Kitobni o'qish: «Вооружение Одиссея. Философское путешествие в мир эволюционной антропологии»
Моему учителю, другу и отцу —
Павлу Васильевичу
Симонову

Издается по лицензии ООО «МИО-БУКС».
© Симонов Ю. П., 2022
© ООО «Издательство «Мир и Образование», обложка, 2022 © ООО «МИО-БУКС», 2022
Вступление
Здравствуйте, уважаемые друзья, мои телезрители и, возможно, даже читатели!
Ум человеческий, похоже, имеет генетическое происхождение. То есть умным человеком надо прежде всего родиться.
Но этого недостаточно. Ум свой, умницу, который (или которая, или которое – слово это общего рода) живет в тебе от рождения, надо постоянно вооружать, желательно, начиная с раннего возраста.
Чем вооружать? Знаниями? Да, разумеется, знаниями, причем, желательно, самыми различными по глубине, широте и высоте над обыденным.
Однако, и этого недостаточно. Надо постепенно научиться эти приобретенные вами знания сводить воедино, устраняя противоречия, которые неизбежно возникают у умного человека, сообразуя накопленные знания с текущим моментом, с прошлым опытом и творческими предчувствиями и интеллектуальными ожиданиями. И главное – с пониманием самого себя, своих основных потребностей и личностных способностей. Иначе говоря, умному человеку надо мыслить системно, диалектически и исторически, соответствующим образом интеллектуально вооружившись.
Почти тридцать лет назад на основе психофизиологической теории моего биологического отца и моего научного наставника и Учителя академика Павла Симонова я приступил к созданию собственной оригинальной антропологической системы, во главу угла кладущей девять базовых потребностей, не только определяющих и объясняющих поведение и мышление человека, но, как представляется, обусловливающих самое движение жизни, эволюционное восхождение биологического мира и историческое развитие человечества. Эту культурно-философскую систему я преподаю на разных факультетах Московского государственного института международных отношений (Университет) Министерства иностранных дел Российской Федерации (МГИМО МИД России), а в последние годы и в других высших учебных заведениях России.
Книга, которую вы держите в руках, была впервые опубликована двадцать лет назад. Но, как я надеюсь, за исключением некоторых пассажей, ничуть не устарела, да и не могла устареть. Потому что она носит поисковый характер. То есть я предлагаю вам интеллектуальное вооружение – научное, художественное, религиозное – главным образом для самопознания и определения своего места в мировой истории и, если угодно, во всеобщей эволюции жизни. К своему читателю я обращаюсь как к спутнику в нашем совместном исследовательском восхождении, как к соратнику по интеллектуальному переживанию так называемых вечных вопросов, на которые, возможно, и ответов не будет, пока продолжается великая, увлекательная и многотрудная одиссея жизни. Вы для меня Одиссей – в первую очередь, а я, скорее, ваш спутник и, если угодно, оруженосец.
Об одном хочу заранее предупредить вас. В этой книге я попытался заложить онтологическую основу нашей с вами поисковой системы. А всякая философская онтология, как мне представляется, неизбежно грешит сложностью специального философского языка, без которого до сущностных глубин жизни, увы, не доберешься. Так что не извольте сердиться на автора, и если вдруг испытаете затруднение, советую: пролистните с десяток страничек – авось дальше будет полегче и попонятнее. Смею заверить вас: я теперь сам не всегда понимаю то, что у меня написалось двадцать лет назад!
Обещаю, что следующие книги, которые я собираюсь предложить вашему вниманию, будут уже не онтологическими, а феноменологическими, то есть значительно проще. Но без этой книги, без той философской базы, которая в ней заложена, мы многое в них, будущих, не поймем.
Объявляю: следующая книга будет посвящена животным. А с них мы начнем наше восхождение к человеку.
С уважением и благодарностью, ваш Юрий Вяземский
Пролог
Вниз и вверх от мавзолея, или Размышления гуманитарного восходителя
И вот идет, тропинкою, по краю, Между стеной кремля и местом мук, Учитель мой, и я вослед ступаю.
Данте. Божественная комедия. Ад
И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней.
Быт. XXVIII, 12
– Да, во-первых, хотя для руссизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем и яснее… Ум подлец, а глупость пряма и честна.
Ф. М. Достоевский.Братья Карамазовы
I
Вот уже двадцать лет я задаю себе вопросы, на которые ответить пока не в состоянии.
§ 1
Началось это еще до так называемой перестройки. Шел я однажды по Гоголевскому бульвару в сторону метро «Кропоткинская».
И на одном из газетных стендов – тогда их множество стояло по всей Москве, – на одном из таких стендов увидел иллюстрацию: длинная очередь выстроилась к Мавзолею Ленина. Над иллюстрацией крупным шрифтом было набрано: «К ЛЕНИНУ ЗА СОВЕТОМ». Сотни раз до этого я видел подобные фотографии, и подпись не отличалась по тем временам оригинальностью. Но на беду свою я изучал тогда религию Древнего Египта. И замер перед стендом, пораженный множеством вспыхнувших во мне мыслей и ощущений.
За советом к мумии?! Да нет, метафора, не совсем удачная, конечно, но ясно же, что образное журналистское выражение. Хотя какая, к черту, метафора! Тысячи людей ежедневно стояли в многочасовых очередях, чтобы поклониться этой мумии. По праздникам на трибуне мавзолея торжественно появлялись вожди империи, жрецы единственно верной в мире научной идеологии всего прогрессивного человечества. Когда-то на этой трибуне стоял Великий, Ужасный, Мудрейший, Любимейший, Божественный. И ночью в апреле 1961 года на Красную площадь приехал, и вошел в мавзолей, и попросил благословения у мумии, а потом отправился на космодром и впервые в истории человечества взлетел в космос и в вечность человеческой памяти Юрий Гагарин… Метафора?!
И мавзолей словно ступенчатый, как древняя пирамида Джосера, египетского фараона 3-й династии. И перед каждым крупным начинанием именно к мумии и натурально за советом приходили в Древнем Египте: благословит – начнем, неблагоприятные будут предзнаменования – отложим до лучших времен. Да и бальзамировали тело Ленина чуть ли не по египетским рецептам. И даже в имени почти что совпадение… «И сказал фараон Иосифу: вот, я поставляю тебя над всею землею Египетскою. И снял фараон перстень свой с руки своей, и надел его на руку Иосифа… велел везти его на второй из своих колесниц и провозглашать пред ним: преклоняйтесь!»1. Ветхозаветный Иосиф стал вторым человеком после фараона – наш Иосиф сам себя офараонил и обожествил, в строгом, заметьте, соответствии с древнеегипетскими религиозными представлениями, по которым фараон – не просто царь, не просто царь и жрец, не просто царь, жрец и сын божий, а царь, жрец, сын божий и бог, бог прежде всего! Земной бог, без приказа которого и Нил не разольется, и поля плодоносить не будут, и «никто не двинет ни руки своей, ни ноги своей, во всей земле Египетской»2.
А когда умер наш Иосиф, «столица безмолвствовала, сердца скорбели… придворные сидели, склонив голову, народ стенал»; «меркнут звезды, небо к земле приникло…» – кто из свидетелей похорон Сталина описал их столь красочно, как это сделал древний египетский писец?3
О том, что марксизм, дополненный, а точнее, искаженный ленинизмом, в нашей стране превратился в своего рода религию, уже в 1920—1930-х годах писал Николай Бердяев. Русское христианство, дескать, изначально заключало в себе некие коммунистические предпосылки, вернее, русское религиозное сознание было предрасположено к тому, что с приходом к власти большевиков проявилось вдруг с уничтожающей своей стороны, вспыхнуло любовью-ненавистью, взорвалось взаимопожирающими противоречиями, рабское смирение обернулось вселенским бунтом, топор взметнулся над иконой, народ-богоносец, воспетый русскими писателями и философами XIX века, вдруг такого «русского бога» преподнес миру, что плач и скрежет зубовный наполнили сначала всю Россию, а затем апокалиптическим ужасом повеяло на юг, на запад и на восток… Что толку пересказывать – читайте «Истоки и смысл русского коммунизма».
И едва началась так называемая перестройка, многие стали читать и перечитывать, и все в один голос закричали: религия, ох, страшная какая религия! О ней, кстати, еще до Бердяева предупреждал Достоевский, писавший обер-прокурору Святейшего синода Победоносцеву: «…мы говорим прямо: это сумасшествие, и между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой Бог даже (курсив мой. – Ю. В.), и так крепко засело, как крепче нельзя»4.
Но чем дальше я читал и вчитывался, тем больше во мне возникало вопросов, на которые ни Бердяев, ни Достоевский ответить мне не могли. И я сейчас эти вопросы постараюсь перечислить, ибо они-то и перегородили русло моей писательской жизни, заставили отложить в сторону задуманные романы, повести и пьесы.
§ 2
Эта новая и страшная религия, откуда она пришла? Почему именно в России проявилась? Каковы составные элементы этой коммунистической религии, которую Бердяев, кстати сказать, лишь провозгласил, но которую систематически ни он, ни кто другой, о религиозности коммунизма (марксизма-ленинизма-сталинизма) твердящий, описать не потрудился; то есть каковы ее мифика, теология, литургика, агиография, гомилетика, эсхатология и так далее? И одна ли то религия – ленинизм и сталинизм, а может быть – совершенно разные? Ленин-то фараоном не был, мавзолей себе не строил и вообще, если уж сравнивать его с библейскими образами, скорее похож был на Иисуса Навина, верного сподвижника Моисея, ведшего израильский пролетариат на завоевание Земли Обетованной.
То есть для того чтобы исследовать одно из ужаснейших религиозных помрачений XX века, недостаточно искать его корни в христианстве, надобно многим глубже опуститься, из Нового Завета в Завет Ветхий, потрудиться заглянуть в бездну исторического прошлого, куда Бердяев заглядывать не стал. Не счел нужным? Не захотел? Убоялся?
§ 3
Возможно ли религиозное движение вспять? Как оно рождается, какие знамения ему сопутствуют, как видоизменяются люди, идущие против течения религиозной жизни? Ленин ли повел Россию в Землю Обетованную, а на самом деле назад, в пустыню, к фараонам и рабству египетскому? А может статься, движение зародилось многим раньше – при Петре, при Иване Третьем? А вдруг идти вспять и не требовалось по простой и страшной причине, что Россия-Русь христианской никогда и не была, а всю свою историю блуждала между Египтом и Мертвым морем, и лишь чудилось ей, что христианская она, фатой-морганой от голода и тоски возникал перед ней идущий впереди не то Ангел Господень, не то сам Иисус Христос…
Так идут державным шагом —
Позади голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди —…5
…У Блока-то впереди явно Антихрист. Ну, в крайнем случае, Иисус Навин, кровавый завоеватель Палестины, боговдохновенный убийца «нечистых» народов.
Какой-то монах сочинил, и все с тех пор повторяли: Москва – Третий Рим. А вы уверены, что таки Рим, а не Вавилон с его апокалиптической Блудницей, сидящей на спине Зверя, или Мемфис с мумиями владык, любовью-ужасом к фараону и людьми-винтиками, людьми-номерами, торжественно и монолитно марширующими безликими массами, муравьиными полчищами, заключенными в абсолютную власть Благодетеля, но радостными, упоенными своей личной кабалой и вместе с тем своей коллективной свободой от прошлого и будущего, от греха и раскаяния, от любви и сострадания, от совести, от Бога? И это не Сталин теоретически обосновал, не Оруэлл с Замятиным описали в своих романах-антиутопиях, не Достоевский предрек в «Бесах», – такое состояние души, такую манкуртову радость тел и сердец культивировали пять тысяч лет назад в том же Египте; так, в частности, строили первейшее и грандиознейшее из чудес света – пирамиду Хеопса.
Но вот рассеялось сатанинское наваждение, и что теперь? Как нам теперь из духовной пустыни выбираться? Что ждет Россию впереди? Какое у нее будущее? Есть ли оно вообще?
§ 4
Лев Гумилев и Константин Леонтьев, не сговариваясь между собой, вроде бы подсказывают, что средняя продолжительность жизни нации – 1200 лет. Тысячелетие крещения Руси мы отметили. Стало быть, меньше двухсот лет нам осталось? И эти жалкие годы еще и потому жалкие, что старческие, когда все болит, ноги с трудом носят, давление, одышка, частые переломы, по утрам жить не хочется, а ночью бессонница и мысли о скорой смерти…
Вы оптимист по натуре? Тогда я иначе напишу: китайская империя вот уже три тысячи лет существует, и конец ее не только не близок, но в XXI веке ей пророчат роль ведущей сверхдержавы мира. И кто сказал, что исторический счетчик жизни России начал работать непременно со дня крещения? Можно включить его с Ивана Третьего, можно – с Петра. Если с Петра начать отсчет (а почему бы и нет? ведь именно с него началась Российская империя), то мы еще ничего, мы еще в самом начале, на берегу пустынных волн дум великих полны стоим и… послушайте! мы ведь тогда почти ровесники юной и всемогущей Америки!
И наконец, с какой стати мерить общим аршином Россию, когда сказано: умом не понять, особая стать у нас, и в Россию только верить можно!
Но как прикажете верить? В какой системе религиозных координат? – Разумеется, христианских! Тютчев поэт глубоко и искренне православный! Будем верить, раз Тютчев велел.
Но ведь в Евангелии тоже сказано: все простится человекам, если покаются, и блуд, и братоубийство, гордыня и уныние, гнев и насилие; не простится лишь хула на Духа Святого, ни в этом веке, ни в будущем. Самим Христом сказано! А тут Россия – чемпион. Ни одна из известных мне стран в XX веке так радостно, так самоотверженно, так самоупоенно не хулила именно Духа Святого… И когда любящие нашу Родину и страждущие за нее люди горестно восклицают: за что многострадальной России такие тяжкие испытания? – ей-ей, так и скачет на язык: вы что, православные мои, Евангелия не читали? И чего хнычете, когда единственный грех, который никогда не простится, мы с вами так люто и сладострастно совершили и не похоже, чтобы раскаялись, учитывая миллионы голосов, постоянно отдаваемых за коммунистов?!
Судьба России.
А есть ли у нее теперь вообще судьба?
§ 5
И что такое судьба народа, наций, страны, государства? Насколько она от Бога уготована и насколько определяется людским своеволием, поступками правящей элиты, широкими народными движениями, самим укладом национальной жизни и национальной психологией? Ну, скажем, Ленин и Сталин – предопределены или произвольны, случайны, синергичны?
Чем судьба России отличается от судьбы, скажем, Германии, или Испании, или Китая, или Америки? Что отличается – несомненно. Но чем конкретно? Как эти отличия выявить и описать? Какими аршинами мерить? Как создать эти германский, китайский, русский и прочие аршины и по какой системе, когда общего аршина, по Тютчеву, нет?
А вдруг все-таки есть, и Маркс и Тойнби правы в том, что аршин этот всемирно-исторический искали. А Данилевский и Шпенглер в целом, увы, заблуждались, утверждая, что так называемые культурно-исторические типы замкнуты в себе и нет никакого общего всемирно-исторического движения, есть лишь самостийное бытие этих культурно-национальных макросуществ, которые рождаются, развиваются и умирают, почти ничего друг от друга не перенимая.
Вот ведь, помню, беседовал я однажды с одним английским профессором, и он на полном серьезе убеждал меня, что мы, русские, ничего в Чехове не понимаем, не любим его и ставим на сцене не так, как должно его ставить, ибо Чехов скорее западноевропейский гений и без него западноевропейский театр вот уже полвека не может существовать; вообще, ежели начистоту, то Чехов – намного больше англичанин, немец или скандинав, чем русский. Я тогда, помнится, расстроился, что у России теперь отбирают уже и Чехова, и стал встречно обвинять англичан в том, что они, как мне кажется, пренебрегают Шекспиром. Но английский профессор вдруг радостно воскликнул: шут с ним, с Шекспиром, берите его себе! «Шекспир – отталкивающе русский драматург», – я точно помню, он именно так и выразился.
А что за культурно-историческое явление учинил в японском кино режиссер Акира Куросава, экранизировав несколько романов Достоевского? Самураи какие-то рычат и скачут по экрану, а Куросава писал, что великий Достоевский помог ему прозреть сокровенные глубины японского национального духа.
Стало быть, есть этот общий аршин, раз Достоевский укореняется в культуре Японии, а Чехов составляет основу западного театра?
Попробуйте без уважения ко всеобщему технологическому аршину создать такую вроде бы простую вещь, как автомобиль. «Мерседес», «Форд», «Рено», «Вольво», «Тойота» – все они как будто бы культурно-национальны, то есть отличаются друг от друга (автомобилист меня поймет) и формой, и звуком, и ритмом, и запахом, и даже, если угодно, нравом. Все – разные. Но все они словно утрачивают культурно-исторические различия и становятся в общий ряд, едва из-за поворота, во всей своей национальной самобытности звука, запаха и нрава, выезжает, ну, скажем, «Волга»… «Из далека долго течет река Волга»… Получается, что «Мерседес», «Вольво», «Тойота» могут быть измерены общим аршином автомобильной культуры, а «Волга» – нет, не может. В нее только верить можно, без истовой веры на ней далеко не уедешь.
А не потому ли все это, что «Волга» – не культура, а бескультурье?
И, может статься – да простит меня замечательный поэт Тютчев, – он потому так не советовал мерить Россию общим аршином, что подсознательно чувствовал: не доросла она еще до этого всеобщего измерения, осрамится, если эдак всемирно ее начнут измерять; вот и предлагал верить, что когда-нибудь дорастет, и тогда можно будет измерить и не оскандалиться.
§ 6
Монолитна ли культура человеческая или распадается на несколько уровней, слоев, этажей и, помимо духовной культуры, есть еще культура экономическая, культура политическая, культура быта, культура общения? И сколько этих уровней и этажей? И в каком взаимодействии они пребывают? Могут ли существовать друг без друга? Может ли опустившийся в бытовом отношении человек воспринимать Достоевского, Шекспира? А вдруг именно он, немытый, пьяненький, полубездомный, одним словом, мармеладовский, он-то и есть радостный потребитель и благодатный восприемник культуры духовной, а какой-нибудь голландец или немец, который вылизывает тротуар перед домом, у которого сортир как музей, а кухня как храм, тот в лучшем случае до фольклора дотянется, на празднике народно попляшет и на свадьбе национально споет, а так называемая Высокая Культура ему ни к чему, ибо ничего она не даст ни сортиру его, ни кухне, ни тротуару перед домом?
«Что для русского потеха, то для немца – смерть». Это, между прочим, про наши общественные сортиры. И не потому ли в XIX веке Россия достигла таких всемирных высот духовной культуры, что плевать ей было на свои сортиры, на свои дороги, кабаки свои?
Может быть, мешают чистые тротуары и «грязная политика» Высокой Культуре? Толстой считал, что мешают, и бежал от мерзости городов в Ясную Поляну, землю пахал, жил по-крестьянски, политику презирал. А Гете ел на серебре, пил из хрусталя самое дорогое шампанское, в герцогстве своем был премьер-министром. Но я бы побоялся утверждать, что в области духовной культуры, во влиянии на мировую литературу Гете уступал Толстому: по меньшей мере, равные духовные величины. По меньшей мере, говорю, ибо Гете был еще и выдающийся ученый и, живи он в наше время, мог бы получить Нобелевскую премию по биологии за открытие, например, межчелюстной кости.
Шекспир, насколько известно, занимался предпринимательством и попутно писал «Гамлета», «Отелло», «Макбета», «Короля Лира».
§ 7
И что такое Высокая Культура? Что туда входит? Искусство вроде бы – наверняка.
А наука? У нас премии дают «в области науки и культуры», и есть у нас Академия наук и Министерство культуры. Значит, наука – не культура?
И если искусство безусловно – Высокая Культура, то Алла Пугачева – это что такое? Явление, входящее в ту же категорию, что Моцарт и Пушкин?
И куда отнести Богдана Титомира, Мадонну, группу «Ногу свело»? Массовая культура? А что это такое – «массовая культура»? Культура для масс, для простого народа? А Пушкин что, для «сложного» народа писал? И Шекспир разве не ставил свои пьесы почти исключительно в так называемых общедоступных театрах, где основную массу зрителей составляли торговцы, ремесленники, солдаты и проститутки? А на трагедии Эсхила, Софокла, Еврипида собирались поглазеть все Афины, от мала до велика. Выходит, что Софокл с Еврипидом – самые массовые из известных в истории культуры, а «Ногу свело» – нечто чуть ли не суперэлитарное.
И почему Рафаэль, Моцарт, Толстой – Высокая Культура, а Перикл, Александр Македонский, Юлий Цезарь, Наполеон – нечто совсем внекультурное и даже… «грязное дело, как всякая политика»? Тогда почему и с какой стати мы целые эпохи в истории человечества называем именами этих «грязных дельцов»? «Эпоха Наполеона», говорим мы, и сразу вырисовывается культурная картина: Гете, Гегель, Бетховен. Обратите внимание, не Наполеон жил при Гете, Гегеле и Бетховене, а они – при Наполеоне!
А Ротшильд, Рокфеллер, Форд, Билл Гейтс – разве это не культура?
И кто определил, что лучше жить в хлеву и иметь своего Достоевского, чем жить опрятно, сыто, бережливо, но своего Достоевского не иметь?
И противоречит ли один этаж, один уровень культуры другому? Антагонистично ли это противоречие? В России вроде бы антагонистично. Но в V веке до Р. Х. в Афинах экономика процветала, политической жизнью руководил великий правитель и демократ Перикл, в доме которого по вечерам собирались отец истории Геродот, отец скульптуры Фидий, патриарх драматургии Софокл, великие архитекторы Иктин и Калликрат и некоторые другие представители Высокой Культуры (среди них еще молодые и неизвестные Еврипид и Сократ); и все они считали себя друзьями «грязного политика» Перикла, и почти все так или иначе занимались «бизнесом», и некоторые были тайно влюблены в жену Перикла – легендарную Аспазию.
И почему в Элладе можно, а в России – либо коттеджи и шестисотый «мерин», либо – Чайковский и Достоевский?
§ 8
И есть ли среди этих различных этажей культуры нечто формообразующее, то, что определяет весь культурный склад нации, все историческое движение национальной и наднациональной культуры?
Ученые говорят – это наука, правители – политика (Наполеон объяснял Гете, что судьба – это политика), экономисты – экономика, богословы – религия. Так что же из всего этого на самом деле формо-образует?
А что такое религия? То есть я сейчас хочу спросить: что общего между двумя библейскими Иисусами – Иисусом Навином, который во имя Бога разрушал, резал, жег и грабил, и Иисусом Христом, который, Сам Бог, принес Себя на Голгофе в жертву любви и состраданию, во искупление прошлых, настоящих и будущих грехов совокупного человечества? Как им, Навину и Христу, возможно было совместиться под обложкой одной и той же священной Книги – Библии? Не ближе ли к Христу индийский Будда, китайский Лао-цзы и даже иранский Заратуштра? – они-то, по крайней мере, никого не убивали. И погрязшие в прелюбодеяниях, в стяжательстве, в гневливости и гордыне многие римские папы и некоторые православные патриархи, испанские и итальянские инквизиторы, от безверия и уныния очумевшие настолько, что дьявола представили могущественнее Бога и, дабы сокрушить это ими самими провозглашенное могущество, сотнями, тысячами сжигавшие на кострах стариков и старух, юношей и девушек, – неужто они христиане и правильнее, истиннее верили в Бога, чем тончайшие и нежнейшие суфийские поэты (Руми, например, или Хайям), величественные даосские отшельники и просветленные буддийские монахи, которые страшились на букашку случайно наступить и веточку у кустика обломить ненароком, – неужто они, я спрашиваю, сатанинское отродье, а какой-нибудь Торквемада – заблудший, но христианин?!
Город Бамберг – это что такое, с точки зрения развития религиозного сознания и движения к Богу? В семнадцатом, кажется, веке в этом самом Бамберге немецкий технологический гений сделал примечательное открытие: расточительно и долго сжигать ведьм на кострах; а если запихнуть их штук по двадцать в специально сконструированную печь, то дело пойдет споро, и топлива много не потребуется, и по-немецки рачительно, изобретательно, организованно… Эта бамбергская первопечурка – тоже факт национальной культуры? И могли ли, скажем, испанские инквизиторы до этой печи додуматься или только немецкий национальный гений к ней был предрасположен, если угодно, предопределен? И какого дьявола эти бамбергские изобретатели именовали себя христианами?! То есть я напрямую спросил себя, как этого дьявола звали, которому они поклонялись и которого давно уже поставили на место Христа?
§ 9
И насколько сознательна наша культура?
Я вот что хочу сказать, вернее, спросить. Родился я, наверное, совсем не культурным, зародыш зародышем, и вот сперва бабушка, затем мама, затем папа стали культуру в меня вкладывать. Никто из них не говорил со мной о Боге. И однако первое самое яркое впечатление моего детства, которое сохранилось в памяти, – религиозное. Представьте себе: я обожествил туман. То есть я это сейчас понял, что обожествил, а тогда, в далеком детстве, подсознательно вступил с Туманом в религиозные отношения: испугался его и увлекся им одновременно, перед сном просил его не пугать меня, не вредить мне, а лучше помочь, защитить от моего страха, от плохих мальчишек. Туман Дорогой, просил я… Я его еще выговорить правильно не мог, «тумам» говорил, но уже обращался к нему. И сейчас, когда я уже лет двадцать пытаюсь проникнуть в глубину древних религий, я почти уверен, что с некоего похожего Тумана началось религиозное становление человечества (или предчеловечества), которое лишь спустя десятки, а то и сотни тысяч лет доросло до представлений о каких-то более или менее человекоподобных богах. Так вот, я спрашиваю, кто вложил в меня всю эту культуру: бабушка, мама или тот самый стотысячелетней давности получеловек, который испугался и увлекся «Туманом», вступил с ним в мистическую связь (religare), стал с ним разговаривать, для него танцевать, петь, на него молиться и каким-то загадочным образом передал мне, похоже, действительно формообразующую культуру, в которой упорно отказывали мне мои домашние, школьные и институтские воспитатели и культуртрегеры?
Почему, когда в десятом классе я стал читать Достоевского (в мои школьные годы Достоевский в программе, слава Богу, не стоял, и моя учительница литературы не сумела привить мне к нему ту ненависть, которую я еще лет десять испытывал по отношению к Гоголю и лет двадцать – по отношению к Александру Островскому, – вот ведь тоже любопытнейший культурный феномен), почему, я себя спрашиваю, начав читать Достоевского, я был поражен не только тем, что это словно про меня написано, но даже… что некоторые монологи я сам продиктовал Федору Михайловичу?!
§ 10
В чем моя культурная ущербность перед Достоевским? Отец мой несопоставимо образованнее, культурнее и талантливее отца Достоевского; мама моя ни в чем не уступала матери Федора Михайловича и, скорее, в культурно-воспитательном отношении превосходила ее; я получил гуманитарное образование – Достоевский техническое; во многих отношениях я даже образованнее Федора Михайловича.
Не торопитесь ставить меня на место. Я сам знаю, я ощущаю и уверен, что в культурном отношении, на культурной шкале между мной и Достоевским примерно такая же дистанция, как между мной и гориллой.
Но я хочу задать вам довольно краеугольный для меня вопрос: кто или что нас так расставило?
Академик Наталия Бехтерева однажды объяснила журналисту Караулову, что у Пушкина была какая-то совершенно особенная химия мозга и, дескать, поэтому ему так легко давались рифмы. Но, во-первых, я вовсе не уверен, что гений Пушкина в легкости рифм; то есть я твердо уверен, что не только для Пушкина, но для всей мировой поэзии рифмы – дело десятое. А во-вторых, академик Бехтерева мне совершенно не объяснила, почему Пушкин эту самую химию заполучил, а мне – фиг с маслом!
И раз уж я себя поставил между гориллой и Достоевским, то спрошу наконец: к кому я ближе? Тут я полагаю, что не шокирую вас, сказав, что все же, пожалуй, ближе я к Достоевскому. Какой-никакой, я все же носитель культуры. А горилла – зверь, животное.
Но, господа, насколько мне известно, самец гориллы не бьет свою спутницу жизни. А я, представьте себе… Читал я как-то Гегеля, «Феноменологию духа», сложное, знаете ли, произведение. Я с трудом погружался в поток гегелевского мышления, два часа не удавалось, наконец на третьем часу вдруг словно распахнулись таинственные двери души, гегелевский идеализм ласково обтек и бережно повлек меня в свою заумную глубь. И тут распахнулась материалистическая дверь, вбежала неласковая и небережная моя жена: «Ну что за хамство! Ребенок уже целый час ждет! Ей свежий воздух нужен!..» Ну и попутал нечистый, проявилась вдруг во мне такая феноменология духа, от которой не только горилла, но зеленая ящерица надежно застрахована: как бы ни досаждала самцу самка, ни за что не ударит, не сможет, на инстинктивном уровне заповедь срабатывает и генетически наследуется. То есть вы представляете, в какую страшную ловушку я сам себя заталкиваю своими вопросами: если я сейчас признаю, что отношение к своей жене, к своим детям – тоже культура, и для развития человечества, наверное, немаловажная, то… Но обидно, знаете ли. Ниже Достоевского – не обидно, даже скорее радостно, что над твоей головой такой титанический человек возвышается. Но ниже какой-то безмозглой, маленькой и ничтожной зеленой твари!..
II
Боюсь, я утомил вас своими вопросами. Но я сам, поверьте, еще больше утомился за долгие годы, и не столько вопрошая себя, сколько пытаясь найти ответы в научных книгах, статьях и беседах.
§ 11
Представьте себе, на большинство вопросов я довольно быстро находил ответы, но… разные и часто чуть ли не диаметрально противоположные друг другу. То есть, образно говоря, один ученый отвечал мне, что дважды два – это, конечно же, четыре. Другие с той же уверенностью в качестве результата предлагали другие цифры. Третьи осторожно замечали, что все, дескать, зависит от обстоятельств, от множества переменных, сложнейшего взаимодействия и синергетической обусловленности целого комплекса многочисленных факторов, носящих как объективный, так и субъективный характер; то есть теоретически должно быть четыре, но случаются и три, и единица, и даже шестнадцать. Находились и такие, которые готовы были принять любой результат, только не 2 × 2 = 4, ибо (тут они начинали нервничать, обижаться и даже сердиться) только крайний ретроград и тупоумный упрямец может придерживаться давно отжившего и прогрессивной наукой убедительно развенчанного взгляда на природу вещей.
§ 12
Я и раньше догадывался, но теперь убедился, что область так называемых точных наук (там, где дважды два – всегда четыре) крайне узка и уже, пожалуй, химия – наука, конечно же, точная, но как бы не совсем. А биология в некоторых своих разделах (например, в сфере эволюционного подхода) совсем не точная. А история, как некогда объяснил мне великий физик Петр Капица, и вовсе не наука, ибо историки за двадцать пять веков своего существования не только не открыли ни одного универсального закона, но даже не определили предмета своего исследования. То есть сорок пять лет назад, оказывается, я стал кандидатом несуществующих наук и совершенно напрасно радовался и выпивал с коллегами, такими же «несуществующими» докторами и кандидатами.
§ 13
Похоже, в некотором отношении Капица прав. В современной физике, насколько мне известно, не существует антагонистически настроенных друг к другу школ. Физики в общем-то договорились в планетарном масштабе. Иначе обстоит дело в гуманитарных отраслях познания. Неодарвинисты сражаются с неоламаркистами; этологи – с так называемыми «психологами»; психологи без кавычек словно считают ниже своего научного достоинства обращать внимание на открытия, совершаемые физиологами в сфере высшей нервной деятельности и нейрофизиологии человека, а физиологи, в свою очередь, не без насмешки перелистывают наукообразные сочинения некоторых психологов, которые в исследовании человеческой психики не только не продвинулись дальше Аристотеля, но отказались к тому еще и от логики; «цивилизационщики» бичуют марксистов, марксисты тоже не остаются в долгу и т. д. и т. п. И чем, заметьте, гуманитарнее наука, то есть чем ближе она к исследованию человека, человеческого общества, человеческой истории, тем настойчивее противодействие, тем яростнее неприятие и тем меньше взаимопонимания между коллегами. «Война – отец всего», – сказал Гераклит. Но я не уверен, что древний эфесец в первую очередь имел в виду борьбу научных школ.
§ 14
Иное затруднение.
Я слышал, один ученый чуть ли не всю жизнь специализировался на исследовании сетчатки глаза лягушки. Представляете, как тщательно он эту сетчатку изучил? Говорят, есть такие же классные специалисты и знатоки маточных рубцов у землеройки6. Я понимаю: век аристотелей и прочих универсалов миновал, и ныне можно совершить открытие, лишь сосредоточив свое внимание в какой-то одной и очень узкой области. Я абсолютно доверяю этим узким научным специалистам: прекрасно зная свой предмет, они очень редко допускают ошибки. Я рад за них: они пользуются заслуженным авторитетом не только у себя на родине, но и за рубежом, и ни одна научная работа в сфере их научного интереса без ссылки на них, понятное дело, не обходится. Но мне они помочь бессильны. Я слишком общие вопросы задаю. Им такая широта даже в страшном сне не приснится. Для них мои вопросы – не то что не предмет научного исследования, даже не глас вопиющего в пустыне, а некий «белый шум». Но… не дай Бог мне случайно коснуться, ненароком приблизиться к их строго-узко-тонко-научным рубцам и сетчаткам. Разорвут, как античные вакханки, разрушат до основания, как воины Иисуса Навина, художественно высмеют, как Сократ – софистов.
А ведь их, может быть, сотни, а то и тысячи – строгих, узких и тонких. Вот я с вальяжной легкостью сравнил Мавзолей Ленина с пирамидой Джосера… А среди моих читателей совершенно случайно вдруг оказался тонкий и узкий, который всю жизнь изучал именно эту пирамиду и эту самую Третью манефонову династию египетских фараонов… Вы представляете, что этот специалист со мной сделает? И ведь прав будет он, десятикратно, стократно меня правее, ибо и мавзолей на пирамиду в «узком смысле» не похож, и Джосера «при строгом рассмотрении» совсем иначе звали, и это «очень тонкий вопрос», принадлежал вышепоименованный фараон к Третьей династии или не принадлежал!
Но как бы мне могли помочь эти прекрасные ученые, будь они чуть пошире, чуть снисходительнее и чуть смелее перед лицом Всеобъемлющей Истины!
III
Не менее огорчили меня и методические недостатки многих научных исследований.
Казалось бы, еще в IV веке отцы церкви открыли (вернее, открылось им), а Гегель через полторы тысячи лет перевел на философский язык и как бы заново провозгласил три фундаментальных принципа, лежащих в основе всякого продуктивного гуманитарно-научного исследования: системность, диалектика, историзм. Но до сих пор эти, если угодно, категории познающего разума очень редко используются. Причем пренебрегают ими не узкие и строгие специалисты, а ученые широкого и свободного кругозора, на которых, как вы поняли, я возлагаю особую надежду.
§ 15
Метод историзма. Исследуют, например, дионисийское начало в религиозной культуре (Ницше, Вяч. Иванов, частично Я. Голосовкер), но при сем забывают, что с момента зарождения и за тысячу лет развития этот самый Дионис столько раз трансформировался в людских представлениях, изменял свой образ, свой миф, свой культ, что говорить о дионисийстве в целом следует с величайшей осторожностью, ибо Дионисы разных религиозных стадий – совершенно разные и иногда принципиально различные божества.
И тем же самым часто грешат психологи и историки, без которых я на половину своих вопросов ответить не смогу. Обругали, например, Леви-Брюля за его «Первобытное мышление», так дружно и свирепо накинулись, что сам Леви-Брюль на всякий случай, ради научной безопасности, от своей концепции частично отказался. Но, по крайней мере, содержательной стороной психика первобытного человека действительно и принципиально отличалась и отличается от нашей с вами психики.
Однако самое прискорбное для меня – отрыв истории от эволюции. Словно сотни миллионов лет шел один процесс жизни, а затем миллион лег назад (или многим позже) начался другой процесс, совершенно и принципиально от первого отличный, и первый мы называем эволюцией живой природы, а второй – историей человека, и Боже сохрани их перепутать. И самые активные сторонники этого эволюционно-исторического аборта встречаются, как это ни странно на первый взгляд (потому что на второй взгляд уже не странно), среди материалистов, которые Бога, как правило, отрицают и над догматом сотворения глумятся, однако на практике обособляют человека от остальных живых существ почище самых жестоковыйных христианских фундаменталистов.
§ 16
Диалектический метод. Тут еще хуже, чем с историзмом. Один «диалектический материализм» чего стоит. Я за него два раза в институте получал «двойку» на экзамене. То есть еще студентом я не мог понять это словосочетание, а сейчас еще меньше понимаю. Вернее, теперь я много книг прочел и могу допустить, что даже в илистом русле материализма можно диалектически мыслить. Можно диалектически мыслить и на просторах идеалистической Небесной Реки (так древние китайцы называли Млечный путь). Но если нас реальная, полноводная и плодотворная река интересует, а тем более рыбы, которые в ней живут, утки, которые по ней плавают, человек, который рекою этой любуется, – при чем тут вообще материализм и идеализм, это в общем-то искусственное, на мой взгляд, противопоставление двух взаимопроникающих и диалектически взаимодействующих составляющих всякой жизни?
