные невербальные реакции, которые могли бы так или иначе повлиять на испытуемого: жесты восклицания и т. п.; наблюдателям также запрещалось переговариваться между собой. Лица, образующие «аудиторию», не знали о действительной цели испытания и о подлинной причине, по которой они были привлечены в качестве наблюдателей. Таким образом, организация эксперимента была подчинена задаче создания ситуации такого своеобразного «давления» группы на испытуемо го, когда фактором воздействия должны были бы стать имеющиеся у субъекта представления о нормах поведения в данной ситуации, выступающие в форме приписываемых группе ожиданий.
Повлиял ли факт присутствия группы на частоту случаев «бескорыстного риска»? Наблюдались ли изменения в сторону повышения тенденции к риску? Сопоставим ли процент рискующих среди испытуемых I и II экспериментальных подгрупп? Данные таковы.
Испытуемые, действовавшие в изоляции от аудитории, выходили в зону риска (46 % случаев). В группе участников испытания, работавших на глазах у товарищей, число рисковавших было меньше и составляло 33 % от общего числа испытуемых в группе. Таким образом, включение наблюдателей в экспериментальную ситуацию не приводит к росту числа случаев риска (и ведет даже к некоторому его снижению). Это ставит под сомнение исходное допущение о том, что тенденция к «бескорыстному» риску вызвана стремлением субъекта действовать в соответствии с некоторыми нормами, интернализированными им из ближайшей среды общения.
Эксперимент с социальным типом стрессора (угроза снятия с соревнования как «несправившихся») проходил по аналогичной схеме; однако при планировании эксперимента, учитывался дополнительно и пол испытуемых (как один из возможных факторов «бескорыстного» риска). В эксперименте участвовали 40 юношей и 40 девушек. Они были распределены по 4 экспериментальным группам, каждая численностью в 20 человек.
В первой группе юношей и третьей группе девушек эксперимент проводился без наблюдателей. Во второй группе юношей и четвертой группе девушек эксперимент проводился в присутствии трех наблюдателей.
Полученные экспериментальные данные не подтверждают предположения о нормативности «бескорыстного риска». В условиях индивидуального эксперимента юноши проявляют большую тенденцию к риску, чем девушки. С другой стороны, введение группы наблюдателей того же пола в эксперимент существенно снижает тенденцию к риску у юношей, но этого в аналогичных условиях не происходит в группе девушек.
Таким образом, во-первых, допущение о «нормативности» риска в одном случае, когда испытуемые – девушки, не находит убедительного подтверждения, а, в другом случае, когда испытания проходят юноши, должно быть отвергнуто. Во-вторых, в группе юношей, действующих индивидуально, факт повышенного риска (в сравнении с девушками) тем более не может быть принят как следствие ориентации на некие специфические «мужские» нормы («мужество», «смелость» и пр.), которые якобы актуализируются ситуацией: введение группы сверстников испытуемых приводит к существенному снижению тенденции к риску. Следовательно, мы вынуждены отклонить версию о нормативном характере наблюдавшихся проявлений риска. Надситуативный риск, таким образом, не является формой приспособления к возможным групповым ожиданиям и к интериоризированным групповым нормам.
Кроме того, сопоставление тенденции к «бескорыстному» риску и силы «мотива достижения» (по Х. Хекхаузену), как мы уже отметили, не обнаружило существенной связи между ними. Этот факт также давал основание судить об относительной независимости феномена активности навстречу опасности от тех форм самоутверждения личности, которые обычно вплетены в деятельность, ориентированную на достижение успеха (определяющегося отношением результата к групповым стандартам).
Итак, рискованные действия испытуемого, избыточные в рамках принятых им условий задания, нельзя объяснить склонностью к прагматическому риску, высоким уровнем притязаний, стремлением самоутверждаться в глазах окружающих. Наблюдавшиеся в эксперименте проявления риска были «бескорыстны», не только в том смысле, что они не были вызваны ни экспериментальной инструкцией, ни критерием успешности действия, введенным экспериментатором, но и в том смысле, что они, по-видимому, не были детерминированы некоторыми прагматическими фиксированными «внутренними» переменами – стремлением к выгоде, личному успеху, одобрению окружающих. При этом испытуемые не только выходили за рамки требований ситуации, но и действовали вопреки адаптивным побуждениям; они перешагивали через свои адаптивные интересы, преодолевая ситуативные ограничения на пути движения деятельности. Таким образом, в фактах выхода субъекта за рамки требований ситуации и проявилось то, что мы называем надситуативной активностью субъекта, возможные детерминанты которой рассмотрим ниже, изложив результаты еще одного исследования, посвященного влиянию запрета на поведение людей.
Феномен «Синей Бороды». Особо могут быть выделены и проанализированы характерные проявления активности человека в ситуации запрета, то есть социально заданного ограничения возможности осуществления личного выбора. Угрожающие последствия осуществления запрещенных действий могут быть более или менее известны человеку или же совсем неизвестны («запрещено и все!..»).
Ситуация социального запрета (так же, как и ситуация встречи субъекта с естественным объектом, воспринимаемым в качестве потенциально угрожающего) может вызвать усиление исходного, уже имеющегося побуждения к действию или провоцировать тенденцию осуществления запрещенных действий (см. далее, в п. 3 – «феномен Синей Бороды»).
Рассмотрим некоторые гипотетические факторы детерминации надситуативной активности в условиях опасности («риск ради риска») и социального запрета.
Модель восхождения к риску
Существенной чертой ситуаций, созданных нами в экспериментальных условиях, является то, что испытуемый при выборе цели каждого будущего действия должен принимать в расчет фактор опасности или запрета. Процесс целеполагания здесь оказывается взаимосвязанным с построением образа возможных неблагоприятных последствий соответствующих действий.
Действительно, решаемая задача заключается в том, чтобы выбирать цели очередного действия, то есть «мишени», под которыми должен быть остановлен сигнал-объект. Но для того, чтобы выбрать очередную цель, необходимо произвести более широкую ориентировку в поле возможных выборов, чем это потребуется непосредственно для реализации выбранной цели, так как постановка цели предполагает формирование представлений об альтернативах, включая оценку последствий предпочтения каждой из них. Мысленно «проигрываются» и те альтернативы, которые оцениваются как «рискованные».
Рассмотрим вначале возможные формы реагирования на объект, который предварительно оценивается как заключающий в себе элемент угрозы возможных неблагоприятных последствий. Могут быть выделены две противостоящие друг другу и вместе с тем предполагающие друг друга категории реакций на потенциальную угрозу. Каждая из них, в свою очередь, представлена тремя группами побуждений.
Реакция избегания. Нельзя сказать, что тенденции, входящие в эту категорию реагирования на ситуацию потенциальной угрозы, хорошо исследованы. Тем не менее, работы, которые им были посвящены, многочисленны, и само выделение защитных форм поведения в ситуации возможной угрозы не является сколько-нибудь новым. Объектом внимания являются следующие варианты реагирования на элемент угрозы.
A. Врожденные защитные реакции. Существуют многочисленные примеры защитных форм реагирования живых существ на угрозу в виде ухода от опасности (бегства). Большинство из таких реакций имеют видоспецифический характер. Но существует и универсальный (в известной мере) тип реагирования – так называемый «оборонительный рефлекс»: реакция на экстраординарный раздражитель (Е. Н. Соколов). Оборонительный рефлекс выступает в характерных защитных, двигательных и вегетативных «ответах» организма на подобный раздражитель.
Б. Индивидуально-приобретенные реакции ухода от опасности возникают как результат перенесенной ранее травмы и представляют собой, следовательно, продукт собственного опыта взаимодействия индивидуума с некоторым угрожающим объектом; субъективно выступают в виде страха и стремления к бегству.
B. Ценностно-обусловленные реакции избегания. Проявление социальных установок, побуждающих к осторожности. Ценность осторожного поведения – часть родового опыта человечества, усваиваемого индивидом в общении с другими людьми и выходящая за рамки индивидуального опыта контакта с потенциально угрожающими объектами. Иллюстрацией могут служить пословицы: русская – «Умный в гору не пойдет…», а так же две японские – «Огонь не обжигает тех, кто на него не ступает», «Прежде чем дать подзатыльник, посмотри, чей затылок». Это, как видим, относится к факторам сознательной саморегуляции деятельности субъекта.
Стремление навстречу опасности. Детерминация активности навстречу опасности значительно менее очевидна, и, насколько нам известно, в интересующем нас ключе (как прагматически не мотивированная тенденция) систематически не анализировалась. Выделим следующие три группы побуждений.
А. Врожденная ориентировочная реакция. Можно предположить, что именно эта реакция в определенных условиях может служить основой появления «иррационального» влечения человека к опасности, которое мы неоднократно отмечали в ходе эксперимента. «Иррациональность» здесь, безусловно, лишь кажущаяся. Само собой разумеется, коль скоро индивидуум сталкивается с объектом, мера опасности которого неизвестна, возникает необходимость построения образа этого объекта, притом именно со стороны тех его свойств, которые составляют предмет опасений. Соответствующая гностическая активность и переживается как влечение к опасности. Кроме того, здесь можно предположить, что особая эмоциональная окрашенность ориентировочно-исследовательской активности, которая придает ей характер «влечения к опасности», обусловлена тем, что под воздействием страха она теряет свой свернутый (говорят – «идеальный») характер и как бы разворачивается, приобретая форму движения, осуществляемого во внешнем плане. (В основе такого рода «экстериоризации», как можно предполагать, лежит механизм возрастной регрессии, о котором пойдет речь далее.)
«Опасен объект или нет» и «чем (и в какой мере) данный объект опасен?» Ответ на эти вопросы, в конечном счете, определяется мерой «совместимости» данного объекта с субъектом. Объект опасен – это значит, что контакт с ним чреват травмой для субъекта. В том случае, если контакт с «подозреваемым» объектом допустим без ущерба для субъекта, объект выступает как безопасный.
На этот-то критерий стихийно и ориентируется человек, выходя «один на один» с опасностью. Стремясь к потенциально угрожающему объекту, он устанавливает свою «совместимость» с этим объектом, что и символизирует для него отсутствие реальной угрозы. Как только достаточный для этой цели контакт достигнут, бывший сигнал угрозы, данный индивидууму в форме беспокойства, тревоги, страха, утрачивает свою сигнальную функцию, и опасения устраняются. «Смотри прямо страху в глаза, и страх смигнет!» – гласит русская пословица. В этом случае перед нами особый путь символического преодоления опасности, завершающийся, в случае благоприятного исхода, эффектом освобождения от переживания угрозы.
