Kitobni o'qish: «Европа после Второй Мировой. 1945-2005 гг. Полная история»
Посвящается Дженнифер
Но разве близость к настоящему не делает прошлое более глубоким и более легендарным?
Томас Манн, «Волшебная гора»
Предисловие научного редактора
Книга «Европа после Второй мировой» американского историка британского происхождения Тони Джадта (1948–2010) увидела свет ровно двадцать лет назад, в 2005 году. Ее появление сразу же стало заметным событием: внушительные тиражи, благожелательные отзывы критиков, почти немедленный перевод на другие европейские языки… В 2006 году Джадт получил за свой труд премию Артура Росса в США и премию имени Бруно Крайского в Вене, в 2007 году – немецкую премию имени Ханны Арендт, в 2008 году – Европейскую книжную премию. «Лучшая из имеющихся книг по истории Европы», «шедевр исторического творчества», «монументальный труд» – вот далеко не полный список эпитетов, которыми «Европа после Второй мировой» награждали обозреватели в прессе и коллеги в своих рецензиях.
Что привлекло к этой работе такое внимание на книжном рынке, отнюдь не испытывавшем недостатка в исторической литературе? В первую очередь ее концепция. Джадт не просто рассказывает историю Европы послевоенных десятилетий; он стремится понять и объяснить ее. Его книга – не тяжеловесная россыпь отдельных фактов, а цельное полотно, сотканное из множества отдельных нитей.
Сотканное, надо признать, весьма умело. Джадт не ограничивается каким-то одним аспектом жизни общества, а стремится охватить их все – от международных отношений и экономических трендов до кинематографа. При этом он рассказывает о политике без утомительного перечисления бесконечных имен, дат и событий; об экономике – без сложных терминов и длинных рядов статистических данных; об интеллектуальных течениях – без попыток в точности пересказать запутанные философские концепции. Автор не разграничивает все эти сферы жесткой структурой глав и параграфов, а изящно переходит от одного к другому, связывая их между собой, демонстрируя единство и взаимное влияние разных сторон общественной реальности.
В результате из-под пера автора выходит сама жизнь – такая, какая она была и есть. И поэтому толстая книга читается как захватывающий приключенческий роман, на одном дыхании. А еще этому немало способствует базовый исторический оптимизм автора, не скрывающего слабые и темные стороны европейского проекта, но настаивающего на его жизнеспособности. Именно «европейская модель» является главным героем книги – героем, который проходит долгий и непростой путь становления, все еще далекий от того, чтобы считаться завершенным.
В связи с этим отдельный интерес представляют последние главы книги Джадта, в которых автор описывает состояние Европы начала XXI века и дает прогноз на будущее. Сегодня, двадцать лет спустя, мы уже можем видеть, какие его ожидания оправдались, а какие нет; какие предсказания оказались излишне оптимистичными, какие – излишне пессимистичными, а какие – и их немало – удивительно точными и меткими.
И здесь кроется ответ на вопрос, не устарела ли книга Джадта за два десятилетия, прошедших с момента ее издания. Нет, и по двум причинам. Во-первых, это все-таки не политическая публицистика, написанная на злобу дня, а достаточно фундаментальный исторический труд. Во-вторых, многие проблемы, которые поднимает автор, не только не исчезли, но и стали более серьезными и значимыми.
Как и в любом творении рук человеческих, в книге Джадта можно найти недостатки. Первый из них естественным образом вытекает из самого масштаба проекта. Невозможно быть одновременно глубоким специалистом по послевоенной Швеции, Испании на закате режима Франко и Чехословакии накануне распада единого государства под конец XX века. Как бы ни старался Джадт ухватить все без исключения стороны жизни Европы, многое он оставляет – вынужден оставлять – за кадром. Критики укоряли его за недостаточное внимание к развитию науки, музыке, проблемам окружающей среды.
Второй недостаток можно назвать во многом следствием авторской биографии. Джадт родился на заре холодной войны, и большая часть его жизни прошла в контексте идеологического противостояния двух блоков. К сожалению, очень многие историки, выросшие и профессионально сформировавшиеся по обе стороны пресловутого «железного занавеса», так и не смогли впоследствии до конца избавиться от старых представлений и стереотипов. История «восточного блока» у Джадта предстает схематичной и мрачно-однотонной. Рассказ становится поверхностным и неточным, негативные аспекты подчеркиваются и порой преувеличиваются; к примеру, если по поводу точного числа жертв преследований или техногенных катастроф существуют расхождения, автор без колебаний приводит максимальные имеющиеся цифры – а иногда и выше максимальных.
И здесь мы переходим к третьему недостатку. Многие сюжеты послевоенной истории Европы по сей день остаются предметом споров среди ученых; по многим вопросам в профессиональном сообществе есть разные точки зрения. Но читатель вряд ли найдет на страницах книги Джадта даже отголосок этих дискуссий. Конечно, автор имеет право на собственную позицию и не обязан неизменно выбирать «средний путь» между спорящими коллегами. Однако думается, что наличие упоминаний об альтернативных позициях во многих случаях не испортило и не усложнило бы текст, а придало бы ему дополнительную ценность в глазах читателя.
Впрочем, автор не претендует на то, чтобы его книга считалась истиной в последней инстанции; на это, по-хорошему, не может и не должен претендовать ни один серьезный ученый. «Европа после Второй мировой» – не справочник и не учебник, это личное мнение. Мнение, безусловно, профессиональное и основанное на солидном фундаменте, и все же лишь одно из возможных. И с ним, конечно, стоит ознакомиться – ведь речь идет об одной из самых известных, масштабных и оригинальных книг по истории послевоенной Европы. И кроме того, «Европа после Второй мировой» просто интересно читать.
Николай Власов,кандидат исторических наук, доцент
Предисловие и благодарности
Европа – самый маленький континент1. В действительности это даже не континент, а просто субконтинентальная пристройка к Азии. Вся Европа (за исключением России и Турции) составляет всего пять с половиной миллионов квадратных километров. Эта территория меньше двух третей площади Бразилии и немного больше половины территории Китая или США. Европа кажется крошечной по сравнению с Россией, которая занимает семнадцать миллионов квадратных километров. Но Европа уникальна благодаря обилию внутренних различий и контрастов. По последним подсчетам она включает сорок шесть стран. Большинство из них – государства и народы с собственным языком, а во многих живут и другие меньшинства со своим языком. У каждой страны есть свои собственные (впрочем, переплетающиеся с другими) история, политика, культура и память. И все эти страны тщательно изучены. Даже о коротком отрезке времени в шестьдесят лет, прошедших после окончания Второй мировой войны, на одном только английском языке существует множество литературы. Собственно, об этом периоде литературы больше всего.
Таким образом, никто не может претендовать на то, чтобы написать абсолютно исчерпывающую или точную историю современной Европы. Моя неспособность выполнить эту задачу усугубляется отсутствием временной дистанции. Я родился вскоре после окончания войны, став современником большинства событий, описанных в этой книге. Я хорошо помню, как узнавал о них, был наблюдателем или даже участником происходящего. Легче ли мне от этого понять историю послевоенной Европы или сложнее? Не знаю. Но я уверен, что близость к событиям иногда мешает историку оставаться беспристрастным и отстраненным.
В этой книге я не пытаюсь предстать таким идеальным историком. Я предлагаю откровенно личную трактовку недавнего прошлого Европы, надеюсь, не теряя при этом объективности и честности. Воспользуюсь выражением, которое незаслуженно приобрело уничижительное значение, и скажу, что это – мое личное мнение. Некоторые суждения в книге, возможно, будут спорными, некоторые наверняка окажутся ошибочными. Все ошибаются. К счастью или несчастью, это – мои собственные ошибки, а в работу такого масштаба и охвата неизбежно могут вкрасться неточности. Но если погрешность допустима и хотя бы часть оценок и выводов в этой книге окажется достоверной, это в значительной мере будет заслугой тех многих ученых и друзей, на труды которых я полагался в ходе исследования и написания книги.
Книга подобного рода, прежде всего, опирается на содержание других книг2. Я искал вдохновение и пример в таких классических работах по современной истории, как «Эпоха крайностей» Эрика Хобсбаума, «Европа в XX веке» Джорджа Лихтгейма, «История Англии 1914–1945 гг.» А. Дж. П. Тейлора и «Прошлое одной иллюзии» позднего Франсуа Фюре. Эти книги и их авторы совершенно непохожи друг на друга, но кое-что их все-таки объединяет: во-первых, убежденность, проистекающая из широкой осведомленности и своего рода интеллектуальной самоуверенности (этой чертой не могли похвастаться их последователи), и, во-вторых, ясность повествования, которая должна быть образцом для каждого историка.
Среди ученых, чьи труды по новейшей истории Европы оказались для меня наиболее полезными, я должен особо отметить и поблагодарить Гарольда Джеймса, Марка Мазовера и Эндрю Моравчика. Отголосок их работ будет отчетливо слышен на страницах этой книги. Я, как и все, кто изучает современную Европу, в неоплатном долгу перед Аланом С. Милвардом за его глубокие, революционные исследования послевоенной экономики.
Что касается истории Центральной и Восточной Европы, которой часто пренебрегают специалисты Европы Западной при описании общей истории этой части света, то своими скромными познаниями я обязан работе одаренной когорты молодых ученых, включающей Бреда Абрамса, Кэтрин Мерридейл, Марси Шор и Тимоти Снайдера, а также – моим друзьям Жаку Рупнику и Иштвану Деаку. О прошлом Центральной Европы, и в особенности о двух Германиях в эпоху Ostpolitik3, я узнал от Тимоти Гартон-Эша (ее изучению он отдал много лет). Общаясь на протяжении многих лет с Яном Гроссом, и благодаря его новаторским работам я не только познакомился с польской историей, но и научился понимать общественные последствия войны. Эту тему Ян раскрыл с непревзойденной проницательностью и человечностью.
Разделы об Италии в этой книге многим обязаны работе Пола Гинсборга. Точно так же главы, посвященные Испании, отражают то, что я узнал, читая и слушая замечательного Виктора Перес-Диаса. Я особенно благодарен им обоим и Аннет Вевьерка, чей авторитетный анализ двойственной реакции послевоенной Франции на Холокост в книге Déportation et Génocide4 сильно повлиял на мое видение этой трагической истории.
На мои заключительные размышления в главе «Европа как образ жизни» сильно повлияли труды блестящего международного юриста Энн-Мари Слотер. Ее работа о «дезагрегированных государствах» убедительно доказывает успешность международного управления в формате Евросоюза, исходя не из однозначного преимущества или идеального характера этой модели, а из того факта, что в мире, где мы живем, ничто иное не сработает.
Друзья, коллеги и слушатели по всей Европе поведали мне гораздо больше о недавнем прошлом и настоящем европейского региона, чем я мог бы почерпнуть из книг и архивов. Я особенно благодарен Кшиштофу Чижевскому, Петру Келлнеру, Ивану Крыстеву, Дени Лакорну, Кшиштофу Михальскому, Мирче Михэесу, Берти Муслиу, Сьюзен Нейман и Дэвиду Трэвису за их гостеприимство и помощь. Я признателен Иштвану Реву, настоятельно рекомендовавшему мне посетить «Дом террора» в Будапеште, несмотря на то что это был визит не из легких. В Нью-Йорке мои друзья и коллеги Ричард Миттен, Кэтрин Флеминг и Джерролд Сейгел не жалели для меня времени и идей. Дино Бутурович тщательно проанализировал мое изложение югославской языковой проблемы.
Я благодарен Филиппу Фурмански, Джессу Бенхабибу и Ричарду Фоули, поочередно занимавшим должность декана Факультета искусств и наук в Нью-Йоркском университете, за поддержку, оказанную моим исследованиям, и Институту Ремарка, который я основал, чтобы поощрить других к изучению и обсуждению Европы. Без щедрой поддержки и покровительства Ива-Андре Истеля я бы не смог создать Институт Ремарка, в котором прошло множество познавательных для меня семинаров и лекций. А без терпеливого отношения и сверхэффективной работы административного директора Института Ремарка Жаира Кесслера я не смог бы совместить написание этой книги с руководством этим институтом.
Как и многие другие, я глубоко признателен моим агентам Эндрю Уили и Саре Чалфант за дружбу и советы. Они всегда поддерживали проект, который занял больше времени и оказался объемнее, чем они рассчитывали. Я в долгу перед моими редакторами, Рави Марчандани и Кэролин Найт – в Лондоне и Скоттом Мойерсом и Джейн Флеминг – в Нью-Йорке, за всю работу, которую они проделали, чтобы эта книга увидела свет. Благодаря радушию Леона Уисельтира, главного редактора The New Republic, некоторые оценки и мнения из глав 12 и 14 были впервые опубликованы в форме эссе на страницах его замечательного журнала в разделе искусств.
Безусловно, в профессиональном плане больше всего я обязан бесподобному редактору The New York Review of Books Роберту Сильверсу, который на протяжении многих лет вдохновлял меня на покорение новых политических и исторических вершин со всеми опасностями и удачами, которые сопутствуют такой авантюре.
Большой вклад в эту книгу внесли студенты Нью-Йоркского университета. Некоторые из них, а именно – доктор Паулина Брен, Дэниел Коэн (сейчас работает в Университете Райса) и Николь Рудольф, помогли мне лучше понять этот период через собственные исторические исследования, которые я упоминаю в моей книге. Джессика Куперман и Ави Патт были неоценимыми научными ассистентами. Мишель Пинто (совместно с Саймоном Джексоном) провела кропотливую работу в сфере анализа изображений. Она нашла множество ярких иллюстраций, в особенности зачехленного Ленина, украшающего конец Части III5. Алекс Молот старательно искал и собирал опубликованные и неопубликованные статистические отчеты и данные, от которых, разумеется, неизбежно зависит книга такого рода. Я никогда бы не смог написать эту работу без них.
Моя семья очень долго жила в послевоенной Европе. Здесь выросли мои дети. Они не только терпели мои частые отлучки, поездки и одержимость этой книгой, но и внесли ощутимый вклад в ее содержание. Даниэлю она обязана своим названием. Николасу – напоминанием о том, что не все хорошие истории имеют счастливый финал. Моей жене, Дженнифер, книга обязана многим, особенно двумя очень внимательными и конструктивными прочтениями. Но сам автор обязан ей во сто крат больше. «Европа после Второй мировой» посвящается моей жене.
Европа после Второй Мировой
Вступление
«Всякая эпоха есть сфинкс, который низвергается в бездну, как только разоблачится его загадка»6.
Генрих Гейне
«Условия (которые ничего не значат для некоторых джентльменов) придают в действительности каждому политическому принципу различающие их цвета и эффект обособленности»7.
Эдмунд Берк
«События, мой мальчик, события».
Гарольд Макмиллан
«Всемирная история не есть арена счастья. Периоды счастья являются в ней пустыми листами»8.
Георг Вильгельм Фридрих Гегель
Впервые я задумался о написании этой книги, делая пересадку на Вестбанхофе, главном железнодорожном вокзале Вены. Был декабрь 1989 года, момент благоприятствовал. Я только что вернулся из Праги, где драматурги и историки на Гражданском форуме во главе с Вацлавом Гавелом свергали коммунистическое полицейское государство и выбрасывали сорок лет «реального социализма» на свалку истории9. Несколькими неделями ранее нежданно пала Берлинская стена. В Венгрии, как и в Польше, все были заняты проблемами посткоммунистической политики. Старый режим, такой всемогущий еще пару месяцев назад, сдал все позиции. Коммунистическая партия Литвы только что заявила о немедленном выходе республики из Советского Союза. А в такси по дороге на железнодорожный вокзал австрийское радио передавало первые сообщения о восстании против семейственной диктатуры Николае Чаушеску в Румынии. Политическое землетрясение взрывало застывший ландшафт послевоенной Европы.
Эпоха закончилась, рождалась новая Европа. Это было очевидно. Но с уходом прежнего порядка многие старые допущения подверглись сомнению. То, что раньше выглядело постоянным и даже неизбежным, оказалось временным. Конфронтация периода холодной войны, раскол между Востоком и Западом, борьба между «коммунизмом» и «капитализмом», отдельные и изолированные истории процветающей Западной Европы и сателлитов Советского блока на востоке – все это больше не воспринималось как продукт идеологической необходимости или железной политической логики. Все это стало случайным результатом истории, и история отбросила его в сторону.
Будущее Европы теперь выглядело совсем иначе – равно как и ее прошлое. При взгляде назад 1945–1989 годы виделись не преддверием новой эпохи, а скорее промежуточным этапом, нерешенным вопросом конфликта, закончившегося в 1945 году, но оставившего после себя полувековое послесловие. Что бы ни было с Европой в последующие годы, хорошо знакомая, устоявшаяся ее история изменилась навсегда. В этом ледяном декабре в Центральной Европе мне казалось очевидным, что история послевоенной Европы должна быть переписана.
Время благоприятствовало, как и место. Вена 1989 года была палимпсестом10 запутанного, переплетенного прошлого европейских стран. В начале XX века Вена была Европой: продуктивным, нервным, полным иллюзий центром культуры и цивилизации на пороге апокалипсиса. Между войнами, превратившись из славной имперской метрополии в обедневшую, съежившуюся столицу крошечного окраинного государства, Вена неуклонно теряла свой блеск и, в конце концов, стала провинциальным аванпостом нацистской империи, которой с энтузиазмом присягали на верность большинство граждан.
После поражения Германии Австрия попала в западный лагерь и получила статус «первой жертвы» Гитлера. Вдвойне незаслуженная удача позволила Вене изгнать свое прошлое. Благополучно позабыв о лояльности к нацизму, австрийская столица («западный» город, окруженный советской «восточной» Европой) обрела новую идентичность в качестве коммивояжера и образца свободного мира. Для своих бывших подданных, запертых в Чехословакии, Польше, Венгрии, Румынии и Югославии, Вена воспринималась «Центральной Европой», воображаемым оплотом космополитической цивилизованности, который европейцы каким-то образом потеряли в течение столетия. В последние годы коммунизма городу суждено было стать чем-то вроде рупора свободы, обновленным местом встреч и отъездов восточных европейцев, бегущих на Запад, и жителей Запада, наводящих мосты с Востоком.
Поэтому Вена 1989 года была хорошим местом, чтобы «обдумать» Европу. Австрия олицетворяла все слегка самодовольные черты послевоенной Западной Европы: состоятельное социальное государство подкрепляло капиталистическое процветание, общественное спокойствие обеспечивалось благодаря рабочим местам и привилегиям, щедро распределяемым между основными социальными группами и политическими партиями, внешняя безопасность находилась под неявной защитой западного ядерного «зонтика», в то время как сама Австрия оставалась высокомерно «нейтральной». Между тем на противоположном берегу Лайты и Дуная, всего в нескольких километрах на востоке, лежала «другая» Европа – беспросветной нищеты и тайной полиции. Разница между двумя Европами прекрасно выражалась в контрасте между Вестбанхофом и Южным вокзалом в Вене. Вестбанхоф был стремительным и энергичным. Там бизнесмены и туристы садились в элегантные современные экспрессы до Мюнхена, Цюриха или Парижа. Неприветливый и мрачный Южный вокзал служил ветхим, обшарпанным и слегка зловещим пристанищем для нищих иностранцев, приезжавших на грязных старых поездах из Будапешта или Белграда.
Два главных железнодорожных вокзала города невольно подтверждали географический раскол Европы: один, Вестбанхоф, с оптимизмом и выгодой взирал на Запад, другой, Южный вокзал, небрежно признавал восточное предназначение Вены. Точно так же сами улицы австрийской столицы свидетельствовали о пропасти молчания, разделявшей безмятежное настоящее Европы и ее неудобное прошлое. Величественные, самоуверенные здания на Рингштрассе напоминали о давнем имперском призвании Вены, да и сама улица казалась слишком широкой и грандиозной, чтобы служить повседневной дорогой для движения в европейской столице средних размеров. Город по праву гордился своими общественными сооружениями и пространствами. Многое в Вене действительно напоминало о славных былых временах. Но к недавнему прошлому город относился с явной сдержанностью.
О евреях же, которые когда-то занимали множество зданий в центре города и внесли решающий вклад в развитие искусства, музыки, театра, литературы, журналистики и философии, составлявших суть Вены в период ее расцвета, город вообще отказывался вспоминать. Сама жестокость, с которой венских евреев изгоняли из их домов, отправляли на восток и вычеркивали из памяти города, способствовала преступному молчанию современной Вены. Послевоенная Вена, как и послевоенная Западная Европа, была грандиозным зданием, стоящим на фундаменте чудовищного прошлого. Большинство самых ужасающих событий минувших лет произошло на территориях, позже попавших под советский контроль. Поэтому о них так легко забыли (на Западе) или умолчали (на Востоке). С возвращением Восточной Европы прошлое не стало менее чудовищным, но теперь о нем неизбежно пришлось говорить. После 1989 года ничто, ни будущее, ни настоящее и тем более прошлое, не могло оставаться прежним.
Хотя я решил заняться историей послевоенной Европы в декабре 1989 года, книга была написана только спустя много лет. Вмешались обстоятельства. Сейчас это кажется удачей: многие вещи, которые сегодня стали в некоторой степени яснее, тогда еще были покрыты мраком. Открылись архивы. Неизбежная для революционного преобразования путаница разрешилась, и хотя бы некоторые из долгосрочных последствий переворота 1989 года теперь понятны. Отголоски потрясения 1989 года утихли не скоро. Когда я оказался в Вене в следующий раз, город с трудом пытался вместить десятки тысяч беженцев из соседних Хорватии и Боснии.
Тремя годами позже Австрия отказалась от своей тщательно культивируемой послевоенной автономии и присоединилась к Европейскому Союзу, чье появление в качестве значимой силы в европейских делах было прямым следствием восточноевропейских революций. Посещая Вену в октябре 1999 года, я обнаружил, что Вестбанхоф увешан плакатами Партии свободы Йорга Хайдера11. Несмотря на открытое восхищение «достойными солдатами» нацистской армии, «выполнявшими свой долг» на Восточном фронте, он в том году набрал 27 % голосов, манипулируя тревогой своих сограждан и непониманием ими тех изменений, которые произошли в мире за последнее десятилетие. После почти полувекового затишья Вена, как и остальная Европа, вновь вошла в историю…
Книга рассказывает историю Европы со времен Второй мировой войны, а значит, начинает повествование с 1945 года. Это Stunde null12, как его называли немцы, нулевой час. Но, как и все остальное в XX веке, эта история омрачена тридцатилетней войной, разразившейся в 1914 году, когда Европа вступила на путь катастрофы. Первая мировая война была тяжелой битвой, покалечившей всех ее участников. Половина мужского населения Сербии в возрасте от 18 до 55 лет погибла в боях, но это ничего не решило. Германия (вопреки распространенному в то время мнению) не была сокрушена войной или послевоенным урегулированием. Иначе трудно было бы объяснить ее подъем до почти полного господства над Европой всего через 25 лет. По сути, из-за того, что Германия не выплатила свои долги в Первой мировой войне, цена победы для союзников превысила цену поражения для Германии. Таким образом, она стала относительно сильнее, чем в 1913 году. «Германский вопрос», вставший в Европе поколением раньше с возвышением Пруссии, оставался нерешенным.
Маленькие страны, возникшие в результате крушения старых континентальных империй в 1918 году, были бедны, нестабильны, беззащитны и обижены на своих соседей. Между двумя мировыми войнами в Европе существовало много «ревизионистских» государств: Россия, Германия, Австрия, Венгрия и Болгария потерпели поражение в Первой мировой войне и ждали случая вернуть территории. После 1918 года международная стабильность не восстановилась, так же, как и баланс сил. Это была лишь передышка, вызванная истощением. Жестокость войны не исчезла. Она трансформировалась во внутреннюю политику: в националистическую полемику, расовые предрассудки, классовую конфронтацию и гражданскую войну. Европа 1920-х и особенно 1930-х годов вошла в сумрачную зону между отзвуками одной войны и грозным предчувствием другой.
Внутренние конфликты и межгосударственные противоречия периода между мировыми войнами усугублялись и в некоторой степени были вызваны одновременным коллапсом европейской экономики. Действительно, экономической жизни в Европе в те годы был нанесен тройной удар. Первая мировая война потрясла рынок труда, разрушила торговлю, опустошила целые регионы и обанкротила государства. Многие страны, прежде всего в Центральной Европе, так и не оправились от ее последствий. Те, что смогли выкарабкаться, снова оказались на дне во время кризиса 1930-х годов, когда дефляция, разорение предприятий и отчаянные попытки установить защитные тарифы против иностранной конкуренции привели не только к небывалому уровню безработицы и простою промышленных мощностей, но и краху международной торговли (между 1929 и 1936 годами франко-германская торговля сократилась на 83 %). Все это сопровождалось острой межгосударственной конкуренцией и враждебностью. А потом пришла Вторая мировая война. Ее беспрецедентное воздействие на гражданское население и экономику пострадавших стран описано в первой части этой книги.
Совокупный эффект всех этих ударов должен был уничтожить цивилизацию. Масштаб катастрофы, которую навлекла на себя Европа, уже тогда совершенно ясно представляли себе современники. Некоторые, крайне левые и крайне правые, видели в «самосожжении» буржуазной Европы шанс в борьбе за что-то лучшее.
Тридцатые годы были «низким, бесчестным десятилетием» Одена13. Но это также было время преданности и политической веры, а его кульминацией стали иллюзии и жизни, потерянные в Гражданской войне в Испании. Это было «бабье лето» радикальных воззрений XIX столетия, вдохновлявших теперь жестокие идеологические столкновения века более мрачного: «Каким же сильным было стремление к новому человеческому порядку в эпоху между мировыми войнами и какой жалкой была неспособность осуществить это стремление» (Артур Кестлер14).
Отчаявшись в Европе, некоторые бежали: сначала в оставшиеся либеральные демократии на окраинах Западной Европы, а затем, если вовремя успели, в Америку. А некоторые, как Стефан Цвейг или Вальтер Беньямин, покончили с собой. Казалось, что Европа вот-вот канет в бездну. В процессе развала европейской цивилизации что-то важное было потеряно навсегда. Эту потерю задолго предвидели Карл Краус и Франц Кафка в Вене времен Цвейга. В классическом фильме Жана Ренуара 1937 года великой иллюзией того периода названы война и сопутствующие ей мифы о чести, касте и классе. Но к 1940 году для наблюдательных европейцев величайшей из всех европейских иллюзий стала сама «европейская цивилизация», ныне дискредитированная безвозвратно.
В свете всего этого вполне понятно искушение рассказать историю неожиданного воскрешения Европы после 1945 года в самоутешающем, даже лирическом ключе. Именно так подавались события в послевоенной Европе, особенно в книгах, увидевших свет до 1989 года. Таким же тоном европейские государственные деятели рассуждали о своих достижениях в эти десятилетия. Простое выживание и возрождение отдельных государств континентальной Европы после катаклизма тотальной войны; отсутствие межгосударственных конфликтов и неуклонное расширение институциональных форм внутриевропейского сотрудничества, устойчивое восстановление после тридцатилетнего экономического спада и «нормализация» процветания, оптимизма и мира, – все это вызывало чрезмерную реакцию. Возрождение Европы было «чудом». «Постнациональная» Европа усвоила горькие уроки недавней истории. Как птица феникс, мирный, спокойный регион появился из пепла своего смертоносного, самоубийственного прошлого.
Подобно многим мифам, это довольно благостное описание Европы второй половины XX века содержит долю правды. Но и многое упускается. Восточная Европа, от австрийской границы до Уральских гор, от Таллина до Тираны, в него не вписывается. Ее послевоенные десятилетия, безусловно, были мирными по сравнению с тем, что происходило раньше, но только ********* *********** *********** ******* ****** *** ****** ***** ********** ******** **** *** ***** ****** ****** **************** ********** ***** *********** *************** *************** ****** ********* *********** ********** ******* ******* *** ****** ********** ** ***** ********** ********* ********15.
Историю двух половин послевоенной Европы нельзя рассказывать отдельно друг от друга. Наследие Второй мировой войны, предвоенных десятилетий и предшествующей войны заставили правительства и народы Восточной и Западной Европы искать способ устроить свои дела так, чтобы не допустить отката к прошлому. Один из вариантов, радикальная повестка движений Народного фронта 1930-х годов, был изначально очень популярен в обеих частях Европы. Это свидетельствует о том, что в 1945 году ничего не началось с нуля, как иногда представляют. В Восточной Европе некая радикальная трансформация была неизбежна. Прошлое оказалось дискредитировано, никто не собирался к нему возвращаться. Но что тогда подходило на замену? Коммунизм мог быть неверным решением, однако сама проблема являлась вполне реальной.
На Западе перспектива радикальных перемен была смягчена не в последнюю очередь благодаря американской помощи (и давлению). Привлекательность повестки Народного фронта и коммунизма померкла. И то и другое было рецептом для трудных времен, а на Западе, по крайней мере, после 1952 года, времена уже не были такими тяжелыми. Поэтому в следующие десятилетия неопределенность первых послевоенных лет позабылась. Но возможность того, что события могут принять другой оборот, почти уверенность в том, что они уже приняли другой оборот, казалась вполне реальной в 1945 году. Именно чтобы избежать возвращения старых демонов (безработицы, фашизма, немецкого милитаризма, войны, революции), Западная Европа пошла по новому пути, о котором мы все знаем. Постнациональная, социально ответственная, объединенная, мирная Европа родилась не из оптимистического, смелого, дальновидного проекта, который мечтательно представляют себе сегодняшние евроидеалисты. Она была порождением тревоги. Помня историю, европейские лидеры в профилактических целях проводили социальные реформы и строили новые институты, чтобы не подпускать к себе прошлое.
Это легче понять, если вспомнить, что власти советского блока, по сути, занимались тем же. Они тоже больше всего хотели установить защиту от политического регресса, хотя в странах под властью коммунистов успех проекта обеспечивался не столько социальным прогрессом, сколько применением силы. Новейшая история была переписана, и граждан призывали забыть о ней, утверждая, что социальная революция под руководством коммунистов окончательно уничтожила не только недостатки прошлого, но и условия, которые сделали их возможными. Как мы увидим, это утверждение также оказалось мифом, в лучшем случае – полуправдой.
Но коммунистический миф невольно свидетельствует о большом значении (и трудностях) управления обременительным наследством в обеих половинах Европы. Первая мировая война разрушила старую Европу, Вторая мировая война создала условия для новой. Но вся Европа многие десятилетия после 1945 года жила в мрачной тени диктаторов и войн недавнего прошлого. Этот опыт объединяет европейцев послевоенного поколения и отличает их от американцев, которым XX век преподал несколько иные и в целом более оптимистичные уроки. Это отправная точка для любого, кто хочет понять Европу до 1989 года и оценить, насколько сильно она впоследствии изменилась.
* * *
Излагая взгляды Толстого на историю, Исайя Берлин16 определил значимое различие между двумя стилями интеллектуальных рассуждений с помощью известной цитаты греческого поэта Архилоха: «Лиса знает многое, еж – одно, но важное». В терминах Берлина эта книга определенно не «еж». На ее страницах я не излагаю какую-то великую теорию новейшей европейской истории, не предлагаю всеобъемлющего тезиса или единого нарратива. Однако из этого не следует, что я думаю, будто историю Европы после Второй мировой войны нельзя разложить по темам. Отнюдь – тем предостаточно. Как лиса, Европа знает многое.
Во-первых, это история уменьшения Европы. Ключевые европейские государства не могли претендовать после 1945 года на международный или имперский статус. Два исключения из этого правила, Советский Союз и отчасти Великобритания, в собственных глазах были лишь наполовину европейцами, и в любом случае к концу описываемого здесь периода они тоже сильно уменьшились. Остальная часть континентальной Европы была унижена поражением и оккупацией. Она не смогла своими усилиями освободиться от фашизма и не смогла без посторонней помощи сдерживать коммунизм. ************ ****** **** *********** *** ***** *** ******** ************17. Только с большим трудом и спустя долгие десятилетия европейцы восстановили власть над своей судьбой. Лишившись заморских территорий, бывшие морские империи Европы (Британия, Франция, Нидерланды, Бельгия, Португалия) в это время сжались до своих изначальных европейских метрополий, и их внимание также было перенаправлено на Европу.
Во-вторых, в последние десятилетия XX века произошло отмирание «главных нарративов» европейской истории: великих исторических теорий XIX века с их моделями прогресса и изменений, моделями революции и трансформации, питавших политические проекты и социальные движения, разрывавшие Европу в первой половине века. Эта история также имеет смысл лишь в общеевропейском контексте: угасание политического пыла на Западе (за исключением маргинального интеллектуального меньшинства) сопровождалось (совсем по другим причинам) утратой политической веры и дискредитацией официального марксизма на Востоке. Да, в восьмидесятые на мгновение показалось, что интеллектуальные правые могут организовать возрождение вокруг созданного в XIX веке проекта демонтажа «общества» и принесения общественных дел в жертву безграничному свободному рынку и минималистскому государству18. Но это был лишь краткий порыв. После 1989 года ни левые, ни правые не предложили ни одного всеобъемлющего идеологического проекта в Европе, за исключением свободы. И для большинства европейцев это обещание теперь выполнено.
В-третьих, в качестве скромной замены умерших амбиций идеологического прошлого Европы с опозданием (и во многом случайно) возникла «европейская модель». Порожденный эклектичной смесью социал-демократического и христианско-демократического законодательства и паутинообразным институциональным расширением Европейских сообществ и последовавшего за ними Евросоюза, это был явно «европейский» способ регулирования социальных и межгосударственных отношений. Охватывая все – от детских садов до межгосударственных правовых норм, – этот европейский подход был не просто бюрократической практикой Европейского союза и его государств-членов. К началу XXI века он стал маяком и примером для претендентов на членство в ЕС, а также глобальным вызовом для Соединенных Штатов и конкурентом «американского образа жизни».
Это совершенно непредвиденное преобразование Европы из географического понятия (весьма спорного) в ролевую модель и магнит для отдельных лиц и стран происходило медленно и постепенно. Перефразируя Александра Вата19, иронично описывавшего иллюзии польских государственных деятелей межвоенного периода, можно сказать, что Европа не была «обречена на величие». Ее появление в таком качестве, конечно, никто не мог предсказать ни в 1945, ни даже в 1975 году. Эта новая Европа не была заранее спланированным общим проектом, никто не собирался его реализовывать. Но как только, после 1992 года, стало ясно, что Европа занимает это новое место на международной арене, ее отношения, в частности с США, приобрели иной аспект как для европейцев, так и для американцев.
Четвертая тема, вплетенная в рассказ о послевоенной Европе, – ее сложные и часто превратно понимаемые отношения с Соединенными Штатами Америки. Западные европейцы хотели, чтобы США вмешались в европейские дела после 1945 года, но в то же время их возмущало это вмешательство и его роль в упадке Европы. Более того, несмотря на присутствие США в Европе, особенно после 1949 года, две стороны «Запада» оставались очень разными. Холодная война воспринималась в Западной Европе совершенно иначе, там не было характерных для США панических настроений. А последующая «американизация» Европы 50-х и 60-х, как мы увидим дальше, часто преувеличивается.
Восточная Европа, конечно, совершенно иначе видела Америку и ее особенности. Но и там не нужно преувеличивать влияние США на восточных европейцев до и после 1989 года. Критики-диссиденты в обеих половинах Европы, например Раймон Арон во Франции или Вацлав Гавел в Чехословакии, тщательно подчеркивали, что не считают Америку в чем-либо образцом или примером для своего общества. И хотя молодое поколение восточных европейцев после 1989 года какое-то время стремилось к либерализации своих стран на американский манер – с ограничением государственного вмешательства, низкими налогами и свободным рынком, – эта мода быстро прошла. «Американский момент» Европы остался в прошлом. Будущее восточноевропейских «маленьких Америк» принадлежало самой Европе.
И наконец, послевоенная история Европы сильно омрачена молчанием и пустотами. Европейский континент когда-то был замысловатым, причудливым гобеленом из переплетенных между собой языков, религий, обществ и наций. Многие города, особенно небольшие на пересечении старых и новых имперских границ, такие как Триест, Сараево, Салоники, Черновцы, Одесса или Вильно20, были по-настоящему мультикультурными обществами (как говорят французы, avant le mot), где католики, православные, мусульмане, евреи и другие жили бок о бок. Мы не должны идеализировать старую Европу. То, что польский писатель Тадеуш Боровский назвал «невероятным, почти комичным плавильным котлом народов и национальностей, опасно кипящим в самом сердце Европы», периодически полыхало бунтами, резней и погромами. Но такова была реальность, и о ней до сих пор сохранилась живая память.
Однако между 1914 и 1945 годами эту Европу разгромили в пух и прах. Обновленная же, которая начала формироваться во второй половине XX века, была проще устроена. Благодаря войне, оккупации, изменению границ, изгнаниям и геноциду почти все теперь жили в своих странах, среди своего народа. В течение сорока лет после Второй мировой войны европейцы в обеих половинах Европы жили в герметичных национальных анклавах, где уцелевшие религиозные или этнические меньшинства, например евреи во Франции, представляли крошечный процент населения и были полностью интегрированы в культурную и политическую жизнь. Только Югославия и Советский Союз (империя, а не просто страна, к тому же европейская лишь наполовину, как уже отмечалось)стояли особняком в этой новой Европе, состоявшей из гомогенных элементов.
Но с 1980-х годов и тем более после распада Советского Союза и расширения ЕС будущее Европы видится мультикультурным. Беженцы, гастарбайтеры, жители бывших европейских колоний, которые едут в имперскую метрополию в поисках работы и свободы, добровольные и вынужденные мигранты из несостоятельных или репрессивных государств на расширяющихся границах Европы – они превратили Лондон, Париж, Антверпен, Амстердам, Берлин, Милан и дюжину других мест в космополитические глобальные города, нравилось это кому-либо или нет.
Сейчас в ЕС в его нынешнем составе живут, возможно, 15 миллионов мусульман и еще 80 миллионов ожидают вхождения в состав ЕС в Болгарии и Турции. Это новое присутствие в Европе живых «других» наглядно показало не только нынешний дискомфорт европейцев, связанный с перспективой еще большего разнообразия, но и ту легкость, с которой мертвые «другие» из ее прошлого были совершенно забыты. *********** ***** ****** *** ******* ********* ************ ************ ****** ************ ************** ****** ******* ********* ******** *** ********** ****************** ******** ******* ********* ********* *************** ******** ********** *********** ****** ****** ******* ******** *******21.
Этот диссонирующий излом в плавном повествовании о пути Европы к «широким, залитым солнцем высотам» Уинстона Черчилля почти не упоминался в обеих половинах послевоенной Европы, по крайней мере до 1960-х годов, когда на него стали ссылаться исключительно в связи с уничтожением евреев немцами. За небольшим исключением, досье других преступников и других жертв не раскрывались. История и память о Второй мировой войне обычно ограничивались знакомым набором моральных условностей: Добро против Зла, антифашисты против фашистов, Сопротивление против коллаборационистов и так далее.
После 1989 года, с преодолением давно установившихся запретов, стало возможным признать (иногда вопреки яростному сопротивлению и отрицанию) моральную цену, уплаченную за возрождение Европы. Поляки, французы, швейцарцы, итальянцы, румыны и другие теперь лучше знают, если хотят знать, что действительно произошло в их стране всего несколько коротких десятилетий назад. Даже немцы пересматривают общепринятую историю своей страны и приходят к парадоксальным выводам. Теперь, впервые за многие десятилетия, в их поле внимания попали страдания самих немцев – от британских бомбардировщиков, советских солдат или чешских притеснителей. Евреи, как уже неуверенно говорили в некоторых респектабельных кругах, не единственные жертвы22.
Хороши или плохи подобные дискуссии, вопрос спорный. Все эти публичные коммеморации – признак политического здоровья? Или иногда более благоразумно забыть, как лучше многих понимал де Голль? Этот вопрос будет рассмотрен в Эпилоге. Здесь я бы просто отметил, что недавние броски в прошлое не нужно понимать так, как их иногда понимают (особенно в Соединенных Штатах), сопоставляя с современными вспышками этнических или расовых предрассудков и видя в них зловещее свидетельство первородного греха Европы, ее неспособности извлечь уроки из прошлых преступлений, ее беспамятной ностальгии, ее постоянной готовности вернуться в 1938 год. Это не то, что Йоги Берра23 называл «очередное дежавю».
Европа не возвращается в свое беспокойное военное прошлое, а, наоборот, покидает его. Сегодня Германия, как и вся остальная Европа, осознает свою историю XX века лучше, чем когда-либо за последние пятьдесят лет. Но это не значит, что она возвращается обратно. Просто история никогда не исчезала. Эта книга пытается показать, что Вторая мировая война легла тяжелой тенью на послевоенную Европу. Однако это не могло быть признано в полной мере. Молчание по поводу недавнего прошлого Европы было необходимым условием для построения европейского будущего. Сегодня, после болезненных публичных дебатов почти в каждой европейской стране, кажется уместным (и в любом случае неизбежным), что и немцы должны, наконец, чувствовать, что могут открыто ставить под сомнение каноны благонамеренной официальной памяти. Допускаю, что нам это не всегда очень нравится. Это может быть даже не очень хорошим предзнаменованием. Но это своего рода завершение. Через шестьдесят лет24 после смерти Гитлера его война и ее последствия уходят в историю. Период после войны длился в Европе очень долго, но он, наконец, завершается.
Часть первая. После войны: 1945–1953
I. Наследие войны
«Европейский мир не испытал медленного упадка, как древние цивилизации, которые постепенно угасали и распадались; европейская цивилизация была снесена в один миг»25.
Г. Д. Уэллс, «Война в воздухе» (1908)
«Человеческую проблему, которую война оставит после себя, сложно представить, еще сложнее ее решать. Никогда не было такого разрушения, такого распада структуры жизни».
Энн О’Хара МакКормик
«Здесь повсюду тяга к чудесам и исцелениям. Война подтолкнула неаполитанцев обратно в Средневековье».
Норман Льюис, «Неаполь 44-го»
Европу после Второй мировой войны ожидали крайняя нужда и запустение. Фотографии и документальные фильмы того времени изображают вызывающие жалость потоки беспомощных мирных жителей, бредущих по разрушенным взрывами городам и голым полям. Одинокие дети-сироты потерянно проходят мимо групп изможденных женщин, которые разбирают груды кирпичей. Депортированные с бритыми головами и узники концлагерей в полосатых пижамах равнодушно смотрят в камеру, голодные и больные. Даже трамваи, неуверенно влекомые по поврежденным путям электричеством, работающим с перебоями, кажутся контуженными. Все и всё, за явным исключением сытых оккупационных сил союзников, кажется изношенным, лишенным ресурсов, истощенным.
Этот образ нуждается в уточнении, если мы хотим понять, как столь разрушенный континент смог так быстро восстановиться в последующие годы. Но он отражает главную истину о состоянии Европы после поражения Германии. Европейцы ощущали безнадежность, они были измотаны, и на то имелась причина. Европейская война, которая началась со вторжения Гитлера в Польшу в сентябре 1939 года и закончилась безоговорочной капитуляцией Германии в мае 1945 года, была тотальной войной. В ней участвовали и гражданские лица, и военные.
На самом деле на территориях, оккупированных нацистской Германией, от Франции до Украины, от Норвегии до Греции, Вторая мировая война была, прежде всего, опытом гражданских лиц. Полноценные боевые действия сопутствовали лишь началу и концу конфликта. Между ними война означала оккупацию, репрессии, эксплуатацию и истребление, с помощью которых солдаты, штурмовики и полицейские лишали привычного существования и самой жизни десятки миллионов людей из стран, находившихся на положении заключенных. В некоторых странах оккупация длилась большую часть войны; всюду она приносила страх и лишения.
В отличие от Первой мировой войны, Вторая мировая, война Гитлера, затронула практически весь мир. И длилась она долго, почти шесть лет для тех стран (Великобритания, Германия), которые участвовали в ней от начала до конца. В Чехословакии она началась еще раньше, с оккупации нацистами Судетской области в октябре 1938 года. *********** ****** ************* ****** ********* ************** **** ************ ******** ********* ********* ********** ******* ************* ************** ************ *** ***** ***** *********** ********26.
Оккупационные режимы, конечно, были не новы для Европы. Отнюдь. Народная память о Тридцатилетней войне в Германии XVII века, во время которой иностранные наемные армии жили за счет покоренных территорий и терроризировали местное население, сохранилась и три века спустя в местных преданиях и сказках. Вплоть до тридцатых годов XX века испанские бабушки пугали непослушных детей Наполеоном. Но опыт оккупации во время Второй мировой войны обладал особой интенсивностью. Отчасти это связано с характерным отношением нацистов к подконтрольному населению.
Предыдущие оккупационные армии (шведы в Германии XVII века, пруссаки во Франции после 1815 года) жили за счет покоренных земель, атаковали и убивали местных жителей произвольным и даже случайным образом. Но народы, попавшие под немецкое правление после 1939 года, либо ставились на службу рейху, либо обрекались на уничтожение. Для европейцев это был новый опыт. За океанами, в своих колониях европейские государства систематически подчиняли или порабощали коренное население для собственной выгоды. Они не гнушались применением пыток, нанесением увечий или массовыми убийствами, чтобы принудить жертв к повиновению. Но с XVIII века европейцам не приходилось сталкиваться с подобными обычаями, по крайней мере, к западу от рек Буг и Прут27.
Именно во время Второй мировой войны вся мощь современного европейского государства была впервые мобилизована с главной целью: завоевание и эксплуатация других европейцев. Чтобы сражаться и выиграть войну, британцы активно использовали и разграбляли собственные ресурсы; к концу войны Великобритания потратила более половины валового национального продукта на военные нужды. Однако нацистская Германия вела войну, особенно в последние годы, в значительной степени подпитываясь разоренной экономикой своих жертв (так же, как это делал Наполеон после 1805 года, но гораздо эффективней). Норвегия, Нидерланды, Бельгия, Богемия и Моравия и особенно Франция невольно внесли значительный вклад в военные действия Германии. Их рудники, фабрики, фермы и железные дороги служили нуждам Германии, а населению приходилось работать на немецком военном производстве: сначала в своих странах, потом в самой Германии. В сентябре 1944 года в Германии находилось 7 487 000 иностранцев, большинство из которых попали туда против воли, и они составляли 21 % рабочей силы страны.
Нацисты жили за счет богатства своих жертв так долго, как могли. Это удавалось им столь успешно, что лишь в 1944 году гражданское население Германии стало ощущать влияние ограничений и дефицита военного времени28. К этому моменту военный конфликт приблизился к ним, сначала в виде бомбардировок союзников, затем одновременным наступлением союзных армий с востока и запада. Именно в этот последний год войны, в относительно короткий промежуток активной военной кампании к западу от Советского Союза, произошли самые масштабные физические разрушения.
С точки зрения современников, последствия войны измерялись не показателями промышленных прибылей и убытков или чистой стоимостью национальных активов в 1945 году по сравнению с 1938 годом, а скорее видимыми повреждениями, нанесенными им самим и их непосредственному окружению. Именно с этих повреждений мы должны начать, если хотим понять травму, которая скрывается за образами запустения и безнадежности, привлекавших внимание наблюдателей в 1945 году.
Очень немногие европейские города разного размера вышли из войны невредимыми. По неформальному соглашению или счастливой случайности древние и относящиеся к раннему Новому времени центры нескольких знаменитых европейских городов (Рим, Венеция, Прага, Париж, Оксфорд) никогда не подвергались ударам. Но уже в первый год войны немецкие бомбардировщики сровняли с землей Роттердам и перешли к разрушению английского промышленного города Ковентри. Вермахт уничтожил множество небольших городов на пути вторжения в Польше, а позднее в Югославии и СССР. Целые районы в центре Лондона, особенно более бедные кварталы вокруг доков в Ист-Энде, стали жертвами блицкрига Люфтваффе в ходе войны.
Но самый большой материальный ущерб был нанесен беспрецедентными бомбардировками западных союзников в 1944 и 1945 годах и неустанным наступлением Красной армии от Сталинграда до Праги. Французские прибрежные города Руайан, Гавр и Кан были выпотрошены воздушными силами США. Гамбург, Кёльн, Дюссельдорф, Дрезден и десятки других немецких городов оказались опустошены ковровыми бомбардировками британских и американских самолетов. На востоке белорусский город Минск был разрушен к концу войны на 80 %. Киев на Украине представлял собой тлеющие руины. А в это время отступающие немецкие войска осенью 1944 года систематически жгли и взрывали столицу Польши, Варшаву, дом за домом, улицу за улицей. Когда война в Европе закончилась, когда Берлин пал под натиском Красной армии в мае 1945 года, после того как за последние две недели на него истратили 40 000 тонн боеприпасов, немецкая столица превратилась в дымящиеся холмы щебня и искореженного металла. 75 % берлинских зданий были непригодны для жилья.
Разрушенные города стали самым очевидным и фотогеничным свидетельством опустошения и общим визуальным символом страданий, вызываемых войной. Поскольку большая часть ущерба была нанесена жилым домам и многоквартирным зданиям, многие люди остались без крова (приблизительно 25 миллионов человек в Советском Союзе, еще 20 миллионов в Германии, 500 000 из них в одном только Гамбурге). Усеянный обломками городской пейзаж был самым непосредственным напоминанием о только что закончившейся войне. Но не единственным напоминанием. В Западной Европе серьезно пострадали транспорт и связь. Из 12 000 железнодорожных локомотивов, имевшихся в довоенной Франции, к моменту капитуляции Германии в строю находилось всего 2800 единиц. Многие дороги, железнодорожные пути и мосты взорвали отступающие немцы, наступающие союзники или французское Сопротивление. Две трети французского торгового флота были потоплены. Только в 1944–1945 годах Франция потеряла 500 000 жилых помещений.
Но французам, как и англичанам, бельгийцам, голландцам (потерявшим к 1945 году 219 000 гектаров земли, затопленной немцами, и 60 % довоенного железнодорожного, автомобильного и водного транспорта), датчанам, норвежцам (которые потеряли 14 % довоенного национального богатства страны в ходе немецкой оккупации) и даже итальянцам относительно повезло, хотя они и не знали об этом. Настоящие ужасы войны испытали жители территорий, расположенных восточнее. Нацисты относились к западным европейцам с некоторым уважением, при условии, что те поддавались эксплуатации, а западные европейцы в ответ на это не прилагали особых усилий для того, чтобы мешать или противостоять военным усилиям немцев. В Восточной и Юго-Восточной Европе немцы-оккупанты были беспощадны, и не только потому, что местные партизаны в Греции, Югославии и особенно на Украине вели безжалостную, хотя и безнадежную борьбу против них29.
Таким образом, материальные последствия немецкой оккупации, советского наступления и партизанской борьбы на востоке кардинально отличались от военного опыта на западе. В Советском Союзе во время войны было разрушено 70 000 деревень и 1700 городов, 32 000 заводов и 40 000 миль рельсового пути. В Греции были утрачены две трети жизненно важного торгового флота страны, уничтожена треть лесов и тысячи деревень стерты с лица земли. Одновременно в стране началась гиперинфляция, из-за того что немецкая политика назначения оккупационных выплат определялась военными нуждами Германии, а не платежеспособностью Греции.
Югославия потеряла 25 % своих виноградников, 50 % домашнего скота, 60 % дорог, 75 % пахотной техники и железнодорожных мостов, каждое пятое довоенное жилище и треть ограниченного промышленного потенциала, а также – 10 % довоенного населения. В Польше три четверти железнодорожных путей стандартной колеи вышли из строя и каждая шестая ферма пришла в негодность. Большинство городов страны практически не функционировали (правда, только Варшава была полностью разрушена).
Но даже эти цифры, какими бы поразительными они ни были, позволяют увидеть лишь часть картины, мрачный вещественный фон. Огромный материальный ущерб, понесенный европейцами в ходе войны, не идет ни в какое сравнение с человеческими потерями. Подсчитано, что около 36,5 миллионов европейцев погибло в период с 1939 по 1945 годы по причинам, связанным с войной (равно населению Франции перед началом войны). Этот показатель не включает естественную смертность, а также какую-либо оценку количества детей, не зачатых или не родившихся тогда или позже из-за войны.
Общее число смертей ошеломляет (цифры, приведенные здесь, не включают погибших из Японии, США или других неевропейских стран). Оно затмевает показатели смертности Первой мировой войны 1914–1918 годов, хотя те цифры тоже были ужасны. Ни один другой конфликт в известной нам истории не повлек за собой гибель такого множества людей за столь короткий срок. Но больше всего поражает количество мирных жителей среди погибших: как минимум – 19 миллионов или более половины всех жертв. Число погибших мирных жителей превысило военные потери в СССР, Венгрии, Польше, Югославии, Греции, Франции, Нидерландах, Бельгии и Норвегии. Только в Великобритании и Германии военные потери значительно превысили гражданские.
Оценки потерь мирного населения на территории Советского Союза сильно разнятся, хотя наиболее вероятная цифра превышает 16 миллионов человек (примерно вдвое больше, чем потери советских войск, которые только в битве за Берлин потеряли 78 000 человек)30. Гражданские потери на территории довоенной Польши достигают 5 миллионов, в Югославии 1,4 миллиона, в Греции 430 000, во Франции 350 000, в Венгрии 270 000, в Нидерландах 204 000, в Румынии 200 000. К этим цифрам относятся примерно 5,7 миллиона евреев (составивших особенно большой процент в Польше, Нидерландах и Венгрии), а также 221 000 цыган (рома).
Причины гибели мирных жителей включают в себя массовое истребление (в лагерях смерти и на расстрельных полигонах от Одессы до Балтики), болезни, истощение и голод (искусственно созданный и не только), расстрел и сожжение заложников вермахтом, ******* ******31 и партизанами разного рода, репрессии против гражданских лиц, последствия бомбежек, обстрелов и пехотных боев в полях и городах (на Восточном фронте на протяжении всей войны и на западе от высадки в Нормандии в июне 1944 года до поражения Гитлера в мае следующего года), преднамеренный обстрел колонн беженцев и смерть от тяжелых работ в условиях рабского труда на объектах военной промышленности и в лагерях для военнопленных.
Наибольшие военные потери понесли Советский Союз (как полагают, погибло 8,6 миллиона мобилизованных мужчин и женщин), затем Германия с четырьмя миллионами, Италия, потерявшая 400 000 солдат сухопутных войск, моряков и летчиков, и Румыния, которая потеряла 300 000 военнослужащих, в основном в боях на стороне «О́си»32 на Восточном фронте. Однако относительно численности населения наибольшие военные потери понесли австрийцы, венгры, албанцы и югославы. С учетом всех потерь, гражданских и военных, Польша, Югославия, СССР и Греция пострадали больше всего. Польша потеряла примерно одну пятую довоенного населения, включая очень высокий процент образованных людей, преднамеренно уничтожавшихся нацистами33. Югославия потеряла одну восьмую довоенного населения страны, в СССР погиб каждый одиннадцатый, в Греции каждый четырнадцатый. Чтобы подчеркнуть контраст, нужно отметить, что Германия понесла потери в размере 1 к 15, Франция 1 к 77, Великобритания 1 к 125.
Советские потери включают в том числе военнопленных. Немцы захватили в ходе войны около пяти с половиной миллионов советских солдат, три четверти из которых в первые семь месяцев после нападения на СССР в июне 1941 года. Из них 3,3 миллиона умерли от голода, холода и жестокого обращения в плену. В лагерях для военнопленных в 1941–1945 годах погибло больше русских, чем во всей Первой мировой войне. Из 750 000 советских солдат, взятых в плен немцами при захвате Киева в сентябре 1941 года34, всего 22 000 человек дожили до поражения Германии. Советы, в свою очередь, захватили три с половиной миллиона военнопленных (в основном немцев, австрийцев, румын и венгров). Большинство из них после войны вернулись домой.
С учетом этих цифр неудивительно, что послевоенная Европа, особенно Центральная и Восточная, испытывала острую нехватку мужчин. В Советском Союзе число женщин превысило количество мужчин на 20 миллионов. Для исправления этого дисбаланса потребовалось более одного поколения. Советская аграрная экономика теперь сильно зависела от женского труда любого рода. Не было не только мужчин, но и лошадей. В Югославии, где немцы во время акций возмездия расстреливали всех мужчин старше 15 лет, во многих деревнях вообще не осталось взрослых мужчин. В самой Германии каждые двое из трех мужчин 1918 года рождения не пережили гитлеровскую войну. В берлинском пригороде Трептов, по которому у нас есть подробные данные, в феврале 1946 года среди взрослых в возрасте 19–21 года на 1105 женщин приходился всего 181 мужчина.
Такое преобладание женщин имело большие последствия, особенно в послевоенной Германии. Из суперменов лощеной гитлеровской армии мужчины превратились в оборванную колонну пленных, которые вернулись с большим опозданием и с удивлением обнаружили поколение закаленных женщин, волей-неволей научившихся выживать и обходиться без них. Униженный, жалкий статус немецких мужчин не вымысел (канцлер Германии Герхард Шрёдер – лишь один из многих тысяч немецких детей, выросших без отца35). Райнер Фассбиндер эффектно использовал этот образ послевоенной немецкой женщины в фильме «Замужество Марии Браун» (1979 год). Главная героиня выгодно пользуется своей внешностью и энергичным цинизмом, несмотря на мольбы матери не делать ничего, «что может навредить ее душе». Однако Мария Фассбиндера несла бремя обиды и разочарования более позднего поколения, в то время как невымышленные женщины Германии 1945 года сталкивались с более насущными трудностями.
*********** ****** ****** ***** ********* ****** ************ ********* ************* ****** *********** ******** ******** ****** ******** ********** ****** ****** ******* ************ ******** ****** ****** ****** ***** ***** *********** ************ ********* **** ***** ******** ********* ****** ******** ******** ************* *********** ******** **** ******* ************ ************** ******* ******** ******* *** ******* ********** ******** ******* ***** ************ *********** ********* ****** ******** ******** ******* ********* ******* ***** *** ********* *******
********* ******** **** ******** ******* ***** ******* ********* ********* ****** ********* ************* ****** ********* ********* ******* ************ ** **** ****** ****** ********* **** ****** ***** ******* ******* ***** ******** **** ******* ********** ****** ********* **** ************ ******** ********** ***** ********* *********** ****** ********* ****** **** ********* ************** *********** ********* *********** *** *** ***** ******** ************** ************ ********** ********* ********* ******* ********** ************ ******* ********* ***** ******** *********** ********** ********** ***** ******** *******
********* ******* ***** ******* ********* ******* ******* ******* **** ******** ************ ************* ******** ************ **** ********** **** ******** **** ****** ***** ***** ********* ***** ********** ********** ********* ************ ************ ******** ******* *** ********* *** ***** ************ ********* ************** ******* ***** ******** ** ****** ******** ******* ****** ***** ****** ***** ********* **** *** *********** ********** *** ******* ************ ************
******* ********** ****** ****** *** ******* ********** *********** ***** ******* ******** ********* ****** ********* ********** *** ******** **** *********** ***** *********** ****** **** ********* ******** ***** ***** ****** ********** ************* *** ****** ********* ********* ************ ******** ******** ********* ******** ***************** ************ ******* *********** ******** ********* *** ********* ******** ******* ******** ****** ***** ******** ************** ******** ************* ***** *** ******** ******** ************ ******** **** ******** ********* ******
***** ******* ****** ******** ******** *********** ******* ** ********** ******* *********** ******** ****** ******** ***** ******* ********* ****** *** ************* **** *********** ****** *** ******** ******* ******** *** ***** ******** ***** ********** ***** ******** ******** *** ******* **** ******** ******* ***** ******* ******** *********** **** ******** ********** ********** *** ** *********** ********* ***** ********** ************ ****** ******** ****** ********** ****** ********** ******** ******** ******* **** ***** ******** ************** *** ********* ********* ********* ********* ************ ********** ***** ****** ******** ******** ***** *********** ************ ******** ****** ***** ******* ************ ******** ********** ******** ***** ******* ******* **** ********* ****** ****** ** ******* ********* ***** **** ***** ** ********* **** ******* ************* ******** ************ ******* ***** ******** ****** ******* *********** ******* ********* ****** *** *********** ******** *******
*********** ********* ******* ***** ********** ********* ****** *** ******** ************ ******** ********** ******** ******** ************ *********** ******* ********** ******* ******** ********** ********** ******** ********** ******** ***************** ************* ********* ************** ********* ******* *** ***** ************ ******** ***** ******** ************ ******* ******* ***** ****** ****** ************* *********** ************ ********* ******** ***** ************** *********** ***** ***** *********** * ************ ******** ******36.
В одном только Берлине к концу 1945 года насчитывалось примерно 53 000 брошенных детей. Квиринальские сады в Риме ненадолго приобрели печальную известность как место сбора тысяч искалеченных, изуродованных и брошенных детей Италии. В освобожденной Чехословакии было 49 000 детей-сирот, в Нидерландах 60 000, в Польше ориентировочно 200 000 сирот, в Югославии, возможно, 300 000. Среди детей младшего возраста было немного евреев – пережили погромы и истребления военных лет в основном подростки. Во время освобождения Бухенвальда нашли живыми 800 детей, в Берген-Бельзен всего 500 человек, некоторые из них даже пережили марш смерти из Освенцима.
Одно дело – пережить войну, другое – пережить мир. Благодаря раннему и эффективному вмешательству вновь созданной Администрации помощи и восстановления Объединенных Наций (UNRRA)37 и оккупационных армий союзников удалось избежать широкомасштабных эпидемий и неконтролируемого распространения инфекционных заболеваний. Память об азиатском гриппе, прокатившемся по Европе после Первой мировой войны, была еще свежа38. Но ситуация оставалась достаточно мрачной. Большая часть населения Вены 1945 года обходилась дневным пайком в 800 калорий, в Будапеште в декабре того же года паек официально составлял всего 556 калорий в день (дети в яслях получали 800). Во время голодной зимы 1944–1945 годов в Нидерландах (когда части страны уже были освобождены) калорийность недельного рациона в некоторых регионах упала ниже дневной нормы, рекомендованной экспедиционными силами союзников для солдат. Погибло 16 000 голландских граждан, в основном старики и дети.
В Германии, где средний рацион взрослого составлял 2 445 калорий в день в 1940–1941 годах и 2078 калорий в 1943 году, он сократился до 1412 калорий в день в 1945–1946 годах. Но это всего лишь средний показатель. В июне 1945 года в американской зоне оккупации официальный дневной рацион «обычных» немецких потребителей (исключая привилегированные категории работников) составлял всего 860 калорий. Эти цифры придали печальное значение немецкой шутке военного времени: «Наслаждайся войной, мир будет ужасен». Ситуация была ненамного лучше в большей части Италии и несколько хуже в некоторых районах Югославии и Греции39.
Проблема заключалась частично в уничтоженных фермах, частично в нарушении коммуникаций и главным образом в огромном количестве беспомощных, недееспособных иждивенцев, которых надо было кормить. Там, где европейские фермеры могли выращивать продукты питания, они не хотели их поставлять в города. Большинство европейских валют обесценились, и даже если бы были средства, чтобы платить крестьянам за продукты в твердой валюте, она их мало привлекала, так как покупать было нечего. Поэтому продукты появились на черном рынке, но по ценам, доступным только преступникам, богачам и оккупантам.
Люди голодали и заболевали. Одна треть населения греческого Пирея в 1945 году страдала трахомой40 из-за острого дефицита витаминов. Во время вспышки дизентерии в Берлине в июле 1945 года, произошедшей из-за повреждения канализации и загрязнения воды, умирали 66 из 100 новорожденных. Политический советник США по Германии Роберт Мерфи сообщил в октябре 1945 года, что на железнодорожном вокзале Лертер в Берлине от истощения, недоедания и болезней ежедневно умирает в среднем десять человек. В британской зоне Берлина в декабре 1945 года смертность детей в возрасте до года составляла одну четверть. Кроме того, в том же месяце было зарегистрировано 1023 новых случая брюшного тифа и 2193 случая дифтерии.
Летом 1945 года, на протяжении многих недель после окончания войны, особенно в Берлине, существовала серьезная опасность вспышек заболеваний, вызванных разлагающимися трупами. В Варшаве каждый пятый болел туберкулезом. Этой болезнью, по сообщению властей Чехословакии, в январе 1946 года заразилась половина из 700 000 нуждающихся детей в стране. Дети по всей Европе страдали от «болезней бедняков», особенно от туберкулеза и рахита, а также пеллагры41, дизентерии и лишая. Обратиться за помощью им было некуда. На 90 000 детей в освобожденной Варшаве приходилась всего одна больница на пятьдесят коек. Здоровые в целом дети умирали от нехватки молока (миллионы голов европейского скота были забиты во время боев в Южной и Восточной Европе в 1944–1945 годах), большинство хронически недоедали. Младенческая смертность в Вене летом 1945 года была почти в четыре раза выше, чем в 1938 году. Даже на относительно благополучных улицах западных городов дети голодали, а еда была строго нормирована.
Проблема питания, жилья, одежды и ухода осложнялась и усугублялась для пострадавшего гражданского населения Европы (и миллионов пленных солдат бывших стран «оси») уникальным масштабом кризиса беженцев. Это было что-то новое для Европы. Все войны меняют жизнь мирных жителей, уничтожая их земли и дома, нарушая коммуникации, забирая и убивая мужей, отцов, сыновей. Но во время Второй мировой войны государственная политика нанесла больший ущерб, чем вооруженный конфликт.
Сталин продолжал довоенную практику переселения целых народов на другой край Советской империи. С 1939 по 1941 год более миллиона человек депортировали на восток из занятой Советским Союзом Польши, Западной Украины и Прибалтики. В те же годы нацисты изгнали 750 000 польских крестьян на восток из Западной Польши, предлагая освободившиеся земли Volksdeutsche, этническим немцам из оккупированной Восточной Европы, которых пригласили «вернуться домой» в недавно расширившийся рейх. Это предложение привлекло около 120 000 балтийских немцев, еще 136 000 из занятой Советским Союзом Польши, 200 000 из Румынии и множество из других стран. Через несколько лет их всех также ожидала высылка. Таким образом, гитлеровскую политику расовых перемещений и геноцида на завоеванных Германией восточных землях следует понимать в прямой связи с проектом нацистов по возвращению в рейх всех немецких сообществ, широко разбросанных по Европе со времен Средневековья, и расселению их на территориях, отнятых у жертв. Немцы избавлялись от славян, истребляли евреев и привозили трудовых рабов с запада и востока.
****** ******** *********** *********** ******** ************* ********** ***** ** ********* ******* *****************42. С отступлением армий «оси» процесс пошел вспять. Недавно переселенные немцы вместе с миллионами жителей старых немецких общин по всей Восточной Европе спасались бегством от Красной армии. К тем, кто смог благополучно добраться до Германии, присоединились несметные толпы других перемещенных лиц. Офицер британской армии Уильям Байфорд-Джонс так описал ситуацию в 1945 году:
«Обломки кораблекрушения! Женщины, лишившиеся мужей и детей, мужчины, лишившиеся жен, мужчины и женщины, лишившиеся домов и детей, семьи, потерявшие обширные фермы и поместья, магазины, винокурни, фабрики, мельницы, особняки. Там были и маленькие дети, которые шли сами по себе, неся какие-то узелки с жалкими бирками. Они каким-то образом потеряли матерей, или их матери умерли и были похоронены другими переселенцами где-то на обочине».
С востока шли прибалты, поляки, украинцы, казаки, венгры, румыны и другие. Кто-то просто бежал от ужасов войны, кто-то хотел скрыться на Западе от правления коммунистов. Репортер «Нью-Йорк Таймс» описал колонну из 24 000 казаков и их семей, двигавшуюся через Южную Австрию: «Они ничем принципиально не отличались от того, что художник мог бы изобразить во время Наполеоновских войн».
С Балкан прибыли не только этнические немцы, но и более 100 000 хорватов, осколки павшего фашистского режима Анте Павелича военного времени. Они спасались от гнева партизан Тито43. В Германии и Австрии, в дополнение к миллионам солдат вермахта, удерживаемых союзниками, и союзным солдатам, освобожденным из немецких лагерей для военнопленных, находилось много не-немцев, воевавших против союзников вместе с немцами или под немецким командованием. Среди них русские, украинцы и другие солдаты антисоветской армии генерала Андрея Власова, добровольцы Ваффен-СС из Норвегии, Нидерландов, Бельгии и Франции, бойцы немецких вспомогательных формирований, охранники концлагерей и другие, завербованные в Латвии, Хорватии, на Украине и повсюду. Все они имели веские причины бежать от советского возмездия.