Крупнейший знаток поведения животных Конрад Лоренц наблюдал, как скворец ловил на потолке, приносил на шкаф и проглатывал… несуществующих мух (то есть ни одной мухи в комнате не было, ловить и поедать было некого). Выходит, этот скворец решил «основной вопрос философии» в пользу идеализма?
Строгие ученые строгими методами на строгой аппаратуре материалистически показали, что кошка, увидев мышь, перестает слышать звук метронома (то есть в слуховой коре совершенно исчезают потенциалы). Звук для кошки перестает существовать! Это идеализм? Или интерес кошки к мыши настолько материален, что звуковые колебания в этот момент становятся идеалистическими?
А что такое сам звук? В неживой природе звука нет, это вам любой физик скажет. Чтобы звук появился, нужно ухо. Вернее, одного уха мало, и для восприятия звука нужен мозг. Но, как мы только что видели с кошкой, и мозга мало – нужно нечто, которому понадобилось, которое захотело, снизошло до того, чтобы этот звук услышать. А какова природа этого нечто, материалистическая она или идеалистическая?
Только поймите меня правильно: я не настолько глуп, чтобы отрицать существование материи. Я просто жить пока хочу и всяческую жизнь вокруг меня наблюдать и исследовать. Я не хочу, чтобы у меня в мозгу только «копировалось, фотографировалось» черт знает что. Я и Ленину, вернее, его душе, этого не желаю, хотя он и написал эту глупость. А потому я против материализма и против идеализма. Я за жизнь и, стало быть, за диалектический подход к ней.
§ 17
Метод системности. Тут меня всегда огорчали три явления.
Первое выражается в том, что системность в научном исследовании вовсе отсутствует. Но стоит ли огорчаться? Хвост либо есть, либо его нет вовсе, говаривал, кажется, Винни-Пух (или его друг Ослик?). Но, право же, наука – дело не менее творческое и вдохновенное, чем искусство, и часто ученый на такие интересные пласты жизни выходит, такие любопытные данные получает, а вот осмыслить, обработать их системно то ли не может, то ли не хочет, а я за него эту работу доделать не в силах, так как не могу же я глубоко специализироваться в каждой из интересующих меня наук и тем более – по всем направлениям… Но нет хвоста, нету!
Явление второе: системно мыслит человек, но совершенно непонятно, как эта система организована, каковы ее внутренние и внешние координаты, есть ли в ней системообразующее ядро, и если все-таки есть, то где оно, черт побери, местополагается. То есть хвост вроде бы есть, вот же, ученый нам его показывает, называет хвостом, но видим мы нечто, на хвост совершенно не похожее, которое даже за часть тела можно принять, лишь обладая очень богатым воображением… «Я тучка, тучка, тучка, я вовсе не медведь…»
Третий подход, вернее, третий способ нарушения метода системности – он меня очень часто огорчал и огорчает. И прежде всего потому, что я встречаю его у тех исследователей, назвать которых коллегами язык не поворачивается, ибо некоторые из них без преувеличения – научные гении.
Скажем, Зигмунд Фрейд. Для меня – гений бесспорный, не только основавший аналитическую психологию, но и всем гуманитарным наукам (а также искусству) предложивший новый принцип мышления. Системщик? Безусловно. Но… вы догадались, куда я клоню?.. Зачем этим тоталитарным «либидо» объяснять политику, право, мораль, искусство, религию? Ведь это не просто странно – это в некотором роде болезненно.
Или Карл Маркс. Сейчас он у нас в опале. Но когда я был студентом, меня заставляли читать Маркса. И одну цитату из него я помню наизусть: «Теория осуществляется в каждом народе лишь постольку, поскольку она является осуществлением его потребностей»7. Великолепная мысль, вы не находите? Заодно она и судьбу России объясняет, ту самую, послеоктябрьскую, и как бы доказывает невиновность самого Маркса в наших страданиях: Маркс-то уж точно не виноват, что из его политэкономической системы сделали сперва ленинскую религию Пролетариата, затем – сталинскую религию Человекобога и Земного Царства Небесного, затем – хрущевский генотеизм, брежневский шаманизм.
Но откуда Маркс взял, что экономика – формообразующий базис, что, дескать, она все определяет? Уже у крыс социальная иерархия определяет всю крысиную «экономику» (пища, жилище, самка), и скорее она – «базис», а все остальное – «надстройка», вернее, «подстройка».
§ 18
И уж крайне редко можно встретить в гуманитарной науке ученого, который последовательно применял бы все три метода – системности, диалектичности и историзма, кстати сказать, теснейшим образом взаимосвязанные, так что, нарушив один, рано или поздно обязательно повредишь второй и обнаружишь неисправность в третьем.
IV
Однако самое досадное затруднение, с которым я столкнулся, вот каково.
§ 19
Очень часто наука места своего не знает! Многие, слишком многие ученые (особенно в XX веке) ощущают в себе такую богатырскую силу, такую сказочную дерзость и прыть, развили в себе такой поразительный комплекс полноценности и непогрешимости, что не только в научном своем царстве правят безапелляционно и безраздельно, но и самоупоенно отправляются на завоевание царств тридевятых, даже не подозревая, что там свои богатыри, свои властители, свои жители, свои законы – там своя сказка, господа! И полбеды, если такого безоружного путешественника побьют – за одного битого, как известно, двух небитых предлагают. Намного хуже случается: научному богатырю кажется, что он и царство завоевал, и принцессу очаровал, привез ее с собой, за свадебный пир уселся и гостей созвал; но гости-то видят (не все, а те, которые в сказках искушены и в нескольких царствах побывали), что никуда он не ездил на самом-то деле, то есть ездил в туда-не-знаю-куда, привез то-не-знаю-что, и с этим научным фантомом наш ученый богатырь ныне помпезно бракосочетается…
Я говорю об отношении многих ученых частично к искусству и главным образом к религии.
Вы встречали такое словосочетание: «научное исследование религии»? Вас ничего в нем не смущало? А «научное исследование искусства»? Вы не находите, что здесь уже что-то режет слух, немного, но режет? А ведь искусство намного ближе к науке расположено, чем религия.
И вполне можно химически исследовать, скажем, «Джоконду». Кто запретит химику изучить состав красок, их порчу под действием времени? Краски можно исследовать. Но будет ли это исследованием «Джоконды», этого шедевра, загадки и правды мировой живописи?
Да, есть такая наука – искусствоведение. Но не кажется ли вам, что наибольшего успеха, наибольшей правды в исследовании «Джоконды», ее загадочной улыбки добились живописцы, которые пытались ее копировать, поэты, которые посвящали ей стихи, композиторы, под наитием этой улыбки сочинявшие музыку? Не кажется ли вам, что самое правдивое, самое подлинное исследование происходит в нашей душе, когда улыбка эта встает перед нашим внутренним взором, зачаровывая, привлекая и отталкивая, соблазняя и предупреждая, кого-то словно раскалывая надвое, кого-то как бы объединяя и примиряя; и у каждого своя «Джоконда», и моя «Джоконда» самая подлинная, и ваша – тоже самая подлинная, и некоторые свою «Джоконду» ценят и любят намного больше, чем ту, которая висит в Лувре (и в этом есть свой художественно-исторический резон, так как луврская «Мона Лиза» процентов на восемьдесят утратила яркость красок, свой колорит, свое гениальное «сфумато», а, стало быть, наша внутренняя – подлиннее и, может, даже сверхподлиннее); и то, что у нас с вами разные и, может статься, совершенно разные «Джоконды» и одновременно самые подлинные – это не только не противоречие, а закон и прелесть искусства.
И какая наука эту вашу внутреннюю, лелеемую или нелюбимую, болезненную, может быть, «Джоконду» сможет исследовать? Утром она у вас одна, вечером – другая, от ваших мимолетных видений зависимая, вашими чувствами, предчувствиями и воспоминаниями питаемая и изменяемая, только вами сокровенно исследуемая, сознательно, но чаще предсознательно. И вот я сейчас затронул струну, а вы, может быть, снова стали исследовать, наверное, совершенно со мной не соглашаясь, но возникла она (Она?) в вашем представлении под воздействием моего исследовательского предложения. Но ведь вы должны заметить, что я уже давно не научным языком с вами разговариваю, а каким-то другим, в котором истины нет, но есть правда («истина» в Лувре висит, а «правда» – только в вашей душе), и логика вдруг уступила какой-то другой форме, другому способу мышления (я условно назову его пока поэтикой), позволяющему вам одновременно и соглашаться и не соглашаться со мной. Так вот это, примитивно говоря, и есть наше с вами совместное художественное исследование «Джоконды».
И все это возможно, все это начинается лишь тогда, когда вы признаете искусство, понимаете его, ощущаете, любите и верите в то, что «Джоконда» как образ, как метафора, как парадокс, если угодно, может существовать и существует в вашем сознании, в ваших представлениях, в вашей душе. Но если этот внутренний образ для вас лишь выдумка, если все богатство живописных принципов и правил вы считаете «малярскими байками», если вы вдруг заявите: чего я забыл в Лувре, я принципиально не приемлю такого рода социально-политические заведения, мне совершенно не нужно испытывать какие-то там чувства к «Джоконде», более того – я не должен, не имею права их испытывать, ибо, будучи ученым, я должен оставаться к ней беспристрастным, объективным… Вы представляете, какого рода исследование из этой вашей «строго научной» установки произойдет?
§ 20
К сожалению, многие ученые допускают подобного рода гностическую бестактность по отношению к религии.
Приведу два примера.
Воспоминания детства. Гагарин полетел в космос, после полета состоялась пресс-конференция, и какая-то бабушка (может быть, подставная) спросила первого в мире космонавта: «Сынок, миленький, а ты там, в космосе своем, Бога видел?» – «Нет, бабуля, не видел», – лучезарно улыбнувшись, ответил Гагарин. На следующий день школьная учительница использовала этот мимолетный диалог для углубления нашего атеистического воспитания. Через несколько дней в «Правде» появилась статья некоего ученого мужа, специалиста по научному атеизму… Послушайте, но ведь не только христианство, но никакая, даже самая примитивная религия в мире никогда не утверждала, что ее бог вращается по околоземной орбите и так расчетно крутится, что непременно должен был встретиться Юрию Алексеевичу… Но это, пожалуй, чересчур вульгарный пример.
А вот менее вульгарный и более распространенный. Для очень многих ученых слово «миф» синонимично слову «выдумка». Поверьте, для крещенного, воцерковленного, знакомого с Библией, а тем более с сочинениями отцов церкви христианина миф – никакая не выдумка, а жизнь, истина и путь.
Одного святого пустынника, помнится, спросили: «Как вам удалось, авва, снискать такой благодати, что львы спят у ваших ног, а люди, поговорив с вами, исцеляются?» – «А я все время, каждый час, каждую минуту вижу перед глазами Распятого Христа», – ответил отшельник. Пусть львы и исцеленные больные – выдумка (экспериментальных этологов тогда не было, и медицинской экспертизы никто не проводил). Но если верующий христианин хотя бы раз в год, хотя бы в Страстную Пятницу не видит Распятого, не страдает вместе с Ним, вот его, наверное, можно научно исследовать, потому что он мифом, похоже, не живет, и Животворящий Крест, всю Вселенную объемлющий и организующий, не символ для него, не образец для действенного путеследования и не стержень, связующий прошлое и будущее, знание и невежество, правду и ложь, любовь и ненависть, свободу и рабство, жизнь и смерть, не символ, говорю, для него, а в лучшем случае грандиозная художественная метафора (см., например, «Христос святого Иоанна Креста» Сальвадора Дали) и в худшем случае – плюсик, знак для сложения денег, орденов, научных дипломов.
У святого Франциска на ладонях были раны, словно не Христа, а его, Франциска, к кресту приколачивали. Конечно же – выдумка. Вот когда гипнотизер внушит своему пациенту ожог третьей степени и у того после сеанса вздуются на руках реальные и материалистические пузыри – это не выдумка, потому что неоднократно ученые наблюдали и гипноз современной наукой вполне признается как достоверное явление. А святой Франциск, который, похоже, ежесекундно страдал вместе с Распинаемым, сострадал Ему, любил Его так, как мы себя не любим, – ну разве может уважающий себя ученый допустить, что у него действительно были стигматы, то есть кровоточащие раны-язвы на руках и ногах?!..
Как возможно атеистически исследовать религию? Разве можно не-эстетически изучать искусство, не признавая ни поэтики как способа художественного мышления, ни метафоры как языкового инструмента этого мышления, ни рифм, ни колорита, ни контрапункта; то есть, дескать, обо всем этом говорят поэты, художники и музыканты, но все это лишь индивидуальный самообман и коллективный опиум для народа, а в научном плане ничего этого, разумеется, не существует.
Разве можно исследовать науку, не принимая в расчет и «решительно отвергая» логику, формулы, числа? Ведь числа тоже в природе не наблюдаются, они тоже – выдумка, и выдумка человеческая.
V
А сейчас пора подвести итог, то есть принять решение, вернее, объяснить, какое решение я вынужден был принять, какое решение меня заставили принять.
Я понял, что ничего иного мне не остается, как самому приняться за исследование, самому попытаться ответить на мучающие меня вопросы. Причем – на все сразу, ибо есть у меня почти убеждение, что только так, на все сразу, и возможно, а по отдельности на такие вопросы ответов не получишь.
И знаю, что нет у меня для этого иного поприща, кроме философии.
§ 21
Потому что философия не наука наук, как ее иногда называют, а, на мой взгляд, более чем наука.
Генетика ее такова. Родная мать философии – религия. Почти тысячелетие она в материнском лоне пребывала, пока не родилась наконец в Малой Азии (в лице первофилософов, милетцев, эфесца и самосца). И долгое время матерью воспитывалась, от матушки-религии почти не отходила, ни в детстве своем платоническом, ни в отрочестве неоплатоническом и аристотеле-схоластическом. И лишь в юности наконец обратил на нее внимание и занялся воспитанием отец – Научный Дух. Во время этого воспитания она то уходила жить к отцу (Декарт), то возвращалась к матери (Лейбниц), пока не поняла, что раз Бог судил двух родителей, стало быть, обоих и почитать надо (Гегель). Но вскоре явился жених – Искусство, и с той поры у философии появилось еще и третье увлечение, так как с женихом этим она довольно скоро и тесно сошлась (Шеллинг и Шопенгауэр) и одно время даже стала ненавидеть отца-науку и пренебрегать матерью-религией, вернее, пытаться религию переделать, дескать, устарела матушка и надобно ее обновить, искупав в котле сверхчеловечества (Ницше). Но разве хорошо ругать своих родителей? Разве пристало от них отрекаться? То есть ты хоть тресни от ругани и трижды отрекись, но гены-то, ими переданные, никуда не денешь: сидят в тебе и командуют изнутри. Жених, однако, для созревшей девицы – магнит весьма притягательный, в перспективе – детородный. И вот в XX веке много деток пошло, которые на первый взгляд вроде бы философы, но, ежели к ним приглядеться, на художественного папашу своего более похожи и лицом, и ухватками, и даже мышлением. Детки выдающиеся: Розанов, Камю с Сартром, испанец Унамуно, другие самобытнейшие исследователи, которые ни на философию, ни на искусство в открытую никогда не претендовали (скажем, Бахтин или Аверинцев), дескать, скромные мы филологи, в коммунистическом детском доме выросли и родителей своих, врагов народа, не помним; но помнят, и чтят, и видно, как много они унаследовали и от философии, и от искусства. (Полагаю, они на меня не обидятся, что я их «детками» назвал, я – зеленая тварь и ниже ящерицы).
Учитывая происхождение философии, стоит ли удивляться, что она, так сказать, имманентно сопрягает три способа познания (науку, искусство и религию) и соответственно три формы мышления (логику, поэтику и мистику)? Стоит ли сердиться, скажем, на Шпенглера, что он в своих построениях более метафоричен, чем понятиен («судьба», например, которой так много в его сочинении, конечно же, не научное понятие, а художественный образ)? Надо лишь приветствовать, что Лосев часто изучает мифологическое сознание изнутри него самого, то есть соответствующим образом организует свой текст.
§ 22
Я полюбил философию за широту взглядов, свободу сопоставлений и обобщений, дерзость в постановке вопросов и бескорыстие целей. То есть за прямую противоположность ее строгой, узкой и часто поразительно эгоистичной и трусливой науке. Конечно, за широту, дерзость и особенно за свободу приходится платить: никого в науке так дружно и злобно не ругали, как философов, особенно философствующих ученых (достаточно вспомнить экономиста Маркса и психолога Фрейда). Но истинно философствующие никогда не боялись чужой критики, она их не сковывала. Им еще Сократ завещал не бояться чужих мнений; вернее, как раз наоборот – бояться, что эти чужие мнения могут сковать их философскую независимость, их свободный поиск истины.
И при внутренней исследовательской свободе, при максимальной широте охвата действительности, настоящая философия, как я заметил, оставалась чужда интеллектуальному анархизму, окостенелой замкнутости систем и, отрицая мертворожденные, препятствующие всяческому духовному оплодотворению и исследовательскому зачатию «мнения», чуть ли не генетически наследовала и развивала все живое, плодотворное и плодоносное, зародившееся в предшествующем движении мысли: Платон воплотил в себя все достижения древней философии; греческие отцы церкви IV века, помимо того, что они создали новое, христианское, богословие, как бы подвели итог всей эллинской мудрости, почерпнув у Платона, у Аристотеля, стоиков и неоплатоников все, что у них можно и нужно было воспринять; а Гегель открыто призвал к творческому примирению всех продуктивно философствующих и устремленных к истине. И за эту свободу как осознанную необходимость примирять, а точнее – синтезировать, а еще точнее – диалектически воспринимать и преображать все плодотворное, взращенное и предложенное в симфонической истории человеческого интеллекта, – за это я особенно полюбил философию.
§ 23
Могу ли, смею ли я рассчитывать на взаимность?
Видите ли, во мне уже давно писатель борется с ученым, и сперва меня это очень угнетало, а потом вдруг осенило: хватит им ссориться, пора примирить этих внутренних близнецов, и пусть один другому поможет. То есть, с одной стороны, я вроде бы очень нескладный и неприспособленный для философского пути индивид, а с другой – может, даже и хорошо, что ученый, писатель, к тому же еще и верующий человек, пусть кое-как, но воцерковленный, лет тридцать уже изучающий христианское богословие, а также иные религии, в том числе и древние; плюс к этому политика меня всегда интересовала, и институт я окончил политический. Может статься, эта моя раздвоенность, растроенность, расчетверенность – не творческая болезнь и не интеллектуальная ущербность, а напротив – духовный иммунитет, который защитит меня от одномерности, так болезненно поразившей философию XX века и, если верить Герберту Маркузе, то и современного человека (по крайней мере, человека западного).
Отправляюсь я в путь как ученый, но когда буду натыкаться на препятствия, которые наука преодолеть не в силах, буду обращаться за помощью к писателю, а если и тот не сможет – к мистику. Помните, в тех редких сказках, где спутники не соперничают друг с другом, а сотрудничают, они, как правило, всюду проникают и всего добиваются, и каждый из них внакладе не оказывается, а сказка имеет счастливый конец. Так и мы пойдем, стараясь обнаруживать научные закономерности, двигаясь в сретение художественным правдам. А если при этом Господь сподобит нас хотя бы лучиком благодати, приоткроет хотя бы одну из бесчисленных завес Своей Тайны…
Одним словом, сам я дерзнул и вас имею наглость пригласить на философское восхождение.
VI
Но прежде чем мы тронемся в дорогу, давайте сперва договоримся о трех непременных условиях нашего с вами и всякого вообще восхождения, о том, что: 1) есть Гора, 2) учрежден Путь и 3) творит его изменяющийся Восходитель. Впоследствии мне придется преобразовать эти три простых условия в целую методологическую систему, которую я буду именовать «орософией» (буквальный перевод с греческого: «горная мудрость»). Но сейчас рано об этом. Сейчас важно лишь обозначить общие условия и кратко перечислить основные параметры мышления.
§ 24
Условие первое. Гора есть.
Странно, что Карл Густав Юнг не включил Гору в число своих самых основных архетипов. Ибо что может быть более архетипическим, краеугольным, универсальным и в то же время субъективно-ощущаемым, интимно-переживаемым, имманентно-присущим психической конструкции, духовной архитектонике?
Прежде всего это один из архесимволов. Горы есть во всех религиях: шумерской и аккадской, китайской и индийской, греческой и еврейской, ветхозаветной и новозаветной, буддистской и джайнистской, зороастрийской и мусульманской. Нет горы в собственном смысле слова, ну так холм мы обнаружим, возникший из первоначального хаоса, как в некоторых вариантах египетского космогонического мифа. Даже там, где, казалось бы, никаких мифологических гор быть не должно, и там самую высокую гору называют пиком Коммунизма, а до этого она называлась пиком Сталина.
Образ Горы едва ли не самая архетипичная метафора в искусстве. В Китае, например, всю поэзию и живопись можно свести к археметафорике «гор и вод». И кто главный герой «Божественной комедии» Данте – Вергилий, Беатриче, сам Данте? Я полагаю, что все же Она, Гора: Гора Чистилища, Антигора Ада и Сверхгора Рая. Обратите внимание: чуть ли не на каждом полотне Леонардо да Винчи на заднем плане – Гора; за спиной Джоконды она едва различима, но тем настойчивее давит на сознание, словно увиденная в гипнотическом сне, объятая сумеречным сиянием, насыщенная влажными испарениями и окутанная предсознательной дымкой. И что такое треугольная композиция, открытая Леонардо и с тех пор утвердившаяся в классической живописи, – что это как не проекция Горы, позволяющая божественным образом отразить, изобразить и передать от души к душе сокровенную духовность человеческую?
В науке понятия Горы, знака Горы вроде бы нет. Но смотрите, что, вернее, как пишет Вернадский: «Научное знание, проявляющееся как геологическая сила, создающая ноосферу, не может приводить к результатам, противоречащим тому геологическому процессу, созданием которого она является. Это не случайное явление – корни его чрезвычайно глубоки»8 (курсив мой. – Ю. В.). Обратите внимание на лексику. И разве конструкция геосфера – биосфера – ноосфера – не Гора? Разве это не базовая архитектоника всей научной системы Вернадского? И ни один эволюционист не обходится без таких краеугольных понятий, как «лестница существ» (о ней заговорил еще Аристотель), «эволюционное древо» и даже «великое Древо Жизни»9.
Вы возразите: Древо и Лестница – не Гора. Ну так смею вас заверить, что в мифологиях самых различных народов Мировое Древо и Мировая Гора, что называется, контаминируются, то есть эти символы накладываются друг на друга, и Древо есть Гора, а Гора – Древо. И Лестница и Река – тоже Гора. Сами посудите, кому нужна горизонтальная лестница; и разве может быть река без горы: откуда ей течь-то?
Не столь важно, как ты представляешь себе Мировую Гору – горой, деревом, лотосом, рекой или лестницей; важно признать ее как символ, метафору и понятие.
В философии увидеть Гору – значит начать строить систему.
§ 25
Условие второе. Путь учрежден.
Есть целая религия, название которой можно перевести на русский язык как «путианство»; я имею в виду китайский даосизм, ибо, хотя Дао имеет много смыслов, «Путь» – основной, центральный из них. Система правил духовной подготовки для вступления в члены суфийского ордена называется «тарика», что в переводе буквально означает «путь», «дорога». Древнееврейское, ветхозаветное «дэрэк» – многозначное слово, но прежде всего «дорога», «путешествие», «предприятие», «поведение». И когда апостол Фома спросил Христа: «Господи! не знаем, куда идешь; и как можем знать путь?», Иисус ответил: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня»10. На первом месте «путь», и Сам Христос – Путь. И если русское слово «воскресение» перевести на греческий, а затем снова начать переводить на русский, то получим целую гамму путевых и путеносных смыслов и символов: «воздвижение… восстановление… выступление… переселение… пробуждение от сна… восстание из мертвых, воскресение»11.
В искусстве Путь – едва ли не основная макрометафора. Странствуют подавляющее большинство литературных героев: Одиссей, Эней, Данте (как главный герой «Божественной комедии»), Король Лир и Гамлет, Фауст и Вильгельм Мейстер, Дон Кихот и Дон Жуан, Онегин, Печорин, Чичиков, Болконский, Безухов и Нехлюдов. Странствуют не только в географическом пространстве, но прежде всего в пространстве духовно-временном, меняя свои взгляды и убеждения, взрослея или молодея душевно, порой даже телесно преображаясь. Всю мировую музыку можно определить как путь чувств и звуков. И если кто-то возразит мне, что в живописи, скажем, нет пути и какой такой путь может быть в натюрморте, я спрошу его: а что такое перспектива? И кому нужна живопись, которая лишена всяческого движения, сама никуда не идет и вас оставляет в духовной неподвижности?
И что такое научное понятие эволюции, научное понятие истории? И что такое психология без понятия пути? «Передо мною высокая гора. Это цель моей жизни. Я вижу ее, думаю о ней, хочу достичь ее, но взойти на эту вершину хочу самостоятельно. Я уже поднимаюсь, делаю первые шаги; и чем выше ступает моя нога, тем более широкий горизонт открывается мне, тем больше я вижу людей, тем больше познаю их, тем больше людей меня видят. От величия и безграничности того, что мне открывается, делается страшно…» Вы полагаете, это какой-то мистический поэт или поэтический мистик написал? Божественно безумный Гельдерлин? Вакхически одержимый Ницше? Нет, эти строки принадлежат закоренелому коммунисту, вдохновенному дуалисту, учившему детей одновременно нежнейшей любви к ближним и священной ненависти к врагам, самородному украинскому учителю и психологу В. Сухомлинскому. И он свое видение «материалистически» объясняет: «Вот что сказал бы подросток, если бы он умел сказать о том, что его волнует, и если бы – самое главное – он захотел откровенно обо всем сказать»12.
Путь учрежден, и, как вы уже, наверное, заметили, он ведет в Гору.
В религиях он символически разделяется на ступени. Их в разных религиях по-разному называют: «станции», «стоянки», «состояния». Но мне больше нравится слово «ступени». Вспомним сон Иакова: «И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней»13. Раз «лестница», значит, «ступени». И греческие отцы церкви о «ступенях» говорят. Буддизм хинаяны перечисляет шесть последовательных ступеней, буддизм махаяны – уже десять, а если верить Такуану, этих ступеней – целых пятьдесят две.
В искусстве ступени я предпочитаю называть «кругами» – Данте как-никак предложил и тщательно метафорику кругов разработал.
В науке – стадиями.
В философии же такое восприятие мира как стадиального, ступенчатого и восходяще-кругового Пути я понимаю как метод историзма.
§ 26
Условие третье. Изменяющийся Восходитель.
В буддизме восходящий по «десяти ступеням» прежде всего меняет свое мироощущение, постепенно начинает видеть то, что для обычного человека скрывается за «делами и вещами», проникает внутренним взором в сущность других людей, расширяет свободу действий, вспоминает и помнит о предыдущих своих жизнях и наконец обретает совершенную свободу, непривязанность к чему бы то ни было14. Не только духовно, но и телесно преобразился Моисей, взойдя на гору Синайскую. Главным образом телесно преобразился Иисус перед тремя своими апостолами, ибо разве нуждался Он в духовном преображении? Но техника, так сказать, преображения, суть его в разных религиях почти одинаковые. «Я шел с тем, чтобы постигнуть Бога. С этой мыслью, отрешившись от вещества и вещественного, собравшись, сколько мог, сам в себя, восходил я на гору…» Кому принадлежат эти строки? Буддисту? Суфию? Христианину? Попробуйте сами догадаться, а потом посмотрите соответствующую сноску15.
Преображение для восходящего по религиозному склону и превращение для тех, кто восходит руслом искусства. Тысячи лет назад, когда возник едва ли не первый собственно художественный жанр – сказки, герои их сразу стали превращаться: животные – в людей, люди – в животных, в растения. И до сих пор превращаются. В мерзкое большое насекомое превратился герой Франца Кафки; и сама повесть называется «Превращение». Я не знаю ни одного крупного литературного произведения, где бы этих превращений вообще не было; чтобы король не стал нищим («Король Лир»), меланхолический поэт – расчетливым и вдохновенным убийцей («Гамлет»), доверчивый влюбленный – ревнивым безумцем («Отелло»), холодный и циничный эгоист – пылким и самоотверженным влюбленным («Евгений Онегин»)… «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Тут каждая строчка, каждое слово превращением дышит и превращение в нас творит. Тут сам русский язык вступает в круг каких-то таинственных превращений, и, если эти гениальные стихи перевести на английский, на французский, на немецкий, все исчезнет, и банальность получится (поверьте, я внимательно читал самые удачные переводы).
Музыка как искусство самое чистое, как искусство искусств – это ведь сплошное превращение, даже с физической точки зрения: как только звук сменяется звуком (простите, частота – частотой), музыка рождается, и умирает, когда Превращение останавливается.
Превращаются и сами художники. «…Тот, кто хочет создать великое, должен сначала так создать себя самого (курсив мой. – Ю. В.), чтобы, подобно грекам, быть в состоянии низшую, реально существующую натуру поднять на высоту своего духа и сотворить то, что в природе, из-за внутренней слабости или внешнего препятствия, осталось всего-навсего намерением»16. Так объяснял Гете, который знал толк в превращениях. А вот Пушкин: «Но уже импровизатор чувствовал приближение бога… Он дал знак музыкантам играть… Лицо его страно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем…»17.
Но тут – тонкость, и мы обязаны соблюсти с вами философскую осторожность. Пушкин описывает почти что преображение. Но это не преображение. Окончив свою вдохновенную импровизацию, итальянец подойдет к Чарскому и будет цинично рассуждать с ним о заработанных деньгах и публике-дуре. Религиозное же преображение изменяет все внутреннее и внешнее существо человека если не навсегда, то надолго. Художественное превращение мимолетно, это лишь игра в преображение с самим собой, со зрителем (читателем, слушателем): хочу ангелом явлюсь вам, но в следующую минуту – дьяволом, и чем больше будет во мне одновременно ангельски-дьявольского, тем лучше я актер; шекспировский Яго, конечно, злодей и подлец, но гениальнейшим образом, на мой взгляд, проник в суть искусства, назвав Дездемону «светлой дьяволицей».
Научные восходители изменения жизни на Великом Пути называют чаще всего трансформациями, а сам процесс – трансформизмом. При этом их, естественно, интересуют, так сказать, объективные изменения, которые я бы предпочел именовать морфологическими, структурными, функциональными – то есть теми, которые поддаются измерению и схематизации.
§ 27
Философские восходители, как я понимаю, сам процесс этих преобразований именуют диалектикой. Слово «диалектика» меня вполне устраивает, и я не собираюсь изобретать никаких собственных слов. Но сразу должен предупредить: под диалектикой я понимаю не только философский подход и умозрительное представление о трансформации-превращении-преображении, но и механизм этих изменений, процесс их, сущностное их содержание. Тут я полностью согласен с Гегелем, что диалектический метод не есть нечто отличное от своего предмета и содержания, что его нельзя привнести извне, а можно лишь вывести, извлечь из самого предмета.
§ 28
И то же самое спешу сказать о методах историзма и системности, которые для меня суть намного большее, чем просто методы, не только истина, но путь и жизнь. И как весьма условно мы можем говорить отдельно о системности, отдельно об историзме и отдельно о диалектике, прекрасно понимая, что все они теснейше взаимосвязаны и органически сопряжены, так и Гору, Путь и Восходителя нужно представлять себе и можно исследовать лишь в тройственном их единстве, обязательно, ибо убери одну, любую, часть этого трехчлена, и все представление наше разрушится. «И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней». Что тут можно убрать, не разрушив общей картины?
То же самое в искусстве.
Об этом, надеюсь, мы с вами договорились, априорно, как любят иногда выражаться философы.
Можно отправляться в путь?
VII
Нет. Недостаточно одной потребности к восхождению. Не знаю, как вам, но мне для того восхождения, которое я задумал, нужны помощники. Никак без них не обойдусь.
§ 29
В альпинизме такие помощники называются «шерпами». Ни одна серьезная экспедиция без них не обходится. По крайней мере, не обходилась ранее. Особенно в Гималаях.
Эти самые шерпы тщательно изучали опыт предшествующих восходителей, предварительно исследовали местность, разрабатывали наиболее перспективные маршруты восхождения, заранее отмечали наиболее опасные участки пути, руководили тренировкой альпинистов в базовом лагере, их акклиматизацией, рекомендовали необходимое снаряжение и т. д. Во время самих восхождений одни шерпы прокладывали маршрут через ледопады, другие переносили грузы, третьи отвечали за баллоны с кислородом, четвертые – за радио- и фотоаппаратуру, пятые – за медикаменты, шестые – за вьючных животных и т. п. Все это делали шерпы, и целый караван иногда отправлялся из нижнего лагеря, от лагеря к лагерю уменьшаясь в числе; вершины достигали единицы, но шерпы как бы возносили их туда, словно многоступенчатая ракета-носитель, которая, однако, не отпадала совсем и не сгорала за ненадобностью, а оседала на склоне восхождения, в многочисленных лагерях; и там вас ожидают, там за вами наблюдают, греют вам палатку, готовят еду и в любой момент готовы прийти на помощь. Можно, разумеется, отказаться от помощи шерпов, и некоторые горделивые смельчаки отказывались, но, как правило, тот, кто жалел денег и славы на шерпов, не жалел своей жизни, и в лучшем случае слава была посмертной, а в худшем – бесславно и безвестно исчезали они на склонах коварной горы.
Не хочу так исчезнуть и без шерпов, обещаю вам, ни за что из лагеря не выступлю.
§ 30
Шерпы бывают разные, и надо отличать их вклад в восхождение того или иного альпиниста. Вспомните «Божественную комедию». Там много шерпов подвизаются, но лишь одного из них, Вергилия, Данте называет «учителем», «вожатым», «вождем». Вергилий руководит каждым шагом Данте, поддерживает его физически и духовно, оберегает от опасностей, защищает от злых сил, наставляет, объясняет, вдохновляет, и Данте покорно и благодарно подчиняется его руководящей воле, его мудрости и опыту, а теряя из виду Вергилия, пугается, как дитя… Если он, Данте Алигьери, величайший, дерзновеннейший и горделивейший из известных мне духовных восходителей, и шагу не мог ступить без Вергилия, то мне таких руководителей надо по меньшей мере четыре: в науке, искусстве, религии и философии.
Помимо руководителей мне нужны еще напарники (спутники, провожатые). В «Божественной комедии» они довольно часто помогали Данте и Вергилию, указывали путь, объясняли устройство Горы: поэт Сорделло сопутствовал по уступам Предчистилища, представлял великие тени в Долине земных властителей; римский поэт Публий Папиний Стаций, присоединившись к Данте и Вергилию в пятом круге Чистилища, провожал до Земного Рая. И хотя услугами своих напарников я буду пользоваться не столь бесстрашно, безропотно и беззастенчиво, как распоряжениями вожатых, уже сейчас ясно, что провожатых у меня должно быть намного больше, чем руководителей.
И еще больше мне потребуется так называемых «носильщиков», то есть носителей самых разных представлений, методов и способов исследования, теорий, гипотез и «мнений» (в платоновском понимании этого слова). Их сотни в «Божественной комедии»: они повествуют о своей горестной судьбе (вспомним во втором адовом круге Франческу да Римини, от беседы с которой Данте лишился чувств), пророчествуют (едва ли не во всех кругах Ада и Чистилища), объясняют историю (Гуго Капет). И все, даже немотствующие, даже неразличимые в «чаще душ людских»18, все они свидетельствуют об устоях Великой Горы и правилах Всемирного Пути.
Но сразу давайте договоримся, что руководителей, напарников и носильщиков мы будем четко отличать друг от друга. Их и в «Божественной комедии» трудно перепутать, а я на всякий случай уточню:
носильщиком может оказаться кто угодно, даже «адская душа» (то есть исследователь, совершенно мне чуждый и по выводам, и по методике), он может к пропасти идти, я чувствую, что он рухнет туда и непременно, но слежу за ним самым внимательным образом, чтобы выяснить, как люди в пропасть попадают, и чтобы самому туда не низвергнуться;
напарники – это те люди, которые будут помогать нам лишь на определенном отрезке пути, лишь в конкретной области и до определенного предела, за которым пользоваться их услугами, идти с ними в одной связке уже небезопасно, а иногда даже попросту смертоносно для духовной экспедиции;
руководителям же – этим я доверяю, на них опираюсь и за ними следую на всем протяжении пути. Как Данте шел за Вергилием…
Когда Данте дошел до Земного Рая, Вергилий сообщил ему:
…ты достиг земли
Где смутен взгляд мой, прежде безупречный.
Тебя мой ум и знания вели;
Теперь своим руководись советом…19
Велик Вергилий, четко знающий свой горний предел! Блажен ученик, которого собственный любимый учитель предупредил: не ходи дальше со мной, ибо
Царь горних высей, возбраняя вход В свой город мне, врагу его устава, Тех не впускает, кто со мной идет20.
Трижды велик и блажен Данте, знающий заранее, что дальше его ждет и наставит, вдохновит, восхитит божественная Беатриче!
Мне, похоже, самому придется определить, почувствовать, догадаться, в каком месте необходимо покинуть руководителя, с благодарностью с ним расстаться, чтобы затем опять сойтись, когда вновь можно будет на него опереться. То есть, выходит, не только к напарникам надлежит мне относиться с осторожностью, но и у руководителей брать далеко не все из того, что они предлагают. Иначе буду примерным учеником, но восходителем не стану, с Беатриче не встречусь; она ведь у каждого своя и является лишь смелым, свободным, одиноким.