Этот эффект может быть отнесен к категории эмоциональных реакций, сходных с катарсисом – особой эмоциональной разрядкой, переживаемой как «очищение» от неблагоприятных аффективных фиксаций. В дальнейшем, имея в виду эмоциональные реакции, возникающие вследствие преодоления опасности, условно мы будем говорить о «катарсисе». Однако столкновение с угрожающим объектом в действительности может иметь двоякий исход: один из них – только что обозначенный (катарсис), другой – «фрустрация». Термин «фрустрация» здесь используется в достаточно широком смысле: для обозначения факта неблагополучия вообще как результат предпринятого действия.
Как можно видеть, активность навстречу опасности, на первый взгляд кажущаяся «вполне адаптивной», ибо она решает полезную задачу ориентировки в свойствах потенциально опасного объекта, в действительности выявляет всю противоречивость истолкования поведения в духе постулата сообразности. Ведь адаптивные интересы здесь как бы вступают в противоречие с собой, смыкаются с противоположной исследовательской направленностью индивидуума, имеющей открытый, по существу «неадаптивный» характер. Атрибутом подобной гностической активности является принципиальная непредсказуемость исхода предпринимаемых действий – их возможный (и заведомо неизвестный) позитивный или негативный исход. Заметим, что как переживание фрустрации, так и катарсис в генетически ранних формах не предзаданы индивидууму в виде избегаемого или потребного аффективного состояния. В своих первоначальных формах они представляют собой сопутствующий эффект произведенного действия (катарсис – «оплату»; фрустрация – «расплату» за приобретенное знание).
Так, чисто метафорически, рыбу, сорвавшуюся с крючка, можно было бы вообразить испытывающей катарсис, однако на крючке-то она оказалась по другой причине, отнюдь не по тому, что ей «захотелось» пережить аффект «преодоления», но в силу того, что у нее были другие побуждения (поиск пищи).
Фрустрация и катарсис как бы возвышаются над предшествующими гомеостатическими, гедонистическими и прагматическими интересами, являясь результатом того, что произошло незапланированно, и лишь впоследствии начинают функционировать в качестве возможных мотивов деятельности субъекта. Так, если прежде, в результате встречи с опасностью, была пережита травма (фрустрация), то очевидным образом снижается вероятность того, что в аналогичных ситуациях индивидуум станет осуществлять развернутую ориентировку в свойствах угрожающего объекта. Вместо побуждения к построению образа потенциально угрожающего объекта у него будет возникать парализующий действие страх (одна из реакций, внесенных в «рубрику» реакций избегания опасности). Но если фактический исход тогдашнего действия – катарсис, преодоление страха – то вероятность активных действий в районе опасности растет (влечение к опасности скорее разрешается риском, чем уходом от риска).
Б. «Жажда острых ощущений» как побуждение, обусловленное опытом преодоления опасности. Данное побуждение (о нем еще иногда говорят: «вкус к риску») есть ожидание катарсиса и вместе с тем тенденция к воспроизводству пережитого. Если в борьбе со страхом преимущества на стороне потребности в острых ощущениях и если тенденция к риску не будет заторможена со стороны ценностей осторожного поведения, то проявляется склонность к «бескорыстному» риску.
Напрашивается вопрос: если катарсис – разновидность наслаждения, а риск есть способ достижения катарсиса, то может ли феномен «бескорыстного» риска рассматриваться как аргумент против гедонистических концепций поведения? Не стремятся ли рискующие испытуемые к наслаждению? Не потребность ли в наслаждении побуждает к риску? В ответ можно сказать следующее: да, действительно, рискующие могут стремиться к наслаждению, и эта потребность может создавать дополнительные побуждения к риску. Однако суть нашей критики идеологии гедонизма не в том, что мы пытаемся упразднить стремление к наслаждению, а в том, что ограничиваем объяснительные возможности принципа, возводящего наслаждение в ранг руководящей ценности.
Действительно, следует ли считать потребность в наслаждении и потребность избегания страдания достаточными условиями для объяснения стремления к риску? Если бы индивидуум стремился только к тому, чтобы удовлетворить свою потребность в наслаждении, то он стремился бы к повышению вероятности этого наслаждения, то есть исключал возможность противоположного исхода. Но тут-то и открывается несводимость потребности в катарсисе к потребности в наслаждении. Потребность в катарсисе – нечто большее. Ведь достичь состояния катарсиса можно только тогда, когда вероятность его достижения не слишком велика, а, точнее, уравнивается с возможностью не достижения желанного состояния, то есть возможностью возникновения противоположного исхода опыта – фрустрации. Здесь – и коренное отличие потребности в катарсисе и соответствующих ей действий, от потребности в осторожности, вызванной страхом. Различается адаптивный статус этих потребностей. Страх – ограничитель развития деятельности, глубоко адаптивное побуждение, предотвращающее порождение инноваций опыта. Действовать, руководствуясь страхом, значит осуществлять только такие шаги, в которых минимизируется возможность непредсказуемого исхода действия (ведь он может оказаться неблагоприятным!). Страх принуждает ограничиваться пределами освоенного, познанного. Возникнув как неадаптивный исход опыта, своего рода гедонистический «минус», страх побуждает адаптироваться к среде, становясь главным «идеологом» той картины мира, основу которой образует постулат сообразности.
Совсем другую роль в жизнедеятельности играет побуждение к риску, также неадаптивное по происхождению. Рождаясь как «незапланированный» гедонистический «плюс», оно ведет действие дальше, расширяет горизонты активности и вновь обнаруживает феномен несводимости человеческой деятельности к поддержанию адаптивных отношений с миром.
Парадоксальное единство адаптивного и неадаптивного отношения к действительности обнаруживает себя в том, что стремясь к катарсису, индивидуум формирует такую ситуацию, где возможность противоположного исхода (фрустрации) уравнивается с вероятностью достижения побуждающей действия цели (то есть с вероятностью возникновения самого катарсиса). Понятно, что действие, предпочтение которого основано на возможности недостижения реализуемой в нем цели, не может быть отнесено к разряду адаптивных.
В. Ценностно-обусловленное стремление к опасности. Здесь перед нами то, что может быть названо «ценностью» риска: социальные установки, диктующие предпочтительность рискованных действий в противоположность осторожным в некоторой произвольной ситуации выбора («Риск – благородное дело» и т. п.).
Итак, могут быть выделены как побуждения, отталкивающие от опасности (реакции избегания), так и побуждения навстречу угрозе (реакции стремления к опасности). Взаимодействие между этими тенденциями в одном случае склоняет человека к осторожному поведению, а в другом – предрешает рискованный способ действия.
Остается неясным, сосуществуют ли эти тенденции (принадлежащие различным категориям и уровням реагирования) единовременно и при этом относительно автономно друг от друга или «высшие» как бы поглощают «низшие». Сосуществование и противоборство означало бы, например, возможность таких оппозиций: оборонительный рефлекс↔жажда острых ощущений↔ценность риска и т. п.
Все-таки более оправданной нам представляется другая гипотетическая модель принятия решения в ситуации потенциальной опасности – назовем ее моделью «восходящего движения к риску» или «восхождения к риску» (см. рис. 6.1).

Рис. 6.1. Модель восхождения к риску (Петровский В. А., 1992)
В этой иерархически организованной модели активности адаптивному импульсу к бегству на каждом уровне восхождения (врожденные реакции, индивидуально-приобретенные, ценностно-обусловленные) противостоит неадаптивный «порыв» к опасности. Победа «адаптивного» над «неадаптивным» импульсом приводит к отказу от риска. Когда же верх одерживает неадаптивная тенденция – субъект рискует.
Последовательно выявляющееся доминирование оборонительной реакции над ориентировочной, страха перед фрустрацией над предвосхищением катарсиса, ценности благоразумия над ценностью риска – обусловливают отказ от риска. Противоположное соотношение (которое также может раскрываться «пошагово») последовательно выступает как фактор риска. Но эти тенденции могут быть и уравнены по «силе». Заметим, что такое «уравнивание» весьма возможно в силу действия механизма «самоподражания»: чем более угрожающими представляются последствия рискованных действий, тем интенсивнее переживание страха («отталкивание») и в то же время тем крепче спаяны мысленный выход и выход действенный в зону риска («притяжение» к опасности). Это и есть ограничение защитных тенденции «изнутри», о котором мы говорили выше. Когда различия между силами «отталкивания» и «притяжения» стираются, то выбор вариантов поведения оказывается, естественно, затрудненным.
В этом случае анализируются побуждения, соответствующие более высокому уровню «восхождения». Так, при неопределенной угрозе баланс между оборонительной и ориентировочной реакциями индивидуума (поддерживаемый, возможно, механизмом самоподражания) служит фактором «включения» более высокого уровня регуляции поведения, отвечающего индивидуальному опыту субъекта. Затронутыми здесь оказываются страх перед фрустрацией и предвосхищение катарсиса («жажда острых ощущений»). В случае баланса между указанными тенденциями актуализируется ценностный уровень регуляции поведения, обусловленный усвоением социального опыта. Индивид при этом пытается в социальных ценностях найти опору для принятия и осуществления решения.
Волевой акт вообще предполагает поиск дополнительных побудителей действия (Иванников, 1985, с. 47–55), в данном случае аргументов «за» и «против», относящихся как к поддержке, так и к отклонению побуждения к риску. Потребность пережить катарсис тогда находит опору в ценностях преодоления трудностей, бесстрашия и т. п., а страх – в соображениях здравого смысла и благоразумия. Принятие риска, равно как и отказ от него представляют собой акты, в которых проявляется воля; ведь в обоих случаях необходимо преодоление конкурентного побуждения.
Преобладание ценностей риска над ценностями благоразумия выступает в форме активно-неадаптивного действия; противоположное соотношение – в гарантирующем сохранение status quo отказе от риска как «неоправданной авантюры». Здесь следует особо отметить, что ценности риска (по крайней мере в европейской культуре) всегда сочетаются с ценностями осторожного поведения, иначе говоря, ценности риска не функционируют в виде всеобщих норм. По-видимому, так же, как ценности благоразумия, осторожности, они не могут быть «положены» в качестве всеобщих норм ни в одном обществе (хотя, безусловно, здесь есть и свои культурно-исторические особенности).
