Kitobni o'qish: «Машина влияния»
Эта книга писалась долгие годы и, возможно, она никогда так и не была бы завершена, если бы не приглашение поработать над ней в течение осенне-зимнего семестра 2016–2017 годов в Международной коллегии исследования техники культуры и медиафилософии при Веймарском университете Баухауз (IKKM Bauhaus-Universität Weimar). Моя благодарность той в высшей степени интеллектуальной и гостеприимной среде, которую создали Лоренц Энгель, Бернхард Зигерт и другие сотрудники института.
Часть I
От человека-машины к машине влияния
1. Субъект собирается не без участия машины влияния
В этой книге речь пойдет о двух весьма известных в истории машинах влияния: о самой первой, в деталях воображенной и изображенной в начале XIX века в Бетлемской королевской больнице пациентом Джеймсом Тилли Мэтьюзом и опубликованной его врачом Джоном Хасламом, а также о самой знаменитой в истории психоанализа – шизофренической машине влияния Наталии А., описанной ее врачом, доктором Виктором Тауском, в начале XX века. Тауск, кстати, указывает на то, что машины влияния имеют свою историю. Точнее, можно говорить и о том, что машин влияния много, что они отличаются от случая к случаю, и о том, что машины эти претерпевают определенную эволюцию.
Нас, конечно же, интересуют далеко не только два этих эпизода из истории отношений человека и машины. Нам важно осмыслить в господствующем сегодня неопозитивистском, технонаучном-когнитивном дискурсе биологизации человеческого индивида работу третьей машины влияния. В отличие от двух первых, мы ее не конкретизируем. Мы не ищем эту машину в психиатрических больницах и на кушетках психоаналитиков, хотя могли бы заняться и этим. Скорее, нам хотелось бы описать условия влияния третьей машины. Во времена биологизации мы настаиваем на техносубъекте, то есть на том, что нет отдельно человеческого существа и окружающей его техники. Один пример по этой теме: человек и «этот же» человек в автомобиле – «не тот же» человек. Словами Феликса Гваттари, «индивидуация исчезает в процессе сервомеханической артикуляции с автомобилем»1.
Понятие τέχνη, технэ, которым мы здесь активно пользуемся, говоря, в частности, о техносубъекте, следует понимать в расширенном смысле, в том, каким оно наделялось в Древней Греции, сочетая в себе умение, знание, искусство. Технэ – термин достаточно широкий: для Аристотеля это и архитектура, и врачебное искусство, и математика, и «обычные» искусства, такие как скульптура, музыка, поэзия. Для античной мысли мироздание было организовано как цельное, гармоничное и одушевленное тело космоса. Сократ, в частности, говорит о технэ исключительно в контексте έπιστήμη, эпистемы, причем не просто в смысле абстрактного знания, а знания технического, знания о том, как нечто делать. Технэ как искусство понималось зачастую как ремесло в отличие от творческого акта искусства (пойэзис). Или, иначе говоря, для древних греков поэтическое искусство, как правило, отличалось от искусства механического (например, медицины). Пока достаточно о древних греках, ведь, в конце концов, нас привлекает совсем другая история, а именно – Современность.
В частности, наш интерес лежит в поле той трансформации дискурса Современности, который начал активно формироваться и формулироваться в XVIII веке и который совершает свое очередное революционное преобразование сейчас, на сей раз в связи с цифровой революцией. Бредовые конструкции2 Джеймса Тилли Мэтьюза в самом начале XIX века и Наталии А. в начале ХХ века обнажают те дискурсивные нити, которые плетут полотно Современности. Дискурс, всегда уже гетерогенный, сотканный из различных нитей, мы понимаем, с одной стороны, в лакановском ключе как социальные узы, укорененные в языке, а с другой – подчеркиваем их укорененность в технэ. Впрочем, социальные узы – всегда уже обладают техноизмерением.
Не удивительно, что обе машины были описаны пациентами психиатрических клиник. Здесь уместен, в общем-то, достаточно распространенный вопрос: а не может ли получиться так, что безумие – это вполне рациональный ответ психики субъекта на безумие мира? Разве перемены, неизбежно происходящие в мире Современности, не несут в себе всегда уже угрозу – по меньшей мере угрозу самой перемены?