Также здесь были только что освобожденные мужчины и женщины, завербованные нацистами для работы в Германии. Привезенные на немецкие фермы и фабрики со всего континента, они исчислялись миллионами, были разбросаны по всей Германии и аннексированным ею территориям, составляя в 1945 году самую крупную группу перемещенных нацистами лиц. Таким образом, вынужденная экономическая миграция была основным опытом Второй мировой войны для многих европейских граждан, в том числе для 280 000 итальянцев, насильственно переселенных в Германию их бывшим союзником после капитуляции Италии в сентябре 1943 года.
Большинство иностранных рабочих доставляли в Германию против воли, но не всех. Некоторые, застигнутые поражением Германии в мае 1945 года, находились там по собственной воле, подобно тем безработным голландцам, которые приняли предложения работать в нацистской Германии ранее 1939 года и остались там44. Даже смехотворная заработная плата немецких работодателей военного времени позволяла мужчинам и женщинам из Восточной Европы, с Балкан, из Франции и стран Бенилюкса жить лучше, чем дома. А советские рабочие (которых было свыше двух миллионов в Германии к сентябрю 1944 года), даже вывезенные в Германию насильно, не обязательно сожалели о своем положении. Например, одна из них, Елена Скрябина, вспоминала после войны: «Никто из них не жалуется на то, как немцы отправили их работать на немецкую промышленность. Для всех это была единственная возможность покинуть Советский Союз»45.
Другая группа перемещенных лиц (выжившие в концлагерях) чувствовала себя совсем иначе. Их «преступления» были разнообразны: политическая или религиозная оппозиция нацизму или фашизму, вооруженное сопротивление, коллективное наказание за нападения на солдат или объекты вермахта, незначительные нарушения правил оккупации, настоящие или вымышленные преступные действия, нарушение нацистских расовых законов. Они выжили в лагерях, которые к концу войны были переполнены трупами и где кишели всевозможные болезни: дизентерия, туберкулез, дифтерия, брюшной тиф, сыпной тиф, бронхопневмония, гастроэнтерит, гангрена и многие другие. Но даже этим уцелевшим жилось лучше, чем евреям, которых систематически и массово уничтожали.
Евреев осталось немного. 40 % освобожденных умерли в течение нескольких недель после прибытия армий союзников. Их состояние было чем-то новым для западной медицины. Но выжившие евреи, как и миллионы других бездомных в Европе, попали в Германию. В Германии должны были располагаться учреждения и лагеря союзников, а в Восточной Европе все еще было небезопасно для евреев. После серии послевоенных погромов в Польше многие выжившие евреи уехали навсегда. 63 387 евреев прибыли в Германию из Польши только в период с июля по сентябрь 1946 года.
То, что происходило в 1945 году и продолжалось не менее года, было, по сути, невиданным примером этнической чистки и перемещения населения. Отчасти это был итог «добровольного» этнического разделения. Например, оставшиеся в живых евреи покидали Польшу, где к ним относились враждебно и где было небезопасно, а итальянцы предпочитали покинуть полуостров Истрия, чтобы не жить под властью Югославии. Многие этнические меньшинства, которые сотрудничали с оккупационными войсками (итальянцы в Югославии, венгры в Северной Трансильвании, оккупированной Венгрией и вернувшейся под власть Румынии, украинцы на западе СССР и т. д.), навсегда бежали с отступающим вермахтом, чтобы избежать возмездия со стороны местного большинства или наступающей Красной армии. Их отъезд, возможно, не был юридически предписан или силой навязан местными властями, но у них не было выбора.
Однако на других территориях официальная политика действовала задолго до окончания войны. Начали ее, конечно, немцы, с выселения и геноцида евреев и массового изгнания поляков и других славянских народов. Под эгидой Германии между 1939 и 1943 годами румыны и венгры перемещались туда и обратно через новые линии границ в спорной Трансильвании. Советские власти, в свою очередь, организовали серию принудительных обменов населением между Украиной и Польшей. Миллион поляков бежали или были изгнаны из своих домов на территории современной Западной Украины, в то время как полмиллиона украинцев уехали из Польши в Советский Союз в период с октября 1944 года по июнь 1946 года. В течение нескольких месяцев некогда смешанный регион с разнообразием религий, языков и общин превратился в две отдельные, моноэтнические территории.
Болгария передала Турции 160 000 турок. Чехословакия по соглашению с Венгрией от февраля 1946 года обменяла 120 000 словаков, проживавших в Венгрии, на эквивалентное количество венгров из общин к северу от Дуная в Словакии. Другие обмены такого рода имели место между Польшей и Литвой и между Чехословакией и Советским Союзом. 400 000 человек из Южной Югославии были перемещены на север, чтобы занять место 600 000 уехавших немцев и итальянцев. Здесь, как и везде, мнением перемещаемого населения никто не интересовался. Но самой большой пострадавшей группой были немцы.
Немцы Восточной Европы, вероятно, в любом случае бежали бы на Запад. К 1945 году их не хотели видеть в странах, где многие сотни лет жили их семьи. Наблюдая искреннее народное желание наказать местных немцев за ужасы войны и оккупации и использование этих настроений послевоенными правительствами, немецкоязычные общины Югославии, Венгрии, Чехословакии, Польши, Прибалтики и западной части Советского Союза понимали, что обречены.
Как бы то ни было, им не оставили выбора. Еще в 1942 году англичане в частном порядке согласились с просьбами чехов о послевоенном переселении судетских немцев, и через год русские и американцы присоединились к ним. 19 мая 1945 года президент Чехословакии Эдвард Бенеш издал указ следующего содержания: «Мы решили раз и навсегда устранить немецкую проблему в нашей республике»46. Немцы (а также венгры и другие «предатели») должны были передать свое имущество под контроль государства. В июне 1945 года их земли были экспроприированы, а 2 августа того же года они потеряли чехословацкое гражданство. Почти три миллиона немцев, большинство из чешской Судетской области, были изгнаны в Германию в последующие восемнадцать месяцев. Около 267 000 человек погибли в процессе изгнания. Если в 1930 году немцы составляли 29 % населения Богемии и Моравии, то по переписи 1950 года осталось всего 1,8 %.
Из Венгрии было изгнано еще 623 000 немцев, из Румынии 786 000, из Югославии около полумиллиона, а из Польши 1,3 миллиона. Но наибольшее количество немецких беженцев прибыло из бывших восточных земель самой Германии: Силезии, Восточной Пруссии, Восточной Померании и Восточного Бранденбурга. На Потсдамской конференции США, Англии и СССР (17 июля – 2 августа 1945 года) было решено (статья XII соглашения), что три правительства «признают, что должно быть предпринято перемещение в Германию немецкого населения или части его, оставшегося в Польше, Чехословакии и Венгрии». Отчасти документ просто признавал то, что уже происходило, но он также давал формальное признание последствий переноса границ Польши на запад. Около семи миллионов немцев теперь оказались в Польше, а польские власти (и оккупационные советские силы) хотели их убрать – отчасти для того, чтобы поляки и те, кто потерял земли в восточных районах, ныне присоединенных к СССР, могли, в свою очередь, переселиться на земли на западе.
Итогом стало признание de jure новой реальности. Восточная Европа была насильно очищена от немецкого населения. Как Сталин и обещал в сентябре 1941 года, он присоединил «Восточную Пруссию к славянским землям, к которым она исконно принадлежала». В Потсдамской декларации сказано, что «любое перемещение, которое будет иметь место, должно производиться организованным и гуманным способом», но в текущих обстоятельствах это вряд ли было осуществимо. Некоторые западные наблюдатели были шокированы обращением с немецкими общинами. Энн О’Хара МакКормик, корреспондент «Нью-Йорк Таймс», записала свои впечатления 23 октября 1946 года: «Масштабы этого переселения и условия, в которых оно происходит, прежде не встречались в истории. Любой, увидев эти ужасы воочию, будет убежден в том, что это преступление против человечности, за которое история потребует страшного возмездия».
История не потребовала возмездия. 13 миллионов изгнанных довольно успешно обосновались и интегрировались в западногерманское общество, хотя воспоминания остались, и в Баварии (куда многие из них переехали) эта тема еще может вызвать сильные чувства. Современному слушателю, возможно, немного режет ухо, когда изгнание немцев описывают как «преступление против человечества» через несколько месяцев после разоблачения преступлений совсем иного масштаба, совершенных от имени тех самых немцев. При этом немцы остались живы, тогда как их жертвы, прежде всего евреи, в основном были уничтожены. Телфорд Тейлор, обвинитель от США на Нюрнбергском процессе над нацистскими преступниками, десятилетия спустя писал, что существовала принципиальная разница между послевоенными изгнаниями и чистками военного времени, «когда угнетатели сопровождали выселенных, чтобы убедиться, что они содержатся в гетто, а затем убить их или использовать в качестве подневольной трудовой силы».
По окончании Первой мировой войны были придуманы и скорректированы границы, а люди в основном остались на месте47. После 1945 года произошло скорее обратное: за одним важным исключением, границы остались в целом нетронутыми, а вместо этого были перемещены люди. Западные политики считали, что Лига Наций и положения о меньшинствах в Версальском договоре потерпели неудачу48, и было бы ошибкой пытаться воскресить их. Поэтому они достаточно охотно согласились на перемещение населения. Если выжившие меньшинства жителей Центральной и Восточной Европы не могли получить эффективную международную защиту, их стоило отправить в более подходящие места. Термина «этническая чистка» еще не придумали, но реальность, безусловно, существовала. И она совершенно не вызывала массового неодобрения или смущения.
Исключением, как и во многих случаях, была Польша. Географическая реорганизация Польши (потеря 69 000 квадратных миль восточных окраин в пользу Советского Союза и получение в качестве компенсации 40 000 квадратных миль земли гораздо лучшего качества из немецких территорий к востоку от рек Одер и Нейсе) имела значительные последствия для поляков, украинцев и немцев на этих землях. Но в условиях 1945 года ситуация была необычной, и ее, скорее, следует понимать как часть общей территориальной перестройки, которую Сталин провел по всей западной окраине своей империи. Он получил Бессарабию у Румынии, забрал Буковину и Прикарпатскую Русь у Румынии и Чехословакии соответственно, ввел страны Балтии в состав Советского Союза и сохранил за собой Карельский полуостров, который забрал у Финляндии во время войны.
К западу от новых советских границ мало что изменилось. Болгария получила обратно от Румынии полосу земли в Добрудже. Чехословаки получили от Венгрии (побежденной и поэтому неспособной возражать страны «оси») три деревни на правом берегу Дуная, напротив Братиславы. Тито смог сохранить часть бывшей итальянской территории вокруг Триеста и в Венеции-Джулии, которую его войска оккупировали в конце войны. Все иные территории, захваченные между 1938 и 1945 годами, были возвращены, и status quo ante восстановился.
За некоторым исключением, результатом стала Европа национальных государств, более этнически однородных, чем когда-либо прежде. Советский Союз, конечно, оставался многонациональной империей. Югославия не утратила этнической сложности, несмотря на кровавые междоусобицы во время войны. Румыния все еще имела значительное венгерское меньшинство в Трансильвании и бесчисленное количество (миллионы) цыган. Но Польша, население которой в 1938 году лишь на 68 % было польским, в 1946 году была заселена почти только поляками. Германия стала практически полностью немецкой (если не считать временных беженцев и перемещенных лиц). Население Чехословакии до Мюнхенского соглашения было на 22 % немецким, на 5 % венгерским, а также включало 3 % карпатских украинцев и 1,5 % евреев. Теперь там жили в основном только чехи и словаки. Из 55 000 чехословацких евреев, переживших войну, к 1950 году уехали все, кроме 16 000. Греки и турки на юге Балкан и вокруг Черного моря, итальянцы в Далмации, венгры в Трансильвании и с Северных Балкан, поляки на Волыни (Украина), в Литве и Буковине, немцы от Балтики до Черного моря, от Рейна до Волги и евреи повсюду – все эти древние диаспоры Европы сократились и исчезли. Рождалась новая, «более аккуратная» Европа.
Большая часть первоначального управления перемещенными лицами и беженцами (сбор, устройство для них лагерей, снабжение едой и одеждой, медицинская помощь) осуществлялась армиями союзников, оккупировавшими Германию, особенно армией США. В Германии не было другой власти, не было ее и в Австрии и Северной Италии, где также скапливались беженцы. Только армия имела ресурсы и организационные возможности для управления демографическим эквивалентом среднего размера страны. Это была рекордная нагрузка для огромной военной машины, которая всего несколько недель назад служила почти исключительно борьбе с вермахтом. Как выразился генерал Дуайт Д. Эйзенхауэр (верховный главнокомандующий союзными силами) в докладе президенту Гарри Трумэну 8 октября 1945 года в ответ на критику в адрес военных, занимавшихся беженцами и бывшими узниками концлагерей: «В некоторых случаях мы опустились ниже стандарта, но я хотел бы отметить, что вся армия столкнулась со сложной задачей, когда нужно было после боевых действий приспособиться сперва к массовой репатриации, а затем к нынешней статичной фазе с ее уникальными проблемами социального характера».
Однако после того как система лагерей заработала, ответственность за обслуживание и возможную репатриацию или переселение миллионов перемещенных лиц легла в основном на Администрацию помощи и восстановления Объединенных Наций. UNRRA была основана 9 ноября 1943 года на Вашингтонской конференции представителей 44 будущих членов ООН, предвидевших вероятные послевоенные нужды. Эта организация сыграла ключевую роль в разрешении послевоенной чрезвычайной ситуации. Она потратила 10 миллиардов долларов с июля 1945 по июнь 1947 года. Почти все средства были предоставлены правительствами США, Канады и Великобритании. Большая часть помощи шла напрямую бывшим союзникам в Восточной Европе: Польше, Югославии, Чехословакии и Советскому Союзу, – а также управлению перемещенными лицами в Германии и других странах. Среди бывших стран «оси» только Венгрия получала небольшую помощь UNRRA.
В конце 1945 года UNRRA руководила 227 лагерями и центрами помощи для перемещенных лиц и беженцев в Германии. Еще 25 находились в соседней Австрии и несколько во Франции и странах Бенилюкса. К июню 1947 года у нее насчитывалось 762 подразделения в Западной Европе, подавляющее большинство располагалось в западных зонах Германии. В сентябре 1945 года число освобожденных граждан стран Организации Объединенных Наций (то есть не считая граждан бывших стран «оси»), которых обслуживали или репатриировали UNRRA и другие организации союзников, достигло 6 795 000 человек. К ним следует добавить еще семь миллионов человек в советской зоне оккупации и многие миллионы перемещенных немцев. Самые большие группы составляли граждане Советского Союза: освобожденные пленные и бывшие подневольные рабочие. Затем следовали два миллиона французов (военнопленные, рабочие и депортированные), 1,6 миллиона поляков, 700 000 итальянцев, 350 000 чехов, более 300 000 голландцев, 300 000 бельгийцев и т. д.
UNRRA сыграла важнейшую роль в снабжении продовольствием Югославии. Без помощи организации за 1945–1947 годы погибло бы гораздо больше людей. В Польше UNRRA помогла поддержать уровень потребления продуктов питания на уровне 60 % от довоенного, а в Чехословакии на уровне 80 %. В Германии и Австрии организация разделяла ответственность за помощь перемещенным лицам и беженцам с Международной организацией по делам беженцев (МОБ), устав которой был одобрен Генеральной Ассамблеей ООН в декабре 1946 года.
МОБ также в значительной степени финансировалась за счет западных союзных держав. В ее первом бюджете (1947 года) доля США составляла 46 %, а к 1949 году она возросла до 60 %. Великобритания внесла 15 %, Франция 4 %. Из-за разногласий между западными союзниками и Советским Союзом по вопросу о принудительных репатриациях МОБ всегда рассматривалась СССР (а позже и советским блоком) как исключительно западный инструмент, и поэтому его услуги распространялись только на беженцев в районах, контролируемых западными оккупационными войсками. Кроме того, поскольку организация служила нуждам беженцев, немецкие перемещенные лица также не могли пользоваться ее услугами.
Это разделение между перемещенными лицами (предполагалось, что у них где-то есть дом, куда можно вернуться) и беженцами (классифицировались как бездомные) было лишь одним из многих нюансов, возникших в эти годы. К людям относились по-разному в зависимости от того, были ли они гражданами стран-союзников (Чехословакии, Польши, Бельгии и др.) или вражеских государств (Германии, Румынии, Венгрии, Болгарии и др.). Это разделение также использовалось, когда устанавливались приоритеты репатриации беженцев. Первыми в очереди на рассмотрение и отправку домой были граждане стран ООН, освобожденные из концлагерей. Затем шли военнопленные – граждане стран ООН, за ними перемещенные лица – граждане стран ООН (во многих случаях бывшие подневольные рабочие), затем перемещенные лица из Италии и, наконец, – граждане бывших вражеских государств. Немцам пришлось остаться там, где они были, и интегрироваться в местное общество.
Возвращение французских, бельгийских, голландских, британских или итальянских граждан в свои страны было относительно простым, и единственная трудность заключалась в логистике. Нужно было определить, кто и куда имеет право ехать, и найти достаточное количество поездов, чтобы доставить их туда. К 18 июня 1945 года из 1,2 миллиона французских граждан, находившихся в Германии во время капитуляции месяцем ранее, вернулись во Францию все, кроме 40 550. Итальянцам пришлось ждать дольше как гражданам бывшего вражеского государства – а также потому, что у итальянского правительства не было скоординированного плана репатриации своих граждан. Но и они все вернулись домой к 1947 году. Однако на востоке возникло два существенных осложнения. Некоторые перемещенные лица из Восточной Европы технически не имели гражданства и страны, в которую могли бы вернуться. И многим из них не хотелось возвращаться на родину. Это поначалу озадачило западных администраторов. По соглашению, подписанному в немецком Галле в мае 1945 года, все бывшие военнопленные и другие граждане Советского Союза должны были вернуться домой, и предполагалось, что они захотят это сделать. За одним исключением: западные союзники не признали вхождение прибалтийских государств в состав СССР во время войны, и поэтому у эстонцев, латышей и литовцев в лагерях для перемещенных лиц в западных зонах Германии и Австрии была возможность выбрать: вернуться на Восток или найти новый дом на Западе.
Но не только прибалты не хотели возвращаться. Большое количество бывших советских, польских, румынских и югославских граждан также предпочли временные лагеря в Германии возвращению в свои страны. В случае советских граждан это нежелание часто возникало из-за вполне обоснованного страха перед репрессиями против любого, кто провел время на Западе, даже в лагере для военнопленных. Прибалты, украинцы, хорваты и другие не хотели возвращаться в страны, находящиеся под фактическим, если не официальным, коммунистическим контролем, поскольку во многих случаях они боялись возмездия за реальные или предполагаемые военные преступления. Но ими также двигало простое желание бежать на Запад за лучшей жизнью.
На протяжении 1945 и 1946 годов западные власти предпочитали в целом игнорировать подобные чувства и обязывали советских и других восточноевропейских граждан вернуться домой, иногда силой. Пока советские чиновники активно вылавливали своих граждан из немецких лагерей, беженцы с Востока отчаянно пытались убедить ошеломленных французских, американских или британских официальных лиц в том, что они не хотят возвращаться «домой» и предпочли бы остаться в Германии. Им это не всегда удавалось. В период с 1945 по 1947 год западные союзники вернули 2 272 000 советских граждан.
Разворачивались ужасные сцены отчаянной борьбы, особенно в первые послевоенные месяцы, когда британские или американские войска сгоняли русских эмигрантов, которые никогда не были советскими гражданами, украинских партизан49 и многих других и выталкивали их, иногда буквально, через границу в объятия ожидавшего НКВД50. Попав в руки советской власти, они присоединились к сотням тысяч других репатриированных советских граждан, а также венграм, немцам и остальным бывшим врагам, депортированным на восток Красной армией. К 1953 году было репатриировано 5,5 миллиона советских граждан. Каждый пятый из них был расстрелян или отправлен в исправительно-трудовые лагеря51. Многих ссылали в Сибирь или зачисляли в трудовые батальоны.
Только в 1947 году принудительная репатриация прекратилась. С началом холодной войны к перемещенным лицам из советского блока начали относиться как к политическим беженцам. 50 000 чешских граждан, находившихся в Германии и Австрии во время коммунистического переворота в Праге в феврале 1948 года, сразу же получили этот статус. Всего, таким образом, 1,5 миллиона поляков, венгров, болгар, румын, югославов, советских граждан и евреев успешно избежали репатриации. Вместе с прибалтами они составили подавляющее большинство перемещенных лиц, оставшихся в западных зонах Германии и Австрии, а также в Италии. В 1951 году Европейская конвенция о правах человека систематизировала защиту, на которую имели право такие перемещенные иностранцы, и, наконец, дала им гарантии от насильственного возвращения.
Однако оставался вопрос: что с ними делать? Беженцы и сами перемещенные лица знали точный ответ. По словам Жене (Джанет Фланнер) в журнале «Нью-Йоркер» в октябре 1948 года, «[перемещенные лица] Готовы идти куда угодно, кроме как домой». Но кто их примет? Западноевропейские государства, переживавшие нехватку рабочей силы и разгар экономического и материального восстановления, изначально не были против ввоза определенных категорий лиц без гражданства. Бельгия, Франция и Британия особенно нуждались в шахтерах, строителях и сельскохозяйственных рабочих. В 1946–1947 годах Бельгия приняла 22 000 перемещенных лиц (вместе с их семьями) для работы на шахтах Валлонии. Франция приняла 38 000 человек для различных видов физического труда. Великобритания забрала 86 000 человек, в том числе многих ветеранов польской армии и украинцев, воевавших в дивизии Ваффен-СС «Галичина»52.
Критерии приема были просты: западноевропейские государства нуждались в крепких рабочих (мужского пола) и не стеснялись отдавать предпочтение прибалтам, полякам и украинцам на этих основаниях, независимо от их послужного списка военного времени. Одинокие женщины приветствовались в качестве работников физического труда или домашней прислуги, но министерство труда Канады в 1948 году отклоняло заявки девушек и женщин на эмиграцию в Канаду для работы в качестве домашней прислуги, если были какие-либо признаки того, что они имеют образование выше среднего. И никому не нужны были пожилые люди, сироты или матери-одиночки. Беженцев вообще тогда не встречали с распростертыми объятиями: послевоенные опросы в США и Западной Европе демонстрировали очень мало сочувствия их бедственному положению. Большинство людей выражало желание, чтобы иммиграция сократилась, а не увеличилась.
Иной была проблема евреев. Сначала западные власти относились к еврейским перемещенным лицам как ко всем остальным и загоняли их в лагеря в Германии вместе с бывшими преследователями. Но в августе 1945 года президент Трумэн объявил, что в американской зоне Германии должны быть предоставлены отдельные помещения для всех еврейских перемещенных лиц: согласно докладу по результатам проверки, инициированной президентом, существовавшие ранее объединенные лагеря и центры были «явно нереалистичным подходом к проблеме. Отказ считаться с евреями свидетельствует о том, что мы… закрываем глаза на их прежнее, более варварское преследование». В конце сентября 1945 года всеми евреями в американской зоне занимались уже отдельно.
Не было и речи о возвращении евреев на восток. Никто в Советском Союзе, Польше или где-либо еще не проявлял ни малейшего интереса к их возвращению53. Евреям также не сильно радовались на Западе, особенно если они были образованными или квалифицированными в сфере умственного труда. Так они и остались, по иронии судьбы, в Германии. Проблема «размещения» евреев Европы была решена только созданием государства Израиль: между 1948 и 1951 годами 332 000 европейских евреев уехали в Израиль либо из центров МОБ в Германии, либо прямо из Румынии, Польши и других стран, если они там еще оставались. Еще 165 000 со временем переехали во Францию, Великобританию, Австралию и Северную или Южную Америку.
Там к ним присоединились оставшиеся перемещенные лица и беженцы времен Второй мировой войны, к которым следует добавить новое поколение политических беженцев из стран Центральной и Восточной Европы в 1947–1949 годы. В целом США приняли в это время 400 000 человек, еще 185 000 прибыли между 1953–1957 годами. Канада приняла в общей сложности 157 000 беженцев и перемещенных лиц, Австралия приняла 182 000 (среди них 60 000 поляков и 36 000 прибалтов).
Необходимо подчеркнуть масштаб этого достижения. Некоторые люди, особенно определенные категории этнических немцев из Югославии и Румынии, остались в подвешенном состоянии, потому что Потсдамское соглашение на них не распространялось. Но за полтора десятка лет, работая на израненном, озлобленном и обедневшем после шестилетней страшной войны континенте и уже предчувствуя разногласия холодной войны, военные администрации союзников и гражданские агентства ООН преуспели в репатриации, интеграции или переселении беспрецедентного числа, многих миллионов отчаявшихся людей со всего континента, представителей десятков разных народов и общин. К концу 1951 года, когда UNRRA и МОБ были заменены новой Верховной комиссией ООН по делам беженцев, всего 177 000 человек остались в лагерях для перемещенных лиц в Европе: в основном пожилые и немощные, потому что они никому не были нужны. Последний лагерь для перемещенных лиц в Германии, Ференвальд в Баварии, был закрыт в 1957 году.
Перемещенные лица и беженцы Европы пережили не только всеобщую войну, но и целую череду локальных, гражданских войн. Действительно, с 1934 по 1949 год в Европе произошло беспрецедентное число кровопролитных гражданских столкновений в границах существующих стран. Во многих случаях последующая иностранная оккупация немцами, итальянцами или русскими служила, прежде всего, облегчению и узакониванию реализации довоенных политических проектов и противоречий новыми, насильственными средствами. Оккупанты, конечно, не были нейтральными. Обычно они объединяли силы с фракциями внутри оккупированной страны для борьбы с общим врагом. Таким образом, политическая тенденция или этническое меньшинство, которые находились в невыгодном положении в мирное время, могли использовать изменившиеся обстоятельства для сведения счетов. Особенно немцы были рады мобилизовать и использовать такие настроения не только для разделения обществ и, таким образом, легкого покорения стран, но и для уменьшения хлопот и затрат на администрирование и охрану завоеванных территорий. В этом они могли положиться на местных коллаборационистов.
С 1945 года термин «коллаборационисты» приобрел характерный уничижительный моральный оттенок. Но разделения и союзы военного времени часто имели на местах более сложный и неоднозначный смысл, чем подразумевает простое послевоенное разграничение на «коллаборационистов» и «Сопротивление». Так, в оккупированной Бельгии некоторые носители фламандского языка, повторяя ошибку времен Первой мировой войны, соблазнились обещанием автономии и шансом избавиться от франкоговорящей элиты и поддержали немецкое правление. Здесь, как и везде, нацисты охотно разыгрывали общинную карту, пока это было удобно. Поэтому бельгийские военнопленные-фламандцы были освобождены в 1940 году, когда боевые действия прекратились, а франкоговорящие валлоны оставались в лагерях на протяжении всей войны.
Во Франции и Бельгии, а также в Норвегии сопротивление немцам было реальным, особенно в последние два года оккупации, когда усилия нацистов по принуждению молодых людей к работе в Германии заставили многих из них выбрать maquis (леса) как меньший риск. Но лишь в самом конце оккупации количество активных участников Сопротивления превысило число тех, кто сотрудничал с нацистами из-за взглядов, продажности или личных интересов. Во Франции было подсчитано, что вероятное число полноценно участвовавших мужчин и женщин было примерно одинаковым с обеих сторон, максимум от 160 000 до 170 000 человек. И главными врагами друг для друга оказывались чаще всего они сами, а немцы в основном отсутствовали.
В Италии обстоятельства были сложнее. Фашисты оставались у власти 20 лет, прежде чем Муссолини свергли в результате дворцового переворота в июле 1943 года. Возможно, по этой причине местное сопротивление режиму было незначительным. Наиболее активные антифашисты находились в эмиграции. После сентября 1943 года, когда страна официально стала «совместно воюющей» на стороне союзников54, оккупированный немцами север страны разрывался между марионеточным режимом («республикой Сало» Муссолини) и небольшим, но мужественным партизанским Сопротивлением, сотрудничавшим и иногда поддерживаемым наступающими союзными армиями.
Но и здесь то, что преподносилось обоими лагерями как рассказ о здравомыслящих итальянцах, втянутых в конфликт с маргинальной бандой кровожадных террористов в союзе с иностранной державой, фактически в 1943–1945 годах приняло форму настоящей гражданской войны, в которой с обеих сторон участвовало множество итальянцев. Фашисты Сало по факту были ничем не примечательными пособниками жестокого оккупанта. Но внутренняя поддержка, на которую они могли рассчитывать в то время, была весомой и уж точно не меньше, чем у их самых агрессивных противников, партизан, возглавляемых коммунистами. Антифашистское Сопротивление в реальности стало одной из сторон в борьбе между итальянцами, чья память оказалась весьма короткой в послевоенные десятилетия.
В Восточной Европе дела обстояли еще сложнее. Словаки и хорваты извлекли преимущество из немецкого присутствия для создания условно независимых государств в соответствии с заветными мечтами довоенных сепаратистских партий. В Польше немцы не искали коллаборационистов; но севернее, в Прибалтике и даже Финляндии, вермахт изначально приветствовался как альтернатива поглощению Советским Союзом. Украинцы особенно активно старались извлечь выгоду из немецкой оккупации после 1941 года, желая обеспечить себе долгожданную независимость, и земли Восточной Галиции и Западной Украины стали местом кровавого гражданского конфликта между украинскими и польскими партизанами в контексте как антифашистской, так и антисоветской партизанской войны. В этих обстоятельствах тонкие различия между идеологической войной, междоусобным конфликтом и борьбой за политическую независимость потеряли значение: не в последнюю очередь для местного населения, в каждом случае являвшегося основной жертвой.
Поляки и украинцы воевали на стороне (или против) вермахта, Красной армии и друг друга в зависимости от времени и места. В Польше этот конфликт, после 1944 года превратившийся в партизанскую войну против коммунистического государства, унес жизни около 30 000 поляков в 1945–1948 годах. На поглощенной СССР Западной Украине последний командир партизан Роман Шухевич погиб под Львовом в 1950 году, хотя нерегулярная антисоветская активность сохранялась еще несколько лет на Украине и в Эстонии.
Однако именно на Балканах Вторая мировая война воспринималась прежде всего как гражданская война, причем очень кровавая. В Югославии значение обычных ярлыков (коллаборационист, партизан) было особенно непрозрачным. Кем был Дража Михайлович, сербский лидер партизан-четников55? Патриотом? Партизаном? Коллаборационистом? Что побуждало людей сражаться? Сопротивление (немецким, итальянским) оккупантам? Месть внутриполитическим врагам из межвоенного югославского государства? Междоусобные конфликты между сербами, хорватами и мусульманами? Про- или антикоммунистические цели? У многих людей имелось больше одного мотива.
Таким образом, режим усташей56 Анте Павелича в хорватском марионеточном государстве убивал сербов (более 200 000 человек) и мусульман. Но партизаны-роялисты Михайловича (в основном сербы) также убивали мусульман. По этой одной причине мусульмане Боснии иногда сотрудничали с немецкими армиями для собственной защиты. Коммунистические партизаны Тито, несмотря на их стратегическую цель избавить Югославию от немецких и итальянских войск, посвятили время и ресурсы тому, чтобы сначала уничтожить четников, не в последнюю очередь потому, что это было им по силам. Десятилетие спустя, уже разочаровавшись в итогах боев между партизанами и четниками, в которых он сам сыграл героическую роль, Милован Джилас описывал свидетельства реального опыта войны и Сопротивления в оккупированной Югославии: «Часами обе армии карабкались по скалистым ущельям, чтобы избежать уничтожения или разгромить небольшую группу соотечественников, часто соседей, на каком-нибудь выступающем пике высотой шесть тысяч футов, на голодной, истекающей кровью оккупированной земле. Я поймал себя на мысли: вот что вышло из всех наших теорий и образов борьбы рабочих и крестьян против буржуазии».
Южнее Греция, как и Югославия, переживала Вторую мировую войну как череду вторжений, оккупации, Сопротивления, репрессий и гражданской войны, кульминацией которых стали пять недель столкновений в Афинах между коммунистами и поддерживающими роялистов британскими войсками в декабре 1944 года, после чего в феврале 1945 года было заключено перемирие. Однако боевые действия возобновились в 1946 году и продолжались еще три года, закончившись бегством коммунистов из их опорных пунктов на горном севере. Хотя нет сомнений, что греческое Сопротивление итальянцам и немцам было более эффективным, чем более известные движения Сопротивления во Франции или Италии (только в 1943–1944 годах греческие партизаны убили или ранили более 6000 немецких солдат), вред, нанесенный самим грекам, был еще больше. Партизаны КПГ (коммунисты) и правительство короля, базирующееся в Афинах и поддерживаемое Западом, терроризировали деревни, разрушали коммуникации и разделили страну на десятилетия вперед. К моменту окончания боевых действий, в сентябре 1949 года, 10 % населения осталось без крова. Гражданская война в Греции не имела этнических проблем, характерных для войны в Югославии и на Украине57, но человеческих потерь она принесла все же больше.
Послевоенное влияние этих гражданских войн в Европе было огромным. В простом понимании они означали, что война в Европе не закончилась в 1945 году, с уходом немцев. Одна из травмирующих черт гражданской войны заключается в том, что даже побежденный враг никуда не исчезает, как не исчезает и память о конфликте. Но междоусобицы этих лет сделали кое-что еще: ****** ************ *********** *********** ******* *********** *********58, они подточили основы европейского государства. После них ничто уже не могло оставаться прежним. В прямом смысле понятия, которым часто злоупотребляют, они преобразовали Вторую мировую войну, гитлеровскую войну, в социальную революцию.
Начнем с того, что последовательная оккупация территории иностранными державами неизбежно подрывала авторитет и легитимность местных правителей. Автономный лишь на словах, режим Виши во Франции, как и словацкое государство Йозефа Тисо59 или режим усташей Павелича в Загребе, был зависимым агентом Гитлера, и большинство людей знали это. На муниципальном уровне коллаборационистские местные власти в Голландии или Богемии сохраняли определенную свободу, но только если это не шло вразрез с желаниями немецких хозяев. Дальше на востоке нацисты, ******* ********60 заменяли ранее существовавшие институты собственными людьми и техникой, за исключением тех случаев, когда им было удобно какое-то время использовать местные разногласия и амбиции в своих интересах. По иронии судьбы, только в тех странах, которые были союзниками нацистов (Финляндии, Болгарии, Румынии и Венгрии) и поэтому имели собственное правительство, определенная степень реальной местной независимости сохранялась, по крайней мере, до 1944 года.
************** ******** ************* ***** ********** ****** *** *************** *********** ************ ************* ********* ******* ****** **** ************ *** ******* ******* ******* ******** ***** **************** ********61. Некоторые страны (Польшу, Прибалтику, Грецию, Югославию) оккупировали трижды за пять лет. При каждом последующем вторжении предыдущий режим уничтожался, его власть рушилась, его элита уменьшалась. В результате дискредитации старой иерархии и компрометации ее представителей частично получался чистый холст. В Греции, например, довоенный диктатор Метаксас сместил старый парламентский класс. Немцы убрали Метаксаса. Потом вытеснили и немцев, а те, кто сотрудничал с ними, оказались уязвимыми и опозоренными.
Ликвидация старых социальных и экономических элит стала, пожалуй, самым драматичным изменением. Истребление нацистами европейских евреев было разрушительным не только само по себе. Оно имело значительные социальные последствия для многих городов Центральной Европы, где евреи составляли местный класс профессионалов: врачи, юристы, бизнесмены, преподаватели. Позже, часто в тех же самых городах, исчезла и другая важная часть местной буржуазии – немцы, как мы уже отмечали. Произошла радикальная трансформация социального ландшафта, и у поляков, прибалтов, украинцев, словаков, венгров и других появилась возможность занять рабочие места (и дома) уехавших.
Этот процесс выравнивания, во время которого коренное население Центральной и Восточной Европы заняло место изгнанных меньшинств, оказал наиболее долговременное влияние на европейскую социальную историю. Немцы собирались уничтожить евреев и образованную интеллигенцию в Польше и на западе Советского Союза, ввергнуть остаток славян в новое крепостничество и передать землю и власть в руки переселившихся немцев. ************* ******* ***** *********** ****** ***** ******** ********* ***** ****** ************ ******* *********** ******** *******62.
Одна из причин заключалась в том, что в годы немецкой оккупации развилась не просто быстрая и ускоренная кровопролитием вертикальная социальная мобильность, но и произошел полный крах закона и обычаев жизни в правовом государстве. Ошибочно думать о континентальной Европе времен немецкой оккупации как об оазисе умиротворения и порядка под присмотром всеведущей и вездесущей силы. Даже в Польше, наиболее тщательно контролируемой и подвергшейся наиболее жестоким репрессиям по сравнению с другими оккупированными территориями, общество продолжало функционировать вопреки новым правителям: поляки создали параллельный подпольный мир газет, школ, культурных мероприятий, социальных служб, экономического обмена и даже армии. Все это было запрещено немцами и существовало вне закона и с большим личным риском.
Но именно в этом и была вся суть. Нормально жить в оккупированной Европе означало нарушать закон: в первую очередь законы немецких оккупантов (комендантский час, правила передвижения, расовые законы и т. д.), но также и привычные законы и нормы. Большинство обычных людей, не имевших доступа к сельскохозяйственной продукции, были вынуждены, например, прибегать к черному рынку или нелегальному бартеру только для того, чтобы прокормить свои семьи. Кражи у государства, у сограждан или из разгромленного еврейского магазина были настолько широко распространены, что в глазах многих перестали считаться правонарушением. Напротив, когда жандармы, полицейские и местные мэры представляли и обслуживали оккупантов, а сами оккупационные силы занимались организованным беззаконием за счет части гражданского населения, обычные уголовные преступления превратились в акты сопротивления (хотя зачастую только в позднейших воспоминаниях).
Прежде всего, жестокость стала частью повседневной жизни. Высшая власть современного государства всегда опиралась в крайнем случае на монополию на насилие и готовность применить силу в случае необходимости. Но в оккупированной Европе власть заключалась в силе, применяемой без стеснения. Как ни странно, именно в этих обстоятельствах государство утратило монополию на насилие. Партизанские отряды и армии соперничали за легитимность, определяемую способностью утвердиться на определенной территории. Это было наиболее очевидно в отдаленных районах Греции, Черногории и у восточных границ Польши, где власть современного государства никогда не была очень твердой. Но к концу Второй мировой войны это стало применимо и для некоторых частей Франции и Италии.
Насилие породило цинизм. Оккупационные силы, *** ******** *** ********63, подогревали войну всех против всех. Они не поощряли не только верность усопшей власти предыдущего режима или государства, но и любое чувство общности или связь между отдельными людьми, и в целом они преуспели. Если правящая власть поступила жестоко и беззаконно по отношению к вашему соседу за то, что он был евреем, членом образованной элиты, представителем этнического меньшинства, или попал в немилость к режиму, или вообще без всякой видимой причины, тогда почему вы должны проявлять больше уважения к нему? Действительно, часто было благоразумно идти дальше и заранее заручиться расположением властей, доставив ближнему неприятности.
По всей оккупированной немцами (и даже не оккупированной) Европе до самого конца войны интенсивность анонимных доносов, личных обвинений и простых слухов была поразительно высока. В период с 1940 по 1944 год поступило огромное количество доносов в СС, гестапо и местную полицию в Венгрии, Норвегии, Нидерландах и Франции. Многие были сделаны даже не ради вознаграждения или материальной выгоды. В советской сфере, особенно в бывшей Восточной Польше в 1939–1941 годы, также процветало поощрение информаторов в якобинском стиле и (французская) революционная привычка ставить под сомнение лояльность других.
Короче говоря, у всех были веские причины бояться друг друга. С подозрением относясь к мотивам остальных, люди спешили осудить их за какое-нибудь предполагаемое нарушение или незаконное преимущество. Не было никакой защиты сверху. Напротив, те, кто находился у власти, часто творили наибольшее беззаконие. Для большинства европейцев в 1939–1945 годах уже не существовало прав, гражданских, юридических, политических. Государство прекратило быть хранителем закона и справедливости. Наоборот, при гитлеровском «новом порядке» правительство само стало главным хищником. Отношение нацистов к жизни и здоровью людей печально известно. Но их отношение к собственности, возможно, оказалось их основным практическим наследием для облика послевоенного мира.
Во время немецкой оккупации право собственности было в лучшем случае условным. Евреев Европы просто лишили денег, товаров, домов, магазинов и бизнеса. Их имущество разделили между нацистами, коллаборационистами и их друзьями, а ненужное оставили для мародерства и кражи местному населению. Но секвестрация64 и конфискация вышли далеко за рамки еврейской собственности. «Право» владения оказалось хрупким, часто бессмысленным, опирающимся исключительно на добрую волю, интересы или прихоти тех, кто находился у власти.
В этой серии радикальных принудительных имущественных сделок были как победители, так и проигравшие. Когда евреи и другие этнические жертвы исчезли, их магазины и квартиры могли занять местные жители, а их инструменты, мебель и одежду присваивали или крали новые владельцы. Этот процесс зашел дальше всего в «зоне уничтожения» от Одессы до Балтики, но в той или иной мере шел везде. Поэтому узники концлагерей по возвращении в Париж или Прагу в 1945 году часто обнаруживали, что их дома заняли «сквоттеры» военного времени, которые агрессивно заявляли о своих правах и отказывались уезжать. Таким образом, сотни тысяч простых венгров, поляков, чехов, голландцев, французов и представителей других национальностей стали соучастниками нацистского геноцида, хотя бы в качестве его бенефициаров.
В каждой оккупированной стране фабрики, транспортные средства, земля, машины и готовая продукция были экспроприированы в пользу новых правителей. Так происходила массовая де-факто национализация. Особенно в Центральной и Восточной Европе крупные частные владения и ряд финансовых учреждений были захвачены нацистами для своей военной экономики. Это не всегда оказывалось серьезным разрывом с прошлым. Катастрофический поворот к самодостаточной экономической модели в регионе после 1931 года повлек за собой высокий уровень государственного вмешательства и манипуляций, а в Польше, Венгрии и Румынии государственный сектор экономики значительно расширился в предвоенные и первые военные годы в качестве превентивной защиты от германского экономического проникновения. Государственное управление экономикой в Восточной Европе началось не в 1945 году.
Послевоенное выдворение немецкого населения из Польши в Югославию завершило радикальную трансформацию, начавшуюся с изгнания евреев немцами. Многие этнические немцы в Судетах, Силезии, Трансильвании и Северной Югославии владели обширными землями. Когда государство забрало их для перераспределения, эффект был мгновенным. В Чехословакии товары и имущество, отнятые у немцев и их пособников, составили до четверти национального богатства, в то время как одно только перераспределение сельскохозяйственных угодий принесло непосредственную пользу более чем 300 000 крестьян, сельскохозяйственным рабочим и членам их семей. Изменения такого масштаба можно назвать революционными. Как и сама война, они представляли собой радикальный рубеж, явный разрыв с прошлым и подготовку к еще большим изменениям в будущем.
В освобожденной Западной Европе нашлось мало принадлежащей немцам собственности, которую можно было бы перераспределить, и война не воспринималась как катаклизм, как это было на востоке. Но и там легитимность официальных властей оказалась под вопросом. Местные администрации во Франции, Норвегии и странах Бенилюкса не увенчали себя славой. Наоборот, они в целом с готовностью выполняли приказы оккупантов. В 1941 году немцы смогли управлять Норвегией силами лишь 806 чиновников. Число нацистских администраторов, управлявших Францией и проживавших в ней, составляло всего 1 500 человек. Они были настолько уверены в надежности французской полиции и вооруженных формирований, что отрядили (в дополнение к административному персоналу) всего 6 000 немецких гражданских и военных полицейских для обеспечения покорности нации численностью в 35 миллионов. То же самое происходило в Нидерландах. В послевоенных показаниях глава германской службы безопасности в Амстердаме утверждал, что «главную поддержку немецких войск в полицейском секторе и за его пределами оказывала голландская полиция. Без нее не было бы выполнено и 10 % немецких оккупационных задач». Сравните с Югославией, которая требовала неослабевающего внимания целых дивизий немцев только для сдерживания вооруженных партизан65.
В этом заключалось одно из различий между Западной и Восточной Европой. Другим отличием стало отношение нацистов к оккупированным странам. Норвежцы, датчане, голландцы, бельгийцы, французы, а после сентября 1943 года и итальянцы подвергались унижениям и эксплуатации. Но если они не были евреями, коммунистами или участниками Сопротивления того или иного рода, их оставляли в покое. В результате освобожденные народы Западной Европы могли представить себе возвращение к чему-то, похожему на прошлое. Даже парламентские демократии межвоенных лет теперь выглядели чуть менее убогими благодаря нацистской интерлюдии. Гитлер успешно дискредитировал по крайней мере одну радикальную альтернативу политическому плюрализму и правопорядку. Истощенное население Западной Европы стремилось, прежде всего, восстановить атрибуты нормальной жизни в надлежащем образом устроенном государстве.
Положение в только что освободившихся государствах Западной Европы тогда было довольно плачевным. Но в Центральной Европе, по словам Джона Дж. МакКлоя, верховного комиссара американской зоны оккупации Германии, произошел «полный экономический, социальный и политический коллапс… масштабы которого не имеют равных в истории после крушения Римской империи». МакКлой имел в виду Германию, где союзным военным администрациям приходилось строить все с нуля: закон, порядок, службы, связь, управление. Но, по крайней мере, у них были ресурсы для этого. Дальше на восток дела обстояли еще хуже.
***** ******** ****** ****** ******** ******** *** ********* **** **** ******** ********** ***66. История Центральной Европы, земель Германии и империи Габсбургов, северных частей старой Османской империи и даже самых западных территорий русских царей всегда существенно отличалась от истории национальных государств Запада. Но суть не обязательно была иной. До 1939 года венгры, румыны, чехи, поляки, хорваты и прибалты, возможно, смотрели с завистью на более удачливых жителей Франции или Нидерландов. Но они не видели причин не ждать такого же благополучия и стабильности. Румыны мечтали о Париже. Чешская экономика в 1937 году превзошла австрийского соседа и конкурировала с Бельгией.
Война изменила все. К востоку от Эльбы Советы и их местные представители унаследовали субконтинент, где уже произошел радикальный разрыв с прошлым. То, что не было полностью дискредитировано, оказалось безвозвратно разрушено. Изгнанные правительства из Осло, Брюсселя или Гааги могли вернуться из Лондона и надеяться восстановить законную власть, от которой они были вынуждены отказаться в 1940 году. Но старые правители Бухареста и Софии, Варшавы, Будапешта и даже Праги не имели будущего. Их мир был сметен трансформирующим насилием нацистов. Оставалось только определить политическую форму нового порядка, который пришел на смену безвозвратно утерянному прошлому.
II. Возмездие
«Война воспитала в бельгийцах, французах и голландцах веру в то, что их патриотический долг – лгать, управлять черным рынком, дискредитировать и обманывать. Эти привычки укоренились за пять лет».
Поль-Анри Спаак (министр иностранных дел Бельгии)
«Месть бессмысленна, но некоторым мужчинам не было места в мире, который мы стремились построить».
Симона де Бовуар
«Пусть будет вынесен и приведен в исполнение суровый и справедливый приговор, как того требует честь нации и заслуживает ее величайший предатель».
Резолюция чехословацких организаций Сопротивления с требованием сурового наказания для Йозефа Тисо, ноябрь 1946 г.
Чтобы правительства освобожденной Европы были легитимными и могли претендовать на власть в нормально устроенных государствах, им следовало сначала разобраться с наследием дискредитировавших себя режимов военного времени. Нацисты и их союзники потерпели поражение, но из-за масштабов их преступлений этого было явно недостаточно. Если законность послевоенных правительств основывалась лишь на их военной победе над фашизмом, то чем они лучше фашистских режимов? Важным стало определить деятельность последних как преступление и наказать их соответственно. За этим намерением стояли веские правовые и политические причины. Но желание возмездия затрагивало и более глубокую потребность. Для большинства европейцев Вторая мировая война ощущалась не как война маневров и сражений, а как повседневная деградация, в ходе которой мужчин и женщин предавали и унижали, принуждали к повседневным мелким преступлениям и самоуничижению, где каждый что-то терял, а многие лишились всего.
Более того, в отличие от все еще повсеместно живой памяти о событиях Первой мировой войны, последствия завершившегося кровопролития в 1945 году вызывали не гордость, а лишь чувства стыда и немалой вины. Как уже сказано выше, большинство европейцев пережили войну пассивно: сначала побежденные и оккупированные одной группой иностранцев и затем освобожденные другой. Единственным источником коллективной национальной гордости были вооруженные партизанские движения Сопротивления, которые боролись с захватчиками. Поэтому именно в Западной Европе, где реальное Сопротивление не особо проявлялось, миф о нем имел наибольшее значение. В Греции, Югославии, Польше или на Украине, где отряды партизан открыто боролись с фашистами и друг с другом, все, как правило, было сложнее.
В освобожденной Польше, например, советские власти не приветствовали публичное восхваление вооруженных партизан, чьи настроения были как минимум в такой же степени антикоммунистическими, как и антинацистскими. В послевоенной Югославии, как мы уже видели, одни участники Сопротивления были лучше других – по крайней мере, в глазах маршала Тито и его победоносных борцов-коммунистов. В Греции, *** ************67, местные власти в 1945 году разыскивали, сажали в тюрьмы или расстреливали всех вооруженных партизан, которых могли найти.
Короче говоря, Сопротивление было изменчивым и неясным явлением, местами выдуманным. Но «коллаборационизм» – другое дело. Коллаборационистов можно было повсеместно искать и проклинать. Это были мужчины и женщины, которые работали на оккупантов или спали с ними, связывали свою судьбу с нацистами или фашистами, под прикрытием войны охотно преследовали политические или экономические выгоды. Иногда они были религиозным, национальным или языковым меньшинством и уже за это их презирали или боялись. И хотя «коллаборационизм» ранее не существовал как правонарушение в юридическом смысле с установленными наказаниями, коллаборационистов можно было убедительно обвинить в государственной измене, настоящем преступлении, влекущем за собой достаточно суровую кару.
Преследование коллаборационистов (настоящих и воображаемых) началось еще до окончания войны. На самом деле, оно происходило на протяжении всей войны, на индивидуальной основе или по указанию подпольных организаций Сопротивления. Но в промежутке между отступлением немецких армий и установлением эффективного контроля со стороны союзных правительств народное разочарование и личная месть, часто окрашенные политическим оппортунизмом и экономической выгодой, привели к кратковременной, но кровавой череде разборок. Во Франции около 10 000 человек были убиты в ходе «внесудебных расправ», многие – от рук независимых групп вооруженного Сопротивления, в частности группы Milices Patriotiques68, которая устраивала облавы на подозреваемых в коллаборационизме, захватывала их имущество и нередко расстреливала.
Около трети таких расправ произошло до высадки в Нормандии 6 июня 1944 года, большинство остальных – в последующие четыре месяца боев на французской земле. Но цифры – скорее низкие, учитывая уровень взаимной ненависти и подозрительности во Франции после четырех лет оккупации и режима маршала Петена в Виши. Никого не удивляли акции возмездия. По словам пожилого бывшего французского премьер-министра Эдуара Эррио, «Франция должна сначала пройти через кровавую баню, прежде чем республиканцы снова смогут взять бразды правления в свои руки».
Те же настроения владели тогда Италией, где репрессии и неофициальное возмездие, особенно в регионах Эмилия-Романья и Ломбардия, привели к гибели приблизительно 15 000 человек за последние месяцы войны и случались эпизодически еще как минимум три года. В других странах Западной Европы масштаб кровопролития был гораздо меньше: в Бельгии линчевали или казнили около 265 мужчин и женщин, в Нидерландах менее 100 человек. Однако были широко распространены другие формы возмездия. Обвинения женщин в том, что франкоязычные циники окрестили «горизонтальным коллаборационизмом», были очень распространены: в Нидерландах таких женщин обливали смолой и обваливали в перьях, во Франции нередко наблюдались сцены обнажения и обривания налысо женщин на площадях. Как правило, подобное массово происходило в день освобождения территорий от оккупантов или вскоре после этого.
Частота обвинений женщин, в основном другими женщинами, в связях с немцами показательна. Многие нападки имели под собой реальные основания: предложение сексуальных услуг в обмен на еду, одежду или разную помощь было одним из вариантов выживания, часто единственным, для женщин и семей в отчаянном положении. Но популярность такого обвинения и мстительное удовольствие, получаемое от наказания, служит напоминанием о том, что как мужчинами, так и женщинами оккупация переживалась прежде всего как унижение. Жан-Поль Сартр позже описывал коллаборационизм в чисто сексуальных терминах как «подчинение» власти оккупанта. Во многих французских романах 1940-х годов коллаборационисты изображены как женщины или слабые («женственные») мужчины, соблазненные мужским очарованием своих тевтонских правителей. Месть падшим женщинам была одним из способов избавиться от неприятных воспоминаний о личном и коллективном бессилии.
Анархические акты карательного насилия в освобожденной Восточной Европе также были широко распространены, но принимали другие формы. На Западе немцы активно искали коллаборационистов, а на оккупированных славянских землях правили напрямую с помощью силы. Единственными коллаборационистами, которых они постоянно поощряли, были местные сепаратисты, до тех пор пока те служили немецким целям. После отступления немцев первыми жертвами стихийного возмездия на Востоке стали национальные меньшинства. Советские войска и их местные союзники не препятствовали этому. Напротив, спонтанное сведение счетов (порой не совсем импровизированное) способствовало дальнейшему устранению местных элит и политиков, которые могли оказаться препятствием для послевоенных коммунистических амбиций. В Болгарии, например, недавно созданный Отечественный фронт поддерживал неофициальное преследование коллаборационистов военного времени всех мастей, повсеместно обвиняя их в «сочувствии фашистам» и поощряя доносы на всех, кто подозревался в прозападных настроениях.
В Польше главной целью народной мести часто становились евреи: 150 евреев были убиты в освобожденной Польше в первые четыре месяца 1945 года. К апрелю 1946 года цифра составила почти 1 200 человек. Более мелкие нападения происходили в Словакии (в Вельке Топольчаны в сентябре 1945 года) и в Венгрии (в Кунмадараше в мае 1946 года). Самый страшный погром произошел в Польше (в Кельце 4 июля 1946 года), где убили 42 еврея. Поводом к зверству послужили слухи о похищении и ритуальном убийстве местного ребенка. В некотором смысле это тоже было возмездие коллаборационистам, ибо в глазах многих поляков (в том числе бывших антифашистских партизан) евреи подозревались в симпатиях к советским оккупантам.
Точное число людей, убитых в контролируемой Советским Союзом Восточной Европе или в Югославии в первые месяцы «несанкционированных» чисток, неизвестно. Но подобный произвол не продолжался долго ни в одной стране. Ситуация, когда вооруженные банды бродят по местности, хватая, пытая и убивая по своему желанию, не отвечала интересам хрупких новых правительств, признанных не всеми и часто созданных спонтанно. Первой задачей властей было утвердить монополию на силу, законность и институты правосудия. Арестовывать и обвинять кого-то в преступлениях, совершенных во время оккупации, должны были соответствующие инстанции. Все судебные разбирательства должны были вестись в рамках закона. Любое кровопролитие – только по воле государства. Этот переход произошел, как только новые лидеры почувствовали себя достаточно сильными, чтобы разоружить бывших партизан, установить власть собственной полиции и подавить народные требования суровых и коллективных наказаний.
Разоружение участников Сопротивления прошло на удивление бесконфликтно, по крайней мере в Западной и Центральной Европе. На убийства и другие правонарушения, случившиеся в лихорадочные месяцы освобождения, закрывали глаза: временное правительство Бельгии объявило амнистию по всем преступлениям, совершенным силами Сопротивления и от его имени в течение 41 дня после официальной даты освобождения страны. Но все негласно понимали, что вновь созданные государственные институты должны взять на себя задачу наказания виновных.
Здесь и начались проблемы. Кто такие «коллаборационисты»? С кем они сотрудничали и с какой целью? Помимо простых случаев убийства или кражи, в чем провинились «коллаборационисты»? Кто-то должен был заплатить за страдания нации, но как определить эти страдания и на кого возложить ответственность за них? Формат этих головоломок варьировался от страны к стране, но дилемма оставалась общей: европейская история предыдущих шести лет не имела прецедентов.
Во-первых, любой закон, касающийся контактов коллаборационистов с немцами, обязательно приобретал обратную силу – до 1939 года о таком преступлении, как «сотрудничество с оккупантом», никто ничего не знал. Да, в предыдущих войнах оккупационные армии обращались за помощью и получали ее от местных, чью землю они захватили, но такое «сотрудничество» рассматривалось не как склонение к преступлению, а как часть сопутствующего ущерба войны69.
Как уже отмечалось, преступное пособничество могло подпадать под действующее законодательство, только когда оно приравнивалось к государственной измене. Например, многие коллаборационисты во Франции – какими бы ни были детали их поведения – были привлечены к суду и осуждены по статье 75 Уголовного кодекса 1939 года за «передачу данных противнику». Но мужчины и женщины, представшие перед французскими судами, часто работали не на нацистов, а на режим Виши, возглавляемый и управляемый французами и претендовавший на законное наследие довоенной Франции. Здесь, как и в Словакии, Хорватии, протекторате Богемии, Социальной республике Муссолини в Сало, Румынии маршала Йона Антонеску и в Венгрии военного времени, коллаборационисты могли и действительно заявляли в свою защиту, что они работали только на власти своего государства.
В случае с высокопоставленными полицейскими или государственными служащими, явно виновными в службе интересам нацистов в составе марионеточных режимов, эта защита была лицемерной. Но фигуры меньшего ранга, не говоря о многих тысячах обвиненных в получении работы в этих администрациях или в сотрудничавших с ними структурах и на предприятиях, могли сослаться на искреннее заблуждение. Так правильно ли было обвинять человека, вступившего после мая 1940 года в политическую партию, которая законно существовала в довоенном парламенте, но стала сотрудничать с немцами во время оккупации?
Французское, бельгийское и норвежское правительства в изгнании пытались предвосхитить эти проблемы, издав декреты военного времени, предупреждающие о суровом послевоенном возмездии. Но они предназначались для того, чтобы удержать людей от сотрудничества с нацистами, и не касались более широких вопросов юриспруденции и справедливости. Более того, они не могли заблаговременно решить, какая ответственность важнее: личная или коллективная. Баланс политических выгод в 1944–1945 годах складывался в пользу того, чтобы возложить общую ответственность за военные преступления и преступления коллаборационистов на заранее определенные категории лиц: членов конкретных политических партий, военных организаций и государственных учреждений. Но такая процедура все равно обошла бы многих из тех, кого требовали наказать, зато в эту категорию попали бы люди, главным проступком которых были пассивность или трусость. И – самое главное – это повлекло бы за собой нечто вроде коллективной вины, неприемлемое для большинства европейских юристов.
Вместо этого к суду привлекались отдельные лица, приговоры которых сильно различались в зависимости от времени и места. Многие мужчины и женщины были несправедливо выделены из общего ряда и наказаны. Намного большее число вообще избежали возмездия. Возникали многочисленные процессуальные нарушения и парадоксы, а мотивы правительств, прокуратуры и присяжных не отличались безупречностью: подчас ими управляли личные интересы, политические расчеты или эмоции. Исход получился посредственным. Но когда мы оцениваем уголовные процессы и связанный с ним нравственный катарсис общества, сопровождавший переход Европы от войны к миру, нам нужно постоянно помнить о драматизме недавнего прошлого. Примечательно, что в условиях 1945 года удалось восстановить власть закона – никогда прежде Европа не стремилась определить новый перечень преступлений в таком масштабе и привлечь преступников к чему-то похожему на правосудие.
Количество осужденных и масштабы их наказаний сильно отличались в разных странах. В Норвегии, с населением всего 3 миллиона, предстали перед судом все члены Nasjonal Sammlung («Национального единения»), главной организации пронацистских коллаборационистов, – все 55 000 человек, а также почти 40 000 человек, не имеющих отношения к партии. 17 000 мужчин и женщин получили тюремные сроки, было вынесено тридцать смертных приговоров, из которых двадцать пять привели в исполнение.
В других странах Европы доля осужденных была значительно ниже. В Нидерландах расследовались дела 200 000 человек, из которых почти половину заключили в тюрьму, часть – за нацистское приветствие; 17 500 государственных служащих потеряли работу (это не коснулось сферы образования, бизнеса и свободных профессий); 154 человека приговорили к смертной казни, 40 из них казнены. В соседней Бельгии вынесли намного больше смертных приговоров (2 940), но меньшая их доля (всего 242) была приведена в исполнение. Примерно такое же количество коллаборационистов посадили в тюрьму, но если голландцы вскоре амнистировали большинство осужденных, бельгийское государство держало их в заключении дольше, а бывшие коллаборационисты, осужденные за тяжкие преступления, так и не восстановились полностью в гражданских правах. Вопреки послевоенному мифу фламандское население не подвергалось непропорциональной дискриминации. Но, наказывая сторонников «нового порядка» военного времени (по большей части фламандских), довоенная бельгийская элита – католики, социалисты, либералы – восстановила контроль как над Фландрией, так и над Валлонией.
Разница между Норвегией, Бельгией, Нидерландами (и Данией), где законные правительства бежали в изгнание, и Францией, где режим Виши являлся законным в глазах многих, наводит на размышления. В Дании о преступном коллаборационизме практически ничего не знали. Тем не менее 374 из каждых 100 000 датчан были приговорены к тюремному заключению в ходе послевоенных процессов. Во Франции коллаборационизм в военное время распространился широко, и поэтому за него наказывали довольно мягко. Поскольку само государство являлось главным коллаборационистом, казалось жестоким и несправедливым обвинять простых граждан в подобном преступлении, тем более что три четверти судей на процессах над коллаборационистами во Франции сами прежде служили коллаборационистскому режиму. В действительности, 94 человека из каждых 100 000 – меньше 0,1 % населения – попали в тюрьму за преступления военного времени. Из 38 000 заключенных большинство было освобождено по частичной амнистии в 1947 году, а все остальные кроме 1 500 человек – по амнистии в 1951 году.
В течение 1944–1951 годов официальные суды во Франции приговорили к смертной казни 6 763 человека (3 910 заочно) за государственную измену и связанные с ней преступления. Из этих приговоров было приведено в исполнение всего 791. Главное наказание, к которому приговаривали французских коллаборационистов, – «национальное унижение», введенное 26 августа 1944 года, сразу после освобождения Парижа. Оно язвительно описано Джанет Фланнер70: «Национальное унижение будет заключаться в лишении почти всего, что французы считают хорошим – например, права носить боевые награды; права быть юристом, нотариусом, школьным учителем, судьей или даже свидетелем; права управлять издательской, радио- или кинокомпанией; и прежде всего – права быть директором в страховой компании или банке».
Это наказание получили 49 723 французских мужчин и женщин. 11 000 гражданских служащих (1,3 % государственных служащих, но гораздо меньше, чем 35 000 потерявших работу при Виши) были уволены или подвергнуты иным санкциям, но большинство из них восстановили в правах в течение шести лет. В целом épuration (чистка), как известно, коснулась около 350 000 человек, жизнь и карьера большинства из которых не сильно пострадала. Никто не был наказан за то, что нам следует сейчас охарактеризовать как преступления против человечности. Ответственность за эти, как и за другие военные преступления, возлагалась только на немцев.
Итальянский опыт оказался особенным по ряду причин. Хотя Италия и являлась бывшей державой «оси», правительства союзников уполномочили ее провести собственные суды и чистки – в конце концов, в сентябре 1943 года она перешла на другую сторону. Но существовала значительная неопределенность в отношении того, что и кого следует преследовать в судебном порядке. В то время как в Европе большинство коллаборационистов по определению были запятнаны «фашизмом», в Италии этот термин охватывал слишком широкую и неоднозначную аудиторию. Управляемая собственными фашистами в 1922–1943 годах, страна была освобождена от правления Муссолини одним из его собственных маршалов, Пьетро Бадольо, чье первое антифашистское правительство состояло в основном из бывших фашистов.
Единственное фашистское преступление, которое однозначно преследовали в Италии, – это сотрудничество с врагом после 8 сентября 1943 года (дата немецкого вторжения). Большинство обвиняемых проживали на оккупированном севере и были связаны с марионеточным правительством, установленным в Сало на озере Гарда71. Распространенный в 1944 году и ставший предметом насмешек опросник «Были ли вы фашистом?» (Scheda Personale) фокусировался на разнице между фашистами Сало и остальными фашистами. Санкции в отношении первых основывались на Декрете № 159, принятом Временным законодательным собранием в июле 1944 года. В нем описывались «деяния особой тяжести, которые, хотя и не входили в состав преступления, [были] сочтены противоречащими нормам здравомыслия и политической порядочности».
Этот туманный законодательный акт был разработан, чтобы обойти проблему судебного преследования людей за действия, совершенные во время их службы у признанных национальных властей. Но Верховный суд, созданный в сентябре 1944 года для наиболее важных заключенных, был укомплектован судьями и адвокатами, которые в большинстве являлись бывшими фашистами, как и персонал чрезвычайных судов присяжных, сформированных для наказания мелких сотрудников коллаборационистского режима. В этих обстоятельствах вряд ли можно было ожидать, что процессы смогут завоевать большое уважение среди населения.
Неудивительно, что результаты заседаний никого не удовлетворили. К февралю 1946 года организаторы изучили дела 394 000 государственных служащих, из них уволили всего 1 580 человек. Большинство подозреваемых утверждали, что проявляли gattopardismo («леопардизм», или «приспособленчество») и вели тонкую двойную игру перед лицом фашистского давления, ведь каждого государственного служащего обязывали вступать в фашистскую партию. Поскольку многие из тех, кто проводил допрос, могли с таким же успехом оказаться на месте обвиняемых, они определенно сочувствовали этой линии защиты. После нескольких громких судебных процессов над высокопоставленными фашистами и генералами обещанная чистка правительства и администрации прекратилась.
Верховная комиссия, которой поручили руководить чисткой, прекратила работу в марте 1946 года, а через три месяца объявили первые амнистии, включая отмену всех приговоров к тюремному заключению сроком до пяти лет. Практически каждый глава провинции, мэр и бюрократ среднего звена, вычищенный в 1944–1945 годах, получили обратно должность или избежали уплаты наложенных штрафов, и большинство из почти 50 000 итальянцев, заключенных в тюрьму за фашистскую деятельность, провели в ней незначительный срок72. В судебном порядке казнили за преступления не более 50 человек, и еще 55 фашистов убили партизаны в тюрьме Скио 17 июля 1945 года73.
Во время холодной войны Италию часто обвиняли в подозрительно безболезненном превращении из члена «оси» в демократического союзника. Это объясняли иностранным (американским) давлением и политическим влиянием Ватикана. В действительности дело обстояло сложнее. Несомненно, католическая церковь отделалась очень легко, учитывая теплые отношения Пия XII с фашистами и то, что он охотно закрывал глаза на преступления нацистов в Италии и в других местах. Со стороны Церкви давление имело место. И англо-американские военные власти действительно неохотно отстраняли скомпрометированных чиновников, пытаясь восстановить нормальную жизнь на полуострове. Да и в целом чистка от фашистов эффективнее проводилась в регионах, где господствовало левое Сопротивление и его политические представители.
Но именно Пальмиро Тольятти, 51-летний лидер Итальянской коммунистической партии, находясь на посту министра юстиции в послевоенном коалиционном правительстве, разработал проект амнистии июня 1946 года. После двух десятилетий изгнания и многих лет на высоком посту в Коминтерне Тольятти не питал иллюзий относительно того, что возможно и невозможно после Второй мировой войны. Когда он вернулся из Москвы в марте 1944 года, то к смятению и удивлению многих последователей объявил в Салерно (в то время столица освобожденной Италии) о приверженности своей партии национальному единству и парламентской демократии.