Напарников я долго и тщательно подбирал, подбираю и буду подбирать.
Руководители же мне были посланы.
§ 31
Учителя – так я буду именовать своего руководителя в науке – Учителя моего зовут Павел Васильевич Симонов. Он физиолог, а точнее, психофизиолог, он академик и в научных кругах человек весьма известный. Теми замечательными открытиями, которые он сделал на своем научном восхождении. В дальнейшем я подробно на них остановлюсь, постоянно буду на них опираться. А сейчас… Как бы это поубедительнее вам преподнести?..
Видите ли, штука в том, что академик Павел Симонов – мой родной отец. Вы понимаете, что я хочу сказать? Даже если сейчас вас ничего не смутило, то дальше, когда вы начнете знакомиться с моими научными напарниками, половина из которых признанные гении, когда я назову вам других своих руководителей, которые уже не просто гении, а сверхгении, тут у вас запросто может явиться мысль, и мысль с социальной точки зрения весьма оправданная: ишь, сукин сын, куда своего папашу запихнул, в такую-то компанию! Она у меня самого не раз являлась, эта мысль.
В свое оправдание могу повторить то, что я уже сказал: Учителя не выбирают. А если вас это оправдание не удовлетворит, добавлю: не в том моя задача, чтобы определять, кто кого гениальнее, и всех их расставлять согласно общепринятой, социо-культурной табели о рангах; кто мне больше других поможет при восхождении, кто точнее направит, безопаснее и дальше поведет, всесторонне вооружит – тот и руководитель. Или я не прав? Поверьте мне пока на слово: без ученого Павла Симонова мне даже в тренировочном лагере делать нечего.
Если же и этот аргумент не подействует, тогда давайте так скажем: ну, не повезло человеку, и ученый, который духовно самый близкий ему, который своей научной системой лучше других объясняет сложнейшие явления жизни, помогает ответить на вопросы, на которые другие либо вообще не желают отвечать, либо отвечают фрагментарно, туманно, неубедительно, – этот самый ученый ему еще и физиологический отец.
Что же мне теперь, господа, и чаю не пить?!
§ 32
В искусстве Вожатым (художественным руководителем) мне был послан Достоевский.
В шестнадцать лет завладел он мной, и с тех пор я все искусство – и шире, шире – воспринимаю с помощью Достоевского, через Достоевского, а правильно или неправильно, не мне судить. Хотя – как это не мне?! Я, помнится, уже говорил, что искусство принципиально и сугубо индивидуально, и я – высший в нем судья, и вы – высший, и в разговоре об искусстве не может быть учителей и учеников, старших и младших, начальников и подчиненных, потому что все равны и все – высшие, все – полномочные присяжные, и если один скажет «нет», судья не посмеет присудить высшей меры. Хотя я понимаю, что мой юношеский Иван Карамазов намного примитивнее того, который сейчас во мне живет и меня вдохновляет, все же и он не «ниже», он, юношеский, может быть, намного искреннее, ярче, непосредственнее и первозданнее моего теперешнего Ивана; стало быть, юношеского Ивана мне непосредственно Достоевский подарил, а к нынешнему, зрелому, якобы непримитивному, «игумен Пафнутий руку приложил», то есть кто-то другой над ним поработал и что-то свое добавил: частично, может быть, Данте, частично – Гете, Толстой или Чехов, Гоголь или Гофман, Стриндберг, Томас Манн, Соловьев, Бердяев, Босх, Эль Греко, Бетховен, Вагнер. Стало быть, и я не судья моим Иванам, моим Джокондам, тем разным чувствам-образам, которые вызывала и вызывает во мне Сороковая симфония, и скорее они меня судят, а не я их.
Мне кажется, что Достоевский все лично для меня написал, а Толстой – уже не все, и за Наташу Ростову, за старого князя Болконского, если кто-то начнет забирать их у меня, я глаза выцарапаю, как кошка за котенка, но, скажем, ради Анны Карениной я уже не пойду, пожалуй, на такие крайности, а захотите отобрать у меня Нехлюдова – берите, не обижусь. Но у Достоевского ни одного персонажа вам не уступлю, даже самых третьестепенных, какого-нибудь боксера Келлера или дурака Фердыщенку; этот самый Фердыщенко мне, поверьте, не менее дорог, чем сам князь Лев Николаевич Мышкин, а может, и дороже и ближе великого и прекрасного идиота. «Бедность, милостивый государь, не порок, но нищета, нищета-с, милостивый государь…» Вот-вот, заберите у меня вечно пьяненького Мармеладова, и я враз обнищаю. Честное слово! Я русским чувствовать себя перестану. И полезут в меня со всех сторон разные фаусты, аладдины и буддийские монахи.
По всей логике вещей художественным моим вожатым должен бы быть Данте: в истории мировой литературы нет более крупного горовосходителя, тончайшего знатока кругов бездны, уступов Горы и сфер Неба; сам взошел, а затем спустился и описал – грандиозный поэт, великий богослов, замечательный для своего времени психолог и ученый.
Если не Данте, то Гете. В истории литературы, всего искусства не было гениального художника, который вместе с тем был бы еще и великим ученым в самом строгом смысле этого слова. Я преклоняюсь перед Гете. Я завороженно взираю в солнечный сумрак, в котором вечно уходит вверх и ввысь гордый, величайший, дьявольски божественный флорентиец Алигьери. Но…
Достоевский и только Достоевский!
Нелогично? Стало быть, в художественном своем движении я на правильном пути.
§ 33
В религии у меня сразу пять будет Вождей: Василий Великий, Григорий Богослов, Григорий Нисский, Максим Исповедник и Григорий Палама. И не потому пять, что тут я не смог выбрать или меня не выбрал кто-то один. Как тут выбирать, когда тринитарное мышление оформляли в своих трудах три великих Каппадокийца (Василий и два Григория), учение о двух природах Христа – Максим Исповедник и три Каппадокийца, о благодати – Григорий Палама плюс Максим Исповедник и три Каппадокийца. Они категорически неотделимы друг от друга.
Именно Пятеро святых, по моему ощущению, создали христианскую религию. Вернее, Откровение, данное Иисусом Христом и благовествуемое святыми апостолами и евангелистами, они взрастили как чудесный, благоуханный, животворящий своими божественными плодами сад, и сад этот очистили от сорняков, проложили в нем дорожки, по которым могут безбоязненно и не спотыкаясь ходить люди менее святые и образованные, чем эти Пятеро садовников, и обнесли этот сад догматической оградой, но для всех открыли: и для «эллинов», и для «иудеев», и даже для тех «индийцев» и «китайцев», которым надоест наконец воспринимать мир как галлюцинацию, а себя – как сплошную чакру или как сгусток «ци». То есть Откровение Христа, по моему разумению, всем было, и ко многим были послания апостола Павла, но гностики восприняли их по-своему, манихеи – по-своему, и разные сады разбивались, и разные породы маслин в них выращивались до тех пор, пока Пятеро не очертили спасительного круга, не воздвигли прекраснейшую из всех известных мне оград и не объяснили человечеству кротко, но твердо: вот вам Тайна, а за оградой – умаление Тайны, утеснение Пути и ущемление Жизни.
Помимо того что Пятеро довершили оформление христианской религии, они создали еще инструмент для умственного общения с Тайной.
Назову его пока условно металогикой. Но при этом скажу, что это еще и метапоэтика. И прежде всего – метамистика. Настаиваю на приставке «мета». Ибо мистиком был древний и примитивный Адам; египетские и вавилонские жрецы были уже весьма продвинутыми мистиками; гениальными мистиками были пророк Заратуштра, принц Гаутама и философ Платон.
Нет, после Рождества Христова состоялась в человечестве именно метамистика, выходящая за пределы самой развитой и изощренной религиозной психики. Об этом, Бог даст, более обстоятельно и показательно поговорим в другой раз. А сейчас позвольте – о металогике Пятерых святых как ступени к их метамистике.
Логика и Тайна – две вещи несовместимые. И многие, уразумев это правило, радостно и угрожающе закричали: к черту разум! в нем грех, своеволие, самодовольство, эгоизм, сатанинство. «Верую, ибо абсурдно!» К Богу надо идти с открытой душой и чистым сердцем, а разум блуждает и блудит, сворачивает и совращает. Но многие не спешили от разума отрекаться. Ведь сказано в Евангелии: «возлюби Господа Бога… всем разумением твоим»21. Как можно возлюбить разумением, от разума отказавшись? И можно ли, от всякой логики открестившись, верить в Логос? И в конечном итоге не сатанизм ли утверждать: «верую, ибо абсурдно»? Это вы Христа за абсурд почитаете, а если нет, то в кого абсурдно веруете?!
Но все понимали, что Тайна непознаваема, ибо, если она познаваема, то какая же она Тайна! И спорам не было конца. И все рассуждали, в общем-то, логически: и те, которые разум ценили, и те, которые призывали от него отказаться.
Василий Великий, Григорий Богослов и Григорий Нисский между человеком и Богом, между правдой и Тайной перекинули мостик, создав (записав под божественным наитием?) православную богословскую систему, которую сами никогда системой не считали и тем более не называли ее металогикой. Но эта система – на самом деле, конечно же, метасистема – соединяла логическое со сверхлогическим, поэтическое с надпоэтическим, трансцендентально-мистическое с Тайной-Самой-По-Себе; они попытались – и мне кажется, им удалось – согласовать системное, диалектическое и историческое с Тем, Которое выше всяческих систем, диалектик и историй, настолько выше, что нам по примитивности нашей кажется совсем даже и не-логическим (а на римском, еще более примитивном языке даже «абсурдным»); но это Сверхлогическое, в отличие от человеческих абсурдистов, не брезгует нашим разумом и нашей логикой, предлагает нам общаться и «всем разумением»; Оно бесконечно дальше от нас, чем самая отдаленная галактика, и в то же время Оно внутри нас, и мы – Его образ, и если, осознав бессилие нашей человеческой логики, но по-христиански снизойдя к ней, не отшвырнув ее ногой, а опершись на нее разумением, душой и сердцем, мы начнем возводить мост навстречу Истинному Бытию, Истинному Знанию и Истинной Свободе, то с каждым пролетом этого чудесного моста мы и подобием Его будем; и чем дальше, тем больше в подобие будем преображаться, тем истиннее будут наша жизнь, наше знание и наша свобода, и хотя никогда мы противоположного берега не достигнем, зато с противоположного берега нас быстрее услышат, легче помогут и богаче одарят.
Не время и не место сейчас подробно описывать эту, с позволения сказать, метасистему, предложенную Каппадокийцами и развитую Максимом Исповедником и Григорием Паламой, но поверьте пока на слово: в тринитарных спорах рождалась, помимо всего прочего, положительная западная диалектика, в христологических диспутах она уже родилась и окрепла, а исихасты и все те, кто в рамках истинного и продуктивного православия разрабатывали учение о благодати и домостроительстве (металогику «меона», божественных энергий, соборности и т. п.), довершили всю онтологию религиозного, художественного и философского знания. И научного, представьте себе! Ибо Нильс Бор признавался, что вышел на свое научное открытие принципа дополнительности, читая рассуждения датского богослова Кьеркегора о догмате Триединства.
Прямую связь усматриваю между Каппадокийцами, Григорием Паламой и теорией относительности Эйнштейна.
Таковы мои Вожди, вернее, таковыми я представляю их себе и в дальнейшем постараюсь представить вам.
§ 34
В философии своего руководителя я предпочитаю называть Возничим. И если слово «возничий» вам вдруг покажется унизительным для верховного философа, то перечитайте платоновский диалог «Федр», и вы поймете, куда ведет метафора, поймете, что вовсе не об унижении идет речь, а о возвышении до ярчайших и великолепнейших сфер чистого философствования.
Так вот, в философии меня усадил на колесницу и повлек ввысь, вширь и вглубь Иммануил Гегельгауэр.
Не знаете такого философа? Ну так я вас с ним обязательно познакомлю. Я сам его не знал, пока мне его не послали.
§ 35
Я вам специально перечислил моих главных шерпов – Учителя, Вожатого, Вождей и Возничего, чтобы вы могли составить впечатление и решить для себя, стоит ли вообще со мной связываться, не угрожает ли это вашей научной, художественной, религиозной и философской безопасности, а может быть, ну его к лешему, этого Вяземского?!
А так как вы еще не отказались от моих услуг (то есть пока еще эту книгу читаете, не захлопнули ее и не выбросили), то позвольте мне предупредить вас.
VIII
– …Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое… Тогда историю будут делить на две части: от Гориллы до уничтожения Бога, и от уничтожения Бога до…
– До Гориллы?
Ф. М. Достоевский. Бесы
Прежде чем восходить к Христу, нам сперва придется спуститься к горилле и намного ниже горилл.
§ 36
Собакоголовая Скилла преграждает путь Одиссею; Мефистофель является в виде пуделя; Данте не пускают на холм и фактически загоняют в ад три животных: рысь, лев и волчица, над метафоричностью и даже символизмом которых веками ломают голову исследователи. Почему сперва так шокирует, а затем привлекает к себе животно-растительная психоделика Сальвадора Дали (см., например, «Сновидение, вызванное полетом пчелы вокруг плода граната, за секунду до пробуждения»)? И чье умиротворяющее влияние на раненую и усталую душу князя Андрея сильнее, кто больше исцеляет его дух от уныния и мертвящего цинизма: юная Наташа Ростова или старый дуб, неожиданно зазеленевший на возвратном пути? И с какой стати Достоевский ту улицу, на которой собирались российские «бесы», назвал вдруг Муравьиной?
В религиях, особенно древних, боги, как правило, зооморфны (то есть представляются в виде животных или полуживотных) либо имеют свои животные атрибуты. В Древнем Египте, если я не ошибаюсь, только Птах изображался с человеческим лицом, а все остальные боги барано; львино; соколо; собако; коровье; крокодилоголовые. В Древней Греции блестящий солнечный бог, воплощение божественной красоты, покровитель искусств Аполлон соотносился с лебедем (ну, это понятно), но также с волком и даже мышью, Афина – с совой и змеей, Гера – с коровой, Дионис – с дельфином. В Индии черные муравьи почитались как священные насекомые.
В самых развитых религиях от животных тоже не смогли отказаться: Агнцем Божьим называют Иисуса Христа, в хлеву родился Он. Не просто опознавательным знаком, но сокровенным символом ранних христиан была рыба. В буддизме сегодня ты человек, а завтра, в следующем своем рождении, можешь стать волком, рыбой, муравьем, деревом. И это вроде наказание. Но буддийские монахи из монастыря Шаолинь десятилетиями создавали и веками совершенствовали так называемые звериные стили кэмпо (восточного единоборства) – «Тигр», «Обезьяна», «Олень», «Журавль». Пытаясь овладеть необычными дыхательными ритмами, якобы способствующими долголетию, даосские отшельники пристально изучали способы дыхания черепахи, аиста, ворона, жабы.
В гуманитарных науках без животных – как в доме без пола. Лев Гумилев строит свою теорию «пассионариев» и «пассионарности» на аналогии (только ли аналогии?) с поведением… саранчи. Арнольд Тойнби пишет об «анимализме» в историческом движении, имея в виду возврат человека вспять22. «Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя; а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к состоянию зверя… Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя… Даже мудрейший среди вас есть только разлад и помесь растения и призрака… Так говорил Заратустра»23.
§ 37
А я чем чаще этого Заратустру читаю-слушаю, тем больше у меня возникает вопросов. Сколько во мне от червя? Почему от червя, а не от тарантула (по тому же Ницше) или от муравья (раз я родился и вырос в государстве, в начале прошлого века захваченном «бесами»)?
Древняя китайская мудрость гласит, что не все люди есть в зверях, но все звери есть в людях. А в каких пропорциях они во мне сидят, в каких моих проявлениях морды свои высовывают?
И вот мне любопытно и я спрашиваю: кто в этой морде, в этих харях моих виноват? Я сам или те животные, которые во мне живут и помимо моей воли мной распоряжаются? Я знал одного человека, который везде – от дачного забора до кремлевской стены – норовил оставить свое имя: «Здесь был Витюльник!» Но ведь подавляющее большинство животных метят свою территорию и на чужих территориях очень любят расписаться (где хотите, там и ставьте ударение). И пленительное, завораживающее пение соловья, как нам объясняют орнитологи, не что иное, как именно это самое: «Здесь сидит Витюльник, а ты, козел, вали отсюда!»
§ 38
Я чувствую, что морды во мне поднимаются из каких-то ужасных и темных глубин. Но когда всматриваюсь в глубины эволюции, то часто вижу там не только не ужасное, но величественное и грандиозное. Скажем, термитники выше египетских пирамид (пропорционально термиту и человеку).
А разве паутина – не шедевр ткаческого искусства? Разве не замечательные охотники волки? У муравьев, представьте себе, есть свое земледелие (они выращивают и возделывают грибницу) и свое молочное животноводство (весной выгоняют тлей на пастбище, стерегут их от хищников и воров, а осенью водворяют своих «коровок» в зимние хлева). У шимпанзе некоторые исследователи обнаружили «широко представленную орудийную деятельность с элементами подготовки природных орудий» – то есть, например, травинки и тонкие веточки они используют для «ужения» термитов, с помощью разжеванных листьев, своего рода «губок», шимпанзе добывают воду из глубоких расщелин в древесных стволах24. На девяносто восемь процентов у нас с ними общие гены, господа!
А какие примечательные образчики социальной организации я там, в животной глубине эволюции, встречаю. Бабуинами, например, управляет ни дать ни взять давешнее наше Политбюро: несколько старых самцов, каждому из которых любой молодой самец намылит шею, но вместе они – сила, опыт, власть, коллективный ум, честь и совесть бабуиньей эпохи. У крыс – не хочу проводить параллели, но у них, господа, кланы, во главе которых свои воры в законе (без кавычек, ибо они нас с вами обворовывают, некоторые только на наших дачах и квартирах кормятся и жиреют); братва внутри клана подобострастно послушна хозяину, зато если сойдутся, скажем, люберецкий клан с кланом солнцевским или серые русские с черными кавказскими (еще раз повторяю: тут без всяких параллелей, о крысах только речь идет, и я не виноват, что черные крысы в основном в южных краях обитают), так вот, если сойдутся они на стрелке, то разборки проводятся вдохновенно и, главное, без человеческого лицемерия: никакой игры в переговоры, в посредничество – с визгом вцепятся и – с упоением: в клочья, в куски, в кровавые лохмотья.
Чем глубже в бездну, тем заманчивее для человеческих властителей. Наполеон обожал пчелу, везде велел ее изображать: на стенах, на императорском своем облачении, на троне. О муравьином генетическом послушании, биохимическом распределении социальных ролей, муравьиной железной поступи миллионов (настолько монолитной, беззаветной и согласной, что некоторые ученые предлагают считать отдельного муравья не особью, а клеткой – винтиком, по-нашему), – об этом идеальном общественном устройстве, которое ничем не разрушить, но которое все уничтожает на своем пути, мечтали и Сталин, и Гитлер, и Наполеон (пчелиная общественная организация весьма похожа на муравьиную), и древний Платон. Но, увы, недосягаемы для нас муравьиные достижения в социальной сфере, и даже Сталину до муравьиной царицы так же далеко, как мне – ну, скажем, до Канта.
§ 39
Когда я слышу, что у животных нет и не может быть культуры, я смотрю в эволюционную бездну и вижу, что щеголенок, воспитанный, допустим, среди канареек, поет по-канареечьи; неправильно выращенный жеребенок начинает убивать молодняк; волки устраивают целую серию облав на оленей, в которых никого сами не убивают, а лишь обучают своих волчат охотиться; шимпанзенок, которому мать не показала, как строить на ночь гнездо, никогда потом построить его не сумеет. И тут мне, горделиво окаменевшему на своем человеческом пьедестале, вдруг начинают лезть в голову довольно живые вопросы: что же такое культура, если у нас она есть, а у животных отсутствует, вернее, чем наша культура отличается от того, иногда весьма разнообразного онтогенетического воспитания и обучения, которое я собственными глазами наблюдаю у высших животных? Когда одна крыса обнаружит яд и пометит приманку мочой или калом, то не только ее братья и сестры… Нет, лучше для убедительности процитирую великого ученого: «Знание опасности какой-то определенной приманки передается из поколения в поколение и надолго переживает ту особь, которая имела какие-то неприятности». И тот же ученый резюмирует: «Крыса пользуется теми же методами, что и человек: традиционной передачей опыта и его распространением внутри тесно сплоченного сообщества»25.
Если «традиционная передача опыта» – не культура, то как тогда определить культуру? И почему вся наша великая культура бессильна перед крысиной «традиционной передачей»: ученые наши годами над ядами в лабораториях работают, а крыса в одночасье раскусила, и привет вам с хвостиком – из бездны бескультурья на вершину просвещения?
§ 40
до СИХ пор не могу получить от науки согласованного ответа на вопрос, что есть разум, интеллект, сознание. То есть я прекрасно ощущаю, что мой разум разительно отличается от животного. Но чем принципиально? Павел Симонов мне как-то объяснил, что животное не в состоянии передать информацию вне личностного контакта. Но я знаю, что часто на одной территории охотятся две кошки и ни разу при этом не сталкиваются, так как по пахучим следам-весточкам определяют не только, что территория занята, но и время, когда ее заняли; и если пахучие сигналы устарели, ослабли, то, стало быть, угодья уже не заняты и можно охотиться, вторая смена наступила. Конечно, если я напишу на табличке или высеку на камне «Охотничьи угодья Юрия Вяземского», моя информация будет намного надежнее и долговечнее. Но тогда выходит, что принципиально от кошки лишь грамотный человек отличается, а бесписьменный дикарь-охотник… что он, бедный, напишет, что сможет сообщить без личного контакта? И нюх у него не такой тонкий, и мочевой аппарат к несению пограничной службы плохо приспособлен. Остроумный исследователь канадских тундровых волков Фарли Моуэт пробовал и свидетельствует: очень неудобно десятки раз мочиться маленькими порциями26.
«Все же главным предметом нашей гордости – абстрактным мышлением – они, по-видимому, не обладают», – пишет Владимир Бердников27. Но с ним не соглашаются многие исследователи обезьяннего интеллекта28. Даже специалисты по крысам говорят «о способности крыс к элементарному абстрагированию»29. И как провести четкую, категориальную границу между «элементарным абстрагированием» и «абстрактным мышлением»?
То есть лично я прекрасно чувствую, что человек выше животного. Вот ведь стою и смотрю в бездну. Но тут, по закону Ницше, бездна начинает смотреть в меня, и я постепенно утрачиваю научную вестибуляцию.
§ 41
Тем более что мне особенно тяжело с нравственным самоутверждением перед лицом истинно звериного. Чем я хуже ящерицы, я понимаю и уже, помнится, писал. Но чем волк, который жену не бросает, детей своих не избивает, соперника не убивает и тем более не пытает, не превращает в раба, – чем он злее человека? Оленей, конечно, жрет в сыром виде и лапы перед жратвой не помыв, но, во-первых, ловит главным образом тех, которые для оленьей популяции никакого интереса не представляют и, скорее, угрожают ей (то есть больных, заразных, генетически ущербных), а во-вторых, случись этому свирепому хищнику поймать поросенка, он тут же беднягу зарежет и не станет часами бить его железными прутьями, чтобы сосудики лопнули и кровушка мясцо напоила, сальце напитала – еще живому поросеночку обязательно надо нежно и умеючи кровушку пустить, иначе ветчинка потом не будет умилительно розовой, упоительно тающей во рту… Не нравится вам пример из русской кулинарной культуры, так отправляйтесь во Вьетнам, где почти так же готовят любимейшее национальное кушанье из собак; где у живых еще обезьян ложкой вычерпывают… Нет, хватит! Не могу больше описывать преимущества человеческой культуры!..
§ 42
Я подвожу итог: несмотря на то, что философия давно уже обратила внимание на животных и хотя бы интуитивно ощутила тесную и сложную взаимосвязь животного мира и человечества, многие фундаментальные и принципиальные вопросы до сих пор остаются без ответа. И не потому, что вопросы эти преждевременны для нынешней стадии наших знаний. Вернее, они были преждевременны, когда в XVIII и XIX веках великие философы созидали свои системы: зоология-девочка мало могла им помочь и инфантильной своей опрометчивостью, детским фантазированием часто лишь вводила в заблуждение. «На историю можно смотреть как на продолжение зоологии», – предложил Шопенгауэр30, но только лишь предложил, ибо, повторюсь, аналитическая зоология тогда только делала свои первые шаги и те – под стол философии.
А когда в XX веке зоология вступила в пору целеустремленной и творческой юности, тогда уже философы почти перестали строить всеобъемлющие системы. В результате сравнительное изучение животных и человека опять выпало из поля зрения философии: можно по пальцам пересчитать тех действительно философствующих, которые в том или ином объеме интересуются зоологией. Ученые, сделавшие значительные открытия в исследовании животного мира, не умеют или боятся возвыситься до метафизического их осмысления (даже такой талант, как Конрад Лоренц, философствует с опаской и часто непоследовательно).
Вот я и вынужден предложить вам отправиться в преисподнюю человеческую, чтобы, пройдя ее снизу вверх, попытаться затем перекинуть философский мост к человечеству и его истории.
§ 43
Давайте изучим тот гигантский подземный склон, на который опираются, который продолжают и наша физиология, и наша психика, и наше поведение. Если мы хотим получить более или менее точное представление о человеческой культуре, то, как я понимаю, минимум небезынтересно, а максимум – совершенно необходимо сперва изучить то, что этой культуре предшествует и даже противостоит (лишь в одном согласны все так называемые культурологи: Культура – это не Природа, это, по сути, единственное отрицательное определение культуры, под которым они все подпишутся). Что предшествует? В чем и как противостоит? Без ответа на эти вопросы я лично не могу философски рассуждать о человеке.
А потом там, в бездне, разумеется, темно, но мир там примитивнее и элементарнее. Изучать поведение, скажем, крысиного вожака намного легче, чем исследовать поведение Наполеона. Намного проще научно рассматривать популяцию муравьев, чем анализировать цивилизацию Древнего Египта. Тут, полагаю, никто со мной спорить не должен.
То есть я предлагаю последовать совету опытных альпинистов и сперва попрактиковаться на более простой и в каком-то смысле подготовительной горке. Я обещаю, что в ходе этой нашей тренировки нам удастся освоить некоторые исследовательские методики, приобрести антропологические навыки и, надеюсь, обнаружить некоторые закономерности, которые потом нам весьма пригодятся, облегчат движение и усилят точность и зоркость взгляда – тогда, когда мы приступим наконец к исследованию человека и человечества.
IX
Согласны вы на такое предварительное путешествие? Готовы пойти со мной? Ну, тогда я вас еще раз обману.
§ 44
О животных как-нибудь в другой раз.
А сейчас мы с вами должны предварительно договориться: как будем путешествовать? по каким правилам? на каких основаниях будем двигаться? каким снаряжением и как будем экипированы? и почему этими средствами, методиками, приемами будем пользоваться, а не другими, предлагаемыми совокупным человеческим знанием?
…а тебе на дорогу
Пусть приготовят съестное, пускай им наполнят сосуды;
Пусть и в амфоры вина нацедят, и муки, мореходца
Снеди питательной, в кожаных, плотных, мехах приготовят.
Тою порой я гребцов наберу; кораблей же в Итаке,
Морем объятой, немало и новых и старых; меж ними
Лучший я выберу сам…
Так говорила Афина, Зевесова дочь, Телемаху31.
Все это нам надо заранее приготовить, хорошенько вооружиться.
Иначе, уверяю вас, никуда мы с вами не взойдем, и, даже если нас на вертолете поднимут и мягко высадят на заказанной высоте, ничего мы там и тем более оттуда не разглядим.
§ 45
Подозреваю, что у нас с вами объявится очень много критиков.
Но их я беру на себя.
Кстати сказать, почему-то мне кажется, что истинно философствующие, те, которые философией дышат, а не кормятся, посредством ее прежде всего самоопровергаются, а не самоутверждаются, они-то нас поймут и даже поддержат. А для всякого рода филодоксов и филогномов у меня заранее припасен ответ внучатого ученика Сократа – Диогена Синопского. Однажды кто-то сказал ему: «Ты неуч, а еще философствуешь». А Диоген на это ответил: «Даже подделываться под мудрость – уже философия»32.
О своих потенциальных научных критиках я уже говорил, замечаний их не слышал, но уже знаю наизусть. И сразу всем им отвечаю: вы не ругайте нас за ошибки, вы их исправьте, а я вам за то буду благодарен. Наука от наших ошибок не пострадает, но она всегда страдала от нерешительности или нежелания совершить продуктивное аналитическое обобщение.
Настоящие художники, скорее всего, просто не обратят на нас внимания. Но разные искусствоведы, литературоведы и прочие «веды», которых скульптор Василий Симонов называл «искусствоедалш», те непременно вцепятся. Однако я призываю проявить к ним милосердие, учитывая, что люди они не очень счастливые: серьезные ученые их за своих не считают и всячески гонят от себя, а художники, музыканты, писатели, поэты – сами знаете, как они к ним относятся, к такого рода наставникам и критикам.
Непременно накинутся богословы. Но я вас сразу успокою: те, которые будут нам досаждать, богословы незадачливые и в лучшем случае подавившие в себе живое и свободное мистическое чувство, а в худшем – ни черта не смыслящие в религии, вернее, зрящие в ней лишь страх, грех и сатану. Сколько раз покорителю Эвереста, Норгэю Тенцингу говорили: не ходи в горы, там демоны, чудовища, драконы, карающие всякого, кто осмелится, дерзнет, возомнит о себе. Но великий шерп не послушался и, стоя на вершине мира, молился богам, благодаря их за счастье, за красоту, за свободу. «Туджи чей» – так принято говорить у шерпов – «благодарю».
§ 46
Давайте и мы скажем перед восхождением: «Туджи чей».
А я, с вашего позволения, произнесу молитву, с которой начинает каждый день верующий православный.
«К Тебе, Владыко Человеколюбие, от сна восстав прибегаю, и на дела Твоя подвизаюся милосердием Твоим, и молюся Тебе: помози ми на всякое время, во всякой вещи, и избави мя от всякия мирския злыя вещи и диавольскаго поспешения…»
Последнюю часть молитвы я произнес про себя, ибо так, говорят, действеннее.
А теперь в путь, в путь!
Туджи чей!
Господи благослови!
Вооружение одиссея, или Ормологическое введение в эволюционную антропологию
Первая книга из цикла «Девятимерный человек»
Представление о потребности как о единственном первоисточнике активности поведения разделяется далеко не всеми авторами.
Павел Симонов
Не из сущности энергия, а из энергии познается бытие сущности, но не познается, что она такое.
Святой Григорий Палама
Кто ты? Откуда? Каких ты родителей? Где обитаешь?
Я в изумленье; питья моего ты отведал и не был Им превращен; а доселе никто не избег чародейства,
Даже и тот, кто, не пив, лишь губами к питью прикасался.
Сердце железное бьется в груди у тебя; и, конечно, Ты Одиссей…
Гомер
Часть первая
Остров Огигия

§ 1
Вы помните, у Гомера? Изумительно красивый остров. Густые луга, полные фиалок и сочных злаков. Тенистые рощи тополей, сладко пахнущих кипарисов, загадочные заросли ольхи, в ветвях которой гнездятся рогатые совы, кобчики, бакланы. Четыре источника журчат светлыми струями. Грот, увитый виноградной лозой с тяжелыми пышными гроздями. Сам бог Гермес удивился эдакой красоте, ибо:
…Когда бы в то место зашел и бессмертный
Бог – изумился, и радость в его бы проникнула сердце1.
А в гроте том – прекрасная нимфа, «богиня богинь», дочь небо-держателя Атланта, а некоторые говорят – самого солнечного бога Гелиоса. Днем в окружении служанок она в прозрачном серебряном одеянии сидит у ткацкого станка и, работая над узорною тканью, оглашает окрестности голосом звонко-приятным. А ночью горячо и нежно любит Одиссея, обещая дать ему ни много ни мало – бессмертие и вечноцветущую младость!
Что ж Одиссей? Как описать его радость, то блаженство, которое он испытывает в объятиях прекраснейшей богини, в предвкушении вечной жизни и вечной молодости?
Никак не надо описывать, так как никакой радости и никакого блаженства нет:
хладный
Сердцем к богине, с ней ночи свои он делил принужденно
В гроте глубоком, желанью ее непокорный желаньем2.
Днем же:
Он одиноко сидел на утесистом бреге и плакал;
Горем и вздохами душу питая, там дни проводил он,
Взор, помраченный слезами, вперив в пустынное море3.
Что он, не понимает своего счастья? не ценит несравненной красоты божественного существа, отдавшего ему тело и душу? Ценит и понимает. Знаю и сам, говорит он, что не можно
Смертной жене с вечно юной бессмертной богиней ни стройным
Станом своим, ни лица своего красотою равняться…4
Не нужно ему такое счастье, такое блаженство и такое бессмертие. Не хочет он их, а посему они для него – несчастье, вечная мука и вечная смерть.
…утекала медлительно капля за каплей
Жизнь для него в непрестанной тоске по отчизне5.
Когда из человека медлительно и тоскливо утекает жизнь, нужно ли ему бессмертие?
Все я, однако, всечасно крушась и печалясь, желаю
Дом свой увидеть и сладостный день возвращения встретить6.
Когда человеку так всечасно и сокрушительно хочется увидеть любимую жену и милого сына, что может предложить ему взамен даже самая нежная и самая прекрасная из богинь? Она, прекрасно-наивная, пугает его «злыми тревогами» возвратного пути. Но, Боже мой, какая глупость пытаться запугать Одиссея.
Если же кто из богов мне пошлет потопление в темной
Бездне, я выдержу то отверделою в бедствиях грудью:
Много встречал я напастей, немало трудов перенес я
В море и битвах, пусть будет и ныне со мной, что угодно Дню…7
Человек, страстно желающий видеть «хоть дым, от родных берегов восходящий», смерти не боится – «смерти единой он молит8.
Огигия – остров потребностей. Семь лет «богиня богинь» Калипсо пыталась истребить в Одиссее самую неудовлетворенную и самую мучительную для него потребность. Тщетно. С каждым годом потребность видеть Пенелопу лишь усиливалась и возрастала.
Глава первая
Пенелопа
§ 2
Открытия, совершенные Павлом Симоновым в области физиологии и психофизиологии, настолько многообразны, глубоки и продуктивны, что их совокупность я не могу назвать иначе, как системой, Системой Симонова. Сам Симонов предпочитает именовать результаты своего научного творчества чаще «подходом», реже – «теорией», крайне редко – «учением». К этому его побуждают, как я понимаю, во-первых, природная скромность, а во-вторых, нежелание даже в самоопределении выходить за рамки чисто научного исследования. Но далеко не все наши желания выполнимы, наши опасения часто сбываются. То есть я хочу сказать, что Симонов перешагнул границы чистой науки и вступил в открытое поле метафизики. Философом он не стал, не имея для этого ни желания, ни соответствующего философского образования. Но уже давно его научным подходом интересуются главным образом именно философы. Его психофизиологическая теория фактически разделилась на несколько самостоятельных, но органически взаимосвязанных теоретических построений (теория эмоций, теория потребностей, теория психических структур, теория творчества). И можно все это, разумеется, назвать Учением, но не хочется: во-первых, потому что слово это в отечественной научной практике приобрело дурное послевкусие («учение Лысенко», «марксистско-ленинское учение» и т. п.); а во-вторых, когда исследовательские подходы привели к формированию теорий, а эти теории составили некое научное целое, системно, диалектически и исторически описывающее и объясняющее внутренний мир человека и животного, то это нечто – разве оно не система? Если одному из десятков методов,
существующих в театральном искусстве, мы присвоили наименование «система Станиславского», то творение Симонова должно быть по меньшей мере Сверхсистемой.
I
§ 3
В системе Симонова нас в первую очередь должна заинтересовать теория потребностей.
Симонов положил потребность во главу угла, объявив ее движителем всякого индивидуального и коллективного поведения (человека и животного), регулятором эволюции, координатором истории и первоисточником творческого процесса как такового. Симонов показал, что в мире живых организмов нет ничего свободного или независимого от потребности, ибо «подобная «независимость» действия от потребности – лишь кажущаяся, поскольку действие продолжает побуждаться трансформированной, производной потребностью — вторичной, третичной и подобной по отношению к исходной»1.
Назвав потребность «единственным первоисточником активности поведения»2, Симонов дал ей научное определение. Потребность, говорит он, есть «специфическая (сущностная) сила живых организмов, обеспечивающая их связь с внешней средой для самосохранения и саморазвития… Сохранение и развитие человека – проявления этой силы…»3. В другом месте потребности объявляются «источником и побудителем активного освоения им (человеком. – Ю. В.) окружающего мира и познания самого себя»4.
Соответственно, «поведение — такая форма жизнедеятельности человека и животных, которая изменяет вероятность и продолжительность контакта с внешним объектом, способным удовлетворить имеющуюся у организма потребность»5.
Насколько хороши симоновские определения с философской точки зрения – другой вопрос, к которому мы еще не раз будем возвращаться. Но сейчас снимем шляпу, господа: впервые ученый определил то, что до него либо не желали, либо не умели, либо боялись определять другие!
§ 4
По Гегелю, все действительное – разумно. По Шопенгауэру, все действительное – неразумно. А как быть с Потребностью?
Симонов и здесь внес уточнение. Большинство наших потребностей не осознается нами, но некоторые из бездны человеческого естества возвышаются до освещенного круга сознания и там становятся осознаваемыми мотивациями.