В частности, переход к Современности ознаменован тем, что место мистических, демонических сил занимают силы столь же невидимые и непонятные, но научные: электричество, газы, магнитные поля. Если в XVII веке Кристоф Хайцманн и ему подобные могли утрату контроля над собой и миром свалить на дьявола3, то Просвещение xviii века предоставило для переноса ответственности иные силы: лучи, волны, эманации запахов, магнетизм. Силы эти не просто принадлежат научному дискурсу, но, как показывает случай Джеймса Тилли Мэтьюза, являют собой переход от одной парадигмы к другой. Вот только силы эти служат не дьяволу, но истязателям, обслуживающим политические круги, демонов от политики. Ад возвращается на землю.
Уместно будет напомнить, что случай Даниэля Пауля Шребера, который относится к концу XIX – началу XX века, можно сказать, идеально сочетает два дискурса – научный и оккультный. Само понятие «божественных лучей» для него, для этого Князя Тьмы, как называют его голоса, сводит мистико-теологические рассуждения с научно-техническими. Пожалуй, нет случая более показательного с точки зрения сплетения дискурсивных нитей, по крайней мере в истории психоанализа, чем случай Даниэля Пауля Шребера, дискурс которого высказывает состояние неврологии, психиатрии, теологии, политики, юриспруденции – знания (έπιστήμη) как τέχνη своего времени4. В случае Шребера можно говорить и о машине воздействия ортопедическими экспериментами его прославленного отца, и о медиамашине основного языка (Grundsprache), но в первую очередь – о машине влияния Бога, воздействующего своими лучами на его нервную систему, о машинерии, меняющей его пол.
Машина влияния Джеймса Тилли Мэтьюза очевидно возникает в результате сплетения новых политических и научных обстоятельств, в результате смены, или даже точнее – слома парадигмы. Он – субъект трех революций: политической, научной и промышленной.
Иногда говорят, что понятие «машина влияния» появилось где-то за сто лет до Джеймса Тилли Мэтьюза в самом начале xviii века. В частности, якобы именно так был назван электрический генератор, созданный в 1705 году Френсисом Хоксби – британским физиком, учеником, ассистентом в лаборатории Исаака Ньютона. Вполне возможно. Так или иначе, а машина влияния конструируется с наступлением режима Современности. Машина Джеймса Тилли Мэтьюза
первое явление нового мифа современной эпохи (modern age). Машина, которая контролирует разум, возникла в темном углу психиатрии, чтобы заворожить более широкую культуру, ее образ отныне бесконечно усилен и переработан массмедиа и голливудской машиной снов5.
Машина Мэтьюза современна промышленной революции. Пришло время машин. Машина влияния современна самим понятиям «человек», «человеческий субъект», «индивидуум», «капитализм», «индустриализация», «промышленная революция». Машина современна Просвещению. Она современна дисциплинарно-бюрократическому режиму. Она современна понятию человек-машина, учрежденному Декартом, Вокансоном, Ламетри. Она современна понятию собирания, производства, центрации субъекта, осуществленной во многом благодаря усилиям Декарта и Брунеллески6. Будто невозможно было собраться субъекту без машины влияния. Будто человек возникает вместе с автоматом. Будто субъект должен был дождаться машины, чтобы осознать себя в качестве такового. И машина предстала вывернутым наизнанку субъектом, его проекцией, продолжением, протезом. И бессознательное стало машинным. Оно – не театр, а фабрика. Так будут утверждать Гваттари и Делез.
Книга о человеке-машине пишется самыми разными авторами, и пишется она
одновременно в двух регистрах: анатомо-метафорическом – первые страницы были написаны Декартом, последующие медиками и философами; и технико-политическом, образованном совокупностью военных, школьных и больничных уставов, а также эмпирических и рассчитанных процедур контроля над действиями тела или их исправления. Это совершенно разные регистры, поскольку речь в них идет, с одной стороны, о подчинении и использовании, с другой – о функционировании и объяснении: теле полезном и понимаемом. И все-таки у них есть точки пересечения. «Человек-машина» Ламетри – одновременно материалистическая редукция души и общая теория муштры, где в центре правит понятие «послушности», добавляющее к телу анализируемому тело манипулируемое. Послушное тело можно подчинить, использовать, преобразовать и усовершенствовать7.