В стране, где многие миллионы людей, далеко не все из них с правыми взглядами, были скомпрометированы связью с фашизмом, Тольятти не видел особой пользы в том, чтобы толкать нацию на порог гражданской войны или, вернее, продлевать уже начавшуюся гражданскую войну. Гораздо лучше работать над восстановлением порядка и нормальной жизни, оставить фашистскую эпоху позади и стремиться получить власть через выборы. Более того, Тольятти, являясь высокопоставленной фигурой в мировом коммунистическом движении и глядя дальше итальянских берегов, прекрасно видел, что происходило в Греции, и воспринимал тамошнюю ситуацию как предостережение.
В Греции, хотя и существовал значительный уровень коллаборационизма во время войны среди бюрократической и деловой элиты, послевоенные чистки были направлены не против правых, а против левых. Это уникальный, но показательный случай. Гражданская война в Греции в 1944–1945 годах убедила британцев, что только полное восстановление консервативного режима в Афинах стабилизирует эту маленькую, но стратегически важную страну. Чистка или иные запугивания бизнесменов или политиков, работавших с итальянцами или немцами, могли иметь радикальные последствия в стране, где революционные левые выражали готовность захватить власть.
Так, вскоре угроза стабильности в Эгейском море и на юге Балкан стала исходить не от отступающей немецкой армии, а от хорошо окопавшихся греческих коммунистов и их партизанских союзников, засевших в горах. За сотрудничество с державами «оси» строго наказаны были немногие, но в борьбе против левых широко применялась смертная казнь. Поскольку в Афинах не делали последовательного различия между левыми партизанами, воевавшими против Гитлера, и партизанами-коммунистами, пытавшимися разрушить послевоенное греческое государство (на самом деле чаще всего это были одни и те же люди), именно участников Сопротивления военного времени, а не их врагов-коллаборационистов чаще всего судили и сажали в тюрьму в последующие годы и исключали из гражданской жизни на десятилетия. Даже их дети и внуки были вынуждены расплачиваться: часто им отказывали в работе в раздутом государственном секторе вплоть до 1970-х годов.
Все это указывает на то, что чистки и судебные процессы в Греции носили откровенно политический характер. Но такими же по сути были и более традиционные суды в Западной Европе. Любой судебный процесс, прямо проистекающий из войны или борьбы за власть, был политическим. Настроение на процессах над Пьером Лавалем или Филиппом Петеном во Франции, или над начальником полиции Пьетро Карузо в Италии вряд ли можно было назвать обычным с юридической точки зрения. Сведение счетов, кровопролитие, месть и политический расчет сыграли решающую роль в этих и многих других послевоенных слушаниях и чистках. Это следует учитывать, когда мы обратимся к официальному послевоенному возмездию в Центральной и Восточной Европе.
На территории, находившейся под контролем Красной армии, также проходили суды, исполнялись наказания для коллаборационистов, фашистов и немцев. С точки зрения Сталина и советских оккупационных властей подобные действия были способом очистить местный политический и социальный ландшафт от препятствий для коммунистического правления. То же самое относилось к Югославии Тито. Многих мужчин и женщин обвинили в фашистских преступлениях, поскольку их главным преступлением была принадлежность к неправильной национальной или социальной группе, причастность к неудобным религиозным сообществам или политической партии, или просто излишняя примечательность или популярность в местном сообществе. Чистки, экспроприация земель, высылки, приговоры к тюремному заключению и казни были направлены на искоренение обвиняемых политических противников. Они стали, как мы увидим, важными промежуточными этапами в процессе социальных и политических преобразований. Но все-таки настоящих фашистов и военных преступников тоже преследовали и карали.
Так, в ходе гонения на католическую церковь в Хорватии Тито одновременно преследовал в судебном порядке печально известного кардинала Загреба Алоизия Степинаца, апологета худших преступлений режима усташей в Хорватии, которому повезло провести следующие четырнадцать лет под домашним арестом, прежде чем умереть в своей постели в 1960 году. Дража Михайлович, лидер четников, был осужден и казнен в июле 1946 года. Вслед за ним в течение двух лет после освобождения Югославии были убиты многие десятки тысяч других некоммунистов. Все они стали жертвами политически мотивированной мести; но, учитывая их военные действия в составе четников, усташей, словенских белогвардейцев или вооруженных домобранцев, многие из них получили бы суровые приговоры при любой правовой системе74.
Югославы казнили и депортировали многих этнических венгров за их роль в резне, устроенной венгерскими военными в Воеводине в январе 1942 года75, а их землю передали невенгерским сторонникам нового режима. Это был продуманный политический ход, но во многих случаях жертвы, безусловно, были обвинены справедливо.
В Югославии ситуация была особенно запутанной. Дальше на севере, в Венгрии, народные суды послевоенного времени действительно начинали с того, что судили настоящих военных преступников, особенно активистов прогерманских режимов Дёме Стояи и Ференца Салаши 1944 года. Доля фашистов и коллаборационистов, осужденных в Венгрии, относительно численности населения не превышала таковой в послевоенной Бельгии или Нидерландах. Несомненно, они совершили тяжкие преступления, в том числе поддерживая и с энтузиазмом выполняя немецкие планы по задержанию и отправке на смерть сотни тысяч венгерских евреев. Только позже венгерские власти добавили такие категории, как «саботаж» и «заговор», с явной целью затронуть более широкий ряд оппонентов и тех, кто мог сопротивляться коммунистическому захвату власти.
В Чехословакии чрезвычайные народные суды, учрежденные указом президента от 19 мая 1945 года, вынесли 713 смертных приговоров, назначили 741 пожизненное заключение и 19 888 более коротких сроков «предателям, коллаборационистам и фашистским элементам из рядов чешской и словацкой нации». Язык отдавал советским юридическим жаргоном и, безусловно, предрекал мрачное будущее Чехословакии. Но в оккупированной Чехословакии действительно существовали предатели, коллаборационисты и фашисты; один из них, Йозеф Тисо, был повешен 18 апреля 1947 года. Получили ли Тисо и другие справедливый суд – могли ли они получить справедливый суд в атмосфере того времени – законный вопрос. Но обращение с ними было не хуже, чем, например, с Пьером Лавалем. Послевоенное чешское правосудие было очень озабочено проблемной и неясной категорией «преступлений против нации», использовавшейся для коллективного наказания, в частности, судетских немцев. Но то же самое происходило в те годы с французским правосудием, хотя, возможно, в меньшей степени.
Трудно судить об успехе послевоенных процессов и антифашистских чисток в ранее оккупированной Европе. В то время схема вынесения приговоров подверглась резкой критике – те, кого судили во время войны или сразу после освобождения страны, могли получить более суровые наказания, чем те, кого привлекли к ответственности позже. В результате мелкие правонарушители, с которыми разобрались весной 1945 года, получили гораздо более длительные сроки тюремного заключения, чем крупные коллаборационисты, дела которых дошли до суда лишь через год и позже. В Богемии и Моравии очень высокий процент (95 %) смертных приговоров приводился в исполнение из-за правила, требующего, чтобы заключенных казнили в течение двух часов после вынесения приговора. В других местах любой, кто избегал немедленной казни, мог ожидать смягчения приговора.
Смертные приговоры в то время выносились часто, и они почти не вызывали возражений: во время войны человеческая жизнь обесценилась и такие вердикты перестали выглядеть крайней мерой, они оправдывались, в отличие от мирного периода. Больше негодования вызывала явная непоследовательность наказаний, местами дискредитировавшая весь процесс, не говоря уже о том, что многие приговоры выносились судьями и присяжными, чей послужной список военного времени был как минимум небезупречен. Хуже всех пришлось писателям и журналистам, оставившим письменные свидетельства своих настроений во время войны. Широко освещавшиеся судебные процессы над выдающимися интеллектуалами – вроде Робера Бразийака в Париже в январе 1945 года76 – вызывали протесты преданных сторонников Сопротивления, таких как Альбер Камю, который считал несправедливым и неразумным осуждать и казнить людей за их мнения, какими бы неверными они ни были.
Напротив, бизнесмены и высокопоставленные чиновники, получившие прибыль от оккупации, мало пострадали, по крайней мере в Западной Европе. В Италии союзники настаивали на том, чтобы не трогать людей вроде Витторио Валлетта из FIAT, несмотря на его печально известную связь с фашистскими властями. Другие итальянские бизнесмены выжили, продемонстрировав былое несогласие с Социальной республикой Сало под руководством Муссолини. Они действительно часто выступали против нее именно потому, что она была слишком «социальной». Во Франции судебное преследование экономического сотрудничества упредила выборочная национализация – заводов Renault, например, в отместку за значительный вклад Луи Рено в военную экономику Германии. И всюду те мелкие бизнесмены, банкиры и чиновники, которые помогали оккупационным режимам управлять, строить «Атлантический вал»77, чтобы предотвратить вторжение во Францию, снабжали немецкие войска и т. д., сохранили свою работу, чтобы оказывать аналогичные услуги пришедшим к власти демократиям и обеспечивать преемственность и стабильность.
Такие компромиссы, вероятно, были неизбежны. Сам масштаб разрушений и морального падения в 1945 году означал, что все оставшееся, вероятно, понадобится как строительный материал для будущего. Временные правительства в месяцы освобождения были почти беспомощны. Безусловное (и благодарное) сотрудничество экономической, финансовой и промышленной элиты казалось жизненно важным, когда слабое и голодающее население нуждалось в пище, одежде и топливе. Экономические чистки могли быть контрпродуктивными, даже губительными.
Но платой за это стали политический цинизм и резкое избавление от иллюзий и надежд периода освобождения. Уже 27 декабря 1944 года неаполитанский писатель Гульельмо Джаннини писал в L’Uomo Qualunque, газете, принадлежавшей новой итальянской одноименной партии и апеллировавшей именно к чувству насмешливого разочарования: «Я тот парень, который, встретив бывшего офицера, спрашивает: „Как ты стал чистильщиком?“… Я парень, который смотрит вокруг и говорит: „Это фашистские методы и системы“… Я парень, который больше не верит ни во что и никому».
В Италии, как мы видим, сложилась тяжелая ситуация. Но чувства, подобные чувствам Джаннини, широко распространились в Европе к концу 1945 года и подготовили почву для быстрого изменения настроений. Возложив вину за недавнее прошлое на тех, чьи дела были самыми вопиющими или психологически значимыми, наказав их, большинство людей в недавно оккупированных немцами странах скорее стремилось оставить неудобные или неприятные воспоминания позади и восстановить свою сломанную жизнь. В любом случае очень немногие мужчины и женщины в то время были склонны обвинять своих соотечественников в самых тяжких преступлениях. За эти последние, по общему мнению, немцы должны были взять на себя полную ответственность.
В самом деле, мнение, что вина за ужасы Второй мировой войны должна полностью лечь на Германию, было столь широко распространено, что даже Австрия избежала порицания. По соглашению союзников в 1943 году Австрия была официально объявлена «первой жертвой» Гитлера, и, таким образом, в конце войны ей было гарантировано иное обращение, чем Германии. Это соответствовало твердому убеждению Уинстона Черчилля в прусском происхождении нацизма, убеждению, обусловленному одержимостью его поколения появлением прусской угрозы европейской стабильности в последней трети XIX века. Но такое видение устраивало и других союзников – ключевое географическое положение Австрии и неуверенность в политическом будущем Центральной Европы подсказывали, что разумнее отделить ее судьбу от судьбы Германии.
Впрочем, Австрию вряд ли можно было рассматривать как еще одну оккупированную нацистами страну, где сначала требовалось наказать местных фашистов и пособников, а после можно возвращаться к нормальной жизни. В стране с населением менее 7 миллионов человек было 700 000 членов НСДАП: в конце войны в Австрии еще оставалось 536 000 зарегистрированных нацистов; 1,2 миллиона австрийцев служили в немецких частях во время войны. Австрийцы были непропорционально высоко представлены в СС и в администрации концлагерей. Австрийская общественная жизнь и высокая культура были перенасыщены людьми, сочувствующими нацистам, – 45 из 117 членов Венского филармонического оркестра оказались нацистами (тогда как в Берлинском филармоническом оркестре было всего восемь членов нацистской партии из 110 музыкантов).
В этих обстоятельствах Австрия легко отделалась, на удивление легко. Расследовались военные преступления 130 000 австрийцев, из них 23 000 предстали перед судом, 13 600 были осуждены, 43 человека приговорены к смертной казни и всего 30 казнены. Было уволено около 70 000 государственных служащих. Осенью 1946 года четыре оккупационные союзные державы позволили Австрии самой заниматься своими преступниками и «денацификацией». Система образования, особенно зараженная идеологией, была очищена: уволили 2 943 учителя начальных классов и 477 учителей средних школ, но среди профессорского состава университетов лишь 27 человек потеряли свои места, хотя многие заслуженные ученые открыто симпатизировали нацизму.
В 1947 году австрийские власти приняли закон, определяющий разницу между «более» и «менее» виновными нацистами. 500 000 представителей второй группы были амнистированы в следующем году, а их политические права восстановлены. Первые – всего около 42 000 – получили амнистию к 1956 году. После этого австрийцы просто забыли о своей причастности к Гитлеру. Одна из причин легкости, с которой Австрия отделалась от своей интрижки с нацизмом, состоит в том, что всем было выгодно приспособить недавнее прошлое к своим интересам. Консервативная Народная партия, наследница довоенной Христианско-социальной партии, имела все причины приукрасить свои собственные и в целом австрийские «негерманские» черты, чтобы отвлечь внимание от корпоративистского режима, который она навязала стране силой в 1934 году. Австрийские социал-демократы, бесспорные антифашисты, тем не менее должны были очистить историю своих призывов к аншлюсу с Германией до 1933 года. Другая причина заключалась в том, что все партии были заинтересованы в умиротворении и привлечении голосов бывших нацистов, значительного по размерам электората, который определял политическую систему страны в будущем. А затем, как мы увидим, с началом холодной войны появились новые обстоятельства78.
Подобные расчеты присутствовали и в Германии. Но там местному населению не предоставили права выбирать свою судьбу. В той же Московской декларации от 30 октября 1943 года, снявшей с Австрии ответственность за приверженность нацистам, союзники предупредили немцев, что они будут нести ответственность за свои военные преступления. Так и произошло. В серии судебных процессов между 1945 и 1947 годами союзные оккупационные державы в Германии преследовали нацистов и их пособников за военные преступления, преступления против человечности, убийства и другие общеуголовные преступления, совершенные ради нацистских целей.
Среди этих процессов наиболее известен Международный военный трибунал в Нюрнберге, судивший руководителей нацистской Германии в период с октября 1945 по октябрь 1946 года, но было и много других. Американские, британские и французские военные суды разбирали дела нацистов низшего звена в соответствующих зонах оккупированной Германии, и вместе с Советским Союзом они доставляли нацистов в другие страны, в частности в Польшу и Францию, – для суда в тех местах, где были совершены их преступления. Программа судебных процессов над военными преступниками осуществлялась на протяжении всей оккупации Германии союзниками. В западных зонах более 5 000 человек были осуждены за военные преступления или преступления против человечности, из них немногим менее 800 человек были приговорены к смертной казни и 486 человек, в конце концов, казнены – последний из них в Ландсбергской тюрьме в июне 1951 года после громких просьб немцев о помиловании.
Вряд ли речь могла идти о наказании немцев только за их идеологию, хотя в Нюрнберге признали нацистскую партию преступной организацией. Цифры были слишком велики, а аргументы против коллективной вины слишком убедительны. В любом случае, никто не понимал, к чему могло привести признание виновными многих миллионов людей. Однако ответственность нацистских лидеров была ясна, и никогда не возникало сомнений относительно их участи. По словам Телфорда Тейлора, одного из обвинителей от США в Нюрнберге и главного обвинителя на последующих судебных процессах79: «Слишком многие люди считали, что руководство Третьего рейха нанесло им неправомерный ущерб, и хотели получить решение на этот счет».
С самого начала судебные процессы по делам о германских военных преступлениях служили не только справедливости, но и воспитанию. Главный Нюрнбергский процесс дважды в день транслировался по немецкому радио, и собранные доказательства были предъявлены в школах, кинотеатрах и центрах перевоспитания по всей стране. Однако показательные преимущества судов не всегда были очевидны. В ранней серии судов над комендантами и охранниками концентрационных лагерей многие избежали наказания. Их адвокаты использовали англо-американскую систему состязательного правосудия в своих интересах, допрашивая и унижая свидетелей и выживших в лагерях. На суде в Люнебурге над персоналом Берген-Бельзена (17 сентября – 17 ноября 1945 года) именно британские адвокаты защиты с некоторым успехом доказывали, что их клиенты всего лишь соблюдали (нацистские) законы: 15 из 45 подсудимых были оправданы.
В целом трудно понять, насколько суды над нацистами способствовали политическому и нравственному перевоспитанию Германии и немцев. Конечно, многие считали их «правосудием победителей», и именно таковыми они являлись. Но это были настоящие суды над реальными преступниками за явно преступные действия, и они создали жизненно важный прецедент для международной юриспруденции на десятилетия вперед. Суды и расследования 1945–1948 годов (когда Комиссия ООН по военным преступлениям была расформирована) привели к сохранению чрезвычайно большого количества документов и записей показаний (в частности, касающихся немецкого проекта по уничтожению евреев Европы) в тот самый момент, когда немцы и другие стремились как можно скорее забыть о произошедшем. Эти процессы ясно дали понять, что преступления, совершенные отдельными лицами в идеологических или государственных целях, – тем не менее ответственность конкретных лиц, подлежащих наказанию по закону. Следование приказам не освобождало от ответственности.
Однако наказания немецких военных преступников союзниками имели два неизбежных недостатка. *********** ********* ********** *********** ***** ****************** ******* ************** *********** *********** ****** *** ************* ********** ********* ******* ***** ********* ******* *** ************** ******* ******** * ******** ***** **** ***** ***** **** ***** ******** ********** ****** *** ************* ***** ******** ********** ******** ****** ***** **** *** ***** ******** ****** ****** *** ***** *** ****** ******** ******* *** ********** ******* ****** ****** **************** ******* **** ****** ********** *********** ************ ******** ******** ************* ** ************* *********** **************** ****** ********* ******* ******** ************* ********** **** ********* ***** ******* ******* *** *** ***** ************ ***** ********* *********** ***** *** ********* ******** ****** ************* *** ***** ******** ************** ****** ********* ************* ***************** ************** ******* ******** ********** ****** ************** *** ****** ******** ***************
********* *********** *********** **** ****** ******* ******** ******* *************** **** ******* ***** ********** *******80.
Второй недостаток заключался в самой природе судебного процесса. Личная вина нацистского руководства, начиная с самого Гитлера, была продемонстрирована явно и полно, поэтому многие немцы полагали, что остальные граждане страны невиновны, что коллективно они оказались такими же пассивными жертвами нацизма, как и другие. Преступления нацистов могли быть «совершены во имя Германии» (цитируя бывшего канцлера Германии Гельмута Коля, говорившего полвека спустя), но мало кто действительно сознавал, что они были совершены немцами.
Американцы, в частности, хорошо знали об этом и немедленно инициировали программу перевоспитания и денацификации в своей зоне81. Они поставили цель уничтожить нацистскую партию и взамен укоренить демократию и свободу в немецкой общественной жизни. Армию США в Германии сопровождала армия психологов и других специалистов, которым поставили задачу понять, почему немцы зашли так далеко. Подобные проекты предпринимали британцы, хотя и с большим скептицизмом и меньшими ресурсами. Французы мало интересовались этим вопросом. Советы же изначально полностью поддерживали эту линию, поэтому агрессивные меры по денацификации были одним из немногих вопросов, по которым союзные оккупационные власти соглашались друг с другом, по крайней мере, некоторое время.
Однако полностью устранить нацистов из немецкой жизни в условиях 1945 года оказалось невыполнимой задачей. По словам генерала Люциуса Клея, руководителя американской военной администрации, «наша главная административная проблема заключалась в том, чтобы найти достаточно компетентных немцев, которые не были связаны каким-либо образом с нацистским режимом… Кажется, слишком часто только у карьерных госслужащих… есть необходимая квалификация… а большинство из них были не просто номинальными участниками (по нашему определению) в деятельности нацистской партии».
Клей не преувеличивал. 8 мая 1945 года, когда закончилась война в Европе, в Германии было 8 миллионов нацистов. В Бонне 102 из 112 врачей состояли на тот момент или ранее в партии. В разрушенном Кёльне из 21 специалиста городской водопроводной сети, в чьих навыках город жизненно нуждался для реконструкции водопровода и канализации и профилактики заболеваний, 18 человек были нацистами. Гражданская администрация, здравоохранение, городское строительство и частное предпринимательство в послевоенной Германии неизбежно осуществлялись такого рода людьми, хотя и под наблюдением союзников. О том, чтобы просто исключить их из немецкой жизни, не могло быть и речи.
Тем не менее определенные усилия прикладывались. Жители трех западных зон оккупированной Германии заполнили 16 млн Frageboden (анкет), большинство из них на территории под американским контролем. Так власти США насчитали 3,5 миллиона немцев (около четверти всего населения зоны), «подлежащих судебной процедуре», хотя многие из них так и не предстали перед местными трибуналами по денацификации, созданными в марте 1946 года немцами под надзором союзников. Немецких гражданских лиц водили в обязательном порядке в концлагеря и заставляли смотреть документальные фильмы о зверствах нацистов. Учителей-нацистов уволили, очистили фонды библиотек, а газетную бумагу и печать союзники взяли под непосредственный контроль и передавали их новым владельцам и редакторам с подлинными антинацистскими убеждениями.
Но даже эти меры встретили значительное сопротивление. 5 мая 1946 года будущий канцлер Западной Германии Конрад Аденауэр высказался против денацификации в публичном выступлении в Вуппертале, потребовав, чтобы «нацистских попутчиков» оставили в покое. Двумя месяцами позже, выступая перед своим недавно созданным Христианско-демократическим союзом82, он выразил ту же мысль: денацификация длилась слишком долго и не принесла пользы. Обеспокоенность Аденауэра была искренней. По его мнению, столкновение немцев с преступлениями нацистов – будь то в судах, трибуналах или проектах по перевоспитанию – скорее спровоцирует националистическую реакцию, чем побудит раскаяние. Просто потому, что нацизм имел такие глубокие корни в его стране, будущий канцлер счел более благоразумным разрешать и даже поощрять замалчивание темы.
В его действиях был резон. Немцы в 1940-х плохо представляли, какими их видел весь остальной мир. Они не понимали, что они и их лидеры натворили, и были больше озабочены своими послевоенными трудностями – нехваткой продовольствия и жилья и тому подобным, – а не страданиями их жертв в оккупированной Европе. Действительно, они чаще видели себя в роли жертвы и поэтому рассматривали судебные процессы и другие столкновения с нацистскими преступлениями как месть победивших союзников умершему режиму83. За некоторыми благородными исключениями, послевоенные политические и религиозные власти Германии почти не противоречили этой точке зрения, и естественные лидеры страны – в свободных профессиях, судебной системе, на государственной службе – были наиболее скомпрометированы.
Поэтому к анкетам относились с насмешкой. Они служили в основном для того, чтобы обелить подозрительных лиц, помогая им получить свидетельство с хорошей характеристикой (так называемые свидетельства Persil, от одноименного популярного моющего средства). Перевоспитание имело явно ограниченный эффект84. Одно дело – заставить немцев ходить на документальные фильмы, совсем другое – заставить их смотреть эти фильмы и тем более думать о том, что увидели.
Много лет спустя писатель Стефан Хермлин описал сцену во франкфуртском кинотеатре, куда немцев привели смотреть документальные ленты о Дахау и Бухенвальде, прежде чем выдать продуктовые карточки: «В тусклом свете проектора я увидел, что большинство отвернулись после начала фильма и оставались в таком положении до самого конца сеанса. Сегодня я думаю, что эти отвернувшиеся лица выражали позицию многих миллионов… Мой несчастный народ был одновременно сентиментален и черств. Они не хотели быть потрясенными реальностью, не хотели „познавать сами себя“»85.
К тому времени, когда западные союзники с приходом холодной войны отказались от своих усилий по денацификации, стало ясно, что они имели явно ограниченное влияние. В Баварии около половины учителей средних школ, уволенных к 1946 году, вернулись к своим обязанностям через два года. В 1949 году недавно созданная Федеративная Республика прекратила все расследования прошлых проступков государственных служащих и армейских офицеров. В Баварии в 1951 году бывшими нацистами являлись 94 % судей и прокуроров, 77 % служащих министерства финансов и 60 % государственных служащих регионального министерства сельского хозяйства. К 1952 году каждый третий чиновник министерства иностранных дел в Бонне являлся бывшим членом нацистской партии. Из новообразованного западногерманского дипломатического корпуса 43 % составляли бывшие эсэсовцы, а еще 17 % служили в СД86 или гестапо87. Ганс Глобке, глава администрации Аденауэра на протяжении 1950-х, был человеком, ответственным за официальные комментарии к Нюрнбергским законам Гитлера 1935 года. Начальник полиции земли Рейнланд-Пфальц Вильгельм Хаузер был оберштурмфюрером, ответственным за массовые убийства в военное время в Белоруссии.
Та же картина наблюдалась и за пределами государственной службы. Университеты и суды меньше всего пострадали от денацификации, несмотря на их печально известную симпатию к гитлеровскому режиму. Легко отделались и бизнесмены. Фридрих Флик, осужденный как военный преступник в 1947 году, через три года был освобожден боннскими властями и восстановил прежнее положение в качестве ведущего акционера Daimler-Benz. Все руководители преступных промышленных объединений IG Farben и Krupp были досрочно освобождены и вновь вошли в общественную жизнь лишь слегка потрепанными. К 1952 году Fordwerke, немецкое отделение Ford Motor Company, заново собрало все свое высшее руководство времен нацизма. Даже нацистским судьям и врачам концлагерей, осужденным американскими оккупационными властями, сократили или отменили сроки заключения (при участии американского верховного комиссара Джона Макклоя).
Данные опросов общественного мнения первых послевоенных лет подтверждают ограниченность успеха союзников. В октябре 1946 года, когда закончился Нюрнбергский процесс, только 6 % немцев были готовы признать, что они считали его «несправедливым». Но четыре года спустя каждый третий придерживался этой точки зрения. Неудивительно, что они чувствовали себя так, поскольку на протяжении 1945–1949 годов стабильное большинство немцев верили, что «нацизм был хорошей идеей, но плохо реализованной». В ноябре 1946 года 37 % немцев, прошедших опрос в американской зоне, высказали мнение, что «уничтожение евреев и поляков и других неарийцев было необходимо для безопасности немцев».
В том же опросе, проведенном в ноябре 1946 года, каждый третий немец согласился с утверждением, что «евреи не должны иметь тех же прав, что и люди, принадлежащие к арийской расе». Это не особенно удивляет, учитывая, что респонденты провели 12 лет при авторитарном правительстве, убежденном в этой точке зрения88. Что действительно поражает, так это опрос, проведенный шестью годами позже, в котором чуть более высокий процент западных немцев – 37 % – утверждал, что для Германии лучше не иметь евреев на своей территории. Но затем, в том же году (1952-м) 25 % западных немцев признались, что были «хорошего мнения» о Гитлере.
В советской оккупационной зоне к нацистскому наследию относились несколько иначе. Хотя в Нюрнбергском процессе принимали участие советские судьи и адвокаты, основной упор в денацификации на Востоке делался на коллективное наказание нацистов и искоренение нацизма из всех сфер жизни. Местное коммунистическое руководство не питало иллюзий по поводу случившегося. Как выразился Вальтер Ульбрихт, будущий лидер Германской Демократической Республики, в речи перед представителями Коммунистической партии Германии в Берлине всего через шесть недель после поражения его страны: «Трагедия немецкого народа состоит в том, что он повиновался группе преступников… Немецкий рабочий класс и производительные части населения потерпели крах перед судом истории».
Это было больше, чем Аденауэр или большинство западногерманских политиков были готовы признать, по крайней мере, публично. Но Ульбрихт, как и советские власти, перед которыми он отчитывался, больше интересовались установлением коммунистической власти в Германии и ликвидацией капитализма, чем возмездием за нацистские преступления. Хотя денацификация в советской зоне действительно в некоторых случаях пошла дальше, чем на Западе, она основывалась на двух искажениях самого понятия нацизма: **** ****** ******** ************ ***** **************** ******* ****** * *********** ******89.
Марксизм и советская официальная доктрина сходились в том, что нацизм – это просто фашизм, и этот фашизм, в свою очередь, – продукт капиталистического эгоизма в момент кризиса. Поэтому советские власти мало внимания уделяли отчетливо расистской стороне нацизма и его геноцидальным результатам и вместо этого сосредоточились на арестах и экспроприации бизнесменов, запятнанных чиновников, учителей и других ответственных за продвижение интересов социального класса, предположительно стоявшего за Гитлером. Таким образом, советский демонтаж наследия нацизма в Германии принципиально не отличался от социальных преобразований, которые Сталин проводил в других частях Центральной и Восточной Европы.
****************** ********* ********* ******** ************ ******** ******** ******** *** ********* ********90. Коммунисты в оккупированной Германии не могли похвастаться влиятельностью – и их прибытие с Красной армией вряд ли вызвало симпатию у избирателей. Их единственная политическая перспектива, помимо грубой силы и мошенничества на выборах, заключалась в расчетливом обращении к личным интересам. На востоке и юге коммунисты поощряли изгнание этнических немцев и предлагали себя в качестве гаранта и защитника для новых польских/словацких/сербских владельцев оставленных немцами ферм, предприятий и квартир. Это было совершенно невозможно в самой Германии. В Австрии местная коммунистическая партия совершила ошибку на выборах, состоявшихся в конце 1945 года, отвергнув поддержку мелких нацистов и бывших членов партии, а ведь они могли решить исход голосования. Тем самым перспектива развития коммунизма в послевоенной Австрии угасла. Урок не прошел даром для Берлина. Коммунистическая партия Германии (КПГ) решила предложить свои услуги и защиту миллионам бывших нацистов.
Два фактора – доктрина и расчет – не обязательно противоречили друг другу. Ульбрихт и его коллеги определенно считали, что социально-экономические преобразования способны изгнать нацизм из Германии: они не особенно интересовались личной ответственностью или моральным перевоспитанием. Но они также понимали, что нацизм был не просто фокусом для невинного немецкого пролетариата. Немецкий рабочий класс, как и немецкая буржуазия, не справился со своими обязанностями. Но именно по этой причине он с большей, а не с меньшей вероятностью приспособился бы к коммунистическим целям при правильном сочетании кнута и пряника. И в любом случае власти в Восточной Германии, как и на Западе, не имели выбора – с кем еще им управлять страной, кроме бывших нацистов?
Таким образом, с одной стороны, советские оккупационные силы уволили с работы огромное количество бывших нацистов – 520 000 человек к апрелю 1948 года – и назначили «антифашистов» на административные посты в своей зоне оккупации. ******** ******** ******** **************** ****** ******* ******** ****** ********* *** ***** ********** ******** ************ ************** ****** ************** *** *** ***** ******* ****** ****** ******* **** ****** **** ******* **** ******** ****** **** ****** *************** *** ***** ******* ******* *************** ************ ********** *** ********* ******** ****** ************* ******** ***************** ************
******* ******* ***** ******* **** ************ ****** ****** ******* *** ***** ******* ********** ****** ********* ********** *********** ***** *** ******** ****** *** *********** ****** ****** ****** ** ***** ***** ******* ************ ******************** ****** ******** *********** *** ********* ** ********** ***** ********* ********* ****** **** ****** ****** ******** ******** ********* ******* ******* ******* *********** *********** ******* *********** ********* ********** *** ***************** ************ ******** ******** ********** ********* ****** ***** ******* ********** *************** ********** * *** ****** ******** ******** **************** ******* ****** ***** **** ***** ******* ******** ********** ********** ***** ******** ************* **** ********* ************ *********** ******* ********** ******** ******* **** ****** ***** ********* ************* ****** *** ***** *** ********* *********
******** ****** ***** ******** ******** ****************** ****** ******* ********* **** ******* ******* ********** ******* *** ******* *** ********** ****** ******* **************** ***** ************* *************** ************* ******** ********* **** ******** *********** ******** ************* ****** ****** *** *********** **************** ************ ***** ***************** ****** ***** ************* ******** ************* ************** ************** ****** ********** ************ ****** ****** ********** ***** ********** ****** ********** ******** ********* ***** ************* ********** ****** ******* ********** *** ******** ***** ******91.
Легкость, с которой отдельные лица и институты переходили от нацизма или фашизма к коммунизму, не была уникальной для Восточной Германии, за исключением, возможно, масштаба. Сопротивление военного времени в Италии включало в себя немало бывших фашистов различных слоев и рангов, а послевоенная умеренность Итальянской коммунистической партии, вероятно, в какой-то мере объясняется тем, что многие из ее потенциальных сторонников были скомпрометированы фашизмом. В послевоенной Венгрии коммунисты открыто обхаживали бывших членов фашистской Партии скрещенных стрел92, вплоть до того, что предлагали им помощь в отношении евреев, добивавшихся возврата своего имущества. В военное время в Лондоне словацкие коммунисты Владо Клементис и Эвжен Лёбл преследовались советскими агентами, завербованными из членов довоенной чешской фашистской партии, чьи показания были использованы против них на показательном суде десятилетие спустя93.
Не только коммунисты закрывали глаза на нацистское или фашистское прошлое людей в обмен на послевоенные политические услуги. В Австрии западные власти часто благоволили бывшим фашистам и позволяли работать в журналистике и других деликатных профессиях. Их антипатия к левым была все более полезна и заслуживала доверия. А связь с корпоративистским, авторитарным режимом довоенной Австрии стерлась нацистским вторжением.
Союзное военное правительство в приграничной зоне северо-востока Италии защищало бывших фашистов и коллаборационистов, когда многих из них разыскивали югославы. Западная разведка повсеместно вербовала опытных и хорошо информированных бывших нацистов – в том числе «лионского мясника», офицера гестапо Клауса Барбье – на будущее: в том числе и для противостояния бывшим нацистам ************ ******94 которых они могли идентифицировать.
В своем первом официальном обращении к парламенту Федеративной Республики Германии 20 сентября 1949 года Конрад Аденауэр сказал о денацификации и нацистском наследии следующее: «Правительство Федеративной Республики, считая, что многие субъективно искупили свою нетяжелую вину, намеревается там, где это кажется приемлемым, оставить прошлое позади». Нет сомнений, что многие немцы искренне поддержали это утверждение. Если денацификация и была прервана, то только потому, что немцы спонтанно «денацифицировали» сами себя 8 мая 1945 года.
И немецкий народ был не одинок. В Италии ежедневная газета новой Христианско-демократической партии обратилась с аналогичным призывом к забвению в день смерти Гитлера: «У нас есть сила забыть! – провозгласила она. – Забыть как можно скорее!»
На Востоке главным козырем коммунистов было обещание начать новую жизнь в странах, где каждому было что забыть: совершенное с ними или то, что сотворили они сами. По всей Европе распространилось твердое намерение отбросить прошлое и начать все заново, следуя рекомендации Исократа афинянам в конце Пелопоннесской войны: «Давайте править совместно, как будто ничего плохого не произошло».
Эта подозрительно короткая память, поиск удобных мифов об антифашизме – немецких антинацистах, французских членах Сопротивления или польских жертвах – были самым важным незримым наследием Второй мировой войны в Европе. Оно поддерживало национальное восстановление, позволяя таким людям, как маршал Тито, Шарль де Голль или Конрад Аденауэр, предложить своим согражданам убедительную и даже благородную версию их собственного прошлого. Даже ГДР заявляла о своем достойном начале: легендарное и отчасти сфабрикованное коммунистическое «восстание» в Бухенвальде в апреле 1945 года95. Такие истории позволяли странам вроде Нидерландов, остававшимся пассивным всю войну, забыть о своих компромиссах, а тем, кто был вполне активен, но не на правильной стороне, как, например, Хорватия, спрятать прошлое за переплетениями различных проявлений героизма.
Без такой коллективной амнезии удивительное послевоенное восстановление Европы было бы невозможно. Конечно, многое выброшенное из головы впоследствии вернулось в самой неприятной форме. Но насколько послевоенная Европа опиралась на основополагающие мифы, которые разрушались и менялись с течением лет, стало ясно гораздо позже. В условиях 1945 года на континенте, покрытом обломками, можно было многого достичь, делая вид, что прошлое действительно мертво и похоронено и новая эра вот-вот начнется. Платой за это стало избирательное коллективное забвение, особенно в Германии. Но везде, и особенно в Германии, было много такого, о чем хотелось забыть.
III. Восстановление Европы
«Все мы уже знаем, что после этой войны нет пути назад к обществу невмешательства, что война как таковая творит тихую революцию, подготавливая путь для нового типа плановой системы».
Карл Маннгейм
«Похоже, почти всеобщее мнение состоит в том, что капиталистические методы не справятся с задачей реконструкции».
Йозеф Шумпетер
«Многие из нас были разочарованы Британией, в которую вернулись… никто не мог заставить ее за одну ночь превратиться в ту Британию, которую мы хотели».
Миссис Винни Уайтхаус (в книге Пола Эддисона «Война окончена»)
«Лекарство заключается в том, чтобы разорвать порочный круг и восстановить уверенность европейцев в экономическом будущем своих стран и Европы в целом».
Джордж К. Маршалл
Огромный масштаб европейского бедствия открыл новые возможности. Война изменила все. Почти никто не сомневался: вернуться к довоенному образу жизни невозможно. Так, естественно, считала радикальная молодежь, но и для проницательных наблюдателей старшего поколения это было столь же очевидно. Шарль де Голль родился в среде консервативной католической буржуазии Северной Франции, ему было 54 года, когда освободили Францию. Он выразился о происходящем с характерной точностью: «Во время катастрофы, под бременем поражения, великая перемена произошла в сознании людей. Многим катастрофа 1940 года казалась провалом правящего класса и системы во всех сферах».
Но во Франции или где-либо еще проблемы начались не в 1940 году. Участники антифашистского сопротивления повсюду видели себя борцами не только против оккупантов и их местных ставленников, но и против всей политической и социальной системы. Они считали, что именно последняя напрямую несет ответственность за все бедствия, что претерпели их страны. Политики, банкиры, бизнесмены и солдаты межвоенного периода довели все до катастрофы, предали жертв Первой мировой войны и подготовили почву для Второй. В одной британской брошюре осуждались консервативные сторонники политики умиротворения до 1940 года. По ее словам, они были «виновными». Во время войны именно они и их система виделись мишенями послевоенного переустройства.
Поэтому Сопротивление везде было революционным по своей природе. Такова была его логика. Отказ от общества, породившего фашизм, естественно приводил «к мечте о революции, которая возникла бы с tabula rasa96» (Итало Кальвино). В большей части Восточной Европы поле действительно было полностью расчищено, как мы уже видели. Но даже в Западной Европе повсюду ожидали значимых и быстрых социальных преобразований: кто, в конце концов, встал бы у них на пути?
С точки зрения участников Сопротивления военного времени, послевоенная политика была продолжением их борьбы, естественной проекцией и развитием их тайного существования. Многие юноши и девушки, вышедшие на передовые позиции в военном подполье, не знали другой формы общественной жизни: в Италии с 1924 года, в Германии, Австрии и большей части Восточной Европы с начала 1930-х годов, а во всей оккупированной континентальной Европе с 1940 года никто не представлял, что такое «нормальная» политика. Политические партии были запрещены, выборы фальсифицировались или отменялись. Противостоять властям, выступать за социальные перемены или даже политические реформы – значило ставить себя вне закона.
Так, для нового поколения политика заключалась в сопротивлении – сопротивлении власти, сопротивлении традиционным социальному или экономическому устройству, сопротивлении прошлому. Клод Бурде, активист французского Сопротивления, видный редактор левого журнала и писатель послевоенных лет, уловил это настроение в своих мемуарах L’aventure incertaine («Неопределенное приключение»). «Сопротивление, – писал он, – превратило нас всех в противников во всех смыслах этого слова как по отношению к людям, так и по отношению к обществу». Переход от Сопротивления фашизму к сопротивлению послевоенному возвращению к ошибкам 1930-х годов казался естественным шагом. Отсюда возникло странное оптимистичное настроение, которое отмечали многие наблюдатели сразу после освобождения. Несмотря на царившую вокруг нищету – более того, именно из-за нее, – неизбежно должно было проявиться что-то новое и лучшее. «Никто из нас, – писали редакторы итальянского журнала Società в ноябре 1945 года, – не признает собственное прошлое. Нам оно кажется непонятным… В нашей сегодняшней жизни господствуют чувство оцепенения и инстинктивный поиск направления. Мы просто обезоружены фактами».
Главным препятствием для радикальных перемен после поражения Гитлера были не реакционеры или фашисты, связавшие свою судьбу с диктаторами и смещенные вместе с ними, а законные правительства в изгнании, большинство из которых пересидели войну в Лондоне, планируя возвращение. Они считали местное Сопротивление проблемой, а не союзниками: нерадивые юнцы, которых необходимо разоружить и вернуть к гражданской жизни, передав общественные дела в руки политического класса, должным образом очищенного от коллаборационистов и предателей. Более мягкий подход означал бы анархию или бессрочную оккупацию армиями союзников.
Группы Сопротивления военного времени, ставшие в 1944–1945 годы различными политическими движениями, отвечали такой же подозрительностью. Для них политики, чиновники, придворные, избежавшие оккупации, были дискредитированы вдвойне: довоенными ошибками и последующим бегством. Во Франции и Норвегии законодатели, избранные в 1936 году, были скомпрометированы своими действиями в 1940 году. Когда после пяти лет отсутствия правительства Бельгии и Нидерландов вернулись на родину, они не понимали страданий местного населения и изменений в общественном настроении, вызванных нацистской оккупацией. В Центральной и Восточной Европе, за важным исключением Чехословакии, прежние власти потеряли значимость с приходом Красной армии (хотя осознали это не сразу).
Вернувшаяся администрация вполне охотно шла на компромисс в вопросах политики – в частности, касательно социальных и экономических реформ, как мы еще увидим. При этом они настаивали на том, что де Голль и другие считали «упорядоченным переходом». Поскольку такого же подхода придерживались и союзные оккупационные администрации как на Западе, так и на Востоке, иллюзии Сопротивления вскоре рассеялись. В Восточной Европе (за исключением Югославии) СССР определил форму послевоенных правительств и действия руководителей. В Западной Европе временные правительства пришли к власти впредь до новых выборов. И в каждом случае они подталкивали и даже принуждали силы Сопротивления сложить оружие и прекратить существование.
При взгляде в прошлое поражает, как мало сопротивления встретило восстановление институционального статус-кво. В Польше и некоторых западных частях Советского Союза вооруженные партизанские отряды просуществовали еще несколько лет, но они носили исключительно национальный характер и боролись с коммунизмом. В Норвегии, Бельгии, Франции и Италии организованное Сопротивление мирно, лишь с тихим протестом, влилось в послевоенные политические партии и союзы. В Бельгии в ноябре 1944 года вооруженным участникам подполья военного времени дали две недели на то, чтобы сдать оружие. Это вызвало большую акцию протеста в Брюсселе 25 ноября. Полиция открыла огонь по демонстрантам, ранив 45 человек. Но такие инциденты случались редко97. Более типичной была ситуация, когда 200 000 французских участников Сопротивления успешно интегрировались в регулярную армию после того, как их организацию «Французские внутренние силы» (Forces Françaises de l’Intérieur) распустили без протеста.
Демобилизации Сопротивления в значительной степени способствовала советская стратегия, которая содействовала восстановлению парламентских режимов в Западной Европе (а номинально и в Восточной). Коммунистические лидеры, такие как Морис Торез во Франции и Пальмиро Тольятти в Италии, сыграли значительную роль в обеспечении мирного сотрудничества своих (иногда ошеломленных) последователей. Но многие были готовы поверить, что энергия и амбиции Сопротивления теперь будут направлены на политические проекты национального возрождения.
Контакты, установленные в Сопротивлении, иногда сохранялись. Например, послевоенное «соединение» голландского общества, сокращение многовековой конфессиональной пропасти между общинами католиков и протестантов, началось с личных связей, возникших в военное время. Но планы создания послевоенной «Партии Сопротивления» везде провалились. Ближе всего они подошли к осуществлению в Италии, где Ферруччо Парри98 стал премьер-министром в июне 1945 года и пообещал, что его Партия действия будет следовать духу и целям Сопротивления. Но Парри не был политиком, и когда он пал шесть месяцев спустя, власть окончательно перешла в руки традиционных партий. Де Голль во Франции оказался гораздо лучшим политическим стратегом, но и он покинул пост (через месяц после Парри) и не смог приспособить свои амбиции военного времени к парламентской рутине, тем самым невольно отдавая дань собственному успеху в восстановлении преемственности Республики.
Вместо того чтобы последовать за новым братским сообществом представителей Сопротивления, большинство европейцев в первые послевоенные годы оказались под властью коалиций левых и левоцентристских политиков, довольно похожих на Народные фронты 1930-х годов. Это имело смысл. Единственными довоенными политическими партиями, способными нормально работать в эти годы, были те, которые имели антифашистскую репутацию. А в контролируемой Советским Союзом Восточной Европе – те, за кем новые власти считали выгодным таковыми считать, по крайней мере на данный момент. На практике в этой роли выступали коммунисты, социалисты и горстка либеральных или радикальных групп. Они вместе с недавно появившимися христианско-демократическими партиями составляли правительство в первые послевоенные годы и вывели на первый план многих политиков и деятелей эпохи Народного фронта.
Существующие левые партии очень выиграли от участия в Сопротивлении военного времени: особенно во Франции, где коммунистам удалось превратить свои (иногда преувеличенные) военные подвиги в политический капитал и убедить даже беспристрастных наблюдателей в своем уникальном моральном статусе «великих героев Сопротивления», как описала их Джанет Фланнер в декабре 1944 года. Потому нет ничего необычного в том, что программы реформ послевоенных европейских правительств повторяли и резюмировали незавершенные проекты 1930-х годов.
Опытным партийным политикам удалось так легко вытеснить активистов военного времени после 1945 года потому, что движение Сопротивления и его наследники хоть и разделяли антифашистские взгляды и широко распространенное стремление к переменам, конкретики в своих программах не имели. Партия действия в Италии стремилась отменить монархию, национализировать крупный капитал и промышленность, реформировать сельское хозяйство. В программе действий французского Национального совета Сопротивления не значилось смещение короля, но в остальном амбиции были столь же расплывчатыми. Подразделения Сопротивления были слишком увлечены борьбой или просто выживанием, чтобы заниматься подробными планами послевоенного законодательства.
Но прежде всего членам Сопротивления мешало отсутствие опыта. Среди подпольных организаций только коммунисты имели практические познания в политике, да и то, за исключением французов, не столь глубокие. Но важно, что коммунисты не хотели связывать себе руки подробными программными заявлениями, которые могли бы оттолкнуть будущих тактических союзников. Поэтому Сопротивление мало что оставило в наследство послевоенным проектам, кроме возвышенных заявлений о намерениях и широких обобщений – и даже они, как заметил сочувствующий им Франсуа Мориак в августе 1944 года, были «наспех напечатанными фантастическими программами».
В одном, однако, соглашались все: и члены Сопротивления, и политики. Речь о «планировании». Катастрофы межвоенных десятилетий – упущенные возможности после 1918 года, «великая депрессия», последовавшая за крахом фондового рынка в 1929 году, массовая безработица, неравенство, несправедливость и неэффективность свободного капитализма, которые привели столь многих к искушению авторитаризма, наглое безразличие и высокомерие правящей элиты и некомпетентность политического класса – все казалось связанным с полной неспособностью лучше организовать общество. Если демократия должна была работать, если она должна была восстановить свою привлекательность, ее нужно было планировать.
Можно встретить предположение, что эта вера в планирование – политическая религия послевоенной Европы, перенятая из опыта Советского Союза: советская плановая экономика, якобы избежавшая травм капиталистической Европы, выдержала нацистское нападение и выиграла Вторую мировую войну благодаря серии тщательно спланированных пятилеток. Это предположение совершенно ошибочно. В послевоенной Западной и Центральной Европе только коммунисты верили в планирование советского типа (о котором знали очень мало), но даже они не представляли, как применить его к местным обстоятельствам. Советская одержимость количественными показателями, производственными квотами и централизованным управлением была чужда всем, кроме горстки апологетов планирования на Западе, но даже они использовали совсем другой инструментарий.
Мода на планы и планирование началась задолго до 1945 года. На протяжении межвоенной экономической депрессии от Венгрии до Великобритании раздавались голоса в поддержку плановой экономики того или иного вида. Некоторые высказанные идеи, в частности в Австрии и среди британских фабианцев99, восходили к более старой социалистической традиции, но многие замыслы брали свое начало в либеральном реформизме до 1914 года. «Государство – ночной сторож» XIX века, внимание которого ограничивалось безопасностью и охраной порядка, устарело. Таков был аргумент. Хотя бы из благоразумных соображений – для предотвращения политического переворота – теперь было необходимо вмешиваться в экономические дела, чтобы отрегулировать дисбаланс, устранить неэффективность и компенсировать неравенство и несправедливость рынка.
До 1914 года основной упор в таких реформистских проектах делался исключительно на призывах к прогрессивному налогообложению, защите труда и иногда национализации ограниченного числа естественных монополий. Но с крахом международной экономики и последовавшей за ней войной планирование приобрело большую актуальность и амбициозность. Конкурирующие предложения по национальному плану, согласно которым государство будет активно вмешиваться в экономику, чтобы поддерживать, препятствовать, облегчать и при необходимости направлять ключевые отрасли, широко распространялись среди молодых инженеров, экономистов и государственных служащих во Франции и Германии.
Большую часть межвоенных лет потенциальные планировщики и их сторонники в отчаянии томились на обочине политики. Старшее партийное поколение было глухо к их призывам: у многих консервативных правых и центристских политиков государственное вмешательство в экономику все еще вызывало отвращение, в то время как среди социалистических левых в целом считалось, что только постреволюционное общество может планировать свои экономические дела рационально. До этого момента капитализм обречен на страдания и, в конце концов, на крах из-за собственных противоречий. Идея о том, что можно «планировать» капиталистическую экономику, казалась обеим сторонам бессмысленной. Разочарованные сторонники экономического планирования часто находили привлекательными авторитарные партии радикальных правых, явно более благосклонные к их подходу.
Поэтому неслучайно Освальд Мосли и некоторые другие британские лейбористы обратились к фашизму после разочарования в неадекватном ответе своей партии на Великую депрессию. В Бельгии Хендрику де Ману также не удалось убедить своих товарищей-социалистов в жизнеспособности его «плана», поэтому он начал предлагать более авторитарные решения. Во Франции некоторые яркие молодые лидеры Социалистической партии были разочарованы тем, что партия не смогла творчески отреагировать на экономический кризис; они откололись, чтобы сформировать новые движения. Многие из них и подобных им стали фашистами.
Сторонники Муссолини во Франции и Британии до 1940 года завидовали его внешнему успеху в преодолении экономических проблем Италии с помощью государственного планирования и создания координационных органов для целых секторов экономики. Альберт Шпеер, администратор гитлеровского «Нового порядка», пользовался большим уважением за границей благодаря своей программе экономического управления и регулирования. В сентябре 1943 года Шпеер и Жан Бишелон, министр промышленности Виши, разработали систему снижения тарифов, основанную на межвоенных идеях «планирования», которые предвосхитили европейские торговые отношения и франко-германскую экономическую координацию в более поздние годы. В «Молодой Европе», ассоциации, основанной в 1933 году для молодых мыслителей и политиков, желающих определить новое направление в политике, будущий бельгийский государственный деятель и еврофил Поль-Анри Спаак обменивался идеями об усилении роли государства с единомышленниками со всего континента, среди которых были Отто Абец, будущий нацистский администратор Парижа военного времени.
Словом, «планирование» имело сложную историю. Многие из его сторонников получили первый опыт работы в качестве государственных служащих и руководителей предприятий в условиях оккупационных режимов военного времени во Франции, Бельгии и Чехословакии, не говоря уже о Германии и Италии. Британия не была оккупирована, но и там война ввела (и сделала обыденным) до сих пор довольно абстрактное представление о государственном планировании. В Британии именно война позволила правительству стать центром экономической жизни. Закон о чрезвычайных полномочиях от мая 1940 года позволил правительству в национальных интересах приказывать кому угодно совершать любые действия, контролировать любую собственность, использовать любое промышленное предприятие для любой национальной цели, которую оно наметило. По словам Кеннета Харриса, биографа Клемента Эттли, британского послевоенного лидера лейбористов: «Национальное планирование и национализация, которые в период 1945–1951 годов казались результатом претворения в жизнь социалистических принципов лейбористским правительством, были в значительной степени наследием государства, организованного для ведения тотальной войны».
Таким образом, фашизм и война были мостом, соединяющим неортодоксальные, маргинальные и часто противоречивые представления об экономическом планировании с господствующей послевоенной экономической политикой. Однако это сомнительное наследие мало повлияло на привлекательность планирования. Как бы оно ни ассоциировалось с крайне правыми, крайне левыми, оккупацией или войной, планирование было совершенно точно не связано с дискредитированной политикой межвоенных лет, и это часто приводилось как аргумент в его пользу. На самом деле планирование было связано с верой в государство. Во многих странах это отражало подкрепленное пережитой войной понимание того, что при отсутствии какого-либо регулирующего или распределительного органа только государство стоит между индивидуумом и нищетой. Но тогдашний восторг в отношении активного вмешательства государства выходил за рамки отчаяния или собственных интересов. Клемент Эттли, чья лейбористская партия неожиданно победила консерваторов Черчилля на выборах 1945 года, красноречиво описал тогдашние настроения: теперь нужны были «хорошо спланированные, хорошо построенные города, парки и игровые площадки, дома и школы, фабрики и магазины».
Была глубокая вера в способность (а не только обязанность) правительства решать масштабные проблемы, мобилизуя и направляя людей и ресурсы на общественно полезные цели. Очевидно, такой взгляд на вещи был особенно привлекателен для социалистов; но идея, что хорошо спланированная экономика означает более богатое, более справедливое и лучше регулируемое общество, была подхвачена очень широким кругом сторонников (в том числе христианско-демократическими партиями), приобретавшим влияние по всей Западной Европе. В ноябре 1945 года английский историк А. Дж. П. Тейлор заявил слушателям Би-би-си, что «[никто] в Европе не верит в американский образ жизни, то есть в частное предпринимательство. Или, скорее, те, кто верят в него, относятся к побежденной партии, имеющей такое же будущее, как якобиты в Англии после 1688 года100». Тейлор, как всегда, преувеличивал. В итоге он ошибся (все ошибаются) в долгосрочной перспективе и, возможно, был бы удивлен, узнав, что многие видные члены тогдашней американской оккупационной администрации Германии – сторонники «Нового курса»101 – с воодушевлением планируют. Но в то время он в целом был прав.
Чем было «планирование»? Термин вводит в заблуждение. Объединяла всех его сторонников вера в усиление роли государства в социальных и экономических делах. Но кроме этого существовали сильные различия в понимании процесса, обусловленные национальными политическими традициями. В Британии, где настоящего планирования практически не проводилось, акцент был сделан на контроле – над промышленностью и социально-экономической сферой – через развитие государственной собственности в качестве самоцели. Таким образом, национализация – особенно шахт, железных дорог, грузоперевозок и коммунальных услуг, – а также оказание медицинских услуг находились в основе программы Лейбористской партии после 1945 года. «Командные высоты» экономики были захвачены. Но не более того.
В Италии фашистское институциональное наследие, отдавшее большие сектора экономики под контроль государства, после войны практически осталось нетронутым. Изменилась политическая окраска партий, которые теперь извлекали выгоду из промышленной и финансовой базы, предоставленной им холдинговыми компаниями и государственными агентствами. В Западной Германии после 1948 года экономика оставалась в основном в частных руках, но существовал подробный, одобренный общественностью механизм управления фабриками, отношений между работодателем и работниками, условий найма и распределения. В Нидерландах централизованное планирование повлекло за собой различные сочетания прогнозирующих и предписывающих указов о частном предпринимательстве.
В большинстве стран Западной Европы государственный сектор быстро рос, если измерять его государственными расходами или количеством служащих. Но только во Франции громкие слова по поводу государственного планирования осуществились на деле. Подобно британцам, послевоенные французские правительства национализировали: воздушный транспорт, банки, 32 страховые компании, коммунальные предприятия, шахты, военную промышленность, авиастроение и гигантский концерн «Рено» (в наказание за вклад его владельца в военные усилия Германии). Пятая часть всех французских промышленных мощностей к маю 1946 года находилась в государственной собственности.
Между тем 4 декабря 1945 года Жан Монне представил президенту де Голлю свой «План модернизации и развития». Через месяц был создан Генеральный комиссариат по планированию во главе с Монне. В течение нескольких месяцев Монне создал комиссии по модернизации различных отраслей промышленности: сначала горнодобывающей, электроэнергетики, транспорта, строительных материалов, металлургии и сельскохозяйственной техники, а затем нефтяной, химической, судоходства, производства удобрений и синтетических волокон. Эти комиссии, в свою очередь, разработали предложения и отраслевые планы. Спустя ровно год после создания Комиссариата, в январе 1947 года, его первый национальный план был одобрен французским кабинетом без обсуждения.
План Монне был уникальным. Необычным человеком был и его создатель102. Но в первую очередь этот план был продуктом политической культуры, которая уже благосклонно относилась к авторитарному принятию решений и достижению консенсуса по указу правительства. Под его эгидой Франция стала первой западной страной, полностью отдавшей экономический рост и модернизацию в руки государственной политики. План в значительной степени зависел от возможностей Франции получить доступ к немецкому сырью и рынкам. Таким образом, история его успеха – часть истории отношений Франции с Германией и остальной Европой в послевоенное десятилетие: истории множества фальстартов, ограничений и разочарований.
Первый план Монне был в значительной степени экстренной мерой для разрешения послевоенного кризиса во Франции. Позже он был расширен и адаптирован к условиям плана Маршалла103. Но основные аспекты послевоенной французской экономической стратегии присутствовали с самого начала. Французское планирование всегда было «ориентировочным»: оно определяло только цели, а не производственные квоты. В этом отношении оно сильно отличалось от советского планирования, характерной чертой (и главным недостатком) которого были относительно четкие и жесткие нормы производства по отраслям и товарам. План Монне ограничивался предоставлением правительству стратегии и рычагов, позволявшим активно двигаться к выбранным целям. По тем временам идея оказалась поразительно оригинальной.
В Чехословакии в июне 1946 года Центральная плановая комиссия с похожими на план Монне чертами и задачами была создана для руководства и координации крупного государственного сектора, национализированного президентом Бенешем в 1945 году. За год до коммунистического переворота в феврале 1948 года 93 % занятых в транспортной сфере и 78 % занятых в промышленности уже работали на государство. Банки, шахты, страховые компании, основные коммунальные предприятия, металлургические и химические заводы, пищевая промышленность и все крупные предприятия были национализированы: 2 119 фирм, на долю которых приходилось около 75 % промышленного производства.
Таким образом, в случае Чехословакии национализация и государственное планирование экономики начались задолго до прихода к власти коммунистов и представляли политические предпочтения подлинного большинства избирателей. Только в феврале 1949 года, спустя год после коммунистического переворота, Комиссия по планированию была «вычищена» и переименована в «Госплан» с совершенно иными полномочиями. В других частях региона крупномасштабные национализации, например, предусмотренные польским Законом о национализации от января 1946 года, были делом рук коалиционных правительств, в которых доминировали коммунисты. Но и они имели докоммунистические корни: еще в 1936 году авторитарное правительство довоенной Польской республики ввело «Четырехлетний инвестиционный план» с элементарной системой централизованного директивного планирования.
Главной целью планирования в послевоенной континентальной Европе были государственные инвестиции. В условиях острой нехватки капитала и огромного спроса на инвестиции во всех отраслях государственное планирование предполагало трудный выбор: куда вложить ограниченные ресурсы государства и за чей счет. В Восточной Европе акцент неизбежно делался на базовые расходы – дороги, железные дороги, фабрики, коммунальные услуги. Но при таком раскладе оставалось мало на еду и жилье, а тем более на медицину, образование и другие социальные услуги; и вообще ничего не оставалось на второстепенные потребительские товары. Эта схема расходов вряд ли могла понравиться электорату, особенно в странах, уже переживших годы материальных лишений. Неудивительно, что такое планирование в условиях острого дефицита почти всегда сопровождалось авторитарным правлением и полицейским государством.
Но ситуация на Западе несильно отличалась. Британцы, как мы увидим, были вынуждены принять годы «аскезы» в качестве платы за восстановление экономики. Во Франции или Италии, где рынок долгосрочного частного капитала почти отсутствовал, все крупные инвестиции должны были финансироваться государством – вот почему в первом плане Монне произошел перекос в сторону капитальных вложений в основные отрасли промышленности за счет внутреннего потребления, жилья и услуг. Политические последствия этого были предсказуемы: к 1947 году Франции, как и Италии, угрожали забастовки, бурные демонстрации и неуклонный рост поддержки Коммунистической партии и ее профсоюзов. Умышленное пренебрежение сектором потребительских товаров и переброска скудных национальных ресурсов на горстку ключевых промышленных отраслей имели экономический смысл в долгосрочной перспективе: но эта стратегия несла высокий риск.
Экономика планирования напрямую опиралась на уроки 1930-х годов: успешная стратегия послевоенного восстановления должна исключать любой возврат к экономическому застою, депрессии, протекционизму и, прежде всего, безработице. Такие же соображения лежали в основе создания современного европейского государства всеобщего благосостояния104. По расхожему мнению 1940-х годов, политическая поляризация последнего межвоенного десятилетия возникла из-за экономической депрессии и ее социальных издержек. И фашизм, и коммунизм расцвели на почве социального отчаяния, благодаря огромной пропасти, разделяющей богатых и бедных. Если нужно было восстанавливать демократию, следовало подумать о «положении народа». Томас Карлейль сказал веком раньше: «Если что-то не будет сделано, что-то однажды сделается само собой, да так, что никому не понравится».
Но «государство всеобщего благосостояния» – социальное планирование – было не просто профилактикой политических потрясений. Наше нынешнее отторжение понятий расы, евгеники, «вырождения» и тому подобных затемняет ту важную роль, которую они играли в европейском общественном мышлении в первой половине XX века: не только нацисты относились к таким вещам серьезно. К 1945 году два поколения европейских врачей, антропологов, чиновников общественного здравоохранения и политических обозревателей внесли свой вклад в широкомасштабные дебаты и полемику о «здоровье расы», росте населения, экологическом и профессиональном благополучии, а также государственной политике, посредством которой их можно улучшить и защитить. Было достигнуто соглашение о том, что физическое и моральное состояние граждан – вопрос общего интереса, и поэтому государство частично несет за него ответственность.
Элементарные нормы социального обеспечения уже были широко распространены до 1945 года, хотя их качество и охват сильно разнились. Германия, как правило, шла впереди: здесь еще при Бисмарке между 1883 и 1889 годами создали системы пенсионного и медицинского страхования, а также страхования от несчастных случаев. Но другие страны начали догонять ее непосредственно накануне и после Первой мировой войны. Начальные схемы национального страхования и пенсионного обеспечения были введены в Британии либеральным правительством Асквита в первом десятилетии XX века; и в Великобритании, и во Франции сразу же после окончания Первой мировой войны были созданы министерства здравоохранения, в 1919 и 1920 годах соответственно.
Обязательное страхование по безработице, впервые введенное в Великобритании в 1911 году, появилось затем в Италии (1919 год), Австрии (1920 год), Ирландии (1923 год), Польше (1924 год), Болгарии (1925 год), Германии и Югославии (1927 год) и Норвегии (1938 год). В Румынии и Венгрии уже до Первой мировой войны существовали схемы страхования от несчастных случаев и болезней, и все страны Восточной Европы ввели национальные пенсионные системы между войнами. Семейные пособия были ключевым элементом планов по увеличению рождаемости – тому, чем были озабочены после 1918 года страны, понесшие серьезные потери во время войны. Эти пособия ввели сначала в Бельгии (1930 год), затем во Франции (1932 год), а в Венгрии и Нидерландах их начали выплачивать незадолго до начала войны.
Но ни одно из этих решений, даже нацистское, не создало комплексную систему социального обеспечения. Это была последовательность единичных реформ, каждая из которых касалась конкретной социальной проблемы или направлялась на устранение недостатков предыдущих схем. Различные пенсионные и медицинские системы страхования, введенные в Великобритании, например, давали очень ограниченные льготы и применялись только к работающим мужчинам: жены и другие иждивенцы не учитывались. Право на получение пособия по безработице в межвоенной Британии имели только прошедшие «проверку нуждаемости». Она опиралась на закон о бедных XIX века, в основе которого лежал принцип «меньшей приемлемости»,105 и требовании от заявителя продемонстрировать свою фактическую нищету для получения государственной помощи. Нигде еще не рассматривалась обязанность государства гарантировать определенный набор услуг всем гражданам – мужчинам и женщинам, работающим и безработным, старым и молодым.
Все изменила война. Подобно тому, как Первая мировая ускорила принятие законодательства и норм социального обеспечения – хотя бы для того, чтобы разобраться с вдовами и сиротами, инвалидами и безработными в первые послевоенные годы, – так и Вторая мировая изменила роль современного государства и ожидания, возлагаемые на него. Преобразования были наиболее заметны в Великобритании, где Мейнард Кейнс верно предугадал послевоенную «тягу к социальной и личной безопасности». Но повсюду (по словам историка Майкла Говарда) «война и социальное обеспечение шли рука об руку». В некоторых странах питание и медицинское обеспечение действительно улучшились во время войны: мобилизация мужчин и женщин для тотальной войны вынудила лучше изучать и отслеживать их состояние и делать все необходимое, чтобы поддерживать их работоспособность.
Европейские государства всеобщего благосостояния после 1945 года значительно различались по видам и объемам предоставляемых ресурсов и способам финансирования. Но можно сделать некоторые обобщения. Социальные услуги в основном касались сферы образования, жилья, медицинского обслуживания, городских зон отдыха, дотируемого общественного транспорта, бюджетного финансирования искусства и культуры, а также других косвенных государственных благ. Социальное обеспечение заключалось в основном в государственном страховании от болезней, безработицы, несчастных случаев и проблем старости. Каждое европейское государство в послевоенные годы предоставило или профинансировало основную часть этих ресурсов – одно больше, другое меньше.
Важные различия заключались в схемах, установленных для оплаты новых государственных услуг. Некоторые страны собирали доходы за счет налогообложения и предоставляли услуги бесплатно или с большими субсидиями – эта система использовалась в Британии и отражала современный выбор в пользу государственных монополий. В других странах денежные пособия выплачивались гражданам в соответствии с социально установленными критериями, при этом получатели могли приобретать услуги по своему усмотрению. Предполагалось, что граждане Франции и некоторых небольших стран будут платить авансом за некоторые виды медицинской помощи, но затем смогут потребовать у государства вернуть большую часть их расходов.
Эти подходы отражали разницу в системах национального финансирования и бухгалтерского учета, но они также обозначали принципиальный стратегический выбор. Само по себе социальное страхование, каким бы щедрым оно ни было, в принципе не считалось чем-то политически радикальным – оно появилось относительно рано даже в самых консервативных режимах. Однако комплексные системы социального обеспечения по своей сути перераспределительные. Их универсальный характер и масштабы, в которых они действуют, требуют передачи ресурсов – обычно путем налогообложения – от привилегированных к менее обеспеченным. В целом, государство всеобщего благосостояния само по себе было радикальным предприятием, и различия между европейскими государствами всеобщего благосостояния после 1945 года отражали не только институциональные процедуры, но и политический расчет.