Павел Симонов предлагает нам трехуровневую структуру психики. Это уже другая теория, теория психических структур. Но в системе Симонова она настолько тесно сопряжена с теорией потребностей, что, говоря о потребностях, надо постоянно иметь в виду и три психические структуры.
«Исторически случилось так, – замечает Симонов, – что неосознаваемое психическое (или бессознательное, досознательное, предсознательное и т. п.) превратилось в своеобразный «большой мешок», куда без разбора помещают все, что не осознается: от неосознаваемых субъектом влияний циркулирующих в крови гормонов на его психику до ответственнейших этапов научного и художественного творчества6. Чтобы устранить эту антропологическую ошибку, Симонов предлагает различать две очевидно не-сознательные психические структуры: подсознание и сверхсознание.
К сфере подсознания Симонов относит все то, что «было осознаваемым или может стать осознаваемым в определенных условиях», а именно: (1) хорошо автоматизированные навыки, (2) глубоко усвоенные социальные нормы, (3) те проявления интуиции, которые не связаны с порождением новой информации, но предполагают лишь использование ранее накопленного опыта, (4) результаты имитационного поведения7. К содержанию подсознания Симонов иногда относит еще и «мотивационные конфликты, тягостные для субъектов»8.
К сверхсознанию, которое Симонов называет иногда «творческой интуицией», относятся первоначальные этапы всякого творчества: порождение гипотез, догадок, творческих озарений. «Функционирование сверхсознания, порождающего новую, ранее не существовавшую информацию путем рекомбинации следов полученных извне впечатлений, не контролируется осознанным волевым усилием: на суд сознания подаются только результаты этой деятельности»9.
Функции подсознания и сверхсознания, подчеркивает Симонов, принципиально различны; это различие возникло в процессе длительной эволюции10. Подсознание защищает сознание от лишней работы и непереносимых нагрузок. «Подсознание всегда стоит на страже добытого и хорошо усвоенного, будь то автоматизированный навык или социальная норма. Консерватизм подсознания – одна из наиболее характерных черт. Благодаря подсознанию индивидуально усвоенное (условно-рефлекторное) приобретает императивность и жесткость, присущие безусловным рефлексам»11. В свою очередь, сверхсознание, «неосознаваемость творческой интуиции есть защита от преждевременного вмешательства сознания, от чрезмерного давления накопленного опыта. Не будь этой защиты, здравый смысл, очевидность непосредственно наблюдаемого, догматизм прочно усвоенных норм душили бы «гадкого утенка» (смелую гипотезу, оригинальный замысел и т. п.) в момент его зарождения, не дав ему превратиться в прекрасного лебедя будущих открытий»12. Порождение нового и преодоление существующих и общепринятых норм – вот две главные функции сверхсознания, соответственно положительная и отрицательная13.
Различно, по Симонову, и потребностное «тяготение» двух несознательных структур. «Подсознание тяготеет к витальным потребностям, к инстинктивному поведению. Это особенно ярко проявляется в экстремальных ситуациях угрозы индивидуальному и видовому (родительский инстинкт) существованию…» Сверхсознание же, «по-видимому, монопольно принадлежит идеальным потребностям познания и преобразования окружающего мира». Оно «участвует в поиске средств удовлетворения витальных и социальных потребностей только в том случае, если там присутствуют элементы идеального»14.
Расширяя за счет сверхсознания сферу не-сознательного психического, Симонов, однако, ничуть не умаляет важность человеческого сознания. Да, сверхсознание порождает гипотезы, но «за сознанием остается функция отбора этих гипотез путем их логического анализа и с помощью критерия практики в широком смысле слова»15. Именно сознание формулирует проблемы, ставит перед сверхсознанием исследовательские задачи16.
В симоновской трехструктурной психической модели сознание играет верховную роль, но лидерство его мгновенно тускнеет, едва на сцену бытия выходит ее величество Потребность. «Не сознание само по себе, – предупреждает Симонов, – и не воля сама по себе определяют тот или иной поступок, а их способность усилить или ослабить ту или иную из конкурирующих потребностей»17. В еще большей зависимости от потребностей находится сверхсознание, которое, как считает Симонов, работает лишь на доминирующую потребность18.
Запомним это, дорогой читатель: сознание и – более широко – психика лишь обслуживают наши потребности, обеспечивая их удовлетворение. «Cogito ergo sum» – это у Декарта. По Симонову: «Volo ergo sum, et cogito, et sentio».
§ 5
С двумя симоновскими теориями – потребностной и структурно-психической – теснейшим образом сочетается еще одна, теория эмоций. Именно с нее Павел Симонов начал свой метафизический путь, то есть шагнул за пределы экспериментальной и теоретической физиологии и вступил в сферу аналитической психофизиологии, широких и продуктивных антропологических обобщений19.
Эмоция, по Симонову, есть функция актуальной потребности и вероятности ее удовлетворения20. Будучи функцией, она не может быть самой потребностью. Эмоция не может быть и собственно психической информацией; оценку вероятности, разъясняет Симонов, субъект производит на основе врожденного и ранее приобретенного индивидуального опыта, непроизвольно сопоставляя информацию о средствах, времени, ресурсах, прогностически необходимых для достижения цели (удовлетворения потребности), с информацией, поступившей в данный момент21. Нельзя отождествлять эмоцию и с безусловным рефлексом, «поскольку один и тот же двигательный стереотип может сопровождаться вовлечением мозговых механизмов эмоций, а может осуществляться и без них»22.
Эмоции бывают положительными и отрицательными. Первые возникают «в ситуации избытка прагматической информации по сравнению с ранее существовавшим прогнозом (при «мгновенном срезе») или в ситуации возрастания вероятности достижения цели (если генез эмоции рассматривается в его динамике)»23. Отрицательные эмоции представляют реакцию на дефицит информации или на уменьшение вероятности достижения цели24.
Полемизируя со сторонниками так называемой «биологической теории эмоций», Симонов подчеркивает, что функция эмоций не сводится к простому сигнализированию о воздействиях, полезных или вредных для организма25. Эмоции играют, по меньшей мере, три роли:
1. Они, говоря физиологическим языком, подкрепляют поведение, направляя его в сторону удовлетворения актуальной потребности, которую возможно удовлетворить. «Возрастание вероятности достижения цели в результате поступления новой информации порождает положительные эмоции, активно максимизируемые субъектом с целью их усиления, продлевания, повторения. Падение вероятности по сравнению с ранее имевшимся прогнозом ведет к отрицательным эмоциям, которые субъект стремится минимизировать, т. е. ослабить, прервать, предотвратить»26.
2. В жизнедеятельности организмов эмоции играют роль субъективной системы ценностей. Здесь речь идет уже не о подкреплении, а о сопоставлении разных поведенческих ценностей (Симонов именует эту функцию «переключающей»). «Казалось бы, – пишет Симонов, – ориентация поведения на первоочередное удовлетворение той или иной потребности могла осуществиться путем непосредственного сопоставления силы (величины) этих потребностей, но в таком случае конкуренция мотивов оказалась бы изолированной от условий окружающей среды. Вот почему конкурируют не потребности, а порождаемые этими потребностями эмоции, которые… зависят не от одной лишь потребности, но и от вероятности (возможности) ее удовлетворения»27. Эмоции играют роль «своеобразной «валюты» мозга, универсальной меры ценностей, сами по себе этой ценностью не обладая. Здесь наблюдается аналогия с функцией денег»28. Потребности и мотивы «вступают в конкурентную борьбу «в доспехах» положительных или отрицательных эмоций»29.
3. Эмоции часто играют компенсаторную роль. Примером компенсаторной функции эмоций Симонов считает подражательное поведение, «характерное для эмоционально возбужденного мозга». «Когда субъект не располагает данными или временем для самостоятельного и вполне обоснованного решения, ему остается положиться на пример других членов группы»30.
Подкрепляющая, переключающая и компенсаторная (замещающая) – таковы, по Симонову, три основные функции эмоций. Но лично я в теории эмоций усматриваю еще две функции, представляющие для нас, как мне кажется, не меньший интерес. Условно пока назову их функцией эволюционной и функцией обратной связи.
Первая выражается в том, что положительные эмоции стимулируют развитие, а отрицательные – сохранение. Симонов говорит об этом предельно ясно: «Происхождение отрицательных и положительных эмоций связано с тенденциями сохранения и развития в эволюции живых систем. Сохранение могло бы быть обеспечено одними отрицательными эмоциями, где прекращение наказания само по себе является наградой. Возможность пережить положительные эмоции побуждает стремиться к новизне, к неопределенности, к освоению новых пространственно-временных и интеллектуальных сред, искать неудовлетворенные потребности, активно нарушать достигнутое равновесие с окружающей средой»31.
«Искать неудовлетворенные потребности» – это уже, на мой взгляд, обратная связь: функция эмоции начинает активно воздействовать на саму потребностную сферу. Симонов на это прямо указывает: «Стремясь к повторному переживанию положительных эмоций, живые системы вынуждены активно искать неудовлетворенные потребности и ситуацию неопределенности, где полученная информация могла бы превысить ранее имевшийся прогноз»32. Например, сильный голод, переживаемый субъектом как отрицательная эмоция, побуждает удовлетворить его любыми съедобными веществами, лишь бы избавиться от мучительного состояния. Удовольствие, получаемое от пищи, требует ее разнообразия, поиска новых питательных веществ, их новых комбинаций и способов приготовления. То есть даже на уровне пищевой потребности «положительные эмоции играют поисково-творческую роль, содействуют освоению новых сфер окружающей действительности (курсив мой. – Ю. В.)»33.
II
§ 6
Симонов не только поставил потребность во главу угла метафизического исследования животной и человеческой жизни, не только связал потребностное рассмотрение с вопросами о неосознаваемом и осознаваемом психическом, не только выявил роль эмоций и эмоциональных состояний в потребностно-информационном воздействии, – Симонов потребности классифицировал.
«Классифицирующим принципом», по утверждению Симонова, послужили для него идеи Вернадского и Ухтомского. «…Рефлексы34 сформированы эволюцией таким образом, чтобы, появившись на свет, живое существо было способно занять свое место в геосфере (физически заселив ее), в био; а для человека и в социосфере среди живых существ своего и других видов, а также в ноосфере (интеллектуальное освоение мира), филогенетические предпосылки которой мы обнаруживаем в явном виде у высших млекопитающих животных. Освоению каждой из перечисленных выше сфер соответствуют витальные безусловные рефлексы, ролевые (зоосоциальные) рефлексы и безусловные рефлексы саморазвития»35.
У Симонова есть еще один принцип классификации – исходность, или первичность потребностей. «Имеет смысл, – уточняет ученый, – классифицировать только исходные, не выводимые друг из друга и не сводимые друг к другу группы потребностей36. Ибо помимо исходных потребностей существует еще бесконечное многообразие вторичных по своему происхождению, производных «квазипотребностей». «Так, биологическая потребность поддержания температурного комфорта порождает потребность в одежде, та, в свою очередь, нормирует потребность в производстве минералов для изготовления одежды, в создании соответствующей технологии, в организации производства и т. п.»37.
§ 6а
Витальные (биологические) потребности38.
К ним Симонов относит потребности в пище, воде, сне, температурном комфорте, защите от внешних вредностей и т. п.39, а также потребность в экономии сил40. В ранних своих работах к числу биологических потребностей Симонов относил и потребность в продолжении рода.
Два признака могут служить «дефинитивным критерием» витальности: (1) неудовлетворение потребности ведет к физической гибели особи, «биологические потребности не могут быть отложены на сколько-нибудь продолжительное время»41; (2) реализация витальных потребностей не требует участия другой особи того же вида42.
§ 6б
Социальные (ролевые) потребности. Их костяк формируют две потребности: принадлежать к социальной группе (общности) и занимать в этой группе определенное (не обязательно лидирующее) место. «Субъект стремится к двум целям: слиться с социумом и имеете с тем выделить, отстоять свое „Я“»43.
К проявлению социальной потребности Симонов относит и так называемый феномен эмоционального резонанса. Речь идет о потребности «прервать или предотвратить поток сигналов о неблагоприятном состоянии другой особи», которая имеет «только внутреннее подкрепление, сопоставимое с состраданием у человека»44. Симонов призывает отличать феномен эмоционального резонанса от подражательного поведения, ибо в первом случае «животное-наблюдатель не повторяет действий партнера, но мотивируется исходящими от него сигналами»45.
Не следует смешивать эмоциональный резонанс и с оборонительным поведением животных. Во-первых, как показали эксперименты на лабораторных крысах, животные-доминанты наиболее чувствительны к чужому крику боли, а во-вторых, избавляют жертву от болевого раздражения, как правило, наиболее устойчивые к эмоциональному стрессу животные. «Таким образом, – резюмирует Симонов, – способность производить действия, избавляющие жертву от боли, нельзя рассматривать как простую оборонительную реакцию страха, вызванную сигналами оборонительного состояния партнера. При травматизации макак-резусов невроз развивается именно у низкоранговых обезьян-наблюдателей, которые менее способны к «альтруистическому» поведению. Иными словами, «страх за себя» скорее препятствует проявлению «тревоги за другого», чем определяет ее»46.
К зоосоциальным потребностям Симонов иногда относит также привязанность, называя ее самостоятельной потребностью47. «О значении привязанности как самостоятельной потребности свидетельствует возможность выработки инструментальных условных рефлексов у собак, подкрепляемых только лаской и речевыми одобрениями»48.
Отличительные особенности зоосоциальных потребностей: (а) ролевое взаимодействие (в одиночку их не удовлетворить) и (б) меньшая, если угодно, неотложность удовлетворения социальных потребностей по сравнению с биологическими (крыса может дожидаться своей потребности в лидерстве и год, и два года, но два года не спать, не пить, не есть… – сами понимаете!).
Однако неотложность витальных потребностей не означает их непременного господства над социальными. У животных с развитыми социальными потребностями при нормальных жизненных условиях социальные потребности господствуют над витальными. У крыс высокий ранг в группе обеспечивает преимущественный доступ к пище, местам отдыха и самкам49. Даже после трех дней голодания у гамадрилов сохраняется распределение пищи в соответствии с иерархическим рангом. Только позднее они начинают бороться за каждую порцию пищи50.
§ 6в
Идеальные потребности (на животном уровне Симонов предпочитает называть их безусловными «рефлексами саморазвития»). Сюда прежде всего относится потребность познания, которая ведет свое происхождение от универсальной потребности в информации, изначально присущей всему живому. Удовлетворение любой потребности, подчеркивает Симонов, требует информации о путях и способах достижения цели. Однако существует потребность в информации как стремление к новому, ранее неизвестному, безотносительно к его прагматическому значению в смысле удовлетворения каких-либо биологических и социальных нужд51. «Положение о том, что нормальная жизнедеятельность требует притока из внешней среды не только вещества и энергии, но и информации, подтверждают эксперименты, свидетельствующие о драматических последствиях «информационного голода», особенно для развивающегося мозга»52.
От потребности познания, порождающей исследовательское поведение, Симонов отличает другой «рефлекс саморазвития», проявляющийся в игровом поведении высших животных. Иногда он называет его «игровой потребностью»53. Игровое поведение животных, требующее партнера, замечает Симонов, казалось бы, следует отнести к зоосоциальным рефлексам. Однако, продолжает ученый, в игре отсутствуют иерархические тенденции. Игровая борьба не содержит элементов конкуренции и полностью свободна от агрессивности. Ее единственное назначение – тренировка тех навыков и умений, которые понадобятся лишь позднее для удовлетворения множества витальных и зоосоциальных потребностей54. У высших приматов появляется и манипуляционная игра с предметами, которая, по мнению Симонова, «способствовала формированию символического интеллекта»55.
Характерные особенности группы идеальных потребностей:
1. Они не являются производными от других потребностных групп. Так, на основе безусловного исследовательского рефлекса физиологи вырабатывают у животных условные инструментальные реакции, где единственным подкреплением служит возможность осуществлять исследовательскую активность. Более того, пищевое подкрепление ухудшает решение той или иной исследовательской задачи56. Та же самая мотивационная самостоятельность наблюдается и у игровой потребности57.
2. Рассматриваемые потребности имеют свои собственные механизмы подкрепления58.
3. «Идеальные потребности, – утверждает Симонов, – не вызывают отрицательных эмоций»59.
4. Наконец, «достижение идеальных целей может быть отнесено и к отдаленному будущему»60.
Такова в самых общих чертах потребностная триада у животных.
§ 7
У человека витальные потребности классифицируются Симоновым почти так же, как у животных, разве что неоднократно подчеркивается их мощная «социальная опосредованность», и, разумеется, они уже нигде не именуются безусловными рефлексами.
Среди социальных потребностей мы опять-таки встречаем уже знакомые нам потребности принадлежать к социальной группе и потребность занимать в этой группе определенное (не обязательно лидирующее) место61.
Заметные изменения претерпевают «эмоциональный резонанс» и «привязанность». «На базе механизмов «эмоционального резонанса», – замечает Симонов, – в процессе биологической, а позднее социально-исторической эволюции сформировалась поразительная способность человека к сопереживанию, к постижению субъективного мира другого существа путем его переноса на свой собственный мир. Тем самым оказалось возможным познание тех сторон действительности, которые в принципе недоступны дискурсивному мышлению, опирающемуся на систему вербализуемых понятий»62.
На человеческом уровне Симонов особенно выделяет потребность следовать нормам, считая ее безусловно социальной63. К социальной группе добавляется потребность в идеологии, «нормирующая удовлетворение всех других витальных, социальных и духовных потребностей человека»64.
Безусловные рефлексы саморазвития у человека приобретают форму «идеальных потребностей познания окружающего мира и своего места в нем, познания смысла и назначения своего существования на земле…»65. Первые две потребности удовлетворяются соответственно наукой и искусством. Третья – религией? Нет, Симонов довольно упорно избегает этого утверждения, вместо религии выдвигая философию, но с оговоркой: «если рассматривать последнюю не в качестве отрасли науки, но как выработку общего мировоззрения, частный случай которого представляет религиозное сознание»66. Воздержусь пока от комментариев, так как сейчас мне намного важнее изложить воззрения самого Симонова, чем заявлять о своем несогласии с некоторыми из них.
Крайне важно для нас отношение Павла Симонова к искусству. Ученый определяет искусство как «специфическую разновидность познания человека, его внутреннего мира, его взаимодействия с постигаемой и преобразуемой им действительностью»67. «Воспроизводя в произведениях искусства действительность и предлагая эти модели себе и другим, – пишет Симонов, – человек проверяет, что именно радует его или отталкивает, что заставляет восхищаться или негодовать, что следует беречь и поддерживать, а что подлежит отрицанию и переустройству. Искусство дает человеку уникальную и в сущности единственную возможность увидеть мир глазами других людей, непосредственно убедиться в человечности своего восприятия мира»68.
Филогенетической предпосылкой искусства Симонов считает, главным образом, потребность в подражании69.
§ 8
Не удовольствовавшись проведенной классификацией, Симонов обращает наше внимание на то, что он называет «гибридными потребностями».
Вы, наверное, заметили, что потребность в продолжении рода, с одной стороны, определенно социальна и ролева (для своего удовлетворения требует партнера, затем появляются дети, возникает семья и т. п.). Но, с другой стороны, что может быть биологичнее полового влечения, что может быть витальнее инстинкта продолжения рода? К тому же на определенных ступенях эволюции размножение вовсе не требует полового партнера: какая-нибудь амеба просто делится на две части – и вся тебе «родовая функция». Однако выше по лестнице существ возникают сперва половые, а затем социальные взаимоотношения между разными индивидами, участвующими в продолжении рода. Учитывая это обстоятельство, Симонов и назвал половую потребность «гибридной», то есть частично витальной и частично социальной, образующей как бы мостик от одной группы потребностей к другой70.
Похожее явление наблюдается в случае с «эмоциональным резонансом», который на определенной ступени эволюции требует от субъекта не просто резонанса, а понимания и познания того, с кем он эмоционально резонирует. То есть социальная потребность в сопереживании гибридизируется с идеальной потребностью познания.
На человеческом уровне Симонов предлагает именовать потребности, возникающие на стыке витальной и социальной сфер, этническими, а на стыке социального и идеального – идеологическими71.
§ 9
Дополнительные потребности. Симонов сам их так называет – «дополнительные» или «вспомогательные»72.
Предупреждаю, что тут нас ожидают некоторые классификационные затруднения.
Начать с того, что Симонов сперва объявляет о существовании двух дополнительных потребностей: потребности в вооруженности и потребности преодоления73. А затем добавляет к ним еще две: потребность в подражании и потребность в экономии сил74. Мне могут возразить: ну и в чем трудность? Было две – стало четыре, четыре и будем рассматривать. Трудность в том, господа, что мы их уже рассматривали: напоминаю, три потребности отнесены Симоновым к разряду идеальных, а одна объявлена витальной (потребность в экономии сил). Они, что, одновременно и базовые и дополнительные?
Классификационные затруднения на этом не заканчиваются.
Возьмем, например, потребность в вооруженности. Симонов говорит о явной самостоятельности этой потребности75 и тут же сообщает нам, что «потребность вооруженности удовлетворяется с помощью двух основных безусловных рефлексов: подражательного и игрового»76. Стало быть, если удовлетворяется «с помощью», то несамостоятельна или не совсем самостоятельна?
Потребность в подражании вроде бы идеальна и познавательна (рефлекс саморазвития). Но зачем тогда именовать ее дополнительной? Она должна быть самостоятельной, ибо «подражательное поведение базируется на безусловном врожденном имитационном рефлексе»77. Но ее слишком уж тесная взаимосвязь в системе Симонова с потребностью вооруженности и потребностью в игре как-то умаляет эту самостоятельность. И вообще, да простит меня Симонов, часто возникает впечатление, что все эти три потребности чуть ли не одно и то же. И почему Симонов считает, что подражание проявляется прежде всего в игровом поведении? А в исследовательском поведении подражание полностью отсутствует? И в том же самом исследовательском поведении, суверенно обособленном в симоновской классификации, разве не реализуется, хотя бы частично, потребность в вооруженности? Исследуя тот или иной объект, животное разве не вооружает себя знаниями о нем и способами обращения с ним?
«Потребность преодоления, обычно именуемая волей»78. Перед нами совершенно оригинальное и, так сказать, авторское понимание воли. Симонов, во-первых, предостерегает нас против того, чтобы мы вслед за подавляющим большинством современных авторов рассматривали волю как качество, производное от сознания. Этого нельзя делать, так как «при этом исчезает энергезирующий фактор, сила, побуждающая человека совершать продиктованные волей действия»79. Этого не стоит делать, во-вторых, потому, что филогенетической предпосылкой воли является рефлекс свободы, открытый Иваном Павловым у высших животных80. В онтогенезе человека рефлекс свободы превращается в потребность свободы, воля «первоначально обнаруживает себя в виде сопротивления ограничению двигательной активности, а позднее – в виде упрямства, стремления настоять на своем, достигнуть цели (например – забраться на ледяную горку), несмотря на многочисленные неудачи, даже в том случае, когда в этих попытках отсутствует элемент соревнования и успех означает только «победу над собой»81. В-третьих, потребность преодоления препятствий специфична и самостоятельна, так как способна порождать собственные эмоции82. Препятствие служит для нее не менее адекватным стимулом, чем корм для пищедобывательного поиска, боль – для оборонительной реакции83.
Все это – крайне интересные систематические наблюдения, которые мы, разумеется, возьмем на вооружение. И лишь два небольших сомнения непроизвольно возникают у меня. (1) Почему потребность преодоления Симонов относит к идеальным потребностям? (Так выходит у него, когда, говоря о животных, он относит волю к рефлексам саморазвития84), а эти самые рефлексы на человеческом уровне, как мы видели, трансформируются в идеальные потребности). (2) И так ли уж необходимо для нас отождествлять потребность в преодолении препятствий, потребность в свободе с явлением воли, принимая во внимание, что в течение более чем двух тысяч лет ученые и философы понимали и понимают под волей не просто стремление к свободе, а нечто намного более широкое и сложное?
И что такое «рефлексы саморазвития»: иное обозначение для идеальных потребностей (на животном уровне) или нечто особое и «дополнительное» к базовой симоновской триаде? Ведь если взглянуть на триаду с позиций теории эмоций, то «витальные, социальные и идеальные (познавательные) потребности, в свою очередь, делятся на две разновидности: на потребности сохранения и развития (потребности «нужды» и «роста» по терминологии англоязычных авторов)»85. Триада становится диадой. Эти новые потребности имеют, по крайней мере, три признака различения. (1) Потребности развития инструментально обеспечиваются положительными эмоциями, потребности сохранения – отрицательными86. (2) У них различное отношение к господствующей общественно-исторической норме удовлетворения: потребности сохранения удовлетворяются в пределах нормы, потребности развития превышают норму87. (3) Они в конечном итоге соотносятся с двумя диалектически противоречивыми тенденциями глобального процесса самодвижения живой природы: тенденциями самосохранения и саморазвития88.
§ 10
Заканчивая краткое рассмотрение симоновской потребностной триады, хочу особенно подчеркнуть ее системность, ее гармоническую сочетанность в реальной жизни. «Явное преобладание биологических потребностей граничит с патологией, – замечает Симонов. – Даже в экстремальных ситуациях люди, как правило, сохраняют над ними социальный контроль. Абсолютное доминирование идеальных потребностей при полном игнорировании биологических и социальных встречается исключительно редко. Поэтому говорить, что одни из них «лучше», а другие «хуже», по меньшей мере, ненаучно»89.
Триада находится в постоянном и непрерывном взаимодействии. «Если исключить период новорожденности и глубокую патологию мозга, у человека нет чисто биологических потребностей, поскольку их удовлетворение опосредовано влиянием социальной среды, очеловечено с самого раннего детства»90. От себя добавлю: оно опосредовано не только социальной, но и идеальной средой. И все три среды – биологическая, социальная, идеальная – друг друга непрерывно опосредуют. Гете, например, перед тем как сочинять, любил выпить шампанское: вино было лучших сортов, подавалось в хрустальном бокале изысканнейшей формы, подавал старый, преданный лакей в белых перчатках и расшитой ливрее. И попробуйте обвинить Иоганна Вольфганга Гете в излишней социальности или болезненной биологичности! Удастся ли? Союз советских писателей никогда не возглавлял и оставил после себя «Фауста», а не «Разгром»…
И я побоюсь вслед за Симоновым считать новорожденного чисто биологическим существом: ведь до сих пор неясно, когда человек начинает обучаться языку; а некоторые осторожные исследователи на всякий случай допускают, что мы начинаем познавать, играть и первые социальные отношения с матерью устанавливаем еще в материнской утробе. Гусенок, например, с матерью разговаривает за несколько дней до того, как вылупится из яйца. Неужто мы менее «социальны» и менее «идеальны»?
Симонов в каждой своей работе предупреждает, что нарушение диалектического взаимодействия потребностей приносит результаты, болезненные для индивида и опасные для его социального окружения. «Если в процессе конкуренции мотивов удовлетворение одной потребности будет происходить за счет другой, то неудовлетворенная породит отрицательные эмоции и поиск средств их устранения (сюда, в частности, следует отнести наркоманию). Поэтому забота о формировании гармонической личности требует заботы о вооружении всех естественных потребностей человека, чтобы эти потребности не нарушали цельность личности уродливыми трансформациями отдельных ее сторон»91.
III
§ 11
Важным элементом потребностной теории Симонова является принцип доминанты, или метод доминантного анализа. Вот о чем идет речь: человек состоит из множества потребностей, но они не равнозначны. Есть потребности, которые фактически определяют судьбу человека, главенствуют в индивидууме в течение если не всей жизни, то большей ее части. Скажем, для святого Серафима Саровского такой потребностью была – назовем ее пока собирательно – потребность религиозная. У Достоевского потребность в художественном творчестве явно господствовала над другими желаниями, наклонностями, стремлениями. Симонов – прежде всего ученый, и, хотя «ничто человеческое ему не чуждо», все же, как мне кажется, научное исследование ему было намного ближе, чем все остальное «нечуждое»: его развитая склонность к искусству, его многолетнее директорство, его патриотизм. Такое возобладание одной потребности над другими на протяжении жизни Симонов называет доминантой жизни.
Но если нас окунуть под воду, то через минуту, как вы понимаете, мы будем из последних усилий стремиться лишь к одному – выбраться на поверхность и глотнуть воздуха. Такие доминанты Симонов называет ситуативными. И вроде бы они намного более жизненными представляются, чем, скажем, склонность к научному исследованию. Но, во-первых, возникают они от случая к случаю, от ситуации к ситуации (ведь не каждый же день нас запихивают с головой под воду); а во-вторых, скольких святых мучеников подвергали пытке водой, но верность Богу, преданность своим религиозным убеждениям брали верх, и люди предпочитали умереть, но не отречься, захлебнуться, но не выдохнуть из себя богоотступные слова; то есть главенствующая доминанта оказывалась все же сильнее даже такой, казалось бы, непререкаемой потребности, как потребность дышать.
Третий вид доминанты Симонов именует практической доминантой. «Практическая мотивационная доминанта, непосредственно определяющая поступок («вектор поведения» по А. А. Ухтомскому), представляет интеграл главенствующей потребности, устойчиво доминирующей в иерархии мотивов данной личности… и той или иной ситуативной доминанты, актуализированной экстренно сложившейся обстановкой»92. У Симонова есть и более простое определение: «Практическую доминанту можно назвать равнодействующей двух сил – двух доминант, каждая из которых влечет ее к себе, конкурируя с другой»93.
Все просто в теории. Но на практике часто бывает крайне трудно отличить одну доминанту от другой. Попросим Симонова привести самые типичные затруднения.
«Выявление главенствующей потребности – самая трудная и самая важная задача анализа личности. Основная трудность заключается в том, что в подавляющем большинстве случаев потребность, доминирующая на протяжении какого-то определенного периода жизни человека, отнюдь не является наиболее устойчивой его доминантой»94.
«„Главная доминанта“ часто едва выделяется на фоне других мотиваций. Это те многочисленные случаи, когда человек сам не знает, что именно для него в жизни самое главное; он узнает об этом иной раз только при исключительном стечении обстоятельств, когда „на карту поставлены“ жизнь, честь, здоровье, когда нужно выбирать немедленно, не думая, между двумя путями прямо противоположными, жертвуя чем-то одним – дорогим, нужным, привычным – чему-то другому, без чего жизнь представляется бессмысленной»95.
«Среди обстоятельств, препятствующих формированию практической доминанты, наиболее распространены: сосуществование двух потребностей, равных по силе и с равной силой претендующих на господствующее положение; столкновение сильной потребности с господствующей нормой ее удовлетворения; столкновение самих этих норм, когда соблюдение одной важной для субъекта нормы неизбежно влечет за собой нарушение другой, не менее значительной. Такие и подобные им столкновения нередко берутся драматургами за основу драматической коллизии»96.
§ 12
На мой взгляд, гомеровский Одиссей – один из самых «доминантных» в мировой литературе. Десять долгих лет стремится он к жене и сыну, ради этого отказываясь от бессмертия и вечной юности! Острейшие мотивационные конфликты он решает обычно в пользу главенствующей потребности и именно поэтому выходит победителем из, казалось бы, тупиковых ситуаций. Например, на острове, где пасутся быки Гелиоса, он так же терзаем голодом, как и его спутники, но его Пенелопа (доминанта жизни), религиозный запрет на святотатственное поедание священных солнечных быков (практическая доминанта) дают ему возможность пересилить чудовищный голод (ситуативная доминанта), а спутники его не выдерживают, убивают и жрут быков, за что их вскорости убивает Зевс и жрет ненасытная смерть.
Пенелопа – вот сущностная сила Одиссея!
Так я написал сейчас. И тут же стал сомневаться.
Вы помните? – проплывая мимо острова сирен, Одиссей велит корабельщикам залепить уши воском, но сам внимает губительному пению – проплыть мимо сирен и не услышать, как они поют, для Одиссея невозможно. На остров циклопов он отправился, прежде всего, потому, что ему не терпелось узнать, что за народ там обитает. В Аиде, куда его послали с весьма прагматической целью – расспросить душу Тиресия о возвратном пути на Итаку, Одиссей должен все исследовать, рассмотреть, ощупать руками то, что никакому ощупыванию не поддается (тень матери, например).
Даже вернувшись домой, на Итаку, он, честное слово, ведет себя скорее как исследователь, чем как любящий муж и оскорбленный царь. Кто и как жил в его отсутствие, кто сохранил ему верность, а кто переметнулся к наглым захватчикам его дома – вот что интересует его в первую очередь. Прежде чем отомстить и вкусить радость свидания с любящей и любимой женой, Одиссей должен поставить всеобъемлющий эксперимент, провести глобальное исследование человеческой верности и подлости, слабости и силы, памятливости и забывчивости. И Пенелопа, его Пенелопа, ради которой он отказался от вечной юности и бессмертия, – едва ли не центральный субъект этого кровавого эксперимента и жестокого исследования; иначе как объяснить, что ей он открылся в последнюю очередь?!
«…Можно считать установленным, – пишет Симонов, – что сверхсознание (творческая интуиция) всегда «работает» на удовлетворение потребности, устойчиво доминирующей в иерархии мотивов данного субъекта»97. На что работает сверхсознание Одиссея? На этот вопрос не так уж сложно ответить, если учесть, что в гомеровской поэтике значительная часть сверхсознания Одиссея как бы обособлена от него и воплощена в самостоятельный образ – богини Афины, будущей богини мудрости.
Вот ведь как обернулось, господа! Выходит, что перед нами прежде всего ученый и исследователь всех доступных ему областей жизни, а потом уже – муж и отец, вдохновенный оратор, ловкий политик, искусный солдат и т. п. Не за это ли, главным образом, его любила Афина Паллада?
Но, с другой стороны, разве бессмертие и вечная молодость мешают удовлетворять исследовательскую потребность? Как смел истинный ученый отказаться от предложения богини Калипсо?
Разве Афина помогала своему любимцу исследовать мир? Нет, она прежде всего «возвращала» его на Итаку, к желанной Пенелопе, и величайшее свое чудо – задержку времени – богиня сотворила ради того, чтобы Одиссей с Пенелопой вполне могли насладиться любовью и радостью встречи.
Выходит, что Пенелопа все же главнее, и доминантнее, и мотивационно-жизненнее?..
Оставим этот вопрос без ответа, ибо, ответив на него однозначно, мы лишим искусство его главного путеводного смысла – парадокса; окончательно объяснив себе Одиссея, мы тем самым умертвим его как литературный образ. А он нам еще пригодится для антропологического вооружения, в основном своем качестве – вдохновляющей противоречивой метафоры.
Глава вторая
Калипсо
§ 13
В переводе с греческого имя этой богини означает «та, что скрывает».
Что скрывает богиня Калипсо, дочь Атланта (по Гомеру) или дочь Гелиоса и даже древнего Океана (по другим мифологическим генеалогиям)?
Остров ее находится на Крайнем Западе. Отсюда многие мифологи делают вывод: перед нами богиня смерти. Вокруг ее пещеры растет ольха – священное дерево божеств смерти. Кобчики и рогатые совы, которые гнездятся вокруг пещеры и принадлежат Калипсо, тоже о смерти говорят. Богиня предлагает Одиссею бессмертие, но это бессмертие приобретается ценой обычной человеческой жизни. Покинув Калипсо, Одиссей таким образом побеждает смерть и возвращается в мир жизни. Так говорят мифологи1.
Взглянув на прекрасную богиню с антропологической точки зрения, я вам иначе скажу: она пытается истребить в Одиссее память о его родине, Итаке, вытеснить из его сознания мысли о Пенелопе. Она не только семь лет скрывает Одиссея от людей и богов – «волшебством коварно-ласкательных слов» проникнув в душу героя, она тщится скрыть его устойчиво доминирующую потребность.
По ходатайству Афины Зевс повелевает отобрать Одиссея у Калипсо и вернуть его домой, на Итаку.
Я же, с вашего позволения, попытаюсь отобрать у Калипсо потребностный подход и психофизиологическую систему Павла Симонова.
§ 14
Складывается впечатление, что Симонов, подобно Одиссею, уже давно поселился на далекой и таинственной Огигии, создавал там теорию за теорией, а нынешняя научная ойкумена ничего о том не ведает: ни несторы в метафизическом Пилосе, ни менелаи в физиологической Спарте, ни тем более доморощенные «женихи Пенелопы», психологи с Итаки и прилегающих островов. Вернее, если их расспросить, оказывается, что все они слышали о Симонове, многие называют одну из его теорий (чаще всего «информационную теорию эмоций»), но о научных подвигах Симонова сами предпочитают умалчивать. Некоторые западные (главным образом, американские) «женихи», наиболее злонамеренные антинои и евримахи, публикуют статьи и монографии, в которых излагают свои собственные теории, от симоновской теории отличающиеся разве что незначительными искажениями и тем, что имя Симонова не то что не упоминается, но, чтобы даже мысли не возникло об упоминании, приводятся ссылки на других «женихов»: евримах ссылается на антиноя, а тот на кого угодно, только не на Симонова – нет его и не было никогда, одни американские женихи царствуют отныне на Итаке, острове эмоций.
На остров потребностей, похоже, никто не претендует, но мало кто навещает там Симонова и мало кто знает, что Симонов уже давно там живет. Спартанцы-физиологи, из сонма которых выдвинулся сам Симонов (и среди которых Одиссей обрел себе жену), – эти менелаи слишком увлечены своей прекрасной и своенравной Еленой, чтобы принимать участие в судьбе Пенелопы, физиологи ныне слишком сосредоточились на загадках живой клетки; с клеточного уровня и из внутриклеточного пространства, в которое они погрузились и где совершают открытие за открытием, – не видать им оттуда даже витальных потребностей.