В связи с этим особый интерес представляет случай возможного уравновешивания ценностей стимулирования как осторожного, так и рискованного поведения. В этом случае испытуемый может прибегнуть к выполнению совершенно особого действия, призванного преодолеть саму невозможность выбора, что составляет высший уровень проявления активности в ситуации потенциальной угрозы.
Суть происходящего заключается в том, что человек испытывает саму способность осуществить выбор в ситуации существующих ограничений свободы выбора, то есть в такой ситуации, когда свобода выбора ограничена его собственными противоречивыми побуждениями к действию. И тогда обоснование своей способности осуществить выбор превращается для него в особую задачу самопознания.
Но что значит проверить и обосновать свою способность осуществить выбор – именно выбор, а не что-то другое? Это значит – убедиться в своей способности реализовать каждую из альтернатив. Поэтому, в частности, отказ от риска означал бы, что индивидуум не справился с решением этой внутренней задачи.
Кроме того, оценка своей способности осуществить волевой акт предпочтения, представляющая собой своеобразную «пробу себя», не может быть выполнена только во внутреннем плане: акт пробы себя осуществляется не «про себя», не «в уме». Только реально осуществляемое рискованное действие может быть для него аргументом в решении задачи самопознания, порождения себя как субъекта.
При анализе переживаний и поведения людей в ситуации социального запрета могут быть выделены те же варианты «импульсов», отталкивающих от осуществления запрещенного действия и подстегивающих к нему, что и в случае столкновения человека с объектом, представляющим некоторую непосредственную возможную угрозу для него. Так, влечение к нарушению запрета подобно влечению к опасности в том отношении, что оба представляют собой субъективную форму выражения ориентировочно-исследовательской активности, направленной в одном случае на построение образа свойств объекта, а в другом – неопределенных последствий какого-либо запрещенного действия и т. п.
Общность данных форм реагирования объясняется тем, что запрет представляет собой сим вол некоторого потенциально угрожающего объекта (таким объектом, в частности, может быть и человек как источник негативных санкций).
Есть еще один ранее не рассмотренный источник, детерминирующий влечение к опасной черте, который рельефнее проявляет себя в ситуации социального запрета (без разъяснения причин, по которым «нельзя»). Суть в том, что подчиниться запрету подразумевает необходимость мысленно преступить запрет.
Попробуем провести небольшой опыт. Пусть читающий эти строки постарается в точности выполнить следующую инструкцию. Она, возможно, покажется Вам очень простой: «Сосчитайте до семи и постарайтесь десять секунд после того, как вы сказали “семь”, НЕ МОРГАТЬ! Если Вы хорошо поняли инструкцию, начали!..
………………………………………………………………
…получилось?» Теперь согласимся, что для того, чтобы выполнить это требование, Вам необходимо было сначала представить запрещенное действие. Согласимся также и с тем, что до того, как Вам был предъявлен запрет, Вы не замечали, что время от времени делали то, что вдруг оказалось запретным. Наконец, можно предположить, что у кого-то из читателей в течение этих десяти секунд появилось побуждение нарушить запрет, хотя это и не является сколько-нибудь необходимым согласно естественному ритму данного непроизвольного движения.
Вето на действие не может не вызвать представления, мысленного проигрывания запрещенного действия, иначе запрет будет нарушен! Для того чтобы физически, наяву, не осуществить какое-то действие, необходимо осуществить это действие мысленно – хотя бы вчерне…
Предположим теперь, что нарушение запрета, как представляется человеку, может быть связано с весьма неблагоприятными для него последствиями, мысленное проигрывание запрещенного действия в этом случае заключает в себе также и образ возможного их результата, то есть включает в себя предвосхищение возможного неблагоприятного эффекта этого действия. В результате у человека рождаются опасения, тревоги, а они в свою очередь, как можно предположить, пробуждают действие особого механизма, который может быть назван механизмом «самоподражания».
О том, что образ может руководить движением, известно очень давно: с тех пор, как стали известны так называемые идеомоторные реакции. Сделав из небольшого груза и нитки маятник, легко проверить это, повторив опыт Шевреля. Удерживая нитку в руке и закрыв глаза, следует только в течение некоторого времени представлять себе круг – и груз будет двигаться по кругу и т. п. «Движение присущее образу, содержится в нем, – писал Рибо. – Знаменитый опыт с маятником Шевреля может считаться типичным. Нужно ли приводить другие?
Возьмем для примера людей, бросающихся в пропасть из страха упасть в нее, ранящих себя бритвой из опасений пораниться; возьмем “чтение мыслей”, которое есть не что иное, как “чтение” мускульных состояний, и массу других фактов, прослывших необычайными только потому, что публике неизвестен элементарный факт, что всякий образ содержит стремление к движению» (Рибо, 1976, с. 89).
При всей «элементарности» данного факта, во всем ходе рассуждений Рибо остается, однако, какая-то недоговоренность. Если каждый образ и заключает в себе элемент движения, то все-таки необходимо согласиться с тем, что последний может сохранить себя в виде лишь возможности движения, не превращающейся в исток (или росток) реального движения, прорывающегося вовне. В противном случае (то есть если бы каждый образ непосредственно переходил в движение) человеческое тело было бы обуреваемо сонмом импульсов, внутренне не связанных между собой и переживаемых в виде неупорядоченных, лишенных какой-либо логики побуждений (нечто подобное происходит и при так называемом «полевом поведении», которое наблюдается в детстве, а также у взрослых при поражении лобных долей мозга) (Лурия, 1962).
Не исключено, что только те представления, которые активно «проигрываются» индивидом, являясь объектом мысли, заключают в себе импульс действия, «заряжены действием». Этот взгляд согласуется и с позицией Иммануила Канта, который со всей определенностью подчеркнул глубокую связь, существующую между мысленным образом предмета и действием, утверждая, что нельзя мыслить о линии, не проводя ее. В этом, надо думать, и есть корень того, что образ может переходить в действие. Но он для этого должен быть проигрываемым в голове, то есть быть образом именно мысленным. Тогда становится понятным условие возникновения соответствующего внешнего движения (или побуждения к нему): движение, реально осуществляемое индивидом во внутреннем плане, может рассматриваться как исток движения, осуществляемого вовне (тенденция к последнему может переживаться как побуждение или стремление к действию).
Но и это – еще не окончательно решение проблемы. Ведь далеко не любой образ, составляющий содержание активного представления, выражает себя в реальном движении тела. В маятнике Шевреля эффект повторения во внешнем действии действия внутреннего достигается за счет того, что испытуемый лишен возможности осуществлять зрительный контроль за производимым действием. Здесь, кстати, нет и никакого выбора действия, постановки какой-либо цели. Далеко не все то, что рисуется в воображении (или, если воспользоваться термином Дж. Мида – «репетируется» в воображении), проигрывается наяву. На то и существует, согласно Миду, воображение, чтобы, воображая что-либо, то есть, проигрывая альтернативные варианты действия, производить впоследствии выбор, предпочитать одни и отбрасывать другие – те, что не представляются годными. Почему же все-таки некоторые «репетиции» оказываются роковыми: высвобождают заключенный в образе «заряд» движения? Дорого поплатился гоголевский Фома за то, что не смог сдержаться и взглянул на Вия! Фома не смог не выполнить наяву то, что проделал в мысли, услышав настоятельный совет «не смотри!» – посмотрел.
Парадокс остается парадоксом: почему так непросто противопоставить «иррациональным импульсам», коль скоро они возникают, «разумную волю»? Нам представляется, что одним из возможных здесь факторов является страх (определенная степень страха – беспокойство, тревога и т. д.). Он-то как раз и возникает при «проигрывании» воображаемых последствий опасного или запрещенного действия. В этих условиях мысленный образ рискованного действия превращается в действующую причину реального движения навстречу опасности (разумеется, и здесь нужно иметь в виду, что эта причина может проявиться вовне, обнаружить свое действие лишь при определенных условиях; но главное, как мы увидим, заключается в том, что на саму способность субъекта ограждать себя от «иррациональных» импульсов влечения к опасности как бы изнутри накладывается ограничение). Чем же все-таки можно объяснить «заряженность» образа опасного или возбраняемого действия движением?
Мы связываем этот факт с тенденцией регрессии возраста, которая может проявляться в условиях, заключающих в себе элемент реальной или гипотетической угрозы.
Известно, что в ситуации повышенной опасности, угрозы люди стремятся быть рядом друг с другом, при этом единообразие их поведения растет, иначе говоря, увеличивается тенденция межиндивидуального подражания. Не включается ли тот же самый механизм в ситуации реальной или воображаемой опасности, когда испытуемый в идеальном плане проигрывает варианты рискованных действий? В этом случае у взрослых могут пробуждаться «детские» подражательные формы поведения. Дети, в отличие от взрослых, с трудом дифференцируют мысль и действие; мысленное исполнение ребенком запрещенного действия поэтому часто превращается в нарушение запрета (не надо считать, что ребенок поступает так «в знак протеста», «из злого умысла» или «проявляет негативизм» – просто для того, чтобы освоить запрет, ребенок должен многократно нарушить его). Если сказанное верно – а здесь, конечно, необходима эмпирическая проверка, – то в круг побуждений в ситуации запрета должен быть введен и особый механизм «самоподражания»: подражания мысли действием как своего рода катализатор активности субъекта навстречу возможной угрозе (к понятию «самоподражания» мы еще вернемся на страницах этой книги).
Остановимся теперь на других формах проявления надситуативной активности как процесса «разведки боем» своих возможностей, которые раскрываются в деятельности и ведут ее за собой.
Мотив границы
Идея границы, представленная в логико-философском и экзистенциально-феноменологическом направлениях научной мысли, только в последние годы приобретает своих сторонников и статус значимого ориентира экспериментально-психологических и практико-ориентированных исследований22. Для российской психологической мысли запоздалое принятие этой проблемы как заслуживающей внимания – нонсенс. Разве не парадоксально, что в России, подарившей миру культурно-историческую теорию развития высших психических функций Выготского и общепсихологическую концепцию деятельности Леонтьева, практически отсутствуют разработки, в которых сходятся воедино знак как инструмент поведения и сознания, и предмет как основание деятельности? Но именно «граница» могла бы быть одной из таких проблем, ибо в ней сходятся – или могли бы сойтись! – семиотический и деятельностный подходы, интерес к знаку, и, столь же, – к предмету активности. В этой работе речь идет о знаке и мотиве границы, которые в своем единстве образуют то, что может быть названо «идеей границы».