В Восточной Европе, например, коммунистические режимы после 1948 года обычно не отдавали предпочтения всеобщим системам социального обеспечения – в этом не было необходимости, поскольку они могли свободно перераспределять ресурсы силой, не тратя скудные государственные средства на общественные услуги. Крестьяне, например, часто исключались из социального страхования и пенсионного обеспечения по политическим мотивам. В Западной Европе только шесть стран – Бельгия, Италия, Норвегия, Австрия, Федеративная Республика Германия и Великобритания – ввели после 1945 года обязательное и всеобщее страхование от безработицы. Субсидируемые добровольные схемы оставались в Нидерландах до 1949 года, во Франции – до 1967 года, в Швейцарии – до середины 1970-х годов. В католической Европе давно сложившееся местное и общинное страхование от безработицы, вероятно, препятствовало развитию универсальных систем страхования, снижая потребность в них. В странах, где межвоенная безработица была особенно травматична (Великобритания или Бельгия), расходы на социальное обеспечение отчасти обуславливались желанием сохранить полную или почти полную занятость. Там, где это не имело такого значения, например во Франции или Италии, – это отразилось на смене приоритетов.
Хотя Швеция и Норвегия (но не Дания) считались лидерами по предоставлению широкого спектра социальных услуг, а Западная Германия сохранила порядок социального обеспечения от прошлых режимов (включая программы нацистской эпохи, направленные на поощрение высокой рождаемости), именно в Великобритании приложили значительные усилия, чтобы создать с нуля подлинное «государство всеобщего благосостояния». Частично это отражало уникальную позицию британской Лейбористской партии, безоговорочно победившей на выборах в июле 1945 года. И в отличие от правительств большинства других европейских стран, она могла свободно законодательно оформлять всю свою предвыборную программу без каких-либо ограничений со стороны партнеров по коалиции. Но в основе этого лежат довольно своеобразные истоки британского реформизма.
Социальное законодательство послевоенной Британии базировалось на заслуженно известном докладе военного времени сэра Уильяма Бевериджа, опубликованного в ноябре 1942 года и сразу же ставшего бестселлером. Беверидж родился в 1879 году в семье британского судьи в Индии, и он разделял чувства и амбиции великих либералов-реформаторов эдвардианской Британии106. Его доклад был одновременно обвинением британского общества до 1939 года в социальной несправедливости и политическим проектом коренных реформ после окончания войны. Даже Консервативная партия не осмелилась выступить против его основных рекомендаций, которые стали моральным фундаментом для самых популярных и устойчивых элементов послевоенной программы лейбористов.
Беверидж сделал четыре предположения о послевоенном социальном обеспечении, каждое из которых следовало включить в британскую политику следующего поколения: наличие национальной службы здравоохранения, адекватной государственной пенсии, семейных пособий и почти полной занятости. Последнее само по себе не было социальной услугой, но лежало в основе всего остального, поскольку считалось само собой разумеющимся, что здоровый взрослый после войны должен работать на полную ставку. При таком допущении можно было делать щедрые отчисления на страхование по безработице, пенсии, семейные пособия, медицинские и другие услуги, поскольку платились за счет сборов с заработной платы, а также путем прогрессивного налогообложения всего работающего населения.
Последствия были значительными. Неработающие женщины, не застрахованные в частном порядке, впервые получили страховое покрытие. С унижением и социальной зависимостью от старой системы Закона о бедных – проверки нуждаемости было покончено – в тех (предположительно) редких случаях, когда гражданин государства всеобщего благосостояния нуждался в общественной помощи, он или она теперь имели на нее законное право. Медицинские и стоматологические услуги предоставлялись бесплатно по месту службы, пенсионное обеспечение стало всеобщим, появились семейные пособия (из расчета 5 шиллингов [25 пенсов] в неделю на второго и последующих детей). Основной парламентский законопроект, закрепляющий эти положения, получил королевское одобрение в ноябре 1946 года. Закон о Национальной службе здравоохранения – ядро системы социального обеспечения – вступил в действие 5 июля 1948 года.
Британское государство всеобщего благосостояния было продуктом предыдущего цикла реформ, корни которого уходят в Законы о фабриках середины XIX века, и одновременно по-настоящему радикальным изменением. Контраст между Британией из книги Джорджа Оруэлла «Дорога на Уиган-Пирс» (опубликована в 1937 году) и Британией премьер-министра консерваторов Гарольда Макмиллана, знаменитого острым ответом на критику двадцать лет спустя («Тебе еще никогда не было так хорошо»), – это заслуга государственной системы здравоохранения и обеспечения безопасности, доходов и занятости.
Оглядываясь сегодня на просчеты первых послевоенных реформаторов, слишком легко преуменьшить или даже не признавать их достижения. В течение нескольких лет многие из универсальных составляющих Национальной службы здравоохранения оказались неприлично дорогими; качество предоставляемых услуг со временем упало; и с годами стало ясно, что некоторые из основных допущений, лежавших в основе страховой системы, включая оптимистичные предсказания о постоянной полной занятости, оказались в лучшем случае недальновидными. Но у любого, кто вырос (как и автор этих строк) в послевоенной Британии, есть веские основания быть благодарным государству всеобщего благосостояния.
То же самое относится и к послевоенному поколению на всем европейском континенте, хотя нигде за пределами Великобритании не предпринимались попытки обеспечить всестороннее социальное обеспечение в таких широких масштабах. Благодаря появлению государств всеобщего благосостояния европейцы питались обильнее и (в основном) лучше, дольше жили и дольше сохраняли здоровее, имели более хорошие жилье и одежду, чем когда-либо прежде. Но главное, они были более уверенными. Не случайно большинство европейцев на вопрос, что они думают о своих государственных услугах, почти всегда говорили в первую очередь о страховке и пенсионной поддержке, которые им предоставило послевоенное государство. Даже в Швейцарии, стране с явно недостаточным уровнем социального страхования по европейским стандартам, принятый в декабре 1948 году Федеральный закон о страховании по старости и в связи с потерей кормильца рассматривается многими гражданами как одно из главных достижений страны.
Государство всеобщего благосостояния обошлось недешево. Его стоимость для стран, еще не восстановившихся от кризиса 1930-х годов и разрушений войны, была очень значительной. Франция выделяла всего 5 % своего валового внутреннего продукта (ВВП) на социальные услуги в 1938 году, а в 1949 году – уже 8,2 %, т. е. больше на 64 %. В Великобритании к 1949 году почти 17 % всех государственных расходов приходились только на социальное обеспечение (не включая общественные услуги и объекты, не входящие в эту сферу), что на 50 % больше уровня 1938 года. Это происходило в момент серьезной нагрузки на финансы страны. Даже в Италии, гораздо более бедной стране, чье правительство пыталось избежать высоких расходов на социальное обеспечение, перекладывая предоставление услуг и поддержки на частный сектор, государственные расходы на социальные услуги в процентах от ВВП выросли с 3,3 % в 1938 году до 5,2 % в 1949 году.
Почему европейцы были готовы платить так много за страхование и другие долгосрочные социальные услуги, в то время, когда жизнь все еще была по-настоящему тяжелой, а нехватка средств повальной? Первая причина заключается именно в том, что времена были трудными и послевоенные системы социального обеспечения стали гарантией определенного минимума справедливости. Это не была та духовная и социальная революция, о которой мечтали многие участники Сопротивления военного времени, но так выглядел первый шаг прочь от безысходности и цинизма довоенных лет.
Во-вторых, государства всеобщего благосостояния в Западной Европе не вызывали политических разногласий. Они выполняли роль социального распределителя в общем смысле (некоторые в большей степени, чем другие), но при этом не считались революционными – не «выкачивали деньги из богатых». Наоборот: хотя наибольшую прямую выгоду ощущали бедняки, настоящим долгосрочным выгодоприобретателем оказывался профессиональный и коммерческий средний класс. Во многих случаях его представители ранее не имели права на получение связанных с работой медицинских пособий, пособий по безработице или пенсий и были вынуждены перед войной приобретать такие услуги и льготы самостоятельно. Теперь они получили полный доступ к этим услугам бесплатно или по низкой цене. Предоставление государством бесплатного или субсидируемого полного среднего и высшего образования для их детей позволило наемным профессионалам и классу «белых воротничков»107 улучшить качество жизни и повысить располагаемый доход. Европейское государство всеобщего благосостояния не только не настроило социальные классы друг против друга, но и объединило их, как никогда прежде, общим интересом в его сохранении и защите.
Но главная причина поддержки финансируемых государством социальных программ заключалась в распространенном ощущении, что они соответствовали истинным задачам государства. Послевоенное государство по всей Европе было «социальным» государством с неявной (а часто прописанной в конституции) ответственностью за благополучие своих граждан. Оно было обязано предоставлять не только институты и услуги, необходимые для благоустроенной, безопасной и процветающей страны, но и улучшать состояние населения, измеряемое разнообразным и расширяющимся набором индексов. Могло ли оно действительно удовлетворить все нужды – другой вопрос.
Очевидно, было легче достичь идеалов социального государства «от колыбели до могилы» для небольшого населения такой богатой и однородной страны, как Швеция, чем в такой стране, как Италия. Но вера в государство была столь же сильна в бедных странах, как и в богатых, а может быть, даже сильнее, так как там только государство давало населению надежду или спасение. А после депрессии, оккупации и гражданской войны государство – как агент благосостояния, безопасности и справедливости – было жизненно важным источником чувства общности и социальной сплоченности. Сегодня многие комментаторы склонны рассматривать государственную собственность и зависимость от государства как европейскую проблему, а «спасение свыше» – как иллюзию века. Но для поколения 1945 года настоящий баланс между политическими свободами и рациональной, справедливой распределительной функцией административного государства казался единственным разумным выходом из тупика.
Стремление к переменам после 1945 года вышло далеко за рамки социального обеспечения. Годы после Второй мировой войны были своего рода эпохой реформ, в течение которой с запозданием решались многие давние проблемы. Одним из наиболее важных был вопрос об аграрной реформе, которую многие хорошо информированные современники считали самой насущной проблемой Европы. Прошлое все еще довлело над европейским крестьянством. Только в Англии, Нидерландах, Дании, альпийских странах и частях Франции можно было говорить о процветающем, независимом классе земледельцев. Подавляющее же большинство преимущественно сельского населения Европы жило в условиях долгов и нищеты.
Одна из причин этого заключалась в том, что большие площади лучших пахотных и особенно пастбищных земель все еще находились в руках относительно узкого круга богатых землевладельцев. Зачастую они жили в других местах и при этом категорически возражали против любого улучшения состояния своих земель, условий для арендаторов или рабочих. Еще одним фактором стал длительный спад цен на сельскохозяйственную продукцию по отношению к промышленной, процесс, усугубившийся с 1870-х годов за счет ввоза дешевого зерна, а затем и мяса из Америки и британских доминионов. К 1930-м годам почти три поколения европейских крестьян жили в постоянно ухудшающихся условиях. Многие эмигрировали из Греции, Южной Италии, с Балкан, из Центральной и Восточной Европы в США, Аргентину и другие страны. Те, кто остался, часто оказывались легкой добычей для националистических и фашистских демагогов. После войны широко распространилось мнение, особенно среди левых, что фашизм обращался именно к отчаявшимся крестьянам и что любое возрождение фашизма в Европе начнется в деревне. Таким образом, аграрная проблема имела две стороны: как улучшить экономические перспективы крестьянина и тем самым отвлечь его от авторитарного искушения.
Попытка достичь первой цели уже была предпринята после Первой мировой войны с помощью ряда земельных реформ – в частности в Румынии и Италии, но в какой-то мере практически везде. Предполагалось перераспределить крупные владения, сократить число «микрофундий» (неэффективных наделов) и предоставить фермерам больше шансов на эффективное производство для рынка. Но эти реформы не привели к ожидаемым результатам – частично потому, что в катастрофических экономических условиях межвоенной Европы цены падали еще быстрее, чем до 1914 года, и новые «независимые» крестьяне-землевладельцы на деле оказывались более уязвимы, чем когда-либо.
После Второй мировой войны была предпринята еще одна попытка добиться перемен в сельском хозяйстве. В ходе земельной реформы в Румынии, проведенной в марте 1945 года, миллион гектаров земли «кулаков» и «военных преступников» раздали более чем 600 000 бедных или безземельных крестьян. В Венгрии, где межвоенный режим адмирала Хорти блокировал любое значительное перераспределение земель, одна треть территории страны была экспроприирована у предыдущих владельцев в соответствии с Сегедской программой временного послевоенного коалиционного правительства от декабря 1944 года. Правительство Чехословацкого национального фронта военного времени составило в том же году аналогичную программу и должным образом перераспределило значительные участки земли – в первую очередь фермы, захваченные у судетских немцев и венгров, – в послевоенные месяцы. Между 1944 и 1947 годами в каждой восточноевропейской стране образовался большой класс мелких землевладельцев, обязанных новым властям своей землей. Через несколько лет те же самые мелкие землевладельцы, в свою очередь, будут лишены собственности коммунистическими режимами в процессе коллективизации. Но при этом целые классы помещиков и крупных фермеров в Польше, Восточной Пруссии, Венгрии, Румынии и Югославии просто исчезли.
В Западной Европе только Южная Италия видела что-либо, сравнимое с драматическими переменами, произошедшими на востоке. Стремительно принятые законы о реформах 1950 года объявили о перераспределении помещичьей земли на Сицилии и в Меццоджорно108 после захвата и оккупации земель в Базиликате, Абруцци и Сицилии. Но по факту вся эта суета мало изменила ситуацию. Большая часть земли, выведенная из состава старых латифундий109, не имела доступа к воде, дорогам и жилью. Из 74 000 гектаров, перераспределенных на Сицилии после Второй мировой войны, 95 % оказалось «маргинальной» или «неполноценной» землей, непригодной для возделывания. Нищие крестьяне, которым предложили землю, не имели ни денег, ни доступа к кредиту; они мало что могли сделать со своими новыми владениями. Земельная реформа в Италии провалилась. Заявленная ими цель – решение «южного вопроса»110 – будет достигнута лишь десятилетием позже, да и то отчасти, когда избыточное крестьянское население Юга покинет землю и уйдет искать работу в бурно развивающиеся северные города итальянского «чуда».
Но в Южной Италии ситуация была тяжелее. Новые юридические права для фермеров-арендаторов во Франции и в других местах дали земледельцам стимул вкладывать средства в свои мелкие владения, в то время как новые кредитные системы и сельские банки помогли осуществить это. Государственные субсидируемые программы поддержки цен на сельскохозяйственную продукцию помогли обратить вспять продолжавшееся десятилетия падение цен, поощряя фермеров производить как можно больше и гарантируя покупку их продукции по фиксированной минимальной ставке. Тем временем неслыханный послевоенный спрос на рабочую силу в городах истощил избыточную рабочую силу, пришедшую из более бедных сельских районов, в результате чего среди трудоспособного сельского населения осталось меньше голодных ртов.
Политические аспекты аграрной проблемы косвенно затрагивались в более широком пакете политических реформ, проведенных в первые послевоенные годы. Многие из них носили конституционный характер, завершая работу, начатую в 1918 году. В Италии, Франции и Бельгии женщины, наконец, получили право голоса. В июне 1946 года итальянцы проголосовали за то, чтобы стать республикой, но перевес был небольшим (12,7 миллиона голосов за отмену монархии, 10,7 миллиона за ее сохранение). В результате исторические разногласия в стране еще более усугубились: юг, за исключением региона Базиликата, подавляющим большинством проголосовал за короля (в Неаполе голоса распределились 4:1).
Греки, напротив, в сентябре 1946 года проголосовали за сохранение монархии. Бельгийцы тоже ее сохранили, но сместили действующего короля Леопольда III в наказание за сотрудничество с нацистами. Это решение, принятое под давлением общественности в 1950 году, вопреки желанию незначительного большинства населения, резко разделило страну по общинному и языковому признаку: франкоязычные валлоны проголосовали за отстранение Леопольда от престола, в то время как 72 % говорящих по-голландски фламандцев высказались за то, чтобы позволить ему остаться. У французов не было монарха, чтобы выместить на нем гнев за унижения военного времени, и они просто проголосовали в 1946 году за замену опозоренной Третьей республики следующей по счету преемницей. Как и Основной закон Германии 1949 года, конституция Четвертой республики была призвана ликвидировать, насколько возможно, риск любой капитуляции перед авторитарными или цезаристскими соблазнами – это начинание оказалось на редкость неуспешным.
Временные или Учредительные собрания, провозгласившие эти послевоенные конституции, предлагавшие провести всенародные референдумы по спорным темам и голосовавшие за основные институциональные реформы, были в основном левыми. В Италии, Франции и Чехословакии коммунистические партии преуспевали после войны. На выборах в Италии 1946 года Итальянская коммунистическая партия (ИКП) получила 19 % голосов; Французская коммунистическая партия (ФКП) набрала 28,6 % голосов на вторых французских выборах того года: ее лучший результат в истории. В Чехословакии на свободных выборах в мае 1946 года коммунисты получили 38 % голосов по всей стране (40 % на чешской территории). В других странах коммунисты не так хорошо справились со свободными выборами (а в дальнейшем результаты у них были только ниже): от 13 % в Бельгии до всего 0,4 % в Соединенном Королевстве.
Главным политическим рычагом коммунистов в Западной Европе был их союз с социалистическими партиями, большинство из которых до 1947 года не хотели разрывать альянсы Народного фронта, превратившиеся затем в движение Сопротивления.
Социалистические партии во Франции и Италии добились почти таких же результатов, как и коммунисты, на первых послевоенных выборах, а в Бельгии их результаты оказались значительно лучше. В Скандинавии социал-демократы значительно превзошли все остальные партии, получив от 38 и до 41 % голосов в Дании, Норвегии и Швеции на выборах, состоявшихся между 1945 и 1948 годами.
Тем не менее за пределами Великобритании и стран Северной Европы «старые левые», состоявшие из коммунистов и социалистов, никогда не могли править в одиночку. В Западной Европе баланс всегда поддерживало, а во многих случаях доминировало новое «политическое животное»111 – христианско-демократические партии. Католические партии были распространены в континентальной Европе – они долгое время процветали в Нидерландах и Бельгии. Кайзеровская и Веймарская Германия имела католическую партию Центра. Консервативное крыло австрийской политики уже давно было тесно связано с (католической) Народной партией. Даже сама идея «христианской демократии» не отличалась совершенной новизной – ее истоки лежали в католическом реформизме начала XX века и католических движениях политического центра, безуспешно пытавшихся пробиться наверх в бурные годы после Первой мировой войны. Но после 1945 года ситуация изменилась во многом в их пользу.
Во-первых, эти партии – особенно Христианско-демократический союз (ХДС) в Западной Германии, Христианские демократы (ХД) в Италии и Народно-республиканское движение (МРП) во Франции – теперь имели почти полную монополию на голоса католиков. В 1945 году в Европе это все еще многое значило: католики голосовали весьма консервативно, особенно по социальным вопросам и в регионах с большой долей католических избирателей. Традиционные избиратели-католики в Италии, Франции, Бельгии, Нидерландах и Южной и Западной Германии редко голосовали за социалистов и почти никогда за коммунистов. Но и в этом была особенность послевоенной эпохи: хотя направленность программ и взгляды христианских демократов носили реформистский уклон, консервативные католики во многих странах часто не имели иного выбора, кроме как голосовать за них. Обычные правые партии либо оставались в тени, либо были полностью запрещены. Даже консерваторы-некатолики все чаще обращались к христианским демократам, чтобы блокировать «марксистских» левых.
Во-вторых, и по тем же причинам, христианско-демократические партии были основными бенефициарами распространения права голоса на женщин – в 1952 году около двух третей религиозных католичек во Франции проголосовали за МРП. Без сомнения, влияние церкви играло роль. Но основная причина привлекательности христианско-демократических партий для женщин заключалась в их программах. Знаменитые христианские демократы – Морис Шуман и Жорж Бидо во Франции, Альчиде Де Гаспери в Италии и Конрад Аденауэр в Федеративной Республике – всегда активно выступали за примирение и стабильность. В то же время даже самая мягкая социалистическая и коммунистическая риторика все еще имела мятежный подтекст.
Христианская демократия избегала классовых призывов и делала акцент на социальные и моральные реформы. В частности, она настаивала на важности семьи, наиболее христианской теме, имеющей важное политическое значение в то время, когда потребности неполных, бездомных и обездоленных семей были как никогда велики. Поэтому христианско-демократические партии находились в идеальном положении для того, чтобы извлечь выгоду практически из всех аспектов послевоенной ситуации: стремления к стабильности и безопасности, жажды обновлений, отсутствия традиционных правых альтернатив и ожиданий, возлагаемых на государство. В отличие от обычных католических политиков предыдущего поколения, лидеры христианско-демократических партий и их более радикальные молодые последователи не гнушались привлекать власть государства для достижения своих целей. Христианские демократы первых послевоенных лет считали либеральных сторонников свободного рынка, а не коллективистских левых, своими главными противниками и стремились показать, что современное государство может быть приспособлено к несоциалистическим формам доброжелательного вмешательства.
В итоге в Италии и Западной Германии христианско-демократические партии добились (с некоторой помощью Америки) почти полной монополии на политическую власть на много лет вперед. Во Франции – из-за разрушительных последствий двух колониальных войн, а затем и возвращения де Голля к власти в 1958 году – результаты МРП оказались скромнее. Но даже там она играла роль арбитра до середины 1950-х годов, безраздельно владея рядом ключевых министерств (в частности, иностранных дел). Католические партии христианско-демократического толка обладали полной властью в странах Бенилюкса на протяжении более чем поколения, в Австрии – до 1970 года.
Лидеры христианско-демократических партий, как и Уинстон Черчилль в Британии, были людьми более раннего времени: Конрад Аденауэр родился в 1876 году, Альчиде Де Гаспери на пять лет позже, сам Черчилль в 1874 году. Это не было простым совпадением или биографическим курьезом. К 1945 году многие страны континентальной Европы потеряли два поколения потенциальных лидеров: первое погибло или пострадало во время Первой мировой, второе поддалось искушению фашизма или погибло от рук нацистов и их соратников. Этот провал отразился в посредственном качестве многих молодых политиков тех лет – Пальмиро Тольятти (20 лет он провел в качестве политработника в Москве) был исключением. Особая привлекательность Леона Блюма112, вернувшегося к общественной жизни во Франции после ареста режимом Виши и заключения в Дахау и Бухенвальде, проявлялась не только в его героизме, но и возрасте (он родился в 1872 году).
На первый взгляд может показаться довольно странным, что реабилитация послевоенной Европы в такой большой степени была делом рук людей, достигших зрелости и пришедших в политику за десятилетия до этого. Черчилль, впервые избранный в парламент в 1901 году, всегда описывал себя как «дитя викторианской эпохи». Клемент Эттли тоже был викторианцем и родился в 1883 году. Но не это самое удивительное. Удивительным было в первую очередь то, что этим пожилым людям удалось невредимыми в политическом и этическом плане пережить 30 лет потрясений, и политическое доверие к ним усиливалось из-за их редкости. Во-вторых, все они происходили из замечательного поколения европейских социальных реформаторов, достигших зрелости в 1880–1910 годах, – будь то социалисты (Блюм, Эттли), либералы (Беверидж или будущий президент Италии Луиджи Эйнауди, родившийся в 1874 году) или прогрессивные католики (Де Гаспери, Аденауэр). Их инстинкты и интересы превосходно соответствовали послевоенному настроению.
Но, в-третьих, и, пожалуй, прежде всего, старики, перестроившие Западную Европу, символизировали преемственность. В межвоенный период в моде было новое и современное. Многие – и не только фашисты и коммунисты – считали парламенты и демократии декадентскими, застойными, коррумпированными и в любом случае неадекватными для задач современного государства. Война и оккупация развеяли эти иллюзии для избирателей, если не для интеллектуалов. В холодном свете наступившего мира скучные компромиссы конституционной демократии приобрели новую привлекательность. Безусловно, в 1945 году большинство людей жаждало социального прогресса и обновлений, но в сочетании с уверенностью в стабильных и привычных политических формах. Там, где Первая мировая война имела политизирующий, радикализирующий эффект, последовавшая за ней Вторая мировая дала противоположный результат: глубокое стремление к нормальности.
Государственные деятели, которые помнили не только непростые межвоенные десятилетия, но и более спокойное время до 1914 года, вызывали особое доверие. Олицетворяя связь времен, они могли облегчить трудный переход от политических страстей недавнего прошлого к наступающему периоду стремительного социального развития. Все старейшие государственные деятели Европы, к какой бы партии они ни принадлежали, были к 1945 году скептичными, прагматичными практиками искусства возможного. Эта личная дистанцированность от чрезмерно самоуверенных догм межвоенной политики совпадала с настроением их избирателей. Начиналась постидеологическая эпоха.
Перспективы политической стабильности и социальных реформ после Второй мировой войны зависели, в первую очередь, от восстановления экономики континента. Никакое государственное планирование или политическое руководство не могли решить титаническую задачу, стоявшую перед европейцами в 1945 году. Самый очевидный экономический урон война нанесла жилому фонду. Ущерб Лондону, где было разрушено три с половиной миллиона жилых помещений, превышал урон от Великого пожара 1666 года. 90 % всех домов в Варшаве было уничтожено. Только 27 % жилых домов Будапешта в 1945 году было пригодно для проживания. Исчезло 40 % немецкого жилого фонда, 30 % британского, 20 % французского. В Италии было разрушено 1,2 миллиона домов, в основном в городах с населением 50 000 и более человек. Проблема бездомности, как мы уже знаем, стала едва ли не самым очевидным последствием войны в первые послевоенные годы – в Западной Германии и Великобритании нехватка жилья сохранится до середины 1950-х годов. Как выразилась одна представительница среднего класса, выходя с выставки послевоенных домов в Лондоне: «Я так отчаянно нуждаюсь в доме, что согласна на любой. Четыре стены и крыша – вершина моих амбиций»113.
Серьезно пострадала и транспортная инфраструктура – торговый флот, железные дороги, подвижной состав, мосты, шоссе, каналы и трамвайные пути. На Сене, на всем ее протяжении от Парижа до места впадения в Ла-Манш, не осталось ни одного моста, а на Рейне уцелел только один. В результате, даже если шахты и фабрики и производили необходимые товары, они не могли их перемещать – к декабрю 1945 года многие европейские угольные шахты снова работали, но в Вене все еще не было угля.
Но хуже всего был внешний вид: многие страны выглядели так, будто они разорены и разрушены без надежды на восстановление. По правде говоря, почти во всех европейских странах, участвовавших во Второй мировой войне, национальная экономика находилась в стагнации или сокращалась по сравнению даже с посредственными показателями межвоенных лет. Но война не всегда приводит к экономической катастрофе – наоборот, она может быть мощным стимулом для быстрого роста в определенных отраслях. Благодаря Второй мировой США приобрели неоспоримое коммерческое и технологическое лидерство, подобно Британии во время Наполеоновских войн.
Вскоре победители провели оценку и поняли, что разрушительное экономическое воздействие войны против Гитлера было вовсе не таким тотальным, как они думали сначала, даже в самой Германии. Бомбардировки унесли множество жизней, однако экономический ущерб от них был не таким большим, как ожидали их инициаторы. К маю 1945 года было разрушено чуть больше 20 % немецких промышленных предприятий; даже в Руре, на котором союзники сосредоточили большую часть бомбардировок, уцелели две трети всех заводов и оборудования. В других странах, например, в Чехии, промышленность и сельское хозяйство процветали под немецкой оккупацией и оказались практически невредимыми – Словакия, как и некоторые части Венгрии, пережила ускоренную индустриализацию в годы войны и фактически вышла из нее в лучшей форме, чем прежде.
Очень неравномерный характер ущерба, когда люди и жилища сильно пострадали, в то время как фабрики и товары были относительно целы, способствовал неожиданно быстрому восстановлению после 1945 года основных секторов экономики. Машиностроение процветало во время войны. Великобритания, СССР, Франция, Италия и Германия (а также Япония и США) вышли из войны с большим запасом станков, чем они имели ранее. В Италии серьезный ущерб был нанесен только авиационной и судостроительной промышленности. У машиностроительных фирм, расположенных на севере, вне зоны самых ожесточенных боев Итальянской кампании, дела шли довольно хорошо (как и в Первую мировую войну), их производство и инвестиции во время войны более чем компенсировали любой понесенный ущерб. Станкостроение на территории, ставшей Западной Германией, потеряло в результате военных действий всего 6,5 % своего оборудования.
Некоторые страны, конечно, и вовсе не столкнулись с военным ущербом. Ирландия, Испания, Португалия, Швейцария и Швеция оставались нейтральными на протяжении всего конфликта. Это не означает, что он их никак не затронул. Напротив, большинство европейских нейтральных стран были сильно вовлечены, хотя и косвенно, в военные усилия нацистов. Германия очень зависела от франкистской Испании114 в плане поставок марганца во время войны. Вольфрам попадал в Германию из португальских колоний через Лиссабон. 40 % потребности Германии в железной руде в военное время удовлетворялось Швецией (поставлялась в немецкие порты на шведских кораблях). И все это оплачивалось золотом, большая часть которого была украдена у жертв Германии и переправлена через Швейцарию.
Швейцарцы не просто занимались отмыванием денег и проведением немецких платежей, что само по себе внесло существенный вклад в гитлеровскую войну. В 1941–1942 годы 60 % швейцарского производства боеприпасов, 50 % ее оптической промышленности и 40 % машиностроительной продукции производилось для Германии и оплачивалось золотом. Производитель огнестрельного оружия Bührle-Oerlikon по-прежнему продавала автоматические пушки вермахту в апреле 1945 года. В общей сложности германский Рейхсбанк разместил в Швейцарии золотой эквивалент 1 638 000 000 швейцарских франков во время Второй мировой войны. Именно швейцарские власти до начала конфликта просили, чтобы в немецких паспортах указывали, евреи ли их владельцы, дабы ограничить въезд нежелательных лиц.
В свою защиту швейцарские власти могли привести веские основания сохранять дружеские отношения с нацистами. Хотя высшее командование вермахта отложило разработанные в июне 1940 года планы по вторжению в Швейцарию, оно никогда не отказывалось от них. Опыт Бельгии и Нидерландов был мрачным напоминанием о судьбе, ожидающей уязвимые нейтральные государства, вставшие на пути Гитлера. По тем же причинам шведы расширили сотрудничество с Берлином, от которого они исторически зависели в плане поставок угля. Швеция занималась продажей железной руды Германии на протяжении многих лет. Еще до войны половина германского импорта железной руды поступала через Балтику, а три четверти всего шведского экспорта железной руды приходилось на Германию. В любом случае шведский нейтралитет долгое время больше благоприятствовал Германии из-за страха перед советскими амбициями. Сотрудничество с нацистами было привычным делом – разрешение на переброску 14 700 солдат вермахта в начале операции «Барбаросса», согласованное пересечение территории военными по пути из Норвегии домой в отпуск, отсрочка призыва для шведских рабочих на железных рудниках, чтобы обеспечить регулярные поставки в Германию.
После войны швейцарцы (но не шведы) сначала были объектом международных упреков как соучастники военных действий Германии. В Вашингтонском договоре от мая 1946 года они были вынуждены предложить «добровольный» взнос в размере 250 миллионов швейцарских франков на реконструкцию Европы для окончательного урегулирования всех претензий, связанных с операциями Рейхсбанка через швейцарские банки. Но к тому времени Швейцария уже была реабилитирована как процветающий остров финансовой честности: ее банки были высокорентабельны, ее фермы и машиностроение поставляли продовольствие и технику на нуждающиеся европейские рынки.
До войны ни Швейцария, ни Швеция не были особенно благополучными – в странах существовали значительные районы сельской бедности. Но лидерство, достигнутое ими в ходе войны, оказалось прочным: обе страны заняли первое место в европейской лиге и остаются там стабильно на протяжении четырех десятилетий.
В других местах путь к восстановлению был немного сложнее. Но даже в Восточной Европе, по крайней мере, экономическая инфраструктура восстанавливалась с поразительной скоростью. Несмотря на разрушительный эффект отступающего вермахта и наступающей Красной армии, мосты, дороги, железные пути и городская инфраструктура Венгрии, Польши и Югославии были восстановлены. К 1947 году транспортные сети и подвижной состав в Центральной Европе достигли довоенного уровня или даже превзошли его. В Чехословакии, Болгарии, Албании и Румынии, где разрушений, связанных с войной, было меньше, этот процесс занял меньше времени, чем в Югославии или Польше. Но даже польская экономика восстановилась довольно быстро – отчасти потому, что западные территории, отторгнутые у Германии, на самом деле были более плодородны и лучше обеспечены промышленными городами и фабриками.
В Западной Европе материальный ущерб также был возмещен с поразительной быстротой – быстрее всего в Бельгии, несколько медленнее во Франции, Италии и Норвегии, медленнее всего в Нидерландах, где больше всего вреда (фермам, дамбам, дорогам, каналам и людям) было нанесено в последние месяцы войны. Бельгийцы выиграли от привилегированного статуса Антверпена как единственного крупного европейского порта, более или менее уцелевшего к концу войны. На руку им была и высокая концентрация войск союзников в их стране: она обеспечивала постоянный поток твердой валюты в экономику, и долгое время страна специализировалась на угле, цементе и полуобработанных металлах – всем необходимом для восстановительных работ.
Положение Норвегии было значительно хуже. Половина жизненно важного рыболовного и торгового флота была потеряна в войне. Из-за преднамеренных разрушений, предпринятых немцами в ходе отступления, объем промышленного производства Норвегии в 1945 году составлял всего 57 % от уровня 1938 года при потере почти пятой части основного капитала страны. В последующие годы контраст со Швецией стал резать глаз озлобленных норвежцев. Но даже Норвегия смогла восстановить большую часть своей железнодорожной и шоссейной сети к концу 1946 года; и в течение следующего года, как и в остальных странах Западной и большей части Восточной Европы, нехватка топлива и плохие дороги больше не считались препятствием для восстановления экономики.
Однако наблюдателям того времени именно способность Германии восстановиться казалась самой примечательной. Нужно отдать дань уважения усилиям местного населения, которое работало с поразительной целеустремленностью, чтобы возродить свою разрушенную страну. В день смерти Гитлера в рабочем состоянии было 10 % немецких железных дорог. Страна буквально замерла. Год спустя, в июне 1946 года, было вновь открыто 93 % всех немецких железнодорожных путей и восстановлено 800 мостов. В мае 1945 года добыча угля в Германии составляла лишь одну десятую от уровня 1939 года; год спустя объем производства увеличился в пять раз. В апреле 1945 года Солу К. Падоверу, сопровождавшему наступление армии США в Западной Германии, казалось, что разрушенному городу Аахену несомненно потребуется 20 лет на восстановление. Но уже через несколько недель он фиксировал возобновление работы городских шинных и текстильных фабрик и начало новой экономической жизни.
Одна из причин быстрого первоначального восстановления Германии заключалась в том, что как только дома для рабочих были отстроены, а транспортные сети восстановлены, промышленность оказалась вполне готова поставлять товары. На заводе Volkswagen 91 % оборудования пережил бомбардировки военного времени и послевоенные грабежи, а к 1948 году завод выпускал каждый второй автомобиль в Западной Германии. Компания Ford в Германии практически не пострадала. Благодаря инвестициям военного времени, в 1945 году треть немецкого промышленного оборудования была не старше пяти лет, по сравнению с 9 % в 1939 году. А отрасли, в которые Германия в военное время инвестировала больше всего – оптика, химия, легкое машиностроение, автомобили, цветная металлургия, – заложили основы для бума 1950-х. К началу 1947 года главным препятствием на пути восстановления Германии был уже не военный ущерб, а, скорее, нехватка сырья и прежде всего неуверенность в политическом будущем страны.
Переломным должен был стать 1947 год, от него зависела судьба Европы. До этого люди были поглощены ремонтом и реконструкцией или же создавали институциональную инфраструктуру для длительного восстановления. В течение первых 18 месяцев после победы союзников настроение континента колебалось от облегчения при одной лишь мысли о мире и новой жизни до оцепенения и растущего разочарования перед лицом масштаба задач, которые ждали впереди. К началу 1947 года стало ясно, что самые тяжелые решения еще не приняты и откладывать их больше нельзя.
Начнем с того, что основная проблема – снабжение продовольствием – оставалась нерешенной. Нехватка продуктов была повсеместной, кроме Швеции и Швейцарии. Только запасы UNRRA, созданные весной 1946 года, спасли австрийцев от голода на 12 последующих месяцев. Калорийность рациона упала в британской зоне Германии с 1 500 ккал в день на взрослого человека в середине 1946 года до 1 050 ккал в начале 1947 года. Итальянцы, которые два года подряд страдали от голода – в 1945 и 1946 годах, – имели самый низкий средний показатель потребления продовольствия среди всего населения Западной Европы весной 1947 года. Во французских опросах общественного мнения, проводившихся в течение 1946 года, «еда», «хлеб», «мясо» постоянно оказывались на первом месте среди забот населения.
Часть проблемы заключалась в том, что Западная Европа больше не могла обращаться к житницам Восточной Европы, от которых традиционно зависела. Там тоже недоедали. В Румынии в 1945 году случился неурожай из-за неудачных земельных реформ и непогоды. На территории от Западной Валахии и Молдавии до Западной Украины и Среднего Поволжья СССР неурожаи и засуха почти привели к голоду осенью 1946 года: гуманитарные организации рассказывали о годовалых детях, весивших всего три килограмма, и сообщали о каннибализме. Сотрудники гуманитарных организаций в Албании описывали ситуацию как «ужасающее бедствие».
Затем наступила лютая зима 1947 года, самая суровая с 1880 года. Каналы заледенели, дороги неделями оставались непроходимыми, замерзшие участки парализовали целые железнодорожные сети. Начавшееся послевоенное восстановление застопорилось. Уголь, который все еще был в дефиците, не мог удовлетворить внутренний спрос и в любом случае не мог даже перевозиться. Промышленное производство рухнуло – производство стали, только что начавшее восстанавливаться, упало на 40 % по сравнению с предыдущим годом. Когда растаял снег, многие части Европы оказались затоплены. Несколько месяцев спустя, в июне 1947 года, наступил один из самых жарких и засушливых летних сезонов с начала наблюдений. Было ясно, что недород в некоторых странах случится уже третий год подряд: урожайность сельскохозяйственных культур упала примерно на треть даже по сравнению со скудным результатом прошлого года. Дефицит угля можно было частично восполнить за счет американского импорта (34 млн тонн в 1947 году). Продовольствие тоже можно было купить в Америке и британских доминионах. Но за этот импорт требовалось платить твердой валютой, обычно долларами.
В основе европейского кризиса 1947 года лежали две структурные трудности. Одной из них было фактическое исчезновение Германии из европейской экономики. До войны эта страна была основным рынком сбыта для большинства государств Центральной и Восточной Европы, а также Нидерландов, Бельгии и Средиземноморья (до 1939 года, например, Германия покупала 38 % греческого экспорта и поставляла около трети импорта страны). Немецкий уголь был жизненно важным ресурсом для французских производителей стали. Но пока политическое будущее Германии не было решено, ее экономика – весь восстановленный потенциал – оставалась замороженной, практически блокируя экономическое развитие остальной части европейского региона115.
Вторая сложность касалась не Германии, а США, хотя эти проблемы были связаны. В 1938 году 44 % британского машиностроительного импорта в стоимостном выражении приходилось на США, 25 % – на Германию. В 1947 году эти цифры составляли 65 % и 3 % соответственно. Аналогичная ситуация была и в других странах Европы. Этот резко возросший спрос на американские товары был, по иронии судьбы, признаком подъема европейской экономической активности, но для покупки американских товаров или материалов требовались американские доллары. Европейцам нечего было продавать остальным странам; но без твердой валюты они не могли покупать еду, чтобы избежать голодной смерти миллионов людей, а также не могли ввозить сырье и машины, необходимые для развития собственного производства.
Долларовый кризис был серьезным. В 1947 году Великобритания, чей государственный долг увеличился в четыре раза по сравнению с 1939 годом, ввозила почти половину от общего объема своего импорта из США, и у нее быстро заканчивались наличные деньги. Франция, крупнейший в мире импортер угля, имела годовой платежный дефицит в торговле с США в размере 2 049 миллионов долларов. В большинстве других европейских стран даже не было валюты для торговли. Инфляция в Румынии достигла своего пика в августе 1947 года. В соседней Венгрии инфляция была самой высокой за всю историю страны, намного превышая показатель Германии 1923 года: в своей высшей точке она достигла курса в 5 квинтиллионов (530) бумажных пенгё к доллару. К тому времени, когда в августе 1946 года пенгё было заменено форинтом, долларовая стоимость всех венгерских банкнот, находящихся в обращении, составляла всего тысячную часть цента.
В Германии отсутствовала настоящая валюта. Черный рынок процветал, и сигареты стали общепринятым средством обмена: учителям в лагерях для перемещенных лиц платили пять пачек в неделю. Стоимость блока американских сигарет в Берлине колебалась от 60 до 165 долларов, давая возможность солдатам американских оккупационных сил заработать серьезные деньги, конвертируя и реконвертируя свое табачное довольствие: в первые четыре месяца оккупации американские войска в Берлине отправили домой на 11 миллионов долларов больше, чем получили в виде заработной платы. В Брауншвейге можно было купить велосипед за 600 сигарет – вещь, необходимую в Германии не меньше, чем в Италии, как показано в незабываемом фильме Витторио де Сика «Похитители велосипедов» 1948 года.
Серьезность европейского кризиса не ускользнула от внимания американцев. Как мы увидим, это одна из главных причин, по которой они настаивали на решении германской проблемы, с советским участием или без него. По мнению хорошо информированных советников президента, таких как Джордж Кеннан, Европа весной 1947 года балансировала на грани. Разочарование западных европейцев, которых изначально побудили ожидать более быстрого восстановления и возвращения к нормальным экономическим условиям, и отчаяние немцев и других центральных европейцев, усугубляемое непредвиденным продовольственным кризисом 1947 года, могли только усилить привлекательность коммунизма или же риск сползания в анархию.
Привлекательность коммунизма была реальной. Хотя коммунистические партии Италии, Франции и Бельгии (а также Финляндии и Исландии) оставались в правящих коалициях до мая 1947 года, через профсоюзы и народные демонстрации они смогли мобилизовать народный гнев и извлечь выгоду из провалов собственных правительств. Электоральные успехи местных коммунистов, в сочетании с репутацией непобедимости Красной армии, заставили итальянский (или французский, или чешский) «путь к социализму» казаться правдоподобным и соблазнительным. К 1947 году 907 000 мужчин и женщин вступило во Французскую коммунистическую партию. В Италии цифра составляла два с четвертью миллиона – гораздо больше, чем в Польше или даже в Югославии. Даже в Дании и Норвегии каждый восьмой избиратель поначалу был привлечен обещанием коммунистической альтернативы. В западных зонах Германии союзные власти опасались, что ностальгия по лучшим дням нацизма вместе с реакцией на программы денацификации, нехваткой продовольствия и повсеместной мелкой преступностью могут сыграть на руку неонацистам или даже Советам.
Возможно, западноевропейским государствам повезло, что их коммунистические партии весной 1947 года еще шли умеренным, демократическим путем, принятым в 1944 году. Во Франции Морис Торез все еще призывал шахтеров к «производству». В Италии британский посол характеризовал Тольятти как оказывающего сдерживающее влияние на более «горячих» социалистических союзников. По собственным причинам Сталин еще не поощрял своих многочисленных сторонников в Центральной и Западной Европе к использованию народного гнева и разочарования. Но даже при этом всем призрак гражданской войны и революции бродил неподалеку. В Бельгии наблюдатели союзников характеризовали общинную и политическую напряженность как серьезную и обозначили страну как «нестабильную» – вместе с Грецией и Италией.
Во Франции экономические трудности зимы 1947 года уже привели к народному разочарованию в новой послевоенной республике. Согласно французскому опросу общественного мнения от 1 июля 1947 года, 92 % опрошенных считали, что дела во Франции идут «плохо или скорее плохо». В Великобритании канцлер казначейства от лейбористской партии Хью Далтон, размышляя о сдувшемся энтузиазме первых послевоенных лет, признавался в своем дневнике: «Больше никакого яркого уверенного утра». Его французский коллега Андре Филипп, социалист и министр национальной экономики, более драматично высказался по этому поводу в своей речи в апреле 1947 года: «Нам угрожает тотальная экономическая и финансовая катастрофа».
Это чувство безнадежности и надвигающейся катастрофы витало повсюду. «На протяжении последних двух месяцев, – сообщила Джанет Фланнер из Парижа в марте 1947 года, – в Париже атмосфера несомненного и растущего недовольства, а может быть, и во всей Европе, как будто французы или все европейцы ожидали чего-то или, что хуже, ничего не ожидали». Европейский регион, как она заметила несколькими месяцами ранее, медленно вступал в новый ледниковый период. Джордж Кеннан согласился бы с этим. Шесть недель спустя в меморандуме Штаба политического планирования116 он предположил, что реальная проблема заключалась не в коммунизме, а если и в нем, то только косвенно. Истинным источником европейского недовольства, по его мнению, стали последствия войны и того, что Кеннан назвал «глубоким истощением физических и духовных сил». Препятствия, с которыми столкнулись жители Европы, казались слишком большими теперь, когда завершился первоначальный всплеск послевоенных надежд и восстановления.
Гамильтон Фиш, редактор Foreign Affairs, влиятельного журнала американского внешнеполитического истеблишмента, описал свои впечатления от Европы в июле 1947 года: «Всего слишком мало – слишком мало поездов, трамваев, автобусов и автомобилей, чтобы возить людей на работу вовремя, не говоря уже о том, чтобы возить их в отпуск; слишком мало муки, чтобы испечь хлеб без примесей, и хлеба все равно не хватает для того, чтобы накормить тех, кто занимается тяжелым трудом. Слишком мало бумаги для газет. Ее хватает, чтобы сообщать лишь часть мировых новостей. Слишком мало семян для посадки и слишком мало удобрений; слишком мало домов для жилья и недостаточно стекла для окон; слишком мало кожи для обуви, шерсти для свитеров, газа для приготовления пищи, хлопка для подгузников, сахара для джема, жиров для жарки, молока для младенцев, мыла для мытья».
Сегодня среди ученых широко распространено мнение, что при всей мрачности того времени первоначальное послевоенное восстановление, а также реформы и планы 1945–1947 годов заложили основу для будущего благополучия Европы. И разумеется, по крайней мере для Западной Европы 1947 год действительно стал поворотным пунктом в восстановлении. Но в то время ничего из этого не было очевидным. Наоборот. Вторая мировая война и ее неопределенные последствия вполне могли предрекать окончательный упадок Европы. Конраду Аденауэру, как и многим другим, масштабы европейского хаоса казались еще страшнее, чем в 1918 году. Помня об ошибках, допущенных после Первой мировой войны, многие европейские и американские наблюдатели опасались худшего. В лучшем случае, подсчитали они, странам предстояли десятилетия бедности и борьбы. Немецкие жители американской оккупационной зоны ожидали, что пройдет не менее двадцати лет, прежде чем их страна восстановится. В октябре 1945 года Шарль де Голль повелительно заявил французскому народу, что потребуется двадцать пять лет «бешеной работы» для возрождения Франции.
Но задолго до этого, по мнению пессимистов, континентальная Европа снова погрязнет в гражданской войне, ******* ************117. Когда госсекретарь США Джордж Маршалл вернулся 28 апреля 1947 года с московской сессии Совета министров иностранных дел, разочарованный советским нежеланием сотрудничать по вопросу Германии118 и потрясенный увиденным экономическим и психологическим состоянием Западной Европы, он ясно понимал, что нужно немедля предпринять что-то. И судя по пассивному, обреченному настроению в Париже, Риме, Берлине и других местах, инициатива должна была исходить из Вашингтона.
План Маршалла по созданию Программы восстановления Европы, обсуждаемый с его советниками в течение следующих нескольких недель и обнародованный в знаменитой приветственной речи в Гарвардском университете 5 июня 1947 года, был значимым и уникальным событием. Но он возник не на пустом месте. Между окончанием войны и объявлением «плана Маршалла» Соединенные Штаты уже потратили многие миллиарды долларов на субсидии и кредиты для Европы. До сих пор главными бенефициарами были Великобритания и Франция, которые получили 4,4 миллиарда долларов и 1,9 миллиарда долларов в виде займов соответственно, но и остальные не остались с пустыми руками – займы Италии превысили 513 миллионов долларов к середине 1947 года, Польша получила 251 миллион долларов, Дания – 272 миллиона долларов, Греция – 161 миллион долларов, и многие другие страны также были в долгу перед США.
Но эти кредиты служили для того, чтобы заткнуть дыры и справиться с чрезвычайными ситуациями. Американская помощь на тот момент использовалась не для реконструкции или долгосрочных инвестиций, а для оплаты самых необходимых поставок, услуг и ремонта. Кроме того, кредиты, особенно крупным западноевропейским государствам, выдавались с определенными условиями. Сразу же после капитуляции Японии президент Трумэн неосмотрительно отменил соглашения о ленд-лизе военного времени, в результате чего Мейнард Кейнс в меморандуме для британского правительства от 14 августа 1945 года заявил, что страна столкнулась с «экономическим Дюнкерком»119. В течение следующих месяцев Кейнс успешно провел переговоры о солидном американском кредите, получив доллары, которые были нужны Великобритании для покупки товаров, уже недоступных по ленд-лизу. Но американские условия были нереалистично жесткими – особенно требование, чтобы Великобритания отказалась от имперских преференций для своих заморских владений, отказалась от валютного контроля и сделала фунт стерлингов полностью конвертируемым. В результате, как и предсказывали Кейнс и другие, последовал первый из многих послевоенных скачков британского фунта, быстрое исчезновение британских долларовых резервов и еще более серьезный кризис в следующем году.
Условия кредита, согласованные в Вашингтоне в мае 1946 года между США и Францией, были лишь немного менее тяжелыми. Помимо списания 2,25 миллиарда долларов военных займов, французы получили сотни миллионов долларов в виде кредитов и обещания займов под низкие проценты в будущем. Взамен Париж обязался отказаться от протекционистских квот на импорт, предоставив более свободный доступ американским и другим иностранным товарам. Подобно британскому кредиту, это соглашение было разработано отчасти для того, чтобы продвинуть вперед повестку США о более свободной международной торговле, открытых и стабильных валютных курсах и более тесном международном сотрудничестве. На практике, однако, деньги кончились в течение года, и единственным среднесрочным наследием стало растущее народное недовольство (в значительной степени эксплуатируемое левыми) по поводу использования Америкой своих экономических мускулов.
К весне 1947 года двусторонние подходы Вашингтона к экономическим проблемам Европы явно терпели неудачу. Торговый дефицит между Европой и США в 1947 году достиг 4 742 миллионов долларов, что более чем вдвое превышало показатель 1946 года. Если это было побочным эффектом роста, то Европа была близка к гибели от него. Вот почему министр иностранных дел Великобритании Эрнест Бевин назвал вступительную речь Маршалла «одной из величайших во всемирной истории» и не ошибся.
Предложения Маршалла свидетельствовали о полном разрыве с прошлой практикой. Начнем с того, что, если не считать определенных рамочных условий, европейцам самим надлежало решить, принять ли американскую помощь и как ее использовать, хотя американские советники и специалисты играли заметную роль в управлении фондами120. Во-вторых, помощь была рассчитана на годы и с самого начала являлась стратегической программой восстановления и роста, а не фондом на случай бедствий.
В-третьих, суммы, о которых идет речь, были действительно очень значительными. К 1952 году, к окончанию реализации «плана Маршалла», Соединенные Штаты потратили около 13 миллиардов долларов – больше, чем на зарубежную помощь за свою историю. Из этих денег Великобритания и Франция получили самые большие суммы в абсолютном выражении, но относительное влияние на Италию и меньших получателей, вероятно, оказалось еще сильней: в Австрии 14 % дохода страны в первый год Программы восстановления Европы (ERP), с июля 1948 года по июнь 1949 год, поступили из средств «плана Маршалла». Эти цифры были огромными для того времени: в денежном выражении ERP стоила около 100 миллиардов в сегодняшних (2004 год) долларах. Если взять эквивалентную долю валового внутреннего продукта Америки (около 0,5 % в 1948–1951 годы) в начале XXI века, «план Маршалла» обошелся бы примерно в 201 миллиард долларов.
Сразу после выступления Маршалла министры иностранных дел Великобритании, Франции и СССР встретились в Париже по предложению Бевина, чтобы обдумать ответ. 2 июля министр иностранных дел СССР Вячеслав Молотов уехал, а через два дня Великобритания и Франция официально пригласили представителей 22 европейских стран (среди них не было Испании и Советского Союза) для обсуждения предложений. 12 июля в дискуссии приняли участие шестнадцать европейских государств. Все они – Англия, Франция, Италия, Бельгия, Люксембург, Нидерланды, Дания, Норвегия, Швеция, Швейцария, Греция, Турция, Ирландия, Исландия, Австрия и Португалия – являлись возможными бенефициарами. Несмотря на первоначальный интерес, проявленный Польшей, Чехословакией, Венгрией, Болгарией и Албанией, ни одно будущее коммунистическое государство не участвовало в программе восстановления Европы и не получило ни доллара по «плану Маршалла».
Стоит остановиться, чтобы рассмотреть последствия. Тот факт, что деньги должны были поступить только в страны Западной Европы (Грецию и Турцию ввели в их число в качестве «почетных» членов), несомненно, облегчил Трумэну принятие ERP Конгрессом в следующем году. Но к тому времени многое изменилось, и Конгресс был готов согласиться, что помощь по «плану Маршалла» обеспечивала экономический барьер против советской экспансии. Однако в июне 1947 года предложение помощи в рамках новой программы Маршалла было сделано всем европейским странам без исключения. Сталин и Молотов, конечно, с подозрением относились к американским мотивам – условия, предложенные Маршаллом, были совершенно несовместимы с закрытой советской экономикой, – но их чувства не разделяли нигде в Восточной Европе, еще не являвшейся блоком.
Поэтому Ян Масарик, некоммунистический министр иностранных дел Чехословакии, с энтузиазмом принял совместное франко-британское приглашение от 4 июля. Уже на следующий день лидера коммунистической партии Чехии и премьер-министра страны Клемента Готвальда вызвали в Москву, где ему первоначально предписали присутствовать на Парижской конференции. Но указание было четким: он должен был использовать свое присутствие в Париже, чтобы продемонстрировать «неприемлемый характер англо-французского плана, воспрепятствовать принятию единогласных решений, а затем покинуть конференцию, захватив с собой как можно больше делегатов из других стран».
Через четыре дня Сталин передумал. Готвальду было приказано отозвать согласие на приглашение в Париж. Встречаясь с делегацией чешского правительства, в том числе с Масариком, Сталин сообщил чехам, что «[мы] рассматриваем это вопрос как фундаментальный для продолжения дружественных отношений [Чехии] с СССР. Если вы отправитесь в Париж, вы покажете, что хотите участвовать в акции, направленной на изоляцию Советского Союза». На следующий день коалиционное правительство Чехии объявило, что не будет посылать делегацию в Париж. «Участие Чехословакии будет истолковано как акт, направленный против дружбы с Советским Союзом и остальными нашими союзниками. Именно поэтому правительство единогласно решило, что не будет участвовать в этой конференции».
Почему чехи уступили? Их польские и венгерские соседи, с коммунистами у власти и Красной армией поблизости, не могли не следовать советским «рекомендациям». Но Красная армия давно ушла из Чехословакии, и коммунисты еще не обладали монополией на власть. И все же Масарик и его коллеги сдались при первом же проявлении сталинского неудовольствия. Если бы некоммунистические чешские партии настояли на принятии помощи по «плану Маршалла», они бы получили поддержку подавляющего большинства сограждан (и немалого числа чешских коммунистов), из-за чего Сталину стало бы намного труднее продавливать свою волю. В более широком контексте постмюнхенской политики решение Чехии следовать советскому курсу было понятно; но оно почти наверняка проложило путь к успешному перевороту коммунистов в Праге семью месяцами позже.
Исключение Чехословакии из программы Маршалла стало экономической и политической катастрофой для страны. То же самое относится и к «выбору», навязанному любой другой стране региона и прежде всего, пожалуй, самому Советскому Союзу. Его решение остаться в стороне от Программы восстановления Европы было одной из величайших стратегических ошибок Сталина. Какими бы ни были их частные расчеты, американцам ничего не оставалось бы, кроме как включить Восточную Европу в ERP, сделав предложение открытым для всех, и последствия для будущего были бы неизмеримы. Вместо этого помощь была ограничена Западом, и пути двух половин континента разошлись121.
«План Маршалла» с самого начала предназначался для самоограничения. Его цель, как сформулировал ее сам Маршалл в гарвардской речи, состояла в том, чтобы «разорвать порочный круг и восстановить уверенность европейцев в экономическом будущем своих стран и Европы в целом». Вместо того чтобы просто оказывать помощь деньгами, предполагалось бесплатно выделять товары и доставлять их в европейские страны на основе ежегодных запросов, сформулированных в рамках четырехлетнего плана каждым государством-получателем. Доходы от продажи этих товаров в соответствующих странах поступали бы в местной валюте в так называемые «партнерские фонды», которые можно было бы использовать в соответствии с двусторонними соглашениями, достигнутыми между Вашингтоном и каждым национальным правительством. Некоторые страны использовали эти средства для закупки большего количества импортных товаров; другие, как Италия, вложили их в национальные резервы, предвидя будущую потребность в иностранной валюте.
Этот необычный способ оказания помощи имел прогрессивные последствия. Программа обязала европейские правительства планировать заранее и рассчитывать будущие инвестиционные потребности. От них требовалось вести переговоры и совещаться не только с Соединенными Штатами, но и друг с другом, поскольку торговля и обмен, подразумеваемые в программе, должны были как можно скорее превратиться из двусторонних в многосторонние. Это вынуждало правительства, предприятия и профсоюзы совместно планировать увеличение объемов производства и условия, которые могли бы этому способствовать. И главное, программа препятствовала действиям, которые загнали в тупик межвоенную экономику: недопроизводству, взаимно разрушительному протекционизму и коллапсу торговли.
Хотя американские организаторы плана не скрывали своих ожиданий, они предоставили европейцам возможность взять на себя ответственность за определение уровня помощи и способ ее распределения. Европейские политики, привыкшие к прямому эгоизму США в прежних двусторонних переговорах о займах, были удивлены. Их замешательство понятно. Мнения самих американцев относительно целей плана разделились. Идеалисты в духе «Нового курса» – а их было много в послевоенных американских администрациях – увидели возможность восстановить Европу по американскому образцу, поощряя модернизацию, инвестиции в инфраструктуру, промышленную производительность, экономический рост и сотрудничество между рабочими и капиталом.
Таким образом, «миссии производительности», финансируемые по плану Маршалла, привели в США тысячи управляющих, техников и профсоюзных деятелей для изучения американского способа ведения бизнеса – только из Франции приехали пять тысяч человек (четверть от общего числа) в период с 1948 по 1952 год. Сто сорок пять «европейских групп производительности» прибыли в США как раз между мартом и июлем 1951 года. Они в большинстве случаев состояли из мужчин (женщин среди них было мало), никогда прежде не выезжавших за пределы Европы. Между тем восторженные сторонники «Нового курса» в Организации европейского экономического сотрудничества (ОЕЭС), созданной в 1948 году в качестве канала для средств ERP, расписывали европейским коллегам достоинства более свободной торговли, международного сотрудничества и межгосударственной интеграции.
Надо сказать, что эта американская агитация увенчалась в краткосрочной перспективе довольно ограниченным успехом. Большинство европейских политиков и планировщиков еще не были готовы размышлять о грандиозных проектах международной экономической интеграции. Величайшее достижение авторов «плана Маршалла» заключалось, пожалуй, в создании Европейского платежного союза, предложенного в декабре 1949 года и заработавшего годом позже. Его скромная цель заключалась в том, чтобы сделать европейскую торговлю «многосторонней» путем создания своего рода расчетной палаты для дебета и кредита в европейских валютах. Такой шаг требовался, чтобы избежать риска, что каждая европейская страна, пытаясь сэкономить столь необходимые ей доллары, попыталась бы ограничить импорт из других европейских стран, от чего в конечном итоге пострадали бы все.
Используя Банк международных расчетов в качестве своего агента, европейские государства могли обеспечить себе кредитные линии в соответствии с потребностями торговли. Затем, вместо того чтобы использовать дефицитные доллары, они могли урегулировать свои обязательства через внутриевропейский взаимный зачет кредитов. Имело значение не то, с кем торговали, а общие дебетовые и кредитовые сальдо в европейских валютах. За время своего существования и до закрытия в 1958 году Платежный союз незаметно внес вклад не только в устойчивое расширение внутриевропейской торговли, но и в небывалый рост взаимовыгодного сотрудничества, финансируемого, следует отметить, существенным вливанием долларов США для обеспечения первоначального кредитного пула.
Однако с более традиционной американской точки зрения свободная торговля и связанные с ней преимущества сами по себе были достаточной целью и оправданием для программы ERP. Соединенные Штаты особенно сильно пострадали от торгового и экспортного спада 1930-х годов и не жалели усилий, чтобы убедить других в важности послевоенного восстановления либеральных таможенных режимов и конвертируемых валют. Подобно энтузиазму английских либералов относительно свободной торговли до 1914 года, призывы американцев к неограниченному перемещению товаров не были лишены корысти.
Тем не менее этот собственный интерес был однозначно просвещенным122. В конце концов, как заметил директор ЦРУ Аллен Даллес: «План предполагает, что мы хотим помочь восстановить Европу, которая может и будет конкурировать с нами на мировых рынках, и по этой причине сможет покупать значительное количество нашей продукции». В некоторых случаях существовали и более прямые выгоды: в США поддержка организованного рабочего движения «плану Маршалла» была обеспечена обещанием, что все поставки из Америки будут отправляться на принадлежащих США кораблях, загруженных американскими докерами, объединенными в профсоюзы АФТ – КПП123. Но это был редкий случай прямой и немедленной выгоды. По большей части Даллес был прав: план Маршалла пошел на пользу США, восстановив их основного торгового партнера, а не превратив Европу в вассала империи.
И все же в нем было нечто большее. Даже хотя в то время это видели не все, Европа в 1947 году оказалась перед выбором. Часть этого выбора заключалась в восстановлении или крахе, но более глубокий вопрос состоял в том, потеряли ли Европа и европейцы контроль над своей судьбой, не передали ли тридцать лет кровопролитного внутриевропейского конфликта, судьбу континента в руки двух великих периферийных держав, США и Советского Союза. Советский Союз вполне удовлетворился ожиданием такой перспективы. Кеннан в мемуарах отмечал, что пелена страха нависла над Европой в 1947 году, и континент, как спелый плод, готовился упасть в руки Сталина. Но для американских политиков уязвимость Европы была проблемой, а не возможностью. Как утверждалось в отчете ЦРУ в апреле 1947 года, «самая большая опасность для Соединенных Штатов заключается в возможности экономического коллапса в Западной Европе и последующего прихода к власти коммунистических элементов».
Специальная временная группа координационного комитета Государственного департамента, военного и морского ведомств более подробно изложила это в отчете от 21 апреля 1947 года: «Важно держать в дружественных руках области, которые имеют или защищают месторождения металлов, нефти и других природных ресурсов, имеют стратегические объекты или районы, имеют значительный промышленный потенциал, обладают рабочей силой и организованными вооруженными силами в значительных количествах, или которые по политическим или психологическим причинам позволяют США оказывать большее влияние ради стабильности, безопасности и мира во всем мире». Это более широкий контекст «плана Маршалла», сокращающееся политическое и военное пространство, в котором американские интересы оказались неразрывно переплетены с хрупким и болезненным европейским субконтинентом.
Более информированные европейские получатели помощи по «плану Маршалла», особенно Бевин и Жорж Бидо, его коллега в Министерстве иностранных дел Франции на набережной Орсе, прекрасно понимали это. Но внутренний интерес европейцев к самой программе восстановления Европы и то, как она использовалась, значительно варьировались от страны к стране. В Бельгии, где американская помощь была, вероятно, наименее необходимой, «план Маршалла» мог даже иметь долгосрочные негативные последствия, позволяя правительству тратить значительные средства на инвестиции в традиционные промышленные предприятия и политически чувствительные отрасли, такие как добыча угля, без учета долгосрочных затрат.
Однако в большинстве случаев «план Маршалла» применялся по назначению. В первый год действия плана помощь, оказанная Италии, в основном была направлена на срочный импорт угля и зерна и помощь проблемным отраслям, таким как текстильное производство. Но потом 90 % средств итальянских «партнерских фондов» пошли непосредственно на инвестиции: в машиностроение, энергетику, сельскохозяйственные и транспортные сети. Фактически при Альчиде Де Гаспери124 и христианских демократах итальянское экономическое планирование в конце 1940-х годов скорее напоминало восточноевропейское: повседневные товары умышленно отодвигались на второй план, потребление продуктов питания удерживалось на довоенном уровне, а ресурсы направлялись на инвестиции в инфраструктуру. Это было уже почти перебором: американские наблюдатели занервничали и безуспешно пытались побудить правительство ввести более прогрессивные налоги, смягчить строгий подход, позволить резервам сократиться и избежать рецессии. Здесь, как и в Западной Германии, американские авторы «плана Маршалла» хотели, чтобы социальная и экономическая политика больше ориентировалась на Центр и отходила от традиционной дефляционной политики.
Во Франции «план Маршалла» во многом служил целям «планировщиков». Как позже признал Пьер Ури, один из соратников Монне: «Мы использовали американцев, чтобы навязать французскому правительству то, что мы считали необходимым», игнорируя стремление американцев к либерализации, но с энтузиазмом откликаясь на призывы США инвестировать и модернизировать. Доллары, полученные в рамках ERP – 1,3 миллиарда долларов в 1948–1949 годах и еще 1,6 миллиарда долларов в следующие три года, – профинансировали почти 50 % французских государственных инвестиций в рамках «плана Монне» в годы «плана Маршалла», и страна не могла обойтись без этих денег. Поэтому весьма иронично, что именно во Франции «план Маршалла» подвергся наибольшей общественной критике. В середине 1950-х только один взрослый француз из трех признавал, что слышал о плане Маршалла, а 64 % считали его «плохим» для страны!
Относительно плохой имидж плана во Франции отражал частичный успех французских коммунистов в работе с общественностью, возможно, был даже их самым большим успехом125. В Австрии местные коммунисты, поддерживаемые советскими войсками, все еще оккупировавшими восток страны, так и не смогли нанести ущерба популярности американцев и их помощи. Американцы давали возможность прокормиться, и это было важнее всего. В Греции ситуация была еще яснее. В условиях жестокой гражданской войны «план Маршалла», распространенный на Грецию в апреле 1948 года, показал разницу между выживанием и нищетой. Американская помощь Греции в размере 649 миллионов долларов США в рамках ERP поддержала беженцев и предотвратила голод и болезни: простая доставка мулов неимущим фермерам стала вопросом жизни или смерти для тысяч крестьянских семей. В 1950 году план Маршалла обеспечил половину ВНП страны.
Насколько успешной была Программа восстановления Европы? Западная Европа, несомненно, оправилась именно в период «плана Маршалла» (1948–1951 годы). К 1949 году промышленное и сельскохозяйственное производство во Франции впервые превысило уровень 1938 года. По тому же критерию устойчивое восстановление было достигнуто в 1948 году в Нидерландах, в 1949 году в Австрии и Италии, в 1950 году в Греции и Западной Германии. Из тех стран, которые были оккупированы во время войны, раньше (в 1947 году) восстановились только Бельгия, Дания и Норвегия. В период с 1947 по 1951 год совокупный ВНП Западной Европы вырос на 30 %.
В краткосрочной перспективе главный вклад программы в это восстановление заключался в предоставлении долларовых кредитов. Это страховало на случай торгового дефицита, способствовало крупномасштабному ввозу остро необходимого сырья и, таким образом, помогло пройти Западной Европе через кризис середины 1947 года. Четыре пятых всей пшеницы, потребляемой европейцами в 1949–1951 годах, приходилось на страны долларовой зоны. Непонятно, как без «плана Маршалла» можно было бы политически приемлемой ценой преодолеть нехватку топлива, нехватку продовольствия, нехватку хлопка и дефицит других товаров. Хотя экономика Западной Европы, несомненно, могла продолжать расти без американской помощи, этот рост мог быть достигнут только за счет подавления внутреннего спроса, сокращения вновь введенных социальных услуг и дальнейшего снижения местного уровня жизни.