Милые моему сердцу философствующие пилосцы в разговорах со мной, по крайней мере, всегда отдают должное Симонову. Но загляните в «Философский энциклопедический словарь»2, и ссылки на Симонова вы там не обнаружите, зато прочтете, что «в психологии потребности рассматриваются как особое психическое состояние индивида…». Стоит ли продолжать? С первых слов ясно, что Симонова сюда даже не приглашали, а гостят тут сплошь женихи-итакийцы. Подавляющее их большинство вообще не употребляет слово «потребности»; их понятийно-лексические единицы – «интересы», «установки», «ориентации», «ценности», а что заинтересовало, кто установил, сориентировал, оценил, откуда эти интересы и установки взялись в нашей психике, почему мы сориентированы, скажем, на запад, а не на восток, вверх, а не вниз, вовне, а не вовнутрь, почему мы вчера ценили одно, сегодня – другое, а завтра будем ценить третье, – на подобные вопросы они не отвечают, но обижаются и иногда бранятся. И многие из них эдак свысока относятся к Симонову: мол, занимался бы своей физиологией, а психологию не трогал, раз не понимает наших интересов, установок и ориентаций. А некоторые скептически усмехаются: позвольте, до Симонова о потребностях говорили сотни ученых и философов. Еще Маркс, между прочим… а у Выготского… помнится, Ярошевский… позвольте, Леонтьев…
Нет, не позволю, господа! Одно дело говорить о потребностях и совсем другое – создать теорию потребностей. Здесь Павел Симонов – безусловный первооткрыватель! Извольте, покажу, совершив краткий экскурс в историю философии.
I
§ 15
Симонов поставил потребность (потребности) во главу угла, объявив этот краеугольный камень жизни «единственным первоисточником активности поведения»3. Симонов, как мы помним, наименовал потребность сущностной силой животного и человеческого миров. Volo ergo sum – вот, в сущности, метафизическое кредо Симонова.
У кого из великих философов вы найдете подобное отношение к потребности? Я такого подхода в философии не встретил. Я встретил другое: все крупные философы вынуждены были говорить и говорили о потребностях (желаниях, стремлениях, вожделениях, побуждениях), но они никогда не считали их главным и тем более единственным первоисточником жизненной активности. Потребностная сфера жизни в философии так или иначе смешивалась с другими сферами, в первую очередь психической и эмоциональной.
Взгляните хотя бы на учение о душе Платона и Аристотеля. Трехчастная платоновская душа состоит из вожделеющего, яростного и разумного начал. Четырехчастная душа у Аристотеля слагается так: растительная, страстная (стремящаяся), рассудочная и умозрительная. То есть желание и стремление становятся лишь частью жизни, частью низшего порядка, обособленной от рассудка и тем более от разума; как будто разум человеческий не стремится, не желает, и разумная наша деятельность действительно обособлена от вожделенных яростных страстей.
То же смешение сфер у стоиков. У Хрисиппа, например, страсти суть простые суждения4.
У Декарта стремления и желания включаются в понятие мышления (cogitatio)5.
Спиноза относит влечение (appetitus) и желание (cupiditas) к двум из четырех «основных аффектов», которым подвержен род людской, наряду с радостью (laetitia) и печалью (tristitia)6. В другом месте он различает три основных аффекта: желание, удовольствие и неудовольствие. Желание, объясняет нам Спиноза, представляет собой только случай приложения закона инерции в психической сфере. Подобно тому как «всякая вещь стремится пребывать в своем существовании неопределенное время», так и психические явления и параллельные им состояния тела стремятся пребывать неопределенное время в своем существовании. Это стремление, будучи осознанным, называется желанием7.
Лишь один великий философ объявил желания, стремления, вожделения и побуждения единственным и мировым перводвигателем, но он назвал все это Волей, и о нем речь отдельно и впереди.
Если не потребность движет живым миром, то что тогда движет им?
Философия дает нам несколько ответов, но я рассмотрю три самых распространенных в антропологии. Я их условно буду именовать ноократическим, гедонистическим и патологическим. Все они противоречат системе Симонова и все представляют собой смешение трех разноликих сфер жизни: потребностной, психической и эмоциональной.
§ 16
«Ноократизм», согласно которому разум, рассудок, сознание в широком смысле управляют человеком.
Говорят, первым ноократом был Сократ, который якобы утверждал, что человек поступает плохо лишь по незнанию или по недостаточному знанию и плохому предвидению результатов своих поступков, из-за плохо развитой «измерительной способности».
О господстве разума в человеке безусловно учил Платон.
Греческие и римские стоики, которые, кстати сказать, были весьма утонченными психологами и очень близко подошли к осознанию бессознательного и ощущению руководящей роли потребностей, в антропологической своей сердцевине тоже были ноократами и рационалистами. В сложной психографической цепочке (впечатление – согласие-одобрение – импульс-императив – действие) стоическое «согласие» имеет дело с «соответствующим высказыванием», и «импульс-ормэ» (орцг|) понимается как «суждение, повелевающее действовать». Всякий императив разумного существа определяется как «разумный импульс» (оррг| Хоупсг|)8. У Хрисиппа основная функция «ведущего начала» – обеспечение разумной деятельности; в этом смысле оно тождественно разуму9. Сенека писал Луцилию: «Ни одно разумное существо не совершает действия, если до этого не было побуждено видом какой-нибудь вещи и затем не получило импульса, который, в свою очередь, подтвержден согласием… Мне пора гулять, но я начинаю гулять лишь после того, как сказал себе об этом и одобрил это мое мнение»10.
Пушкина они, к сожалению, не читали. Помните? Людмила попала в плен к Черномору, и так ей там у него тошно, так одиноко и досадно, что она принимает решение:
«Не стану есть, не буду слушать,
Умру среди твоих садов!»
Подумала – и стала кушать11.
(Выделено мной. – Ю. В.)
Вот вам и согласие-одобрение и «разумный импульс»!..
Сами стоики понимали, что рационализация ведущего начала создает известные сложности. Скажем, как быть с животными, которых принято считать неразумными? Хрисипп, создавший теорию импульса, попытался выйти из затруднений, объявив, что животные, а заодно и малые дети, вообще не в счет, у них нет руководящего начала, а есть лишь некое туманное «первичное по природе»12. В отличие, скажем, от кошки, которая «не рассуждая» бросается на воробья, человек должен получить разумно-оформленное, «логическое» представление, выстроить силлогизм, оценить правильность его посылок и вывода и лишь после этого принять формулировку; неразумные существа, руководствующиеся природным инстинктом и неспособные высказать смысл своего «впечатления», могут обладать только «побуждающими» впечатлениями в совершенно чистом виде, ибо ничего не познают13.
Но вот ведь пушкинская Людмила вроде не кошка и, похоже, не малолетний ребенок, кое-что познает, получила разумно-оформленное представление, почти силлогизм выстроила – и на тебе: «подумала – и стала кушать»!
Выходит, и ее, Людмилу, во имя сохранения чистоты ноократиче-ской теории надо вывести за скобки? Некоторые древние философы так и поступали, объявляя детей, женщин, рабов, людей глупых, порочных и т. п. как бы недочеловеками. И в результате оказывалось, что «ведущее начало» имелось только у самого философа, его учеников и других живых и мертвых, которых он ценил и признавал. Но подобный подход, разумеется, крайность.
Уважающие себя философы-ноократы нашли другой выход. Руководящее начало одно, но оно бывает хорошего или плохого свойства; есть знание высшее и низшее, развитое и неразвитое, совершенное и несовершенное, и если живешь высшим, развитым, совершенным знанием, то все у тебя будет мудро и правильно и счастлив будешь даже в несчастье. Так от Платона повелось и даже на Гегеле, пожалуй, не закончилось. Уже стоики оговаривались, что у животных тоже есть направляющие их поведение «импульсы», но они неразумные, нерефлексивные, а стало быть – лишь «квазиимпульсы», рабами которых являются все неразумные существа14.
Эпикур учил о том, что есть «праздные мнения», которыми живет большинство человечества. «Естественные желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, но в которых есть напряженное стремление, происходят от праздных мнений; и если они рассеиваются с трудом, то это не из-за естественности их, а из-за человеческого праздномыслия»15.
Спиноза уточнял: нам мешают жить так называемые пассивные состояния. Проистекают они из «неадекватных идей». Человек, управляемый неадекватными идеями, неизбежно впадает в пассивные состояния, становится жертвой аффектов-страстей, конфликтующих между собой, разрушающих целостность человека и природы, мешающих человеческой душе иметь адекватное познание вечной и бесконечной сущности Бога. Наоборот, адекватные идеи освобождают нас от пассивных состояний, трансформируют наши аффекты-страсти в аффекты-действия, выражающие активность человека, руководствующегося только силой своего разума.
Но вот, господа, Сократ. Его со времен Платона преподносят нам как типичного, с позволения сказать, ноократа, человека, который руководствовался только силой своего разума. Строго говоря, о Сократе мало что известно, так как собственных сочинений он не оставил, а его ученики, последователи, современники (Платон, Аристофан, Антисфен, Ксенофонт и другие) так вдохновенно, так беззастенчиво «обрабатывали» его учение, что, честно говоря, трудно теперь восстановить, чему он учил в действительности. Но две вещи в этой литературно-философской легенде о Сократе мне представляются подлинными и неприписанными: (1) утверждение о том, что он, Сократ, наверняка знает лишь то, что ничего не знает, и (2) его обыкновение в критические моменты жизни прислушиваться к голосу своего «демона» («демония», «даймона», «даймониона»)… Помните? Обвиненный и приговоренный к смерти Сократ заявил: «Со мной, о мужи судьи… случилось что-то удивительное… в течение всего прошлого времени обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и останавливал меня в самых неважных случаях, когда я намеревался сделать что-нибудь не так; а вот теперь… божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни в то время, когда я входил в суд, ни во время всей речи, что бы я ни хотел сказать. Ведь прежде-то, когда я что-нибудь говорил, оно нередко останавливало меня среди слова… Как же мне это понимать? А вот я вам скажу: похоже, в самом деле, что все это произошло к моему благу…»16.
Знаю, что ничего не знаю, и чутко прислушиваюсь к необъяснимым запретам моего личного «демона». Сократ – рационалист? Вы в этом уверены?.. В любом случае, мы не можем обвинить Сократа, что жил он «низким умом», что руководствовался «праздными мнениями» и был терзаем «неадекватными идеями»…
§ 17
«Гедонизм», то есть человеком движет и правит удовольствие, вернее, стремление к удовольствию, наслаждению.
Примерно так, если верить дошедшим до нас сведениям, учил Аристипп, ученик Сократа, основавший целую школу гедонистов, или «киренаиков». «Они принимали два состояния души – боль и наслаждение: плавное движение является наслаждением, резкое – болью. Между наслаждением и наслаждением нет никакой разницы, ни одно не сладостнее другого. Наслаждение для всех живых существ привлекательно, боль отвратительна»17.
Помимо киренаиков, в истории европейской философии не много можно обнаружить гедонистов в чистом виде. Но идея о том, что человеком движет стремление к удовольствию, запала-таки в философствующую душу, особенно выпукло проявляясь у тех, кто тяготел к эмпирической антропологии. Локк, например, объявил, что каждого человека должно побуждать к действиям единственно желание своего собственного счастья или удовольствия. «Что движет желанием? Я отвечу – счастье и только оно». «Необходимость преследовать истинное счастье есть основание всякой свободы»18.
Приблизительно в то время, когда в Афинах Аристипп беседовал с Сократом, в далекой Индии начал свою проповедь принц Гаутама, более известный как Будда. Он тоже положил в основу своей антропологии «принцип удовольствия», но проповедовал гедонизм, так сказать, апофатический: стремление к удовольствию заставляет нас страдать, избавиться от страданий можно, лишь истребив в себе желания, вырвавшись, выпав, вылетев из мучительно-гедонистического колеса жизни.
Столетие спустя апофатический гедонизм обрел свою европейскую реинкарнацию в учении грека Эпикура. «Предел величины наслаждений есть устранение всякой боли. Где есть наслаждение и пока оно есть, там нет ни боли, ни страдания, ни того и другого вместе». «…Ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия; а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни…»19.
К «принципу удовольствия» настороженно приглядывался Аристотель. Но гедонизм в чистом виде казался ему слишком шаткой и расплывчатой мыслительной конструкцией. «Удовольствие ведь испытывают в душе, а между тем каждому то в удовольствие, любителем чего он называется. Скажем, любителю коней – конь, любителю зрелищ – зрелище…»20. Нет, намного шире гедонизма и намного «онтологичнее» – эвдемонизм, стремление к счастью. А еще лучше – стремление к благу. «Начало всех вещей скорее всего благо»21. «Всякое искусство и всякое учение, а равным образом поступок и сознательный выбор, как принято считать, стремятся к определенному благу. Поэтому удачно определяли благо как то, к чему все стремится»22. Но тут, на возвышенной метафизической ступени «наивысшего блага» (to ariston)23, перед Аристотелем возникали те же антропологические трудности, что и с примитивным принципом удовольствия. «Относительно названия сходятся, пожалуй, почти все, причем как большинство, так и люди утонченные называют (высшим благом) счастье… Но в вопросе о том, что есть счастье, возникает расхождение, и большинство дает ему иное определение, нежели мудрецы»24. «И вот если «благо» имеет столько же значений, сколько «бытие»… то ясно, что «благо» не может быть чем-то всеобъемлюще общим и единым»25. «Следовательно, «благо» как нечто общее, объединенное одной идеей, не существует»26.
Стало быть, еще Аристотель почувствовал, что удовольствие, как бы мы от него ни отталкивались и какую бы метафизическую лестницу на нем ни строили, не может служить антропологической основой жизни.
Помните, у Пушкина?
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье
Вкушать в неведомой тиши…27
То есть, если бы человек стремился только к наслажденью, он бы остался в тиши, наслаждался бы там. Но… «смутное влеченье»… душа чего-то жаждет, и это смутное, жаждущее отрывает от уже определенного наслаждения, увлекает, направляет… Любопытная психография, вы не находите?
Замечу, что по сравнению с ноократизмом от гедонизма рукой подать до признания руководящей роли Потребности, всего два мыслительных шага надо совершить. Первый: не счастье движет желанием, как у Локка, а исполнение желания приносит счастье. Бертран Рассел по этому поводу писал: «…сказать, что люди желают только удовольствий, значит поставить телегу перед лошадью. Что бы мне ни случилось пожелать, я почувствую удовольствие, удовлетворив свое желание; но удовольствие основывается на желании, а не желание – на удовольствии»28. Этот шаг делали многие философы. Но второй шаг – признать, что наши желания проистекают из наших потребностей и они-то и движут нами, – второй шаг решительно сделал только Симонов.
Что мешало его сделать великим философам? Не уверен, но догадываюсь, что главным образом две вещи: (1) уже разобранный нами ноократизм и (2) то, что я условно и не без иронии готов назвать
§ 18
«патологизмом»: человеком, дескать, правят «страсти» (от греческого παθη).
Тут целых три обстоятельства уводят нас от теории потребностей, вместо того чтобы вести к ней.
Первое. Полное смешение потребностной, психической и эмоциональной сфер. Основатель стоической школы, Зенон, «страсти» называл эпифеноменами суждений разума29. Хрисипп считал «страсть» состоянием пневмы. На психофизическом уровне она-де проявляется в противоразумных деформациях пневмы, которые суть побочный эффект ошибочного суждения30. Скорбь, например, может быть определена как «неразумное сжатие» душевной пневмы под влиянием ошибочного представления о присутствии зла31. И так далее32.
Аффекты Спинозы, в принципе, представляют собой состояния как души, так и тела человека, при этом, как мы помним, определяют аффекты не наши желания, а наши идеи.
Очень часто у древних греков, у христианских учителей и у философов Нового времени «страсти» представляются и как некие влечения, и как средства их удовлетворения.
Второе. «Патологи», как правило, соотносят страсти и удовольствия с «низшими» потребностями (с витальными, по Симонову). Вот как рассуждает Аристотель: «…большинство, т. е. люди весьма грубые, [разумеют под благом и счастьем] удовольствие, и потому для них желанна жизнь, полная наслаждений. Существуют ведь три основных [образа жизни]: во-первых, только что упомянутый, во-вторых, государственный и, в-третьих, созерцательный. И вот большинство, сознательно избирая скотский образ жизни, полностью обнаруживают свою низменность»33. То есть, если следовать этому рассуждению, только на витальном уровне бушуют и командуют нами страсти, только здесь можно говорить об удовольствии, скотском удовлетворении, а на государственном уровне, в созерцательном эмпирее – удовольствий и страстей нет, что ли? Неужто Аристотель не сталкивался с социально-политическими страстями? Ведь он воспитывал Александра Македонского, одного из самых страстных, одержимых и неистовых государственных деятелей! Разве чужд был великий Стагирит интеллектуальному удовольствию, страсти к исследованию? Ведь он был учеником Платона, а тот – собеседником Сократа, самого исступленного и вдохновенного искателя вечно ускользающей истины!
Последующие философы, однако, вовсе не изменили своих взглядов на страсти. Христиане, из любви к Богу и ближнему идущие на нечеловеческие лишения и муки, крестные страдания Иисуса Христа называющие «Страстями Господними», в своей теологической антропологии обычные человеческие страсти слишком часто соотносили не просто со скотством, а со скотством сатанинским, с низменностью дьявольской. Сплошь да рядом человеческую плоть они противопоставляли душе и еще решительнее – духу.
Спиноза самую базовую, самую императивную, в критических ситуациях самую властную нашу потребность – потребность самосохранения – обозвал «пассивным состоянием».
Третье. Я потому и употребляю слово «патологизм», что со времен Платона и до Канта включительно подавляющее большинство философов учили: «страсти» – это плохо, и с ними надо бороться. Как? Одни рекомендовали подавлять страсти и добиваться «бесстрастия» (многие стоики, эпикурейцы и др.); причем когда эта рекомендация попадала на религиозную почву, она становилась категорическим императивом и приобретала иногда тоталитарный характер. Вспомним буддистов. Вспомним христианских исихастов: «И когда ум, истребив всякую живущую в нем страсть, доставит душе бесчувственность и не только сам себя, но и другие душевные силы целиком обратит к себе, и все чужое, что до того отпечатлелось в нем дурного, он отстранит прочь… Сам же он, возвысившись до духовных и умопостигаемых видений, благочестиво и благоговейно отстраняется от всего и предстоит перед Богом немым и безгласным…»34.
Другие трактовали лишь о подчинении страстей разуму или «разумному началу» (Платон и созвучные ему мыслители).
Осторожный Аристотель оставил нам в наследство более осторожную рекомендацию: надо свои стремления «согласовывать с рассуждением»35 и таким образом стремиться к «золотой середине». «…Тот, кто старается умерить свои аффекты и влечения, должен – насколько то возможно – стараться познавать добродетели и их причины», – советует нам Спиноза36.
«Стараться»… «Насколько то возможно»… Пушкина, конечно, они не читали. Его Алеко старался убежать от закона и от самого себя в бессарабскую глушь, «насколько то возможно» пытался спрятаться в шумной цыганской толпе…
Проснувшись поутру, свой день
Он отдавал на волю бога,
И жизни не могла тревога
Смутить его сердечну лень…
И жил, не признавая власти
Судьбы коварной и слепой;
Но, Боже, как играли страсти
Его послушною душой!
С каким волнением кипели
В его измученной груди!
Давно ль, надолго ль усмирели?
Они проснутся: погоди.
(Выделено, разумеется, мной. – Ю. В.)
Лишь немногие философы догадывались, что страсти разуму не подвластны, и если разум хочет играть роль полководца, то против
враждебной страсти ему надлежит вооружить страсть дружественную ему, и лишь при этом условии, может быть, удастся выиграть сражение. Так, Платон в схватке разумного начала с вожделеющим рекомендовал привлекать на службу разуму «яростную» часть души: она-то легче и надежнее разберется со страстями, так как сама по себе страстная, по крайней мере, частично. Спиноза, как мы помним, призывал трансформировать аффекты-страсти в аффекты-действия, неразумные пассивные состояния – в активные и разумные. Аффект, как неоднократно указывал Спиноза, может быть побежден только аффектом!38
Отсюда, казалось бы, еще ближе до потребностной теории. Но занесенной было ноге ступить некуда. Эти европейские умники слишком уж опираются на свой разум. Неразумные аффекты – плохие, разумные – хорошие. Такую философию не только Пушкин – любой рассуждающий русский алкоголик запросто поколеблет и опрокинет. Он вам мигом докажет, что пьет он исключительно разумно, со знанием питейного дела, с учетом личных причин и окружающих экономических, социально-политических и культурно-исторических обстоятельств и что теоретически и практически, умозрительно и интуитивно, индуктивно и дедуктивно в России логично, художественно и религиозно именно пить, а не пить в России – неразумно и недействительно. Спиноза, конечно, великий философ, но где ему, голландскому еврею, понять русскую душу, испытать российскую вековую неудовлетворенность, причаститься евразийской дионисийской жажде!..
§ 19
Никто из известных мне великих философов не предпринимал попытки системно классифицировать потребности (или стремления, влечения и т. п.) так, как это сделал Павел Симонов. Сам Симонов отмечает, что «мы не располагаем их обоснованной классификацией, традиционно ограничиваясь делением потребностей на материальные и духовные, на естественные (биологические) и культурные (исторические)»39.
Странное дело, но с особым упорством игнорировались потребности идеальные, духовные, то есть те, удовлетворению которых была подчинена жизнь философов и ученых. Великий Гегель ввел в свою систему понятие Потребности, но использовал его почему-то лишь для описания социально-экономических явлений. Конрад Лоренц в число своих «основных драйвов» никогда, насколько мне известно, не включал исследовательский инстинкт животных.
Ни у кого мы не встретим потребностной триады. При особом желании можно, конечно, усмотреть нечто похожее в психической триаде Платона, вожделеющее начало объявив витальными потребностями, яростное – социальными, а разумное – идеальными (судя по тому, как на основе этой триады Платон затем стратифицирует свое идеальное государство, у нас есть для этого некоторые основания). Но стоит ли примысливать, причитывать потребностный подход тому, кто движителем и основой жизни провозгласил субстанциальные идеи?
§ 20
Тем паче никто из известных мне философов не вводил принцип потребностной доминанты с обязательным различением трех видов доминант: ситуативной, практической и доминанты жизни. Никто не предлагал нам иерархию потребностей в качестве антропологического инструмента (матрицы, методики) для оценки, изучения и прогнозирования поведения особи, индивида, личности.
Некоторые сотрудники Симонова говорили ему: доминанта? в западной науке даже термина такого нет. Пусть будет так, пусть в нейрофизиологии, на клеточном уровне, в понятии доминанты нет исследовательской необходимости (хотя я в этом не уверен). Но, слава Богу, есть на свете исследователи, которые могут и хотят взглянуть выше и шире отдельной клетки. И чем шире и выше хотят исследовать, тем больше они будут нуждаться в «принципе доминанты», открытом академиком Алексеем Ухтомским и применительно к потребностному анализу развитом и дополненном академиком Павлом Симоновым. Дерзну предсказать, что со временем принцип доминанты преобразуется в доминантологию как направление в совокупном гуманитарном мышлении, и скоро теоретическая основательность и практическая продуктивность той или иной гуманитарной науки будут оцениваться по тому, использует она принцип доминанты или не использует.
§ 21
Когда потребность не определена как движущая сила, метафизически устремленная мысль неизбежно приходит к божественной детерминации всего и вся, и сознательно или бессознательно, в контексте или в подтексте содержится мыслительная установка на некий антропологический теизм (или деизм, или пантеизм). «Движущая сила тел, – учил Декарт, – …не что иное, как воля Божья… Естественная причина не есть реальная и истинная причина, а причина случайная, определяющая решение творца природы действовать тем или иным образом в том или ином случае»40. У Спинозы, кроме божественной субстанции, вообще ничего нет. У Локка, как заметил Бертран Рассел, человеческое поведение по сути «подкрепляется» вознаграждением или наказанием на том свете: Бог ниспослал определенные нравственные правила; те, которые им следуют, пойдут на небо, а которые решатся их нарушить, пойдут в ад41. И так, от Фалеса до самых последних времен, до недавней истории на Патриарших, Бог всем управляет, все желает, мыслит и во всем действует, даже когда от Него в человеческих представлениях осталась лишь некая теоретическая абстракция, космический перводвигатель, философский абсолют, категорический императив или иррациональная мировая воля.
Поймите меня правильно, я не против Бога – я против «deus ex machina», «божка из машины», с помощью которого все пытаются объяснить. Этот наряженный в бога актер, спускаемый на корабельном канате на просцениум и торжественно объясняющий зрителям, как им выбраться из неразрешимых мыслительных противоречий, в которые их загнал драматург, этот «божок из машины», придуманный, как говорят, Еврипидом, – он и в театре многим не нравился, а в антропологических построениях выглядит почти криминально.
«Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки». Помните? Берлиоз от этой девственной реплики Ивана Бездомного сконфузился. Но Воланду предложение понравилось, «даже привело в восторг». «Именно, именно, – закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, – ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: „Вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали!..“»42.
То, что Аннушка купила и разлила масло, наверное, без божественного участия трудно объяснить. Но то, что, напившись абрикосовой воды, Берлиоз стал икать; что в ответ на приветствие Воланда Михаил Александрович приподнялся и раскланялся; что, глядя на странного незнакомца, председатель МАССОЛИТа сперва подумал «немец», затем «нет, скорее француз», потом «нет, он не англичанин»; что предупредительный советский гражданин решил добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить в бюро иностранцев о сумасшедшем приезжем немце, – неужто и тут Берлиозом управляла непременно божественная воля, а не нечто менее божественное, более примитивное и легче объяснимое?
II
§ 22
Лично мне представляется, что Павел Симонов дает нам возможность глубоко и сравнительно легко проникнуть в суть жизни, не только человеческой, но и животной. Для этого нам надлежит руководствоваться пятью принципами, вытекающими из симоновской системы.
1. Жизнью движут потребности, а их удовлетворение порождает различные формы поведения живых систем.
2. Разум человеческий может лишь частично контролировать процесс удовлетворения потребностей, но не сами потребности, и уж никак он не в состоянии причинно обусловливать потребности, генерировать их, учреждать и аннулировать. Если разум отождествлять с сознанием, то он и сам собой управляет лишь отчасти, так как, помимо сознания, в структуру человеческой психики входят «неосознаваемое психическое», подсознание и сверхсознание.
3. Эмоции суть психические механизмы оценки актуальности какой-либо потребности и вероятности (возможности) ее удовлетворения.
4. Потребности многоразличны и, по меньшей мере, надо различать среди них потребности витальные (биологические), социальные (ролевые) и идеальные (духовные, познавательные).
5. Друг с другом потребности пребывают в состоянии почти непрерывного противоречивого взаимодействия, в результате чего всегда складывается некая потребностная иерархия, а доминирующая в этой иерархической структуре потребность (или потребностный комплекс) так или иначе формирует вектор поведения и в итоге обусловливает цель жизни.
Эти принципы находятся в системной, диалектической и, в известном смысле, исторической взаимосвязи, так что если в исследовании жизни пренебречь хотя бы одним принципом, тут же возникнет в лучшем случае некая мыслительная однобокость, а в худшем – системный диссонанс и смешение краеугольных представлений; и мы почти наверняка столкнемся с теми антропологическими крайностями, которые мы только что кратко рассматривали; ноократизмом, гедонизмом, патологизмом, а также эклектизмом, анархизмом или тоталитаризмом.
Эти пять принципов мы с вами можем обнаружить только у Симонова; это, как сейчас говорят, его эксклюзивное открытие, лично им составленный и им сыгранный аккорд в совокупной симфонии человеческого знания. Такой комбинации нот мы ни у кого не встретим.
Даже у Фрейда.
§ 23
О Фрейде я не случайно упомянул, Мне не раз приходилось слышать, что Симонов, дескать, все взял у Фрейда.
Видите ли, господа, психо-метафизическая система Зигмунда Фрейда, которую он предпочитает именовать «психоанализом», на первый взгляд и вправду содержит все те пять принципов, комплексную формулировку которых я только что объявил эксклюзивным достижением Симонова.
Человеком, по Фрейду, движет влечение (Trieb). Знаменитое фрейдовское «либидо» на русский язык с латыни переводится как «желание, влечение, стремление», и вполне возможно понимать его как «потребность». Не только индивидуальный человек управляется влечениями, но и «культура была создана под влиянием жизненной необходимости за счет удовлетворения влечений…»43.
Психический аппарат человека, в целом подчиненный влечениям, Фрейд, как известно, разделил на три «психических феномена»: сознательное, предсознательное и бессознательное44, или на «три царства, сферы, области»: Сверх-Я, Я и Оно45. Тут действительно великая революция в психологии, и организатор метафизического переворота, Зигмунд Фрейд, прекрасно это сознавал, напоминая, что для большинства «сознательное» и «психическое» были тождественны, а «мы были вынуждены расширить понятие «психическое» и признать психическое, которое не сознательно»46. Это – еще больший переворот, ибо здесь не только расширение сферы психического, не только утверждение бессознательного47, но также утверждение феноменологического примата бессознательного («психические процессы сами по себе бессознательны, сознательны лишь отдельные акты и стороны душевной жизни»48) и главное – обстоятельное структурирование психического.
Эмоциональная сфера у Фрейда, похоже, отделена от потребностной; во всяком случае, насколько я помню, Фрейд никогда не объявлял эмоциональные состояния движущей причиной и тем более – источником влечений.
Есть у Фрейда некая классификация влечений и однозначно определена «доминанта жизни» – Либидо с большой буквы.
Похоже на Симонова? Да, похоже, но лишь на первый взгляд и эдак с расстояния километра, когда видишь лишь, что идет человек, а не корова и не лошадь. Но по мере сближения с системой Фрейда, начинаешь видеть иную антропологическую картину.
§ 23а
«Влечение» – не совсем Потребность; на мой взгляд, «влечение» более, чем «потребность», подразумевает некоторую нацеленность на действие. В немецком языке «Trieb» означает «порыв, побуждение, импульс», «склонность, стремление» и даже «инстинкт», но для русской «потребности» в немецком есть другое слово – «Bedarf». К тому же, помимо «влечения», Фрейд часто использует в своей психографии такие термины, как «намерение» (Absicht), «тенденция» (Tendenz)49, не отличая их от «влечений» и как бы отождествляя их с последними. В одном из определений либидо Фрейд уточняет: «Либидо, совершенно аналогично голоду, называется сила, в которой выражается влечение, в данном случае сексуальное…»50. Выходит, что либидо не есть само по себе влечение, а представляет собой нечто, в котором лишь выражается влечение? В другом месте Фрейд определяет либидо как «стремление к удовольствию»51.
Далее. Фрейдовское «Оно» (Es) – это одновременно и потребностная, и психическая структура. «Все… инстинкты, требующие выхода, полагаем мы, находятся в Оно»52. «Импульсивные желания, которые никогда не переступают через Оно…»53. Однако оказывается, что вроде бы чисто психическая структура – «Я» – тоже в известной степени может считаться потребностной, так как «обладает своими особыми силами, стремлениями Я…»54 или «тенденциями Я»55.
Напомню, что у Симонова «сознание» ни в коей мере не является потребностной структурой. Но кто сказал, что у Фрейда Я – исключительно сознание? Казалось бы, сам Фрейд об этом беспрестанно говорит, противопоставляя сознательное Я бессознательному Оно. Но как тогда понимать следующее заявление: «…значительные части Я и Сверх-Я могут оставаться бессознательными, обычно являются бессознательными. Это значит, что личность ничего не знает об их содержании и ей требуется усилие, чтобы сделать их для себя сознательными. Бывает, что Я и сознательное, вытесненное и бессознательное не совпадают»56?
Можно ли считать Оно, Я, Сверх-Я автономными структурами? По духу психоанализа они не только автономны, но и противоборствуют друг другу. Но по букве: «Я является лишь частью Оно»57, «от одной части Оно Я отделилось…»58. И в то же время «Сверх-Я»59 именуется «инстанцией Я»60, оно «отделилось… от остального Я»61.
Осмелюсь утверждать, что вся эта путаница возникает в моей голове не потому, что я не потрудился понять Фрейда, а потому что Фрейд не потрудился, чтобы его можно было понять в структурном отношении. Напомню, что у Симонова мы, во-первых, имеем дело с одной психической триадой, и, во-вторых, Симонов тщательно различает свои подсознание, сознание и сверхсознание и дает параметры этого различения (см. § 4).
§ 23б
Казалось бы, уж кого-кого, но никак не Фрейда можно обвинять в ноократизме. Бессознательное, либидо – всю жизнь он утверждал власть и господство этих двух владык, самодержавных монархов человеческой психики. Так – в учебниках и с первого, заметьте, взгляда. Ибо, как только мы внимательно вчитаемся в теорию старины Зигмунда62, так сразу обнаружим, что Либидо и Оно – вовсе не такие уж самодержцы и автократоры, какими мы их приготовились представить, – их постоянно притесняют, подавляют и сублимируют, представьте себе.
Кто осмелился, кто дерзнул?! «Я», то есть сознание или, выражаясь более осторожно, самая сознательная из фрейдовских структур. Именно Я (или «тенденции Я»63) осуществляет цензуру и проводит вытеснение нежелательных для него влечений, намерений и инстинктов. Я не просто отклоняет «импульс, душевный процесс», но еще у последнего при этом «отнимается энергия, которой он располагает, он становится бессильным… Весь процесс принятия решения о нем проходит под контролем Я»64. Во второй половине своего научного творчества Фрейд, правда, отобрал вытеснительную функцию у Я и передал ее Сверх-Я65. Но фрейдовский ноократизм от этого едва ли исчез, если мы вспомним, что Сверх-Я определяется как инстанция Я; и в любом случае Сверх-Я преобладающе психично, а не потребностно.
Свою цензорскую, контролирующую и подавляющую силу Я, оказывается, черпает в том, что оно, якобы единственное из трех структур, находится в прямых отношениях с внешним миром, «оно взяло на себя задачу представлять его перед Оно для блага Оно, которое в слепом стремлении к удовлетворению влечений, не считаясь с этой сверхсильной внешней властью, не смогло бы избежать уничтожения»66. Замечу, что, с точки зрения психофизиологии, это утверждение, мягко говоря, неточное. Не только наше сознание общается с внешним миром, и в общем объеме общений с окружающей средой доля сознания, пожалуй, наименьшая; во всяком случае, от уничтожения нас прежде всего спасает бессознательное (например, отдернули руку и лишь потом поняли, почему отдернули: сковородка-то горячая); затем – подсознательное (скажем, все побежали, и мы на всякий случай тоже побежали, еще не поняв, почему и отчего, – Симонов очень любит этот пример подсознательного оборонительного подражания).
По Фрейду, Я «имеет доступ к моторной иннервации»67. А потребностно-психическое, бессознательное Оно разве не имеет?
И можно ли говорить о самодержавии бессознательного, если основное терапевтическое усилие психоанализа Фрейд определяет весьма ноократически: «…укрепить Я, сделать его более независимым от Сверх-Я, расширить поле восприятия и перестроить его организацию так, чтобы оно могло освоить новые части Оно. Там, где было Оно, должно стать Я»68?
Но как этого достичь, когда нам только что объяснили, что «Я должно проводить в жизнь намерения Оно… изыскивая обстоятельства, при которых эти намерения могут быть осуществлены наилучшим образом»69; что Я «чувствует себя стесненным с трех сторон, ему грозят три опасности, на которые оно, будучи в стесненном положении, реагирует появлением страха»70; эти три опасности, или «три строгих властелина», или даже «три тирана» – внешний мир, Сверх-Я и Оно71, и вот от общения с ними в Я «возникает страх, реальный страх перед внешним миром, страх совести перед Сверх-Я, невротический страх перед силой страстей в Оно»72. Отношение Я к Оно Фрейд сравнивает с отношением наездника к своей лошади73: то наездник определяет направление движения, то лошадь несет, куда ей вздумается. А кто из них теоретически управляет в смысле тенденции жизни, решайте сами, так как лично меня Фрейд основательно сбил с толку.
§ 23в
В чем я совершенно уверен, так это в том, что в системе Фрейда нет и не может быть тех психических явлений, которые Симонов назвал сверхсознанием. Интуиция и предвидение, заявляет старина Зигмунд, не существуют74. Стало быть, Симонов никак не мог позаимствовать у Фрейда свое открытие: нечего заимствовать, если даже интуиция отрицается – иллюзия-де.
§ 23 г
Эмоции, эмоциональные состояния Фрейд, разумеется, принимает во внимание, Но, во-первых, эмоциональная сфера у него очень часто господствует над потребностной. «Не вытеснение создает страх, – настаивает Фрейд, – а страх появляется раньше, страх производит вытеснение!»75. Эмоция вытесняет потребность? – спросим мы.
Во-вторых, «Я – единственное место [сосредоточения] страха, только Я может производить и чувствовать страх… мы не знаем, какой смысл было бы говорить о «страхе Оно» или приписывать Сверх-Я способность к боязливости»76. То есть носителем и даже производителем страха объявляется самая сознательная из фрейдовских структур.
В-третьих, во всей эмоциональной палитре человека Фрейда занимает, пожалуй, один только страх.