Почему мы говорим об идее границы? Ведь вместо этого можно было бы использовать такие термины, как «представление», «понятие», «категория»; они и более привычны и менее притязательны!
Смысл обращения к слову «идея» определяется ее особой, не всегда ясно осознаваемой исследователями, системообразующей ролью: быть средством интеграции («сборки») значений, которые исторически складываются и постепенно группируются вокруг некоторого «носителя» этой идеи, – термина, имеющего, таким образом, свою жизнь в культуре.
Что представляют собой многообразные исторически и, возможно, логически «движущиеся» значения, зашифрованные в термине «граница»?
Анализ работ логико-философского направления исследований23 позволяет выделить некоторые исходные значения, которые мыслители, начиная уже с Аристотеля, принимали в качестве определяющих термин «граница». В творениях античных философов эти значения таковы: «предел вещи», «причинность движения», «возможность (в качестве конечной причины)» и др. В трудах представителей немецкой классической философии «граница» есть внутренняя характеристика сознания, соотносящая Я и «реальность». Так, И. Г. Фихте усматривает в границе первопричину деятельности Я, – выход из сферы Я вовне, к не-Я; формулируется капитальное положение о том, что в границе содержится «причинность» («толчок движения»), при этом Я само «полагает» границу и произвольно ее перемещает, – граница движется!
Опорная для нас идея причинности границы находит свое глубокое развитие у Г. Гегеля, который видит в границе источник движения; этот источник – заключенное в ней противоречие. Обращаясь к границе как изначально содержащей в себе противоречие, заставляющее «нечто» и «иное» взаимодействовать между собой, Г. Гегель трактует границу как «общность всякого нечто со своим иным».
Для нас существенно, что граница раскрывается Г. Гегелем как то, что заключает в себе не одно, а несколько как бы перетекающих друг в друга значений, – таких как предел, переход, связь («предел» есть собственная граница нечто, «прекращение в нем иного», качественное его отрицание; «переход» – снимает различия между «нечто» и «иным»; «связь» знаменует общность «нечто» и «иного», «содержит в себе идеально» эти моменты). Впервые именно Г. Гегель, сохраняя в дальнейшем не только первенство, но и единственность, обращается к идее границы в качестве ключевой при интерпретации категории «развития», берущейся глобально, вообще, – применительно к бытию и мышлению в равной мере (Гегель, 1972).
В последующих работах философско-логического направления идея границы специфицируется при анализе активности субъекта.
В первую очередь речь здесь идет о работах М. М. Бахтина. Одной из центральных идей его философии является «над-бытие» (сознание). Важнейшие акты, конституирующие сознание, определяются отношением его к другому сознанию – «ты». Граница, для М. М. Бахтина, есть локус «несовпадения субъекта с самим собой», что является одной из ведущих сил активности самополагания (Бахтин, 1975). Кроме того, по М. М. Бахтину, не то, что происходит внутри, а то, что происходит на границе своего и чужого сознания, «на пороге», порождает развитие Я, переживается им и определяет его сущность. Активность, таким образом, не разделена строго на внешнюю и внутреннюю для самого субъекта, поскольку для последнего, в сущности, не существует границы. Ведь все увиденное в качестве «внешнего», говорит М. М. Бахтин, тот час превращается во внутреннее состояние Я, становится моментом Я изнутри, порождая несовпадение Я с самим собой, что переживается и определяется активностью самого субъекта. Так возникает неисчерпаемость, безграничность субъекта, состоящая не в отсутствии границ как таковых, а в их подвижности, временности.
Точка зрения М. М. Бахтина может быть соотнесена с трактовкой «границы» в трудах С. Л. Рубинштейна (не выделяющего «границу», впрочем, в качестве специального предмета рассмотрения). Из анализа текстов С. Л. Рубинштейна следует, что термин «граница» выступает для него в значении предела и указывает на факт несовпадения между тем, что дано эксплицитно в познании, и тем, что содержится в нем имплицитно (последнее включает в себя содержание, «бесконечно выходящее за пределы» опосредованно познанного). Иными словами, «граница» здесь есть условная (внутренняя) грань между явленным и еще не выявленным. Подчеркивая важность этой грани для понимания действия субъекта, С. Л. Рубинштейн, в то же время, не отмечает ее самоценности как побудителя активности: «граница» для него есть, прежде всего, препятствие на пути постигающего действия, что и определяет ее функцию.
В рамках экзистенциально-феноменологического направления исследований, термин «граница», хотя и раскрывается неоднозначно, но используется всеми авторами в контексте рассмотрения природы трансценденции, выхода человека за пределы себя (К. Ясперс, Ж.-П. Сартр, М. Хайдеггер и др.).
Идея «граница» была представлена в работах гуманистически ориентированной психологии и психотерапии, являющейся, по своим философско-онтологические основаниям, частью экзистенциально-феноменологических разработок. В работах К. Роджерса «граница» определяется как снимаемый в ходе развития личности предел, стимулирующий «мотивацию личности к изменению». По сути, речь здесь идет о границе в значении перехода, имеющего творческий характер, и, таким образом, граница – имманентное условие самореализации личности. Для В. Франкла «граница» есть, прежде всего, «ограничение обстоятельствами», иначе говоря, внешнее ограничение поведения. Вместе с тем для В. Франкла граница – не абсолют, граница – преодолеваема идеально, посредством нахождения смысла, граница являет собой условие открытия человеком своих высших ценностей («ценностей отношения»). В работах Р. Д. Лэнга «граница», заключая в себе множество ипостасей (граница между «Я» и «Ты», «разумом» и «телом», «психическим» и «физическим» и т. п.), во всех случаях есть то, что является определением (в этом контексте уместно сказать – «опреде́ливанием») реальности. В функции ориентира для действий субъекта «граница» сопричастна рождению личности: «чувствование» этой границы порождает переживание «самообоснованности», что составляет черту «онтологически уверенной» личности.
Особым образом идея границы раскрывается в психологических исследованиях. Первым вводит «границу» в свои теоретические размышления К. Левин. «Граница» в его теории выступает в значении раздела областей «психологического поля» индивида – поля реализации его возможностей в данном жизненном пространстве. За этим пониманием угадывается собственно топологическое определение.
Мы напомним читателю, как определяется «граница» в топологии. «Множество всех граничных точек множества А называют границей этого множества»; а «граничные точки» определяются через понятие «точки прикосновения». «“Граничная точка” множества А есть точка прикосновения двух множеств: А и дополнительного к нему множества сА» (Бурбаки, 1966, с. 26). В данном случае, у нас есть удобный повод воспользоваться тем, что у Н. Бурбаки называется «вольностью речи» (Бурбаки, 1965, с. 21). Имея в виду точки прикосновения множества А и дополнительного к нему множества сА, автор(ы) трактата, посвященного основаниям математики, говорят о сколь угодной близости к ним точек А и сА. Конечно, «вольность речи», как всегда у Бурбаки, подразумевает возможность строгого определения (оно формулируется с привлечением понятия «окрестность»: «Говорят, что х есть точка прикосновения множества А в топологическом пространстве Х, если всякая ее окрестность пересекает А» (там же, с. 25). Но при таком (формальном) подходе отчасти теряется не совсем удобная для математиков идея движения, содержащаяся в понятии «точки прикосновения» (и, соответственно, «граничная точка»); идея бесконечного приближения замещается статическими определениями; ведь даже динамичное слово «пересекает» в теории множеств не нуждается в опоре на образ движения. Между тем, словосочетание «сколь угодно близкое» заключает в себе отчетливо динамический смысл. Напрашивается параллель с М. Хайдеггером, согласно которому «суть близи» состоит в том, чтобы близиться.
Для психологов, имеющих дело с феноменом границы, это принципиально: в идее границы заложено движение, импульс «прикосновения» к пределу (и выхода за предел).
У К. Левина функция границы заключается не только в том, что последняя изолирует одну область «психологического поля» от другого, но и в том, что она обеспечивает связь между соседними областями. Осуществление необходимой «связи» берет на себя «сенсомоторная пограничная зона» («раздел» между средой и индивидом, сообщающий их друг с другом в процессах восприятия и исполнения). «Прочность» границы определяется такими характеристиками пространственно различенных областей, как их «напряженность» (детерминированность «давлением» потребностей момента) и «близость к Я» (число областей, отделяющих данную область от Я).
Идея существования «пограничной зоны» (в более широком значении, чем только «сенсомоторная») становится ведущей в современных «гештальт-ориентированных» разработках; в частности, эта идея воплощается в представлениях о «границе контакта» – месте двустороннего опыта «организм – среда» (Ф. С. Перлс, Ж. М. Робин, И. Фромм и их продолжатели).
Термин «граница» и его многообразные значения присутствуют в ряде психологических и культурологических работ, представляющих существенный интерес при обсуждении проблем психологии личности: таковы представления А. Вайнштейна о границе как «фиксаторе правил», выход за которые – «правило жизни» (см. Ишкова, 1998); развернутая типология границ в «психологии свободы» (Кузьмина, 1994); «граница» как «раздел смысловых пространств» (Лотман, 1970); трактовка границы как ограничения в процессе собственного мышления (Корнилова, 1994) и др. Эти значимые для развития психологической мысли работы явным образом не выражают идею границы как движущего начала активности, хотя, несомненно, и подготавливают такой взгляд.
«Философия границы», таким образом, в психологических исследованиях оказывается реализованной лишь частично. Требуется особая работа по эмпирическому обоснованию идеи границы как источника (мотива) активности.
Очевидно, что «мотив границы», если он существует, представляет собой особое побуждение, которое может быть отделено от ситуативнозаданных побуждений; что это гипотетическое побуждение «избыточно» по отношению к целям, продиктованным ситуацией.