Большинство избранных правительств по понятным причинам не хотели идти на такой риск. В 1947 году коалиционные правительства Западной Европы попали в ловушку и знали об этом. Сейчас нам очень хорошо понятно, что «план Маршалла» «просто» помог выйти из тупика, созданного возобновившимся спросом, что новый подход Вашингтона превозмог «временный» дефицит доллара. Но никто в 1947 году не мог знать, что разрыв в 4,6 миллиарда долларов был «временным». И кто тогда мог быть уверен, что за этой мелью европейские демократии не поджидает ревущий водопад? Даже если ERP лишь выиграла время, это оказалось решающим вкладом, поскольку именно времени не хватало Европе. «План Маршалла» был экономической программой, но кризис, который он предотвратил, был политическим.
Более долгосрочные преимущества «плана Маршалла» оценить труднее. Некоторые наблюдатели были разочарованы очевидной неспособностью американцев убедить европейцев участвовать в интеграции планирования в той мере, на какую они изначально надеялись. Верно и то, что какие бы общие привычки и институты европейцы ни приобрели, они лишь косвенно обязаны американским усилиям (если вообще обязаны). Но в свете недавнего прошлого Европы любые шаги в этом направлении представляли собой прогресс; и «план Маршалла», по крайней мере, обязывал подозревавшие друг друга европейские государства собраться вместе, скоординировать свои ответы и в конечном счете сделать многое другое. The Times была не так уж далека от истины, утверждая 3 января 1949 года, что «если совместные усилия прошлого года сравнить с интенсивным экономическим национализмом межвоенных лет, вполне можно допустить, что план Маршалла положил начало новой и обнадеживающей эре в европейской истории».
Безусловной была польза психологическая. Почти что можно сказать, что «план Маршалла» помог европейцам поднять свою самооценку. Он помог им решительно расстаться с наследием шовинизма, экономической депрессии и авторитарных решений. Он способствовал тому, что согласованная экономическая политика стала казаться скорее нормой, а не чем-то из ряда вон выходящим. А торговля в стиле «разори соседа» и монетарные манипуляции 1930-х годов стали казаться сначала неосмотрительными, потом ненужными и, наконец, абсурдными.
Все это было бы невозможно, если бы «план Маршалла» был представлен как план «американизации» Европы. Напротив, после войны европейцы настолько хорошо осознавали унизительную зависимость от американской помощи и покровительства, что любое бесчувственное давление с этой стороны, несомненно, было бы политически контрпродуктивным. Позволив европейским правительствам проводить политику, возникшую в результате внутренних компромиссов и собственного опыта, и избегая универсального подхода к программам восстановления, Вашингтон фактически был вынужден отказаться от некоторых надежд на западноевропейскую интеграцию, по крайней мере на ближайшее будущее.
ERP появилась не на пустом месте. Западная Европа смогла извлечь выгоду из американской помощи, потому что представляла из себя давно сформировавшийся регион частной собственности, рыночной экономики и, за исключением последних лет, стабильного государственного устройства. Но именно по этой причине Западная Европа должна была принимать собственные решения и, в конечном счете, настаивала на этом. Как выразился британский дипломат Оливер Фрэнкс: «План Маршалла предполагал передачу американских долларов в руки европейцев для покупки инструментов восстановления». Остальное – конвертируемая валюта, хорошие трудовые отношения, сбалансированные бюджеты и свободная торговля – зависело от самих европейцев.
Однако очевидное сравнение проводилось не между американским видением и европейской практикой, а между 1945 и 1918 годами. Две послевоенные эпохи были похожи в гораздо большей степени, чем мы склонны признавать. В 1920-х годах американцы уже призывали европейцев перенимать американские производственные технологии и трудовые отношения. В 1920-е годы многие американские наблюдатели видели спасение Европы в экономической интеграции и капитальных вложениях. И тогда европейцы тоже искали за океаном руководство для будущего и практическую помощь в настоящем.
Но большая разница заключалась в том, что после Первой мировой войны США давали только кредиты, а не субсидии; и они почти всегда предоставлялись рынком частного капитала. В результате они имели свою цену и обычно являлись краткосрочными. Когда они были отозваны в начале Великой депрессии, эффект оказался катастрофическим. Здесь виден поразительный контраст – после первых неудач в 1945–1947 годах американские политики приложили усилия, чтобы исправить ошибки предыдущей послевоенной эпохи. «План Маршалла» важен не только тем, что он сделал, но и тем, чего ему удалось избежать.
Однако существовала одна европейская проблема, которую План восстановления Европы не мог ни решить, ни избежать, хотя все остальное зависело от ее разрешения. Это был германский вопрос. Без восстановления Германии французское планирование не имело смысла: например, Франция должна была использовать «партнерские фонды» по «плану Маршалла» для строительства огромных новых сталелитейных заводов в Лотарингии, но без немецкого угля они были бы бесполезны. Кредиты Маршалла, на которые можно было купить немецкий уголь, были очень хороши. Но что, если угля нет? Весной 1948 года объем промышленного производства в Германии был еще вдвое меньше, чем в 1936 году. Британская экономика никогда не восстановилась бы, пока страна тратила немыслимые суммы (317 миллионов долларов только в 1947 году) лишь на то, чтобы прокормить беспомощное население своей зоны оккупации на северо-западе Германии. Пока Германия не покупала продукцию Нидерландов и Дании, их торговая экономика была обречена.
Логика «плана Маршалла» требовала снятия всех ограничений с (западно-) германского производства и продукции, чтобы страна могла вновь вносить решающий вклад в европейскую экономику. Действительно, госсекретарь Маршалл с самого начала ясно дал понять, что его план означал конец французским надеждам на военные репарации от Германии – в конце концов, суть заключалась в том, чтобы развивать и интегрировать Германию, а не делать из нее зависимого изгоя. Требовалось избежать трагического повторения событий 1920-х годов, когда тщетные попытки добиться военных репараций от поверженной Германии привели, как казалось впоследствии, к французской уязвимости, озлоблению немцев и возвышению Гитлера. Американцы и их соратники ясно понимали, что «план Маршалла» будет работать только как часть более широкого политического урегулирования, в котором и французы, и немцы смогут увидеть реальное и долгосрочное преимущество. В этом не было никакой тайны: послевоенная нормализация в Германии являлась ключом к будущему Европы, и это было так же очевидно в Москве, как и в Париже, Лондоне или Вашингтоне. Но форма, необходимая для такого разрешения, оказалась намного более спорным вопросом.
IV. Невозможное урегулирование
«Тем, кто не жил в то время, может быть трудно оценить, в какой степени европейская политика в послевоенные годы регулировалась страхом перед немецким возрождением и направлялась на то, чтобы оно никогда больше не случилось».
Сэр Майкл Ховард
«Не заблуждайтесь, все Балканы, кроме Греции, будут больше визированы, и я ничего не в состоянии предпринять, чтобы это предотвратить. И для Польши я тоже ничего не в силах сделать».
Уинстон Черчилль, январь 1945 г.
«Он напомнил мне деспотов эпохи Возрождения – никаких принципов, любые методы, но никакого цветистого языка – всегда „да“ или „нет“, хотя верить вы могли только его „нет“».
Клемент Эттли о Сталине
«За пять лет мы приобрели внушительный комплекс неполноценности».
Жан-Поль Сартр, 1945 г.
«Никто в мире не может понять, что европейцы думают о немцах, пока не поговорит с бельгийцами, французами или русскими. Для них единственные хорошие немцы – мертвые немцы». Автором этих слов, записанных в дневнике в 1945 году, был Сол К. Падовер, сопровождавший американские войска, с которым мы познакомились в третьей главе. Его наблюдение следует иметь в виду при любом рассуждении о послевоенном разделении Европы. Смысл Второй мировой войны в Европе состоял в поражении Германии, и почти все другие соображения были отложены в сторону на то время, пока продолжались боевые действия.
Главная забота союзников во время войны заключалась в удержании друг друга на поле боя. Американцы и британцы постоянно опасались, что Сталин может заключить сепаратный мир с Гитлером, особенно после того, как Советский Союз вернул себе территории, утраченные после июня 1941 года. Сталин, со своей стороны, видел в задержке с созданием Второго (Западного) фронта уловку западных союзников, желающих обескровить Советский Союз, не дав ему вырваться вперед и извлечь выгоду из своих жертв. Обе стороны могли рассматривать довоенные акты умиротворения и пакты как свидетельство ненадежности другой стороны; их связывал только общий враг.
Это взаимное недоверие оттеняет соглашения и договоренности военного времени, достигнутые тремя главными союзными правительствами. В Касабланке в январе 1943 года было решено, что война в Европе может закончиться только безоговорочной капитуляцией Германии. Одиннадцать месяцев спустя в Тегеране «большая тройка» (Сталин, Рузвельт и Черчилль) достигли принципиального согласия о послевоенном разделении Германии, возвращении так называемой «линии Керзона»126 между Польшей и СССР, признания власти Тито в Югославии и выхода Советского Союза к Балтийскому морю в виде бывшего восточнопрусского порта Кёнигсберг.
Очевидным выгодополучателем этих договоренностей был Сталин, но так как Красная армия играла далеко не последнюю роль в борьбе с Гитлером, это было обосновано. По той же причине, когда Черчилль встретился со Сталиным в Москве в октябре 1944 года и инициировал пресловутое «соглашение о процентах», он просто уступил советскому диктатору те позиции, которые тот и так наверняка бы захватил. В этом соглашении, наскоро набросанном Черчиллем и переданном через стол Сталину, который «взял синий карандаш и поставил на нем большую галочку», – Великобритания и СССР договорились контролировать послевоенную Югославию и Венгрию по принципу «50 на 50»; Румыния попадала на 90 % под контроль России, а Болгария – на 75 %; Греция на 90 % становилась «британской».
В этой секретной «сделке» стоит отметить три момента. Во-первых, проценты для Венгрии и Румынии были чисто формальными: гораздо больше всех волновали Балканы. Во-вторых, как мы увидим, сделка была в значительной степени соблюдена обеими сторонами. Но, в-третьих, каким бы бессердечным это ни казалось с точки зрения стран-объектов, на самом деле это не имело большого значения. То же самое относится и к обсуждениям в Ялте в феврале 1945 года. Слово «Ялта» вошло в лексикон центральноевропейской политики как синоним предательства со стороны Запада, момента, когда западные союзники продали Польшу и другие мелкие государства, расположенные между Россией и Германией.
Но Ялта на самом деле мало что значила. Безусловно, все союзники подписали Декларацию об освобожденной Европе: «Для улучшения условий, при которых освобожденные народы могли бы осуществлять эти [демократические] права, три правительства будут совместно помогать народам в любом освобожденном европейском государстве или в бывшем государстве – сателлите „оси“ в Европе…», чтобы сформировать представительные правительства, способствовать свободным выборам и т. д. ******** ************ ****** ********** ***** ************ ******* ************* *** ****** ****** ****** ********** *********** ******** ********* ********* *****127. Но все, что решалось в Ялте, уже было согласовано в Тегеране или где-то еще.
Максимум, что можно сказать о Ялтинской конференции, – она представляет собой поразительный пример взаимонепонимания, в частности Рузвельт стал жертвой собственных иллюзий. К тому времени Сталин едва ли нуждался в разрешении Запада, чтобы делать все что захочется в Восточной Европе, и по крайней мере англичане это прекрасно понимали. Восточные территории, переданные Сталину согласно секретным протоколам нацистско-советских пактов 1939 и 1940 годов128, снова оказались в советских руках: во время Ялтинской конференции (4–11 февраля 1945 года) «Люблинский комитет» польских коммунистов, привезенный на запад в советском обозе для управления послевоенной Польшей, уже разместился в Варшаве129.
По сути, Ялта оставила без обсуждения130 действительно важный вопрос – обустройство послевоенной Германии – именно потому, что он был таким важным и трудным. И вряд ли западные лидеры могли бы добиться от Сталина большего в эти последние месяцы войны, даже если бы им пришло в голову попытаться. Единственная надежда поляков и заключалась в том, что Сталин будет великодушен к ним в ответ на расположение Запада. Но Запад благоволил ему в любом случае, и еще долго после поражения Гитлера именно западные союзники стремились к сотрудничеству со Сталиным, а не наоборот. Советский Союз надо было удержать в войне с Германией (а затем, как тогда предполагали, – с Японией); проблемы Центральной Европы могли подождать до мирных времен. Если бы расклад был иным, Рузвельт и Черчилль могли бы протестовать сильнее в августе 1944 года, когда 200 000 поляков были убиты немцами во время безнадежного восстания в Варшаве, в то время как Красная армия не вмешивалась, стоя на другой стороне Вислы131.
Западные лидеры, возможно, не разделяли взгляды Сталина на польскую подпольную Армию Крайову132 как на «кучку жадных до власти авантюристов и преступников», но они определенно не собирались враждовать со своим основным военным союзником всего через шесть недель после высадки в «День Д» в Нормандии. Для поляков тогда и с тех пор это стало предательством самой цели войны – в конце концов, Британия и Франция объявили войну Гитлеру в сентябре 1939 года из-за его вторжения в Польшу. Но для западных союзников необходимость оставить Сталину полную свободу действий на востоке была очевидна. Цель войны заключалась в победе над Германией.
Этот импульс сохранялся до самого конца. В апреле 1945 года, когда Германия уже была полностью побеждена, но еще не признала этого, Рузвельт по-прежнему мог заявить, что в вопросе послевоенного устройства самой Германии «наше отношение должно предполагать анализ и отсрочку принятия окончательного решения». Для такой позиции были веские причины – поиск решения немецкого вопроса обещал быть очень непростым, как уже могли видеть проницательные наблюдатели, и имело смысл как можно дольше сохранять антигитлеровскую коалицию, связывавшую партнеров военного времени. Но в результате облик послевоенной Европы диктовался в первую очередь не соглашениями и договоренностями военного времени, а местом нахождения оккупационных войск после капитуляции немцев. Как Сталин объяснил Молотову, который выразил сомнение в благонамеренных формулировках «Декларации об освобожденной Европе»: «Мы сможем выполнить ее по-своему. Дело в соотношении сил».
В Юго-Восточной Европе война закончилась к концу 1944 года, когда советские войска получили полный контроль над Северными Балканами. К маю 1945 года в Центральной и Восточной Европе Красная армия освободила и взяла под свой контроль Венгрию, Польшу и большую часть Чехословакии. Советские войска прошли через Пруссию и вошли в Саксонию. На Западе, где англичане и американцы вели фактически отдельные войны на северо-западе и юго-западе Германии соответственно, Эйзенхауэр, безусловно, мог добраться до Берлина раньше русских, но Вашингтон отговорил его от этого. Черчиллю хотелось бы видеть наступление на Берлин с запада, но Рузвельт знал озабоченность своих генералов потерями личного состава (одна пятая всех потерь американских войск во Второй мировой войне была понесена в битве в Арденнах, в Бельгии, предыдущей зимой). Он также знал об интересе Сталина к германской столице.
В результате в Германии и в Чехословакии (где армия США была на расстоянии около 20 километров от Праги и освободила Пльзеньский край Западной Богемии, но вскоре передала эту землю Красной армии) линия, разделяющая то, что еще не было «восточной» и «западной» Европой, отодвинулась немного дальше на запад, чем мог предполагать исход боев. Но только ненамного: как бы ни рвались вперед генералы Паттон или Монтгомери, окончательный исход существенно не изменился. А тем временем, 2 мая 1945 года, Народно-освободительная армия Югославии и 8-я армия Британии столкнулись лицом к лицу южнее, в Триесте, проложив через этот самый космополитичный из центральноевропейских городов линию, которая станет первой настоящей границей холодной войны.
Конечно, «официальная» холодная война была еще впереди. Но в определенных отношениях она началась задолго до мая 1945 года. Пока Германия оставалась врагом, было легче забыть о более глубоких спорах и противостояниях, отделявших СССР от его военных союзников. Но они никуда не делись. Четыре года осторожного сотрудничества в борьбе не на жизнь, а на смерть с общим врагом мало что сделали для уничтожения почти тридцати лет взаимных подозрений. Ибо дело в том, что в Европе холодная война началась не после Второй мировой войны, но после окончания Первой.
Это утверждение не вызывало сомнений ни у кого в Польше, которая вела отчаянную войну с новоиспеченным Советским Союзом в 1920 году133; в Британии, где Черчилль построил свою межвоенную репутацию отчасти на страхе перед «красной угрозой» начала 1920-х годов и на теме антибольшевизма; во Франции, где антикоммунизм был самой сильной картой правых во внутренней политике с 1921 года до немецкого вторжения в мае 1940 года; в Испании, где Сталин и Франко одинаково стремились подчеркнуть значение коммунизма в гражданской войне; и прежде всего, конечно, в самом Советском Союзе, где монополия Сталина на власть и его кровавые чистки партийных критиков во многом опирались на обвинение в том, что Запад и его местные сообщники замышляли разрушить Советский Союз и сорвать коммунистический эксперимент. 1941–1945 годы были всего лишь перерывом в международной борьбе между западными демократиями и советским тоталитаризмом, борьбе, очертания которой потускнели, но существенно не изменились из-за угрозы, с которой столкнулись обе стороны в связи с подъемом фашизма и нацизма в сердце континента.
Именно Германия объединила Россию и Запад в 1941 году так же, как и до 1914 года. Но союз был обречен. С 1918–1934 годов советская стратегия в Центральной и Западной Европе – раскол левых и поощрение подрывной деятельности и насильственного протеста – помогла сформировать образ «большевизма» как принципиально чуждого и враждебного. Четыре года беспокойных и противоречивых союзов Народного фронта частично сумели рассеять это впечатление, несмотря на одновременные судебные процессы и массовые убийства в самом Советском Союзе. Но пакт Молотова – Риббентропа от августа 1939 года и расчленение Сталиным и Гитлером их общих соседей в следующем году значительно подорвали пропагандистские достижения Народного фронта. Только героизм Красной армии и советских граждан в 1941–1945 годы, а также ужасающие преступления нацистов помогли развеять эти воспоминания.
Что же касается Советов, то они никогда не доверяли Западу. Это недоверие, конечно, уходит корнями намного глубже 1917 года. Но его существенно укрепили западная военная интервенция во время Гражданской войны 1917–1922 годов, неучастие Советского Союза в международных структурах и делах в последующие пятнадцать лет, вполне обоснованное подозрение, что большинство западных лидеров в случае наличия выбора предпочитали фашистов коммунистам, и интуитивное понимание, что Великобритания и Франция не особенно расстроятся, если Советский Союз и нацистская Германия вступят во взаимно разрушительный конфликт. Даже после того как военный союз был создан и общая заинтересованность в победе над Германией стала очевидна, степень взаимного недоверия поражала: показательно, что во время войны обмен важной разведывательной информацией между Западом и Востоком был очень небольшим.
Распад военного союза и последующий раздел Европы, таким образом, не были вызваны ошибкой, неприкрытым собственным интересом или недоброжелательностью; они были обусловлены исторически. До Второй мировой войны отношения между США и Великобританией с одной стороны и СССР с другой всегда были напряженными. Разница заключалась в том, что тогда ни одна из стран не отвечала за большие территории европейского континента. Более того, они были разделены, помимо прочего, присутствием Франции и Германии. Но после унижения французов в 1940 году и поражения Германии пятью годами позже ситуация полностью изменилась. Возобновление холодной войны в Европе всегда было вероятным, но не неизбежным. Она началась из-за несовместимых в конечном итоге целей и потребностей различных заинтересованных сторон.
Благодаря германской агрессии Соединенные Штаты впервые стали европейской державой. То, что США обладали подавляющей силой, было само собой разумеющимся даже для тех, кто находился под впечатлением от достижений Красной армии. ВНП США удвоился в ходе войны, и к весне 1945 года на Америку приходилась половина мирового производства, большая часть излишков продовольствия и практически все международные финансовые резервы. Соединенные Штаты поставили под ружье 12 миллионов человек, чтобы сражаться с Германией и ее союзниками, а к моменту капитуляции Японии американский флот был больше, чем все остальные флоты мира вместе взятые. Как США распорядятся своей мощью? После Первой мировой войны Вашингтон предпочел не использовать ее; насколько все изменилось после Второй мировой войны? Чего хотела Америка?
Что касается Германии – а 85 % американских военных усилий ушли на войну против Германии, – первоначальные намерения американцев были весьма суровы. Президенту Трумэну 26 апреля 1945 года, через две недели после смерти Рузвельта, была представлена директива Объединенного комитета начальников штабов (JCS 1067). Отражая взгляды в том числе Генри Моргентау, министра финансов США, директива рекомендовала:
«Немцам следует объяснить, что кровопролитная война Германии и фанатичное нацистское сопротивление разрушили немецкую экономику и сделали хаос и страдания неизбежными и что немцы не смогут уйти от ответственности за последствия собственных действий. Германия будет оккупирована не с целью освобождения, а как побежденный вражеский народ». Или, как говорил сам Моргентау: «Очень важно, чтобы каждый человек в Германии осознал, что на этот раз Германия – побежденная нация».
Короче говоря, цель состояла в том, чтобы избежать одной из главных ошибок Версальского договора, как это видели политики 1945 года, оглядываясь в прошлое: неспособности донести до немцев масштабы их грехов и обрушившегося на них возмездия. Таким образом, логика этого первоначального американского подхода к немецкому вопросу заключалась в демилитаризации, денацификации, деиндустриализации – лишении Германии ее военной мощи и экономических ресурсов – и перевоспитании населения. Эта политика должным образом осуществлялась, по крайней мере частично: вермахт был формально распущен (20 августа 1946 года); программы денацификации были введены в действие в оккупационной зоне США, как мы видели во второй главе; на немецкие промышленные мощности и производство были наложены строгие ограничения, при этом производство стали ограничили особенно жестко в соответствии с принятым в марте 1946 года «Планом развития послевоенной (немецкой) экономики».
Но с самого начала «стратегия Моргентау» подверглась резкой критике внутри самой администрации США. Какая польза от возвращения (контролируемой американцами) Германии практически к доиндустриальному состоянию? Большая часть лучших сельскохозяйственных угодий довоенной Германии теперь находилась под советским контролем или была передана Польше. Тем временем Западная Германия наводнилась беженцами, которые не имели доступа ни к земле, ни к пище. Ограничения на городское или промышленное производство могут удерживать Германию в поверженном состоянии, но они ее не накормят и не восстановят. Это бремя, очень значительное, падет на страны-победительницы. Рано или поздно им потребуется переложить эту обязанность на самих немцев, после чего им придется позволить восстанавливать экономику.
К этим опасениям американские критики первоначальной «жесткой» линии США добавили еще одно замечание. Конечно, неплохо было бы заставить немцев осознать их поражение в полной мере, но, если им не дать надежду на лучшее будущее, исход может быть таким же, как и прежде: обиженная, униженная нация, уязвимая для любой «правой» и «левой» демагогии. Как сказал бывший президент Герберт Гувер самому Трумэну в 1946 году: «Вы можете добиться возмездия или мира, но вы не можете получить и то и другое». Если в американском отношении к Германии расклад выгод все больше склонялся к «миру», во многом это было связано с все более мрачными перспективами советско-американских отношений.
Для узкого круга вашингтонских инсайдеров с самого начала было очевидно, что несовместимость советских и западных интересов приведет к конфликту и что четко разграниченные зоны влияния могут стать разумным решением послевоенных проблем. Таково было мнение Джорджа Кеннана. Поэтому он написал 26 января 1945 года: «Не могли бы мы пойти на достойный и определенный компромисс с [СССР]? – откровенно разделить Европу на сферы влияния – не лезть в русскую сферу и держать их подальше от нашей?.. И в рамках оставшейся нам сферы мы могли бы, по крайней мере… [попытаться] восстановить жизнь после войны на достойном и стабильном основании».
Шесть недель спустя Аверелл Гарриман, посол США в Москве, в меморандуме предложил президенту Рузвельту более пессимистичный и подспудно конфронтационный ответ на действия СССР в Восточной Европе: «Если мы не хотим принять варварское вторжение в Европу в XX веке и допустить дальнейшее распространение репрессий на Востоке, мы должны найти пути пресечения советской господствующей политики… Если мы не поднимем эти вопросы прямо сейчас, следующий исторический период будет советской эпохой».
Гарриман и Кеннан негласно расходились во мнениях относительно того, как реагировать на советские действия, но они соглашались в понимании того, что делал Сталин. Однако другие американские лидеры были гораздо более оптимистичны, и не только весной 1945 года. Чарльз Боулен, другой американский дипломат и получатель процитированного выше письма Кеннана, верил в возможность послевоенного урегулирования на основе широких принципов самоопределения и сотрудничества великих держав. Признавая необходимость поддерживать советское сотрудничество в разработке решения по самой Германии, Боулен и другие, например послевоенный госсекретарь Джеймс Бирнс, возлагали надежды на военную оккупацию союзниками бывших государств «оси» и их сателлитов вместе со свободными выборами по образцу, намеченному в Ялте. Лишь позже – после наблюдения за работой советской власти под эгидой союзных контрольных советов, особенно в Румынии и Болгарии, – они признавали несовместимость этих целей и согласились с Кеннаном относительно реальной политики разделения сфер влияния.
Одним из оснований для первоначального оптимизма было широко распространенное мнение, что Сталин не заинтересован в противостоянии и войне и не будет их провоцировать. Как сказал генерал Эйзенхауэр президенту Трумэну и его Объединенному комитету начальников штабов в июне 1946 года: «Я не верю, что красные хотят войны. Что они могут получить сейчас путем вооруженного конфликта? Они уже получили практически все, что им под силу ассимилировать». В определенном смысле Эйзенхауэр был прав: Сталин не собирался воевать с США (хотя и не сделал очевидного разумного вывода, что Советский Союз, таким образом, заинтересован в полноценном сотрудничестве со своим бывшим союзником). И в этом случае США, имевшие монополию на атомное оружие, мало чем рисковали, поддерживая связь с Советским Союзом и пытаясь найти подходящее обеим сторонам решение общих проблем.
Еще одним элементом политики США в начальный послевоенный период были новые международные институты, которые американцы помогли создать и чей успех они искренне хотели увидеть. Из них, очевидно, наиболее известна Организация Объединенных Наций, Устав которой был ратифицирован 24 октября 1945 года и чья Генеральная Ассамблея впервые собралась в январе 1946 года. Но еще были финансово-экономические агентства и соглашения, связанные с Бреттон-Вудсом134, которые, возможно, имели большее значение для политиков того времени.
Именно экономический кризис межвоенных лет казался американцам первоисточником европейского (и мирового) кризиса. Пока валюты не конвертировались и страны не могли получить взаимную выгоду от увеличения торговли, ничто не могло предотвратить возвращение к дурным временам сентября 1931 года, когда развалилась существовавшая после Первой мировой войны денежная система135. Во главе с Мейнардом Кейнсом – движущей силой Бреттон-Вудской конференции в июле 1944 года в Нью-Хэмпшире – экономисты и государственные деятели искали альтернативу международной финансовой системе довоенных дней: нечто менее жесткое и дефляционное, чем «золотой стандарт», но более надежное и взаимоподдерживающее, чем валютный режим с плавающим курсом. Кейнс утверждал, что каким бы ни был этот новый режим, ему потребуется инструмент вроде международного банка, функционирующего в стиле национального центрального банка, чтобы управлять новым режимом: поддерживать фиксированный обменный курс, в то же время поощряя и облегчая операции с иностранной валютой.
Это, по сути, было то, о чем договорились в Бреттон-Вудсе. Был создан Международный валютный фонд (с деньгами США) «для облегчения расширения и сбалансированного роста международной торговли» (Статья I). Первоначальный Исполнительный совет, созданный по образцу Совета Безопасности ООН, включал представителей США, Великобритании, Франции, Китая и СССР. Было предложено создать Международную торговую организацию, которая окончательно оформилась в 1947 году в рамках Генерального соглашения по тарифам и торговле (позже Всемирная торговая организация). Ее члены согласились на тарифные и другие уступки для контрагентов, а также разработали кодексы торговой практики и процедуры разрешения конфликтов и споров. Все это само по себе было в значительной степени разрывом с предыдущим «меркантилистским» подходом к торговле и со временем предполагало начало новой эры открытой коммерции.
В Бреттон-Вудских целях и институтах, которые также включали новый «Всемирный банк», была заложена неслыханная степень внешнего вмешательства в национальные практики. Более того, валюты должны были стать конвертируемыми на основе их отношения к доллару США, что стало необходимым условием для устойчивой и предсказуемой международной торговли. На практике это оказалось проблематичным: и Великобритания, и Франция сопротивлялись конвертируемости, Британия из-за защищенной «стерлинговой зоны»136 и слабости послевоенной экономики, французы из-за многолетней одержимости «сильным франком» и желания сохранить несколько обменных курсов для различных отраслей и продуктов, «неокольбертистского»137 наследия ушедшей эпохи. На достижение полной конвертируемости ушло более десяти лет, и, наконец, франк и фунт присоединились к Бреттон-Вудской системе в 1958 и 1959 годах соответственно (за ними последовали немецкая марка, в мае 1959 года, и итальянская лира, в январе 1960 года).
Таким образом, послевоенная Бреттон-Вудская система возникла не сразу. Участники Бреттон-Вудской конференции ожидали всеобщей международной конвертируемости к концу 1940-х годов, но их расчеты не учитывали политические и экономические последствия наступления холодной войны (или даже «плана Маршалла»). Иными словами, высокие идеалы тех, кто разрабатывал планы и институты лучшей международной системы, предполагали стабильную эру международного сотрудничества, от которой выиграют все. Советский Союз изначально был существенной частью финансовой системы, предложенной в Бреттон-Вудсе, – он должен был стать третьим по величине вкладчиком в Международный валютный фонд. Возможно, наивно для американцев (и некоторых британцев) было вообразить, что эти предложения будут приемлемы для советских или даже французских политиков. Во всяком случае, они обошли это препятствие очень просто: строили планы без консультаций с русскими, французами или еще кем-либо.
Тем не менее они искренне ожидали, что понимание взаимной выгоды, полученной от роста международной торговли и финансовой стабильности, в конечном итоге окажется сильнее национальных традиций и политического недоверия. Поэтому, когда Советский Союз резко объявил в начале 1946 года, что не будет присоединяться к Бреттон-Вудским институтам, министерство финансов Соединенных Штатов искренне растерялось. Именно для того, чтобы объяснить мотивы действий Сталина, Джордж Кеннан прислал из Москвы в ночь на 22 февраля 1946 года знаменитую «Длинную телеграмму» – первый значительный шаг в признании Америкой грядущей конфронтации.
Такая постановка вопроса приводит к тому, что творцы внешней политики США, за исключением Кеннана, изображаются в высшей степени наивными. Такими, пожалуй, они и были – не только те, кто, как сенаторы Эстес Кефовер или Уолтер Липпман, просто отказывались верить тому, что им говорили о советских действиях в Восточной Европе и других местах. По крайней мере, до середины 1946 года многие руководители США говорили и действовали так, будто они неподдельно верили в продолжение партнерства военного времени со Сталиным. Даже Лукрециу Пэтрэшкану, высокопоставленная фигура в румынском коммунистическом руководстве (позже стал жертвой показательного процесса в своей стране), был вынужден сказать во время переговоров по Парижскому мирному договору летом 1946 года: «Американцы – сумасшедшие. Они дают русским даже больше, чем [те] просят и ожидают»138.
Но американская политика не была так уж невинна. США в 1945 году и позже всерьез рассчитывали вырваться из Европы как можно скорее и по понятным причинам стремились создать работающую систему, которая не требовала бы американского присутствия или контроля. Этот аспект американского послевоенного мышления сегодня плохо помнят или понимают, но в то время он был главным в американской стратегии: как объяснил Рузвельт в Ялте, США рассчитывали оставаться в оккупированной Германии (а значит, и в Европе) не более двух лет.
На Трумэна оказывалось сильное давление, чтобы он выполнил это обязательство. Резкое прекращение ленд-лиза было частью общего ограничения экономических и военных обязательств перед Европой. Американский оборонный бюджет сократили на пять шестых между 1945 и 1947 годами. В конце войны в Европе у США было 97 боеспособных дивизий сухопутных войск; к середине 1947 года насчитывалось всего двенадцать, большинство из них не были полностью укомплектованы и занимались административными задачами. Остальные вернулись домой и были демобилизованы. Это оправдало ожидания американских избирателей, лишь 7 % из которых в октябре 1945 года ставили внешние проблемы выше внутренних; но это внушало страх европейским союзникам Америки, которые всерьез опасались повторения межвоенного изоляционизма. Они ошиблись лишь наполовину; как британцы знали, в случае советского вторжения в Западную Европу после 1945 года американская стратегия заключалась в немедленном отступлении на периферийные базы в Великобритании, Испании и на Ближнем Востоке.
Но даже сокращая свои военные обязательства перед Европой, американские дипломаты быстро учились на своих ошибках. Тот же самый госсекретарь Бирнс, который поначалу верил соглашениям военного времени и советской доброй воле, 6 сентября 1946 года выступил с речью в Штутгарте, в которой стремился заверить немецкую аудиторию: «Пока в Германии будут нужны оккупационные силы, армия Соединенных Штатов будет частью этих оккупационных сил». Эту речь вряд ли можно назвать явной приверженностью европейской обороне, но, возможно, вызванная июньским письмом Трумэна («Я устал нянчиться с русскими»), она отражала растущее разочарование США в связи с проблемами сотрудничества с Советским Союзом.
В успокоении нуждались не только немцы – особенно британцев беспокоило очевидное желание американцев избежать европейского бремени. В Вашингтоне не все любили Британию. В речи 12 апреля 1946 года вице-президент Генри Уоллес напомнил аудитории, что «за исключением общего языка и общей литературной традиции, у нас с империалистической Англией не больше общего, чем с коммунистической Россией». Уоллес, конечно, был хорошо известен «мягкостью» к коммунизму, но его недовольство вовлеченностью Америки в дела Великобритании и Европы разделяли многие политики. Когда Уинстон Черчилль произнес знаменитую речь о железном занавесе в Фултоне (штат Миссури) в марте 1946 года, газета The Wall Street Journal язвительно заметила: «Реакция страны на речь Черчилля в Фултоне является убедительным доказательством того, что США не хотят союза или чего-либо подобного ни с какой нацией».
Черчилль не был бы удивлен позицией ни Уоллеса, ни редактора The Wall Street Journal. Уже в 1943 году он понял в полной мере желание Рузвельта увидеть демонтаж Британской империи – были времена, когда Рузвельт, казалось, был озабочен сокращением послевоенной Великобритании не меньше, чем сдерживанием Советского Союза. Если можно говорить о последовательной стратегии США, охватывающей 1944–1947 годы, она заключалась в следующем: достичь соглашения со Сталиным по континентальной Европе; заставить Великобританию отказаться от заморской империи и принять открытую торговлю и конвертируемость фунта стерлингов; уйти из Европы как можно быстрее. Из этого списка была достигнута только вторая цель – третья пала жертвой невыполнимости первой.
Британская точка зрения была совершенно иной. Подкомитет кабинета министров в 1944 году перечислил четыре области первостепенной важности, которые следует учитывать при работе с Советским Союзом: 1) ближневосточная нефть; 2) Средиземноморский бассейн; 3) «жизненно важные морские коммуникации»; 4) поддержание и защита британской промышленной мощи. Следует отметить, что ни один пункт не касался непосредственно Европы, за исключением второго, который объясняет взаимодействие Великобритании с Грецией. Не упоминалась и Восточная Европа. Если британские лидеры проявляли осторожность в отношениях со Сталиным, то не из-за беспокойства по поводу его планов в Центральной Европе, а скорее в ожидании будущих советских действий в Центральной Азии и на Ближнем Востоке.
Это имело смысл в свете сохраняющихся приоритетов Великобритании – в Восточной Азии, Индии, Африке и Карибском бассейне. Но те самые имперские иллюзии (как некоторые их называли, и не только в Вашингтоне) сделали британских стратегов гораздо большими реалистами по сравнению с американскими союзниками в отношении Европы. В Лондоне считали, что война велась, чтобы победить Германию, и если ценой за это было создание советской империи в Восточной Европе, то так тому и быть. Британцы продолжали рассматривать европейские дела с точки зрения баланса сил: по словам сэра Уильяма Стрэнга из министерства иностранных дел, «лучше, чтобы Россия доминировала в Восточной Европе, чем Германия в Западной Европе».
Стрэнг писал об этом в 1943 году. К 1945 году, когда размах советского влияния стал очевидным, британские лидеры оказались менее оптимистичны, чем их американские коллеги. После организованного СССР переворота в Бухаресте139 в феврале 1945 года и последующего жесткого советского давления как на Румынию, так и на Болгарию, было очевидно, что цена советской гегемонии будет высокой. Но британцы не питали особых надежд на улучшение ситуации в регионе. Министр иностранных дел Эрнест Бевин сказал своему американскому коллеге Бирнсу: «В этих странах мы должны быть готовы обменять одну банду негодяев на другую».
Британцы боялись не того, что СССР может контролировать Восточную Европу – к концу 1944 года это было свершившимся фактом, – но что он может привлечь на свою сторону поверженную, обиженную Германию и тем самым установить господство над всем континентом. Для предотвращения этого, как заключили британские начальники штабов осенью 1944 года, вероятно, нужно было разделить Германию, а затем оккупировать западную ее часть. В марте 1945-го британское казначейство подготовило секретный документ, который предусматривал возможность отказаться от общего решения германского вопроса и вместо этого включить только западную германскую зону в западноевропейскую экономику. Как отметил в своем дневнике 27 июля 1944 года генерал Алан Брук, начальник имперского генерального штаба, «Германия больше не господствует в Европе. Россия вместо нее… Она… точно станет главной угрозой через пятнадцать лет. Поэтому следует поощрять Германию, постепенно укреплять ее и ввести в федерацию Западной Европы. К сожалению, все это должно быть сделано под покровом священного союза России, Англии и Америки».
Примерно это и происходило в последующие четыре года. Из всех союзников именно Британия точнее всего предвидела то урегулирование, которое в итоге и произошло, и даже стремилась к нему. Но англичане были не в том положении, чтобы навязывать такой исход или вообще что-либо предпринимать в одиночку. К концу войны было очевидно, что Лондон не может сравниться с Вашингтоном и Москвой. Британия исчерпала себя в героической борьбе с Германией и не могла больше поддерживать даже внешний облик великой державы. Между Днем Победы в Европе в 1945 году и весной 1947 года численность британских вооруженных сил сократилась с максимума в 5,5 миллиона мужчин и женщин до всего лишь 1,1 миллиона. Осенью 1947 года страна даже была вынуждена отменить военно-морские маневры, чтобы сэкономить мазут. По словам американского посла Уильяма Клейтона, далеко не беспристрастного наблюдателя, «британцы цепляются изо всех сил за последнюю надежду, что так или иначе с нашей помощью они смогут сохранить Британскую империю и власть над ней».
В этих обстоятельствах британцы по понятным причинам были обеспокоены не тем, что русские нападут – британская политика основывалась на предположении, что советская агрессия может принять любую форму, кроме войны, – а тем, что американцы отступят. Меньшинство в правящей британской Лейбористской партии было бы как раз счастливо увидеть, как они уходят, и возложить послевоенную надежду на склонный к нейтралитету европейский оборонный альянс. Но у премьер-министра Клемента Эттли таких заблуждений не было. Он объяснил причины в письме коллеге по лейбористской партии Феннеру Броквею:
«Некоторые [в Лейбористской партии] считали, что мы должны сосредоточить все наши усилия на создании третьей силы в Европе. Очень мило, бесспорно. Но ни духовной, ни материальной основы для этого в то время не было. То, что осталось от Европы, не имело достаточно сил, чтобы противостоять России в одиночку. Вы должны были иметь мировую силу, потому что вы противостояли мировой силе… Если бы не останавливающая сила американцев, русские могли бы легко попытаться прорваться вперед. Я не знаю, стали ли бы они это делать, но это не та вероятность, которую можно было просто игнорировать».
Но можно ли было рассчитывать на американцев? Британские дипломаты не забыли Закон о нейтралитете 1937 года. И конечно же, они очень хорошо понимали двойственное отношение американцев к заграничным обязательствам, поскольку их собственная позиция в прежние дни была весьма похожей. С середины XVIII века до отправки Британского экспедиционного корпуса во Францию в 1914 году англичане предпочитали сражаться чужими руками, не имея постоянной армии, избегая затяжного участия в континентальных делах и не обладая постоянными силами на европейском материке. В прошлом морская держава для ведения европейской войны чужими руками могла рассчитывать на испанцев, голландцев, швейцарцев, шведов, пруссаков и, конечно, русских в качестве союзников. Но времена изменились.
Отсюда последовало британское решение в январе 1947 года: приступить к созданию собственного ядерного оружия. Однако значение этого выбора раскрылось в будущем. В условиях первых послевоенных лет главная надежда британцев заключалась в поощрении дальнейшего участия Америки в делах Европы (что означало публичную поддержку американской веры в урегулирование путем переговоров) при сотрудничестве с Советами, насколько это было еще реалистично. Пока страх перед немецким реваншизмом превосходил все остальное, этот курс имело смысл поддерживать.
Однако к началу 1947 года надежда явно начала рушиться. Представлял ли собой Советский Союз реальную опасность, было непонятно (даже Бевин еще в декабре 1947 года считал, что Россия является меньшей угрозой, чем будущая возрождающаяся Германия). Но мучительно ясно проявлялось, что неопределенность в Германии, где экономика страны стала заложницей незавершенных политических дискуссий, а британцы несли колоссальные расходы в своей зоне оккупации, не могла долго продолжаться. Требовалось возродить немецкую экономику, с советским согласием или без него. Именно англичане вели две долгие войны против Германии от начала до конца и разорились из-за невероятно трудных побед, поэтому они больше всего стремились окончить эту главу, установить некий modus vivendi140 в континентальных делах и двигаться дальше.
В лучшие времена британцы отступили бы на свои острова (поэтому они подозревали американцев в желании вернуться на свой континент) и оставили бы безопасность Западной Европы ее традиционным опекунам, французам. Совсем недавно, в 1938 году, так выглядела основа британских стратегических расчетов: на Францию, самую сильную военную державу в регионе, можно было положиться как на противовес не только немецким амбициям в Центральной Европе, но даже будущей советской угрозе на востоке. Этот образ Франции как единственной европейской великой державы пошатнулся в Мюнхене, но за пределами канцелярий Восточной Европы он еще не был разрушен. Сейсмический толчок, прокатившийся по Европе в мае и июне 1940 года, когда великая французская армия неожиданно пала перед танковым ударом через Маас и Пикардию, оказался еще сильнее оттого, что он был неожиданным.
За шесть тяжелых недель кардинальные ориентиры европейских межгосударственных отношений изменились навсегда. Франция перестала быть не только великой державой, но и державой в принципе, и, несмотря на все усилия де Голля в последующие десятилетия, так никогда и не стала ею снова. За сокрушительным поражением в июне 1940 года последовали четыре года унизительной, постыдной, покорной оккупации с режимом маршала Петена в Виши, игравшего роль Урии Хипа в паре с немецким Биллом Сайксом141. Что бы французские лидеры и политики ни говорили публично, они не могли не знать, что случилось с их страной. Как свидетельствовал один секретный французский меморандум через неделю после освобождения Парижа в 1944 году: «Если Франции придется подвергнуться третьему нападению в следующем поколении, следует опасаться, что… она погибнет навсегда».
Это происходило за кулисами. На публике же послевоенные французские государственные деятели и политики настаивали на признании их страны членом победившей союзнической коалиции, мировой державой, которой должно быть предоставлено равное положение среди партнеров. Эту иллюзию можно было в какой-то степени поддерживать, потому что другим державам было удобно притворяться, что это так. Советский Союз нуждался в тактическом союзнике на Западе, который разделял бы его подозрительность к «англо-американцам»; британцы хотели, чтобы возрожденная Франция заняла место в советах Европы и освободила Великобританию от обязательств по отношению к континенту; даже американцы видели некоторую выгоду, хотя и незначительную, в предоставлении Парижу места у руля. Таким образом, французы получили постоянное место в новом Совете Безопасности ООН, им была предложена роль в совместных военных администрациях Вены и Берлина, им выделили (по настоянию британцев) собственную оккупационную зону из состава американской на юго-западе Германии, территорию, прилегающую к французской границе, далеко к западу от советской линии фронта.
Но конечным результатом этих поощрений стало дальнейшее унижение уже и так униженной нации. И французы поначалу отреагировали с предсказуемой колкостью. В Союзном контрольном совете в Германии они последовательно заблокировали выполнение решений (или наложили на них вето), принятых на Потсдамской конференции «большой тройки», объясняя свои действия тем, что Франция первоначально не участвовала в их создании и обсуждении. Оккупационные власти Франции сначала отказались сотрудничать с UNRRA и военными администрациями союзников в вопросе перемещенных лиц на том основании, что французские беженцы и перемещенные лица должны распределяться и управляться в рамках независимой и исключительно французской операции.
Французское послевоенное правительство прежде всего ощущало себя исключенным из высших советов союзников, принимающих решения. Они считали, что британцам и американцам нельзя доверять по отдельности (помня уход американцев из Европы после 1920 года и уничтожение англичанами в июле 1940 года французского флота в Мерс-эль-Кебире142). Но еще меньше им можно доверять, когда они объединяются, – это особенно остро чувствовал де Голль, преследуемый воспоминаниями времен войны о своем унизительном статусе гостя в Лондоне и низком положении в глазах Рузвельта. Французы пришли к заключению, что решения, которые принимались в Вашингтоне и Лондоне, непосредственно касались их, но они не могли на них повлиять.
Как и Великобритания, Франция была империей, по крайней мере, на бумаге. Но в ходе оккупации Париж оказался отделенным от своих колониальных территорий. Франция в первую очередь всегда была европейской державой, несмотря на значительные владения страны в Африке и Юго-Восточной Азии. Советские действия в Азии или грядущий кризис на Ближнем Востоке беспокоили французов на тот момент лишь частично, в отличие от британцев. Именно из-за того, что Франция теперь уменьшилась в размерах, ситуация в Европе стала для нее важнее. Здесь у Парижа были весомые основания для беспокойства. Французское влияние в Восточной Европе, где французская дипломатия наиболее активно действовала между войнами, закончилось: в октябре 1938 года шокированный Эдуард Бенеш, как известно, признался, что его «верность Франции… была великой исторической ошибкой», и подобное разочарование широко распространилось по всему региону143.
Внимание Франции было обращено, даже приковано, к Германии. На то были причины: между 1814 и 1940 годами французская земля была объектом немецкого вторжения и оккупации пять раз, три из которых на памяти живущих144. Страна заплатила неизмеримую цену территориальными и материальными потерями и человеческими жизнями и страданиями. Неспособность после 1918 года разработать систему контроля и сформировать союзы, готовые сдержать возрождающуюся, мстительную Германию, стала ночным кошмаром обитателей набережной Орсе, где располагалось Министерство иностранных дел Франции. После поражения Гитлера главным приоритетом страны было гарантировать, что эта ошибка больше не повторится.
Поэтому изначальная позиция Франции по германской проблеме была ясной и вытекала из уроков 1918–1924 годов. Некоторым сторонним наблюдателям она казалась попыткой переиграть сценарий после Первой мировой, только на этот раз с чужой армией. Французские политики стремились к полному разоружению и экономическому уничтожению Германии. Они хотели запретить военное и связанное с ним производство, получить репарации (включая обязательную трудовую повинность во Франции для немецких рабочих), изъять и вывезти сельскохозяйственные продукты, древесину, уголь и станки, отделить горнодобывающие районы в Руре, Сааре и части Рейнской области от Германии, их ресурсы и продукцию забрать для Франции.
Такой план, если бы он исполнился, несомненно, разрушил бы Германию на много лет вперед. Это и была его частично признанная цель (и одновременно популярная политическая программа во Франции). Но этот замысел также был призван передать огромные первичные ресурсы Германии на собственное восстановление Франции – план Монне предполагал, в частности, поставки немецкого угля, без которых французская сталелитейная промышленность оказывалась беспомощной. Даже в 1938 году Франция была крупнейшим в мире импортером угля, покупая за границей около 40 % необходимого ей угля и кокса. К 1944 году внутренняя добыча угля во Франции упала более чем вдвое по сравнению с 1938 годом. Страна еще больше зависела от иностранного угля. Но даже в 1946 году, когда отечественная добыча угля восстановилась до уровня 1938 года, импорт угля во Францию – 10 миллионов тонн – все еще был отчаянно мал. Без немецкого угля и кокса послевоенное восстановление Франции оказалось бы невозможным.
Однако французские расчеты имели недостатки. Во-первых, они столкнулись с теми же возражениями, которые Кейнс выдвигал против французской политики четверть века назад. Не было смысла уничтожать немецкие ресурсы, если они критично важны для собственного восстановления Франции; и не было возможности обязать немцев работать на Францию, в то время как дома у них низкий уровень жизни без надежды на улучшение. Риск спровоцировать националистическую реакцию в Германии против послевоенного иностранного гнета казался как минимум таким же большим в 1940-х годах, как и двадцать лет назад.
Но самым серьезным возражением против французских планов относительно послевоенной Германии стало то, что они игнорировали интересы и планы западных союзников Франции: неосмотрительная оплошность в то время, когда страна полностью зависела от них не только в смысле безопасности, но и в плане самого существования. По второстепенным вопросам – таким как таможенный и валютный союз с Сааром, которого французы добились в 1947 году, – западные союзники могли удовлетворить требования Франции. Но в решении ключевого вопроса о будущем Германии у Парижа не было рычагов, и он не мог заставить «англо-американцев» выполнять его желания.
Отношения Франции с Советским Союзом были немного другими. Франция и Россия последние полвека то заключали союзы, то выходили из них, и Россия по-прежнему занимала особое место в сердце французов: опросы общественного мнения в послевоенной Франции последовательно выявляли значительный запас симпатий к Советскому Союзу145. Французские дипломаты после поражения Германии могли надеяться, что естественное совпадение интересов – общий страх перед Германией и подозрительность к «англо-американцам» – может привести к постоянной советской поддержке французских дипломатических целей. Подобно Черчиллю, де Голль думал и говорил об СССР как о «России» и рассуждал великими историческими аналогиями. На пути в Москву в декабре 1944 года, чтобы заключить довольно бессмысленный франко-российский договор против любого возобновления германской агрессии, французский лидер сказал своему окружению, что имеет дело со Сталиным как Франциск I с Сулейманом Великолепным четыре века назад146: с той разницей, «что во Франции в XVI веке не было мусульманской партии».
Однако Сталин не разделял французских иллюзий. Он не был заинтересован в том, чтобы служить противовесом, помогающим французам компенсировать внешнеполитическую массу Лондона и Вашингтона, хотя окончательно это стало ясно французам только в апреле 1947 года на московской встрече министров иностранных дел союзников, когда Молотов отказался поддержать предложения Жоржа Бидо об отдельной Рейнской области и иностранном контроле над Рурским промышленным поясом. Тем не менее французы продолжали изобретать альтернативные способы формирования утопической независимой политики. Имели место неудачные переговоры с Чехословакией и Польшей, направленные на обеспечение угля и рынков для французской стали и сельскохозяйственной продукции. Французское военное министерство могло еще в 1947 году – конфиденциально – предложить занять позицию международного нейтралитета, заключив превентивные союзы с США и СССР и действуя против того из них, кто напал бы на нее.
Но в 1947 году Франция, наконец, отказалась от этих фантазий и согласилась с мнением западных партнеров по трем причинам. Во-первых, французские стратегии в отношении Германии потерпели неудачу: не случилось никакой ликвидации Германии и репараций. Франция находилась не в том положении, чтобы навязывать Германии собственное решение, и никому больше не было нужно то, что она предлагала. Вторая причина отказа Франции от первоначальных замыслов заключалась в отчаянном экономическом положении середины 1947 года: как и вся остальная Европа, Франция (как мы видели) срочно нуждалась не только в американской помощи, но и в восстановлении Германии. Первое косвенно, но однозначно зависело от согласия Франции относительно стратегии по второму пункту.
Третье и решающее: французские политики и французское национальное настроение окончательно изменились во второй половине 1947 года. Советский отказ от помощи Маршалла и появление Коминформа (о нем будет в следующей главе) превратили могущественную Коммунистическую партию Франции из неудобного партнера по коалиции в правительстве в безудержного критика всей французской политики внутри страны и за рубежом. Это привело к тому, что на протяжении второй половины 1947 года и большей части 1948 года многим казалось, что Франция движется к гражданской войне. В то же время в Париже ощущалось что-то вроде военной паники, сочетающей постоянные опасения по поводу германского реваншизма и новые разговоры о надвигающемся советском вторжении.
В этих обстоятельствах и после отпора Молотова французы неохотно обратились к Западу. На вопрос госсекретаря США Джорджа Маршалла в апреле 1947 года, может ли Америка «положиться на Францию», министр иностранных дел Бидо ответил «да» – со временем и если Франция сможет избежать гражданской войны. Маршалл, по понятным причинам, был не слишком впечатлен, как и одиннадцать месяцев спустя, когда он сказал, что Бидо «испытывает мандраж». Маршалл считал озабоченность Франции немецкой угрозой «устаревшей и далекой от реальности»147.
То, что Маршалл сказал об опасениях Франции по поводу Германии, несомненно, было правдой, но в его словах отсутствовало сочувствие к недавнему прошлому французов. Таким образом, существенным шагом стало одобрение французским парламентом англо-американских планов в отношении Западной Германии в 1948 году, хотя голосование и завершилось с относительно равным числом голосов: 297 против 289. У французов не осталось выбора, и они это знали. Если они хотели восстановить экономику и получить какой-то объем американских и британских гарантий безопасности против возрождения Германии или советской экспансии, то им приходилось соглашаться – особенно теперь, когда Франция была втянута в дорогостоящую колониальную войну в Индокитае, где ей срочно понадобилась помощь Америки.
Американцы и британцы могли гарантировать Франции защиту от возрождения военной угрозы со стороны Германии; а американская политика могла обещать экономическое восстановление Германии. Но ничто из этого не решило давнюю проблему Франции: как обеспечить французам особый доступ к немецким материалам и ресурсам. Если этой цели не удалось достичь силой или путем аннексии, нужно было найти альтернативное средство. Решение, возникшее у французов в течение последующих месяцев, заключалось в «европеизации» немецкой проблемы. Как выразился все тот же Бидо в январе 1948 года: «Не только в экономической плоскости, но и в политической надо… предложить в качестве цели союзникам и самим немцам интеграцию Германии в Европу… это… единственное средство дать жизнь и стабильность политически децентрализованной, но экономически процветающей Германии».
Короче говоря, если вы не смогли уничтожить Германию, то присоедините ее к европейской системе, где она не может причинить вреда в военном отношении, но принесет много пользы в экономическом плане. Если эта идея не пришла в голову французским лидерам до 1948 года, то не из-за нехватки воображения, а потому, что она явно воспринималась как pisaller, «запасной вариант». «Европейское» решение германской проблемы могло быть принято только после того, как через три года французские лидеры все же вынуждены были отказаться от по-настоящему «французского» решения. Фактически, за эти три года Франции предстояло смириться с внезапной отменой трехсотлетней истории. В таких обстоятельствах это было немалым достижением.
Положение Советского Союза в 1945 году было прямо противоположным положению Франции. После двух десятилетий фактического отстранения от европейских дел Россия вновь вышла из тени. Стойкость советского населения, успехи Красной армии и, надо сказать, способность нацистов обращать даже самые закоренелые антисоветские народы против себя принесли Сталину авторитет и влияние – в правительствах и на улицах.
Эта вновь обретенная привлекательность большевизма основывалась на соблазне силы. СССР действительно был очень силен. Несмотря на огромные потери за первые полгода немецкого вторжения, когда Красная армия потеряла четыре миллиона человек, восемь тысяч самолетов и 17 000 танков, советские войска восстановились до такой степени, что в 1945 году представляли собой самую большую военную силу, которую когда-либо видела Европа. Только в Венгрии и Румынии они сохраняли до 1946 года военное присутствие примерно в 1 600 000 человек. Сталин прямо или косвенно (как в случае с Югославией) контролировал огромную часть Восточной и Центральной Европы. Красная армия лишь по случайности не продвинулась через север Германии до датской границы – ее опередили англичане под командованием Монтгомери.
Как хорошо знали западные генералы, если бы Сталин приказал Советской армии идти к Атлантике, остановить ее было бы невозможно. Безусловно, американцы и англичане имели явное преимущество в стратегических бомбардировщиках, а у Америки была атомная бомба. Сталин знал об этом еще до того, как Трумэн сказал ему в Потсдаме в июле 1945 года. Нет сомнения, что Сталин хотел свою атомную бомбу – это одна из причин, почему он настаивал на советском контроле над частями Восточной Германии и особенно Чехословакией, где находились месторождения урана. Через несколько лет 200 000 жителей Восточной Европы будут работать в этих шахтах в рамках советской атомной программы148.
Но атомная бомба, хоть и обеспокоила советских руководителей и заставила Сталина еще более подозрительно относиться к американским мотивам и планам, не сильно изменила советские военные расчеты. Они вытекали непосредственно из политических целей Сталина, которые, в свою очередь, основывались на давних советских и российских целях. Первая из них была территориальной: Сталин хотел вернуть земли, утраченные большевиками по Брест-Литовскому договору в 1918 году и в ходе войны с Польшей два года спустя. Эта цель была частично достигнута в секретных пунктах договоров с Гитлером 1939 и 1940 годов. Остальное неосознанно сделал Гитлер, напав на Советский Союз в июне 1941 года и тем самым позволив Красной армии вновь занять спорные территории при наступлении на Берлин. Таким образом, советская оккупация и аннексия Бессарабии (у Румынии), Буковины (у Румынии), Подкарпатской Руси (у Чехословакии), Западной ******* *********** ********* ********** **** *********** ************* ********* ************************** *********** ******* ***** *********** *** ****** ******* ******** ********* ************ ****** ************ ******149.
Для Советского Союза смысл этого территориального расширения был двояким. Он отменял для страны статус изгоя. Это имело большое значение для Сталина, который теперь стал лидером огромного евразийского блока в международных отношениях, его вновь обретенная сила проявлялась в настойчивом требовании Советского Союза ввести систему вето в новом Совете безопасности ООН. Однако территории давали не только престиж, но прежде всего безопасность. С советской точки зрения, если немцы захотят вновь напасть на Россию, им придется сначала преодолеть гласис150 к западу от нее – широкий участок земли, представляющий собой жизненно важное пространство безопасности. В Ялте, а потом повторно в Потсдаме Сталин ясно продемонстрировал настойчивое желание, чтобы эти территории между Россией и Германией, если они не будут полностью поглощены СССР, управлялись дружественными режимами, «свободными от фашистских и реакционных элементов».
Интерпретация этой последней фразы оказалась, мягко говоря, спорной. Но в 1945 году американцы и англичане не были расположены спорить со Сталиным. Считалось, что Советы заслужили привилегию определять свою безопасность по своему усмотрению. Также первоначально согласовали, что Москва имеет право на получение репараций, трофеев, рабочей силы и техники из бывших стран «оси» (Германия, Австрия, Венгрия, Румыния, Болгария и Финляндия). Оглядываясь назад, мы можем испытать искушение увидеть в этих территориальных приобретениях и экономическом трансфере первые этапы большевизации восточной половины Европы, как в итоге и оказалось. Но в то время это было очевидно далеко не всем – западным наблюдателям в ранней послевоенной позиции Москвы виделось даже что-то знакомое и обнадеживающе традиционное151. В этом заключался прецедент.
В целом невозможно понять коммунистический режим в России, если мы не отнесемся серьезно к его идеологическим притязаниям и амбициям. Но были моменты, и 1945–1947 годы – один из них, когда, даже мало зная большевистскую доктрину, можно было достаточно хорошо понять советскую внешнюю политику, просто глядя на политику царей. В конце концов, именно Петр Великий начал стратегию, согласно которой Россия будет доминировать посредством «защиты» своих соседей. Именно Екатерина Великая направила империю на юг и юго-запад. И, прежде всего, именно царь Александр I создал схему российского имперского присутствия в Европе.
На Венском конгрессе 1815 года, где, как и в 1945 году, победившие и взаимно подозрительные союзные державы встретились, чтобы восстановить территориальное равновесие после поражения тирана, цели Александра были вполне ясными. Стремления малых стран должны подчиниться целям великих держав. Поскольку интересы Британии касались заокеанских земель, а ни одна другая европейская держава не могла соперничать с Россией, царь должен был выступать арбитром послевоенного континентального устройства. Местные протесты рассматривались как угроза этому устройству в целом и подавлялись с соответствующей энергией. Безопасность России определялась территорией, находящейся под царским контролем (никогда больше западная армия не должна была беспрепятственно достичь Москвы), а также тем, насколько успешно жителей этой территории удалось примирить с новой системой.
Все это присутствовало и в советских планах 1945 года. Действительно, Александр и его министры ни к чему бы не придрались в политическом меморандуме, написанном заместителем наркома иностранных дел Иваном Майским в ноябре 1944 года: «Наиболее выгодной для нас ситуацией стало бы существование в Европе после войны только одной могучей континентальной державы – СССР – и одной могучей морской державы – Великобритании». Конечно, за 130 лет ничто не остается прежним: в 1945 году Центральная Азия и Ближний Восток интересовали больше Сталина, чем Александра (хотя непосредственные преемники Александра действовали там очень активно). И наоборот, советские стратеги не до конца разделяли царскую одержимость Константинополем, проливами и Южными Балканами. Но преемственность политики намного перевешивает различия. Их как бы связывают расчеты Сазонова (министра иностранных дел России в момент начала войны в 1914 году), который уже представлял себе будущее Восточной Европы как группы малых, уязвимых государств; номинально независимых, но фактически подвластных великой России.
К этим неизменным темам царской внешней политики в Европе Сталин добавил свои собственные расчеты. Он искренне ожидал грядущего экономического краха Запада, основываясь на межвоенном прецеденте и марксистских догмах, и преувеличивал «неизбежный» конфликт между Британией и США как имперскими конкурентами за сокращающийся мировой рынок. Из этого он делал вывод не только о росте нестабильности (и, следовательно, о необходимости Советского Союза закрепить свои достижения), но и о реальной возможности «раскола» западных союзников: особенно по Ближнему Востоку, но, возможно, и по Германии. В этом заключалась одна из причин, по которой он не проявлял спешки в достижении урегулирования: время, считал Сталин, было на его стороне.
Но такой расклад не сделал его более уверенным. Напротив, оборонительная позиция и настороженная подозрительность характеризовали все аспекты советской внешней политики – «невротический взгляд Кремля на мировые дела», как его описал Джордж Кеннан в 1946 году. Отсюда и знаменитая речь 9 февраля 1946 года в Большом театре, где Сталин объявил, что Советский Союз возвращается к довоенному упору на индустриализацию, готовность к войне и неизбежность конфликта между капитализмом и коммунизмом. Он ясно дал понять то, что уже было очевидно: отныне Советский Союз будет сотрудничать с Западом, только когда его это устраивает.
Здесь не было ничего нового: Сталин отступал к «жесткой» линии, которую большевики проводили до 1921 года, а затем между 1927 годом и возникновением Народных фронтов. Большевистский режим всегда был неуверенным в себе – в конце концов, он родился в результате переворота меньшинства в неблагоприятных обстоятельствах и крайне недружественной среде – и Сталину, как и всем диктаторам, нужно было ссылаться на угрозы и врагов, как внутренних, так и внешних. Более того, Сталин лучше других знал, что страна во время Второй мировой войны висела на волоске: если бы немцы вторглись на месяц раньше, в 1941 году (как того требовал первоначальный план Гитлера), Советский Союз вполне мог бы проиграть152. Подобно США после Перл-Харбора, но по гораздо более веской причине, советское руководство было до паранойи одержимо «внезапными атаками» и вызовами своему вновь завоеванному положению. А русские (даже в большей степени, чем французы) продолжали на протяжении многих десятилетий видеть в Германии главную угрозу153.
Чего же тогда хотел Сталин? Несомненно, он предвидел грядущее охлаждение отношений с Западом и стремился максимально эффективно использовать и свои активы, и слабость Запада. Но далеко не очевидно, что у Сталина была какая-то четкая стратегия. Как заключает Норман Наймарк, историк советской оккупации послевоенной Восточной Германии, «Советы руководствовались конкретными событиями в этой зоне, а не предвзятыми планами или идеологическими императивами». Это соответствует тому, что мы знаем об общем подходе Сталина, и применимо за пределами восточногерманского случая.
Советы, конечно, не планировали Третью мировую войну в ближайшем будущем. В период с июня 1945 года по конец 1947 года численность Красной армии была сокращена с 11 365 000 до 2 874 000 человек – темпы сокращения, сопоставимые с американскими и британскими войсками (хотя в строю все еще оставался гораздо больший контингент, включающий множество хорошо вооруженных моторизованных подразделений). Конечно, советские расчеты ни в коем случае не были самоочевидными для западных современников, и даже те, кто воспринимал Сталина как осторожного прагматика, не могли быть абсолютно в этом уверены. Однако Молотов, несомненно, говорил правду, когда в своих мемуарах утверждал, что Советский Союз предпочитал использовать благоприятные ситуации, но не собирался рисковать ради их создания: «Наша идеология выступает за наступательные операции, когда это возможно, а если нет, мы подождем».
Сам Сталин, как известно, был не склонен к риску, поэтому некоторые комментаторы тогда и позже сожалели о неспособности Запада начать «сдерживание» раньше и на более передовых рубежах. Но в те годы никто не хотел новой войны, и хотя Сталина можно было легко отговорить от попыток дестабилизировать Париж или Рим (поскольку у него там не было армий), советское присутствие дальше на востоке было вопросом, не подлежащим обсуждению, как все признавали. В Союзных контрольных советах в Болгарии или Румынии Советы даже не делали вид, что принимают во внимание пожелания Великобритании или Америки, не говоря уже о желаниях местных жителей. Лишь в Чехословакии существовала некоторая неопределенность, поскольку Красная армия оттуда давно ушла.
С точки зрения Сталина, он действовал так, как в Москве считалось добросовестным. Он и его коллеги предполагали осведомленность западных союзников о планах Советов оккупировать и контролировать «свою» половину Европы. Они были готовы воспринимать западные протесты по поводу действий Советов в собственной сфере как формальность, мелкую монету демократического ханжества. Но когда им казалось, что Запад слишком серьезно относится к собственной риторике, требуя свободы и автономии в Восточной Европе, советское руководство реагировало искренним возмущением. Нота Молотова в феврале 1945 года, комментирующая вмешательство Запада в будущее Польши, передает этот настрой: «Как организуются правительства в Бельгии, Франции, Греции и т. д., мы не знаем. Нас не спрашивали, хотя мы не говорим, что нам нравится то или иное из этих правительств. Мы не вмешивались, потому что это англо-американская зона военных действий».
Все ожидали, что Вторая мировая война, как и ее предшественница, закончится всеобъемлющим мирным договором, и в 1946 году в Париже действительно были подписаны пять отдельных договоров. Они урегулировали территориальные и другие вопросы в Румынии, Болгарии, Венгрии, Финляндии и Италии, но не в Норвегии, которая формально оставалась в состоянии войны с Германией до 1951 года154. Но какое бы большое значение эти события ни имели для заинтересованных народов (а в случае с Румынией, Болгарией и Венгрией эти договоры означали их окончательную передачу в сферу советского господства), такие соглашения могли быть достигнуты, потому что в конечном итоге ни одна из великих держав не пожелала из-за них идти на риск конфронтаций.
Однако вопрос Германии был совершенно иным. Особенно для русских Германия имела большое значение. Мир точно так же, как война, был завязан на Германии, и призрак немецкого реваншизма пронизывал советские расчеты ничуть не меньше, чем французские. Когда Сталин, Трумэн и Черчилль встретились в Потсдаме (с 17 июля по 2 августа 1945 года, причем Эттли заменил Черчилля после победы лейбористов на всеобщих выборах в Великобритании), им удалось достичь соглашения об изгнании немцев из Восточной Европы, административном делении Германии в оккупационных целях и создать план по «демократизации», «денацификации» и «декартелизации». Однако за пределами этого общего намерения начались трудности.