Наконец смотрите, какое любопытное наблюдение: «неудовлетворение голода и жажды, двух самых элементарных инстинктов самосохранения, никогда не ведет к возникновению страха, между тем как превращение в страх неудовлетворенного либидо, как мы знаем, принадлежит к числу самых известных и чаще всего наблюдаемых феноменов»77. Я-то, наивный, всегда полагал, что самым элементарным и самым «страхоносным» является оборонительный инстинкт, а не голод и не жажда. И мне, грешному, часто казалось, что неудовлетворенная сексуальная потребность порождает не страх, а прямо противоположные эмоции и желания.
В любом случае, в этом фрейдовском тоталитаризме страха и намека нет на информационную теорию эмоций Симонова.
И еще меньше согласуется с симоновской системой теория Либидо.
§ 23д
Фрейд классифицирует потребности, но его классификация напоминает мне работу дровосека. Дровосеку нужно не живое дерево, а производственная древесина, попросту говоря, бревно, освобожденное от веток и сучьев. «Предполагается гораздо большее количество разнообразных влечений, чем это нужно: влечение к самоутверждению, подражанию, игре, общению и многие им подобные… Нам всегда казалось, что за этими многочисленными заимствованными влечениями скрывается нечто серьезное и могущественное, к чему мы желали бы осторожно приблизиться»78. «Осторожно приблизиться» в практике дровосеков означает точно и быстро отсечь топором то, что мешает. Больше всего нашему Дровосеку мешают инстинкты самосохранения или «влечения Я». Что с ними делать? Легко: давайте сведем их к голоду и жажде и попутно переименуем в «интересы» – истинным влечением и стремлением может быть только Либидо, или Эрос, или сексуальные влечения в широком смысле.
Социальные, говорите, потребности? Они нам не нужны, и с ними мы расправимся еще легче: объявим не самостоятельными и, Боже упаси, не автономными, а результатом сублимации сексуальных потребностей; они, дескать, «отклоняются от своих сексуальных целей и направляются на цели, социально более высокие, уже не сексуальные»79.
Какие-то там идеальные влечения? Тоже, представьте себе, сублимация. Вот, скажем, художник, «в нем теснятся сверхсильные влечения, он хотел бы получать почести, власть, богатство, славу и любовь женщин; но у него нет средств, чтобы добиться их удовлетворения…»80.
Возникли некие неподатливые «агрессивные влечения»81. Но и с ними Великий Дровосек разобрался, взяв небольшой теоретический перекур: «к счастью, агрессивные влечения никогда не существуют сами по себе, но всегда сопряжены с эротическими»82.
Симонов, как мы помним, скрупулезно классифицирует потребности. Фрейд свел весь процесс классификации к высвобождению одного «серьезного и могущественного» из всего остального, «эгоистического», «заимствованного».
У Симонова сложно переплетены ситуационные, практические, жизненные доминанты индивидуального человека. Фрейд увидел в Либидо доминанту жизни всего человечества! Причем доминанту исторически непрерывную (как в фило; так и в онтогенезе) и единственно возможную!
Почему такая честь именно Либидо? Да потому, что оно доставляет нам «необыкновенно высокое наслаждение»83; «самое интенсивное удовольствие, доступное человеку, – наслаждение при совершении полового акта»84. Сомневаюсь, что с подобным утверждением согласились бы такие люди, как Юлий Цезарь, или Наполеон, или Сталин. Прежде всего потому не согласились бы, что у них был другой источник самого интенсивного удовольствия и необыкновенно высокого наслаждения. Скорее их любовь к женщинам была результатом сублимации – точнее, витализации – их социальной жажды власти.
«Сексуальность – единственная функция живого организма, выходящая за пределы индивида и обеспечивающая его связь с видом»85. – Постойте, а когда солдаты старой наполеоновской гвардии умирали за своего императора, разве не выходили они за пределы себя и не обеспечивали тем самым единственно ценную для них связь – с нацией, с величием Франции, с их маленьким и толстеньким кумиром и богом?
«…Влечения, которые можно назвать сексуальными в узком и широком смыслах слова, играют невероятно большую и до сих пор непризнанную роль в возникновении нервных и психических заболеваний»86. Однако ученик, а затем научный противник Фрейда, Альфред Адлер, показал, что многочисленные случаи неврозов намного лучше и удовлетворительнее могут объясняться «потребностью во власти»87.
Одним словом, Либидо, конечно, мощное, многоликое, властное и мстительное влечение. Но нет никаких оснований категориально превозносить его над другими автономными потребностями, объявлять движущей силой человеческой истории. Оно, конечно, Александр Македонский неукротимый и неистовый был человек, но ведь не это самое… как бы мне осторожнее выразиться, чтобы не потревожить тень его матушки, Олимпиады?.. Во всяком случае, никакое либидо не объяснит мне, почему Македонский дошел до Индии и перевернул весь мир.
§ 23е
Как видим, нарушен всего один из симоновских принципов – принцип доминанты, и даже гениальную систему великого Фрейда начинает типово лихорадить. Как следствие возникают противоречия.
Противоречие с жизненной реальностью. Сам Фрейд, описывая так называемые ошибочные действия, в качестве примера приводит нам эпизод из жизни «одного известного немецкого химика», брак которого не состоялся, потому что ученый забыл о часе венчания и вместо церкви пошел в лабораторию88. Однако тут, похоже, не либидо сработало, а напротив – научная доминанта вытеснила и самое либидо, и правила приличия, и жалость к невесте, и, наверное, сложный комплекс социальных мотиваций, как правило, сопутствующий браку. Забывчивый химик, добавляет Фрейд, «был так умен, что ограничился этой одной попыткой и умер холостяком в глубокой старости»89. Стало быть, не просто ситуативная доминанта, а доминанта жизни заставила совершить «ошибочное действие», а после властно запретила его исправлять, ибо, с точки зрения главенствующей потребности, такое удовлетворение второстепенного либидо для данной личности могло стать опасной ошибкой.
Противоречия внутри системы. Они постоянно ощущаются у Фрейда. Либидо, объявленное тоталитарной основой жизни, должно определять, руководить и направлять, но оно почему-то не руководит и не направляет, и в результате мы имеем дело с доминантой человечества, над которой само человечество, индивидуально-психически представленное в Сверх-Я, постоянно глумится, стесняя ее, вытесняя и в некоторых случаях подавляя. Что это, простите, за основа жизни, с которой жизнь так безжалостно и неуважительно обращается? Отсюда почти постоянная невротичность фрейдовских системных построений и агрессивная истероидность фрейдовской метафизической мысли, когда она вторгается в сферу социально-политическую и особенно – в мир художественного творчества и в царство религии. Сам Фрейд, похоже, не чувствовал этого. Но предсознательная невротичность и бессознательная истероидность его системы отпугнула двух самых талантливых и знаменитых его учеников – Альфреда Адлера и Карла Густава Юнга. Не они ушли от Фрейда – великий психолог сам прогнал их от себя. Так как был человеком властным и не терпящим возражений. Наука была для него всем, ради нее он был способен на любые жертвы.
И с эдакой безусловной научной доминантой жизни и с ярко выраженной социальной потребностью идеологически господствовать над людьми – не кажется ли вам, что сам Фрейд как живой человек представлял собой авторитарное противоречие своей либидозной системе?
III
§ 24
Предлагаю вам новый антропологический подход или метод исследования. У меня для него и название есть, греческое, разумеется, «орцг|». Помните? Мы уже встречали это слово в философии стоиков. Обычно его переводят как «импульс», но стоики видели в нем «стремление души к чему-то»90, одну из четырех «способностей души», наряду со способностями представления (cpavTOioi), согласия (auvKoiTOi0ECog) и общей разумности (Хоуод)91 В словарях «ормэ» переводится как (1) быстрое, сильное движение или стремление, напор, натиск; (2) порыв, стремление, желание; (3) выступление в путь, «орцсхш» – двигать, устремлять, побуждать, возбуждать. Более того, от греческого «ормэ», как я понимаю, происходит русское слово «гормон». А что такое гормон? С одной стороны, один из самых известных внутренних агентов организма, а с другой, едва ли не самый загадочный биохимический механизм, влияющий на многие формы поведения. Самка канарейки, например, которая обычно строит гнездо только весной, после инъекции эстрогена, гормона яичников, начинает гнездостроение в любое время года92. Колюшка начинает мигрировать из глубоких мест в мелкие пресноводные нерестилища лишь тогда, когда специальные железы выделяют половые гормоны93. То есть гормоны теснейшим образом связаны с возникновением и исчезновением потребностей.
Пусть вас не смущает, что стоики в понятие «ормэ» вкладывали нечто иное. Мы ведь не отказались от использования слова «атом» на том основании, что Левкипп и Демокрит, которые это слово якобы придумали, считали атомы неделимыми; слово «атом», собственно, и означает «неделимый».
Необходимость в ормологическом (потребностно-мотивационном) методе ныне ощущается едва ли не во всех науках, занятых изучением жизни.
О потребностях заговорили в зоологии. Поведение животных, подчеркивает нобелевский лауреат Нико Тинберген, «определяется внутренними потребностями»94, «у каждого вида формируется такое поведение, которое наилучшим образом приспособлено к его нуждам»95. Другой нобелевский лауреат, Конрад Лоренц, говоря о новых явлениях и формах в эволюции животного мира, призывает «задаться вопросом, какое селекционное давление привело к появлению этих образований, иными словами – для чего они нужны»96. То есть, какая эволюционная потребность их породила.
Когда потребности животных не принимаются в расчет, происходят различного рода накладки. В экспериментальной зоологии таких примеров множество. Приведу лишь один, на мой взгляд, яркий и показательный. Карл Гесс поставил эксперимент на пчелах и показал, что эти перепончатокрылые не различают цвета. Карл Фриш поставил другой эксперимент и пришел к прямо противоположному результату: различают цвета, и неплохо. Кто из двух Карлов прав? Оказалось: Фриш прав. Знаете почему? Потому что Фриш учел потребности пчел, а Гесс не учел, и в эксперименте Гесса пчелам просто не нужно было различать цвета – они и не различали97.
Как возникают новые потребности в процессе эволюции? на какой стадии какая потребность становится доминирующей? как функционирует потребностная архитектоника вида, эволюционной мутовки? чем обусловливается? почему у одних классов (отрядов, семейств, родов) потребности более разнообразные, чем у других? – на эти вопросы и десятки других, с потребностями связанные, ученые не дали ответы прежде всего потому, что почти никогда их себе не задавали. С разных точек зрения наука пытается осмыслить эволюционные процессы – морфологической, психической, реже поведенческой, но я не знаю пока ни одного исследования, в котором была бы предпринята попытка более или менее целенаправленно и обобщенно изучить филогенез потребностей. Ясно, что если мы сравним друг с другом, скажем, морскую звезду, насекомое, птицу, млекопитающее и человека, то прежде всего перед нами предстанут принципиально отличные друг от друга структуры и диапазоны потребностей, которые обусловливают все остальные таксономические отличия. Если одни моллюски имеют защитные раковины, а другие (например, так называемый «тигр») плавают без всяких раковин, то не потому ли, что у одних есть потребность в раковине, а у других – нет? Если королевский пингвиненок не запоминает с рождения, как выглядит его мать, то значит ли это, что он психически несовершеннее и «глупее» других своих родственников по отряду ласто-крылых? Ученые давно поняли: ничуть не глупее, а просто ему витально и социально не надо запечатлевать свою мать: вся стая о нем заботится.
Я не сомневаюсь, что ормолог, то есть человек, во главу угла ставящий потребность, приступив к исследованию животной эволюции, оказал бы существенную помощь разноязычной и многоплеменной академии эволюционистов: многие уже полученные данные смог бы принципиально уточнить, приступил бы к поиску новых закономерностей движения и обогащения жизни.
Уверен, что ормологический подход особенно необходим для исследования человека и человечества. Я тут недавно провел опрос среди своих коллег-историков. Не кажется ли вам, спрашивал я, что Сталин и сталинизм были просто необходимы России, что в какой-то момент в них возникла историческая потребность? Так вот, один историк пожал плечами, другой посоветовал не задавать профессионалам журналистских вопросов (я преподаю на факультете международной журналистики), третий заподозрил меня в принадлежности к КПРФ, четвертый ответил на мой вопрос отрицательно, пятый – положительно, но оба ответивших затруднились аргументировать свои точки зрения, вернее, они довольно пространно рассуждали об отсутствии или наличии потребности в сталинизме, но я так и не понял, чем это отсутствие или наличие обусловливалось и почему, скажем, в Германии весьма похожая потребность возникла, а в Англии, например, по их словам «ничего подобного даже представить себе невозможно».
Представляете себе, как бы пригодился хороший ормолог, займись он историей. А тем более приди он в историю с образованием и навыками ученого-эволюциониста. Если, к тому же, он еще ознакомится с открытиями современной психологии, если он уважительно отнесется к политологии, не глух будет к искусству и как черт от ладана не будет бежать от религии, – цены не будет такому исследователю! И уж вовсе бесценным для нас будет тот, кто ормологию будет сочетать с ормогонией, то есть попытается ответить на вопросы: как возникают потребности? как они развиваются в фило- и онтогенезе? как они структурируются и взаимодействуют друг с другом в процессе своего развития? как в этих потребностных комплексах проявляются три симоновские доминанты: ситуативные, практические и жизненные? Не знаю, как вы, а я бы такого специалиста на руках понес бы до самой вершины, потому что с ним на руках восходить было бы в десять раз легче, чем одному и налегке…
Силой Атлантова дочь Одиссея, лиющего слезы,
Держит, волшебством коварно-ласкательных слов об Итаке
Память надеяся в нем истребить…98
Всякий не-ормолог, философствующий о человеке, как мне кажется, чем-то подобен нимфе Калипсо, «той, что скрывает»: он пытается сокрыть человека-одиссея от него самого, вытесняет из исследовательского поля зрения Потребность как сущностную силу человека, людских сообществ. Как подчеркивает Павел Симонов, «если мы принимаем положение о том, что потребности есть основа, движущая сила, побуждение и цель человеческого поведения… то знание этих потребностей приобретает первостепенное теоретическое и практическое значение в самом широком смысле»99.
§ 25
Афина ходатайствовала. Зевс повелел. Гермес передал приказание. Калипсо подчинилась и посоветовала Одиссею:
«Бревен больших нарубив топором медноострым и в крепкий
Плот их связав, по краям утверди ты перила на толстых
Брусьях, чтоб по морю темному плыть безопаснее было.
Хлебом, водой и вином пурпуровым снабжу изобильно
Я на дорогу тебя, чтоб и голод и жажду легко ты
Мог утолять; и одежды я дам; и пошлю за тобою
Ветер попутный, чтоб милой отчизны своей ты достигнул»100.
Вы поняли, на что я намекаю? Идея плота, материал, инструментарий, провизия, одежды и попутный ветер вдохновения – все это есть у Симонова, разоблачившего Потребность и подготовившего нас к свободному плаванию по ормологическим просторам жизни. Но плот мы сами должны строить. Для антропологического плавания психофизиологическая система Симонова не предназначена, то есть нуждается в предварительной философской обработке, которую я вынужден буду произвести, и уж на свой страх и риск.
Насколько я понимаю, мне предстоит даже не «обрабатывать» Симонова, а переводить его с психофизиологического языка на антропологический, ubersetzen, как говорят немцы, что буквально означает «пересаживать»; – вот-вот, я попытаюсь пересадить симоновскую систему с одной почвы на другую, не будучи в состоянии сохранить буквы (при переводе это невозможно), но всячески стараясь сохранить дух, направление и исследовательскую продуктивность теорий моего научного учителя. И потому там, где я буду внешне отходить от Симонова и даже противоречить ему, там внутренне и в результате я надеюсь быть еще ближе к нему и роднее. Помню, в раннем детстве, когда я был только генетическим продолжением Павла Васильевича, Симонов проявлял ко мне мало интереса. Но когда, лет с четырнадцати, я стал приобретать самостоятельную индивидуальность, стал возражать отцу и с ним полемизировать, тут, кажется, он разглядел во мне сына и духовно усыновил меня. И точно так же его система генетически породила мою систему, сообщила ей свои научные ДНК и РНК, но действуют, формообразуют и жизнетворят эти нуклеиновые кислоты идей по собственному почину, вернее, сообразно внутренним своим законам, а точнее, по плану Природы, с Божьего соизволения.
§ 26
Свой «перевод» я, пожалуй, начну с того, что попытаюсь защитить Симонова от Симонова же.
В большинстве своих работ он, например, объявляет себя последователем ленинизма. Такое пристрастие онтологически неизбежно ведет к материализму и, хуже того, к «диалектико-материалистическому монизму»; мне такое даже представить страшно, а Симонов называет это чудище «идейной основой союза психологии с физиологией мозга101. В гносеологии Симонов исповедует якобы ленинское «отражение», то есть копирование, фотографирование и пр. В его научных трудах можно встретить пассажи типа: «памятуя о социальной детерминированности всех (курсив мой. – Ю. В.) потребностей человека»102, «для нашего общества таким идеалом (личности. – Ю. В.) служит моральный кодекс строителей коммунизма»103.
Симонов имел слабость оригинальнейшие свои открытия и умозаключения подкреплять цитатами из различных функционеров коммунистической пропаганды и проповедников ленинской религии, редакторов «Правды», идеологических схоластиков партии, членов ЦК и Политбюро; дескать, они уже, помнится, подчеркивали, а я, грешный, вот вместе с ними прихожу к выводу.
Непомерное уважение, на мой взгляд, Симонов оказывал людям, мягко говоря, второстепенным в истории мировой культуры – актеру Станиславскому, психологу Выготскому, педагогу Сухомлинскому, награждая их эпитетами «великий», «гениальный», «замечательный», – в то время как истинные титаны и гении науки, искусства, религии иногда вовсе не упоминались.
Но, господа, «когда же продолжали спрашивать Его, Он восклонившись сказал им: кто из вас без греха, первый брось на нее камень. И опять, наклонившись низко, писал на земле»104)…Сколько талантливых людей, живших в эпоху господства тоталитарной коммунистической религии, вынуждены были в своих работах провозглашать ленинские «символы веры», живую свою мысль втискивать в прокрустово ложе коммунистической догматики, черт знает на кого ссылаться и беспрестанно творить молитвы лояльности. Из этого духовного плена вавилонского мы наконец-то вышли, и стоит ли вспоминать о царивших там духовных изуверствах.
Скажу более: из известных мне «советских» ученых Симонов, пожалуй, самый менее грешный перед наукой и камня никак не заслуживающий. По духу, а не по букве своей системы он не монист и не «отраженец»; страдай он этими недугами, он бы ни за что не сделал ни одного из своих замечательных открытий. Он имманентный диалектик, чистый и искренний ученый, истину и науку ставящий выше всего на свете. Оценивая одно из своих открытий, теорию потребностей, Симонов написал, что «наука материализовала душу и одухотворила материю»105. Это, на мой взгляд, подлинный «символ веры» Симонова. Цитатки же, заверения в лояльности, реверансы в сторону «моральных кодексов», поклонники коммунистическим иерархам и идолам – все это скорее защитный камуфляж, грязь эпохи, от которой без труда очищаются сочинения Симонова. А система его вообще к ним не причастна; у симоновской системы ко всему антинаучному врожденный, господа, иммунитет.
§ 27
Вы помните, что на животном уровне Симонов предпочитает именовать потребности рефлексами (см. § 6), словно ему неудобно одинаково называть сущностную силу, управляющую животными, и сущностную силу, движущую человеком; потребности в собственном смысле как бы только у нас с вами, а у братьев наших меньших – лишь «филогенетические предшественники» в виде безусловных рефлексов и инстинктов; и хотя у высших животных эти безусловные рефлексы бывают «сложнейшими», однако, если читать у Симонова между строк, настоящими потребностями они могут стать лишь будучи «качественно преобразованными процессом культурно-исторического развития»106.
Побоюсь согласиться с подобной дискриминацией. И не только потому, что базово, онтологически, сущностно, если угодно, потребности животных, на мой взгляд, ничем не отличаются от наших, человеческих, потребностей и рефлексов. А прежде всего потому, что рефлексы для меня уже сейчас представляются скорее формой поведения, формой удовлетворения потребностей, чем самими потребностями. Рефлексы не тождественны Потребности, а производны от нее. Сам Симонов, когда забывает о своей дискриминационной классификации и приступает к практической психографике – точнее, ормографике, – вынужден признать: «Реализация того или иного безусловного рефлекса зависит от наличного функционального состояния животного, определяемого доминирующей потребностью и сложившейся в данный момент ситуацией…»107. Получается, что и у животных есть потребности, которые обусловливают реализацию рефлексов.
§ 28
Как вы, может быть, обратили внимание, у Симонова в определении потребности чересчур большую роль играет внешняя среда и окружающий мир (см. § 3). А потому, беря на вооружение симоновское определение, я вынужден оговориться: я не могу себе позволить превозносить внешнюю среду над внутренней и тем более испытывать к ней ленинское благоговение.
Крупнейшие исследователи поведения животных, как мне представляется, весьма убедительно показали, что внутренняя среда» проявляет себя по отношению к среде внешней довольно независимо и иногда своенравно. Говоря об инстинктах, Конрад Лоренц, например, всегда подчеркивает, что они имеют собственную спонтанную активность, выражающуюся, в частности, в так называемом «аппетентном поведении», то есть активном поиске подходящего, ключевого стимула («релизера»). Инстинкт, «если ему пришлось долго молчать, вынуждает животное или человека активно искать такую ситуацию, которая стимулирует и заставляет произвести именно это инстинктивное действие, а не какое-либо иное»108.
Я уже, помнится, упоминал о лоренцовском скворце, который ловил несуществующих мух109. То есть ни что внешнее вроде бы скворца не стимулировало, и тогда он этот стимул сам себе вообразил. Таких примеров – десятки. Птица кардинал, у которой было разрушено гнездо, стала кормить насекомыми ручных золотых рыбок, плавающих у поверхности водоема, и это выкармливание рыбок продолжалось несколько недель110. Самец горлицы, которого лишили самки, через несколько недель стал ухаживать за белой домашней голубкой, которую до этого полностью игнорировал. Когда и ее забрали, начал «приставать» к чучелу голубя, затем, в отсутствие чучела, – к смотанной в узел тряпке и наконец адресовал свое токование в пустой угол клетки, где пересечение ребер ящика создавало хоть какую-то оптическую точку, способную задержать его взгляд111.
Потребность, как подчеркивают зоологи, имеет своего рода независимый нервный аппарат. Вспомните кошку, которая, увидев мышь, перестала слышать метроном. «Нервная система, – настаивает Нико Тинберген, – нечто большее, чем просто рефлекторная машина… не является пассивной структурой, ожидающей специфической команды, а сама решает, следует ли ей дожидаться такой команды или же управлять поведением по собственной инициативе»112.
Может создаться впечатление, что Потребность уже на животном уровне главнее и властнее воздействий внешней среды. Но поостережемся впадать в другую крайность. Действительно, впрысни колюшке гормон, и она в любое время года, в любых средовых условиях начнет менять окраску, готовиться к производству потомства. Но ведь в естественных условиях именно внешние условия (например, постепенное увеличение продолжительности дня) стимулируют железы, выделяющие половые гормоны. Поэтому, на мой взгляд, безопаснее не противопоставлять стимул потребности, внешнюю среду – внутренней, а вместе с Нико Тинберганом сказать: «внешний стимул и внутренние условия взаимодействуют»113, поведение животных «определяется внутренними потребностями и запускается приходящими из внешнего мира сигналами»114.
Итак, возвращаясь к симоновскому определению, сперва еще раз приведу его: «Потребность… есть специфическая (сущностная) сила живых организмов, обеспечивающая их связь с внешней средой для самосохранения и саморазвития, источник активности живых систем в окружающем мире»115. А теперь попробую «антропологически перевести»: я не против того, что потребности обеспечивают связь организма с внешней средой, но я настаиваю, чтобы в определение Потребности была включена и среда внутренняя, которую потребность порождает, развивает, формирует и структурирует. Я нисколько не возражаю против утверждения Симонова, что «предметы удовлетворения потребностей находятся во внешней среде»116, но я уверен, что многие потребности удовлетворяются за счет внутренней, или психической, среды, а иногда исключительно в ней и с ее помощью. Возьмем, скажем, математика. Насколько внешняя среда может удовлетворить его исследовательскую потребность? В природе существуют одна, две, три березы. Но корень квадратный из минус одной березы?!..
Соответственно мне придется дополнить и симоновское определение поведения (см. § 3). Внешними объектами оно, как вы понимаете, не ограничивается. Я подозреваю, что даже у кошки, увидевшей мышь и настолько ею заинтересовавшейся, что кошачий мозг «материалистически» перестает воспринимать звук метронома, – я сильно подозреваю, что в мозгу этой кошки рождается некое особое, психическое поведение, в котором контакт устанавливается не с внешними, а с внутренними объектами, и они удовлетворяют исследовательскую потребность животного.
Я уже не сомневаюсь, а знаю наверняка: когда человек неподвижно сидит в кресле и слушает, скажем, проигрыватель и вдруг вскакивает, хлопает в ладоши, топает ногами и хохочет или, напротив, вжимается в кресло и плачет… когда Чайковский пишет «Пиковую даму», набрасывает ноты на бумагу, а потом, дрожа от страха, забирается под стол… – натурально под стол, господа, залез великий русский композитор, когда сочинял сцену, ту самую, где к Германну ночью является призрак старой графини; я понимаю, что залезть под стол и там продолжать записывать ноты – контакт с внешними объектами, но согласитесь, что в мозгу Петра Ильича в этот момент осуществлялось поведение намного более важное, чем физиологическое дрожание под столом, и именно оно удовлетворяло потребности Чайковского, и до сих пор оно удовлетворяет наши потребности… когда мы сидим у проигрывателя (я специально не театр беру, не телевидение, где много внешних зрительных образов), слушаем аудиозапись, и при этом некоторые даже глаза закрывают, чтобы один вид внешнего мира не мешал этому внутреннему поведению, наши потребности полнейшим образом удовлетворяющему… Ну, вы меня поняли?
§ 29
«Потребность есть специфическая (сущностная) сила живых организмов…». Не кажется ли вам, что скобки тут излишни?
Разве понятие «сущностная сила» не ключевое в симоновском определении Потребности? Я пока не готов погружаться в глубь онтологии жизни, но должен признаться: едва я начал пересаживать психофизиологическое определение Симонова на почву ормологической антропологии, как скобки у меня априорно раскрылись, вернее, интуитивно я ими готов закрыть слово «специфическая». Мнится мне, что философски так будет надежнее и безопаснее.
§ 30
Симоновские скобки и в другом месте осложнили мне работу: «потребности (мотивации)»117. Надо понимать, что мотивации тождественны потребностям? Вроде бы так. Симонов часто говорит о единых «потребностно-мотивационных механизмах»118, отождествляет мотивации не только с потребностями, но и с «безусловными рефлексами саморазвития» у животных119. Но вместе с тем мы читаем: «мотивация представляет собой второй этап организации целенаправленного поведения по сравнению с актуализацией потребности»120; «потребность трансформируется в мотивацию, становится „опредмеченной потребностью“»121. Стало быть, раз «трансформируется» и раз «второй этап», то, по меньшей мере, далеко не всякая потребность может быть названа мотивацией.
Мы легко вышли бы из затруднения, определив мотивацию как осознанную потребность122. Но в симоновских работах нередко можно встретить описание неосознаваемых мотиваций123.
Наконец, если потребность и мотивация не одно и то же, что определяет поступок: мотивационная или потребностная доминанта?
Не могу пока ответить на эти вопросы. Но чудится мне, что есть тут некий туман с таинственного острова Огигия; нимфа Калипсо словно послала его нам вдогонку. И если у нас хватит ормологической зоркости для того, чтобы этот туман преодолеть, любопытная и неожиданная антропологическая картина откроется нашей философствующей душе.
Глава третья
Одиссей многообразный
I
§ 31
Гностик Порфирий однажды так высказался об Одиссее: «Гомер называет мудрого Одиссея многообразным потому, что тот умел общаться с людьми многоразличным образом»1.
Дело тут, как мне кажется, не только в различном общении Одиссея с людьми, а в том, что сам по себе наш герой чрезвычайно многоразличен и многообразен. Мы с вами уже отметили в образе Одиссея две самые яркие черты: страсть к исследованию и любовь к Пенелопе (см. § 12). Но этими чертами, этими, ормологическим языком выражаясь, устойчиво доминирующими потребностями образ Одиссея не исчерпывается.
Казалось бы, несочетаемо со своими главенствующими мотивациями, Одиссей удивительно осторожен, всегда и во всем. Более других гомеровских героев он печется о собственной безопасности. В ахейском лагере под Троей он расположил свои двенадцать кораблей в самом центре, то есть выбрал для них самое безопасное местоположение (по краям стояли корабли Ахиллеса и Большого Аякса – самых неосторожных и непредусмотрительных воинов2). Когда под Троей разгневанный Зевс обрушил на ахейцев удары молний, Диомед рванулся в бой, а Одиссей обратился в бегство. Он трусливее Диомеда? Можно и так сказать. Но трусость его умна, а храбрость Диомеда в данном случае глупа, ибо противостоять Зевсу нелепо и бесполезно3. Даже со своими божественными покровителями Одиссей осторожничает4.
Вместе с тем осторожный ум нашего героя ничуть не стесняет его предприимчивости, его стремления урвать от жизни все, что только можно от нее урвать; по современным меркам, он жестокий разбойник и наглый грабитель. Едва он начинает рассказ о своих злоключениях, как тут же признается:
Ветер от стен Илиона привел нас ко граду киконов,
Исмару; град мы разрушили, жителей всех истребили,
Жен сохранивши и всяких сокровищ награбивши много,
Стали добычу делить мы…5
Как он оказался в пещере Полифема, не помните? – я вам напомню: сперва он ограбил циклопа, а затем стал дожидаться хозяина, рассчитывая получить от него, ограбленного, гостевой подарок6. Прибыв на родную Итаку, к которой двадцать лет стремился и по которой сотни ночей тосковал и горевал, Одиссей сперва заботливо спрячет свое богатство, а затем отправится мстить женихам, возвращать себе престол и царицу Пенелопу.
Из всех ахейских героев он, пожалуй, больше других печется о своих спутниках и соратниках. Вместе с Нестором они блюдут интересы совокупного ахейского воинства:
В мненьях согласные, вместе всегда мы, обдумавши строго,
То лишь одно избирали, что было ахейцам полезней7.
При этом Одиссей – царь властный и жестокий8. Но может быть искусным дипломатом. Кто отвезет жрецу Хрису его похищенную и поруганную дочь? кто возглавит посольство к разгневанному Ахиллесу? кто достоин измерить поле для поединка Менелая с Парисом? кто способен сперва возмутить, а затем утихомирить ахейское войско? кто сумеет возразить царю Агамемнону, образумить и устыдить его так, чтобы гордый и гневливый «царь царей» тотчас осознал свою ошибку и стал оправдываться? – все Одиссей! и в дипломатической чрезвычайности нет ему равных!
А какой оратор! «На земле ты меж смертными разумом первый, также и сладкою речью…», говорит ему Афина9. Когда
…издавал он голос могучий из персей,
Речи, как снежная вьюга, из уст у него устремлялись!
Нет, не дерзнул бы никто с Одиссеем стязаться словами…10
Он был бы великим актером, великим поэтом, если бы в ту героическую эпоху высшим художественным даром не считалось ораторское искусство.
И в довершение – редкостно набожный человек. Зевс выделяет его из сонма людей за то, что он усерднее других приносит жертвы богам11. Афина ценит его за поразительную, как мы сейчас сказали бы, мистическую чуткость, и именно за это она ему покровительствует:
В сердце моем благосклонность к тебе сохранилася та же;
Мне невозможно в несчастье покинуть тебя: ты приемлешь
Ласково каждый совет, ты понятлив, ты смел в исполненье…12
Это ведь надо уметь, господа: не только почувствовать присутствие бога, но ласково воспринять божественный совет, понять его, смело исполнить! Спуститься в царство теней и невредимым оттуда вернуться – такое мог совершить лишь великий мистик, искушенный жрец и человек недюжинной религиозной отваги.
И вот что любопытно, друзья мои: почти во всех областях человеческой деятельности Одиссей кому-то уступает. Он – царь, но намного менее влиятельный, чем другие гомеровские басилеи: у Одиссея только двенадцать кораблей, а у Агамемнона их сто, у Нестора – девяносто, у Диомеда – восемьдесят, у Ахиллеса – пятьдесят13. Он не самый победительный воин: самый-самый, конечно же, Ахиллес; а когда Ахиллес и Патрокл удаляются с поля битвы, то и тут оказывается, что среди оставшихся воителей Одиссей опять-таки не самый, и намного больше как воинов ценят ахейцы Аякса Теламонида, Диомеда и даже Агамемнона14. Самый быстроногий – Ахиллес, а за ним – Аякс Оилеев. Самый меткий лучник – Тевкр. Когда «царю царей», Агамемнону, нужно было посоветоваться по важному вопросу, он:
Созвал старейшин отличных, почтеннейших в рати ахейской:
Первого Нестора старца и критского Идоменея,
После Аяксов двоих и Тидеева славного сына,
И за ним Одиссея…15
– даже тут, в «советном уме», Одиссей – лишь шестой по счету.
Исключительность Одиссея, его превосходство над остальными – в его многообразии и разносторонности. То есть, когда нужен человек, с одной стороны, предельно осторожный, с другой – дерзкопредприимчивый, с третьей – пекущийся о народных интересах и чувствующий потребности воинов, с четвертой – властный и жестокий, с пятой – вдохновенный оратор, с шестой – любимчик богов и в особенности «светлой богини» Афины, – тут Одиссею нет равных, никто такой многогранностью, таким богатейшим комплексом разноликих способностей не обладает.
На мой взгляд, Одиссей превосходит не только своих соотечественников, эллинов, но и последующих литературных «сверхчеловеков». И Фауст, и Гамлет, и Дон Кихот, и даже Данте как персонаж «Божественной комедии» кажутся мне более ограниченными в своих потребностях и своих способностях многоразлично и действенно удовлетворять их. Ормологическую конкуренцию Одиссею могут составить лишь братья Карамазовы. Но ведь их четверо против одного древнего грека!
Так я долго размышлял. И несколько раз разноликий Одиссей снился мне по ночам, перевоплощаясь, словно Протей. А затем однажды наяву я трансформировал симоновскую триаду в собственную эннеаду, тройку превратил в девятку; вернее, Одиссей, как я сейчас понимаю, давно уже поселившийся в моем подсознании, побудил тройку стать девяткой… Нет, тут сам процесс рождения гипотезы любопытен, так как вполне вписывается в симоновскую теорию творчества (креатогенез), а посему не побрезгуйте некоторой психографией…
§ 32
Сперва возникла довольно твердая уверенность, что с помощью триады Симонова я смогу ответить почти на все свои вопросы, надо лишь в эту триаду всмотреться… Затем перед внутренним моим взором триада стала расползаться вширь: сначала в витальных, а потом в социальных и идеальных потребностях произошло деление, в группах стали возникать подгруппы. Но их возникновение изначально было ограничено… Как бы это точнее описать?.. Априорно число «три» словно объявило мне ультиматум: другого числа не потерплю, и если хочешь делить меня, то дели только на три – девять муз у Аполлона, девять чинов ангелов у Дионисия Ареопагита… Так, с логической стороны, необъяснимо и странно, но, с образной стороны, убедительно и твердо говорило со мной мое сверхсознание, вернее, так мое сознание воспринимало и переводило в обрывки мыслей то, что диктовало ему сверхсознание. И все это сопровождалось наплывами горячей радости, нетерпеливой надежды, настойчивой уверенности в том, что, если из симоновской тройки сделать девятку, я увижу и глубже, и дальше, и точнее, и красивее. И, видимо, давя на сознание, сверхсознание одновременно вступило в сепаратную сделку с моим подсознанием, так как и оно довольно скоро стало поощрять новаторские происки и подсказывать из своих памятливых глубин: у Симонова все есть, возьми у него и у других поищи – найдешь; Музы тут ни при чем, и ангелы Дионисия – Бог с ними, но у Лоренца, например… у Павлова… даже у Платона…
Двойной атаки мое сознание не выдержало и приступило к выполнению поставленной задачи.
Памятливое подсознание не обмануло: у Симонова я легко обнаружил трехчастное деление внутри групп. Помните: пища/жилище/продолжение рода в витальной группе; принадлежать к сообществу/занимать в нем место/«эмоциональный резонанс» – среди социальных потребностей; на человеческом уровне в сфере познания – наука/искусство/то, что занято поиском смысла жизни и что Симонов никак не хочет назвать религией?
Трехчастное деление, по крайней мере на витальном уровне, обнаружил я и у других исследователей. Конрад Лоренц, например, говорит о «единовластных «больших» инстинктах голода, страха и любви»16. Иван Павлов действительно писал когда-то: «…инстинктивные рефлексы подвергаются в настоящее время… подразделению на половые, пищевые и самосохранения…»17. И даже у Платона Сократ перечисляет: «А первая и самая большая потребность – это добыча пищи для существования и жизни… Вторая потребность – жилье, третья – одежда и так далее»18.
То есть делят, и похоже. Но стоит ли делить?