В этом контексте представляет особый интерес существующие попытки объяснить феномен «избыточности» в психологии мотивации. «Избыточную активность» интерпретируют в связи с «экзистенциальными ориентациями» личности (гуманистическая психология), переживанием своих возможностей индивидом (концепция самоутверждения де Чармса), «мотивацией действенности» (концепция интренсивной мотивации Р. Уайта и др.); чувством наслаждения (теория «потока» Чиксентмихайи); причины такого поведения усматривают в когнитивной сфере (исследования казуальной атрибуции). Отмечаются также исследования, в которых акцент падает на привлекательность ожидаемых последствий действия: самоподкрепление как средство саморегуляции (Скиннер, 1953; Канфер, 1970), самомотивация как результат самооценочных эмоций (Бандура, 1976), «мотивация действенности» (White, 1959), «чувство собственной эффективности» (DeCharms, 1968), мотивации достижения (McClelland et al., 1953)24.
При всей значимости этих идей, нельзя не отметить, что основные концепции в психологии мотивации затрагивали проблему границы лишь косвенно. Впервые гипотеза о существовании особого мотива границы была высказана автором в 1990 г. (но исследования, в которых была представлена тема границы как побудителя поведения, проводились нами за 20 лет до этого, начиная с 1970 г.). Определяя «активность вообще» как «тенденцию к снятию внутренних ограничений деятельности», мы отмечали, что данная тенденция, первоначально представленная в деятельности «в качестве ее скрытой динамической стороны», способна обособляться в «самостоятельную деятельность субъекта» (Петровский В. А., 1974а, б). В развитие этой мысли формулируется гипотеза о существовании мотива границы – стремления субъекта пережить свое бытие на границе.
Предполагается, что «мотив границы» проявляется в самых различных сферах человеческой жизни: в познании (здесь притягательна граница между известным и неизвестным), творчестве (побуждает граница между возможным и действительным), риске (граница между благополучием и угрозой существованию), игре (граница между воображаемым и реальным), межличностном общении (граница между открытостью другим и защищенностью от них) (Петровский В. А., 1990). Полагаем, что побудительность границы как таковой объясняет феномены трансгрессии. Под этим термином польский исследователь Ю. Козелецкий имеет в виду стремление человека перейти границу, «страсть к преодолению границ» (Козелецкий, 1991). Вопрос в том, откуда берется страсть? В чем суть побудительной силы границы per se?
Кажется естественным предположить, что, сталкиваясь с границей, мы хотим составить представление о том, что нас ограничивает, – «очертить границу». Определяя, очерчивая для себя границу, мы неизбежно выходим (в действии или мысли) за границу очерчиваемого. Мы должны взглянуть на нее как бы извне. Иначе говоря, мы не можем ощутить, понять, осмыслить границу, пока не окажемся по ту сторону ограничительной черты. Переживаемое нами «влечение к границе» определяется, таким образом, объективными («предметными») свойствами самой границы (там же).
Ситуация социального запрета так же, как и ситуация встречи субъекта с объектом, воспринимаемым в качестве потенциально угрожающего (Петровский В. А., 1975), может вызвать усиление исходного, уже имеющегося у индивида, побуждения к действию («Запретный плод сладок»25) или провоцировать независимую от исходной мотивации тенденцию осуществления запрещенных действий26. Герой знаменитой сказки Шарля Перро «Синяя Борода», строго-настрого требовал от своих жен не пытаться открыть дверь в потайную комнату, и ни одна из них не могла справиться с искушением…
Разумеется, необходимо эмпирически обосновать этот мысленный эксперимент, проверяя не только гипотезу о существовании мотива границы, но и прослеживая истоки этой тенденции, если она действительно существует.
В экспериментах с маленькими детьми (дипломная работа Е. И. Кузьминой27), мы пытались создать ситуацию, в которой, без каких-либо разъяснений, детям запрещалось заходить за черту, отделяющую одну половину комнаты от другой. Участниками эксперимента были дети младшего и старшего дошкольного возраста. В обеих группах наблюдалось значительное число случаев выхода в запрещенную часть комнаты, хотя в ней, как могли убедиться дети, пробегая по комнате вдоль и поперек до введения запрета, ничего интересного не было (она была пуста), а в «разрешенной» половине комнаты находились игрушки и даже рояль, на котором дети могли беспрепятственно «музицировать». Младшие дети выбегали за запрещенную черту чуть ли не сразу, а дети постарше раздумывали: выходить или нет, а потом, все-таки, отваживались переступить через разделительную черту. Некоторые дети поступали хитрее: у них как бы случайно выкатывался мячик, и они чувствовали свое «законное право» проследовать за ним. Предприняв этот «маневр», они возвращались в разрешенную часть комнаты.
При анализе переживаний и поведения людей в ситуации социального запрета могут быть выделены те же варианты «импульсов», отталкивающих от осуществления запрещенного действия и подстегивающих к нему, что и в случае столкновения человека с объектом, представляющим некоторую непосредственную возможную угрозу для него. Так, влечение к нарушению запрета подобно влечению к опасности в том отношении, что оба представляют собой субъективную форму выражения ориентировочно-исследовательской активности, направленной в одном случае на построение образа свойств объекта, а в другом – неопределенных последствий какого-либо запрещенного действия и т. п.
Общность данных форм реагирования объясняется тем, что запрет представляет собой сим вол некоторого потенциально угрожающего объекта (таким объектом, в частности, может быть и человек как источник негативных санкций). Но реакция на запрет обладает также определенной специфичностью, заключающейся в том, что выполнение запрета требует, чтобы индивид мысленно нарушил его.
Обсуждая результаты проведенных экспериментов, показывающих, что запрет, как одна из форм предъявления границы, побуждает активность, выделим два принципа понимания побудительной ценности границы.
В основе одного из них – понимание границы как фактора усиления исходной мотивации действия; этот способ интерпретации может быть обозначен как принцип наращивания мотивации. Именно таким образом представляется существо взаимоотношений между побуждением к активности и границей (в трактовке воли как проявления дополнительного побуждения, обусловленного препятствием) (Симонов, 1975), в основе интерпретации феномена возрастания привлекательности «запретного плода» (Brehm, 1966; Brehm, Rosen, 1972), при введении конструкта «вкус к риску», который, согласно Ф. Робайе, указывает на наличие дополнительного к риску побуждения в условиях принятия решения, а также конструкта «граница-катализатор» (Кузьмина, 1994).
Во всех этих теоретических разработках граница трактуется, по существу, как «ситуативное ограничение» – «преграда» (Петровский В. А., 1974), что предполагает наличие побудителя активности помимо границы, а мотив преодоления границы в качестве одного из факторов общей мотивации активности; даже тогда, когда это прямо не указывается, всякий раз подразумевается, что этот мотив производен от некоторой «первичной» мотивации, на пути которой оказывается то или иное препятствие. Иначе говоря, граница в качестве изначального и самоценного предмета деятельности (в терминах А. Н. Леонтьева – ее мотива) здесь явным образом не выделяется.
В основе другого принципа лежит понимание границы как источника самоценной активности. При таком понимании граница – не столько фактор стимуляции деятельности в направлении предсуществующего мотива, сколько мотив, независимый от иных устремлений.
В связи с выделением двух оснований интерпретации роли границы в организации активности субъекта может быть поставлен вопрос о соотнесении этих подходов и отмечена трудность их фактического противопоставления друг другу. Некоторые положения, вводимые авторами ранее (например, о «рефлексе свободы» – И. П. Павлов и основанной на нем «реакции преодоления» – В. П. Протопопов), не являются в достаточной мере эмпирически верифицированными для решения вопроса о том, с какого рода мотивирующим влиянием границы мы имеем здесь дело.
Примечателен тот факт, что в литературе мы сталкиваемся с примерами инверсивного соотношения между схемами эмпирического исследования и способами теоретического осмысления фактов, характеризующих мотивирующую роль границы. Например, отмеченные в этой главе факты, полученные в дипломной работе Е. И. Кузьминой, – «феномен Синей Бороды», о котором было сказано выше, в последующих теоретических разработках этого автора (рефлексивно-деятельностная концепция свободы) хотя и привлекаются к рассмотрению, но не используются как аргумент в пользу существования качественно своеобразного и автономного «мотива границы». Напротив, вводится представление о «границе-катализаторе» при общей трактовке границы в качестве препятствия (Кузьмина, 1994). Рассматриваются три исключения из этого правила: 1) «игра с границей» («освоение границы» как мнимое – подчеркивает автор – преодоление); 2) разновидность болезненного (измененного) состояния сознания («…Иногда бытие на грани нормы и патологии, рационального и иррационального настолько привлекательно, что надолго “затягивает” человека в маргинальное или пограничное состояние» (Кузьмина, 1994, с. 68); 3) «преодоление ради преодоления» – «в отдельных случаях», например, в подростковом возрасте. Понятно, почему, по мнению автора, перед нами, скорее, исключения из правила. Потому что «в принципе, граница преодолевается ради достижения цели за границей» (там же, с. 69); отличаются лишь способы преодоления.
С другой стороны, там, где в теории, казалось бы, присутствует идея «самоценности» выхода за пределы ограничений (теория реактивного сопротивления Дж. Брема), факты свидетельствуют лишь об усилении предсуществующей внешней мотивации преодоления (феномен повышения привлекательности «запретного плода»).
Трудность проблемы усугубляется тем, что в реальной жизнедеятельности человека гипотетические моменты «первичной» и «вторичной» побудительности границы, по всей видимости, переплетаются28.
Феномен «Синей Бороды» побудил нас к постановке вопроса о том, как возникает мотив границы, какую роль в этом играет разделительная черта, образующая знак границы, какова возрастная динамика реакции детей на разделительную черту.
Эмпирическими референтами «границы» служили для нас «разграничительные стимулы», по сути, вызовы различного рода, такие как рубеж двух сред, черта запрета (внешнее и внутреннее ограничения), раздел (разделительная черта) как символ границы.
«Бытие на границе» эмпирически интерпретируется нами как центрация активности на разграничительном стимуле, обусловливающая переживание «прохождения» границы; «центрация», в свою очередь, означает здесь направленность активности на разграничительный стимул – в виде сближения с ним, элиминации и вовлечения его в действие.