Было решено рассматривать немецкую экономику как единое целое, но Советам предоставили право изымать и вывозить товары, услуги и финансовые активы из своей зоны. Им также обещали 10 % репараций из западных зон в обмен на продовольствие и сырье, которые будут поставляться из Восточной Германии. Но эти соглашения привели к противоречию, поскольку экономические ресурсы Востока и Запада рассматривались здесь как раздельные и отличающиеся друг от друга. Поэтому репарации с самого начала должны были стать предметом разногласий (как и после Первой мировой войны): русские (и французы) хотели их, и советские власти без колебаний демонтировали и вывозили немецкие заводы и оборудование из страны с самого начала, с согласия или без согласия остальных оккупационных держав.
Не было окончательных договоренностей о новых границах Германии с Польшей155, и даже принятый всеми принцип демократизации таил практические трудности при его реализации. Соответственно, лидеры союзников согласились не спорить и отложить решение, поручив своим министрам иностранных дел встретиться и продолжить переговоры позднее. Так начались два года встреч Совета министров иностранных дел, представляющих советское, американское, британское и, позднее, французское правительства: первая встреча состоялась в Лондоне через два месяца после Потсдама, последняя – в декабре 1947 года, снова в Лондоне. Их цель, в принципе, заключалась в разработке окончательных договоренностей по послевоенной Германии и подготовке мирных договоров между союзными державами, Германией и Австрией. Именно в ходе этих встреч – особенно в Москве в марте и апреле 1947 года – стал очевиден разрыв между советским и западным подходами к немецкой проблеме.
Англо-американская стратегия основывалась отчасти на политическом благоразумии. Если бы немцы в западной зоне оккупации оставались побежденными, бедными и не имели бы никаких перспектив улучшения ситуации, они рано или поздно вернулись бы к нацизму – или же обратились бы к коммунизму. Поэтому в регионах Германии, находившихся под контролем американских и британских военных администраций, внимание довольно рано переключилось на реконструкцию гражданских и политических институтов и возложение на немцев ответственности за свои внутренние дела. Это дало начинающим немецким политикам значительно больше рычагов воздействия, чем они могли надеяться в момент окончания войны. Они, не колеблясь, воспользовались этим, давая понять, что, если ситуация не улучшится и оккупанты не последуют их советам, они не смогут отвечать за будущую политическую преданность немецкой нации.
К счастью для западных союзников, коммунистическая оккупационная политика в Берлине и Восточной Германии не вызывала у немцев восторга. Какими бы непопулярными ни были американцы, британцы или французы в глазах обиженных немцев, ************ **** ******* ****156 и если даже Сталин искренне хотел, чтобы Германия оставалась единой (а он поручил немецким коммунистам требовать этого в первые послевоенные годы), то советская тактика была выбрана крайне неудачно. С самого начала русские создали в своей зоне оккупации правительство, фактически руководимое коммунистами, без всякого согласия своих союзников; они также начали безжалостно извлекать и демонтировать все, что попадало им в руки, делая Потсдамские договоренности излишними.
Не то чтобы у Сталина был большой выбор. Коммунисты никогда не надеялись получить контроль над страной или даже над советской зоной без применения силы. На городских выборах в Берлине 20 октября 1946 года кандидаты от коммунистов сильно отставали как от социал-демократов, так и от христианских демократов. При этом советская политика заметно ужесточилась. Но к этому времени западные оккупационные державы столкнулись с собственными трудностями. К июлю 1946 года Великобритания была вынуждена ввезти 112 000 тонн пшеницы и 50 000 тонн картофеля, чтобы накормить местное население своей зоны (городской и промышленный северо-запад Германии), оплатив это за счет американского кредита.
Британцы получили от Германии не более 29 миллионов долларов в качестве репараций; но оккупация обходилась Лондону в 80 миллионов долларов в год, разницу приходилось покрывать британским налогоплательщикам, хотя британское правительство даже ввело у себя хлебные карточки (этого избегали на протяжении всей войны). По мнению британского канцлера казначейства Хью Далтона, британцы «выплачивали репарации немцам». Американцы не испытывали таких экономических трудностей, и их зона не пострадала от войны так сильно, но ситуация казалась им не менее абсурдной – армия США, в частности, была не очень довольна, поскольку кормить миллионы голодных немцев ей приходилось из собственного бюджета. Как заметил Джордж Кеннан: «Безоговорочная капитуляция Германии… оставила нам единоличную ответственность за ту часть Германии, которая никогда не была экономически самодостаточной в наше время и чьи возможности для самообеспечения катастрофически сократились в результате обстоятельств войны и поражения Германии. В тот момент, когда мы приняли на себя эту ответственность, у нас не было программы восстановления экономики нашей зоны, мы предпочли отложить это до позднейшего урегулирования международным соглашением».
Столкнувшись с этой проблемой и растущим недовольством немцев из-за демонтажа заводов и сооружений и их последующей отправки на восток, глава военной администрации США генерал Клей в мае 1946 года в одностороннем порядке приостановил поставки репараций из американской зоны в Советский Союз (или куда-либо еще), отметив, что советские власти не выполнили свою часть Потсдамских договоренностей. Два месяца спустя британцы последовали его примеру. Это сигнализировало о первом разногласии, но не более того. Французы, как и СССР, по-прежнему хотели репараций, и все четыре союзника все еще формально следовали соглашению 1946 года об уровне промышленного производства, согласно которому Германия должна была поддерживать уровень жизни не выше среднего по Европе (исключая Великобританию и Советский Союз). Более того, британский кабинет министров, заседавший в мае 1946 года, все еще не хотел соглашаться на формальное разделение оккупированной Германии на восточную и западную половины со всеми последствиями, которые это могло бы иметь для европейской безопасности.
Но становилось очевидным, что четыре оккупационные державы не смогут прийти к соглашению. После того как в октябре 1946 года завершился главный Нюрнбергский процесс, а в следующем месяце окончательно определились условия Парижских мирных договоров, союзников военного времени связывала лишь их совместная ответственность за Германию, противоречия в рамках которой все больше выходили на первый план. В конце 1946 года американцы и британцы договорились объединить экономику своих двух оккупационных зон в так называемую «Бизонию»; но даже это еще не означало твердого разделения Германии, а тем более приверженности интеграции Бизонии с Западом. Напротив: три месяца спустя, в феврале 1947 года, французы и британцы демонстративно подписали Дюнкеркский договор, в котором они обязались оказывать взаимную поддержку против любой будущей немецкой агрессии. А госсекретарь США Маршалл в начале 1947 года все еще оптимистично полагал, что какие бы меры ни были приняты для решения немецкой экономической проблемы, они не обязательно приведут к разделению Германии. По крайней мере, в этом вопросе Восток и Запад все еще находились в формальном согласии.
Настоящий разрыв произошел весной 1947 года, на Московской сессии Совета министров иностранных дел США, Великобритании, Франции и Советского Союза (10 марта – 24 апреля), вновь созванной для поиска пути по мирному договору для Германии и Австрии. К тому времени точки разногласий стали очевидны. Британцы и американцы были полны решимости отстроить экономику Западной Германии, чтобы немцы могли не только содержать себя, но и внести вклад в возрождение европейской экономики в целом. Советские представители хотели возобновить репарации из западных зон Германии и с этой целью создать единую немецкую администрацию и экономику, как первоначально (хотя и без конкретики) предусматривалось в Потсдаме. Но западные союзники теперь уже не стремились к единой немецкой администрации. Ибо это повлекло бы за собой не только отказ от населения западных зон Германии – что теперь уже стало самостоятельным политическим соображением, – но и фактическую передачу страны под советский контроль, учитывая военную асимметрию того времени.
Как признал Роберт К. Мерфи, политический советник военного правительства США в Германии, «именно Московская конференция 1947 года…на самом деле опустила железный занавес». Эрнест Бевин оставил всякую серьезную надежду на достижение соглашения по Германии еще до того, как прибыл в Москву, но для Маршалла (и Бидо) этот момент был определяющим. Для Молотова и Сталина, несомненно, тоже. К следующей встрече четырех министров иностранных дел, созванной в Париже с 27 июня по 2 июля для обсуждения очень важного «плана Маршалла», американцы и британцы уже договорились (23 мая) разрешить представительство Германии в новом «Экономическом совете» Бизонии, который стал своего рода прелюдией к правительству Западной Германии.
С этого момента дело пошло стремительно вперед. Ни одна из сторон не уступала и не искала уступок: американцы и британцы, которые давно опасались заключения сепаратного российско-германского мира и допускали задержки и компромиссы, чтобы его предотвратить, теперь могли игнорировать такую вероятность. В августе они в одностороннем порядке увеличили производство в Бизонии (под возмущенные крики советской и французской критики). Директива Объединенного комитета начальников штабов JCS 1067 («План Моргентау») была заменена директивой JCS 1779, формально признающей новые американские цели: экономическое объединение западной зоны Германии и поощрение немецкого самоуправления. Для американцев немцы быстро переставали быть врагами157.
Министры иностранных дел – Молотов, Бевин, Маршалл и Бидо – последний раз провели встречу в Лондоне с 25 ноября по 16 декабря 1947 года. Это была забавная встреча, поскольку на деле отношения уже были разорваны. Западные союзники самостоятельно развивали свою стратегию восстановления Западной Европы, в то время как двумя месяцами ранее Сталин учредил Коминформ, поручил коммунистическим партиям Франции и Италии занять непримиримую позицию в делах своих стран и резко усилил влияние в странах, контролируемых коммунистами и входящих теперь в состав советского блока. Министры, как и прежде, обсудили перспективы создания общегерманского правительства под контролем союзников и другие условия возможного мирного договора. Но дальнейшего соглашения по поводу общей администрации Германии или планов на ее будущее не было, и сессия закончилась, не наметив никаких последующих встреч.
Вместо этого Великобритания, Франция и США начали трехсторонние дискуссии о будущем Германии на расширенной конференции, которая снова проходила в Лондоне с 23 февраля 1948 года. На той же неделе Коммунистическая партия Чехословакии совершила успешный переворот158, сигнализируя об окончательном отказе Сталина от прежней стратегии и признании неизбежности конфронтации, а не соглашения с Западом. В тени пражского переворота Франция и Великобритания расширили свой Дюнкеркский договор до Брюссельского пакта от 17 марта, связав Великобританию, Францию и страны Бенилюкса оборонительным союзом.
Теперь ничего не препятствовало западным лидерам, и на Лондонской конференции они быстро согласились распространить «план Маршалла» на Западную Германию и разработать схемы будущего правительства западногерманского государства. Договоренность была одобрена французской делегацией в обмен на временное отделение региона Саар от Германии и предложение о создании независимого органа по надзору за промышленностью Рура. Эти планы явно отклонялись от Потсдамских соглашений, и генерал Василий Соколовский, советский представитель в Союзном Контрольном совете в Берлине, выразил должный протест (не признавая частые нарушения Советским Союзом тех же соглашений).
10 марта Соколовский осудил планы создания Западной Германии, заявив, что насильственное навязывание капиталистических интересов немецкому населению лишило последнее возможности продемонстрировать свое стремление к социализму, и повторил советские утверждения о том, что западные державы злоупотребляют своим присутствием в Берлине, – который, по его мнению, был частью советской зоны, – для вмешательства в дела Восточной Германии. Десять дней спустя, 20 марта, на заседании Союзного Контрольного совета в Берлине, Соколовский осудил «односторонние действия» западных союзников, «предпринятые в Западной Германии и противоречащие интересам миролюбивых стран и миролюбивых немцев, стремящихся к мирному единству и демократизации своей страны». Затем он с остальными членами советской делегации покинул комнату собрания. Дата следующей встречи не была назначена. Совместная оккупация Германии союзниками закончилась: менее чем через две недели, 1 апреля, советские военные власти в Берлине начали препятствовать наземному движению между Западной Германией и зонами оккупации западных союзников в Берлине. В Европе началась настоящая холодная война.
Из вышеприведенных фактов должно быть ясно: мало смысла задавать вопрос «кто начал холодную войну?». В той степени, в которой холодная война велась из-за Германии, конечный результат – разделенная страна – вероятно, рассматривался всеми сторонами как более выгодный по сравнению с объединенной против них Германией. Никто не планировал такого исхода в мае 1945 года, но лишь единицы оказались им глубоко недовольны. Некоторые немецкие политики, особенно Конрад Аденауэр, даже обязаны своей карьерой разделу страны: если бы Германия оставалась четырехзональной или единой страной, малоизвестный местный политик из дальней западной католической Рейнской области почти наверняка не достиг бы вершины.
Но Аденауэр вряд ли мог считать раскол Германии своей целью, хотя и приветствовал его в частном порядке. Его главный оппонент в первые годы существования Федеративной Республики, социал-демократ Курт Шумахер, был протестантом из Западной Пруссии и неутомимым поборником немецкого единства. В отличие от Аденауэра он с готовностью принял бы нейтрализованную Германию в качестве цены за единое немецкое государство, что, по-видимому, и предлагал Сталин. А позиция Шумахера, вероятно, была в то время более популярной в Германии, поэтому Аденауэру пришлось действовать осторожно, так, чтобы ответственность за разделенную Германию полностью легла на оккупационные силы.
К 1948 году Соединенные Штаты, как и Великобритания, не высказывали недовольства появлением разделенной Германии, где американское влияние доминировало в более крупном западном сегменте. Но люди вроде Джорджа Кеннана, проницательно предвидевшие такой исход, были в меньшинстве (еще в 1945 году он пришел к выводу, что у США «не было другого выбора, кроме как привести свою часть Германии… к такой процветающей и безопасной форме независимости, настолько превосходной, что Восток не сможет ей угрожать»). Американцы, как и Сталин, в эти годы импровизировали. Иногда высказывают предположение, что некоторые ключевые американские решения и декларации, особенно доктрина Трумэна в марте 1947 года, ускорили переход Сталина от компромисса к жесткости, и что в этом смысле ответственность за европейские разногласия лежит на равнодушии Вашингтона или, что еще хуже, на его расчетливой непримиримости. Но это не так.
Доктрина Трумэна, например, оказала удивительно мало влияния на советские расчеты. Заявление президента Трумэна Конгрессу от 12 марта 1947 года о том, что «политикой Соединенных Штатов должна быть поддержка свободных народов, которые сопротивляются попыткам порабощения со стороны вооруженных меньшинств или давления извне», являлось прямым ответом на неспособность Лондона продолжать оказывать помощь Греции и Турции после британского экономического кризиса в феврале 1947 года. Америке пришлось взять на себя роль Великобритании. Таким образом, Трумэн добивался одобрения Конгресса на увеличение своего бюджета на зарубежную помощь на 400 миллионов долларов: чтобы обеспечить финансирование, он представил его в контексте кризиса, вызванного коммунистическим восстанием.
Конгресс отнесся к нему серьезно, а Москва – нет. Сталина мало интересовали Турция и Греция – главные получатели пакета помощи, – и он прекрасно понимал, что его собственная сфера интересов вряд ли будет затронута показной позицией Трумэна. Напротив, он продолжал полагать, что существуют очень хорошие перспективы для раскола внутри западного лагеря. Знаком и предвестником этого стало решение Америки принять на себя прежние британские обязанности в Восточном Средиземноморье. Что бы ни заставило Сталина скорректировать свои планы в Восточной Европе, это явно не была риторика американской внутренней политики159.
Непосредственная причина разделения Германии и Европы кроется, скорее, в собственных ошибках Сталина в эти годы. В Центральной Европе, где он предпочел бы объединенную Германию, слабую и нейтральную, он растратил свое преимущество в 1945 году и последующие годы из-за бескомпромиссной жесткости и конфронтационной тактики. Если Сталин надеялся позволить Германии гнить до тех пор, пока плоды немецкого негодования и безнадежности не упадут ему в руки, тогда он серьезно просчитался – хотя бывали моменты, когда союзные власти в Западной Германии задавались вопросом, не сможет ли он добиться успеха. В этом смысле холодная война в Европе была неизбежным результатом личности советского диктатора и системы, которой он правил.
Но факт остается фактом: Германия была у его ног, как хорошо знали его оппоненты: «Проблема в том, что мы играем с огнем, который нам нечем потушить», как Маршалл заявил Совету национальной безопасности 13 февраля 1948 года. Все, что нужно было сделать Советскому Союзу, – это принять «план Маршалла» и убедить большинство немцев, что Москва искренне стремится к нейтральной, независимой Германии. В 1947 году это радикально изменило бы европейский баланс преимуществ. Что бы Маршалл, Бевин или их советники ни думали о таких маневрах, они были бессильны их предотвратить. Такие тактические просчеты Сталина нельзя приписать Западу. Как выразился Дин Ачесон по другому поводу: «Нам повезло с нашими противниками».
При взгляде назад кажется немного ироничным, что после кровопролитной войны, которая велась против слишком могущественной Германии с целью уменьшить ее власть в центре Европы, победители оказались настолько неспособными договориться о послевоенных мерах по сдерживанию немецкого колосса, что в конечном итоге разделили его между собой с целью по отдельности извлечь выгоду из его восстановленной силы. Сначала британцам, затем американцам, затем – с опозданием французам и, наконец, Советам стало ясно, что единственный способ решить проблему Германии – это изменить условия задачи и объявить проблему решением. Это было неудобно, но это сработало. По словам Ноэля Аннана, офицера британской разведки в оккупированной Германии: «Было неприятно оказаться в союзе с людьми, которые были готовы примкнуть к Гитлеру, чтобы сдержать коммунизм. Но единственной надеждой для Запада было побудить самих немцев создать западное демократическое государство».
V. Начало холодной войны
«Представьте себе Австрийскую империю, разделенную на множество больших и малых республик. Какая прекрасная основа для всеобщей русской монархии».
Франтишек Палацкий (апрель 1848 г.)
«Югославы хотят захватить Греческую Македонию. Они хотят также Албанию и даже части Австрии и Венгрии. Это неразумно. Мне не нравится, как они себя ведут».
Иосиф Сталин, 1945 г.
«Все, что нужно было Красной армии, чтобы выйти к Северному морю, – это сапоги».
Денис Хили
«Идея европейского порядка является не искусственным творением Германии, а необходимостью».
Поль-Анри Спаак (апрель 1942 г.)
«Мы в глубине души знаем, что это что-то такое, чего мы не можем сделать».
Энтони Иден (январь 1952 г.)
«Эта война не такая, как в прошлом; тот, кто оккупирует территорию, тот и навязывает ей собственную социальную систему. Каждый навязывает свою систему настолько, насколько может дотянуться его армия. Иначе и быть не может». Знаменитый афоризм Иосифа Сталина, изложенный Милованом Джиласом в его «Беседах со Сталиным», не был столь оригинален, как казалось. Вторая мировая война ни в коем случае не была первой европейской войной, в которой военные результаты определяли социальные системы: религиозные войны XVI века закончились в 1555 году Аугсбургским миром, где принцип cujus regio ejus religio160 давал правителям возможность устанавливать на собственной территории религию по своему выбору. И на первых этапах наполеоновских завоеваний в Европе в начале XIX века военные успехи очень быстро трансформировались в социальную и институциональную революцию по французской модели.
Тем не менее точка зрения Сталина была ясна – и изложена Джиласу – задолго до коммунистического захвата Восточной Европы. С советской стороны война велась с целью победить Германию и восстановить мощь и безопасность России на ее западных границах. Что бы ни случилось с самой Германией, регион, разделяющий Германию и Россию, нельзя было оставлять в неопределенном состоянии. Территории, протянувшиеся с севера на юг от Финляндии до Югославии, включали в себя небольшие, уязвимые государства, правительства которых в межвоенный период (за частичным исключением Чехословакии) были неизменно враждебны Советскому Союзу. В частности, Польша, Венгрия и Румыния были последовательно недружелюбны по отношению к Москве и с подозрением относились к советским намерениям по отношению к ним. Единственным приемлемым результатом для Сталина было создание – в тех частях региона, которые не были превентивно поглощены самим СССР, – правительств, на которые можно было положиться и которые никогда не будут представлять угрозу советской безопасности.
Но единственным способом гарантировать такой результат было привести политическую систему государств Восточной Европы в соответствие с системой Советского Союза, и именно этого с самого начала намеревался добиться Сталин. С одной стороны, может показаться, что эта цель достаточно очевидна: старые элиты в таких странах, как Румыния или Венгрия, были дискредитированы, и нетрудно было устранить их и начать все заново. Во многих странах советские войска приветствовали как освободителей и предвестников перемен и реформ.
С другой стороны, Советский Союз почти не имел никаких рычагов влияния во внутренних делах своих западных соседей, кроме подавляющего военного присутствия. Коммунистам в большей части региона было запрещено участвовать в общественной жизни и легальной политической деятельности на протяжении большей части предыдущей четверти века. Даже там, где коммунистические партии были легальны, их отождествление с Россией и жесткие «сектантские» практики, диктуемые Москвой на протяжении большей части периода после 1927 года, свели их роль в восточноевропейской политике к маргинальной. Советский Союз еще больше способствовал их слабости, заключая в тюрьмы и подвергая чисткам многих польских, венгерских, югославских и других коммунистов, нашедших убежище в Москве: например, почти полностью в межвоенный период было уничтожено руководство Польской коммунистической партии.
Таким образом, когда Матьяш Ракоши, лидер Венгерской коммунистической партии, был возвращен из Москвы в Будапешт в феврале 1945 года, он мог рассчитывать в Венгрии на поддержку примерно 4000 коммунистов. В Румынии, по словам румынского коммунистического лидера Анны Паукер, партия насчитывала менее тысячи членов при населении почти 20 миллионов человек. Ситуация в Болгарии была немногим лучше: в сентябре 1944 года численность коммунистов составляла около 8 тысяч. Только в промышленных регионах Богемии и Югославии, где партия отождествлялась с победившим партизанским сопротивлением, коммунизм имел что-то вроде массовой базы.
Характерно осторожный и все еще поддерживающий рабочие отношения с западными державами Сталин, таким образом, первоначально использовал тактику, уже знакомую по годам Народного фронта 1930-х годов и по коммунистической практике во время гражданской войны в Испании: содействие формированию правительств «Фронта», коалиций коммунистов, социалистов и других «антифашистских» партий, которые исключали и наказывали старый режим и его сторонников, но были осторожными и «демократическими», реформистскими, а не революционными. К концу войны или вскоре после нее в каждой стране Восточной Европы сформировалось такое коалиционное правительство.
Учитывая продолжающиеся научные разногласия по поводу ответственности за раздел Европы, возможно, стоит подчеркнуть, что ни Сталин, ни его местные представители не сомневались в своих долгосрочных целях. Коалиции прокладывали дорогу к власти коммунистическим партиям в регионе, где те исторически были слабы; они всегда были лишь средством достижения этой цели. Как Вальтер Ульбрихт, лидер восточногерманских коммунистов, объяснил в частном порядке своим последователям, когда они выражали недоумение по поводу политики партии в 1945 году: «Совершенно ясно – она должна выглядеть демократичной, но мы должны держать все под своим контролем».
На самом деле контроль имел гораздо большее значение, чем политика. Не случайно в каждом коалиционном правительстве – «Отечественном фронте», «Правительстве единства» или «блоке антифашистских партий» – в Восточной Европе коммунисты стремились получить контроль над определенными ключевыми министерствами. Среди них – Министерство внутренних дел, которое дало партии власть над полицией и силами безопасности, а также право выдавать или отказывать в выдаче лицензий на издание газет; Министерство юстиции, контролирующее чистки, трибуналы и судей; Министерство сельского хозяйства, которое проводило земельные реформы и перераспределение и, таким образом, имело возможность оказывать благосклонность и покупать лояльность миллионов крестьян. Коммунисты также заняли ключевые позиции в комитетах по «денацификации», окружных комиссиях и профсоюзах.
И наоборот, коммунисты в Восточной Европе не спешили претендовать на должности президента, премьер-министра или министра иностранных дел, часто предпочитая оставлять это своим коалиционным союзникам из Социалистической, Аграрной или Либеральной партий. Это отражало первоначальную послевоенную расстановку в правительствах (коммунисты были в меньшинстве) и успокоило западных наблюдателей. Местное население не обманули, и оно приняло собственные меры предосторожности – число членов Коммунистической партии Румынии выросло до 800 000 к концу 1945 года, – но во многих отношениях коммунистическая стратегия действительно была обнадеживающе умеренной. Вместо коллективизации земли партия настаивала на ее распределении среди безземельных. Кроме конфискации «фашистской» собственности, партия не настаивала на национализации или огосударствлении – требовала этого не больше, а обычно даже меньше, чем некоторые из ее партнеров по коалиции. И о «социализме» как о цели говорилось очень мало.
Заявленная цель коммунистов в 1945 и 1946 годах заключалась в том, чтобы «завершить» неоконченные буржуазные революции 1848 года, перераспределить собственность, гарантировать равенство и утвердить демократические права в той части Европы, где этого всегда не хватало. Это были правдоподобные цели, по крайней мере на первый взгляд, и они понравились в регионе и в Западной Европе многим из тех, кто хотел хорошо думать о Сталине и его целях. Однако популярность самих коммунистов резко снизилась в ходе серии местных и национальных выборов в Восточной Германии, Австрии и Венгрии. Там очень рано стало ясно (в случае с Венгрией на муниципальных выборах в Будапеште в ноябре 1945 года), что, как бы успешно коммунисты ни заняли местные влиятельные позиции, им никогда не удастся достичь власти посредством избирательной урны. Несмотря на все преимущества военной оккупации и экономического покровительства, кандидаты от коммунистов последовательно терпели поражение от представителей старых либеральных, социал-демократических и аграрных/крестьянских партий.
В результате коммунистические партии приняли стратегию скрытого давления, за которым следовали открытый террор и репрессии. В течение 1946 и 1947 годов они клеветали на оппонентов, угрожали, избивали, арестовывали, судили как «фашистов» или «коллаборационистов», заключали в тюрьмы или даже расстреливали. «Народные» милиции помогли создать атмосферу страха и неуверенности, в которой представители коммунистов затем обвинили своих политических критиков. Уязвимые или непопулярные политики из некоммунистических партий подвергались общественному осуждению, в то время как их коллеги соглашались с таким жестоким обращением в надежде, что к ним оно не будет применено. Так, в Болгарии уже летом 1946 года 7 из 22 членов «Президиума» Аграрного союза и 35 из 80 членов его управляющего совета находились в тюрьме. Типичным было обвинение против сторонника Аграрного союза журналиста Кунева: в том, что в одной статье он «воистину преступным образом назвал болгарское правительство политическими и экономическими мечтателями».
Аграрии, либералы и другие основные партии оказались легкой мишенью, их обвиняли в склонности к фашизму или антинациональных настроениях и устранили поэтапно. Более сложным препятствием на пути коммунистических амбиций стали местные социалистические и социал-демократические партии, разделявшие реформаторские амбиции коммунистов. Нелегко было обвинить социал-демократов в Центральной и Восточной Европе в «фашизме» или коллаборационизме – обычно они были такими же жертвами репрессий, как и коммунисты. И насколько в преимущественно сельской Восточной Европе существовал электорат промышленного рабочего класса, его лояльность традиционно была социалистической, а не коммунистической. Таким образом, поскольку социалистов было нелегко победить, коммунисты предпочли присоединиться к ним.
Или, скорее, присоединить социалистов к себе. Это был хорошо известный ход коммунистов. Первоначальная тактика Ленина с 1918 по 1921 год заключалась в том, чтобы расколоть социалистические партии Европы, объединить радикальные левые элементы в новообразованные коммунистические движения и осудить оставшуюся часть как реакционную и отсталую. Но когда коммунистические партии оказались в меньшинстве в течение следующих двух десятилетий, подход Москвы изменился и вместо этого коммунисты предложили (в основном более крупным) социалистическим партиям перспективу левого «единства», но под эгидой коммунистов. В условиях освобожденной Восточной Европы это предложение показалось многим социалистам разумным.
Даже в Западной Европе некоторые левые члены Французской и Итальянской социалистических партий соблазнились приглашением коммунистов создать единую политическую силу. В Восточной Европе давление оказалось буквально непреодолимым. Процесс начался в советской зоне Германии, где (на секретной встрече в Москве в феврале 1946 года) коммунисты приняли решение провести слияние с гораздо более крупными социалистическими «союзниками». Это слияние завершилось два месяца спустя рождением Социалистической единой партии (характерным для этих слияний было то, что объединившаяся партия сознательно избегала термина «коммунистический»). Довольно многие бывшие лидеры социал-демократов Восточной Германии согласились на слияние и получили почетные посты в новой партии и последующем правительстве Восточной Германии. Социалистов, протестовавших или выступавших против новой партии, осуждали, исключали из партии, а затем из общественной жизни или отправляли в ссылку.
В остальных странах советского блока аналогичные по структуре коммунистически-социалистические «союзы» появились несколько позже, в течение 1948 года: в Румынии – в феврале 1948 года; в Венгрии и Чехословакии – в июне; в Болгарии – в августе; в Польше – в декабре. К тому времени социалистические партии снова и снова раскалывались по вопросу слияния, так что задолго до своего исчезновения они перестали быть эффективной политической силой в своей стране. Как и в Германии, бывшие социал-демократы, связавшие судьбу с коммунистами, были заслуженно награждены пустыми званиями: первым главой государства в коммунистической Венгрии, назначенным 30 июля 1948 года, стал Арпад Сакашич, бывший социалист.
Социал-демократы в Восточной Европе оказались в безвыходном положении. Западные социалисты часто поощряли их слияние с коммунистами либо из наивной веры, что это принесет пользу всем, либо в надежде смягчить поведение коммунистов. Еще в 1947 году независимым социалистическим партиям в Восточной Европе (т. е. социалистам, отказавшимся сотрудничать со своими товарищами-коммунистами) было запрещено присоединяться к международным социалистическим организациям на том основании, что они мешали союзу «прогрессивных» сил. Тем временем дома они подвергались унижениям и насилию. Даже когда они примкнули к коммунистам, их положение едва ли улучшилось – на «объединительном» съезде двух партий в Румынии в феврале 1948 года лидер коммунистов Анна Паукер обвинила своих бывших коллег-социалистов в систематическом саботаже, раболепстве перед реакционными правительствами и антисоветской «клевете».
После уничтожения, тюремного заключения или поглощения своих главных противников коммунисты действительно добились гораздо более высоких результатов на выборах 1947 года и последующих лет, чему способствовали жестокие нападения на оставшихся оппонентов, запугивание на избирательных участках и откровенные злоупотребления при подсчете голосов. Затем, как правило, следовало формирование правительств, в которых коммунистическая или объединенная «Рабочая» или «Единая» партия теперь явно доминировала: партнерам по коалиции, если таковые имелись, были назначены номинальные, пустые роли. В соответствии с этим переходом от коалиций единого фронта к коммунистической монополии на власть, советская стратегия в течение 1948 и 1949 годов вернулась к радикальной политике государственного контроля, коллективизации, уничтожения среднего класса, чисток и наказания реальных и воображаемых противников.
Эта история первоначального овладения Советами Восточной Европой описывает процесс, общий для всех стран региона. Расчеты Сталина, как правило, не учитывали национальное многообразие. Сталин предпочитал, по крайней мере до осени 1947 года, чтобы коммунисты получали власть законными или внешне законными средствами там, где у них имелся такой шанс. Но на первом месте стояла власть, а не законность, поэтому тактика коммунистов становилась более конфронтационной и все меньше учитывала юридические или политические ограничения. Что подумают в других странах, перестало что-либо значить, когда стало ясно, что успех на выборах ускользает от коммунистов.
Однако не везде все было одинаково. В Болгарии и Румынии советское влияние было наиболее сильным – отчасти потому, что обе страны находились в состоянии войны с СССР, отчасти из-за слабости местных коммунистов, но главным образом просто потому, что география с самого начала отнесла их к советской сфере. В Болгарии лидер коммунистов (и бывший секретарь Коминтерна) Георгий Димитров еще в октябре 1946 года прямо заявил, что любой, кто проголосует за антикоммунистическую оппозицию, будет считаться предателем. Несмотря на это, оппоненты коммунистов получили 101 из 465 мест в парламенте на последующих всеобщих выборах. Но оппозиция была обречена: единственным, что мешало Красной армии и ее местным союзникам открыто уничтожить любое инакомыслие, была необходимость работать с западными союзниками над мирным договором для Болгарии и добиться англо-американского признания коммунистического правительства в качестве законной власти в Болгарии.
После подписания мирных договоров коммунистам не было смысла медлить, и хронология последующих событий показательна. 5 июня 1947 года Сенат США ратифицировал Парижские мирные договоры с Болгарией, Румынией, Венгрией, Финляндией и Италией, несмотря на опасения американских дипломатов в Софии и Бухаресте. Уже на следующий день ведущий антикоммунистический политик Болгарии, лидер Аграрной партии Никола Петков (который отказался последовать за более сговорчивыми аграриями в Отечественный фронт коммунистов) был арестован. Суд над ним длился с 5 по 15 августа. 15 сентября мирный договор с Болгарией официально вступил в силу, а четыре дня спустя США предложили правительству в Софии дипломатическое признание. Через 96 часов Петков был казнен, приговор был отложен до официального заявления со стороны Америки. После расправы над Петковым болгарские коммунисты не боялись уже никаких препятствий. Как позднее заметил советский генерал Бирюзов, обсуждая поддержку Красной армией болгарских коммунистов против «буржуазных» партий: «Мы не имели права отказывать болгарскому народу в помощи по разгрому этой рептилии».
В Румынии позиция коммунистов была даже слабее, чем в Болгарии, где, по крайней мере, существовала историческая симпатия к России, на которую партия могла попытаться опереться161. Хотя Советы гарантировали возвращение Румынии Северной Трансильвании (переданной Венгрии под давлением в 1940 году), Сталин не собирался возвращать Бессарабию или Буковину, включенные в состав СССР, а также регион Южной Добруджи на юго-востоке Румынии, который теперь присоединили к Болгарии. Как следствие, румынские коммунисты были вынуждены оправдывать значительные территориальные потери так же, как в межвоенные годы, когда им мешали советские претензии на Бессарабию, тогдашнюю румынскую территорию.
Хуже того, румынские коммунистические лидеры часто даже не были румынами, по крайней мере, по традиционным румынским критериям. Анна Паукер была еврейкой, Эмиль Боднарас украинцем, Василе Лука выходцем из трансильванских немцев. Другие были венграми или болгарами. Воспринимаемые как чужаки, румынские коммунисты полностью зависели от советских войск. Их выживание внутри страны зависело не от победы на выборах (что никогда даже отдаленно не рассматривалось как практическая цель), а от скорости и эффективности, с которой они могли получить власть, разделить и уничтожить своих противников в «исторических» партиях либерального центра, и с этой задачей они отлично справились. Уже в марте 1948 года правительственный список получил 405 из 414 мест на национальных выборах. В Румынии, как и в Болгарии (или в Албании, где Энвер Ходжа мобилизовал общины южных тосков против племенного сопротивления северных гегов162), подрывная деятельность и насилие были единственным путем к власти.
Полякам тоже было суждено войти в советскую сферу после Второй мировой войны. Это произошло из-за их расположения на пути из Берлина в Москву; из-за их исторической роли давнего препятствия российским имперским амбициям на Западе; а также потому, что и в Польше перспективы спонтанного возникновения по воле народа дружественного Советскому Союзу правительства были минимальными. Однако разница между Польшей и балканскими государствами заключалась в том, что Польша стала жертвой Гитлера, а не его союзником; сотни тысяч польских солдат сражались на стороне союзных армий на Восточном и Западном фронтах; и поляки питали надежды относительно своих послевоенных перспектив.
Как оказалось, перспективы эти были не такими уж и плохими. В июле 1944 года советские власти создали так называемый «Люблинский комитет», чтобы иметь готовое правительство и привести его к власти, как только Союз доберется до Варшавы. Польские коммунисты – члены комитета хоть и вряд ли могли претендовать на массовую базу, но они имели весомую степень местной поддержки, особенно среди молодежи, и могли указать на некоторые реальные преимущества советской «дружбы»: эффективную гарантию против немецкого территориального реваншизма (серьезное соображение в то время) и политику национальных обменов, посредством которой Польша была «очищена» от оставшегося украинского меньшинства, а этнические поляки с востока были переселены в пределах новых национальных границ. Эти соображения позволили польским коммунистам, при всей их маргинальности (многие из них также были еврейского происхождения), претендовать на место в польской национальной и даже националистической политической традиции.
Тем не менее польские коммунисты тоже всегда были незначительным меньшинством на выборах. Польская крестьянская партия Станислава Миколайчика насчитывала в декабре 1945 года около 600 000 членов, что в десять раз превышает число активистов коммунистической Польской рабочей партии (Польской объединенной рабочей партии после поглощения ею социалистов в декабре 1948 года). Но Миколайчик, премьер-министр военного правительства в изгнании, серьезно пострадал из-за характерной для Польши настойчивости своей партии в том, чтобы быть одновременно антинацистской и антисоветской.
Как показали дальнейшие события, Сталин был более или менее безразличен к успеху «социализма» в Польше. Но он был глубоко заинтересован в общей направленности польской политики, особенно внешней. Вместе с исходом противостояния с Германией, эта политика была для него важнее всего остального, по крайней мере, в Европе. Соответственно, Крестьянская партия постепенно отодвигалась в сторону, ее сторонники сталкивались с угрозами, ее лидеры подвергались нападкам, а ее авторитет ставился под сомнение. На явно сфальсифицированных парламентских выборах в Польше в январе 1947 года возглавляемый коммунистами «Демократический блок» получил 80 % голосов, а Крестьянская партия – всего 10 %163. Девять месяцев спустя, опасаясь за свою жизнь, Миколайчик бежал из страны. Остатки Армии Крайовой военного времени продолжали вести партизанскую войну с коммунистическими властями еще несколько лет, но их дело было безнадежным.
В Польше Советский Союз имел настолько очевидный интерес к политическому обустройству страны, что военные иллюзии поляков – до и после Ялты – могли показаться донкихотскими. Однако в Венгрии идеи «венгерского пути к социализму» не были такими уж фантастическими. Главным послевоенным интересом Москвы в отношении Венгрии стало обеспечение безопасного прохода для войск Красной армии, если им понадобится двинуться на запад, в Австрию (или – позже – на юг, в Югославию). Если бы местные коммунисты пользовались широкой общественной поддержкой, их советские советники, возможно, были бы готовы использовать «демократическую» тактику дольше, чем в реальности.
Но и в Венгрии коммунисты оставались непопулярными, даже в Будапеште. Несмотря на то, что Партия мелких хозяев (венгерский эквивалент аграрных партий в других странах) называлась реакционной и даже фашистской, она получила абсолютное большинство на национальных выборах в ноябре 1945 года. При поддержке социалистов (чей лидер Анна Кетли отказывалась верить в то, что коммунисты опустятся до фальсификации выборов) коммунистам удалось изгнать некоторых депутатов от Партии мелких хозяев из парламента и в феврале 1947 года обвинить их в заговоре, а их лидера Белы Ковача – в шпионаже против Красной армии. Ковач был отправлен в Сибирь164, откуда вернулся в 1956 году. На новых выборах в августе 1947 года, бессовестно сфальсифицированных коммунистическим министром внутренних дел Ласло Райком, коммунистам все же удалось получить только 22 % голосов, хотя доля Партии мелких хозяев была должным образом сокращена до 15 %. В этих обстоятельствах путь Венгрии к социализму быстро совпал с путем ее восточных соседей. На следующих выборах в мае 1949 года «Народный фронт» получил 95,6 % голосов.
Оглядываясь назад, легко увидеть, что надежды на демократическую Восточную Европу после 1945 года всегда были тщетными. В Центральной и Восточной Европе было мало коренных демократических или либеральных традиций. Межвоенные режимы в этой части Европы были коррумпированными, авторитарными и в некоторых случаях террористическими. Старые руководящие касты часто были продажными. Настоящим правящим классом в межвоенной Восточной Европе были чиновники, набранные из тех же социальных групп, которые составляли административные кадры коммунистических государств. Несмотря на всю риторику «социализма», переход от авторитарной отсталости к коммунистической «народной демократии» можно было совершить в один шаг. Неудивительно, что история приняла такой поворот.
Позиции антикоммунистов ослабляла пугающая перспектива возвращения к власти в Румынии, Польше или Венгрии действующих лиц политики, проводившейся до 1939 года, ********** ***** ****** **** **** ***** ********* ******** ********* ****** **** ********** *******165. Французский коммунистический лидер Жак Дюкло лукаво спросил в коммунистической ежедневной газете L’Humanité от 1 июля 1948 года: не является ли Советский Союз лучшей гарантией этих стран не только от возврата к плохим старым временам, но и самой их национальной независимости? Действительно, многим в то время так казалось. Как заметил Черчилль: «Однажды немцы захотят вернуть себе свою территорию, и поляки не смогут их остановить». Советский Союз стал теперь самопровозглашенным защитником новых границ Румынии и Польши, не говоря уже о перераспределенной земле изгнанных немцев и прочих собственников по всему региону.
Таким было напоминание (хотя в нем не было необходимости) о повсеместном присутствии Красной армии. 37-я армия 3-го Украинского фронта была в сентябре 1944 года выделена из оккупировавших Румынию войск и дислоцировалась в Болгарии, где оставалась до подписания мирных договоров в 1947 году. Советские войска находились в Венгрии до середины 50-х годов (и снова вернулись туда после 1956 года), в Румынии – до 1958 года. Германская Демократическая Республика на протяжении всех 40 лет своего существования находилась под советским военным контролем, и советские войска регулярно проходили транзитом через Польшу. Советский Союз не собирался покидать эту часть Европы, будущее которой, таким образом, было тесно связано с судьбой его гигантского соседа, как показали последующие события.
Очевидным исключением была, конечно, Чехословакия. Многие чехи приветствовали русских как освободителей. Благодаря Мюнхену у них было мало иллюзий относительно западных держав, а лондонское правительство в изгнании Эдварда Бенеша было единственным, которое сделало недвусмысленные предложения Москве задолго до 1945 года. Как сам Бенеш выразил свою позицию Молотову в декабре 1943 года, «в вопросах первостепенной важности [мы] …всегда будем говорить и действовать так, как было бы удобно представителям советского правительства». Бенеш, возможно, не осозновал риск советского вмешательства так же хорошо, как его наставник, покойный президент Томас Масарик, но и он не был дураком. Прага собиралась дружить с Москвой по той же причине, по которой она стремилась к тесным связям с Парижем до 1938 года: Чехословакия была маленькой, уязвимой страной в Центральной Европе и нуждалась в защитнике.
Таким образом, хотя Чехословакия во многих отношениях была самой западной из «восточных» европейских стран – с исторически плюралистической политической культурой, значительным городским и промышленным сектором, процветающей капиталистической экономикой до войны и ориентированной на Запад социал-демократической политикой после нее, – Чехословакия была также ближайшим союзником СССР в регионе после 1945 года, несмотря на потерю своего самого восточного района, Закарпатской Руси, в результате советских территориальных «корректировок». Именно поэтому Бенеш, единственный из премьер-министров Восточной и Юго-Восточной Европы, находившихся в изгнании во время войны, смог вернуть свое правительство домой, где в апреле 1945 года он реорганизовал его, включив в него семь коммунистов и одиннадцать министров из остальных четырех партий.
Чешские коммунисты во главе с их лидером Клементом Готвальдом искренне верили, что их шансы прийти к власти посредством избирательной урны высоки. Они добились приличных результатов на последних предвоенных выборах в Чехословакии, получив в 1935 году 849 000 голосов (10 % от общего числа). Они не зависели от Красной армии, которая вышла из Чехословакии в ноябре 1945 года (хотя в Праге, как и везде, Советский Союз поддерживал значительное присутствие разведки и тайной полиции через свое дипломатическое представительство). На действительно свободных, хотя и проходивших в психологически тяжелой атмосфере выборах в Чехословакии в мае 1946 года Коммунистическая партия получила 40,2 % голосов в чешских округах Богемия и Моравия, 31 % в преимущественно сельской и католической Словакии. Только Словацкая демократическая партия добилась большего успеха, а ее привлекательность по определению ограничивалась словаками, составлявшими треть населения страны166.
Чешские коммунисты ожидали дальнейшего успеха, поэтому первоначально они приветствовали перспективу помощи по «плану Маршалла» и предприняли кампании по привлечению новых членов, чтобы укрепить свои перспективы на будущих выборах: количество членов партии, составлявшее около 50 000 в мае 1945 года, выросло до 1 220 000 в апреле 1946 года и достигло 1 310 000 в январе 1948 года (при населении страны всего 12 миллионов человек). Коммунисты, конечно, не преминули использовать покровительство и давление, чтобы заручиться поддержкой. И, как и везде, они приняли меры предосторожности, получив жизненно важные министерства и поставив своих людей на ключевые посты в полиции и других органах. Но в преддверии выборов 1948 года доморощенные коммунисты Чехословакии готовились прийти к полной власти по «чешскому пути», который все еще выглядел совсем иначе, чем на востоке.
Неясно, поверило ли советское руководство заверениям Готвальда о том, что Чехословацкая коммунистическая партия одержит победу без посторонней помощи. Но, по крайней мере, до осени 1947 года Сталин оставил Чехословакию в покое. Чехи изгнали судетских немцев (что сделало их врагами немцев и, таким образом, заставило их страну еще больше зависеть от советской защиты), а упор послевоенного правительства Бенеша на экономическое планирование, государственную собственность и ударный труд напомнил одному французскому журналисту в мае 1947 года риторику и настроения раннего советского стахановского движения. На рекламных щитах в Праге были портреты Сталина рядом с портретами самого президента Бенеша задолго до того, как коммунисты даже создали собственное правительство, не говоря уже о том, чтобы обеспечить себе монополию на власть. Мы видели, что министр иностранных дел Ян Масарик и его коллеги летом 1947 года, не колеблясь, отклонили «план Маршалла» по указанию Москвы. Короче говоря, Сталину не на что было жаловаться в поведении Чехословакии.
Тем не менее в феврале 1948 года коммунисты организовали политический переворот в Праге, воспользовавшись неосмотрительной отставкой министров-некоммунистов (из-за вопроса о проникновении коммунистов в полицию), чтобы захватить контроль над страной. Пражский переворот имел огромное значение именно потому, что он произошел в более или менее демократической стране, которая казалась столь дружественной Москве. Это воодушевило западных союзников, которые сделали из этого вывод, что коммунизм движется на запад167. Вероятно, это спасло финнов: благодаря проблемам, которые чешский переворот создал для Сталина в Германии и других странах, он был вынужден в апреле 1948 года пойти на компромисс с Хельсинки и подписать Договор о дружбе. При этом первоначально он пытался навязать Финляндии восточноевропейское решение, расколов социал-демократов, вынуждая их объединиться с коммунистами в Демократический союз народа Финляндии – и тем самым привести последний к власти168.
На Западе Прага открыла глаза социалистам на реалии политической жизни в Восточной Европе. 29 февраля 1948 года стареющий Леон Блюм опубликовал во французской социалистической газете Le Populaire чрезвычайно влиятельную статью, критикующую неспособность западных социалистов высказаться о судьбе своих товарищей в Восточной Европе. Благодаря Праге значительная часть левых некоммунистов во Франции, Италии и других странах теперь прочно обосновалась в западном лагере, что привело к изоляции и растущему бессилию коммунистических партий в странах за пределами советской досягаемости.
Если Сталин спланировал пражский переворот, не предвидя полностью этих последствий, то это произошло не только потому, что он всегда рассчитывал определенным образом обеспечить соблюдение своей воли во всем блоке. И не потому, что Чехословакия имела большое значение в общей схеме. Произошедшее в Праге (как и события в Германии, где советская политика быстро переходила от бойкота своих бывших союзников и разногласий с ними к открытой конфронтации) являлось возвращением Сталина к стилю и стратегии предыдущей эпохи. Этот сдвиг был вызван в общих чертах беспокойством Сталина по поводу своей неспособности определять европейские и немецкие дела по собственному желанию; но также и прежде всего его растущим раздражением по поводу Югославии.
В 1947 году коммунистическое правительство Югославии под руководством Иосипа Броз Тито имело уникальный статус. В Югославии коммунистическая партия единственной в Европе пришла к власти собственными усилиями, не завися ни от местных союзников, ни от иностранной помощи. Конечно, в декабре 1943 года британцы прекратили посылать помощь конкурирующим партизанам-четникам и переключили свою поддержку на Тито, а в первые послевоенные годы Управление помощи и восстановления ООН (UNRRA) потратило больше денег (415 миллионов долларов США) на помощь Югославии, чем где-либо еще в Европе. 72 % этих денег поступило из Соединенных Штатов. Но для современников имело значение то, что югославские коммунистические партизаны стали единственным победоносным Сопротивлением немецким и итальянским оккупантам.
Воодушевленные своей победой, коммунисты Тито не имели никакой склонности к коалициям такого рода, которые создавались в других частях освобожденной Восточной Европы, и приступили к немедленному уничтожению всех своих противников. На первых послевоенных выборах в ноябре 1945 года избирателям был предоставлен однозначный выбор: Народный фронт Тито… или урна с недвусмысленной надписью «оппозиция». В январе 1946 года Коммунистическая партия Югославии представила конституцию, непосредственно созданную по образцу конституции СССР. Тито форсировал массовые аресты, бросал в тюрьмы и казнил своих противников, а также проводил принудительную коллективизацию земли, в то время как коммунисты в соседних Венгрии и Румынии все еще тщательно выверяли свои действия ради более приемлемого имиджа. Югославия будто находилась на острие европейского коммунизма.
На первый взгляд югославский радикализм и успех Коммунистической партии Югославии в установлении твердого контроля над стратегически важным регионом казались выгодными для Советского Союза, а отношения между Москвой и Белградом были теплыми. Москва безмерно хвалила Тито и его партию, проявляла большой энтузиазм по поводу их революционных достижений и выставляла Югославию в качестве модели для подражания. Югославские лидеры, в свою очередь, пользовались любой возможностью, чтобы подчеркнуть свое уважение Советскому Союзу; они считали себя проводниками большевистской модели революции и правительства на Балканах. Как вспоминал Милован Джилас, «все мы были предрасположены к [СССР] по духу. И все мы остались бы ему преданы, если бы не его собственные великодержавные стандарты лояльности».
Но преданность Югославии большевизму, с точки зрения Сталина, всегда была чуть более восторженной, чем нужно. Сталина, как мы уже видели, интересовала не столько революция, сколько власть. Москва должна была определить стратегию коммунистических партий, Москва должна была решить, когда нужен умеренный подход, а когда следует принять радикальную линию. Будучи авангардом мировой революции, Советский Союз был не одной из моделей революции, а единственной моделью. При соответствующих обстоятельствах менее крупные коммунистические партии могли бы последовать этому примеру, но было бы неразумно с их стороны пытаться превзойти Советы. И это была главная слабость Тито в глазах Сталина. В своем стремлении насаждать коммунистический стандарт в Юго-Восточной Европе бывший партизанский генерал опережал советские расчеты. Революционные успехи вскружили ему голову: он становился святее Папы Римского.
Сталин не сразу пришел к этим выводам, хотя его недовольство по поводу «неопытного» Тито отмечалось еще в январе 1945 года. Помимо растущего в Москве ощущения, что Тито зазнался и выставил местную югославскую революцию в качестве модели, альтернативной советской, разногласия между Сталиным и Тито возникли по практическим вопросам региональной политики. Югославы под руководством Тито вынашивали амбиции, уходящие корнями в раннюю балканскую историю, по включению Албании, Болгарии и части Греции в состав расширенной Югославии в рамках новой Балканской федерации. Эта идея имела определенную привлекательность за пределами Югославии – Трайчо Костов, один из коммунистических лидеров в Софии, видел в ней экономический смысл для Болгарии – и представляла собой дальнейший разрыв с национализмом малых государств, который так мешал перспективам этих стран перед войной.
Сам Сталин поначалу был не прочь обсудить Балканскую федерацию, а Димитров, доверенное лицо Сталина в Коминтерне и первый коммунистический лидер Болгарии, открыто говорил об этой перспективе еще в январе 1948 года. Но в этом привлекательном плане объединить всю Юго-Восточную Европу в единое федеративное устройство под коммунистическим правлением было две проблемы. То, что начиналось как основа взаимного сотрудничества между местными коммунистами, вскоре в подозрительных глазах Сталина стало больше похоже на попытку одного из них добиться региональной гегемонии. Одно это, вероятно, со временем привело бы Сталина к желанию ограничить амбиции Тито. Но очень важно было и то, что Тито создавал проблемы Сталину на Западе.
Югославы открыто поддерживали и поощряли греческое восстание в 1944 году и, что более значимо, снова вспыхнувшую три года спустя в Греции гражданскую войну. Эта поддержка соответствовала довольно нарциссическому активизму самого Тито, который помогал греческим коммунистам повторять его собственные успехи, а также была окрашена югославскими интересами в спорных «славянских» регионах греческой Македонии. Но Греция находилась в сфере интересов Запада, как очень ясно дали понять Черчилль, а затем и Трумэн. Сталин не собирался провоцировать ссоры с Западом из-за Греции, которая для него была второстепенным вопросом. Греческие коммунисты наивно полагали, что их восстание принесет советскую помощь, возможно, даже вмешательство советских войск, но этого никогда не было в планах. Напротив, Сталин считал их недисциплинированными авантюристами, преследующими безнадежные цели и способными вызвать американскую интервенцию.
Поэтому провокационная поддержка Тито греческих повстанцев раздражала Сталина (который справедливо рассуждал, что без помощи Югославии греческий конфликт давно разрешился бы мирным путем169) и еще больше отдаляла друг от друга советского лидера и его балканского послушника. Но Тито ставил Сталина в неловкое положение и усиливал англо-американское недовольство не только своими действиями на Южных Балканах. В Триесте и на полуострове Истрия территориальные амбиции Югославии препятствовали соглашению союзников по мирному договору с Италией: когда договор был, наконец, подписан в сентябре 1947 года, он оставил будущее региона Триеста неопределенным, поскольку союзные войска все еще располагались там, чтобы предотвратить югославское вторжение. В соседней Каринтии, самом южном районе Австрии, Тито требовал территориального урегулирования в пользу Югославии, в то время как Сталин предпочитал нерешенный статус-кво. Это имело для Советов существенное преимущество, позволяя им держать армию в восточной Австрии и, таким образом, в Венгрии тоже.
Сочетание югославянского ирридентизма и партизанского революционного рвения Тито все больше раздражало Сталина. Согласно «Официальной британской истории Второй мировой войны», после мая 1945 года в западных военных кругах широко распространилось мнение, что если Третья мировая война разразится в ближайшее время, то начнется она в Триесте. Но Сталин не желал Третьей мировой войны, тем более из-за малоизвестного уголка северо-восточной Италии. Ему также было не очень приятно видеть, что Коммунистической партии Италии мешали непопулярные территориальные амбиции ее коммунистического соседа.
По всем этим причинам Сталина уже к лету 1947 года внутренне раздражала ситуация в Югославии. Ему не нравилось, что повсюду на железнодорожном вокзале в болгарской столице висели плакаты с изображением Тито, а не только Сталина и Димитрова, и что венгерские коммунисты начали говорить о подражании югославской модели коммунистического правления – даже рабски лояльный Ракоши, как сообщается, воспевал Тито на встрече с самим Сталиным в Москве в конце 1947 года. Тито стал не просто дипломатическим затруднением для Советского Союза в его отношениях с западными союзниками; он создавал проблемы внутри самого международного коммунистического движения.
Для сторонних наблюдателей коммунизм представлял собой единую политическую единицу, сформированную и управляемую московским «центром». Но с точки зрения Сталина все было сложнее. С конца 1920-х годов и до начала войны Москве действительно удалось установить свой контроль над мировым коммунистическим движением, за исключением Китая. Но война все изменила. В сопротивлении немцам Советский Союз вынужденно использовал патриотизм, свободу, демократию и многие другие «буржуазные» цели. Коммунизм утратил свой революционный порыв и сознательно стал частью широкой антифашистской коалиции. Это, конечно, была и тактика довоенных Народных фронтов, но в Москве 1930-х годов удавалось сохранять жесткий контроль над зарубежными партиями – посредством финансовой помощи, личного вмешательства и террора.
Во время войны этот контроль был утерян, символом чего стало закрытие Коминтерна в 1943 году. И он полностью не восстановился в первые послевоенные годы: югославская партия была единственной в Европе, действительно пришедшей к власти без советского вмешательства. Однако в Италии и Франции коммунистические партии, хотя и заявляли о неизменной лояльности Москве, вели свою повседневную работу без советов и указаний из-за границы. Местных партийных лидеров не информировали о намерениях Сталина. Подобно чехам, но с еще меньшим влиянием со стороны СССР, они следовали тому, что сами называли французским или итальянским «путем к социализму», работая в рамках правящих коалиций и рассматривая национальные и коммунистические цели как вполне совместимые.
Все начало меняться летом 1947 года. В мае 1947 года министров-коммунистов изгнали из правительств Франции и Италии. Для них это стало неожиданностью, и Морис Торез, лидер французских коммунистов, какое-то время все еще думал, что его партия сможет войти в правящую коалицию. На съезде своей партии в июне 1947 года в Страсбурге он назвал тех, кто выступал за тотальную оппозицию, «авантюристами». Коммунисты в Западной Европе не понимали, как реагировать на «план Маршалла», лишь с опозданием узнав, что Сталин отверг его. В целом связь между Москвой и ее западными партиями была слабой. После ухода французских коммунистов из правительства Андрей Жданов направил Торезу конфиденциальное письмо (примечательно, что копию он отослал лидеру чешских коммунистов Готвальду): «Многие думают, что действия французских коммунистов были согласованы с [нами]. Вы знаете, что это неправда и что предпринятые вами шаги стали полной неожиданностью для ЦК».
Очевидно, что западные коммунисты отставали от графика. Через несколько недель после отправки письма Торезу, 2 июня, Москва заключила торговые соглашения со своими восточноевропейскими соседями и сателлитами, что было частью согласованной реакции на «план Маршалла» и угрозу, которую он представлял для советского влияния в регионе. Политика сотрудничества, проводимая в Праге, Париже и Риме и до сих пор молчаливо одобряемая Сталиным, быстро заменялась отступлением к стратегии конфронтации, представленной в ждановской теории двух непримиримых «лагерей».
Чтобы реализовать новый подход, Сталин созвал встречу в Шклярске-Порембе в Польше в конце сентября 1947 года. Принять участие в ней пригласили коммунистические партии Польши, Венгрии, Румынии, Болгарии, Чехословакии, Югославии, Франции, Италии и, конечно, Советского Союза. Официальной целью встречи значилось создание «Коминформа» – Коммунистического информационного бюро: преемника Коммунистического Интернационала, в задачу которого входила «координация» международной коммунистической деятельности и улучшение связи между Москвой и партиями-сателлитами. Но настоящая цель и совещания, и Коминформа (собирался лишь трижды и был распущен в 1956 году) заключалась в восстановлении советского господства в международном движении.
Сталин намеревался наказать и дискредитировать «правый» уклон, как он уже сделал в самой большевистской партии двадцать лет назад. В Шклярске-Порембе французским и итальянским представителям покровительственно читали лекции о революционной стратегии югославские делегаты Эдвард Кардель и Милован Джилас, чей образцовый «левый подход» был отмечен похвалой советских делегатов Жданова и Маленкова. Западные коммунисты (а также представители чешской и словацкой партий, которым явно также была адресована критика) оказались застигнуты врасплох. Мирному сосуществованию, которого они добивались во внутренней политике, пришел конец. Формировался «антиимпериалистический демократический лагерь» (по словам Жданова), и нужно было проводить новую линию. Отныне Москва ожидала, что коммунисты будут уделять больше внимания советским интересам и подчинять им свои местные стратегии.
После Шклярски-Порембы коммунисты повсеместно перешли к тактике конфронтации: забастовки, демонстрации, кампании против «плана Маршалла» и – в Восточной Европе – ускорение захвата власти. Центральный комитет Коммунистической партии Франции собрался в Париже 29–30 октября 1947 года и официально начал кампанию очернения бывших союзников-социалистов. Итальянским коммунистам потребовалось немного больше времени, чтобы переключиться, но на своем съезде в январе 1948 года Итальянская коммунистическая партия (ИКП) также приняла «новый курс», фокусом которого должна была стать «борьба за мир». В результате западноевропейские коммунисты, безусловно, пострадали: они были маргинализированы во внутренних делах, а в случае с Италией потерпели крупное поражение на всеобщих выборах в апреле 1948 года, где Ватикан и посольство США активно выступали на антикоммунистической стороне170. Но это не имело значения. В теории «двух лагерей» Жданова коммунистам западного лагеря теперь отводилась второстепенная роль.
Можно было подумать, что гиперреволюционность югославов, до сих пор являвшаяся препятствием для сталинской дипломатии, теперь станет преимуществом – так и казалось в Шклярске-Порембе, где югославской партии была отведена главная роль. Конечно, французские, итальянские и другие делегаты так и не простили югославам их снисходительный тон превосходства и привилегированности на этой встрече: после советско-югославского раскола коммунисты повсюду с радостью осуждали «титовский уклон» и не нуждались в советском поощрении, чтоб ругать и презирать опальных балканских товарищей.
Вместо этого, однако, раскол между Тито и Сталиным был публично инициирован осуждением Сталиным идеи Балканской федерации в феврале 1948 года и отменой Советским Союзом торговых переговоров, за которой последовал отзыв из Белграда советских военных и гражданских советников в следующем месяце. Раскол продолжился серией официальных сообщений и обвинений, в которых обе стороны заявляли о своих самых благих намерениях, и достиг своего апогея, когда Тито отказался присутствовать на предстоящей второй конференции Коминформа. Итогом раскола стала официальная резолюция (составленная на этой конференции 28 июня 1948 года) об исключении Югославии из организации за ее отрицание ведущей роли Красной армии и СССР в освобождении страны и социалистическом преобразовании. Официально Белграду было предъявлено обвинение в проведении националистической внешней политики и неправильной внутренней политики. Фактически, Югославия представляла собой международный эквивалент «левой оппозиции» сталинской монополии на власть, и конфликт был неизбежен: Сталину требовалось сломить Тито, чтобы ясно дать понять его товарищам-коммунистам, что Москва не потерпит инакомыслия.
Тито, конечно, не был сломлен. Но и он, и его страна оказались более уязвимы, чем казалось в то время, и без растущей поддержки Запада Тито было бы трудно пережить советский экономический бойкот – в 1948 году 46 % югославской торговли приходилось на советский блок, а год спустя эта цифра сократилась до 14 % – и реальные угрозы советской интервенции. Югославы, конечно, заплатили высокую цену за свои самоуверенные действия. В течение следующих двух лет атаки Коминформа неуклонно усиливались. В хорошо смазанном лексиконе ленинистских оскорблений Тито стал «Иудой Тито с пособниками», «новым царем пансербистов171 и всей югославской буржуазии». Его последователями были «презренные предатели и наемники империалистов», «зловещие глашатаи лагеря войны и смерти, вероломные разжигатели войны и достойные наследники Гитлера». Коммунистическую партию Югославии осуждали как «банду шпионов, провокаторов и убийц», «собак, привязанных к американским поводкам, грызущих империалистические кости и лающих ради американского капитала».
Примечательно, что нападения на Тито и его последователей совпали с расцветом сталинского культа личности, а также с чистками и показательными процессами последующих лет. Ибо нет никаких сомнений в том, что Сталин действительно видел в Тито угрозу и вызов и боялся его разрушительного воздействия на лояльность и повиновение других коммунистических режимов и партий. Упор в журналах и публикациях Коминформа на «обострение классовой борьбы при переходе от капитализма к социализму» и на «руководящую роль» партии мог напомнить людям, что именно такова была политика югославской партии с 1945 года. Отсюда и сопутствующий акцент на лояльности Советскому Союзу и Сталину, отказ от всех «национальных» или «особых» путей к социализму и требование «удвоить бдительность». Начался второй сталинский ледниковый период.
Сталин пошел на такой шаг, чтобы утвердить и восстановить свою власть в Восточной Европе, в значительной степени потому, что он терял инициативу в Германии172. 1 июня 1948 года западные союзники, встретившись в Лондоне, объявили о планах создать отдельное западногерманское государство. 18 июня было объявлено о выпуске новой валюты – немецкой марки; через три дня новые деньги ввели в обращение (банкноты были напечатаны в США в условиях большой секретности и доставлены во Франкфурт под конвоем армии США). Старая рейхсмарка была выведена из оборота, и каждый житель Германии имел право обменять только сорок из них на новые марки в соотношении 1:1, а остаток в соотношении 10:1. Первоначально непопулярная (потому что она уничтожала сбережения, повышала реальные цены и делала товары недоступными для большинства людей), новая валюта была быстро принята, поскольку магазины заполнялись товарами, которые фермеры и торговцы теперь были готовы продавать по твердым ценам за надежную валюту.
23 июня советские власти отреагировали выпуском новой восточногерманской марки и перекрытием железнодорожных линий, связывающих Берлин с Западной Германией (три недели спустя они также закрыли каналы). На следующий день западная военная администрация в Берлине заблокировала попытки СССР распространить новую валюту Восточной зоны на Западный Берлин – принципиальный момент, поскольку город находился под властью четырех держав, а его западная зона до сих пор не рассматривалась как часть оккупированной Советским Союзом Восточной Германии. Когда советские войска ужесточили контроль над наземными сообщениями с городом, американское и британское правительства решили организовать воздушный транспорт для снабжения своих зон, и 26 июня первый транспортный самолет приземлился на аэродроме Темпельхоф в Западном Берлине.
«Берлинский воздушный мост» просуществовал до 12 мая 1949 года. За эти 11 месяцев западные союзники переправили около 2,3 миллиона тонн продовольствия 277 500 рейсами, ценой жизни 73 союзных летчиков. Целью Сталина при блокаде Берлина было заставить Запад сделать выбор между уходом из города (воспользовавшись отсутствием в Потсдамском соглашении любых письменных гарантий наземного доступа союзников к нему) или же отказом от планов создания отдельного западногерманского государства. Именно этого на самом деле хотел Сталин – Берлин для него всегда был разменной монетой в переговорах, – но в итоге он не добился ни одной из целей.
Мало того, что западные союзники удержали свою часть Берлина (к их собственному удивлению и к изумленной благодарности западных берлинцев), но советская блокада, последовавшая вскоре за пражским переворотом, только заставила их более решительно продолжить реализацию планов в отношении Западной Германии, поскольку раздел страны стал более допустимым для самих немцев. Франция присоединилась к Бизонии в апреле 1949 года, создав западногерманскую экономическую единицу с населением 49 миллионов человек (против всего 17 миллионов в советской зоне).
Как и большинство дипломатических авантюр Сталина, блокада Берлина была импровизацией, а не частью какого-либо рассчитанного агрессивного плана (хотя вряд ли можно было винить Запад в том, что он не знал об этом в то время). Сталин не собирался воевать за Берлин173. Соответственно, когда блокада провалилась, советский лидер сменил тактику. 31 января 1949 года он публично предложил снять блокаду в обмен на отсрочку планов создания западногерманского государства. Западные союзники не собирались идти на подобные уступки, но было решено созвать встречу для обсуждения этого вопроса, и 12 мая Советский Союз снял блокаду в обмен всего лишь на конференцию министров иностранных дел, назначенную на 23 мая.
Конференция должным образом состоялась и продлилась месяц, но, как и ожидалось, не нашла общих решений. Она только началась, когда западногерманский парламентский совет в Бонне официально принял Основной закон, учреждающий западногерманское государство. Неделю спустя Сталин ответил, объявив о планах по соответствующему восточногерманскому государству, официально созданному 7 октября174. К моменту окончания конференции, 20 июня, военная администрация в Западной Германии была заменена верховными комиссарами из США, Великобритании и Франции. Возникла Федеративная Республика Германия, хотя союзники сохранили за собой определенные возможности вмешательства и даже право возобновить прямое правление, если сочтут это необходимым. 15 сентября 1949 года, после успеха Христианско-демократической партии на выборах месяцем ранее, Конрад Аденауэр стал первым канцлером республики.