На этот вопрос я тоже быстро и положительно ответил. Не только стоит, но необходимо делить. Иначе получится некая единая витальная потребность, которой на самом деле не существует, как нет единой социальной или единой идеальной (познавательной) потребности. Вернее, догадываюсь, что на каких-то очень уж низких стадиях эволюции они есть (у амебы, например, не только познавательную, но и социальную потребность едва ли удастся разделить). Но уже у птиц, если не раньше, появляются две различные потребности: принадлежать к стае и занимать в ней свое место, а у крыс, например, эти потребности вступают иногда в кровавое противоречие. Человек же сплошь да рядом порывает со своим социумом – семьей, социальной группой, городом (иногда родину бросает!), чтобы в ином и первоначально чуждом ему социуме добиться того места, которое в родной социальной среде человеку занять не дают.
И Павлова я недоцитировал: деля витальные рефлексы па половые, пищевые и самосохранения, он это деление называет «грубым» и предлагает «более мелкое правильное деление»19.
Конрад Лоренц, описывая «инстинкт триумфального крика» у серых гусей, утверждает, что этот инстинкт «обладает своим собственным поисковым поведением, своими собственными вызывающими стимулами»20, и отличает «триумфальный крик» от других автономных, по его определению, инстинктов, как то: агрессии, голода, страха и т. д.21
Но почему подгрупп должно быть именно три, а не больше? Многие физиологи выделяют четыре витальные активности: оборонительную, пищевую, связанную с размножением и комфортную. Зоологи обычно отделяют материнское поведение от полового22. Пять получается подгрупп. И почему многообразную витальность я должен втискивать в интуитивно навязываемое мне число три?
Тут я надолго задумался. Подсознание с сознанием согласилось, а сверхсознание умолкло; возбуждение прошло, и радости поубавилось.
Но примерно через неделю, перечитывая Тейяра де Шардена, я наткнулся на такую мысль: «…жизнь не может не быть величиной эволюционной по своей природе или размерам. Физически и исторически она соответствует некоторой функции X, определяющей положение каждого живого существа в пространстве, в длительности и по форме»23. И тут опять началось. В сознание мое стали поступать какие-то неясные, но радостные образы, на вербальном уровне переводимые так: «три пространства, чудак, три пространства и три группы потребностей, трижды три – девять!»
Ничего я, признаться, не понял в этой озарительной арифметике. Но подсознание молчало, рылось в памяти, а где и для чего рылось, не сообщало. Сверху же продолжался радостный импульс. И я решил попробовать, разложить систематический пасьянс на девяти элементах, а там… как карты лягут.
Я, впрочем, обещал себе ограничить произвол и априорно установил три правила раскладки: (1) членить симоновские группы на действительно автономные потребности; (2) начинать ряд с той потребности, которая представляется мне самой базовой; (3) ограничиться на первых порах потребностями животных.
Вот что у меня получилось.
II. Эннеада
§ 33
Биологическая (витальная) триада. У Симонова – пища/жилище/продолжение рода, у Павлова – «инстинктивные рефлексы»: половые/пищевые/самосохранения, у Лоренца – «большие инстинкты» голода/страха/любви. Триада одна и та же. Но разная последовательность элементов. Как мне их расположить? Какую из этих потребностей (потребностных комплексов) считать самой базовой и первичной?
Подсознание напомнило мне Шиллера: «Любовь и голод правят миром». Но сверхсознание иронично шепнуло: Шиллер ведь поэт!.. Я стал искать и нашел у научного Лоренца: «лишь об одном-единственном побуждении можно сказать, что оно, как правило, подавляет все остальные, – о побуждении к бегству»24. Нет, господин Шиллер, подумал я, миром прежде всего правит страх! И отложил первую карту, выделяя
потребность № 1. Лоренц может говорить об «инстинкте страха», но ормологически намного продуктивнее определить некую первичную потребность, неудовлетворение которой страх порождает. Что это за потребность? Я думаю, мы не сильно ошибемся, если назовем ее потребностью в защищенности, в безопасности. Любому организму нужно либо защититься от враждебной среды, в которой он находится, либо найти такую среду, которая не была бы враждебной или враждебность которой была бы минимальной.
Эта базовая потребность удовлетворяется в процессе территориально-оборонительного поведения. Животное ищет благоприятное для себя пространство, находит и/или оборудует там «жилище», которое в первую очередь служит целям витальной безопасности и самосохранения, а потом уже можно говорить о комфортности и т. п. Так что комфортное поведение я запросто могу поместить внутрь территориально-оборонительного комплекса, как часть – в целое.
В рамках потребности № 1 образуется множество самых различных производных потребностей. Производно даже жилище, так как очень многие животные никаких жилищ не имеют, а обороняются от враждебной среды с помощью панцирей, раковин, шипов, средств оптической маскировки, иммунной защиты, так называемой автотомии25.
Я долго искал название для этой основной витальной потребности. Играть так играть, вдохновлял я себя. Изобрел же Фрейд латинское свое «либидо», а я должен найти нечто греческое, в котором сочетались бы и стремление к освоению окружающей среды, и потребность в безопасности, в обороне, в бегстве. В конце концов я остановился на слове «акрос», то есть я сам его произвел от греческого «акра», что означает «вершина, крепость, замок, кремль». Для антропологического восходителя слово, по-моему, вполне подходящее. И, стало быть, акрос – первая потребность в биологической триаде. Подозреваю, любой живой организм должен сперва как-то определиться в окружающем его пространстве, обезопаситься от него, а потом уже думать о «хлебе насущном»; если мы тотчас же станем едой и нас, простите за выражение, сожрут, то стоит ли заботиться о пропитании? Но, как только мы удовлетворили свой акрос, на сцену выступает потребность № 2 – потребность в пище, в питании организма, которая распадается на широкий спектр производных потребностей, порождающих так называемый пищевой комплекс поведения. Для этой второй витальной потребности уже задолго до меня нашли греческое слово – «трофц»– «пища, содержание, провиант, питание, кормление». Я буду говорить – трофос, имея в виду и саму многоликую потребность и весь поведенческий комплекс, ее обеспечивающий: поиск воды и пропитания, охоту – олень ведь тоже охотится, только на растения, а растения охотятся за солнечной энергией и «соками земли».
Наконец, потребность № 3 – эрос. Такое название нам предлагает крупнейший специалист в области сексуальности – Зигмунд Фрейд; дескать, если нам почему-то не нравится его «либидо», то вполне можно заменить его на «эрос»26. Главное при этом, предупреждает великий психолог, понимать сексуальное влечение «в широком смысле»27, не смешивать сексуальность с продолжением рода28. Полагаю, и этим предупреждением нам нужно воспользоваться. Ибо даже у животных эрос носит, как мы помним, некий переходный характер: основа его безусловно витальна и биологична, но как только начинаешь эрос удовлетворять, так сразу вступаешь в социальную область, поднимаешься на другой потребностный этаж. Социальные взаимоотношения в онто- и филогенезе начинаются уже с того момента, как возникает нужда в другой особи вида, с которой эрос только и можно удовлетворить. А чем дальше, тем больше социальности и тем она сложнее: дети – семья – другие семьи, от которых свою семью надо отличать, защищать, – с другими семьями надо сотрудничать, чтобы вместе отличаться, обороняться, воспитываться. Короче, перефразируя Булгакова, социальности стоит лишь начаться, а дальше ее уже ничем не остановишь. Но начинается все с эроса, биологического, витального и, кажется, даже сверхвитального, так как многие животные ради него себя самого в жертву приносят. Вот я и решил поставить эрос на третье место и главное – с краю: легче будет строить лестницу на следующий этаж, к социальным потребностям.
Но пока мы еще не покинули первый этаж, спешу сказать, я разделил витальную сферу на акрос, трофос и эрос, потому что они являют собой автономные потребности, и эта их автономность особенно наглядна, когда надо выбирать между оборонительным, пищевым или половым поведением.
В «Теогонии» у Гесиода:
Прежде всего во вселенной Хаос зародился, а следом
Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный,
Сумрачный Тартар, в земных залегающий недрах глубоких,
И, между вечными всеми богами прекраснейший, – Эрос29.
То есть если отбросить Хаос как субстанцию явно не-витальную и не-биологическую, а Тартар определить как недра Земли, ее питающие и ее структурирующие, то получается как раз моя витальная триада, причем, обратите внимание, в той же последовательности перечисления. И сказочный герой сперва ищет избушку в лесу, затем требует у Бабы Яги еду и питье и лишь потом спрашивает дорогу к царевне. Опять: та же триада и та же последовательность!
Нас мифы и сказки поддерживают и подтверждают! А это немало. Это весьма обнадеживает. Вы не считаете?
§ 34
Социальная триада. Несмотря на то, что в одном месте Симонов предлагает включить в число социальных потребностей целых пять «безусловных рефлексов» – половой, родительский, территориальный, эмоционального резонанса, формирования групповой иерархии30, однако во всех работах он постоянно выделяет одну и ту же наиболее общую диаду: потребность принадлежать к социальной группе и потребность занимать в этой группе определенное место. Напомню: «субъект стремится к двум целям: слиться с социумом и вместе с тем выделить, отстоять свое „Я“»31. Думаю, не стоит долго доказывать, что с первой потребности нам следует начать и ее считать самой базовой на социальном этаже: ведь если ты ни к какой группе не принадлежишь, то как ты сможешь занять в ней определенное место?
Потребность № 4. Назову ее охлос, что в переводе означает «множество, скопище, сборище, толпа… народ». Этологи называют эту потребность стайным или стадным инстинктом, порождающим соответственно стайное, стадное или групповое поведение. Стайное сообщество – не любое скопление животных. «Насекомые, – объясняет Тинберген, – кружащиеся летней ночью вокруг электрической лампочки, связаны друг с другом не более, чем снежинки, падающие на землю, – каждое существо прилетело на свет совершенно независимо от остальных. Групповым может быть названо лишь такое объединение животных, где особи ищут себе подобных и остаются вместе»32. «Понятие стаи, – уточняет Лоренц, – определяется тем, что отдельные особи некоторого вида реагируют друг на друга сближением, а значит, их удерживают вместе какие-то поведенческие акты, которые одно или несколько отдельных существ вызывает у других таких же. Поэтому для стаи характерно, что множество существ, тесно сомкнувшись, движутся в одном направлении»33. Вот это самое, которое объединяет особей одного вида, влечет их друг к другу, заставляет друг на друга реагировать, двигаться в одном направлении и т. д. и т. п., я и называю охлосом.
Стайное поведение надо отличать от территориально-оборонительного, так как в основе их лежат различные автономные потребности, соответственно охлос и акрос. Осваивать территорию и обороняться (акрос) животное может и в одиночку, удовлетворяя свою базовую биологическую потребность. Охлос же – это прежде всего влечение к другим особям, более того – отказ от своей индивидуальности во имя создания некой над-индивидуальности, вернее, индивидуальности коллективной, стайной, надорганизменной. Охлос красочно описан у Лоренца: ученый плывет под водой и вдруг… «из темноты под мостками навстречу мне вылетело ужасающее чудовище. Несколько метров в ширину, почти такое же высотой, длиною во много раз больше – под ним на освещенном солнцем дне плотная черная тень, – и лишь вблизи оно распалось в бесчисленную массу все тех же дружелюбных красноротиков. Когда это случилось в первый раз – я перепугался до смерти!»34.
Да, стайное поведение прежде всего обеспечивает безопасность входящих в сообщество особей. Но, во-первых, повторяю, безопасность обеспечивается не обязательно только в стае; во-вторых, безопасность – основная, но не единственная цель стайного поведения (кальмары, например, образуют миллионные скопления для размножения); в-третьих, у некоторых животных (саранчи, леммингов) стадный инстинкт периодически приводит к прямо противоположному результату – к своего рода коллективному самоубийству; в-четвертых, начиная с определенной ступени эволюции, животные объединяются в стаю не столько для того, чтобы защищаться от среды и от хищников, сколько для целенаправленного и агрессивного противостояния особям своего же вида, другим стаям, кланам и группам.
Короче, охлос – весьма автономная и базовая для социального этажа потребность.
Потребность № 5. Я назвал ее кратос, от греческого слова «κρατεω» – «(1) иметь силу, править, господствовать, (2) владеть, (3) побеждать и т. п.». По Симонову, напомню, это потребность занимать в социальной группе определенное место. Удовлетворяется она в процессе так называемого иерархического поведения. «Принципом организации, – замечает Лоренц, – без которого, очевидно, не может развиться упорядоченная совместная жизнь высших животных, является так называемая иерархия»35.
Кратос надо отличать от трофоса и, соответственно, иерархическое поведение – от охотничьего. Лев, например, на зебру нападает совершенно иначе, чем на другого льва. Различны поведенческие механизмы: добычу лев умерщвляет, ломая ей хребет лапой и/или перекусывая горло; насколько мне известно, он не поступит так, выясняя отношения со своим собратом по виду. Различны и нервные механизмы: в охоте преобладают положительные эмоции, в иерархических схватках – отрицательные. На домашних кошках ученые показали, что охотничий и иерархический типы поведения связаны с возбуждением разных областей мозга36.
Тем более надо отличать кратос от охлоса, иерархическое поведение от стайного. Тут главное помнить о двух целях, на которые указывает Симонов: «слиться с социумом и… выделить, отстоять свое „Я“»37. Охлос именно сливает, а кратос, напротив, – выделяет, заставляет отстаивать. «Животные одного и того же вида отталкиваются друг от друга. Именно в этом, вкратце, и состоит важнейшая видосохраняющая функция внутривидовой агрессии», – замечает Конрад Лоренц38.
Должен сказать, что слово «отталкивание» мне не очень по душе. Отталкивание, конечно же, происходит в иерархическом поведении, но если одна особь лишь отталкивает другую, как тогда возникнет иерархия? Отталкивание должно сочетаться с притяжением. И на определенной ступени эволюционной лестницы мы непременно столкнемся с этой амбивалентностью кратоса: вожак отталкивает и притягивает одновременно, он подчиняет и ему подчиняются. Слово «подчинение» мне кажется намного более продуктивным для описания иерархии. Еще раз напомню определение Симонова: «занимать в этой группе определенное (не обязательно лидирующее) место»39. И то, что Симонов взял в скобки, я сейчас хочу выделить и подчеркнуть: не обязательно лидирующее, ибо иерархия прежде всего состоит из подчиненных, а не из лидеров, и поза подчинения в иерархическом поведении не менее ключевая, чем поза доминирования. Исследования этологов показали, что доминирующую особь формируют главным образом проявления подчиненности со стороны субдоминантных членов группы. «Поистине „короля играет его свита“», – замечает Симонов40.
Лоренц, как мы помним, одним из четырех «больших инстинктов» считает агрессию. И я поначалу собирался отождествить лоренцовскую внутривидовую агрессию со своим кратосом. Но вовремя одумался. Во-первых, агрессия – скорее механизм, чем потребность; агрессивное поведение формируется на почве удовлетворения самых различных потребностей: территориально-оборонительных, пищевых, половых, стайных, иерархических. Во-вторых, далеко не всегда иерархия устанавливается агрессивным путем, и сам Лоренц приводит тому убедительные примеры: многие виды лягушек, скажем, устанавливают иерархию, избегая кваканья своих сородичей-самцов41, соловьи поют, а не дерутся, как петухи, хотя пение соловья и кваканье лягушки тоже в известном смысле агрессия, только звуковая. В-третьих, в более или менее структурированной животной иерархии (галки, крысы) вожак бывает агрессивным к особям ближайшего к себе ранга, так называемым «бетам», а к «гаммам», «дельтам» и т. д. проявляет своего рода отеческую заботу, вмешивается в любую ссору «по рыцарскому принципу „Место сильного – на стороне слабого!“»42. В-четвертых, взятое в целом иерархическое поведение – опять же процитируем Лоренца – «прямо-таки идеально решает задачу „справедливого“, т. е. наиболее выгодного для всего вида в его совокупности, распределения особей по ареалу, в котором данный вид может жить.
При этом и более слабые могут прокормиться и дать потомство, хотя и в более скромном пространстве»43.
Одним словом, кратос – это нечто разделяюще-объединяющее, насильственно-умиротворяющее, отталкивающе-притягивающее, господствующе-подчиненное. Как потребностное явление кратос сложнее охлоса, хотя охлос фундаментальнее и первичнее кратоса.
Как и другие потребностные категории, кратос обладает автономией. У животных с развитым иерархическим поведением высокий ранг в нормальных условиях обеспечивает преимущественный доступ к пище, местам отдыха и самкам44. Чем выше эволюционная ступень, тем властнее проявляется кратос. Например, самец-гамадрил способен убить и собственного детеныша, если он чрезмерно отвлекает внимание членов группы и тем самым дестабилизирует ее45.
Потребность № 6. Я долго не знал, как ее именовать. Хуже того, я не знал, какую вообще потребность можно поместить в последнюю систематическую клетку социальной триады. Она ведь должна быть непременно автономной, иначе я нарушу основной принцип классификации.
У Симонова четко определена социальная диада – принадлежать и занимать место, а дальше предлагается «эмоциональный резонанс („сопереживание**)», рассуждения о «психофизиологических механизмах со-чувствия, со-страдания и со-действия (взаимопомощи)». Симонов в этом контексте говорит об альтруизме. Лоренц – об «упрощенной модели человеческой дружбы и любви»46.
Заманчиво, конечно, на место шестой потребности поставить потребность в сочувствии и содействии. Но разве эрос, охлос, кратос (потребности № 3, 4 и 5) не предполагают сочувствие и содействие? Разве животная мать (по крайней мере, пернатая и млекопитающая) не сочувствует своему детенышу, разве она ему не содействует, часто рискуя собственной жизнью? Даже муравьи, замечает Симонов, жертвуют собой, обеспечивая безопасность личинок, однако в этом случае недопустимо говорить об альтруизме47. Разве стайное поведение не предполагает сочувствие и содействие, когда животное иногда полностью отказывается быть собой и превращается как бы в клетку коллективного надорганизма? Разве рыбка в стае не представляет собой живое воплощение эмоционального резонанса, со всеми своими сородичами эмоционально резонируя и на малейшие поведенческие изменения откликаясь? Кто лучше вожака-доминанты (скажем, у галок, крыс, обезьян) способен защитить низкоранговое животное от издевательств «промежуточных начальничков», и разве это не содействие? А ведь мы договорились эту последнюю помощь считать иерархическим поведением и проявлением кратоса, потребности № 5.
«Феномен эмоционального резонанса, – замечает Симонов, – зависит от социального ранга исследуемой крысы. Наиболее чувствительны к крику боли доминанты – 75 % из них предпочитают находиться в аверсивном для крыс открытом пространстве, в то время как 100 % животных, занимающих самое низкое положение в групповой иерархии, почти все время проводят в маленьком затемненном „домике“, пребывание в котором сопровождается раздражением партнера»48. Разве это не ясное указание на обусловленность эмоционального резонанса кратосом?
Часто животные помогают чужим детям и даже детенышам других видов. Вот это вроде бы настоящий альтруизм! Но ученые поняли и доказали: они думают, что помогают своим, а те оказываются чужими. То есть животные приходят на помощь чужому тогда, когда не отличают его от своего.
Своим явственно не-потребностным эмоциональным резонансом (феноменологическим, а не онтологическим) и его возможной обусловленностью разными потребностными группами Павел Симонов несколько затруднил мою классификационную разработку. Симонов еще более осложнил ее, потребовав исключить родственников из сферы альтруистических отношений49; у животных именно среди родственников (той или иной степени дальности) мы встречаем отношения, напоминающие человеческий альтруизм.
Симонов запутал меня, но он же и протянул мне руку помощи, упомянув о потребности в привязанности50. Вот это уже нечто действительно ормологическое и, похоже, независимое от эроса, охлоса и кратоса. И как только филогенетические предпосылки альтруизма у животных мы начинаем искать на почве социальной привязанности, на помощь нам приходят многие зоологи.
Леонид Баскин, описывая самое тесное и самое, с позволения сказать, альтруистическое социальное образование у лошадей – компанию, сперва замечает, что «родственные отношения и социальная привязанность животных перекрываются», а затем уточняет: «компании формируются за счет социальных симпатий животных, а не семейных связей. Ядро группировки составляют 2–3 кобылы, к которым уже примыкают связанные с ними родством молодые лошади»51. Запомним это выражение – «социальные симпатии животных».
Лоренц еще более проясняет картину, описывая поведение серых гусей. В жизни гусиных брачных пар, подчеркивает он, собственно копуляция занимает незначительное место по сравнению с так называемым «триумфальным криком» или, более широко говоря, потребностью быть вместе, не только в период размножения, воспитания молодняка, но и потом, когда молодняк подрос и в особой родительской заботе не нуждается. Это стремление к долгой совместной жизни (серые гуси, как правило, моногамны) тем удивительнее, что нередко в отношения «триумфального крика» вступают два гусака, не имеющие оснований рассчитывать ни на какую продуктивную эротику! Эту «объективно определимую личную связь», пишет Лоренц, «я буду в дальнейшем называть союзом или узами. Совокупность существ, связанную этими узами, можно обозначать термином группа. Таким образом, группа определяется тем, что она – как и анонимная стая – объединяется реакциями, которые вызывают друг у друга ее члены; однако, в отличие от безличных сообществ, групповые объединяющие реакции тесно связаны с индивидуальностью членов группы»52. «Личность начинается именно там, где каждое из двух существ играет в жизни другого существа такую роль, которую не может сразу взять на себя ни один из остальных сородичей. Другими словами, личность начинается там, где впервые возникает личная дружба»53.
Вот и разгадка, дорогие мои! И отличительная особенность шестой потребности от всех прочих эмоциональных резонирований, кажется, найдена: я хочу резонировать с определенным, индивидуально конкретным субъектом; я не бабочка, которая с падающим листом готова совокупиться; я стремлюсь сопереживать субъекту моей социальной симпатии как можно дольше и как можно интенсивнее, а когда у меня мою подругу (друга) отбирают, я места себе не нахожу (в том числе буквально теряю свое место в социальной иерархии), я скучаю, тоскую, горюю, страдаю, может быть, не так поэтично, как вы, господа люди, но физиологически так же остро и интенсивно, как вы.
Так мог бы сказать серый гусь. И в данном случае его устами говорит искомая мной шестая потребность. Лоренц предлагает назвать ее «личной дружбой». Я назову – филос, от греческого «φιλια» – «привязанность, дружба, любовь». Но любовь не ради продолжения рода (это – эрос) – любовь ради продолжения того, что нам с вами еще предстоит определить.
Сравнивая филос с другими социальными потребностями, можно предположить, что ормологически охлос (№ 4) ведет к образованию некой надорганизменности и надындивидуальности, кратос (№ 5) – к максимальному проявлению и полнейшей реализации своих индивидуалистических стремлений, филос (№ 6) – к сочетанию своих потребностей с потребностями другого индивида и индивида узнаваемо-конкретного. Психологически охлос (стайная потребность) выражается в отказе от своего «я» в пользу сообщества, кратос (иерархическая потребность) – в утверждении своего «я», филос (альтруистическая потребность) – в соотнесении своего «я» с другим «я» таким образом, чтобы оно не уменьшилось, а возросло, не потерялось, а обрело новое и доселе неизвестное.
От эроса филос не всегда просто отличить. Но явственное апофатическое отличие филоса выражается в том, что он принципиально не-сексуален. Даже тоталитарно-эротический Фрейд признавал, что «альтруизм как понятие не совпадает с либидозной привязанностью к объектам, он отличается от нее отсутствием стремлений к сексуальному удовлетворению»54. Речь идет о социальной, индивидуальной, не-родительской и не-дочерней (не-сыновней) привязанности, которая наиболее ярко обнаруживается в неродственной дружбе, но это не означает, что истинный филос не может проявляться и в родственных, семейных и даже любовных взаимоотношениях. Чем выше эволюционная ступень, тем чаще можно увидеть, как эрос переплетается с филосом, дружба как бы увенчивает и достраивает половое влечение, но это принципиально разные и автономные потребности. Доминантному эросу, грубо говоря, все равно с кем искать удовлетворения. Доминирующему филосу тоже все равно, но все равно иначе: ему нужен друг независимо от его сексуальной, родственной и иерархической принадлежности.
В ормологическом и психологическом плане филос представляет собой маргинальную потребность, так как, будучи исходно социальным, предполагает обязательное познавательное, «идеальное» продолжение. Для того чтобы одна животная особь могла привязаться к другой конкретной особи, ей прежде всего необходимо распознавать своих сородичей, узнавать их не только видово, но и индивидуально, как мы говорим, знать в лицо, а это, поверьте, непростая задача даже для копытных, и уж совсем невозможное дело, скажем, для насекомых; тут требуется большое психическое усилие и достаточно высокий уровень умственного развития. Образно говоря, филос со второго, социального, этажа ведет нас на третий, «идеальный» или познавательный.
§ 35
Познавательные потребности. Некоторые исследователи не только не предлагают нам никакой познавательной (и тем более идеальной, интеллектуальной) триады у животных, но, похоже, вовсе не признают существования у них третьего уровня потребностей. Они, как я понял, рассуждают примерно так: все животные исследуют окружающее пространство, ориентируются в нем, но кто поручится, что исследовательское поведение надо считать автономным от территориально-оборонительного, пищевого, полового и т. п.? – животное «просто так», «из чистого интереса» ничего не исследует и не познает, оно исследует и познает ради своей безопасности, питания своего, размножения и так далее.
Конрад Лоренц никогда подобного не утверждал, но даже он не включает исследовательский инстинкт в число своих «основных драйвов». Так, может, идеальные потребности возникают лишь у человека, а в животном мире есть лишь два самостоятельных слоя жизни: витальный и социально-ролевой?
Симонов принципиально не согласен с подобным подходом. Как мы должны помнить, он считает потребность познания такой же автономной, как социальные и витальные потребности. В § 6 мы уже приводили ход его рассуждений. А сейчас повторим лишь основные параметры автономности: 1) потребность познания ведет свое происхождение от универсальной потребности в информации55; 2) потребность в информации представляет собой стремление «к новому, ранее неизвестному, безотносительно к его прагматическому значению в смысле удовлетворения каких-либо биологических и социальных нужд»56; 3) многие эксперименты на животных подтверждают, что потребность познания легко поддается отдельной инструментализации, причем подкрепления из других потребностных сфер (например, пищевой) не улучшают, а ухудшают исследовательское поведение особей57; 4) потребность познания имеет собственные подкрепляющие физиологические механизмы – так называемые эндогенные опиаты, содержащиеся в мозговых структурах животных58.
Потребность познания автономна. Но можно ли говорить о различных познавательных потребностях? Возможно ли и тут, на третьем этаже жизни, образовать триаду?
У Симонова применительно к животным четко определена лишь исследовательская потребность. Но дальше, как вы, наверное, помните, начинается некоторая сложность. Дальше идут вроде бы три автономные потребности: подражательный рефлекс, игровой рефлекс и потребность в вооружении. Говорю «вроде бы», потому что на самом деле, по Симонову, они не носят автономного характера (см. § 9).
Однако и на том спасибо и низкий поклон Симонову: если в витальных потребностях, как мы видели, многие ученые предлагают нам направление классификации, то в области потребностей идеальных (познавательных) кроме Симонова нам не на кого опереться. И обопремся, но… с уважительной осторожностью.
Потребность № 7. Ясно, что это потребность в исследовании окружающей среды. Ясно, что на познавательном уровне она самая базовая, ибо даже амеба ведет некое исследование и, если не познает, то, по крайней мере, обладает выраженным ориентировочным рефлексом.
Ориентировочно-исследовательские реакции описывают едва ли не все зоологи. Разумеется, эволюционные стадии их весьма различны. Ориентировочные реакции амебы кардинально отличаются от исследовательского поведенческого комплекса крыс. Кардинально, но не базово. Целевая направленность у них едина: получение новой информации о внешнем мире.
Эту седьмую потребность в моей эннеаде я предлагаю именовать – ноос, но в аттическом варианте этого древнегреческого слова – нус.
Потребность № 8 – играть. Она менее базова, чем нус (исследовательская потребность). Животное, прежде чем играть, сперва исследует – осмотрит, обнюхает, ощупает. Эволюционно-игровое поведение намного позже появляется в животном мире, и, строго говоря, играют лишь «высшие» животные.
Игра принципиально автономна от витальных и социальных комплексов. «Все формы игры, – замечает Лоренц, – обладают одним общим свойством: они коренным образом отличаются от «серьезной» деятельности»59, а ведь витальные и социальные потребности всегда серьезны и серьезны без кавычек. Некоторые игры животных очень похожи на иерархические схватки, на охотничье поведение. Но тот же Лоренц предостерегает: «В этих играх, соединяющих в себе движения поимки добычи, драки с другой кошкой (речь идет о кошках. – Ю. В.) и отражения врага, партнеру, изображающему добычу или противника, никогда не причиняется серьезного вреда. Во время игры стремление кусать и рвать когтями по-настоящему полностью заторможено… Для игры характерно, что в ней сугубо специфическое поведение не опирается на соответствующее эмоциональное состояние»60.
Сложнее отличить игру от нуса, то есть от исследования как такового. Главным образом потому, что ученым до сих пор не вполне ясно, что такое игра и что такое подражание. «Сложность экспериментальной разработки проблемы подражания состоит прежде всего в отсутствии четкого определения его природы», – пишет Леонид Фирсов61. «Что такое «игра»? – спрашивает Лоренц и отвечает: – Это один из труднейших вопросов психологии как человека, так и животных»62.
Симонов, как мы видели, часто отождествляет игру с подражанием. Это делает и Лоренц, определяя игру как «предварительную имитацию»63. Но стоит ли вслед за Симоновым н Лоренцом отождествлять подражание с игрой? В нусе подражания ничуть не меньше, чем в игре. Так называемое облигатное (обязательное) обучение у животных строится, по моему разумению, прежде всего на подражании. Скажем, гусенок, жеребенок, котенок во всех своих действиях подражают матери и именно в процессе этого подражания исследуют и познают, что можно есть и что нельзя, куда можно ходить и куда не стоит. «Облигатное… обучение ведет к выработке одинаковых реакций у всех животных данной популяции, – разъясняет Леонид Баскин, – …происходит путем импринтинга, оперантного научения, а также подражания и выработки реакций по принципу «актера-зрителя» (курсив мой. – Ю. В.)»64. «Актер-зритель» – стало быть, «театр», игра. Но в данном случае речь совсем не об игре идет, так как все облигатно, все обязательно, крайне серьезно.
«Нам кажется, – пишет Фирсов, – что сложные формы подражательной деятельности, как это можно видеть у высших обезьян… возникают прежде всего на базе высокоразвитой ориентировочно-исследовательской (манипуляционной) и игровой активности»65. Вы обратили внимание? Фирсов соотносит подражание с двумя поведенческими типами: исследовательским и игровым! И Симонов, когда говорит, что «потребность в вооруженности… удовлетворяется путем подражания и с помощью игры»66, все-таки отделяет подражание от игры; ведь можно было написать «с помощью игры-подражания».
С другой стороны, игра далеко не всегда связана с подражанием. Кому подражает животное в одиночной игре? Котенок подпрыгивает и хватает игрушку точно так, как потом он будет хватать взлетающую с земли птицу; стремительным, направленным вверх ударом вывернутой подушечки с выпущенными когтями подцепляет игрушку снизу, перебрасывает ее себе через плечо – так он потом будет ловить рыбу; собака в одиночестве гоняет по полю, по лесу, вынюхивает, рыщет, кого-то вроде бы хватает и рвет – они кому подражают, эти котенок и собака?67
Даже в коллективных играх, где есть кому подражать и подражают, «инстинктивные движения, практическое применение которых имеет весьма широкий диапазон, проделываются в прихотливом смешении и над одним и тем же объектом»68.
Априорно предположу, что игра – частично, конечно же, подражание, а в сущности, исследование и познание. Но от седьмой потребности, которую мы назвали нусом, игра фундаментально отличается. Чем? Попробую так сказать: в исследовательском поведении (потребность № 7) животное познает окружающую среду; в игре же (потребность № 8) – изучает, исследует и познает самое себя. Исследовать себя со стороны и, так сказать, объективно животное не в состоянии. Оно может познать себя, лишь играючи с собой и в себя. Частично мою гипотезу поддерживают мои научные наставники: Лоренц, когда признается, что «в игре… всегда присутствует элемент открытия»69; Баскин, считающий, что в игре «к имеющемуся репертуару зверь добавляет еще одну реакцию, на основе существующего образца поведения строит другой, хотя и сходный, но более сложный образец»70.
Но все известные мне зоологи не разграничивают, не чувствуют, что принципиально игра начинается там и тогда, когда заканчивается исследовательское поведение; то есть продолжается познание, но с внешней среды, с внешних предметных и социальных объектов оно переключается на внутреннюю и субъективную сферу… «Первое разведывательное движение лапки, протянутой к клубку шерсти, первая, еще сдержанная, нерешительная попытка зацепить его когтями заключает вопрос: тот ли передо мной предмет, к которому что-то стремится во мне, который я могу выследить, загнать, поймать и в конце концов съесть?»71. Этот столь точно и поэтично описанный вами психический механизм, милый господин Лоренц, – еще исследование, еще нус и седьмая потребностная группа. Но когда котенок с клубка шерсти переключается на свое тело, на свою лапку: я вот так могу, и вот так, а эдак у меня почему-то не получилось, а так удобнее, так ловчее схватить и тут же перекинуть через плечо, и какой я гибкий, упругий, но мама, я видел, быстрее и удобнее делает, и я сейчас попробую, как мама, нет, не выходит, а может, попробовать иначе, и как все это интересно, как захватывающе, как радостно, и есть уже давно хочется, но не могу оторваться, и клубок куда-то укатился, но шут с ним, с клубком, я сейчас то же самое движение попробую на том вот шнуре от торшера, и какой я, оказывается, интересный, я не знал, что я все это могу и умею… Вот это уже игра, друзья мои! Ее ни с чем не спутаешь. Она ничем не заменима.
С вашего позволения, эту восьмую потребностную категорию я назову пайдос, стремясь заключить в наименование целых три греческих слова: 1) παιδια – «игра, забава, шутка», 2) παιδεια – «воспитание, учение», 3) παιζ – «дитя, мальчик, девочка».
Потребность № 9. У животных я ее не обнаружил. Даже мало-мальски заметных, так сказать, филогенетических предпосылок.
Стало быть, в животном мире мы имеем дело с ормологической огдоадой, с потребностной «восьмеркой».
§ 36
А теперь давайте кратко рассмотрим те же самые потребностные группы применительно к человеку. Подробно я их буду исследовать дальше. Сейчас же предлагаю обратить внимание на то, как трансформируются животные потребности, филогенетически достигнув человеческой высоты, не нарушают ли они в своей трансформации моего животного ормологического пасьянса, и какие уточнения эти трансформации вносят в общеэволюционную схему потребностей жизни.
§ 36а
Что касается витального ормологического этажа, то у индивидуального человеческого существа, как мне представляется, акрос и трофос от животных своих предтеч отличаются главным образом количественно: они лишь чрезвычайно разнообразятся и усложняются, если мы живем, скажем, в Москве. Потому что если поселить нас на необитаемом острове, сами понимаете, что при всей многосложности и при всем разнообразии наших витальных потребностей удовлетворять мы их сможем весьма примитивно.
Даже человеческий эрос, на мой взгляд, онтологически тождествен животному. Вспомним описание «физической любви» у Стендаля. Увидев на охоте аппетитную крестьянку, догнать ее, увлечь в глубь леса… Специфически человеческое тут – лишь «субъективный» отказ человеческого эроса от продолжения рода. Но «объективно» от этих аппетитных крестьянок весьма часто рождались вполне реальные дети.
Другое дело, что человеческие акрос, трофос и эрос испытывают несравненно большее воздействие социального и идеального потребностных уровней, но это не сущностная ормологическая трансформация, а результат межпотребностного взаимодействия, сложного комплекса различных потребностных групп. Истинный Дон Жуан непременно должен быть эротичным, витальным, а если в нем господствует социальная или идеальная доминанта, то это уже не совсем Дон Жуан, а скорее Гамлет или Фауст (соответственно, преобладающе социальное или преимущественно идеальное существо).
По моему разумению, один и тот же трофос демонстрируют нам охотящийся тигр и играющий на бирже финансист.
Ормологически я не вижу особой разницы между крабом и солдатом – оба зарываются в песок, удовлетворяя свой базовый акрос.
§ 36б
Человеческие охлос и кратос я не буду сейчас рассматривать, полагая, что онтологически они мало чем отличаются от своих животных «филогенетических предпосылок». Да, общностей у человека стало неизмеримо больше: от семьи до церковно оформленных конфессий и даже до целых «миров», «развивающегося» и «развитого». Да, человеческий кратос настолько усложнился и так переплелся с другими потребностями, что многие науки – например, экономика, политология, этнология, социология, правоведение, психология – никак не могут поделить между собой «сферы влияния». Но, как мне представляется, социология и этнология уже лидируют в области исследования человеческого охлоса (потребности принадлежать). Недавно возникшая аналитическая политология в перспективе может стать основным авторитетом в области кратологии; собственно правоведение ее тут не потеснит, ибо право есть лишь средство для достижения цели, удовлетворения потребности занимать место в обществе, управлять этим обществом, подчинять или подчиняться (правомочно, желательно – справедливо, в идеале – свободно); правоведение слишком феноменологично, чтобы проникнуть в онтологическую глубину человеческой иерархической жизни, а юная аналитическая политология если не заинтересовалась пока, то вот-вот возмужает и заинтересуется ормологией господства и подчинения, власти и анархии.