Особое значение придается поиску эмпирических референтов понятия «мотив границы», что обусловлено, в частности, «ненаблюдаемостью» «мотивов», невозможностью непосредственно представить их «как факты действительности» (Хекхаузен, 1986). Наличие мотива границы определялось нами, исходя из соотношения числа случаев центраций на разграничительном стимуле и случаев соблюдения его, а также игнорирования этого стимула (испытуемые, следуя разграничительному стимулу, то есть, воспринимая его как «знак границы», чаще центрируются на нем, чем игнорируют его присутствие); принимаются в расчет также вербальные реакции испытуемых при совершении соответствующих действий (здесь и далее излагаем результаты диссертационного исследования М. В. Ишковой (Ишкова, 1998)).
Принимаем следующие эмпирические гипотезы:
1. Введение разграничительных стимулов (рубеж двух сред, черта запрета, раздел) обусловливает, наряду с реакциями игнорирования и соблюдения разграничения, реакции центрации на нем: сближение с разграничительным стимулом, элиминации его или вовлечение в поле собственной деятельности.
2. Существуют три формы центрации (три разновидности «мотива границы»): стремление повторно пережить аффект «прохождения» границы («мотив рубежа»); предпочтение действий, центрированных на черте запрета, осторожным действиям («мотив риска»); осмысление границы как ее преодоление («мотив обыгрывания границы»).
3. Существуют возрастные различия в способах реагирования испытуемых на разграничительные стимулы (качественное своеобразие проявлений мотива границы с возрастом).
Формы репрезентации идеи границы. Отбирая для будущего эксперимента разграничительные стимулы, мы опирались на культурологические, семиотические, психологические исследования.
В рамках предлагаемого здесь психолого-семиотического подхода, отталкиваясь от известной трактовки «знака» в работах Ф. де Соссюра (где «знак» предстает как единство «означающего» и «означаемого»), мы предлагаем трактовку границы как знака особого рода. Этот знак заключает в себе динамику означающего и означаемого, – одновременную смену состояний как внутри означающего, так и внутри означаемого. К примеру, на уровне означающего, «белое» сменяется «черным», а на уровне означаемого «добро» обращается в «зло» (о событии «смена» мы говорим – «грань»); на этапе генеза этого знака – «семиозиса» (об этом дальше) – означающее и означаемое (грань 1 и грань 2) могут многократно меняться местами (см. рис. 14); допустимо считать также, что термины «означающее» и «означаемое» относятся к «граням» – в которых совершается переход состояний (см. рис. 6.2).

Рис. 6.2. Знак границы (генез знака символизируют вертикальные стрелки)
Трактуя границу как сложный динамический знак, мы, таким образом, подчеркиваем его двуслойность: в противном случае перед нами было бы просто «нечто между»: случайная, не представляющая какого-либо значения и смысла черта, линия, след от чего-то, изгиб на поверхности и т. п.
Опираясь на знаковую трактовку границы, приходим к выводу, что существуют три основных способа «предъявить» человеку идею границы. Она может выступить для него в форме «естественного знака», «культурного знака», а также «символа» как особого знака (в последнем – через чувственное созерцание – интуитивно угадывается абстрактная идея – И. Кант, Г. Гегель, Ф. де Соссюр, Ж. Пиаже). Соответственно, определяются разграничительные стимулы различного вида: индикатор раздела сред (естественный знак); запрет (культурный знак); разделительная черта (символ границы).
Формы возможного реагирования на знак границы
Предварительно могут быть выделены четыре типа реагирования человека на предъявление любого из используемых разграничительных стимулов: игнорирование стимула, согласование со стимулом (реакции следования), избегание стимула и центрация на стимуле.
Очевидно, что предположительно выделяемые здесь реакции центрации на разграничительном стимуле представляли для нас наибольший интерес в связи с обсуждением вопроса о существовании «мотива границы». В связи с этим особо выделяются три формы проявления реакции центрации: сближение со стимулом, пересечение его (реальное или воображаемое), вовлечение разграничительного стимула в свое действия (инкорпорация). Вполне допустимо, что разные типы реагирования человека могут сочетаться между собой; мы допускаем так же, что они могут быть представлены в пределах одного и того же действия.
Опишем некоторые экспериментальные ситуации и результаты исследования.
Побудительный характер естественного знака границы
В данном эксперименте разграничительный стимул был предъявлен в форме естественного знака как рубеж двух сред; прохождение рубежа сопровождалось переживанием смены впечатлений: «свет→темнота».
Игровая комната детского сада разделялась на две части стульчиками, расставленными поперек нее «через один» так, что намечалось два разделенных ими пространства. Ребенок находился в привычной для него обстановке – в «игровой» части комнаты. Комната была освещена, но как только ребенок проходил «сквозь» стульчики в другую часть комнаты, свет неожиданно выключался. Причина подобного «поведения» света ребенку была неясна. Таким образом, рубеж двух сред выражался двояким образом – как разграничение общего пространства стульчиками и как разграничение двух впечатлений: «свет – темнота». Другими словами, создавался сдвоенный маркер границы – особый знак; «означающее» этого знака, равно как и его «означаемое», заключали в себе границу (геометрический контур, в одном случае, и мгновенная смена впечатлений, в другом). Нас интересовала реакция детей на семиотический сюрприз, подготовленный экспериментатором. Станут ли они исследовать ситуацию? Будут ли моделировать причины внезапной смены впечатлений?
За этими простыми вопросами есть и более сложный вопрос, но мы еще вернемся к поставленному вопросу, обсуждая результаты исследования.
Эксперимент проводился в индивидуальной и групповой форме. Всего в эксперименте участвовало 28 детей от 3,5 до 5 лет.
В индивидуальной серии экспериментов наиболее распространенными типами реагирования были:
Недовольство, растерянность, разные оттенки переживания фрустрации (в этих случаях ребенок отказывается от активных действий).
Поиск разгадки (ребенок пытается установить причину неожиданной трансформации своих впечатлений).
В групповой серии эксперимента добавляется еще один тип поведения – пассивное реагирование (ребенок занимает позицию наблюдателя за действиями других детей).
Наблюдения показывают, что в определенный момент дети, включившиеся в активный поиск, «догадывались» о существовании связи между собственными действиями (переход через некий рубеж) и переживанием смены впечатлений (гаснет свет), и это, как правило, вызывало у них положительный аффективный отклик: радость, чувство удовлетворения. После этого «граница» превращалась детьми в особый «предмет», оперирование с которым интересно само по себе. Дети пытаются восстановить для себя то, что подарило им радость; они «играют» со светом, забегают за стульчики, двигают ими, садятся на них, своими действиями обозначая «границу», определяют ее для себя. Пребывание на границе (приближение к ней, переход, возвращение, замирание на сдвоенном рубеже двух сред) приобретает для них характер мотива деятельности.
Итак, уже в возрасте четырех лет дети восприимчивы к границе, активно обследуют ее, «прорисовывая» ее своими действиями. И в этой связи мы говорим о «зарождении» мотива границы (побуждения «быть на границе», «почувствовать границу»).
На зарождающийся мотив границы можно взглянуть с семиотической точки зрения. Нет ли в поведении и переживаниях детей примет особой активности, имеющей непосредственное отношение к производству знаков? Мы можем назвать эту гипотетическую активность «знакопостроением», или, в более привычном для русского уха латинском прочтении, – семиозисом29.
Думается, семиозис границы – подарок для тех, кто любит интеллектуальную эквилибристику. И в самом деле, есть к чему подивиться! Вначале ребенок, пересекающий условную линию в пространстве комнаты, замечает, что свет сменяется темнотой. Переход «свет→темнота». Граница, разделяющая и связывающая впечатления, еще не привязана к разделительной линии, и самой «разделительной линии» в сознании ребенка еще нет. Есть только вопрос «что бы это значило?», или, иначе говоря, отношение к событию смены впечатлений как знаковой форме означающего, еще неясного знака, точнее знака, означаемое которого неизвестно. Перед нами «пустая знаковая форма». Она должна быть еще наполнена содержанием30. Как только ребенок своими действиями начинает «прорисовывать» геометрическую границу, параллельно отслеживая возможную динамику «свет↔темнота», он запускает процесс построения означаемого, наполняющего пустую форму содержанием. Итак, вначале появляется следующий знак:
свет↔темнота/линия раздела —
слева здесь то, что в терминах Ф. Соссюра является означающим, «внешней» сторона знака, а справа – означаемое, «внутренняя» сторона. Далее отношение инвертируется:
линия раздела/свет↔темнота —
линия раздела превращается в означающее, а смена впечатлений «свет↔темнота» – в означаемое. Так происходит неоднократно, вплоть до того момента, пока не возникнет устойчивая связь между двумя явлениями: пространственным переходом над точками, образующими воображаемую черту в пространстве, и сменой впечатлений в каждой из точек этой черты. И здесь уже равновозможно «прочтение» знака слева направо или справа налево.
Я полагаю, читатель и без пространных пояснений понимает, что имеет в виду автор: означающие и означаемые в сознании испытуемых могут свободно меняться местами, линия раздела (граница пространственных сред) и смена впечатлений (свет↔темнота) с равным успехом могут быть и означающим и означаемым знака. Но это значит, что возникает целостный знак границы, объединяющий в себе пространственный и временной «разделы», функционально подменяющие друг друга в структуре этого знака. Процесс знакопостроения, порождения знака границы на данном этапе его становления может быть назван «соозначением». В рождении знака соучаствуют два события: динамика в пространстве (перемещение тела) и динамика во времени (смена впечатлений); каждое заключало в себе то, что далее могло быть означено как «граница». Однако только в процессе соотнесения их друг с другом граница проступила вовне, и притом в каждом из них (и совершенно независимо от того, в какой позиции – означающего или означаемого – каждое из них находится).
Тенденция к соозначению, вероятно, и лежит в основе мотива границы в момент его зарождения. Но таков только первый этап семиозиса знака границы, первый этап становления мотива границы.
Интересно проследить судьбу этого становящегося мотива в ходе последующего возрастного развития ребенка. С этой целью были предприняты второй и третий циклы эксперимента.
Побудительный характер запрета
В экспериментальной ситуации с введением внешнего ограничения – запрета – испытуемому предлагалось нарисовать что-нибудь на стандартном листе белой бумаги, разделенной прямой линией посередине; выходить за пределы черты было запрещено, количество листочков не ограничивалось так же, как и время рисования (и, таким образом, разграничительный стимул здесь вводился в значении «быть пределом активности»). Как и в эксперименте В. А. Петровского и Е. И. Кузьминой, нас, прежде всего, интересовало, будут ли дети выходить за пределы черты, рисовать вблизи или вдали от нее, трансформировать рисунок около черты и т. п., а также вербальные комментарии детей; особый интерес вызывали возможные способы «обыгрывания» знака «границы» в рисунках испытуемых (такова, в частности, одна из причин разработки «рисуночной» техники исследования тенденций, обусловленных «запретом»). Эксперимент проводился как в индивидуальной, так и в групповой форме.