Одной из зон активной разработки машины влияния стал психиатрический дискурс, причем и в том смысле, что так называемые психически больные в рамках этого дискурса стали конструировать свои машины, и в смысле борьбы за власть: «Психиатры начала XIX века так и говорили, что безумец – это тот, кто забрал себе в голову идею власти»8. В борьбе за власть доктора и пациенты отождествляются друг с другом, имитируют и восполняют друг друга. Ярким свидетельством тому становятся отношения Даниэля Пауля Шребера и Пауля Флексига. Они – а с ними заодно и отец Шребера – принадлежат одной идеологической (властной) парадигме: неврологически-органицистской. Психиатрия сама, будучи машиной влияния, проводит властную идеологию. Как ни странно, но сквозь всю историю Современности и по сей день это идеология органицизма. Принципиально важно при этом, что прогресс научной медицины в XIX веке предписывал вытеснение такого тесно связанного с оккультизмом и религией понятия, как душа. Лакан по такому случаю делает язвительный комментарий:
Я не мог начать раньше, учитывая медицинскую публику, с которой я имел дело, – публика, для которой все это куда более внове, чем для других, внове как раз потому, что они медики и занимаются телом, притом что о теле-то они как раз ничего и не знают: врач знает о теле куда меньше массажиста и приходит в восторг, когда с ним заговаривают о душе. Когда ему говорят, что причины болезни надо искать в душе, в отношениях между больным и врачом, он восторгается: нашлось, наконец, что-то такое, что дает его существованию какое-то оправдание. Беда в том, однако, что дело оборачивается для него еще хуже, чем прежде. Все это прекрасно мирится с расхожими религиозными воззрениями – ведь нет на самом деле ничего более органицистского, ничего более склонного к соматическим объяснениям, к решению телесных проблем при помощи механических приспособлений, нежели католическая церковь. К сожалению, с развитием современной биологии ясно становится, что дело обстоит гораздо сложнее, чем медицинская традиция это в общем себе представляет. Поэтому когда им объясняют, что душа, к примеру, – это отношения между доктором и больным, они самодовольно успокаиваются9.
Медицина представляет собой сочетание знания и власти, причем, что принципиально важно и особенно ярко в случае Хаслама – Мэтьюза, «функционирует как власть задолго до того, как она начнет функционировать как знание»10. Психиатрия служит Фуко одним из образцов функционирования дисциплинарной власти, той самой, кульминация которой описана в «Паноптикуме» (1791) Иеремии Бентама. Легитимация психиатрической власти устанавливается в связи с законом 30 июня 1838 года, который был подготовлен Эскиролем и его учениками. Согласно этому закону, без медицинского, психиатрического свидетельства ни один больной не может быть лишен свободы. В Англии подобный закон был обнародован в 1845 году. Закон этот по сути дела отвечает на вопрос, который на рубеже веков ставит Даниэль Пауль Шребер: «При каких условиях человека можно счесть душевно больным и поместить в психиатрическую больницу против его воли?» Итак, ответ на вопрос, заданный Шребером в 1900 году, Эскироль дал в 1838 году: человека можно счесть душевно больным и поместить в психиатрическую больницу против его воли на основании медицинского свидетельства, воли врача, психиатрической воли к власти.
Дисциплинарная власть «подразумевает процедуру непрерывного контроля. В дисциплинарной системе вы находитесь не во временном распоряжении кого-то, но под чьим-то постоянным взглядом или, во всяком случае, в ситуации наблюдения за вами»11. Этот аспект дисциплинарной власти Фуко называет «паноптизмом» – устроением пространства, которое позволяет видеть всех везде и всегда. Парадокс в том, что, по логике Фуко, именно дисциплинарная власть, которая всегда готова к превентивным мерам, к вмешательству до совершения преступного, асоциального, безумного поступка, прорисовывает «абрис души – души, резко отличающейся от той, чье определение можно найти в христианских теории и практике»12. Одним из оптических эффектов дисциплинарной власти оказывается индивидуация в смысле локализации индивида в пространстве. Индивид конструируется как наблюдаемый, познаваемый, изучаемый. В радикальной форме мы сталкивается с фантазией Иеремии Бентама в кинофильме Питера Уира «Шоу Трумана». Бентам «говорил: представьте себе, что сразу после рождения, прежде чем дети начнут говорить и осознавать что бы то ни было, мы берем их и помещаем в Паноптикум»13. Именно так и происходит в фильме, снятом во времена господства общества спектакля. Существенной частью тотального паноптикума познания оказывается психиатрическая практика.
Именно во времена Мэтьюза – Хаслама оформляется психиатрический канон: «В первой четверти xix века формируется, можно сказать, краткая энциклопедия канонических исцелений, в которую входят случаи, публикуемые Хасламом, Пинелем, Эскиролем, Фодере, Жорже, Гисленом. Эта энциклопедия включает полсотни случаев, которые фигурируют, циркулируют затем во всех психиатрических трактатах этой эпохи»14. Благодаря Эскиролю во французских психиатрических больницах, а затем и в других странах Европы начал формироваться психиатрический архив: психиатры стали писать истории болезней. Болезни начали записываться.