Берлинский кризис имел три важных последствия. Во-первых, он непосредственно привел к созданию двух германских государств, чего четыре года назад никто из союзников не добивался. Для западных держав это стало привлекательной и достижимой целью; действительно, несмотря на все разговоры, которые с тех пор велись о желательности объединения Германии, теперь никто не стал бы торопить оное. Как ответил премьер-министр Великобритании Гарольд Макмиллан президенту Шарлю де Голлю девять лет спустя, когда де Голль спросил, как он относится к объединенной Германии: «Теоретически. Теоретически мы всегда должны поддерживать воссоединение. В этом нет никакой опасности». Для Сталина, когда он понял, что он не может ни конкурировать с союзниками за симпатии немцев, ни заставить их отказаться от своих планов, создание отдельного коммунистического государства Восточной Германии стало наименее плохим исходом.
Во-вторых, Берлинский кризис впервые обязал США обеспечить значительное военное присутствие в Европе на неопределенный срок. Это стало достижением Эрнеста Бевина, британского министра иностранных дел, – именно Бевин убедил американцев возглавить переброску по воздуху в Берлин, после того как Маршалл и генерал Клей (командующий США в Берлине) заверили Трумэна, что стоит рискнуть. Французы были в меньшей степени вовлечены в Берлинский кризис, так как с 18 июля по 10 сентября 1948 года страна находилась в разгаре политического кризиса без четкого правящего большинства в Национальном собрании.
Но в-третьих, и это вытекало из первых двух, Берлинский кризис непосредственно привел к пересмотру военных расчетов Запада. Если Запад собирался защитить своих немецких подопечных от советской агрессии, ему нужно было иметь средства для этого. В начале Берлинского кризиса американцы разместили в Британии стратегические бомбардировщики, оборудованные для перевозки атомных бомб, которых в то время у США было 56. Но у Вашингтона не было установленной политики в отношении использования атомных бомб (сам Трумэн особенно неохотно рассматривал возможность их применения), и в случае советского наступления стратегия США в Европе все еще предполагала отступление с континента.
Военное переосмысление началось с чешского переворота. После этого Европа вступила в период повышенной нестабильности и многочисленных разговоров о войне. Даже генерал Клей, обычно не склонный к преувеличениям, разделял преобладающий страх: «В течение многих месяцев, основываясь на логическом анализе, я чувствовал и считал, что война маловероятна в течение, по крайней мере, десяти лет. За последние несколько недель я почувствовал небольшое изменение в советском отношении, которому я не могу дать точного определения, но теперь у меня возникает ощущение, что война может начаться с драматической внезапностью». Именно в этой атмосфере Конгресс США принял закон о «плане Маршалла», а европейские союзники подписали Брюссельский пакт 17 марта 1948 года. Брюссельский пакт представлял собой обычный 50-летний договор, обязывающий Великобританию, Францию и страны Бенилюкса «сотрудничать в мерах взаимной помощи в случае возобновления немецкой агрессии», в то время как европейские политики стали заметно лучше осознавать свою беспомощность перед советскими действиями. Перед ними они были так же уязвимы, как и всегда: оглядываясь назад, Дирк Стиккер, министр иностранных дел Нидерландов, заметил: «У нас в Европе было только устное обещание американской поддержки от президента Трумэна».
Именно британцы инициировали новый подход к Вашингтону. В своей речи в парламенте 22 января 1948 года Бевин объявил о британском обязательстве сотрудничать с континентальной Европой в общей оборонной стратегии, «Западноевропейском союзе», на том основании, что потребности Великобритании в безопасности больше неотделимы от потребностей континента – значительный разрыв с прошлым британским мышлением. Этот Западноевропейский союз официально был основан Брюссельским пактом, но, как Бевин объяснил Маршаллу в послании от 11 марта, такое соглашение было бы неполным, если бы оно не распространилось на концепцию североатлантической безопасности в целом – идея, к которой Маршалл относился с полным пониманием, поскольку Сталин как раз тогда оказывал значительное давление на Норвегию, чтобы заставить ее подписать пакт о «ненападении» с Советским Союзом.
По настоянию Бевина в Вашингтоне состоялись секретные переговоры между представителями Великобритании, США и Канады по проекту атлантического оборонительного договора. 6 июля 1948 года, через десять дней после начала воздушных перебросок в Берлин и сразу же после исключения Югославии из Коминформа, к этим переговорам пригласили других членов Брюссельского пакта, и французы без всякого восторга обнаружили, что «англо-американцы» снова решали судьбу мира у них за спиной. К апрелю следующего года создание Организации Североатлантического договора (НАТО) было согласовано и подписано США, Канадой и десятью европейскими государствами.
Образование НАТО стало выдающимся событием. Еще в 1947 году мало кто мог предсказать, что Соединенные Штаты примут участие в европейском военном союзе. Действительно, в Конгрессе США было много тех, кто не горел желанием видеть статью V Договора, которая обязывала членов НАТО приходить друг другу на помощь в случае нападения. И договор получил одобрение Конгресса, причем только после трех месяцев обсуждения, потому что он был представлен как пакт об атлантической обороне, а не как евро-американский альянс. Действительно, когда Дин Ачесон представил позицию администрации в Сенате, он осторожно подчеркивал, что Америка не будет размещать значительные сухопутные силы в Европе.
Именно таково было намерение Америки. Если Соединенные Штаты впервые вошли в состав сложного европейского альянса, то только потому, что многие в Вашингтоне воспринимали НАТО так же, как они видели «план Маршалла»: как средство, которое поможет европейцам чувствовать себя лучше и управлять собственными делами, а конкретно в этом случае – их собственной обороной. Сам по себе альянс НАТО ничего не изменил в европейском военном балансе: из четырнадцати дивизий, дислоцированных в Западной Европе, только две были американскими. Западные союзники по-прежнему уступали численно в соотношении 12:1. В 1949 году начальники штабов США подсчитали, что эффективная оборона на Рейне может быть организована не раньше 1957 года. Примечательно, что на церемонии подписания договора НАТО в Конституционном зале в Вашингтоне 9 апреля 1949 года оркестр сыграл I’ve Got Plenty of Nothing…175
Тем не менее с европейской стороны все выглядело иначе. Американцы не придавали большого значения военным союзам; но европейцы, как говорил Уолтер Беделл Смит своим коллегам из Штаба политического планирования Госдепартамента, «действительно придают гораздо большее значение клочку бумаги с обещаниями поддержки, чем мы делали когда-либо». Возможно, это не так уж удивительно – у европейцев не было ничего другого. Британия хотя бы все еще оставалась островом. Но французы, как и все остальные, находились по-прежнему в уязвимом положении: перед немцами, а теперь и перед русскими.
Таким образом, НАТО имело двойную привлекательность в особенности для Парижа. Она сместила линию обороны против советских войск дальше на восток. Как заметил Шарль Болен за несколько месяцев до подписания Договора, «единственный слабый элемент доверия, за который держатся [французы], заключается в том, что американские войска, сколько бы их ни было, стоят между ними и Красной армией». И возможно, еще более важно, что НАТО служило перестраховкой против немецкого реваншизма. Действительно, только из-за обещания защиты со стороны НАТО французское правительство, все еще твердо помня об исходе Первой мировой войны, одобрило создание западногерманского государства.
Так, французы приветствовали НАТО как гарантию против возрожденной Германии, которую они не смогли получить дипломатическими средствами в предыдущие три года. Голландцы и бельгийцы также видели в НАТО препятствие для будущего немецкого реваншизма. Итальянцы были включены, чтобы укрепить внутреннюю поддержку Альчиде Де Гаспери против коммунистов. Британцы считали Договор НАТО выдающимся достижением в борьбе за сохранение участия США в обороне Европы. И администрация Трумэна «продала» это соглашение Конгрессу и американскому народу как барьер на пути советской агрессии в Северной Атлантике. Отсюда знаменитая фраза лорда Исмея, занявшего пост первого генерального секретаря НАТО в 1952 году: цель Организации Североатлантического договора заключалась в том, чтобы «держать русских подальше, американцев поближе, а немцев под контролем».
НАТО было блефом. Как заметил в своих мемуарах Денис Хили, будущий министр обороны Великобритании, «для большинства европейцев НАТО бесполезно, если оно не сможет предотвратить новую войну; они не хотят снова воевать». Оригинальность договора заключалась не столько в том, чего он мог достичь, сколько в том, что он представлял. Подобно «плану Маршалла» и Брюссельскому договору, из которого он возник, НАТО иллюстрировало наиболее значительные перемены, произошедшие в Европе (и США) в результате войны: готовность делиться информацией и сотрудничать в сферах обороны, безопасности, торговли, валютного регулирования и многого другого. В конце концов, объединенное командование союзников в мирное время было неслыханным отклонением от сложившейся практики.
Но НАТО не вышло в готовом виде из соглашений 1949 года. Весной 1950 года Вашингтон все еще беспокоился о том, как объяснить французам и другим европейцам, что единственная реальная надежда на оборону Западной Европы – перевооружение Германии. Эта тема тревожила всех, и считалось, что такой шаг может спровоцировать непредсказуемую реакцию Сталина. В любом случае тратить драгоценные ресурсы на перевооружение никто не хотел. Привлекательность нейтралитета как альтернативы беззащитной конфронтации росла как в Германии, так и во Франции. Если бы в этот момент не разразилась Корейская война (разумное допущение, поскольку ее реально можно было избежать), контуры недавней европейской истории действительно могли бы выглядеть совсем иначе.
Поддержка Сталиным вторжения Ким Ир Сена в Южную Корею 25 июня 1950 года была его самым серьезным просчетом из всех. Американцы и западноевропейцы сразу же пришли к (ошибочному) выводу, что Корея – отвлечение или прелюдия и что на очереди Германия – вывод, подкрепленный неосторожным хвастовством Вальтера Ульбрихта о том, что Федеративная Республика падет следующей.
Всего за восемь месяцев до этого Советский Союз успешно испытал атомную бомбу, что побудило американских военных экспертов завысить готовность СССР к войне; но даже в этом случае увеличение бюджета, запрошенное в документе № 68 Совета национальной безопасности (представленном 7 апреля 1950 года), почти наверняка не было бы одобрено, если бы не корейское нападение.
Риск европейской войны был сильно раздут, но не отсутствовал полностью. Сталин действительно обдумывал возможное нападение – на Югославию, а не на Западную Германию, – но отказался от этой идеи перед лицом перевооружения Запада. И точно так же, как Запад неверно истолковал цели Советского Союза в Корее, так и Сталин, получивший от своих разведывательных служб точные сведения о последовавшем за этим быстром наращивании военной мощи США, ошибочно предположил, что у американцев есть собственные планы агрессии в его сфере контроля в Восточной Европе. Но ни одно из этих предположений и просчетов в то время не было очевидным, поэтому политики и генералы действовали как могли, исходя из ограниченной информации и прошлых прецедентов.
Масштабы накачки Запада оружием были действительно впечатляющими. Оборонный бюджет США вырос с 15,5 миллиарда долларов в августе 1950 года до 70 миллиардов долларов к декабрю следующего года, после объявления президентом Трумэном чрезвычайного положения. К 1952–1953 годам расходы на оборону составляли 17,8 % ВНП США по сравнению со всего лишь 4,7 % в 1949 году. В ответ на запрос Вашингтона союзники Америки по НАТО также увеличили свои расходы на оборону: после неуклонного падения с 1946 года британские расходы на оборону выросли почти до 10 % ВНП в 1951–1952 годах, и этот рост был даже быстрее, чем в период лихорадочного переоснащения в последние предвоенные годы. Франция также увеличила расходы на оборону до сопоставимого уровня. В каждой стране – члене НАТО расходы на оборону выросли до послевоенного пика в 1951–1953 годах.
Экономические последствия этого внезапного скачка военных инвестиций оказались столь же беспрецедентными. Особенно Германия наводнилась заказами на машины, инструменты, транспортные средства и другую продукцию, для производства которой в ФРГ имелись все условия. Западным немцам запрещалось производить оружие, и, таким образом, они могли сосредоточиться на остальном. Только производство стали в Западной Германии выросло с 2,5 миллиона тонн в 1946 году и 9 миллионов тонн в 1949 году почти до 15 миллионов тонн к 1953 году. Дефицит долларового платежного баланса в торговле с Европой и остальным миром сократился на 65 % в течение года, поскольку Соединенные Штаты тратили огромные суммы за морем на оружие, запасы техники, военные объекты и войска. FIAT в Турине получил свои первые американские контракты на поставку реактивных самолетов наземной поддержки (контракт, навязанный Вашингтону по политическим причинам его посольством в Риме).
Но не все новости экономики были хорошими. Британское правительство вынужденно сократило государственные расходы на социальные нужды, чтобы выполнить свои оборонные обязательства. Этот выбор расколол правящую Лейбористскую партию и привел ее к поражению на выборах 1951 года. Стоимость жизни в Западной Европе выросла, поскольку государственные расходы разожгли инфляцию: во Франции потребительские цены выросли на 40 % за два года после начала войны в Корее. Жители Западной Европы, которые только начали ощущать выгоды «плана Маршалла», были явно не в состоянии долго поддерживать тяготы военной экономики, и Закон США о взаимной безопасности 1951 года признал это, фактически закрыв «план Маршалла» и преобразовав его в программу военной помощи. К концу 1951 года США передали Западной Европе военную помощь на сумму почти 5 миллиардов долларов.
Таким образом, НАТО превратилось из психологического стимула европейской уверенности в крупное военное обязательство, опиравшееся на внешне безграничные ресурсы экономики США и обязывая американцев и их союзников к уникальному для мирного времени наращиванию личного состава и техники. Генерал Эйзенхауэр вернулся в Европу в качестве Верховного главнокомандующего союзными войсками, а союзные военные штабы и административные объекты были размещены в Бельгии и Франции. Организация Североатлантического договора теперь однозначно стала альянсом. Его основной задачей было то, что военные планировщики называли «передовой обороной» Европы: то есть конфронтация с Красной армией в центре Германии. Для выполнения этой роли на заседании Совета НАТО в Лиссабоне в феврале 1952 года было решено, что альянсу необходимо будет создать как минимум девяносто шесть новых дивизий в течение двух лет.
Но даже при значительном и постоянно растущем американском военном присутствии у НАТО был только один способ достичь своих целей: перевооружение Западной Германии. Из-за Кореи американцы почувствовали себя обязанными поставить этот деликатный вопрос (Дин Ачесон впервые официально поднял его на встрече министров иностранных дел в сентябре 1950 года), хотя сам президент Трумэн поначалу сомневался. С одной стороны, всего через пять лет после освобождения Европы никто не хотел давать оружие в руки немцев. С другой стороны, помня об экономических трудностях в Бизонии всего за три года до этого, было что-то извращенное в том, чтобы тратить миллиарды долларов на защиту западных немцев от нападения русских, не прося их внести собственный вклад. И если Германия должна была стать, как некоторые ожидали, своего рода буферной зоной и будущим полем битвы, то нельзя было рисковать ослаблением немецких симпатий и поощрять развитие нейтралистских настроений.
Москва, конечно, не одобрила бы перевооружение Западной Германии. Но после июня 1950 года вес имели вовсе не советские чувства. Британцы, хотя им это и не нравилось, не видели другого выхода, кроме как вооружить Германию, сохраняя при этом ее под твердым контролем союзников. Французы всегда были самым решительным противником передачи оружия в руки Германии, и Франция, конечно же, присоединилась к НАТО не для того, чтобы увидеть, как она становится зонтиком для немецкой ремилитаризации. Франции удалось заблокировать и отложить перевооружение Германии до 1954 года. Но задолго до этого французская политика претерпела серьезную трансформацию, позволившую Парижу с некоторым хладнокровием принять ограниченное восстановление Германии. Недовольная и разочарованная тем, что ее низвели до уровня последней из великих держав, Франция приступила к своему новому призванию в качестве инициатора создания новой Европы.
Идея Европейского союза в той или иной форме не была новой. В XIX веке существовало множество более или менее неудачных таможенных союзов в Центральной и Западной Европе, и даже до Первой мировой войны время от времени велись идеалистические разговоры о том, что будущее Европы заключается в объединении ее разрозненных частей. Сама Первая мировая война не только не рассеяла такие оптимистические видения, но, по-видимому, придала им большую силу: как настаивал Аристид Бриан – французский государственный деятель и активный инициатор европейских пактов и проектов, – пришло время оставить соперничество в прошлом и думать как европейцы, говорить как европейцы, чувствовать себя европейцами. В 1924 году французский экономист Шарль Жид вместе с коллегами со всей Европы основал Международный комитет Европейского таможенного союза. Три года спустя младший министр британского министерства иностранных дел заявил, что «удивлен» масштабом континентального интереса к «панъевропейской» идее.
Если говорить более прозаично, то Первая мировая война курьезным образом привела французов и немцев к лучшему пониманию их взаимной зависимости. После того как послевоенная нестабильность утихлаи Париж отказался от своих бесплодных попыток добиться от Германии репараций силой, в сентябре 1926 года был подписан международный «стальной пакт» между Францией, Германией, Люксембургом, Бельгией и (тогда еще автономным) регионом Саар, чтобы регулировать выплавку стали и предотвращать перепроизводство. Хотя в следующем году к Пакту присоединились Чехословакия, Австрия и Венгрия, это был просто картель традиционного типа; но премьер-министр Германии Густав Штреземан определенно видел в нем зачаточную форму будущих транснациональных соглашений. И не он один.
Как и другие амбициозные проекты 1920-х годов, «Стальной пакт» не пережил кризис 1929 года и последовавшую за ним депрессию. Но он показал то, что уже было ясно французским производителям железа в 1919 году: как только сталелитейная промышленность Франции увеличилась вдвое благодаря возвращению Эльзас-Лотарингии, она стала полностью зависеть от кокса и угля из Германии и, следовательно, будет нужна основа для долгосрочного сотрудничества. Так же думали и немцы. И когда нацисты оккупировали Францию в 1940 году и достигли соглашения с Петеном о системе платежей и поставок, равнозначной принудительному использованию французских ресурсов для военных усилий Германии, с обеих сторон было много тех, кто увидел в этом франко-германском «сотрудничестве» зародыш нового «европейского» экономического порядка.
Так, Пьер Пюше, высокопоставленный чиновник Виши, позднее казненный «Свободной Францией», предполагал послевоенный европейский порядок, в котором таможенные барьеры будут устранены и единая европейская экономика с единой валютой распространится на весь континент. Видение Пюше разделяли Альберт Шпеер и многие другие. Оно представляло собой своего рода обновление «континентальной системы» Наполеона176 под эгидой Гитлера и импонировало молодому поколению континентальных бюрократов и технических специалистов, испытавших разочарование в экономической политике 1930-х годов.
Особенно соблазнительными такие проекты представлялись потому, что они обычно формулировались в терминах общего панъевропейского интереса, а не как корыстные проекции отдельных национальных программ. Они были «европейскими», а не немецкими или французскими, и во время войны ими очень восхищались те, кто отчаянно хотел верить, что нацистская оккупация может принести что-то хорошее. Тот факт, что нацисты сами, по всей видимости, объединили большую часть Европы в техническом смысле – удалив границы, экспроприировав собственность, интегрировав транспортные сети и так далее, – сделал эту идею еще более правдоподобной. Привлекательность Европы, освобожденной от своего прошлого и взаимного антагонизма, отмечалась и за рубежом. Через четыре года после поражения нацизма, в октябре 1949 года, Джордж Кеннан признался Дину Ачесону, что, хотя он и понимал опасения по поводу растущей важности Германии в делах Западной Европы, «мне во время войны часто казалось, что неправильным в новом порядке Гитлера было именно то, что это был порядок Гитлера».
Замечание Кеннана было сделано в частном разговоре. На публике после 1945 года мало кто был готов сказать доброе слово о «Новом порядке» военного времени, чью неэффективность и недобросовестность Кеннан скорее недооценивал. Доводы в пользу внутриевропейского экономического сотрудничества, конечно, не уменьшились – Жан Монне, например, продолжал верить после войны, как и в 1943 году, что для того, чтобы наслаждаться «процветанием и социальным прогрессом… государства Европы должны сформировать… "Европейское объединение“, которое сделает их единым целым». Были и энтузиасты Движения за европейское единство, созданного в январе 1947 года по инициативе Черчилля.
Уинстон Черчилль был одним из первых и влиятельных сторонников европейской интеграции в какой бы то ни было форме. 21 октября 1942 года он написал Энтони Идену177: «Я должен признать, что мои мысли сосредоточены, прежде всего, на Европе, на возрождении славы Европы… было бы безмерной катастрофой, если бы русский большевизм попирал культуру и независимость древних государств Европы. Как бы трудно сейчас об этом ни было говорить, я верю, что европейская семья сможет действовать как единое целое под руководством Совета Европы». Но послевоенные политические условия казались неблагоприятными для реализации таких идеалов. Лучшее, чего можно было ожидать, – это создание своего рода форума для европейского диалога, что и предложил Конгресс Движения европейского единства в Гааге в мае 1948 года. Совет Европы, выросший из этого предложения, был открыт в Страсбурге в мае 1949 года и провел там свое первое заседание в августе того же года. В нем приняли участие делегаты из Великобритании, Ирландии, Франции, стран Бенилюкса, Италии, Швеции, Дании и Норвегии.
Совет не имел ни власти, ни полномочий; никакого правового, законодательного или исполнительного статуса. Его «делегаты» никого не представляли. Его самым важным активом был сам факт его существования, хотя в ноябре 1950 года он издал Европейскую конвенцию о правах человека, значение которой росло в последующие десятилетия. Как признал сам Черчилль в речи, произнесенной в Цюрихе 19 сентября 1946 года, «первым шагом в воссоздании европейской семьи должно стать партнерство между Францией и Германией». Но в первые послевоенные годы французы, как мы видели, были не в настроении рассматривать такое партнерство.
Однако их маленькие соседи на севере двигались гораздо быстрее. Еще до окончания войны правительства Бельгии, Люксембурга и Нидерландов в изгнании подписали Соглашение Бенилюкса, устранившее тарифные барьеры и упростившее свободное перемещение рабочей силы, капитала и услуг между этими странами. Таможенный союз Бенилюкса начал действовать 1 января 1948 года, после чего последовали бессистемные переговоры между странами Бенилюкса, Францией и Италией о проектах расширения такого сотрудничества на большее пространство. Но эти наполовину сформированные проекты «Маленькой Европы» сели на мель немецкой проблемы.
Все согласны, как заключили участники переговоров по «плану Маршалла» в Париже в июле 1947 года, что «немецкая экономика должна быть интегрирована в экономику Европы таким образом, чтобы способствовать повышению общего уровня жизни». Вопрос был в том, как этого достичь. Западная Германия, даже после того, как она стала государством в 1949 году, не имела никаких органических связей с остальным регионом, кроме как через механизмы «плана Маршалла» и союзной оккупации – и то, и другое временно. Большинство жителей Западной Европы все еще считали Германию угрозой, а не партнером. Голландцы всегда были экономически зависимы от Германии – 48 % «невидимых» доходов голландцев до 1939 года приходились на германскую торговлю через гавани и водные пути Нидерландов, – и экономическое возрождение Германии было для них жизненно важным. Но в 1947 году только 29 % голландского населения «дружески» относились к немцам, и для Нидерландов было важно, чтобы экономически возрожденная Германия оставалась политически и в военном отношении слабой. Эту точку зрения горячо поддерживали в Бельгии. Ни одна из стран не могла представить себе соглашения с Германией, если оно не было уравновешено страхующим участием Великобритании.
Из тупика всех вывели международные события 1948–1949 годов. После пражского переворота, соглашения о создании западногерманского государства, блокады Берлина и планов создания НАТО французским государственным деятелям, таким как Жорж Бидо и Роберт Шуман, стало ясно, что Франция должна переосмыслить свой подход к Германии. Возникла потребность в западногерманском государстве, включающем Рур и Рейнскую область – только крошечный Саар был временно отделен от основной части Германии, а уголь Саарского региона непригоден для коксования. Как одновременно сдержать и мобилизовать в интересах Франции ресурсы новой Федеративной Республики?
30 октября 1949 года Дин Ачесон обратился к Шуману, призывая Францию взять на себя инициативу по включению нового западногерманского государства в европейские дела. Французы прекрасно осознавали необходимость что-то делать. Как позже напомнит Жан Монне Жоржу Бидо, США, несомненно, будут поощрять недавно обретшую независимость Западную Германию увеличить производство стали, которая в итоге вполне может наводнить рынок, заставить Францию защищать свою собственную сталелитейную промышленность и, таким образом, спровоцировать торговые войны. Как мы видели в третьей главе, собственный план Монне – а вместе с ним и возрождение Франции – зависели от успешного разрешения этой проблемы.
Именно тогда Жан Монне предложил министру иностранных дел Франции то, что вошло в историю как «План Шумана». Он представлял собой настоящую дипломатическую революцию, хотя на нее и ушло пять лет. По сути, план был очень прост. По словам Шумана, «французское правительство предлагает, чтобы все франко-германское производство угля и стали было передано под общее верховное управление в рамках организации, которая была бы также открыта для участия других стран Европы». Предложение Шумана представляло собой больше, чем просто картель угля и стали, но намного, намного меньше, чем план европейской интеграции. Оно являлось практическим решением проблемы, которая беспокоила Францию с 1945 года. В схеме Шумана общее верховное управление будет иметь право поощрять конкуренцию, устанавливать политику ценообразования, осуществлять прямые инвестиции, а также покупать и продавать от имени стран-участниц. Но, прежде всего, оно должно было забрать контроль над Руром и другими жизненно важными ресурсами Германии из только немецких рук. Таковым было европейское решение французской проблемы.
Роберт Шуман объявил о своем плане 9 мая 1950 года, накануне проинформировав об этом Дина Ачесона. Британцы не получили предварительного уведомления. На набережной Орсе это вызвало определенное удовольствие: первая из многих небольших ответных мер на англо-американские решения, которые обычно принимались без консультации с Парижем. Самым последним таким решением стала односторонняя девальвация фунта стерлингов Великобританией на 30 % всего восемью месяцеми ранее, когда только американцев уведомили заранее, а остальная Европа была вынуждена подстраиваться178. По иронии судьбы, именно это напоминание о рисках возобновления экономического эгоизма и отсутствия взаимодействия между европейскими государствами побудило Монне и других задуматься о пути к решению, которое они сейчас предлагали.
Немецкое правительство немедленно приветствовало предложение Шумана, как и предполагалось: в восторженном ответе Конрада Аденауэра Шуману он заявил, что «этот план французского правительства придал отношениям между нашими двумя странами, которые грозили быть парализованными недоверием и сдержанностью, свежий импульс к конструктивному сотрудничеству». Или, как он выразился более прямо в беседе со своими помощниками: «Das ist unser Durchbruch» – это наш прорыв. Впервые Федеративная Республика Германия вступала в международную организацию на равных условиях с другими независимыми государствами – и отныне, как того желал Аденауэр, была связана с западным альянсом.
Немцы первыми ратифицировали план Шумана. Италия и страны Бенилюкса последовали их примеру, хотя голландцы поначалу не хотели брать на себя обязательства без британцев. Но британцы приглашение Шумана отклонили, а без Британии не было и речи об участии скандинавов. Таким образом, всего шесть западноевропейских государств подписали в апреле 1951 года Парижский договор, основавший Европейское объединение угля и стали (ЕОУС).
Возможно, стоит остановиться на одной особенности Объединения, которая в то время не ускользнула от внимания. Все шесть министров иностранных дел, подписавших Договор в 1951 году, были членами христианско-демократических партий. Три доминирующих государственных деятеля в основных государствах – членах ЕС – Альчиде Де Гаспери, Конрад Аденауэр и Роберт Шуман – были выходцами с окраин своих стран: Де Гаспери был из Трентино, с северо-востока Италии; Аденауэр из Рейнской области; Шуман из Лотарингии. Во времена юности Де Гаспери Трентино был частью Австро-Венгрии, и он учился в Вене. Шуман, выросший в Лотарингии, части Германской империи, в молодости, как и Аденауэр за десять лет до этого, присоединился к католическим ассоциациям. Когда они встретились, все трое говорили на немецком, их общем языке.
Для всех троих, как и для их коллег – христианских демократов из двуязычного Люксембурга, двуязычных и двукультурных Бельгии и Нидерландов, – проект европейского сотрудничества имел как культурный, так и экономический смысл. Они могли обоснованно рассматривать его как вклад в преодоление кризиса цивилизации, потрясшего космополитическую Европу их юности. Шуман и его коллеги, будучи родом с окраинных областей своих стран, где идентичности уже давно были множественными, а границы текучими, не особенно беспокоились о перспективе некоторого размывания национального суверенитета. Все шесть стран – членов нового ЕОУС недавно видели, как их суверенитет игнорируется и попирается в ходе войн и оккупации: у них осталось мало суверенитета, который можно было бы потерять. А их общая христианско-демократическая забота о социальной сплоченности и коллективной ответственности подготовила их к идее «верховного управления», осуществляющего исполнительную власть ради общего блага.
Но на севере Европы это виделось иначе. В протестантских землях Скандинавии и Британии (или с точки зрения северного немца – протестанта вроде Шумахера) Европейское объединение угля и стали отдавало авторитаризмом. Таге Эрландер, премьер-министр Швеции от социал-демократов в 1948–1968 годах, фактически объяснял свое собственное двойственное отношение к новому объединению тем, что подавляющее большинство его членов – католики. Кеннет Янгер, старший советник Бевина, отметил в своем дневнике 14 мая 1950 года – через пять дней после того, как узнал о плане Шумана, – что, хотя он в целом выступает за европейскую экономическую интеграцию, новые предложения могут, «с другой стороны… быть всего лишь шагом в консолидации католического „черного интернационала“179, который я всегда считал большой движущей силой Совета Европы». В то время это не было крайней точкой зрения и не выглядело чем-то необычным.
ЕОУС не было «черным интернационалом». На самом деле оно даже не было особенно эффективным экономическим рычагом, поскольку его верховное управление никогда не имело таких полномочий, которые представлял себе Монне. Вместо этого объединение, как и многие другие международные институциональные инновации тех лет, предоставило Европе психологическое пространство для движения вперед, вновь обретя уверенность в себе. Как объяснил Аденауэр Макмиллану десять лет спустя, ЕОУС на самом деле вообще не являлось экономической организацией (и, по его мнению, Британия в итоге была права, оставшись в стороне). Несмотря на полеты фантазии Монне, это был не проект европейской интеграции, а, скорее, наименьший общий знаменатель взаимных интересов Западной Европы в момент подписания. Это было политическое средство, замаскированное под экономическое средство преодоления франко-германской враждебности.
Тем временем проблемы, для решения которых было создано Европейское объединение угля и стали, начали решаться сами собой. В последнем квартале 1949 года ФРГ восстановила уровень промышленного производства 1936 года; к концу 1950 года превзошла его на треть. Торговый баланс Западной Германии с Европой в 1949 году основывался на экспорте сырья (в основном угля). Год спустя, в 1950 году, этот торговый баланс стал отрицательным, поскольку Германия потребляла собственное сырье для поддержания местной промышленности. К 1951 году баланс снова стал положительным и оставался таковым еще многие годы благодаря немецкому экспорту промышленных товаров. К концу 1951 года экспорт Германии вырос более чем в шесть раз по сравнению с уровнем 1948 года, а немецкий уголь, готовая продукция и торговля способствовали экономическому возрождению Европы – действительно, к концу 1950-х годов Западная Европа страдала от последствий перепроизводства угля. Несколько сомнительно, что этот успех можно полностью приписать ЕОУС: именно Корея, а не Шуман, запустила западногерманскую промышленную машину на полную мощность. Но, в конце концов, это не имело большого значения.
Если Европейское объединение угля и стали было настолько менее значительным, чем представлялось, если приверженность французов наднациональным структурам была просто инструментом контроля над Германией, которой они продолжали не доверять, и если европейский экономический бум был мало чем обязан действиям руководства ЕОУС, влияние которого на конкуренцию, занятость и цены было минимальным, – почему же тогда британцы отказались присоединиться к объединению? И почему то, что они стояли в стороне, казалось таким важным?
Британцы ничего не имели против европейского таможенного союза – они вполне его поддерживали, по крайней мере, когда речь шла о других европейцах. Что их смущало, так это идея наднационального исполнительного органа, которым должен был стать институт верховного управления ЕОУС, даже если он заведовал только производством и ценообразованием двух товаров. Лондон ясно говорил об этом уже давно – в 1948 году, когда Бевин обсуждал с лейбористским правительством американские предложения относительно будущей Организации европейского экономического сотрудничества, его главная забота заключалась в том, чтобы «эффективный контроль был в руках национальных делегаций… чтобы помешать секретариату (или „независимому“ председателю) принимать меры самостоятельно… Не должно быть и речи о том, чтобы организация давала инструкции отдельным членам».
Это нежелание Великобритании отказываться от какого-либо национального контроля было явно несовместимо с целями Монне в ЕОУС. Но британцы рассматривали ЕОУС как острие того клина, что континентальная Европа стремится вбить в британские дела, и последствия этого вмешательства были тем более опасными, что оставались неясны. Как объяснил Бевин Ачесону, оправдывая отказ Британии присоединиться: «Там, где на карту поставлены вопросы такой жизненной важности, мы не можем купить кота в мешке, и [я] почти уверен, что, если бы американцы оказались в аналогичном положении, они бы думали так же». Или, как он более красочно выразил своим помощникам опасения по поводу Совета Европы: «Если вы открываете этот ящик Пандоры, вы никогда не знаете, какие троянские кони выпрыгнут».
Некоторые из британских аргументов носили экономический характер. Британская экономика, особенно та ее часть, которая зависела от торговли, оказалась в гораздо более здоровом состоянии, чем у ее европейских соседей. В 1947 году британский экспорт по стоимости представлял собой сумму экспорта Франции, Италии, Западной Германии, стран Бенилюкса, Норвегии и Дании. В то время как западноевропейские государства торговали главным образом друг с другом, Британия вела обширную торговлю со всем миром – торговля Великобритании с Европой в 1950 году была намного меньше, чем в 1913 году.
Таким образом, в глазах британских чиновников страна могла больше потерять, чем выиграть, взяв на себя обязательство участвовать в экономических соглашениях со странами, перспективы которых выглядели весьма неопределенными. За год до предложения Шумана позиция Великобритании, выраженная в частном порядке высокопоставленными государственными служащими, заключалась в том, что «долгосрочное экономическое сотрудничество с Европой нас не привлекает. В лучшем случае оно истощит наши ресурсы. В худшем случае оно может нанести серьезный ущерб нашей экономике». К этому следует добавить особое беспокойство Лейбористской партии по поводу присоединения к континентальным соглашениям, которые могли бы ограничить ее свободу проводить «социалистическую» политику внутри страны, политику, тесно связанную с корпоративными интересами старых индустриальных профсоюзов, основавших Лейбористскую партию за пятьдесят лет до того. Как объяснял кабинету министров в 1950 году исполняющий обязанности премьер-министра Херберт Моррисон, когда (недолгое время) рассматривалось приглашение Шумана: «Это бесполезно, мы не можем этого сделать, Дарем Майнерс180 на это не пойдут».
Кроме того, существовало Содружество наций. В 1950 году Британское Содружество наций охватывало большие территории Африки, Южной Азии, Австралазии и Америки, большая часть которых все еще находилась в руках Великобритании. Колониальные территории от Малайи до Золотого Берега (Гана) приносили чистый доход в долларах и хранили значительные суммы в Лондоне – пресловутые «стерлинговые авуары». Содружество было основным источником сырья и продуктов питания, и Содружество (или Империя, как его до сих пор называли многие) являлось неотъемлемой частью британской национальной идентичности, по крайней мере, так казалось в то время. Для большинства политиков было бы неосмотрительным, даже невозможным, шагом сделать Великобританию частью любой континентальной европейской системы, которая отрезала бы страну от этого другого, жизненно важного ее измерения.
Британия была не только частью Европы, но и частью мирового англоязычного имперского сообщества. И у нее были очень особенные отношения с Соединенными Штатами. Британцы, как правило, относились к Америке двойственно: воспринимая ее издалека как «рай потребительского великолепия» (Малкольм Брэдбери) в отличие от собственной ограниченной жизни, но и недолюбливая ее по той же причине. Их правительства, однако, продолжали исповедовать веру в то, что позже назовут «особыми отношениями» между двумя странами. В некоторой степени это объяснялось присутствием Британии за «главным столом» военного времени в качестве одной из трех великих держав в Ялте и Потсдаме и в качестве третьей ядерной державы после успешного испытания британской ядерной бомбы в 1952 году. Это также основывалось на тесном сотрудничестве между двумя странами во время самой войны. И это в некоторой степени опиралось на своеобразное английское чувство превосходства по отношению к стране, которая стала главной империей после Великобритании181.
Американцы были разочарованы нежеланием Великобритании связать свою судьбу с Европой и раздражены ее настойчивостью в вопросе сохранения имперского наследия. Однако позиция Лондона в 1950 году строилась не только на имперском самообмане или неуступчивости. Британия, как позднее признал Жан Монне в своих мемуарах, не подвергалась вторжению или оккупации: «она не чувствовала необходимости изгонять историю». Британцы пережили Вторую мировую войну как момент национального примирения и сплочения, а не как разрушительную брешь в структуре государства и нации, какой ее запомнили по ту сторону Ла-Манша. Во Франции война выявила все недостатки политической культуры страны. В Британии она, казалось, подтвердила все правильное и хорошее в национальных институтах и обычаях. Вторая мировая война для большинства британцев велась между Германией и Великобританией, и британцы вышли из нее триумфаторами182.
Это чувство тихой гордости за способность страны страдать, терпеть и побеждать отличало Великобританию от континента. Оно также сформировало политическую культуру послевоенных лет. На выборах 1945 года лейбористы впервые в своей истории завоевали явное парламентское большинство и, как мы видели, провели широкий спектр национализаций и социальных реформ, кульминацией которых стало создание первого в мире универсального государства всеобщего благосостояния. Реформы правительства были в основном популярными, несмотря на то, что они вызвали удивительно мало изменений в самых глубоких привычках и симпатиях нации. Дж. Б. Пристли написал в журнале New Statesman в июле 1949 года: «Мы – социалистическая монархия, которая на самом деле является последним памятником либерализма».
Внутренняя политика послевоенной Британии занималась вопросами социальной справедливости и необходимых для этого институциональных реформ. В значительной степени это было результатом совокупной неспособности предыдущих правительств решить проблему социального неравенства. Запоздалое возобновление дебатов вокруг крайне необходимых государственных расходов – на здравоохранение, образование, транспорт, жилье, пенсии и т. п. – как казалось многим, стало заслуженной наградой за недавние жертвы страны. Но эти дебаты также означали, что большинство британских избирателей (и многие члены британского парламента) понятия не имели о том, насколько бедна их страна и чего им стоила победа в эпической битве с Германией.
В 1945 году Великобритания была неплатежеспособной. Британцы мобилизовались дольше и больше, чем любая другая страна: в 1945 году 10 миллионов мужчин и женщин находились на военной службе или на военных заводах, при том, что работоспособное население составляло 21,5 миллиона взрослых. Вместо того, чтобы приспособить британские военные усилия к ограниченным возможностям страны, Уинстон Черчилль пошел ва-банк: брал взаймы у американцев и продавал британские зарубежные активы, чтобы поддерживать приток денег и техники. Как выразился один канцлер казначейства времен войны, в эти годы «Англия превратилась из крупнейшей в мире страны-кредитора в крупнейшую страну-должника». Цена Второй мировой войны для Британии была вдвое выше, чем Первой мировой; страна потеряла четверть своего национального богатства.
Это объясняет повторяющиеся послевоенные валютные кризисы в Великобритании, когда страна изо всех сил пыталась погасить огромные долларовые долги за счет резко сократившихся доходов. Это одна из причин, почему «план Маршалла» в Великобритании почти не повлиял на инвестиции или модернизацию промышленности: 97 % «партнерских фондов» (больше, чем где-либо еще) были использованы для погашения огромного долга страны. Эти проблемы были бы достаточно серьезными для любой средней по размеру европейской страны, попавшей в подобные стесненные послевоенные обстоятельства; в данном случае ситуация чрезвычайно усугублялась глобальным масштабом британской имперской ответственности.
Цена, которую Британия должна была заплатить за сохранение статуса великой державы, значительно возросла с 1939 года. Расходы страны на всю военную и дипломатическую деятельность за 1934–1938 годы составляли 6 миллионов фунтов стерлингов в год. В 1947 году только на военные расходы правительство заложило в бюджет 209 миллионов фунтов стерлингов. В июле 1950 года, накануне Корейской войны, то есть до увеличения расходов на оборону, последовавшего после ее начала, Британия имела один военно-морской флот в Атлантике, еще один в Средиземном море и третий в Индийском океане, а также постоянную «Китайскую базу». Страна располагала 120 эскадрильями Королевских ВВС по всему миру и сухопутными армиями или частями армий, постоянно базирующимися в Гонконге, Малайе, районе Персидского залива и Северной Африке, Триесте и Австрии, Западной Германии и самом Соединенном Королевстве. Кроме того, по всему миру существовали большие и дорогостоящие дипломатические, консульские и разведывательные структуры, а также колониальная администрация, которая являлась значительным бюрократическим и административным бременем сама по себе, хотя и уменьшилась после ухода Британии из Индии.
Единственным способом для страны окупить расходы в этих сложных обстоятельствах было навязать британцам беспрецедентные условия сдержанности и добровольной нищеты, что и объясняет часто отмечаемую особенность тех лет: гордая, победоносная Великобритания каким-то образом казалась теснее, беднее, серее и мрачнее, чем любая из когда-то побежденных, оккупированных и разоренных земель по ту сторону Ла-Манша. Все нормировалось, ограничивалось, контролировалось. Редактор и эссеист Сирил Коннолли, который, по общему признанию, и в лучшие времена был пессимистом, очень хорошо уловил настроение времени, сравнив Америку и Британию в апреле 1947 года:
«Здесь эго проявлено вполсилы; большинство из нас – не мужчины и женщины, а члены огромного, захудалого, перегруженного работой, чрезмерно зарегулированного посредственного класса, с нашей невыразительной одеждой, продовольственными карточками и историями об убийствах, нашей завистливой, строгой, старомодной апатией – измученные заботами люди. И символом этого настроения является Лондон, ныне самый большой, самый печальный и самый грязный из великих городов, с милями некрашеных, полуобитаемых домов, ресторанами без еды, пабами без пива, когда-то яркими кварталами, теряющими всякую индивидуальность, площадями, лишенными элегантности… толпами в потрепанных плащах, слоняющимися вокруг грязных зеленых заборов кафетериев под вечно тусклым и низким небом, словно под крышкой кастрюли».
Это был век жесткой экономии. Чтобы увеличить экспорт страны (и заработать жизненно важную иностранную валюту), почти все было либо нормировано, либо просто недоступно: мясо, сахар, одежда, автомобили, бензин, зарубежные поездки и даже сладости. Нормирование хлеба, никогда не вводившееся во время войны, установили в 1946 году и отменили в июле 1948 года. 5 ноября 1949 года правительство демонстративно приурочило «сожжение ограничивающих мер» к Ночи костров183; но многие из этих мер пришлось вновь ввести в рамках затягивания поясов во время Корейской войны, а нормирование базового продовольствия в Британии прекратилось только в 1954 году – намного позже, чем в остальной части Западной Европы. Уличные сцены послевоенного времени в Британии показались бы знакомыми гражданам советского блока – по словам одной английской домохозяйки, вспоминающей эти годы: «Знаете, там были очереди за всем, и даже если вы не знали, за чем очередь… и вставали в ее хвост, потому что знали, что в ее начале есть что-то интересное».
Британцы оказались удивительно терпимы к своим лишениям – отчасти из-за веры в то, что эти лишения, по крайней мере, справедливо распределялись на всех – хотя накопившееся разочарование по поводу пайков и ограничений, а также определенная атмосфера пуританского патернализма, за который держались некоторые лейбористские политики (особенно канцлер казначейства сэр Стаффорд Криппс), способствовали победам консерваторов на выборах в 1950-х годах. Ощущение отсутствия выбора и того, что правительство «знает лучше», сделало первое поколение послевоенной Англии, по воспоминаниям романиста Дэвида Лоджа о собственной юности, «осторожным, сдержанным, благодарным за малые щедроты и скромным в своих амбициях». Оно заметно контрастировало с поколением, которое придет ему на смену. И щедроты не казались такими уж малыми. Как Сэм Уотсон, ветеран, лидер ассоциации шахтеров Дарема, напомнил на ежегодной конференции Лейбористской партии в 1950 году: «Бедность уничтожена. Голода нет. Больным оказывают помощь. Стариков ценят, наши дети растут в стране возможностей».
Британия оставалась страной, почитающей классовое деление, и государство всеобщего благосостояния, как мы видели, приносило больше всего пользы «средним слоям». Но доходы и богатство действительно были перераспределены после принятия послевоенного законодательства: доля национального богатства, принадлежащая 1 % самых богатых людей, упала с 56 % в 1938 году до 43 % в 1954 году; а фактическое исчезновение безработицы оптимистично контрастировало с мрачным предвоенным десятилетием. Между 1946 и 1948 годами 150 000 британцев мигрировали в Канаду, Австралию и Новую Зеландию, и многие другие намеревались пойти по их стопам. Но начиная с 1951 годаказалось, что худшие годы жесткой экономии позади, и страна радовала себя жизнеутверждающим Фестивалем Британии, посвященным столетию Всемирной выставки 1851 года, организованной принцем Альбертом.
Ощущение момента прекрасно передано в современном документальном фильме Хамфри Дженнингса об Англии 1951 года «Семейный портрет». Само название указывает на что-то характерное для этой страны – ни один режиссер-документалист во Франции, Италии, Германии или Бельгии не подумал бы использовать его. Этот фильм – прославление английского духа, сильно окрашенного общими воспоминаниями о страданиях и славе недавней войны, и он пронизан лишь отчасти осознанной гордостью за особенности этой страны. Большое внимание уделяется науке и прогрессу, дизайну и работе. И здесь нет никаких упоминаний о соседях или союзниках Англии. Страна представлена в 1951 году такой, какой она была в 1940 году: одинокой.
В 1828 году немецкий поэт Генрих Гейне сделал уже ставшее обыденным наблюдение, что «англичанам редко удается в своих парламентских дебатах высказать какой-либо принцип. Они обсуждают только полезность или вредность вещи и приводят факты за и против». Британцы отклонили приглашение Роберта Шумана в 1950 году из-за того, что считали бесполезным присоединяться к европейскому экономическому проекту, а также из-за давнего нежелания связываться с континентальной Европой. Но британское решение остаться в стороне от Европейского объединения угля и стали было прежде всего инстинктивным, психологическим и даже эмоциональным, продуктом крайне своеобразного недавнего британского опыта. В кратком изложении Энтони Идена, выступавшего в Нью-Йорке в январе 1952 года, британское решение звучит так: «Мы нутром чувствуем, что не можем на это пойти».
Решение не было окончательным, но в то время оно оказалось роковым. В отсутствие Британии (а вслед за Британией и скандинавов) власть в «маленькой Европе» Запада по умолчанию перешла к Франции. Французы должным образом сделали то, что британцы могли бы сделать при других обстоятельствах, и создали «Европу» по своему собственному образу, в конечном итоге придав ее институтам и политике типично французскую форму. В то время именно «континентальные» европейцы, а не британцы, сожалели о происходящем. Многие видные европейские лидеры очень хотели, чтобы Великобритания присоединилась к ним. Как с горечью заметил Поль-Анри Спаак, бельгийский и европейский государственный деятель, «моральное лидерство было вашим, стоило лишь попросить». Монне позже тоже оглядывался назад и задавался вопросом, как все могло бы иначе сложиться, если бы Британия решила взять на себя инициативу в тот момент, когда ее авторитет все еще был неоспоримым. Правда, десять лет спустя британцы снова задумались над этим. Но в послевоенной Европе десять лет были очень долгим сроком, и к тому времени жребий был брошен.
VI. В водовороте
«Да, что бы вы ни говорили, но коммунисты были умнее. У них была грандиозная программа. План совершенно нового мира, в котором все найдут свое место… С самого начала иные осознали, что лишены характера, требуемого для идиллии, и захотели покинуть страну. Но поскольку суть идиллии в том, что она мир для всех, пожелавшие эмигрировать продемонстрировали свое неприятие идиллии и вместо того, чтобы уехать за кордон, угодили за решетку»184.
Милан Кундера
«Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности».
Борис Пастернак, «Доктор Живаго»
«…в лагере оказалось немало людей, странно сочетавших здравую оценку всего происходящего в стране с чисто религиозным культом Сталина».
Евгения Гинзбург, «Крутой маршрут»
«Сталинизм означает убийство внутреннего человека. И что бы ни говорили софисты, как бы ни лгали коммунистические интеллектуалы, все сводится к этому. Внутренний человек должен быть убит, чтобы в душе воцарился коммунистический декалог».
Александр Ват
«…здесь человека сначала вешают, а судят потом».
Мольер, «Господин де Пурсоньяк»
Западным наблюдателям после 1945 года Советский Союз казался устрашающим. Красная армия шла пешком и перевозила оружие и припасы в повозках на тягловой силе; ее солдатам не давали отпусков, а если они колебались, их не щадили: только в 1941 и 1942 годах 157 593 из них были казнены за «трусость»185. Но после неуверенного старта СССР превзошел по производству нацистского колосса и в итоге смог его одолеть, вырвав сердце из великолепной немецкой военной машины. Как для друзей, так и для врагов, победа СССР во Второй мировой войне стала свидетельством достижений большевиков. Политика Сталина была оправдана, а его довоенные преступления в значительной степени забыты. Победителей, как хорошо понимал Сталин, не судят.
Но советская победа была куплена невообразимо высокой ценой. Из всех победителей во Второй мировой войне – да и всех стран-участниц, как победительниц, так и побежденных – СССР был единственной страной, которая понесла необратимый экономический ущерб. Измеримые потери в людях и ресурсах были огромны и ощущались в последующие десятилетия. Зденек Млынарж, чешский коммунист, учившийся в Москве в 1950 году, вспоминал, что столица погрязла в «бедности и отсталости… огромная деревня с деревянными домами». Вдали от городов ситуация была намного хуже. Дороги, мосты и железнодорожные пути были разрушены на большей части территории Белоруссии, Украины и Западной России. Урожай зерна в начале пятидесятых годов был меньше, чем в 1929 году, который, в свою очередь, был намного меньше, чем последний урожай мирного времени при царе186. Война велась на лучших пахотных землях Советского Союза, и сотни тысяч лошадей, коров, свиней и других животных были убиты. Украина, которая так и не оправилась от преднамеренного карательного голода 1930-х годов187, столкнулась с новым голодом, на этот раз незапланированным, зимой и весной 1946–1947 годов.
Но годы войны также стали периодом устойчивой частичной милитаризации советской жизни. Централизованное управление и неустанное внимание к производству танков, орудий и самолетов превратили СССР военного времени в удивительно эффективную военную машину, не заботящуюся о человеческих жизнях и благополучии, но хорошо приспособленную к ведению тотальной войны. Когорта партийных бюрократов, сформировавшаяся в войну – поколение Брежнева, – приравнивала власть и успех к крупномасштабному производству в оборонной промышленности, и им предстояло управлять страной в течение следующих сорока лет, всегда помня об этой модели. Давние ленинистские метафоры классовой борьбы и конфронтации теперь можно было связать с гордыми воспоминаниями о настоящей войне. Советский партийный режим обрел новую скрепу: Великая Отечественная война.
Благодаря обращению нацистов с захваченными ими землями и людьми война 1941–1945 годов в России действительно стала Великой Отечественной. Сталин поощрял независимое выражение русских национальных и религиозных чувств, позволяя ореолу общей цели в титанической битве с немецкими захватчиками временно отодвинуть на второй план партию и ее задачи. И тот же самый акцент на том, что Советский Союз наследует имперское прошлое России, послужил целям Сталина в его послевоенной экспансии в Центральную Европу188.
Как мы видели, Сталин, прежде всего, хотел в Европе безопасности. Но его также интересовали экономические выгоды, которые можно было получить от побед на Западе. Маленькие государства Центральной Европы, от Польши до Болгарии, жили под сенью немецкого владычества задолго до Второй мировой войны: особенно в 1930-е годы, когда нацистская Германия была их главным торговым партнером и источником иностранного капитала. Во время войны эти отношения были упрощены до отношений господина и раба, когда Германия извлекала из стран и людей максимально возможную выгоду для своих военных усилий. ***** ********* ********* **** ********* **** ******* ***** ******* ****** ****** *********** ********* ****** ******* *********** ********* *** ******* ******* ***** **** *************** ********* **********189.
Советский Союз получил репарации от Венгрии и Румынии как бывших союзников Гитлера. Эти репарации, как и те, что были получены в натуральной форме из советской зоны в Германии, сравнительно мало компенсировали потери России, но они представляли собой существенные жертвы для стран-доноров: к 1948 году румынские репарации СССР составляли 15 % национального дохода этой страны; в Венгрии этот показатель составил 17 %. К странам, не воевавшим против него, Сталин был не менее требователен, но на «братских», а не карательных условиях.
Подсчитано, что до конца 1950-х годов Советский Союз извлек из ГДР, Румынии и Венгрии значительно больше, чем потратил на их контроль. В Чехословакии он вышел на уровень безубыточности. Болгария и особенно Польша в период с 1945 по 1960 год, вероятно, получали от Москвы гораздо больше в рамках помощи, чем они давали ей в рамках торговли и прочих поставок. Такая модель смешанной выгоды в экономических отношениях между метрополией и колонией знакома историкам колониализма, и в этом плане отношения между СССР и странами к западу от него можно условно назвать «имперскими» (за исключением того, что в советском случае имперский центр был на самом деле более бедным и отсталым, чем покоренная периферия).
Сталин отличался от других строителей империи, даже от царей, тем, что настаивал на воспроизводстве на подконтрольных ему территориях форм правления и общества, идентичных тем, которые существовали в Советском Союзе. Точно так же, как он сделал это в восточной Польше между 1939 и 1941 годами, в странах Балтии в 1940 году и снова (после их отвоевания у нацистов) в 1945 году, Сталин намеревался перестроить Восточную Европу по советскому образцу: воспроизвести советскую историю, институты и практики в каждом из маленьких государств, которые контролировались теперь коммунистическими партиями.
Албания, Болгария, Румыния, Венгрия, Чехословакия, Польша и Германская Демократическая Республика должны были стать, по меткому выражению одного ученого, «географически смежными государствами-копиями»190. Каждое из них должно было иметь конституцию, созданную по образцу советской (первая из них была принята в Болгарии в декабре 1947 года, последняя – в Польше в июле 1952 года). Каждое из них должно было внедрить экономические «реформы» и принять пятилетние планы, чтобы привести свои институты и практику в соответствие с институтами и практикой Советского Союза. ****** ****** ****** **** ***** *********** ************ ************* *******191. И каждое должно было управляться аппаратом коммунистической партии, подчиненной (фактически, если не по названию) правящей Коммунистической партии в Москве192.
Мотивы Сталина по воспроизведению советского общества в государствах-сателлитах снова были очень простыми. Широко распространенное в послевоенной Восточной Европе стремление к миру и новому началу, желание иметь землю и продовольствие, возможно, и облегчили коммунистам путь к власти, но не гарантировали местную поддержку советской политики. Нельзя было рассчитывать на то, что предпочтение коммунистов фашистам или какой-либо формы демократического социализма переживет практический опыт коммунистического правления. Даже привлекательность советских гарантий против немецкого реваншизма могла со временем ослабнуть.
Сталину нужно было обеспечить непоколебимую преданность соседей-сателлитов, и он знал только один способ сделать это. Во-первых, партия обеспечивала монополию на власть. Как было сказано в венгерской конституции августа 1949 года, она должна была взять на себя и сохранить «ведущую роль», упразднив или поглотив все другие политические партии. Партия стала единственным средством социальной мобильности, единственным источником покровительства и отправителем правосудия (посредством контроля над судами). Неотделимая от государства, институты которого она монополизировала, и получающая указания непосредственно из Москвы, местная партия и ее аппарат госбезопасности стали самыми прямыми рычагами советского контроля.
Во-вторых, в задачи партийно-государственного аппарата входило единоличное принятие экономических решений. Это было непросто. Экономика восточноевропейских государств существенно различалась. Некоторые из них были современными, городскими и промышленными, с мощным рабочим классом; другие (большинство) – сельскими и бедными. Некоторые, например Польша и Венгрия, имели весьма сильный государственный сектор, возникший на основе довоенных стратегий защиты от германского экономического проникновения. В других странах, например в Чехословакии, до войны собственность и бизнес находились в основном в частных руках. В некоторых странах и регионах существовал процветающий коммерческий сектор; другие напоминали части самого Советского Союза. Большая часть региона серьезно пострадала от последствий Великой депрессии и автаркической протекционистской политики, принятой для борьбы с ней; но, как мы видели, во время войны некоторые отрасли промышленности – особенно в Венгрии и Словакии – фактически получили выгоду от немецких инвестиций в военное производство.
Несмотря на такие различия, вскоре после захвата власти коммунистами последовало введение экономического единообразия во всем регионе. Во-первых, в соответствии с ленинистским переопределением «социализма» как в первую очередь вопроса собственности, а не социальных отношений, государство экспроприировало крупные предприятия в сфере услуг, торговли и промышленности, если они еще не находились в общественной собственности. Затем государство взяло под свой контроль, обложило налогом или вытеснило все фирмы, в которых работало более пятидесяти человек. В Чехословакии к декабрю 1948 года почти не осталось частных предприятий с численностью работников более 20 человек. К тому же моменту в руках государства находились 83 % венгерской промышленности, 84 % польской, 85 % румынской и целых 98 % болгарской.
Денежная реформа являлась одним из инструментов ликвидации в Восточной Европе среднего класса, владеющего собственностью. Это был эффективный способ уничтожения денежных сбережений как крестьян, так и предпринимателей, обновленная версия старых поборов, таких как принудительный налог на капитал. В Румынии реформа проводилась дважды: в августе 1947 года (с законной целью – положить конец гиперинфляции) и в январе 1952 года, когда оказались уничтожены сбережения крестьян за предыдущие четыре года (которые было не на что тратить).
Как и в Советском Союзе, так и в советской Восточной Европе крестьянство было обречено. Первые послевоенные реформы в сельской местности распределили некрупные участки земли среди большого числа фермеров. Но какими бы политически популярными ни были эти реформы, они просто усугубили затянувшийся аграрный кризис в регионе: слишком мало инвестиций в технику и удобрения, слишком много лишь частично занятых работников и пять десятилетий неуклонно падающих цен на сельскохозяйственную продукцию. Пока коммунистические партии Восточной Европы не закрепились у власти, они активно поощряли неэффективное перераспределение земель. Но с 1949 года они с возрастающей настойчивостью и агрессивностью приступили к уничтожению «нэпманов» и «кулачества».
На ранних стадиях сельской коллективизации мелких крестьянских землевладельцев (крупных землевладельцев к тому времени остались единицы) обложили карательными налогами (часто превышающими их денежные доходы), дифференцированными ценами и квотами, которые содействовали развитию новых колхозов и совхозов, удержанием продовольственных книжек и дискриминацией их детей – им отказывали в образовании выше начального. Даже в таких условиях удивительно большое количество независимых крестьян держалось, хотя в основном на экономически незначимых участках, площадью два гектара или меньше.
В Румынии, где осенью 1950 года десятки тысяч крестьян насильно зарегистрировали в колхозах и где режим беспрепятственно прибегал к силе, будущий президент Николае Чаушеску лишь в 1962 году мог с гордостью объявить о завершении сельской коллективизации «на три года раньше плана». В Болгарии за первые две пятилетки, начиная с 1949 года, плодородные сельскохозяйственные земли были полностью изъяты из частных рук. В Чехии, где коллективизация началась довольно поздно (в 1956 году большая часть пахотной земли все еще находилась в частном владении), 95 % сельскохозяйственных земель отняли у частных владельцев в ближайшие десять лет, гораздо меньше (85 %) – в отсталых и труднодоступных регионах Словакии. Но здесь, как в Венгрии и во всем европейском регионе, независимые фермеры выжили лишь номинально. Принятые против них меры, разрушение рынков и торговых сетей обеспечили их обнищание и разорение.
Иррациональность, а иногда и сюрреалистичность советской экономической практики добросовестно воспроизводилась во всем блоке. 30 сентября 1948 года Георге Георгиу-Деж из Коммунистической партии Румынии заявил: «Мы хотим добиться социалистического накопления за счет капиталистических элементов в сельской местности», – в стране, где «капиталистические элементы» в сельской экономике явно отсутствовали. В Словакии в течение 1951 года даже предпринимались попытки отправить на поля городских служащих и государственных чиновников. Так называемая операция «70 000 должны быть продуктивны» оказалась провальной, и ее быстро отменили. Но это упражнение в преждевременном маоизме, всего в пятидесяти милях к востоку от Вены, многое говорит о духе времени. Между тем, как и в недавно советизированных странах Балтии, последствием коммунистической земельной реформы стал долгосрочный институционализированный дефицит в странах, где продовольствие до сих пор было в изобилии и по низкой цене193.
Чтобы исправить этот очевидный политический провал, власти приняли законы советского образца, устанавливающие уголовную ответственность за «паразитизм», «спекуляцию» и «саботаж». Доктор Зденка Пачова, судья и член Национального собрания Чехословакии, заявила в обращении к своим коллегам-законодателям 27 марта 1952 года: «Разоблачение истинного лица деревенских богатеев является первоочередной задачей уголовного судопроизводства… Отсутствие поставок и невыполнение плана [сельскохозяйственного] производства должны строго наказываться как саботаж». Как следует из этого точного эха советской риторики 1930-х годов, антипатия к крестьянству и успешная реализация сельской коллективизации были одним из главных испытаний на верность сталинизму.
В краткосрочной перспективе реализация вдохновленных Советским Союзом планов по развитию промышленности не выглядела как очевидная катастрофа: есть некоторые вещи, с которыми командная экономика может справиться вполне хорошо. Коллективизация земли и разрушение малого бизнеса высвободили большое количество рабочей силы для труда на шахтах и фабриках. Целеустремленный акцент коммунистов на инвестиции в тяжелую промышленность за счет потребительской продукции и услуг обеспечил беспрецедентный рост производства. Повсюду принимались пятилетние планы с чрезвычайно амбициозными целями. Что касается показателей валового производства, темпы роста на первой стадии индустриализации были впечатляющими, особенно в таких странах, как Болгария или Румыния, которые начинали практически с нуля.
Число людей, занятых в сельском хозяйстве, даже в Чехословакии, самом урбанизированном государстве региона, сократилось на 18 % в период с 1948 по 1952 год. В советской зоне Германии выплавка стали выросла со 120 000 тонн в 1946 году до более 2 миллионов тонн к 1953 году. Некоторые части Восточной Европы (юго-запад Польши, промышленный пояс к северо-западу от Бухареста) преобразились почти в мгновение ока: были построены целые новые города, такие как Нова-Хута недалеко от Кракова, для тысяч рабочих, производящих железо, сталь и станки. Полувоенная, монолитная начальная индустриализация, пройденная Советским Союзом в межвоенный период, повторялась по всему советскому блоку, просто в меньшем масштабе. Коммунисты в Восточной Европе воплощали сокращенную и ускоренную версию промышленной революции в Западной Европе XIX века – во многом так же, как они делали это в России.
В этом свете экономическая история Восточной Европы после 1945 года имеет некоторое сходство с моделью восстановления Западной Европы в те же годы. В Западной Европе инвестициям в производительность и экономический рост также отдавался приоритет над предоставлением потребительских товаров и услуг, хотя «план Маршалла» смягчил издержки этой стратегии. В Западной Европе некоторые промышленные секторы и регионы также начинали с низкого старта, а резкий переход от деревни к городу произошел в течение 1950-х годов, в частности, в Италии и Франции. Но на этом сходство заканчивается. Отличительная черта экономической истории коммунистической Восточной Европы заключается в том, что помимо угля, стали, заводов и жилых домов советская индустриализация первого поколения породила даже больше гротескных искажений и противоречий, чем в самом СССР.
После создания в январе 1949 года СЭВ (Совета экономической взаимопомощи194) были установлены правила межгосударственной коммунистической торговли. Каждая страна обязывалась вести двустороннюю торговлю с Советским Союзом **** **** ********* ********** ********** ****** ***** ****** ***** ******** *******195, и ей отводилась не подлежащая изменениям роль в международной коммунистической экономике. Так, Восточная Германия, Чехословакия и Венгрия должны были поставлять в СССР готовую промышленную продукцию (по ценам, установленным Москвой), а Польша и Румыния – специализироваться на производстве и экспорте продуктов питания и основных промышленных товаров. Взамен Советский Союз торговал с ними сырьем и топливом.
За исключением уже отмеченной нами любопытной инверсии – когда имперская держава поставляет сырье, а колонии экспортируют готовую продукцию – эта структура напоминает европейскую колонизацию заморских территорий. И как в случае с неевропейскими колониями, в Восточной Европе местная экономика страдала от деформации и недостаточного развития. Некоторым странам было запрещено производить готовую продукцию, другим было поручено производить определенные товары в избытке (обувь в Чехословакии, грузовики в Венгрии) и продавать их в СССР. Сравнительным экономическим преимуществам не придавали никакого значения.
Советская модель 30-х годов, приспособленная к уникальным советским обстоятельствам (огромные расстояния, обилие сырья и бесконечная, дешевая, неквалифицированная рабочая сила), не имела никакого смысла для крошечных стран, таких как Венгрия или Чехословакия, испытывающих недостаток сырья, но имевших квалифицированную промышленную рабочую силу и давно зарекомендовавших себя на международных рынках продукции с высокой добавленной стоимостью. Чешский случай особенно поразителен. Перед Второй мировой войной чешские регионы Богемия и Моравия (уже до 1914 года индустриальное сердце Австро-Венгерской империи) имели более высокий уровень производства на душу населения, чем Франция, и специализировались на кожевенных изделиях, транспортных средствах, производстве высокотехнологичного оружия и широкого ассортимента предметов роскоши. По уровню промышленной квалификации, производительности, уровню жизни и доле на иностранных рынках Чехословакия до 1938 года была сопоставима с Бельгией и значительно опережала Австрию и Италию.
К 1956 году коммунистическая Чехословакия не только отстала от Австрии, Бельгии и остальной части Западной Европы, но и стала гораздо менее эффективной и более бедной, чем 20 годами ранее. В 1938 году количество автомобилей на душу населения в Чехословакии и Австрии было на одинаковом уровне; к 1960 году соотношение составило 1:3. Даже та продукция, в которой страна все еще имела конкурентное преимущество – особенно производство стрелкового оружия, – больше не приносила чехам никакой выгоды, поскольку они принудительно экспортировали ее исключительно своим советским «хозяевам»196. Что касается создания промышленных гигантов, таких как сталелитейный завод им. Готвальда в Остраве, идентичный сталелитейным заводам в Польше, ГДР, Венгрии, Румынии, Болгарии и СССР, то для чехов они представляли собой не быструю индустриализацию, а вынужденную отсталость (срочные программы индустриализации, основанные на производстве стали, проводились несмотря на очень ограниченное количество железной руды в Чехословакии). Вслед за разовыми быстрыми выгодами, полученными от невероятного роста в первичных отраслях, то же самое произошло и с каждым другим государством-сателлитом. К середине 50-х годов советская Восточная Европа уже начала устойчивый дрейф в сторону «запланированного» устаревания.
Из этого краткого описания экономики советского блока есть два частичных исключения. В Польше с таким же энтузиазмом, как и в других странах, проводилась только примитивная индустриализация, но не коллективизация земли. Сталин, похоже, осознавал, что не выгодно принуждать польских крестьян к колхозам, хотя само по себе это соображение вряд ли заставило бы его колебаться. Советская осторожность в отношениях с Польшей (у нас еще будет возможность встретиться с ней снова) была чисто практической. В отличие от других подвластных народов Восточной Европы, поляки славились способностью и склонностью восставать против подчинения русским. Об этом знали поколения российских офицеров и бюрократов, и в Польше недовольство советской властью было сильнее, чем где-либо еще.