Несколько предварительных слов надо сказать о человеческом филосе. Тут ситуация сложнее, чем с охлосом и кратосом. Во-первых, в отличие от последних филос, явившись на человеческих высотах, претерпел весьма существенную трансформацию, не только количественную, по и качественную. Во-вторых, нет специализированной науки, которая бы им занималась. Скажут: а этика? Но этика, господа, не наука, а раздел философии. К тому же этика рефлексирует по поводу всего второго потребностного этажа и даже шире – всего человеческого поведения. При этом она, как правило, в той или иной степени смешивает автономные ормологические основы и специфические поведенческие проявления охлоса, кратоса и филоса. Даже на животном уровне, как вы помните, мы испытали классификационные затруднения (см. § 34).
Симонов считает, что альтруизм «побуждается двумя основными мотивациями: потребностью устранить отрицательное эмоциональное состояние другого члена сообщества (семьи, группы, человеческого рода) путем действий, инициируемых собственным негативным сопереживанием и теми положительными эмоциями, которые возникают у субъекта в случае успеха этих действий; потребностью следовать этическим нормам, присущим данному сообществу и закрепленным в его идеологии»72. Лично меня такое ормологическое определение удовлетворяет не полностью. Потребность следовать нормам обусловливает весь социальный этаж, а не только филос, не только альтруистическое поведение; я склонен подозревать, что потребность следовать нормам присуща всему человеческому существу, не только социальной его части, но также витальной и идеальной сферам. И где в этом определении Симонова ключевые для филоса понятия: «дружба», «индивидуальная привязанность», «неполовая любовь»?
Более привлекательное для меня определение дает филосу Фрейд, когда, характеризуя свое либидо, цитирует двух гениев мировой литературы, Гете:
Счастье, радость, утешенье —
Все в Зулейке нахожу
Чуть она мне улыбнется —
Мне себя дороже нет…73
и Шекспира:
Две половины у меня: одна
Вся Вам принадлежит; другая – Вам.
Мне – я сказать хотела; значит, Вам же, —
Так Ваше все!..74
(выделено Фрейдом. – Ю. В.).
Фрейду кажется, что он описывает эротическое явление, но, на мой взгляд, тут ярко выступают именно альтруистические параметры: продление своего Я в другом человеке, человеке категорически индивидуальном – только Зулейку вижу и кроме Зулейки для меня других людей не существует, вплоть до того, что сам я по меньшей мере переживаю личностную ущербность, а по большому счету – вообще теряю себя и как бы перестаю существовать, когда рядом со мной нет объекта моего альтер-эгоистического влечения. Где Я и где мое Другое-Я, я уже не очень хорошо понимаю, но с радостью отдаю мое первое Я моему второму Я – «все Вам принадлежит!» Я не только расширяю свое Я за счет другого человека – я трансформирую свое Я посредством этого сверхэгоистического расширения.
А слава… луч ее случайный
Неуловим. Мирская честь
Бессмысленна, как сон… Но есть
Прямое благо: сочетанье
Двух душ…75
(выделено мной. – Ю. В.) —
объявляет пушкинский Фауст. Сочетание двух душ, а не тел. «Встреча двух личностей, – замечает Карл Густав Юнг, – напоминает смешение двух различных химических веществ: если они вообще вступают в соединение, то оба изменяются»76. Вот оно, проявление филоса: продление, расширение, обновление своего Я с помощью другого человека – любовницы, жены, матери, дочери или сына, друга, коллеги… нищего, которому ты отдал последнюю рубашку, – неважно, с помощью кого ты удовлетворил свой филос, но с этого момента этот относительно или совершенно чужой человек становится твоим «вторым Я»; ты не потерял, а обрел себя, нового, радостного даже в сострадании… «Возлюби ближнего, как самого себя»… Ты и возлюбил это свое неожиданное продолжение в другом человеке. «Друг», «другой» – Фасмер считает, что первоначально эти слова были тождествены77.
Я не собираюсь сейчас онтологически и феноменологически очерчивать сферу альтруизма. Я лишь хочу предварительно и пока описательно различить филос и другие потребности, которые в реальной жизни часто сочетаются и переплетаются с альтруизмом.
От эроса, как мне представляется, филос отличается своей не-сексуальностью, точнее, метаэротичностью. Эрос – витальная привязанность, филос – социальная. Когда Одиссей в объятиях Калипсо тоскует о Пенелопе, это, полагаю, та «пограничная ситуация», где из сложного комплекса любовных чувств явственно проглядывает именно доминанта филоса: в гомеровском мире невероятно, чтобы какая-то смертная женщина сексуально превосходила «богиню богинь». Эротически Одиссей так удовлетворен и удовлетворяется па протяжении семи лет, что нам и не снилось. Пенелопа ему нужна, чтобы он мог альтруистически продлить свое Я и уберечься от обезличивающего физиологического буйства, в которое еженощно вовлекает Одиссея нимфа Калипсо. И продлиться он может только в Пенелопе – судя по всему, в Калипсо он себя не находит, а забывает.
Сложнее, чем от эроса, отличить филос от его соседей по ормологическому этажу. Вернее, этики-философы, политологи и политики, социологи и психологи (даже Симонов в этом смысле не исключение) именно тут допускают смешение. Я обещаю вам, что к ормологическому различению охлоса, кратоса и филоса мы еще когда-нибудь вернемея. А сейчас априорно и сугубо гипотетически предложу лишь некоторые общие параметры различения:
1) разные социальные потребности ориентированы па освоение различных социальных пространств: охлос – внешнего, кратос – внутреннего, филос – пока не знаю какого, но какого-то иного социально-идеального пространства; 2) у них различные цели: охлос стремится к коллективной сплоченности, кратос – к справедливости и индивидуальной свободе, филос – к добру и милосердию; 3) у них различный, если так можно выразиться, поведенческий язык: у охлоса – корпоративный (этнический, патриотический), у кратоса – иерархически-правовой, у филоса – язык праведности и добродетели; 4) у них различные оценочные дихотомии: свой/чужой – в охлосе, правомочный/неправомочный – в кратосе, милостивый/жестокий, добрый/злой – в филосе; 5) эмоционально они по-разному окрашены, если брать отрицательные чувства: охлос – чувством стыда, кратос – чувством вины, филос – раскаянием; 6) своим результатом охлос имеет обычай, кратос – закон или правовую норму, филос – некую социально-психологическую парадигму.
Вы что-нибудь поняли? Признаться, я сам пока мало понимаю в этих моих интуитивных различениях. Но я убежден, что именно с помощью этих (или похожих) ормологических параметров мы сможем когда-нибудь выбраться из той великой путаницы, в которую погружают нас даже самые совершенные этические учения. Шеррингтон78, если мне не изменяет память, когда-то объявил о своем желании написать историю человеческого альтруизма. Но ни он, ни кто другой не написали пока. И до сих пор ученые и философы не согласились между собой, в каком случае надо говорить о праве, в каких жизненных сферах – о нравственности, морали, добродетели, милосердии, этике.
Я пока бессилен им помочь.
Но уже сейчас хочу подчеркнуть две вещи.
(1) Филос я лишь ормологически и психологически соотношу с обычно понимаемым альтруизмом, между тем как поведенческие результаты филоса могут быть весьма не добротолюбивыми и иногда даже жестокими. Я хочу возлюбить ближнего, но я могу так его возлюбить, что он начнет задыхаться от моей любви, от моего альтруизма, взвоет и убежит от них, если я не догоню и повторно не возлюблю его так, чтоб он уже и не пискнул.
(2) Филос, как мы помним, – маргинальная потребность, то есть она лишь отчасти социальна, а другой своей частью – идеальна. Однако делать ее исключительно идеальной, практически-разумной я бы поостерегся. Ибо, если нет у тебя потребности любить другого человека, «как самого себя», никакой даже самый категорический императив тебе в том не поможет.
§ 36в
На третьем, идеальном, уровне человеческих потребностей Симонов подсказывает нам следующую триаду: «потребности познания (1) окружающего мира и (2) своего места в нем, (3) познания смысла и назначения своего существования на земле…»79 (нумерация моя. – Ю. В.). Я почти безоговорочно готов принять на вооружение эту подсказку, если бы Симонов в других местах не конкретизировал: «идеальные потребности познания удовлетворяются специальными видами деятельности, к числу которых относятся наука, искусство и философия, если рассматривать последнюю не в качестве отрасли науки, но как выработку общего мировоззрения, частный случай которого представляет религиозное сознание»80. С определением ормологического места философии и религии как ее «частного случая» я не могу согласиться и думаю, что очень многие присоединятся к моему несогласию.
Научная деятельность человека представляется мне естественным развитием и мощной трансформацией нуса животных (исследовательской активности).
Еще более трансформированным является нам пайдос, из животной игры становясь человеческим искусством, вернее, художественным познанием. «Игра теленка – прыжки, игра человека – симфония, картина, поэма, роман…»81. Мне достаточно одной этой поддержки Льва Толстого, чтобы утверждать о происхождении искусства из игры. Подражание, конечно же, играет заметную роль во всяком художественном познании, но никак не составляет его сути. Кому, скажите на милость, подражали Достоевский, Рафаэль, Моцарт? Кому мы с вами подражаем, слушая Сороковую симфонию, глядя на «Сикстинскую мадонну», читая «Идиота» или «Братьев Карамазовых»? Актер вроде бы подражает. Но спросите любого талантливого и профессионального актера, и он ответит, что, в сущности, он всегда играет самого себя, преподносит вам разные свои «Я»: грустного, веселого, злого, доброго, сильного, слабого, глупого, умного. А тот, который действительно кому-то чужому подражает, называется пародистом, и, скажем, на роль Гамлета его никто никогда не пригласит.
У искусства, как и у его «филогенетической предпосылки», игры, другая потребность – потребность в самопознании. Симонов в некоторых местах прямо на это указывает: например, называя искусство «специфической разновидностью познания человека, его внутреннего мира»82 (курсив мой. – Ю. В.); «воспроизводя в произведениях искусства действительность и предлагая эти модели себе и другим, человек проверяет, что именно радует его или отталкивает, что заставляет восхищаться или негодовать, что следует беречь и поддерживать, а что подлежит отрицанию и переустройству»83.
Пайдос не менее автономен, чем другие ормологические группы. В художественной натуре он доминирует так же требовательно и иногда тоталитарно, как кратос – в политике и трофос – в охотнике, торговце, банкире. Не обязательно только в «продуктивном» таланте. Бедный Кюхля, над поэтическим творчеством которого все подсмеивались и безжалостнее всех – великий Пушкин, этот самый «кюхель-бекерный» поэт писал своему племяннику из одиночной камеры: «Поэтом же надеюсь остаться до самой минуты смерти и признаюсь, если бы я, отказавшись от поэзии, мог купить этим отречением свободу, знатность, богатство, даю тебе слово честного человека, я бы не поколебался: горесть, неволя, бедность, болезни душевные и телесные с поэзиею я предпочел бы счастию без нее»84.
Итак, нус стал наукой, пайдос трансформировался в искусство.
§ 37
У человека к познавательной потребностной диаде присоединяется религия, венчая духовный этаж. В свое время и в особом месте я постараюсь доказать это утверждение и показать, насколько оно необходимо и продуктивно для изучения всего здания человеческих потребностей и человеческой истории – как их проявления. Сейчас же прошу вас: примите теос – так я предварительно называю эту новую для нас потребностную категорию, – примите его в качестве завершающей составной части моей эннеады, как последнюю классификационную карту в ормологическом пасьянсе. Я пока только кладу эту карту на ее место, кладу, не разглядывая, так как ее надо разглядывать очень тщательно, а у меня для этого сейчас нет ни времени, ни места; я кладу ее, как говорят некоторые философы, «сценарно», но твердо заверяю вас, что интуитивно я не сомневаюсь в следующих отношениях:
(1) Речь идет не о религии в целом, а лишь о религиозном познании, которое, однако, обусловливает другие формы проявления религиозной культуры (социально-авторитетную и витально-чудотворную).
(2) Речь идет об автономной потребности, которая не удовлетворяется ни наукой, ни искусством, ни альтруизмом.
(3) Речь идет о действительно специфической сущностной силе человека, ибо у животных, как я уже отмечал, я этой потребности не наблюдаю.
(4) Наконец, не религия составляет часть познания смысла жизни, а познание смысла жизни является частью теоса.
Как я уже делал на втором ормологическом этаже, так и здесь, на третьем, я хочу предложить вам самые предварительные и пока лишь назывные различения между тремя формами познания: научной, художественной и религиозной.
1. Они ориентированы на освоение различных пространств: нус – внешнего, пайдос – внутреннего, а теос – пока не знаю какого.
2. У них различные методики исследования: наука объективна, то есть из всего, к чему она прикасается, она стремится сделать объект, даже из души и духа, коль скоро она ими начинает интересоваться;
искусство субъективно, в том смысле, что оно все субъективизирует, не только человека, не только живое, но всяческое неживое оно должно если не оживотворить и не анимировать, то, пропустив его через призму художнической субъективности, анимировать и оживотворить, по крайней мере, свое субъективное восприятие этого неживого;
религия же и не объективна и не субъективна в отдельности, а как бы и субъективна и объективна разом, и я бы назвал ее методику личностной, не объясняя пока, какие смыслы я вкладываю в это понятие.
3. Наука ищет истину, которая по мере приближения к ней становится все более очевидной;
искусство взыскует правду, и чем эта правда субъективнее, чем она человечнее и разборчивее, тем продуктивнее художнический поиск и тем шире и глубже отклик в сердцах слушателей, зрителей, читателей;
религия устремлена к Тайне, в которую чем дальше углубляешься, тем она шире, глубже, выше, тем загадочнее, пугающе-неизмеримее и восхищающе-непостижимее.
4. Наука говорит на языке логики,
искусство – на языке поэтики,
религия – на языке мистики.
5. Семантическая единица научного языка – схема (формула),
художественного языка – метафора,
религиозного – символ.
6. Наука оставляет после себя параметр описания и измерения;
искусство, если это хорошее искусство, а не суррогат, – парадокс;
религия – парагон как образец для витального, социального и идеального подражания.
III
Подводя итог сказанному, я хочу сделать несколько предупреждающих замечаний.
§ 38
Я эту девятку разложил не из любви к пасьянсам, не из навязчивого желания все вокруг классифицировать – с ее помощью я постараюсь ответить на те вопросы, которые поставил в Прологе, и в дальнейшем я буду ее использовать, рассуждая о человеческой природе, культуре, религии, истории, творчестве и свободе. Будь мне достаточно триады Симонова, я бы не стал ее превращать в эннеаду, – но мне недостаточно.
Я предлагаю вам некую поисковую девятиричную систему, мыслительную экспериментальную установку, а вы сами решите, работает она или не работает, открывает новые пути или ведет в исследовательский тупик.
Разумеется, в различении моем есть некая ограничительная тенденция – но так строятся все и всяческие системы, и в них прежде всего надо постараться тенденциозно разделить и принципиально разграничить базовые элементы, чтобы потом не возникло путаницы или чтобы путаница эта была по возможности минимальной.
§ 39
Греческие названия я ввел не из интеллектуального пижонства, не из любви к неологизмам, ибо некоторые из них в реальном древнегреческом языке не существуют (по крайней мере, на «-ос» не оканчиваются). Как бы это лучше объяснить?.. Понимаете, речь идет о «сущностных силах», глубинных, автономных, неосознаваемых, для которых русское «потребность в…» звучит, как мне кажется, чересчур рационально и почти мотивированно. «Не существует ни одного единственного вида, живущего в тесном стайном объединении, – пишет Лоренц, – у которого отдельные животные в стае, будучи взволнованы – например, заподозрив присутствие хищного врага, – не стремились бы стянуться плотнее»85. Вот это самое «стянуться плотнее», Лоренцом выделенное, как мне кажется, намного точнее передает ощущение «сущностной силы», необъяснимо и немотивированно движущей и рыбьей стаей, и социальной группой шимпанзе, и человеческими сообществами. И можно, разумеется, определить ее как «потребность принадлежать», но психически продуктивнее, на мой взгляд, звучит «охлос» – безликий и властный, на слух абстрактный, но в сущности живой и конкретный, вроде бы чужой нам и чуждый, но насквозь нас пронизывающий, из нас самих исходящий. Теперь я понимаю, почему Фрейд изобрел свое «либидо». Либидо можно возвести в ранг космической силы, а «потребность в продолжении рода»… – вслушайтесь, пожалуйста! – возвести-то можно, но ведь никого не впечатлит. В Либидо угадывается какая-то сущностная тайна. А в Эросе этой сущностной тайны, на мой слух, намного больше, чем в латинизированном либидо. Ибо греческий язык намного мистерийнее рационализированного латинского.
Похоже, я забегаю вперед, но мне уже сейчас хочется хотя бы намекнуть на то, что речь идет о неких трансценденциях, связующих ноуменальный и феноменальный миры. Онтологически уходя в глубь жизненного бытия, они в дальнем от нас пределе существуют намного свободнее и недоступнее для нашего восприятия, чем те их проявления, которые взаимодействуют с нашими психическими структурами; на ноуменальной своей границе они уже не совсем потребности, ибо, в частности, могут ничего от нас не требовать, вернее, требовать так, что мы об этом и не подозреваем.
С другой стороны, и в феноменальной области жизни эти акрос, трофос, эрос и т. д. проявляются намного шире, разнообразнее, пластичнее и непредсказуемее, чем мы это себе можем представить. И хотя я, скажем, охлос отождествил с симоновской потребностью принадлежать, на самом деле это не только принадлежать и терпеть, но также не принадлежать, бояться и ненавидеть тех, к кому не принадлежишь и кого не терпишь и т. п. Кратос – не только самому занимать место, но и других размещать по тем местам, которые обеспечивают и гарантируют твое место и т. д. По мере эволюционного развития эти «т. д.» и «т. п.» проявляются в таком многообразии, в такой хитросплетенной пластичности, что мы уже не можем с уверенностью сказать, принадлежим или не принадлежим, господствуем или подчиняемся; вербализованные понятия все чаще теряют свою объяснительную способность, и мы только чувствуем, как нами управляют некие трансценденции, обусловливающие индивидуальный и коллективный поток нашей жизни. То есть «сущностная сила» оказывается намного шире своих феноменологических результатов; присущая этой трансценденции частичная ноуменальность в своей основе не только непознаваема, но и непредсказуема в ее возможных проявлениях.
И еще. Гносеологически эти трансценденции могут использоваться как категории осмысления жизни, как систематические единицы, классификационные парадигмы. Феноменологически они могут очерчивать стадии, гештальты, таксоны эволюционного движения, модусы всеобщей жизни и даже формы человеческой культуры.
§ 40
У Симонова, как вы помните, три группы потребностей. У меня – девять. Но свою эннеаду я вписал в Симоновскую триаду. И если я собираюсь говорить о девяти категориях потребностей, то симоновские группы придется мне переименовать, отведя им более широкое систематическое место. Я предлагаю именовать их этажами. Архитектурной метафорой, кстати говоря, пользуются многие исследователи жизни. Фрейд, например, толкуя о сновидениях, заявляет, что «единственно типичное, т. е. постоянное, изображение человека в целом, представляет собой дом…»86.
Этим этажам я тоже собираюсь дать греческие наименования. Вернее, применительно к жизни вообще я буду пользоваться симоновскими терминами: витальный (биологический), социальный (ролевой), идеальный (познавательный). Но у животных витальный этаж позвольте мне называть иногда зоос. Имея при этом в виду, что «зоос» представляет собой лишь верхнюю часть более глубоких структур, если хотите, подвалов и фундаментов и еще глубже – почв и подпочв. Смотрите, как описывает трофос профессиональный биолог: «Процесс питания включает в себя несколько стадий, неумолимых в своей последовательности. Особь должна встретиться с источником пищи (обычно это особь другого вида), измельчить ее, химически расщепить макромолекулы жертвы до униформных блоков и, наконец, доставить данные блоки каждой своей клетке»87. Нам такая биологическая глубина не потребуется. Нас ведь прежде всего интересует поведение организма, а не клеток, не столько биология, сколько зоология. А посему «зоос» — для животных и, если понадобится, «фитос» – для растений.
Второй этаж я предлагаю назвать койнос, что в переводе с древнегреческого означает «общий, общественный, община, республика, государство, общественные власти, правительство и т. п.»88.
Третий этаж пусть будет гносис; в переводе – «познавание, узнавание; познание, знание».
У животных получается следующая потребностная схема:

В поведенческой плоскости она может быть представлена так:

Учитывая, что эрос представляет собой промежуточное звено между витальными и социальными потребностями, а филос – между социальными и гностическими, я предлагаю вам проделать следующую стереометрическую операцию: сверните мой плоскостной чертеж в трубочку, так, чтобы образовался цилиндр, чтобы № 1 соединился с № 3, а № 4 – с № 6. Три этажа сохранятся, группы останутся друг над другом в том же порядке, но из № 3 к № 4 будет легче и нагляднее перекинуть мостик, вернее, соорудить лестницу. И то же самое – от филоса к нусу. И в архитектуре дома ведь не всегда четырехугольными бывают – иногда возводят жилища в форме башен.
Поверьте, я вам это не от нечего делать предлагаю. Нам важно, чтобы эти «гибридные», как говорит Симонов, или «транзитивные», как я предпочитаю их называть, группы-комнаты, эрос и филос, легче и нагляднее соединялись с ормологическими таксонами следующего этажа. На плоскостном чертеже они далеко отстоят друг от друга, а в жизни тесно взаимодействуют, как бы перетекая друг в друга, восходя и превращаясь. Скажем, половое поведение – это, вне всякого сомнения, сфера эроса. Отношение детей к своим родителям, как мне кажется, знаменует собой уже охлос, первичную социальность. Но если между этими двумя ормологическими ступенями мы захотим разглядеть, скажем, родительское поведение, то я лично затруднюсь отнести его однозначно к эросу или охлосу.
С этими этажными соотнесениями транзитивных групп мы постоянно будем испытывать трудности. Тем более что ормологическая архитектура жизни представляет собой скорее даже не лестницу, а постепенное как бы перетекание одной потребностной категории в другую; не только транзитивные группы незаметно поднимают нас с этажа на этаж, но акрос и трофос, охлос и кратос, если к ним приглядеться, представляют собой внутриэтажпый подъем и определенную филогенетическую трансформацию.
А теперь о самом, пожалуй, любопытном наблюдении, которое я сделал, разложив свой потребностный пасьянс.
§ 41
Однажды я вдруг стал смотреть не по горизонтали, а по вертикали. То есть стал разглядывать не потребностные этажи, а те вертикальные колонки, которые у меня вроде бы сами по себе образовались. К своему удивлению, я и тут постепенно стал замечать некоторую системную взаимосвязь.
Возьмем, например, левую колонку: акрос – охлос – нус (ормотаксоны 1–4—7). Не кажется ли вам, что в процессе удовлетворения этих потребностей живой организм осваивает внешнее для него пространство, внешнюю среду? В акросе, вернее, в территориальном поведении, это очевидно. В стайном поведении, в реализации потребности принадлежать к животному сообществу очевидность вроде бы уменьшается. Но лишь на первый взгляд. Ведь, вступая в стайные взаимоотношения, особь тоже осваивает внешнюю для себя среду, только не природнофизическую, а зоосоциальную, приспосабливается к ней, становится ее интегрированной частью. А в исследовательской деятельности, в нусе, разве не внешняя среда осваивается в первую очередь?
Принципиально схож и характер поведения, при всей разноликости его проявления на трех различных этажах. Субъект обороняется (№ 1) от той внешней среды, с которой он вынужден вступать в контакт. Всякая стая (№ 4) прежде всего возникает в целях обороны, а потом уже для питания, размножения. Гипотетически я дерзну предположить (для доказательства у меня сейчас нет места), что исследование внешней среды (в конечном счете, даже человеческая наука) онтологически и филогенетически на витальном уровне коррелирует прежде всего с потребностью самосохранения и самообороны. Исследование – это, главным образом, защита от неизвестности.
Страх — вот базовая эмоция, сопровождающая и акрос, и охлос, и даже нус. От страха эволюционно возникают убежище, нора, дом; страх образует первостаю; страх лежит в основе исследования внешней среды, а если вам трудно согласиться с последним утверждением, извольте, я иначе скажу: исследуя, мы преодолеваем свой страх перед неизвестным, пугающим, враждебным, но так или иначе страх – ключевая эмоциональная реакция для рассматриваемой системной вертикали.
Позвольте мне эти потребностные колонки именовать ормологическими нефами — есть такой термин в архитектуре, как мне кажется, вполне нам подходящий. И первый рассмотренный неф, включающий в себя ормотаксоны 1–4—7, я назову нефом А (первым нефом), а по-гречески фобосом.
Если неф А экстраверсивен, то есть ориентирован на освоение внешней среды (биологической, социальной, гностической), то следующий неф, неф Б, второй неф (на нашей схеме это будет средняя вертикальная колонка), похоже, направлен на основание среды внутренней, интроверсивен по своему характеру. Что такое трофос (потребностная группа № 2), как не превращение внешней энергии во внутреннюю? Всякое питание для этого существует и к этому результату ведет. И на втором этаже потребностей посредством кратоса (ормотаксон № 5) обеспечивается внутренняя организация социальной среды: для чего еще нужна иерархия, как не для того чтобы внутренне оформить и структурировать стаю, стадо, косяк, клан? Разве не себя самое прежде всего реализует в иерархическом поведении зоосоци-альная особь? И в пайдосе, в игровом поведении (№ 8), как мы уже договорились, животное познает не окружающий мир – этому служит исследовательское поведение (№ 7), – а самое себя, субъективные свои возможности и способности.
Неф А, сказали мы, носит оборонительный характер – неф Б явственно наступателен, агрессивен в широком смысле этого слова. Агрессивен и наступателен не только волк, убивающий козленка, но и козленок, пожирающий растения. Иерархическое поведение без агрессии вообще невозможно. И всякая игра, как правило, наступательна по отношению к самому себе.
Каким греческим словом обозначить этот второй потребностный неф? Я долго искал и наконец остановился на том слове, с которого начинается «Илиада» Гомера – менос. Помните: «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»? «Mevo^» – это и «сильное желание», и «сила, мужество», и «гнев». К тому же гомеровский Ахиллес, как мне кажется, – ярчайший представитель рассматриваемого нами нефа: мало того что он самый неукротимый охотник (в том числе за жизнями противников), самый агрессивный герой и самый честолюбивый лидер, он еще – поэт и музыкант.
Итак, фобос ведет к освоению внешней среды, менос – среды внутренней.
Какая же среда, какое пространство остались нам для характеристики третьего нефа потребностей (у животных № 3 и № 6, у человека – 3–6—9)? Помнится, различая человеческие социальные и идеальные потребности (см. §§ 34 и 35), я для филоса и теоса так и не нашел пространства. Какое может быть пространство, если оно не внутреннее и не внешнее?
Я знаю только одно такое внепространственное пространство в человеческих представлениях – время!
Полагаю, не стоит специально доказывать, что под воздействием эроса (№ 3) и посредством полового поведения особь обеспечивает свое продолжение во времени и физиологическое выживание вида. «Ведь у животных, – учила молодого Сократа жрица Диотима, – так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем – порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого…»89. «Любовь – это стремление к бессмертию»90.
С эросом ясно. Но какое отношение к бессмертию, к освоению временного пространства жизни имеет филос, или альтруистическое поведение? Предположу, что самое прямое отношение он имеет к зоо-социальному выживанию вида, по крайней мере тогда, когда на лестнице живых существ оформленно проявляется эта шестая группа потребностей. Применительно к человечеству Павел Симонов замечает: «Группы, члены которых лишены психофизиологических механизмов сочувствия, сострадания и содействия (взаимопомощи), обречены на исчезновение»91. Полагаю, что это замечание может быть распространено и на высших животных: обезьян, волков, как показал Лоренц – даже на серых гусей.
Каков же характер поведения в этом третьем нефе потребностей, нефе В? Похоже, он представляет собой некий поведенческий компромисс между преимущественно оборонительным характером нефа А и наступательным характером нефа Б. В определенном отношении он являет собой как бы диалектическое снятие противоречий, возникающих между двумя предыдущими ормологическими нефами (первым и вторым). Речь идет о самопожертвовании, но, во-первых, в результате этого самопожертвования жизнь не теряет, а приобретает, не исчерпывается, а возобновляется; а во-вторых, на разных этажах, в различных классах потребностей это самопожертвование принимает различные формы. Предлагаю назвать этот третий неф симпатосом, с самым широким пониманием греческого слова оицлабЕСО.
Итак, у нас получилось (для животных):

К межнефовым взаимоотношениям и соотношениям мы еще не раз будем возвращаться, прояснять их и корректировать. А сейчас кратко и декларативно попробуем подытожить.
Неф А – экстр аверсивен, неф Б – интроверсивен, неф В – хроноверсивен. Последнюю «версивность» далеко не всегда учитывают психологи и философы, и древние греки, разделив мироздание на макрокосм и микрокосм, почему-то забыли о еще одном «косме» – хронокосме.
В поведенческом своем проявлении неф А оборонителен, неф Б – наступателен, неф В – симпатией, то есть совокупителен во всех возможных смыслах. При этом не следует понимать дело так, что фобос всегда пассивен, а менос – активен; неф А (фобос) по своей агрессивности, пожалуй, даже превосходит неф Б (менос). Описывая, например, «реактивное насилие», Эрих Фромм делает весьма любопытное для нас замечание: «Под ним я понимаю насилие, которое проявляется при защите жизни, свободы, достоинства, а также собственного или чужого имущества. Оно коренится в страхе и, вероятно, именно поэтому является наиболее часто встречающейся формой насилия…»92 (курсив мой. – Ю. В.). Укорененность в страхе, базовая оборонительность, в какую бы яростную агрессию она ни выливалась, – вот что, на мой взгляд, характеризует фобос и отличает его от нефа Б, меноса.
С эволюционной точки зрения фобос обеспечивает самосохранение, менос – саморазвитие, а симпатос, неф В, – некое развивающее самосохранение или сохраняющее саморазвитие, своего рода витальную, социальную и интеллектуальную длительность. И если вы пока категорически не приемлете мою гипотетическую попытку отнести к фобосу человеческую науку, то позвольте вам предложить такую фигуру мысли: наука в первую очередь обеспечивает интеллектуальное самосохранение, искусство – интеллектуальное саморазвитие, а религиозное познание – интеллектуальную длительность и духовное бессмертие. По-прежнему столь же категорично не согласны со мной?
Неф А – базов. То есть в экстремальной ситуации живое существо склоняется скорее к акросу, чем к трофосу и эросу, быстрее и привычнее – к охлосу, чем к кратосу и филосу. Предположу, что в экстремальной интеллектуальной ситуации человек мыслит прежде всего как ученый, а потом уже как поэт и мистик; даже верующий человек, почувствовав запах дыма в своей квартире, в первую очередь, я полагаю, займется исследовательским поиском его источника, а затем уже подвергнет возникшую ситуацию религиозному анализу.
Неф В, симпатос, – транзитивен. Эрос и филос не только «гибридны» с точки зрения ормологической таксономии, но, похоже, через эрос осуществляется переход ко всякой развитой социальности, а через филос – к полноценной человеческой идеальности.
Фобос, менос и симпатос в переводе на русский язык дают нам эмоциональные состояния. Но я ведь специально назвал их по-гречески, чтобы, с одной стороны, была возможность этого «эмоционального перевода», а с другой, чтобы всегда можно было сказать: «менос» – это не только гнев, но также «сила, мужество, сильное желание»; «фобос» – не только страх, но и «устрашение, опасение, нетерпимость, испуг, обращение в бегство»; «симпатос» я вообще сам придумал.
Ормологически эти нефы, с одной стороны, представляют собой как бы более крупные таксоны, чем автономные потребностные группы. Но, с другой стороны, отдельно существуют и проявляются не фобос, менос и симпатос, а входящие в них автономные таксоны – акрос – охлос – нус, трофос – кратос – пайдос, эрос – филос – те-ос, находящиеся между собой в специфических внутринефовых взаимоотношениях.
Что такое фобос, менос, симпатос – я пока не знаю. Но интуитивно догадываюсь, что они носят не субстанциальный, а какой-то иной характер.
Как бы то ни было, этажную классификацию я проводил, антропологически «переводя» потребностную теорию Павла Симонова. Потребностные нефы (вертикальную классификацию) я обнаружил самостоятельно. А посему всю ответственность за них я беру на себя. Ну разве что частично облегчит мою участь Тейяр де Шарден, говорящий о «положении каждого живого существа в пространстве, в длительности и по форме»93 (курсив мой. – Ю. В.).
§ 42
Как вы должны были заметить, в мою эннеаду не вошли потребности, которые Павел Симонов называет «дополнительными» (см. § 9). Прежде всего потому, что они никак не хотят вписываться в предложенную Симоновым этажность.
Возьмем, например, потребность в экономии сил. Симонов однозначно относит ее к витальным потребностям94. Мне же представляется, что данная потребность проявляется на всех трех ормологических этажах. Разве устанавливающий иерархический порядок в стае вожак не экономит силы, сосредотачивая первоочередное внимание на близкоранговых животных, угрожающих его статусу в первую очередь? Разве в познании мы не экономим интеллектуальные силы, концентрируясь лишь на том, что нас особенно интересует, а остальное откладывая на потом или вовсе отбрасывая за пределы нашей мыслительной деятельности, тот же, кто сразу за все хватается, все пытается изучить и объяснить себе… – сами знаете, что с ним происходит. Причем подобное распыление сил совсем не обязательно ведет к физическому истощению. Шизофреник ничуть не устает от ежедневного изобретения вечных двигателей – утомляются и могут впасть в нервную депрессию те нормальные люди, с которыми он ежедневно делится своими революционными открытиями.
Равным образом потребности в преодолении, в вооруженности, которые Симонов помещает на третий ормологический этаж, как мне кажется, вполне могут быть названы и витальными, и социальными.
Самостоятельность некоторых из этих «дополнительных» потребностей вызывает сомнения. По Симонову, как мы помним, потребность вооруженности «удовлетворяется с помощью двух основных безусловных рефлексов: подражательного и игрового»95. Стало быть, потребность вооруженности несамостоятельна? Но нет, страницей ранее Симонов называет эту потребность самостоятельной96.
Не кажется ли вам, что объявленная Симоновым социальной потребность следовать нормам представляет лишь частный случай потребности подражания? Разве потребность преодоления – не частный случай потребности развития? А потребность экономии сил – разве не частный случай более общей потребности сохранения?
Что и как дополняют «дополнительные» потребности и дополняют ли? – у Симонова на этот вопрос я не мог найти ответа. Но, как мне представляется, косвенным образом Симонов обрисовывает контуры ормологической специфичности этих бездомных пока потребностей.
Некоторые из них кажутся более эмоциональными, чем основные. «…Переход к имитационному поведению так характерен для эмоционально возбужденного мозга»97. «Заметим, что воля вмешивается в конкуренцию мотивов опять-таки на уровне эмоций…»98. То есть все основные потребности способны вызывать сильные эмоции, но потребности подражания и преодоления точно возникают из эмоциональной сферы – такое у меня порой создается впечатление.
Симоновские «дополнительные» потребности, в отличие от его основных, словно тяготеют к образованию антиномичных пар: сохранения/развития, «для себя»/«для других», экономии сил/преодоления. А те потребности, которые этой пары не имеют, мне кажется, остаются одиночками лишь потому, что Симонов просто не довел классификацию до конца и не нашел для них соответствующей пары: например, у потребности подражания явно должен быть ормологический антипод.
Едва ли не все «дополнительные» потребности Симонов предпочитает характеризовать в эволюционном, филогенетическом, динамическом срезе: потребность в экономии сил «играет важную роль в модификации навыков, обеспечивающих удовлетворение всех других мотиваций»99; потребность вооруженности «во многом отчуждена от процесса удовлетворения основных… потребностей», «трансформируется в стремление к мастерству, к развитию способностей, к возможности контролировать внешнюю среду»100; «подражательное поведение обеспечивает передачу опыта от одной генерации к другой»101. Основным потребностям подобные эволюционно-динамические характеристики Симонов дает намного реже.
«Если индивидуальные особенности соотношения и иерархии основных потребностей определяют личность человека, то индивидуальные особенности силы и степени удовлетворения дополнительных (вспомогательных) потребностей лежат в основе его характера»102.
Тут, как видите, уже принципиальное психологическое различие основных и дополнительных потребностей и, как мне кажется, более уверенное указание на второстепенность потребностей «дополнительных».
Но так ли второстепенны, так ли вспомогательны они? Возьмем, например, «потребность преодоления». «Активность, вызванная преградой, – замечает Симонов, – в определенных ситуациях и у определенного типа людей может оттеснить первоначальное побуждение на второй план, и тогда мы встречаемся с упрямством, с поведением, где преодоление стало самоцелью, а исходный мотив утратил свое назначение и даже забыт»103. Тут, на мой взгляд, весьма четко очерчена первичность и даже репрессивность якобы дополнительной и вспомогательной потребности.
Подводя итог, я должен сказать, что я не только не могу включить эти потребности в свою «девятку», но я не вижу возможности считать их дополнительными. Похоже, мы имеем дело с потребностями, которые, не являясь биосубстанциальными, представляются сущностными и, может быть, даже более сущностными, чем основные. И если мы перестанем отождествлять субстанциальные и сущностные силы… Стой! – слишком рано. Мы пока еще слишком плохо вооружены, чтобы даже ставить вопрос…
Ормологический плот мы наскоро сколотили.
Поплывем теперь к другому острову.
Bepul matn qismi tugad.