Результаты исследования
В индивидуальной серии эксперимента участвовало 69 детей в возрасте от 2 до 14 лет. Как и предполагалось, наряду с такими реакциями на разграничительный стимул, как игнорирование, согласование и избегание, наблюдались реакции центрации испытуемых на черте запрета. Все множество испытуемых достаточно четко подразделяется на две подгруппы: дети до трех лет (в основном игнорирующие запрет) и дети от трех лет и старше (учитывающие факт запрета). Полученные данные анализируются с учетом возраста испытуемых. Дети в возрасте от 2 до 3 лет в основном игнорировали запрет, не отдавая себе в этом отчета. В большинстве рисунков проведенная черта либо не учитывалась, либо учитывалась только в начале рисования. Пересечения черты или рисование в запрещенной части поля они либо оставляли без объяснения, либо оправдывали желанием «просто» нарисовать «там». В возрастной группе от 3 до 4,5 лет наблюдалось наибольшее количество рисунков, расположенных рядом с чертой запрета (реакции сближения). Введение ограничительной черты вызывает у детей активную ориентировку и эмоциональный отклик, обнаруживаемые в высказываниях: «А можно здесь (нарисовать)?», «Ой, кажется, не там нарисовала» и т. п. Дети в возрасте от 4,5 лет и старше существенно чаще соблюдают ограничение, чем нарушают его (реакция согласования). У 5–6-летних детей реальный «выход» за черту запрета в большинстве случаев не наблюдался, однако особенность их рисунка заключалась в том, что, представляя сюжет рисунка, они включали в него разделительную черту как элемент: «это – потолок» («земля», «стена» и т. п.) (реакции центрации на разграничительном стимуле в виде сближения и перехода). Судя по высказываниям, дети осознавали существование предела, не позволяющего им реализовать перспективу развертки сюжета. «Выход» за пределы рисунка у 5–блетних чаще происходит в идеальном, воображаемом плане. У многих детей стремление перейти границу, нарушить ограничение, выражается в речи; так, указывая на запрещенную часть листа, дети спрашивают: «Можно здесь перерисовать?», «Это у нас домик, а рядом тоже будет достраиваться» и т. п. Эта тенденция – действовать в воображаемом плане «по ту сторону» черты запрета (воздерживаясь от фактического «выхода») – сохраняется и усиливается далее, в старшем возрасте. Некоторые дети высказывают желание запечатлеть название рисунка и собственное имя в запрещенной части листа. Специфика рисования выражалась в «прикосновениях» к черте, деформации рисунка, усилении нажима карандаша рядом с чертой запрета. Наблюдаются также изгибы фигур, незавершенность рисунка (например, изображение половины дома).
В групповой серии эксперимента (дети располагались за одним столом по 3–5 человек так, что могли видеть друг друга) участвовало 48 испытуемых тех же возрастов. Количество нарушений запрета в этой ситуации увеличивалось по сравнению с индивидуальной на 28 %. Наблюдалось два эффекта обусловливающих результаты рисования: круг «опосредствованного самоподражания» (Петровский В. А., 1992б), заключающийся в том, что «неправомочные» действия выхода в «запрещенную» зону одного как бы подхватывались другими и, возвращаясь к первоисточнику, воспроизводились им более осознанно. Второй – эффект возникновения контроля со стороны группы, принятие мер «пресечения», порождающие самоконтроль: «Тебе так нельзя! Я же так не делаю!»
Итак, полученные в эксперименте данные позволяют выделить две тенденции влияния запрета на организацию активности ребенка: с одной стороны, разграничительный стимул побуждает к сужению поля деятельности (отдаление рисунка от «черты запрета», самоконтроль, выраженный вербально), а с другой – провоцирует к его нарушению («выход» в запрещенную часть, «прикосновения», воображаемая дорисовка).
В экспериментальной ситуации самоограничения, дети должны были самостоятельно выбирать для себя область возможного действия (регулируя – сужая, расширяя или оставляя неизменной – территорию своей активности). Нас интересовало, в какой мере дети склонны соблюдать ограничения, которые они сами устанавливают для себя, и насколько подвижны эти границы в процессе действования. Для изучения этого феномена была разработана методика «исчезающих границ». Материалом для обозначения временных, «гаснущих» ограничений служила «рисовая водичка». Специфика рисования «рисовой водичкой» заключается в том, что первоначально линия, проведенная «рисовой водичкой» видна, но со временем она «исчезает», и появляется возможность не принимать ее в расчет. «Выходом» за пределы первоначального ограничения считалось любое расширение границ рисунка (рисование за пределами исходной границы, смещение границы при повторном ее проведении). Участники эксперимента – дети в возрасте от 3 до 14 лет (всего 59 человек).
В процессе эксперимента выявилось следующее. Дети до 3 лет не воспринимают инструкцию адекватно; предписание экспериментатора заранее ограничить место для рисования воспринималось большинством детей как предложение рисовать просто «рисовой водичкой». Четырехлетние дети понимали инструкцию частично, и при этом часто ограничение не соблюдали. О том, что инструкция воспринималась лишь отчасти, свидетельствует факт смены – по ходу деятельности – очерчиваемых областей рисования; часто область предстоящих действий не очерчивалась отчетливо (46 % детей покидали область очерченного). Важным, в плане анализа возрастного становления идеи границы в сознании детей, является тот факт, что дети 3–4 лет неоднократно обводили линию ограничения, как бы материализуя знак саморегламентации. Начиная с 5-летнего возраста, ограничительная линия приобретает значение «быть пределом», а не просто «быть частью» рисунка. Дети 6–7-летнего возраста в отличие от младших детей уже способны мысленно учитывать исчезнувшую из поля зрения линию, соблюдая, таким образом, ограничение, представленное в идеальной форме. Дети 12–14 лет максимизируют область допустимого действия; границы области иногда намечаются лишь частично.
Сравнивая результаты двух серий эксперимента, мы приходим к общему выводу о том, что «граница», по мере возрастного развития детей, приобретает характер действенного ориентира их активности; при этом, в терминах культурно-исторической концепции Л. С. Выготского, «граница», как ориентир активности, «рождается дважды»: первоначально в форме внешнего знака, заданного ребенку другим человеком (взрослым), а в дальнейшем – в форме «учреждаемой» самим ребенком внутренней опоры его активности.
Символическое ограничение поля деятельности как стимул активности
В этой части исследования разграничительный стимул предъявлялся испытуемым в виде некоего символа границы – раздела (разделительной черты), представленной нейтрально.
Как и прежде, испытуемым предлагался лист с чертой, проведенной посередине, разделяющей площадь листа на две (топологически) несвязные области; испытуемые не знали, зачем проведена черта, и не имели возможности выяснить это. По тому, как используется черта и что они говорят о ней, можно было судить, что она значит для них, какой смысл придают ей испытуемые. Так, нас интересовало, станут ли испытуемые воспринимать черту как «границу», придавая ей такие значения, как «предел», «переход», «связь», или они будут игнорировать черту как знак границы, например, пересекать ее, рисовать на ней, как если бы это была просто складка на листе бумаги и т. п.
Эксперимент проводился в индивидуальной форме; всего участвовало 180 человек – детей и взрослых.
Как мы и предполагали, удается выявить ряд значений (способов осмысления), приписываемых разделительной черте.
Первое значение: «быть пределом». О существовании подобной интерпретации разделительной черты свидетельствовали такие особенности рисования, как расположение рисунка на одной части листа по ту или иную сторону от черты, или изображение двух различных объектов, разделенных чертой, по разные стороны от нее. Здесь же и случаи, когда испытуемый как бы прикасается своим рисунком к черте, не выходя за нее. Черта – ограничение, предел рисунка, символ разделения возможных полей действия.
Но «служить пределом» – не единственный ответ на вопрос, зачем черта.
Второе значение: «быть переходом». В этом случае фрагменты рисунка, например, дорога, река, пересекают черту. Это случается не только в реальном действии, но и в намеченном к осуществлению. Например, когда рисуемый объект или сюжет рисунка неизбежно перекроет разделительную черту.
Третье значение: «быть связью». Это тот случай, когда разделительная черта используется как ось симметрии, вокруг которой распределяются элементы рисунка. Так же она выступает в функции «связи», когда объединяет в целое разделенные элементы: угол двух сходящихся стен, раздел между землей и воздухом (воздухом и водой и т. п.).
Если сделать акцент на возраст испытуемых, то можно выделить следующие особенности восприятия детьми символа границы. Первоначально граница выступает в качестве «зрительного препятствия», не имеющего какого-либо специального значения. Опрос детей в возрасте до 3-х лет показал, что они еще не воспринимают черту в функции разграничителя («Не знаю даже, что это…», «Это – полоска…» и т. п.). Но, начиная с возраста в 3,5 года, дети придают разграничительной линии значение «быть пределом» (ограничением, разграничением): «А, это как два рисунка», «Он делит поровну листочек». Значение «быть пределом» актуализируется и сохраняется в последующих возрастах. Так, в 5-летнем возрасте впервые наблюдаются факты смыслового «освоения» черты в сюжете рисунка: разделительная черта начинает использоваться как символ разделения двух сред, – «границы сред». Эта тенденции сохраняется и в старших возрастах. Начиная с возраста в 15 лет, в рисунках испытуемых идея границы как «связи» воплощается в своем полном объеме: черта предстает здесь как связующий элемент сюжета, охватывающего смежные поля деятельности, как ось симметрии и т. п. В некоторых рисунках восприятие черты проявляется во всех свойственных ей значениях («предел», «переход», «связь»).
Таким образом, если вернуться к идее семиозиса «границы», то дети в данном случае, открывают для себя назначение этого знака. Однако на этом не завершается знакопостроение; дети могут по-разному относиться к границе, коль скоро ее возможные маркеры оказываются в поле их зрения.