Польская оппозиция досаждала Советскому Союзу – остатки польского подполья военного времени вели партизанскую войну против коммунистического режима по крайней мере до конца 1940-х годов. Почему? Разве не получили поляки 40 000 квадратных миль довольно хороших сельскохозяйственных земель в обмен на 69 000 квадратных миль восточных болот, переданных СССР после войны? И не Москва ли являлась (единственной) гарантией безопасности для поляков перед лицом Германии, возрождения которой все ждали? Более того, Польша теперь освободилась от своих довоенных меньшинств: евреев убили немцы, а самих немцев и украинцев переселил Советский Союз. Польша стала более «польской», чем когда-либо в своей сложной истории, и благодарить за это нужно было Москву.
Но межгосударственные отношения, прежде всего в советском блоке, не зависели от благодарности или ее отсутствия. Ценность Польши для Москвы заключалась, прежде всего, в ее роли буфера против немецкой или западной агрессии. Было желательно, чтобы Польша стала социалистической, но было необходимо, чтобы она оставалась стабильной и надежной. В обмен на внутреннее спокойствие в Польше Сталин соглашался терпеть класс независимых фермеров, какими бы неэффективными и идеологически неправильными они ни были, а также общественно активную католическую церковь, что казалось невообразимым южнее или восточнее. Польские университеты также остались практически нетронутыми: здесь не случилось чисток, проредивших профессорско-преподавательский состав высших учебных заведений в соседней Чехословакии и других странах.
Другим исключением, конечно же, была Югославия. До ссоры Сталина и Тито Югославия представала, как мы видели, наиболее «продвинутым» из всех восточноевропейских государств на пути к социализму. Первым пятилетним планом Тито превзошел Сталина, стремясь к более высокому уровню промышленных инвестиций, чем где-либо еще в советском блоке. По его указанию создали семь тысяч колхозов еще до начала коллективизации в других государствах-сателлитах; а послевоенная Югославия находилась на пути к тому, чтобы превзойти саму Москву в эффективности и повсеместности своего репрессивного аппарата. Службы безопасности партизан военного времени расширились до полномасштабной полицейской сети, чья задача, по словам Тито, заключалась в том, чтобы «вселить ужас в сердца тех, кому не нравится такая Югославия».
Доход на душу населения в Югославии на момент разрыва со Сталиным был самым низким в Европе, за исключением соседней Албании; и без того обедневшая земля скатилась в нищету за четыре года оккупации и гражданской войны. Горькое наследие военного опыта Югославии еще более осложнялось ее этническим составом. Она была последним действительно многонациональным государством в Европе: согласно переписи 1946 года, 15,7-миллионное население Югославии включало 6,5 миллиона сербов, 3,8 миллиона хорватов, 1,4 миллиона словенцев, 800 000 мусульман (в основном в Боснии), 800 000 македонцев, 750 000 албанцев, 496 000 венгров, 400 000 черногорцев, 100 000 валахов и неопределенное число булгар, чехов, немцев, итальянцев, румын, русских, греков, турок, евреев и цыган.
Из них только сербы, хорваты, словенцы, черногорцы и македонцы получили отдельное признание в соответствии с Конституцией 1946 года, хотя и их поощряли считать себя, как и все остальные, «югославами»197. Их перспективы как югославов казались мрачными. В конце 1940-х годов Лоуренс Даррелл в письме из Белграда своему греческому другу писал о стране следующее: «Условия здесь довольно мрачные – почти как в разгар войны: перенаселенность, бедность. Что касается коммунизма, мой дорогой Теодор, одного короткого визита сюда достаточно, чтобы решить, что за капитализм стоит бороться. Каким бы черным он ни был, со всеми своими пятнами крови, он менее мрачный, засушливый и безнадежный, чем это инертное и мертвенное полицейское государство».
В первые месяцы после раскола со Сталиным Тито фактически стал более радикальным, более «большевистским», как бы доказывая легитимность своих притязаний и лживость советских критиков. Но в таком положении он не мог продержаться долго. Не имея внешней помощи и столкнувшись с вполне реальной перспективой советского вторжения, он обратился за помощью к Западу. В сентябре 1949 года Экспортно-импортный банк США предоставил Белграду кредит в 20 миллионов долларов. В следующем месяце Югославия заняла 3 миллиона долларов у Международного валютного фонда и в декабре того же года подписала торговое соглашение с Великобританией и получила 8 миллионов долларов в виде кредитов.
Советская угроза вынудила Тито увеличить расходы на оборону (в процентах от скудного национального дохода Югославии) с 9,4 % в 1948 году до 16,7 % в 1950 году; военную промышленность страны перенесли в целях безопасности в горы Боснии (что имело некоторые последствия в войнах 1990-х годов). В 1950 году Конгресс США, теперь убежденный в возможной значимости Югославии в глобальной холодной войне, предложил еще 50 миллионов долларов помощи в соответствии с Законом о чрезвычайной помощи Югославии 1950 года. А в ноябре 1951 года последовало соглашение, которое позволило Югославии получать военную помощь в соответствии с условиями Закона о взаимной безопасности198. К 1953 году платежный дефицит Югославии был полностью покрыт американской помощью; за 1949–1955 годы помощь Тито из всех западных источников составила 1,2 миллиарда долларов, из которых югославы вернули только 55 миллионов долларов. Противостояние из-за Триеста, которое омрачало отношения Югославии с Италией и Западом с мая 1945 года, окончательно разрешилось в Меморандуме о взаимопонимании, подписанном Югославией, Италией, Великобританией и США 5 октября 1954 года.
Западная помощь позволила югославскому режиму продолжать отдавать предпочтение тяжелой промышленности и обороне, как это происходило до раскола 1948 года. Но хотя Союз югославских коммунистов сохранил в своих руках все бразды авторитарного правления, ультрабольшевизм послевоенных лет иссяк. К весне 1951 года только почтовая служба вместе с железнодорожным, воздушным и речным транспортом осталась под федеральным (то есть центральным правительственным) контролем. Остальные службы и все хозяйственные предприятия находились в руках отдельных республик. К 1954 году 80 % сельскохозяйственных земель снова оказались в частных руках после указа от 30 марта 1953 года, разрешавшего крестьянам уходить и забирать свою землю из колхозов, число которых в итоге сократилось с 7000 до всего 1000.
После победы над Гитлером Сталин стал гораздо сильнее, чем раньше, купаясь в отблесках славы «своей» Красной армии внутри страны и за рубежом. Культ личности советского диктатора, уже широко развитый до войны, достиг апогея. Популярные советские документальные фильмы о Второй мировой войне показывали, как Сталин побеждал в войне практически в одиночку, планируя стратегию и руководя сражениями, не прибегая к помощи генералов. Почти во всех сферах жизни, от диалектики до ботаники, Сталин был объявлен высшим и неоспоримым авторитетом. Советским биологам было поручено перенять теории шарлатана Лысенко, который обещал Сталину невообразимые улучшения в сельском хозяйстве, если его теории о наследовании приобретенных характеристик будут официально приняты и применены к советскому сельскому хозяйству. Впоследствии они произвели катастрофический эффект199. В день 70-летия Сталина в декабре 1949 года его портрет в свете прожекторов, свисавших с воздушных шаров, украсил ночное небо над Кремлем. Поэты соревновались друг с другом в восхвалении Вождя – показательным является строфа 1951 года латышского поэта В. Лукса:
Дивной красной нитью в наших сердцах будем вить мы,
Сталин, наш брат и отец, твое имя.
Это раболепное неовизантийское помазание деспота, приписывание ему почти магических способностей разворачивалось на постоянно темнеющем фоне тирании и террора. В последние годы войны, под прикрытием русского национализма, Сталин изгнал на восток, в Сибирь и Среднюю Азию, множество малых народов из западных и юго-западных приграничных регионов, в частности с Кавказа: чеченцев, ингушей, карачаевцев, балкарцев, калмыков, крымских татар и других, по примеру депортации немцев Поволжья в 1941 году. Такое жестокое обращение с малыми народами вряд ли было чем-то новым – поляков и прибалтов сотнями тысяч ссылали на восток между 1939 и 1941 годами, украинцев в 1930-е годы и других до них, в 1921 году.
Первые послевоенные судебные процессы над коллаборационистами и предателями по всему региону также отражали националистические настроения. Лидеры крестьянских партий в Польше, Венгрии и Болгарии были арестованы, преданы суду и расстреляны в период с 1945 по 1947 год за смешанный набор реальных и вымышленных преступлений, начиная от симпатий к фашистам и коллаборационизма в военное время и заканчивая шпионажем в пользу Запада. Но в каждом случае прокуроры уделяли особое внимание тому, чтобы поставить под сомнение их патриотизм и авторитет как представителей болгарского/венгерского/польского «народа». Социалисты, отказавшиеся принять Коммунистическую партию, подверглись наказаниям как враги народа. Например, болгарин Крастын Партахов был осужден в 1946 году и приговорен к тюремному заключению, где он умер три года спустя.
В жертвах-некоммунистах этих первых публичных процессов поражает то, что обвиняемые отказывались признать себя виновными или сознаваться в предполагаемых «антинациональных» преступлениях (за исключением тех, кто действительно связал свою судьбу с немцами и чья деятельность была общеизвестна). На явно сфальсифицированном показательном процессе в Софии над лидером Аграрной партии Николой Петковым и его «сообщниками» в августе 1947 года четверо из пяти обвиняемых заявили о своей невиновности, несмотря на пытки и лжесвидетельства200.
После югославского кризиса 1948 года позиция Сталина изменилась. Белград мог многим приглянуться в качестве альтернативы Москве. В отличие от Сталина, Тито не представлял имперской угрозы (за исключением местного балканского контекста). Освободив свою страну и приведя ее к коммунизму без помощи Москвы, югославский лидер создал привлекательный прецедент для любого коммуниста в Восточной Европе, все еще испытывающего искушение укоренить местную революцию в национальных чувствах. Сталин был известен своей паранойей в отношении угроз его монополии на власть; но это не значит, что он полностью ошибался, видя в Тито и «титоизме» реальную опасность. Поэтому впредь национальные чувства («местнический национализм», «буржуазный национализм») перестали быть инструментом и превратились в главных врагов. Термин «националист» впервые был уничижительно использован в коммунистической риторике на заседании Коминформа в июне 1948 года, посвященном осуждению югославского «отклонения».
Но теперь, когда все внутренние некоммунистические оппоненты уже мертвы, находятся в тюрьме или в изгнании, какому реальному риску подвергалась советская монополия на власть? Интеллектуалов можно было подкупить или запугать. Военные находились под надежным контролем оккупационных советских войск. Массовые народные протесты представляли единственную существенную угрозу коммунистическим режимам, поскольку они серьезно подорвали бы авторитет «рабоче-крестьянского» государства. Но в первые годы своего существования режимы народной демократии отнюдь не всегда были непопулярны среди пролетариев, от лица которых они выступали. Напротив, уничтожение среднего класса и изгнание этнических меньшинств открыли перспективы социального лифта для крестьян, промышленных рабочих и их детей.
Возможностей существовало предостаточно, особенно на нижних ступенях лестницы и на государственной службе: можно было найти работу, снять квартиру по субсидированной ставке, воспользоваться местами в школах, зарезервированными для детей рабочих и недоступными для детей буржуазии. Компетентность имела меньшее значение, чем политическая надежность, гарантировалась занятость, а растущая коммунистическая бюрократия искала надежных мужчин и женщин для самых разных должностей: от квартального активиста до следователя201. Большая часть населения советской Восточной Европы, особенно в наиболее отсталых регионах, приняла свою судьбу без протеста, по крайней мере, в эти годы.
Два наиболее известных исключения из этого обобщения случились в самых урбанизированных и передовых уголках блока: в промышленной Богемии и на улицах оккупированного Советским Союзом Берлина. «Денежная реформа» 31 мая 1953 года в Чехословакии, якобы «сокрушительный удар по бывшим капиталистам», привела к сокращению заработной платы в промышленности на 12 % (из-за последовавшего за этим роста цен). В сочетании с неуклонно ухудшающимися условиями труда в стране, которая когда-то была развитой индустриальной экономикой, основанной на хорошо оплачиваемом квалифицированном труде, это спровоцировало массовые демонстрации. На улицы вышли 20 000 рабочих завода «Шкода» в Пльзене, крупном промышленном центре Западной Богемии, а затем 1 июня 1953 года к мэрии города проследовали тысячи рабочих с портретами Бенеша и довоенного президента Томаша Масарика.
Пльзенские демонстрации, ограничившиеся одним провинциальным городом, сошли на нет. Но несколько дней спустя гораздо более масштабный протест вспыхнул в паре десятков миль к северу из-за существенного (неоплачиваемого) повышения официальных норм труда в Германской Демократической Республике. Их навязал непопулярный режим, действовавший (и не в последний раз) гораздо более жестко, чем его советские хозяева в Москве. Последние советовали коммунистическому руководству Восточной Германии принять реформы и разработать компромиссы, чтобы остановить отток квалифицированных рабочих на Запад, но местные власти проигнорировали эти советы. 16 июня около 400 000 рабочих объявили забастовку по всей Восточной Германии, причем самые крупные демонстрации прошли в Берлине.
Как и в случае с протестующими в Пльзене, немецкие рабочие были легко подавлены народной полицией, но не без потерь. Около трехсот человек погибли, когда на улицах появились танки Красной армии. Еще несколько тысяч арестовали, из них 1400 приговорили к длительным тюремным срокам. Двести «зачинщиков» расстреляли. Берлинское восстание стало единственным поводом для открытого словесного несогласия Бертольда Брехта202 с коммунистическим режимом, который он – хотя и не без некоторой двойственности – поддержал: после восстания 17 июня секретарь Союза писателей распространил на Алее Сталина листовки, в которых можно было прочитать, что народ утратил доверие правительства и может вернуть его только удвоенными усилиями. Не проще ли в этих обстоятельствах правительству распустить народ и выбрать другой?
Разгневанные, недовольные рабочие промышленно развитых западных окраин советской империи не служили коммунизму рекламой, но они вряд ли представляли собой угрозу советской власти – и не случайно восстания в Пльзене и Берлине произошли после смерти Сталина. Во времена Сталина поистине угрожающий вызов исходил, как казалось, изнутри самого коммунистического аппарата. Таковы были реальные последствия югославского раскола, и именно в ответ на «титоизм» Сталин вернулся к прежним методам, обновленным и подстроенным под обстоятельства. С 1948 по 1954 год коммунистический мир пережил второе поколение арестов, чисток и, прежде всего, политических «показательных процессов».
Главным прецедентом облав и процессов тех лет был, конечно, советский террор 1930-х годов. И тогда основными жертвами стали сами коммунисты. Верхушка стремилась очистить Партию от «предателей» и предотвратить другие вызовы политике и личности Генерального секретаря. В 1930-е годы предполагаемым лидером был Лев Троцкий, как и Тито, настоящий коммунистический герой, не подчинявшийся Сталину и имевший собственные взгляды на коммунистическую стратегию и практику. Террор 1930-х годов закрепил и проиллюстрировал неограниченную власть и авторитет Сталина, а чистки послевоенных лет послужили той же цели в Восточной Европе.
Московские процессы 1930-х годов, особенно суд 1938 года над Николаем Бухариным, были оригинальными, театральными новшествами, шоковый эффект которых заключался в ужасающем зрелище революции, пожирающей не только своих детей, но и самих ее архитекторов. Процессы и чистки последующих десятилетий стали бессовестными копиями, намеренно созданными по образцу прошлой советской практики, как будто режимы-сателлиты не заслуживали даже попытки добиться правдоподобия. В конце концов, они завершили собой длинную цепочку судебных чисток.
Помимо послевоенных процессов по обвинениям в государственной измене и политических процессов над политиками-антикоммунистами, коммунистические режимы Восточной Европы использовали суды для наказания и закрытия церквей повсюду, за исключением Польши, где прямой конфликт с католической церковью считался слишком рискованным. В 1949 году лидеров Объединенной протестантской церкви в Болгарии судили за заговор с целью «восстановления капитализма». За год до этого униатскую церковь в Румынии насильно объединили с более податливой новому коммунистическому режиму Румынской православной церковью, следуя давней традиции преследований униатов, восходящей к русским царям XVIII века. Избранных католических священников судили по двум отдельным делам в Праге, обвиняя в шпионаже в пользу Ватикана (и США), с приговорами от десяти лет тюрьмы до пожизненного заключения. К началу 1950-х годов в чехословацких тюрьмах содержалось восемь тысяч монахов и монахинь. Монсеньор Гросс, сменивший находившегося в тюрьме кардинала Миндсенти на посту главы Католической церкви в Венгрии в январе 1949 года, был признан виновным в работе над реставрацией Габсбургов и в совместном заговоре с титоистами с целью вооружения венгерских фашистов.
Сами судебные процессы над коммунистами разделились на две отдельные группы. Первые, начавшиеся в 1948 году и продолжавшиеся до 1950 года, были немедленным ответом на раскол между Тито и Сталиным. В Албании коммунистический министр внутренних дел Кочи Дзодзе предстал перед судом в мае–июне 1949 года, его признали виновным и в следующем месяце повесили. Обвиненный в титоизме Дзодзе отличился тем, что действительно был сторонником Тито и его планов на Балканах, в то время когда они пользовались поддержкой Москвы. В этом отношении его дело выглядело несколько необычным, как и тот факт, что оно велось тайно.
За албанским судом последовал арест, суд и казнь в Болгарии Трайчо Костова, одного из основателей Болгарской коммунистической партии. Костов, сильно пострадавший от рук болгарских правителей в межвоенный период203, был известным противником Тито и критиком планов последнего поглотить Болгарию и сделать частью Балканской федерации (Тито не любил Костова, и это чувство было взаимным). Но Сталин все равно ему не доверял – Костов неосторожно раскритиковал советско-болгарское экономическое соглашение как неблагоприятное для его страны, – и он был идеальным кандидатом для процесса, призванного проиллюстрировать преступления национализма.
Ему и его «группе» («Предательская шпионско-вредительская группа Трайчо Костова») в декабре 1949 года предъявили обвинение в сотрудничестве с довоенными болгарскими фашистами, шпионаже в пользу британской разведки и сговоре с Тито. Наконец, сдавшись под длительными пытками и подписав «признание» вины, Костов отказался произносить заранее согласованный текст в суде, публично отозвал свои показания следователям и был вынесен из зала суда, объявив себя невиновным. Два дня спустя, 16 декабря 1949 года, Костова повесили, а его «сообщников» приговорили к длительному тюремному заключению – такое решение принял Сталин и его начальник полиции Лаврентий Берия204 еще до начала суда. Дело Костова было необычно тем, что он стал единственным восточноевропейским коммунистом, кто отказался от своих показаний и заявил о невиновности на открытом судебном заседании. Это вызвало у режима небольшое международное затруднение (суд над Костовым транслировался по радио и широко освещался на Западе), и всех участников тщательно проинструктировали, что подобное никогда не должно повториться. И это больше не повторилось.
Незадолго до казни Костова венгерские коммунисты устроили показательный суд над своим потенциальным «Тито», коммунистическим министром внутренних дел Ласло Райком. Сценарий был тот же, что и в Болгарии – буквально, другими были только имена. Обвинения, подробности, признания – идентичные, что неудивительно, поскольку оба процесса были подготовлены в Москве. Сам Райк не был невинной овечкой; в должности министра внутренних дел от коммунистической партии, он отправил многих в тюрьму и даже хуже. Но в его случае в обвинительном заключении уделили особое внимание его «предательской деятельности» в качестве «агента, финансируемого иностранной державой». Советская оккупация была особенно непопулярной в Венгрии, и Москва не хотела случайно превратить Райка в героя «национального коммунизма».
В действительности такой опасности не существовало. Райк должным образом изложил свой текст, признав, что работал в качестве англо-американского агента над свержением коммунизма в Венгрии, и сообщил суду, что его настоящее имя – Райх (немецкого, а не венгерского происхождения) и что он был завербован в 1946 году югославской разведкой, которая угрожала разоблачить его сотрудничество с венгерскими нацистами во время войны, «если я не выполню все их пожелания». Заседания Трибунала, судившего Райка и его товарищей-«заговорщиков», включая признание Райка от 16 сентября 1949 года, транслировались в прямом эфире Радио Будапешта. Заранее определенный приговор был оглашен 24 сентября. Райка и еще двух других «сообщников» приговорили к смертной казни. Казнь через повешение провели 15 октября.
Публичные процессы над Райком и Костовым были лишь верхушкой айсберга тайных процессов и трибуналов, порожденных охотой на титоистов в коммунистических партиях и правительствах региона. Больше всего пострадали «южные» коммунистические государства, ближайшие к Югославии: Болгария, Румыния, Албания и Венгрия. Только в Венгрии страх Сталина перед распространением титоизма был несколько более правдоподобным, учитывая близость Югославии, большое венгерское меньшинство в сербской Воеводине и тесную связь венгерской и югославской внешней политики в 1947 году. Там казнили в общей сложности около 2000 коммунистических кадров, еще 150 000 приговорили к тюремному заключению и около 350 000 исключили из партии (что часто означало потерю работы, жилья, привилегий и права на высшее образование).
Преследования в Польше и Восточной Германии не привели к каким-либо крупным показательным процессам, хотя тысячи людей заключили в тюрьмы. В Польше имелся кандидат на роль Тито-Костова-Райка: Владислав Гомулка, генеральный секретарь Польской объединенной рабочей партии и вице-президент польского Совета министров. Гомулка открыто критиковал планы коллективизации земли в Польше и публично ассоциировался с разговорами о польском «национальном пути» к социализму. За это его критиковали лояльные сталинисты в польской партии, и в августе 1948 года его сменил на посту генерального секретаря Болеслав Берут. Пять месяцев спустя Гомулка подал в отставку с министерского поста, в ноябре 1949 года его исключили из партии, а в декабре того же года Берут публично обвинил Гомулку и его «группу» в национализме и титоизме.
Пониженный до должности руководителя социального страхования в Варшаве, Гомулка был, наконец, арестован в июле 1951 года и освобожден только в сентябре 1954 года. Однако он не пострадал, и в Варшаве не проходило никакого суда, связанного с титоизмом. В Польше проходили судебные процессы – один из них, в ходе которого группу офицеров обвинили в антигосударственном заговоре, начался в день ареста Гомулки в 1951 году. А по схеме, разработанной спецслужбами в Москве, Гомулка должен был быть связан с Райком, Тито и другими через сложную сеть реальных или выдуманных контактов, в центре которой находился американец Ноэл Филд, руководивший усилиями Унитарианской церкви205 по оказанию помощи послевоенной Европе. Базирующаяся якобы в Будапеште воображаемая сеть главных шпионов и титоистов под руководством Филда уже использовалась в обвинениях против Райка и других и должна была стать главным доказательством против Гомулки.
Но поляки смогли противостоять советскому давлению, требовавшему провести полномасштабную публичную охоту на ведьм по венгерской модели. Уничтожение Сталиным в Москве членов изгнанной из своей страны Польской коммунистической партии десятью годами ранее дало Беруту представление о его возможной судьбе, если Польша тоже попадет в водоворот арестов, чисток и судебных процессов. Полякам повезло и со временем: подготовка досье по Гомулке – он отказался сознаться на допросе или подписать сфабрикованное признание – затянулось, Сталин умер, а его приспешник Берия был убит до того, как назначили дату процесса. Наконец, некоторые советские лидеры, несомненно, сочли неблагоразумным в те первые годы расправляться с верхушкой коммунистической Польши у всех на виду.
Однако подобные ограничения не касались Чехословакии, где самый крупный показательный процесс из всех должен был состояться в Праге в ноябре 1952 года. Он планировался с 1950 года, сразу после чисток Райка и Костова. Но к тому времени, когда определились с датой, акценты сместились. Тито все еще был врагом, и обвинения в шпионаже в пользу Запада по-прежнему занимали видное место в обвинительных заключениях. Но из 14 обвиняемых на «Суде над руководством Центра антигосударственного заговора» 11 оказались евреями. На первой же странице обвинительного заключения стало совершенно ясно, что это не случайность. «Троцкистско-титовские буржуазно-националистические предатели и враги чехословацкого народа» были также и прежде всего «сионистами».
Сталин всегда был антисемитом. Но вплоть до Второй мировой войны его неприязнь к евреям была настолько удобно встроена в уничтожение других категорий людей – старых большевиков, троцкистов, левых и правых уклонистов, интеллектуалов, буржуазии и так далее, – что их еврейское происхождение казалось почти случайным в их судьбе. В любом случае, догмой было то, что коммунизм не имеет ничего общего с расовыми или религиозными предрассудками; и как только советское дело встало под знамя «антифашизма» с 1935 по август 1939 года и снова с июня 1941 года, у евреев Европы не было большего друга, чем сам Иосиф Сталин.
Последнее утверждение лишь отчасти ирония. Европейские коммунистические партии, особенно в Центральной и Восточной Европе, насчитывали среди своих членов значительное число евреев. Евреи межвоенной Польши, Чехословакии, Венгрии и Румынии были угнетаемым и нелюбимым меньшинством. Молодые светские евреи не могли похвастаться разнообразием политических возможностей: сионизм, бунд206, социал-демократия (там, где это было законно) или коммунизм. Будучи наиболее бескомпромиссно антинациональным и амбициозным из них, коммунизм имел особую привлекательность. Даже со всеми своими недостатками, Советский Союз предложил революционную альтернативу в то время, когда Центральная и Восточная Европа, казалось, предстали перед выбором между авторитарным прошлым и фашистским будущим.
Привлекательность СССР еще больше усилилась благодаря опыту войны. Евреев, оказавшихся в оккупированной Советским Союзом Польше после нападения немцев в 1939 году, часто депортировали на восток, и многие из них умерли от болезней и лишений. Но их систематическое истребление не проводилось. Наступление Красной армии через Украину и Белоруссию в Прибалтику, Румынию, Венгрию, Чехословакию, Польшу и Германию спасло оставшихся на этих землях евреев. Именно Красная армия освободила Освенцим. Сталин наверняка не воевал во Второй мировой войне ради евреев; но если бы Гитлер победил – если бы немцы и их пособники сохранили контроль над территориями, которые они захватили до Сталинградской битвы, – число жертв среди евреев было бы на миллионы больше.
Когда коммунистические партии пришли к власти в Восточной Европе, среди их руководящих кадров было много лиц еврейского происхождения. Это особенно замечалось на уровне чуть ниже самого верха: начальники коммунистической полиции в Польше и Венгрии были евреями, как и те, кто занимался экономической политикой, административные секретари, видные журналисты и партийные теоретики. В Венгрии лидер партии (Матьяш Ракоши) был евреем; в Румынии, Чехословакии и Польше лидеры партии не были евреями, но большая часть основной руководящей группы принадлежала к их числу. Еврейские коммунисты всего советского блока были всем обязаны Сталину. Их не жаловали в странах, куда они вернулись, часто после долгого изгнания: ни как коммунистов, ни как евреев. Опыт войны и оккупации сделал местное население еще более враждебным к евреям, чем раньше («Чего вы вернулись?» – спросил один сосед Хеду Марголиус, которая сбежала из марша смерти в Освенциме и вернулась в Прагу в самом конце войны207). На восточноевропейских еврейских коммунистов можно было рассчитывать, пожалуй, больше, чем на кого-либо другого, в плане выполнения приказов Сталина.
В первые послевоенные годы Сталин не проявлял враждебности к своим еврейским подчиненным. В Организации Объединенных Наций Советский Союз с энтузиазмом поддерживал сионистский проект, выступая за создание еврейского государства на Ближнем Востоке в качестве препятствия для британских имперских амбиций. Дома Сталин благосклонно относился к работе Еврейского антифашистского комитета, созданного во время войны для мобилизации еврейского общественного мнения в СССР и (особенно) за рубежом в поддержку советской борьбы против нацистов. Советские евреи, как и многие другие, находившиеся под властью Москвы, наивно полагали, что объединяющее настроение военных лет, когда Сталин искал и принимал помощь с любой удобной стороны, продлится и в более легкие послевоенные годы.
На самом деле произошло обратное. Еще до окончания войны Сталин, как мы видели, ссылал целые народы на восток и, несомненно, вынашивал аналогичные планы в отношении евреев. Как в Центральной Европе, так и на землях Советского Союза: хотя евреи потеряли больше, чем какой-либо другой народ, было легко и привычно винить их в страданиях всех остальных. Обращение к знамени русского национализма во время войны значительно приблизило советскую риторику к языку старых русских антисемитов, проповедовавших славянскую исключительность. Это, конечно, не вредило режиму. *** ****** ******* *** ******** *********** *********** *********** *** *********** ************* ********* ************** *********** *********** ************* ******** ********* *************208.
По разным причинам с точки зрения советских целей всегда было выгодно преуменьшить явно расистский характер жестокости нацистов: бойня украинских евреев в Бабьем Яру официально обозначалась как «убийство мирных советских граждан», точно так же, как и послевоенный мемориал в Освенциме ограничился общими упоминаниями о «жертвах фашизма». Расизму не было места в марксистском лексиконе; мертвых евреев посмертно ассимилировали в те же местные общины, которые так не любили их при жизни. Но теперь предположительно космополитические качества евреев, международные связи, из которых Сталин надеялся извлечь выгоду в темные месяцы после нападения Германии, снова начали использоваться против них, когда обозначились линии фронта холодной войны, а международные контакты и коммуникации военного времени задним числом превратились в глазах Сталина в недостаток.
Первыми жертвами стали еврейские лидеры самого Антифашистского комитета военного времени. Соломон Михоэлс, его инициатор и главная фигура в российском еврейском театре, был убит 12 января 1948 года. Приезд в Москву посла Израиля Голды Меир 11 сентября 1948 года стал поводом для спонтанных вспышек еврейского энтузиазма с уличными демонстрациями на Рош ха-Шана и Йом-Кипур и скандированием «В следующем году – в Иерусалиме» возле израильской миссии209. Это было бы провокационно и недопустимо для Сталина в любое время. Но он быстро терял энтузиазм по поводу нового государства Израиль: несмотря на смутные социалистические наклонности, оно явно не собиралось становиться советским союзником в регионе. Хуже того, еврейское государство в сложный момент демонстрировало тревожащую проамериканскую наклонность. Блокада Берлина только началась, и советский раскол с Тито вступал в острую фазу.
21 сентября 1948 года «Правда» опубликовала статью Ильи Эренбурга, ясно указывающую на изменение линии в отношении сионизма210. С января 1949 года в «Правде» стали появляться статьи с нападками на «космополитов без отечества», «непатриотические группы театральных критиков», «безродных космополитов», «лиц без принадлежности» и «беспаспортных бродяг». Еврейские школы, театры и библиотеки закрылись, а еврейские газеты запретили. Сам Еврейский антифашистский комитет был упразднен 20 ноября 1948 года. Его оставшиеся лидеры, художники, писатели и государственные чиновники были арестованы в следующем месяце и содержались в тюрьме три года. Под пытками их заставили признаться в «антисоветском» заговоре и явно готовили к показательному суду.
Полковник сил безопасности, проводивший расследование, Владимир Комаров, стремился расширить обвинения, включив в них крупномасштабный еврейский заговор против СССР, организованный в Вашингтоне и Тель-Авиве. Как он говорил Соломону Лозовскому, одному из заключенных: «Евреи – низкие, грязные люди, все евреи – паршивые ублюдки, вся оппозиция партии состоит из евреев, евреи по всему Советскому Союзу ведут антисоветскую клеветническую кампанию. Евреи хотят уничтожить всех русских»211. Однако такой явный антисемитизм мог смутить даже Сталина. В конце концов, пятнадцать обвиняемых (все евреи) летом 1952 года тайно предстали перед военным трибуналом. Все, кроме одного, были казнены; только Лина Штерн получила десять лет тюрьмы и осталась жива.
Тем временем в государствах-сателлитах набирала силу антисемитская волна. В Румынии, где значительная часть еврейского населения пережила войну, осенью 1948 года началась антисионистская кампания, которая продолжалась в разной степени в течение следующих шести лет. Но размер румынской еврейской общины и ее связи с Соединенными Штатами препятствовали прямым нападкам на нее, и румыны некоторое время подумывали о том, чтобы позволить своим евреям уехать. Заявления на получение виз были разрешены с весны 1950 года и не запрещались до апреля 1952 года; к этому моменту только в Израиль уехало 90 000 румынских евреев.
Планы показательного суда в Румынии сфокусировались на лидере румынских коммунистов (нееврее) Лукрециу Пэтрэшкану. Публично высказанные Пэтрэшкану сомнения по поводу сельской коллективизации сделали его естественным кандидатом на роль румынского Райка для суда по обвинениям в протитоизме, и он был арестован в апреле 1948 года. Но когда следователи были готовы отдать его под суд, ситуация поменялась, и дело Пэтрэшкану было объединено с делом Анны Паукер. Паукер была еврейкой, дочерью еврейского шохета (ритуального забойщика скота) из Молдавии, первым еврейским министром в истории Румынии (и первой женщиной – министром иностранных дел в мире). Известная сторонница жесткой линии в доктринальных и политических вопросах, она стала образцовой мишенью в глазах румынского руководства, пытающегося заслужить расположение местного населения212.
Смерть Сталина прервала планы лидера румынских коммунистов Георге Георгиу-Дежа устроить показательный суд над Паукер и другими. Вместо этого в 1953-м и в начале 1954 года румынская партия провела серию секретных судебных процессов меньшего размаха по обвинению в сионистском шпионаже, спонсируемом «империалистическими агентами». Жертвы варьировались от подлинных (правых) ревизионистских сионистов до еврейских коммунистов, обвиненных в сионизме. Их обвиняли в незаконных отношениях с Израилем и в сотрудничестве с нацистами во время войны. Всех приговорили к тюремному заключению на срок от десяти лет до пожизненного. Наконец, в апреле 1954 года судили самого Пэтрэшкану, просидевшего в тюрьме шесть лет. Обвиненный в шпионаже в пользу британцев, он был признан виновным и казнен.
Паукер повезло больше: под защитой Москвы (сначала Сталина, затем Молотова) она никогда не подвергалась прямым преследованиям как «сионистка» и пережила исключение из партии в сентябре 1952 года, канув в безвестность до своей смерти в 1960 году. Румынскую коммунистическую партию, меньшую и более изолированную, чем любая другая восточноевропейская партия, всегда раздирала внутренняя борьба, и поражение «правого» Пэтрэшкану и «левой» Паукер было, прежде всего, фракционной победой жестокого и эффективного диктатора Георгиу-Дежа, чей стиль правления (как и стиль его преемника Николае Чаушеску) болезненно напоминал авторитарное правление старого образца на Балканах.
В эти годы евреев изгнали с партийных и правительственных постов в Румынии, как и в Восточной Германии и Польше, двух других странах, где одна фракция партии могла мобилизовать народные антиеврейские настроения против собственных партийных «космополитов». Восточная Германия была особенно плодородной территорией. В январе 1953 года, когда в Москве разворачивалось «дело врачей», видные восточногерманские евреи и еврейские коммунисты бежали на Запад. Один из членов Центрального комитета Восточной Германии Ганс Ендрецкий потребовал, чтобы евреев – «врагов государства» – исключили из общественной жизни. Но по счастливой случайности, благодаря совпадению или благоразумию, все три государства избежали полномасштабных показательных антисемитских судов, подобных тому, который запланировали в Москве и провели в Праге.
Процесс Сланского, как его стали называть, – классический показательный коммунистический процесс. Его тщательно готовили три года. Первыми, чью деятельность «расследовали», стала группа словацких коммунистических лидеров, в частности, министр иностранных дел Чехословакии Владимир Клементис, арестованный в 1950 году и обвиненный в «буржуазном национализме». К ним добавили различных чешских коммунистов среднего звена, обвиненных вместе со словаками в участии в титоистско-троцкистском заговоре по образцу дела Райка. Но ни один из тех, кто был привлечен и содержался в тюрьме в 1950 и 1951 годах, не был достаточно весомой фигурой, чтобы вокруг него как номинального лидера можно было организовать большой публичный процесс, которого требовал Сталин.
Весной 1951 года начальник советской полиции Берия поручил чехам перенести акцент в своих расследованиях с титоистского заговора на сионистский. Отныне все предприятие оказалось в руках советских спецслужб: полковника Комарова и еще одного офицера отправили в Прагу для проведения расследования, а чешская полиция безопасности и коммунистическое руководство получали от них приказы. Потребность в заметной жертве привлекла советское внимание ко второй фигуре в чешской иерархии после президента Клемента Готвальда – генеральному секретарю партии Рудольфу Сланскому. В отличие от Готвальда, услужливого номинального руководителя и податливого сторонника партии, Сланский, хотя и был в высшей степени сталинистом (как и Райк до него), был еще и евреем.
Поначалу Готвальд не хотел арестовывать Сланского – они оба тесно сотрудничали в чистке своих коллег на протяжении последних трех лет, и если генеральный секретарь оказывался под ударом, следующим мог стать сам Готвальд. Но Советы настояли на своем, представив поддельные доказательства связи Сланского с ЦРУ, и Готвальд уступил. 23 ноября 1951 года Сланского арестовали. В ближайшие дни видные еврейские коммунисты, все еще находившиеся на свободе, последовали за ним в тюрьму. Службы безопасности теперь поставили перед собой задачу добиться признаний и «доказательств» от многочисленных заключенных, чтобы построить крупное дело против Сланского и его сотрудников. Благодаря определенному сопротивлению со стороны узников (в частности, самого бывшего генерального секретаря) даже перед лицом варварских пыток, эта задача заняла у них большую часть года.
Наконец, к сентябрю 1952 года обвинение закончило работу. Текст признаний, обвинительное заключение, заранее согласованные приговоры и сценарий суда отправили в Москву на личное одобрение Сталина. В Праге провели «генеральную репетицию» всего процесса, которую записывали на пленку. Это должно было обеспечить альтернативный текст для «прямой трансляции» в том маловероятном случае, если один из обвиняемых откажется от своих признаний в открытом суде, как Костов. Но такая предосторожность не пригодилась.
Суд длился с 20 по 27 ноября 1952 года. Он следовал давно установленному образцу: фигурантов обвиняли в действиях и словах, каких на самом деле они не совершали (на основании признаний, полученных силой от других свидетелей, включая их коллег-обвиняемых). Им ставили в вину то, что они и правда выполняли, но их действиям придавалось новое значение (так, троим было предъявлено обвинение в том, что они оказывали поддержку Израилю в торговых вопросах в то время, когда это еще входило в советскую политику). Прокуратура также обвинила Клементиса во встрече с Тито («палачом югославского народа и лакеем империализма Тито») – в период, когда Клементис был заместителем министра иностранных дел Чехословакии, а Тито все еще находился в хороших отношениях с Советским Союзом.
Две черты отличали этот процесс от всех предшествующих. Прокуроры и свидетели неоднократно подчеркивали еврейскую национальность большинства обвиняемых – «космополита Рудольфа Марголиуса», «Сланского…на которого все евреи в Коммунистической партии возлагали большие надежды», «представителей международного сионизма» и т. д. «Еврейское происхождение» (иногда «сионистское происхождение») служило презумпцией вины, доказательством антикоммунистических, античешских намерений. А язык прокуроров, транслировавшийся по чехословацкому радио, напомнил и даже превзошел грубую ругань прокурора Вышинского на Московских процессах: «банда профессиональных вредителей», «поганые псы», «проклятые гадины» и многое другое в том же духе. Все эти выражения повторила чешская пресса.
На четвертый день суда передовица пражской коммунистической газеты «Руде Право» гласила: «При виде этих холодных, бесчувственных существ аж дрожь пробирает от отвращения и брезгливости. Иуда Сланский делал ставку на эти чуждые элементы, на этот сброд с его темным прошлым». Ни один чех, объяснял автор статьи, не мог совершить такие преступления: «только циничные сионисты, без отечества… умные космополиты, продавшиеся за доллары. В этой преступной деятельности они руководствовались сионизмом, буржуазным еврейским национализмом, расовым шовинизмом».
11 из 14 обвиняемых приговорили к смертной казни и казнили, троих приговорили к пожизненному заключению. Выступая месяц спустя на Национальной конференции Чехословацкой коммунистической партии, Готвальд сказал о своих бывших товарищах следующее: «Обычно банкиры, промышленники, бывшие кулаки не попадают в нашу партию. Но если они были еврейского происхождения и сионистской ориентации, то их классовому происхождению у нас уделялось мало внимания. Такое положение дел возникло из-за нашего отвращения к антисемитизму и нашего уважения к страданиям евреев».
Процесс Сланского был преступным маскарадом, публичным театром судебного убийства213. Как и предшествовавший суд над Антифашистским комитетом в Москве, пражский процесс был задуман как пролог к аресту советских врачей еврейского происхождения, чей «заговор» был обнародован в газете «Правда» 13 января 1953 года. Эти еврейские врачи, «сионистская террористическая банда», обвиняемая в убийстве Андрея Жданова, сговоре с «англо-американской буржуазией» и продвижении дела «еврейского национализма» при пособничестве Американского еврейского объединенного распределительного комитета (а также покойного «буржуазного еврейского националиста» Соломона Михоэлса), должны были предстать перед судом в течение трех месяцев после вынесения приговора Сланскому.
Есть основания полагать, что этот процесс, в свою очередь, рассматривался Кремлем как преамбула и предлог для массовых облав на советских евреев и их последующей высылки в Биробиджан (восточную «родину», отведенную евреям) и советскую Среднюю Азию, куда ранее в период с 1939 по 1941 год было сослано много польских евреев. Издательство МВД напечатало и подготовило к распространению миллион экземпляров брошюры, разъясняющей, «почему евреев необходимо переселять из промышленных районов страны». Но даже Сталин, похоже, колебался (Илья Эренбург предупреждал его о разрушительных последствиях показательного суда над еврейскими врачами для репутации на Западе). В любом случае, прежде чем Сталин успел принять решение, он умер 5 марта 1953 года.
Предрассудки Сталина не требуют объяснения: для России и Восточной Европы антисемитизм был типичен сам по себе. Больший интерес представляют цели Сталина при организации этих абсурдных чисток, обвинений, признаний и судебных процессов. Зачем вообще советскому диктатору были нужны суды? Москва имела возможность устранить любого, кого пожелает, в любой точке советского блока посредством «административных процедур». Суды могли показаться контрпродуктивными. Заведомо ложные свидетельства и признания, беспрепятственные нападения на отдельных лиц и социальные категории вряд ли были рассчитаны на то, чтобы убедить иностранных наблюдателей в добросовестности советских судебных процедур.
Но показательные процессы в коммунистическом блоке не были связаны с правосудием. Скорее, они были формой публичного «обучения примером», почтенным коммунистическим институтом (первые подобные процессы в СССР датируются 1928 годом), цель которого заключалась в наглядном выражении структуры власти в советской системе. Они рассказывали публике, кто прав, а кто нет; они возлагали вину за политические неудачи; они вознаграждали за лояльность и раболепство; они даже написали сценарий, утвержденный набор слов для обсуждения общественных дел. После ареста Рудольфа Сланского называли только «шпионом Сланским», и это ритуальное наименование являлось формой политического экзорцизма214.
Показательные процессы, или трибуналы, выражаясь языком Вышинского в «Советском руководстве по уголовным расследованиям» 1936 года, явно предпринимались для «мобилизации пролетарского общественного мнения». Как кратко резюмировал чехословацкий «Закон об организации судов» от января 1953 года, функция судов заключалась в том, чтобы «воспитывать граждан в преданности и лояльности по отношению к Чехословацкой Республике и т. д.». Роберт Фогелер, обвиняемый на Будапештском процессе в 1948 году, отметил тогда: «Судя по тому, как были написаны наши сценарии, было важнее установить нашу аллегорическую идентичность, чем установить нашу „вину“. Каждый из нас в своих показаниях был обязан „разоблачить“ себя перед прессой и радио Коминформа».
Обвиняемые превратились из предполагаемых политических критиков или оппонентов в кучку беспринципных заговорщиков, преследовавших продажные и предательские цели. Неуклюжесть советского имперского стиля иногда скрывает основную задачу: что можно извлечь из риторики, призванной мобилизовать общественное мнение в столичном Будапеште, твердя об ошибках тех, кто выступал против «борьбы с кулачеством»? Но «общественность» не просили поверить тому, что она слышала; ее просто учили повторять это.
Публичные судебные процессы использовались как способ назначить «козлов отпущения». Если коммунистическая экономическая политика не принесла заранее объявленных успехов, если советская внешняя политика была заблокирована или вынуждена пойти на компромисс, кому-то приходилось взять на себя вину. Чем еще можно было объяснить ошибки непогрешимого Вождя? Кандидатов было много: Сланского повсеместно не любили как внутри, так и за пределами Чехословацкой коммунистической партии. Райк был суровым сталинистским министром внутренних дел. И именно потому, что они проводили непопулярную политику, которая теперь считалась провальной, любые коммунистические лидеры и министры становились потенциальными жертвами. Точно так же, как побежденные генералы в войнах Французской революции часто обвинялись в государственной измене, так и коммунистические министры признавались в саботаже, когда политика, которую они проводили, не приносила плодов (часто в буквальном смысле слова).
У признания было еще одно преимущество, помимо символического использования как пример перекладывания вины, – оно подтверждало коммунистическую доктрину. Во вселенной Сталина не было разногласий, были только ереси; никаких критиков, только враги; никаких ошибок, только преступления. Суды служили для иллюстрации достоинств Сталина и для раскрытия преступлений его врагов. Они также проливают свет на степень паранойи Сталина и культуру подозрительности, окружавшую его. Одна из причин этого – глубоко укоренившаяся тревога по поводу русской и, в более общем плане, «восточной» неполноценности, страх перед западным влиянием и соблазнами западного богатства. На судебном процессе по делу «американских шпионов в Болгарии» в Софии в 1950 году обвиняемым было предъявлено обвинение в пропаганде идеи о том, «что избранные расы живут только на Западе, хотя географически все они произошли с Востока». В обвинительном заключении обвиняемые далее описываются как демонстрирующие «чувство рабской неполноценности», которое западные шпионы успешно использовали.
Таким образом, Запад представлял собой угрозу, которую требовалось изгонять неоднократно. Были, конечно, и западные шпионы: настоящие. В начале 1950-х годов, после развязывания войны в Корее, Вашингтон действительно рассматривал возможность дестабилизации Восточной Европы, а американская разведка предприняла ряд безуспешных попыток проникнуть в советский блок, придав поверхностное правдоподобие признаниям коммунистов, которые якобы работали с ЦРУ или шпионили на британскую секретную службу. И Сталин в последние годы своей жизни, кажется, искренне ожидал войны. Как он объяснил в «интервью» газете «Правда» в феврале 1951 года, конфронтация между капитализмом и коммунизмом была неизбежна, а теперь становится все более вероятной. С 1947 по 1952 год советский блок находился на постоянном военном положении: производство оружия в Чехословакии увеличилось в семь раз в период с 1948 по 1953 год, а в ГДР перебросили больше советских войск и разработали планы создания стратегических бомбардировочных сил.
Аресты, чистки и судебные процессы стали публичным напоминанием о предстоящей конфронтации, оправданием советских военных опасений и стратегией (знакомой по предыдущим десятилетиям) придания ленинистской партии необходимой стройности и подготовки ее к борьбе. Обвинение Райка в 1949 году в том, что он вступил в сговор с США и Великобританией с целью свержения коммунистов, казалось правдоподобным многим коммунистам и их сторонникам на Западе. Даже самые резкие обвинения в адрес Сланского и других опирались на широко признанную истину о том, что Чехословакия имела гораздо больше связей с Западом, чем другие государства блока. Но почему Райк? Почему Сланский? Как выбирались «козлы отпущения»?
В глазах Сталина к любому коммунисту, который провел время на Западе, вне досягаемости Советского Союза, следовало относиться с подозрением, что бы он или она там ни делали. Коммунисты, действовавшие в Испании во время Гражданской войны 30-х годов (многие из них были из Восточной Европы и Германии), первыми попали под подозрение. Так, Ласло Райк служил в Испании (политическим комиссаром «батальона Ракоши»); то же касается Отто Шлинга, обвиненного совместно со Сланским. После победы Франко многие испанские ветераны бежали во Францию, где оказались во французских лагерях для интернированных. После значительная их часть присоединилась к французскому Сопротивлению, где они объединились с немецкими и другими иностранными коммунистами, нашедшими убежище во Франции. Таких мужчин и женщин было достаточно, чтобы Коммунистическая партия Франции организовала из них подразделение коммунистического подполья – Main d’Oeuvre Immigré (MOI)215. Выдающиеся послевоенные коммунисты, такие как Артур Лондон (еще один обвиняемый по делу Сланского), установили множество контактов с Западом благодаря своей работе в MOI во время войны, и это тоже вызвало подозрения Сталина и позже обернулось против них.
Еврейскому антифашистскому комитету СССР во время войны было поручено установить контакты с Западом и документировать зверства нацистов – те самые действия, которые позже легли в основу предъявленных им уголовных обвинений. Немецкие коммунисты, такие как Пауль Меркер, который провел годы войны в Мексике; словацкие коммунисты, такие как будущий министр иностранных дел Клементис, работавший в Лондоне; любой, кто остался в оккупированной нацистами Европе, – все были уязвимы для обвинений в том, что они контактировали с западными агентами или слишком тесно сотрудничали с некоммунистическими участниками Сопротивления. Йозефу Франку, чешскому коммунисту, пережившему заключение в Бухенвальде, на процессе Сланского было предъявлено обвинение в использовании времени, проведенного в лагере, для подозрительных знакомств с «классовыми врагами».
Единственными коммунистами, которые не попадали в сферу обычных опасений Сталина, оказались те, кто провел долгое время в Москве под пристальным вниманием Кремля. На них можно было рассчитывать вдвойне: проведя много лет на виду у советских властей, они имели мало контактов за рубежом или не имели их вовсе. И если они пережили чистки 1930-х годов (в ходе которых ликвидировали большую часть изгнанного руководства польских, югославских и других коммунистических партий), можно было рассчитывать, что они безоговорочно подчинятся советскому диктатору. С другой стороны, «национальные» коммунисты, мужчины и женщины, оставшиеся на родной земле, считались ненадежными. Обычно они имели «более героический» послужной список во внутреннем Сопротивлении, чем их московские собратья, вернувшиеся после войны благодаря Красной армии, и, следовательно, бо́льшую популярность на местах. И они были склонны формировать собственные взгляды на местный или национальный «путь к социализму».
Поэтому «национальные» коммунисты почти всегда становились главными жертвами послевоенных показательных процессов. Так, Райк был «национальным» коммунистом, а Ракоши и Герё – лидеры Венгерской партии, которые руководили процессом над ним, – «москвичами» (хотя Герё также побывал в Испании). В остальном они мало чем отличались. В Чехословакии люди, организовавшие словацкое национальное восстание против нацистов (включая Сланского), были готовыми жертвами советских подозрений. Сталину не нравилось делить славу освобождения Чехословакии. Кремль предпочитал надежных, негероических и лишенных воображения «москвичей», которых он знал, таких, как Клемент Готвальд.
Трайчо Костов возглавлял болгарских коммунистических партизан во время войны до своего ареста. После войны он стал правой рукой Георгия Димитрова, только что вернувшегося из Москвы, но в 1949 году его послужной список обернулся против него. В Польше Гомулка вместе с Марианом Спыхальским организовали вооруженное сопротивление нацистам. После войны Сталин отдавал предпочтение Беруту и другим полякам, проживавшим в Москве. Спыхальского и Гомулку позже арестовали, и, как мы видели, они чудом избежали участия в показательном процессе.
Были исключения. В Румынии один «национальный» коммунист Деж спровоцировал падение другого «национального» коммуниста Пэтрэшкану, а также закат карьеры безупречной «москвички» и сталинистки Анны Паукер. И даже Костов провел начало 1930-х годов в Москве, в балканском бюро Коминтерна. Он также был закоренелым критиком Тито (хотя и по собственным причинам: Костов видел в Тито наследника сербских территориальных амбиций в ущерб Болгарии). Однако это не спасло его, а лишь усугубило его преступление: Сталину требовалось не согласие или компромисс, а только неукоснительное повиновение.
Наконец, при выборе жертв суда и предъявлении им обвинений присутствовал значительный элемент личного сведения счетов и циничного практицизма. Как объяснил Карол Бацилек на Национальной конференции Чешской коммунистической партии 17 декабря 1952 года: «Вопрос о том, кто виновен, а кто невиновен, в конечном итоге будет решаться партией с помощью органов национальной безопасности». В некоторых случаях эти органы фабриковали дела против людей по стечению обстоятельств или поддаваясь фантазии; в других делах они намеренно утверждали противоположное тому, что, как им было известно, произошло на самом деле. Так, двое обвиняемых по делу Сланского были обвинены в завышении для Москвы счетов за чешские товары. Как правило, цены на товары, производимые в государствах-сателлитах, намеренно занижались в интересах Советского Союза; только Москва могла разрешить исключения. Однако «завышение счетов» в чешском деле стало устоявшейся советской практикой, о чем хорошо знали прокуроры: это был способ переправить деньги через Прагу на Запад для использования в разведывательных операциях.
Столь же циничным – и частью кампании личного очернения – оказалось дело против Анны Паукер, которую обвиняли в правом и левом «уклонизме» одновременно: сначала она «критически» относилась к сельской коллективизации, затем заставила крестьян коллективизироваться против их воли. Райка обвинили в роспуске сети Коммунистической партии внутри венгерской полиции в 1947 году; на самом деле он сделал это (накануне выборов 1947 года и с официального одобрения) как прикрытие роспуска гораздо более сильной социал-демократической полицейской организации. Позже он тайно восстановил коммунистическую сеть, сохранив при этом запрет на деятельность других партий. Но его действия, безупречно правоверные в то время, послужили водой для советской мельницы, когда пришло время его отстранить.
Все обвиняемые на крупных показательных процессах были коммунистами. С другими расправлялись без публичного суда или вообще без какого-либо судебного процесса. Но подавляющее большинство жертв Сталина в Советском Союзе и странах-сателлитах, конечно, вовсе не были коммунистами. В Чехословакии в 1948–1954 годах коммунисты составляли лишь одну десятую процента приговоренных к тюремному заключению или трудовым лагерям, 5 % приговоренных к смертной казни. В ГДР 8 февраля 1950 года было создано Штази216, задачей которого стало наблюдение и контроль не только за коммунистами, но и за всем обществом. Сталин обычно с подозрением относился не только к коммунистам, имеющим контакты или опыт работы на Западе, но и ко всем, кто жил за пределами советского блока.
Поэтому само собой разумеется, что практически все население Восточной Европы попало в те годы под подозрение Кремля. Не то чтобы послевоенные репрессии в Советском Союзе проходили менее масштабно: как некоторые считали, что подверженность русских западному влиянию в 1813–1815 годах проложила путь к восстанию декабристов 1825 года, так и Сталин в свою эпоху опасался распространения вольнодумства и протестов в результате контактов времен войны. Таким образом, объектом недоверия становился любой советский гражданин или солдат, переживший нацистскую оккупацию или тюремное заключение. Когда в 1949 году Президиум Верховного Совета принял закон, наказывающий солдат, совершивших изнасилование, тюремным заключением на срок от 10 до 15 лет, *********** ******* ******* ***** *********** ******** ********* **** ********** ****** *****217. Настоящим мотивом было создание механизма, с помощью которого можно было бы произвольно наказывать вернувшихся советских солдат.
Масштаб расправ над гражданами СССР и Восточной Европы в десятилетие после Второй мировой войны был огромным, а за пределами самого Советского Союза – совершенно невиданным. Суды представали лишь видимой вершиной архипелага репрессий: тюрьмы, ссылки, принудительные трудовые батальоны. В 1952 году, в разгар второго сталинского террора, 1,7 миллиона заключенных содержались в советских трудовых лагерях, еще 800 000 – в трудовых колониях и 2 753 000 – в «спецпоселениях». «Обычный» приговор в ГУЛАГе составлял 25 лет, за которыми часто следовали (для выживших) ссылка в Сибирь или Среднюю Азию. В Болгарии среди чуть менее чем полумиллиона промышленных рабочих двое из каждых девяти работали принудительно.
По оценкам, в Чехословакии в начале 1950-х годов при 13-миллионном населении насчитывалось 100 000 политических заключенных, и эта цифра не включает в себя многие десятки тысяч подневольных рабочих на шахтах страны. Другой формой наказания стали «административные ликвидации», когда мужчин и женщин, исчезнувших в тюрьме, тихо расстреливали без огласки и суда. Семья жертвы могла узнать через год или больше, что он или она «исчезли». Три месяца спустя человека официально признавали мертвым, хотя и без дальнейшего официального признания или подтверждения. В разгар террора в Чехословакии ежедневно в местной прессе появлялось от тридцати до сорока таких объявлений. Так исчезли десятки тысяч человек; еще многие сотни тысяч лишились льгот, квартир, работы218.
В Венгрии в 1948–1953 годах около одного миллиона человек (при общей численности населения менее десяти миллионов) подверглись аресту, судебному преследованию, тюремному заключению или депортации. Непосредственно пострадала каждая третья венгерская семья. Родственники поплатились соразмерно. Фрици Лебл, жену одного из «сообщников Сланского», год держали в тюрьме в Рузине, недалеко от Праги, где ее допрашивали русские, которые называли ее «вонючей жидовской проституткой». После освобождения ее сослали на фабрику в Северной Богемии. Жены заключенных и депортированных лишались работы, квартир и личных вещей. В лучшем случае, если им везло, о них потом забывали, как о Жозефине Лангер, чей муж Оскар Лангер, свидетель на суде над Сланским, был позже приговорен на тайном процессе к 22 годам тюремного заключения. Она и ее дочери прожили шесть лет в подвале.
Румыния стала ареной, пожалуй, самых жестоких преследований, и уж точно самых продолжительных. Здесь насчитывалось более миллиона заключенных в тюрьмах, трудовых лагерях и на Дунайско-Черноморском канале, из которых десятки тысяч умерли; в это число не входят депортированные в Советский Союз. Румыния отличалась суровостью тюремных условий и различных «экспериментальных» тюрем. В частности, в Питешти три года, с декабря 1949 года по конец 1952 года, заключенных поощряли «перевоспитывать» друг друга посредством физических и психологических пыток. Большинство жертв были студентами, «сионистами» и политическими заключенными-некоммунистами.
Коммунистическое государство постоянно находилось в состоянии необъявленной войны против собственных граждан. Как и Ленин, Сталин понимал необходимость врагов, и в логике сталинского государства оно постоянно мобилизовалось против своих недругов – внешних, но прежде всего внутренних. По словам Стефана Раиса, министра юстиции Чехословакии, выступавшего на конференции чехословацких адвокатов 11 июня 1952 года:
«[адвокат] должен… опираться на самую зрелую, единственно правильную и правдивую науку в мире, на советскую юридическую науку, и всесторонне использовать опыт советской юридической практики… Неизбежной необходимостью нашего времени является все усиливающаяся классовая борьба».
Военный словарь, столь любимый в коммунистической риторике, поддерживал это конфликтное состояние. Военных метафор в нем содержалось предостаточно: классовый конфликт требовал союзов, связи с массами, маневров, лобовых атак. Утверждение Сталина о том, что классовая борьба обострилась по мере приближения к социализму, было призвано объяснить тот любопытный факт, что, хотя выборы повсюду показали 99-процентную поддержку партии, ее враги тем не менее множились, битву приходилось вести со все более твердой решимостью, а история СССР должна была быть тщательно воспроизводена во всем советском блоке.
Главными врагами объявлялись крестьяне и буржуазия. Но на практике самой легкой мишенью зачастую оказывались интеллектуалы, *** ***** ********219. Ядовитые атаки Андрея Жданова на Анну Ахматову – «Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой, Ахматовская поэзия совершенно далека от народа»220 – перекликаются с большинством традиционных сталинистских антиинтеллектуальных обвинений: религия, проституция, отчуждение от масс. Если бы Ахматова была еврейкой, как и большая часть центральноевропейской интеллигенции, карикатура была бы полной.
Политические репрессии, цензура и даже диктатура, конечно же, были известны в восточной половине Европы и до прихода сталинизма. Однако среди тех, кто имел возможность сравнивать, существовало всеобщее согласие: следователи и тюрьмы межвоенной Венгрии, Польши или Румынии нравились им гораздо больше, чем в «народных демократиях». Инструменты контроля и террора, с помощью которых действовало коммунистическое государство после 1947 года, были усовершенствованы людьми Сталина, но по большей части их и не требовалось было импортировать с Востока; они уже существовали. Не случайно тюрьма Питешти создавалась и управлялась для коммунистической Секуритате221 неким Евгением Цуркану, который в раннем возрасте был студенческим активистом Железной гвардии, румынского межвоенного фашистского движения, в Университете Ясс222.
Однако отличие партийного государства коммунистов от авторитарных предшественников заключалось не столько в большей эффективности его репрессивного аппарата; скорее, власть и ресурсы теперь были монополизированы и ими злоупотребляли почти исключительно в интересах иностранной державы. ********* ********* ****** ******** ********** ********* ************** *********** *********** ******* ************ ********* ********* ******** ****** *********** ****** **** ******* ********* ********* ******** ************* *** ********** ********** ******* *** *** ***** ********223. Этот процесс и его последствия – «советизация» и «русификация» всего в Восточной Европе, от производственных процессов до ученых званий, – рано или поздно подавляли лояльность у всех, кроме самых заядлых сталинистов.
Вдобавок это затуманивало воспоминания многих людей об их первоначальной двойственности перед лицом коммунистической трансформации. В последующие годы легко забылось, что антисемитский и зачастую ксенофобский тон сталинской общественной речи нашел сочувствующую аудиторию в большей части Восточной Европы, как и в самом Советском Союзе. Экономический национализм также имел крепкие местные корни, поэтому экспроприация, национализация, контроль и государственное регулирование труда не были чем-то новым. В Чехословакии, например, в соответствии с двухлетним планом, введенным в 1946 году, непокорных рабочих могли ссылать в трудовые лагеря (хотя верно также и то, что большинство чешских судей в 1946–1948 годах отказывались назначать эти наказания).
Таким образом, на начальных этапах переход Восточной Европы под советский контроль не был таким односторонним и жестоким периодом, как может показаться впоследствии, даже если мы не будем принимать во внимание большие надежды, возлагавшиеся на коммунистическое будущее меньшинством молодых людей в Варшаве или Праге. Но ***** ******* *** ********** ******** ****** ************ ************* ******* ********** *************** ******* *** ************ ******* *****************224, Сталин вскоре рассеял иллюзии и ожидания в государствах-сателлитах.
Результат навязывания ускоренной версии мрачной экономической истории Советского Союза более развитым странам к западу от него уже упоминался. Единственным ресурсом, на который могли последовательно полагаться коммунистические управленцы, было интенсивное трудоемкое производство на пределе возможностей. Вот почему сталинский террор 1948–1953 годов в Восточной Европе так сильно напоминал советский террор двадцатилетней давности: оба были связаны с политикой принудительной индустриализации. Страны с централизованной плановой экономикой были в реальности весьма эффективными в принудительном извлечении прибавочной стоимости у шахтеров и фабричных рабочих; но это все, что они могли сделать. Сельское хозяйство советского блока все дальше и дальше откатывалось назад. Его сюрреалистическую неэффективность иллюстрируют бюрократы во Фрунзе (ныне Бишкек в Кыргызстане), которые в 1960 году поощряли местных крестьян выполнять свои (произвольные и недостижимые) квоты на поставку масла, скупая запасы в местных магазинах…
Суды и чистки, сопровождаемые потоком клеветы, способствовали деградации остатков публичной сферы в Восточной Европе. Политика и правительство стали синонимами коррупции и произвольных репрессий, практикуемых в собственных интересах продажной кликой, раздираемой подозрениями и страхом. Конечно, в этом регионе такое бывало и прежде. Но в коммунистическом беспределе прослеживалась одна циничная черта: старомодные злоупотребления теперь тщательно встраивались в риторический лозунг о равенстве и социальном прогрессе – лицемерие, в котором олигархи межвоенного периода, ************* *********225 не чувствовали необходимости. И это дурное правление служило исключительно выгоде иностранной державы, что и вызвало такое негодование по поводу советской власти за пределами собственных границ Советского Союза.
Результатом советизации Восточной Европы стало ее постепенное отдаление от западной половины европейской территории. В то время как Западная Европа собиралась вступить в эпоху драматических преобразований и беспрецедентного процветания, Восточная Европа впала в кому. Зима инерции и упадка, прерываемая циклами протеста и подавления, продлилась почти четыре десятилетия. Симптоматично и в некоторой степени логично, что в те самые годы, когда «план Маршалла» влил около 14 миллиардов долларов в восстанавливающуюся экономику Западной Европы, Сталин – посредством репараций, принудительных поставок и введения крайне невыгодных торговых отношений – извлек примерно такую же сумму из Восточной Европы.
Восточная Европа всегда отличалась от Западной. Но различие между Восточной и Западной Европой было не единственным, по которому делились страны, и даже не самым важным. Средиземноморская Европа заметно отличалась от Северо-Западной; религия имела гораздо большее значение, чем политика в исторических границах внутри государств и между ними. В Европе перед Второй мировой войной различия между Севером и Югом, богатыми и бедными, городскими и сельскими имели большее значение, чем различия между Востоком и Западом.
Таким образом, влияние советской власти на земли к востоку от Вены было в некоторых отношениях даже более заметным, чем на саму Россию. В конце концов, Российская империя когда-то была лишь частично европейской; и европейская идентичность постпетровской России сама по себе сильно оспаривалась в течение столетия, предшествовавшего ленинскому перевороту. Жестоко оторвав Советский Союз от его связей с европейской историей и культурой, большевики совершили великое и долговременное насилие над Россией. Но их подозрительность к Западу и страх перед западным влиянием не были чем-то новым. Эти чувства имели глубокие корни в славянофильских писаниях и практике задолго до 1917 года.
В Центральной и Восточной Европе подобных прецедентов не было. Действительно, частью неуверенного местечкового национализма поляков, румын, хорватов и других было то, что они считали себя не какими-то далекими неудачниками на окраине европейской цивилизации; а скорее недооцененными защитниками основного наследия Европы – точно так же, как чехи и венгры вполне обоснованно считали себя живущими в самом сердце континента. Румынские и польские интеллектуалы искали в Париже модные течения в философии и искусстве так же, как немецкоязычная интеллигенция поздней Габсбургской империи, от Закарпатской Руси до Триеста, всегда обращалась к Вене.
Эта интегрированная, космополитичная Европа, конечно, когда-то существовала только для меньшинства – и она умерла в 1918 году. Но новые государства, зародившиеся в Версале, с самого начала были хрупкими и ненадежными. Десятилетия между двумя мировыми войнами предстали своего рода междуцарствием, «ни миром, ни войной», в котором судьба постимперской Центральной и Восточной Европы оставалась в некоторой степени нерешенной. Самый вероятный исход – возрождающаяся Германия возьмет роль фактической наследницы старых империй на территориях, простирающихся от Щецина до Стамбула, – едва удалось предотвратить только благодаря собственным ошибкам Гитлера.
Вместо этого навязывание российского, а не немецкого решения отрезало уязвимую восточную половину Европы от тела континента. В то время это не вызывало большого беспокойства у самих западных европейцев. За исключением немцев – нации, наиболее прямо пострадавшей от раздела Европы, но при этом не имевшей возможности выразить свое недовольство этим, – западные европейцы были в основном безразличны к исчезновению Восточной Европы. Действительно, вскоре они настолько привыкли к этому и настолько озаботились выдающимися переменами, происходящими в их собственных странах, что казалось вполне естественным, что от Балтийского моря до Адриатики должен быть непроницаемый вооруженный барьер. Но для народов к востоку от этого барьера, отброшенных, как представлялось, в грязный, забытый угол своего же континента, под власть получуждой великой державы, которая жила не лучше их и питалась их сокращающимися ресурсами, сама история медленно останавливалась.
Bepul matn qismi tugad.