Итак, мы не только исследовали способы интерпретации «раздела» как символа границы; мы рассматривали еще и вопрос о спонтанной актуализации «мотива границы», когда ситуация располагала испытуемых к этому31. Когда испытуемые видели перед собой разделительную черту, они реагировали на нее тремя способами: игнорированием, следованием и центрацией.
Игнорирование. В этом случае испытуемые, замечая черту, упраздняют ее значение как границы. Эта категория рисунков отличается намеренным пересечением разделительной черты, отрицанием ее значимости, о чем можно судить по комментариям к рисункам.
Следование (согласование). В этом случае испытуемые сообразуются с основным предназначением символа границы (располагают главные объекты на определенном расстоянии от черты, или, расширяя поле рисунка вплоть до черты, равномерно «рассеивают» объекты по всему полю и т. п.). В комментариях устремленность к черте не подчеркивается.
Центрация в наибольшей степени отражает интересующий нас мотивационный аспект «воздейственности» границы. В случае «центрации», весь рисунок или отдельные его элементы ориентированы на черту. Наблюдаются следующие признаки «притягательности» границы: трансформация рисунка в районе раздела, прикосновения к разделительной черте, нажим карандаша возле черты, симметрия и ряд других признаков. Учитываются также вербальные комментарии детей.
Обобщая результаты данной серии исследований, мы отмечаем так же, что с возрастом детей увеличивается число реакций следования разграничительному стимулу и центрации на нем. Этот факт свидетельствует, на наш взгляд, о том, что идея границы в процессе возрастного развития личности все более раскрывает свой регулятивный характер, стимулируя адаптивные (соблюдение границы) и активно-неадаптивные действия (центрация на границе) действия. С возрастом, смысл границы как побудителя активности углубляется, раскрываясь в таких своих значениях как «предел», «переход», «связь».
Из сопоставления результатов исследования специфических реакций испытуемых на запрет (отстранение от или влечение к запретной черте) и аналогичных реакций на разделительную черту (без предъявления внешнего ограничения), видно, что первые (реакции на запрет) оформляются раньше, чем вторые: сначала развивается реакция на запрет, после – на разделительную черту как таковую. Этот факт мы интерпретируем как свидетельство осмысления испытуемыми разделительной черты в качестве символа границы; она, таким образом, превращается в объект проекции ранее сложившихся в опыте ребенка значений идеи границы.
Подведем некоторые итоги
Идея границы как источника движения, представленная в логикофилософском и экзистенциально-феноменологическом направлениях научной мысли, не нашла своего должного освещения в рамках теоретической и практической психологии.
«Граница» играет двоякую роль в организации активности субъекта: с одной стороны, она побуждает субъекта к разделению полей собственной деятельности, а с другой – провоцирует к их объединению; в эффекте двойственности влияния «границы» проявляются такие ее предметные значения, как «предел», «переход», «связь».
Разграничительные стимулы, репрезентирующие идею границы, выступают в качестве побудителя активности детей; наряду с побуждением действовать вдали от границы, выделяется побуждение детей действовать вблизи границы – «мотив границы».
Осознание границы, репрезентируемой разделительной чертой, есть выход за пределы внешнего ограничения. Говоря «осознание», мы имеем в виду положение А. Н. Леонтьева о трехслойном строении сознания: «чувственная ткань», «значение», «смысл» (Леонтьев А. Н., 1975).
С этой точки зрения, прочувствовать границу – это значит, балансируя «на черте», переживать сопутствующую этому смену впечатлений, что возможно только в случае, если оказываешься то по одну, то по другую сторону разделительной черты («выход» неизбежен).
Установить для себя значение границы – это познать предназначение черты (предупреждение, предотвращение), что возможно только тогда, когда оказываешься по другую сторону черты («выход» неизбежен).
Осмыслить границу – это ответить на вопрос, что́ мог бы дать опыт границы. Здесь есть два возможных ответа. Один из них – самоограничение; другой – самотрансценденция («ограничение ограничения» – переживание свободы от ограничений посредством «снятия» границы).
В возрастном плане прослеживается следующая динамика.
На четвертом году жизни дети пытаются обозначить для себя незримый предел, переход через который порождает переживание смены впечатлений; этот мотив может быть понят как стремление субъекта «быть на границе». К этому возрасту относится становление идеи границы как особого знака. В нашем эксперименте условная черта раздела двух областей пространства была потенциальным «означающим», а сопряженная с ней смена впечатлений – «означаемым» становящегося знака границы; ребенок, «балансируя» на условной черте раздела и переживая сопутствующую этому смену впечатлений, связывал потенциальное означающее и потенциальное означаемое в одно целое – «знак». Этот процесс построения знака мы называем «соозначением», так как потенциальные образующие рождающегося знака превращаются в означающее и означаемое этого знака – в данном случае, знака границы. Знак границы, как результат семиозиса, ценен для субъекта сам по себе: ощущается гармония связи между двумя сторонами знака (в отличие от него обычные знаки, как отмечал Ф. де Соссюр, характеризуются случайным характером связи между означающим и означаемым), наслаждение, по-видимому, доставляет сама синхронность переходов через грань, как на уровне означающего, так и на уровне означаемого. Семиозис идеи границы есть проявление самоценной активности субъекта.
На пятом-шестом году жизни детей, в том случае, если граница предъявляется им в форме запрета, «мотив границы» проявляется в актах ее активного «опробования»32, что подразумевает возможность быть не только «по эту», но и «по ту сторону» черты запрета. Посредством реального или воображаемого перехода через предел, дети как бы отвечают себе на вопрос: «Что будет если?..» (переступить). Таким образом, идея границы раскрывает себя не только как знак разграничения сопредельных явлений, но и как знак, имеющий предназначение – предупреждать о последствиях перехода через предел.
Если же дети этого возраста видят перед собой разграничительную линию, предназначение которой неизвестно (о ней не сказано, что это «запрет»), то все равно линия раздела обычно рассматривается как граница, препятствующая свободному действию (граница-препятствие). В этом случае некоторые дети держатся вдали от черты, а некоторые действуют в непосредственной близости от черты (или переходят через черту). Создается впечатление, что разделительная черта побуждает их к осмыслению ее функции – «зачем она здесь?», «как обойтись с чертой?» «случайна или неслучайна черта?»). Знак границы раскрывается, в этом случае, с новой стороны. Теперь это загадка, вопрос, провокация к постижению. Идя навстречу интриге, субъект открывает для себя смысл знака границы.
В подростковые годы, «мотив границы» проявляется в попытках детей осмыслить знак границы (разделительную черту) как условие связи сопредельных областей действия; этот мотив может быть понят как стремление субъекта «не быть ограниченным», идея границы снимает себя в идее целостности (неограниченности, актуальной бесконечности бытия).
Итак, «бытие на границе» есть возникающий в процессе развития ребенка особый мотив. Этот мотив проявляется в стремлении ощутить себя на границе («балансируя на грани»), элиминировать границу («переходя» через грань), и, наконец, вовлечь границу в свою деятельности («связывая» смежные поля активности, и, тем самым, упраздняя грань между ними).
* * *
Идея семиозиса, на мой взгляд, недостаточно представлена в психологии. Между тем, как психодинамическое основание поведения, мотивообразующий фактор, исток устремлений она имеет не меньшее значение (я убежден в этом), чем идея гештальта, вытесненных аффектов или каузальной атрибуции. Тенденция к знакообразованию несет в себе диктат достраивающей до целого синхронистичности, восполнения означающего означаемым и одновременно обратного движения, означения и означивания33. Возьмем к примеру, игру детей, игровую деятельность. Существует много теорий детской игры, поясняющей ее отличие от других видов деятельности. Но идея семиозиса как активной силы означения и означивания, поиска и разрушения назначения, осмысливания абсурдных несоответствий может быть реальным критерием выделения игры в особую деятельность. Самоценность построения новых знаков, непрагматическое манипулирование знаками, стремление переозначать, превращая «все во все», словом, все проявления надситуативности в сфере знаковых метаморфоз – что как не это составляет суть игровой деятельности?
Но в этой тенденции подвергать все осмыслению, например, усматривать символ границы там, где есть «просто черта», мы находим повод задуматься над адекватностью постулата сообразности, напоминающего: «Все имеет свой смысл» – будь то стыки меж плитами на тротуаре (как бы не задеть подошвой!), или, положим, линия горизонта (ведь так хочется наступить!). Постулат сообразности гарантирует возможность и даже обязательность во всем этом искать сокровенные «смыслы» (цель, мотив, «энтелехию»)…
Так что же нам делать? Как быть с тротуарными плитами? Наступать или переступать через них?
Или, быть может, отважиться не думать об этом?
«Читать знаки» – конечно, полезная вещь; но, вот, если она становится наваждением…
Ко всему этому мы еще вернемся в главе 10 этой книги («Смысловые миры личности»).
А пока рассмотрим еще одну группу феноменов – надситуативность в познавательной деятельности.
То общее, что объединяет намеченные здесь виды деятельности (предметом которых является само движение деятельности), может быть осмыслено в терминах неадаптивности. Речь в данном случае идет о предпочтении человеком деятельности, характеризуемой непредрешенным исходом, причем существенно, что сама эта непредрешенность мотивирует выбор подобной деятельности.
Два слова о прошлом, о тех годах, когда личные контакты с зарубежными коллегами были затруднены. С тех пор прошло уже тридцать три года, и я могу позволить себе посетовать – самую малость! Биографический штрих. Не довелось, увы, автору оказаться по ту сторону тогдашней границы, отделявшей Отечество от всего остального мира. С докладом о надситуативной активности и избыточных возможностях как ее источнике был я приглашен на Парижский конгресс психологов (1976). Однако же, говорят, вместо меня, без доклада, на Конгресс выехала весьма известная ученая дама академического звания – ведь надо было кому-то отстаивать чистоту советской методологии на Западе. А жаль! Было бы интересно пообщаться вживую с коллегами, которые, как раз в это время, параллельно со мной, занимались вопросами, столь близкими мне.
Будем честны: в суждениях о «семиозисе границы» наша концепция рискует повести себя по отношению к почтенному Фердинанду де Соссюру вероломно: отказаться от его терминов «означающее» и «означаемое», оказав предпочтение «объектам», «знакам» и «интерпретантам» Пирса. Так что, пожалуй, будем попрежнему использовать соссюровские термины-категории, описывающие знак, и, не совсем «по-пирсоновски», термин «семиозис».
Bepul matn qismi tugad.