Kitobni o'qish: «Почему мир не может договориться. Теория, объясняющая все политические споры»
Моей жене Мэри с любовью
Каждый человек, куда бы он ни шел, сопровождается облаком успокаивающих убеждений, которые вьются вокруг, как мухи в летний день.
Бертран Рассел
Серия «Время глобальных перемен. Эксперты и аналитики о будущем стран и планеты»
A CONFLICT OF VISIONS
Ideological Origins of Political Struggles
Thomas Sowell
Copyright © 2007 by Thomas Sowell
This edition published by arrangement with Basic Books, an imprint of Perseus Books LLC, a division of Hachette Book Group, Inc., NY, USA via Igor Korzhenevskiy of Alexander Korzhenevski Agency (Russia)
All rights reserved
В оформлении обложки использованы элементы дизайна:
Cafe Racer / Shutterstock / FOTODOM
Используется по лицензии от Shutterstock / FOTODOM

© Бавин С., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Предисловие к изданию 2007 года
Перед вами переработанное издание книги, которая мне самому больше всего нравится – прежде всего потому, что она поднимает фундаментальный вопрос, не так часто попадающий в поле зрения исследователей, хотя безусловно заслуживает внимания: что лежит в основе очень разных идеологических представлений о мире, соперничавших между собой в Новое и Новейшее время. Я поставил перед собой цель не определить, какие из этих представлений более обоснованы, а скорее выявить внутреннюю логику этих представлений, ведущих не только к различным выводам по поводу конкретных проблем, но и к различным толкованиям таких фундаментальных понятий, как «справедливость», «равенство» и «власть». В некотором смысле эта книга посвящена истории идей, но также она во многом рассказывает и о нашем собственном времени, где конфликт представлений уже не так резок по сравнению с минувшими двумя столетиями.
В двух других моих книгах – «The Vision of the Anointed» и «The Quest for Cosmic Justice» – рассматривается обоснованность различных представлений, но в здесь, в «Конфликте представлений», стоит другая задача. Эти книги можно рассматривать как неформальную трилогию, хотя каждая из них самодостаточна.
Подготовить книгу к переизданию мне помогли мои ассистентки – На Лю и Элизабет Коста. Они тщательно выискали все ошибки и несогласованности, и новая версия была запущена в печать.
Томас Соуэлл
Гуверовский институт
Стэнфордский университет
Предисловие к изданию 1987 года
Конфликт представлений отличается от конфликта интересов. Когда на кону интересы, стороны, которых это непосредственно касается, обычно хорошо понимают суть дела и то, что они могут приобрести или потерять при том или ином раскладе. Широкая публика может не понимать сути споров или же находиться в глубоком замешательстве из-за подчас пропагандистских, агитационных действий спорящих сторон. Но такое публичное замешательство – прямое следствие прозрачности поведения тех, кто втягивает в орбиту конфликта других.
Когда же речь идет о конфликте представлений, важно помнить следующее. При конфликте представлений люди, подверженные влиянию определенных идей, часто плохо понимают их основы. Или же они не хотят вникать в теорию, когда нужно срочно решать практические вопросы. Их цель – противостоять чему-то, объявить «крестовый поход» или защитить свои ценности любой ценой. Они хотят бороться, а не размышлять.
Но представления – это не просто эмоциональные импульсы. Напротив, они обладают прекрасной логической связностью – даже притом, что приверженцы тех или представлений редко исследуют эту логику. И представления не являются прерогативой исключительно зелотов и идеологий. У каждого из нас есть свои представления. Они исподволь формируют наше сознание.
Представления могут иметь отношение к нравственности, политике, экономике, религии или обществу. В этих или иных областях мы готовы чем-то жертвовать ради своих представлений и порой, при необходимости, готовы потерпеть крах, нежели предать их.
В случае непримиримых конфликтов представлений могут раскалываться целые общества. Конфликты интересов оказывают влияние на краткие промежутки времени, тогда как конфликты представлений определяют ход истории.
Ради наших представлений мы готовы почти на все, за исключением их осмысления. Цель этой книги – осмыслить их.
Томас Соуэлл
Гуверовский институт
Стэнфордский университет
Часть I
Паттерны
Глава 1
Роль представлений
В мире политики можно сделать весьма любопытные наблюдения, если проследить за тем, как часто одни и те же люди занимают противоположные позиции по разным вопросам. Вопросы сами по себе могут не иметь существенной связи между собой. Они могут касаться, например, расходов на оборону или законов о наркотиках, монетарной политики или образования. Однако можно заметить, как одни и те же знакомые лица раз за разом злобно глядят друг на друга по разные стороны политических баррикад. Это происходит слишком часто, чтобы быть совпадением, и слишком неконтролируемо, чтобы усмотреть заговор. При пристальном внимании к аргументам противоположных сторон часто оказывается, что они исходят из фундаментально различных предпосылок. Эти различные предпосылки – порой неявные – и объясняют последовательность постоянного противоборства индивидуумов и групп относительно множества никак не связанных между собой вопросов. У них просто различные представления о том, как устроен мир.
Было бы хорошо утверждать, что нам следует полностью отказаться от представлений и иметь дело исключительно с реальностью. Но это было бы самым утопичным из всех представлений. Реальность – слишком сложное явление, чтобы его можно было постичь каким-то одним умом. Представления подобны картам, которые ведут нас сквозь переплетение сбивающих с толку сложностей. И подобно картам, представления должны опускать множество подробностей, чтобы мы могли сосредоточиться на немногих важнейших тропах, ведущих к цели. Представления необходимы, но опасны, причем настолько, что мы то и дело путаем их с самой реальностью. То, чем мы сознательно пренебрегаем, может на самом деле оказаться весьма важным по своему влиянию на результат. Все требует проверки фактами.
Представление описывали как «преаналитический когнитивный акт» [1]. Это то, что мы чувствуем или ощущаем до того, как сформулируем некое систематическое умозаключение, которое можно назвать теорией, и задолго до того, как сделаем конкретные выводы в качестве гипотезы, которая требует проверки фактами. Представление – это наше ощущение того, как устроен мир. Например, в представлении первобытного человека трепет листьев, движение волн или извержение вулканов могли ощущаться как влияние духов. У Ньютона было совершенно иное представление о том, как устроен мир, нежели у Эйнштейна. В отношении социальных явлений у Руссо было совершенно иное представление о причинно-следственных связях, нежели у Эдмунда Бёрка.
Представления – основы, на которых строятся теории. Окончательная конструкция зависит не только от фундамента, но и от того, насколько тщательно и непротиворечиво выстроена структура теории и насколько хорошо она подкреплена неопровержимыми фактами. Представления всегда субъективны, тогда как хорошо выстроенные теории имеют четкие выводы, а факты можно проверить и определить их достоверность. Когда случилась Хиросима, мир понял, что представления Эйнштейна о физике являются не только представлениями Эйнштейна.
Логика – необходимый компонент процесса превращения того или иного представления в теорию, так же как эмпирическое подтверждение необходимо для определения достоверности этой теории. Но именно первоначальное представление – решающий этап для нашего беглого взгляда или догадки о том, как устроен мир.
Вот как об этом писал Парето:
Логика хороша для доказательства, но почти никогда – для совершения открытий. Человек получает определенные впечатления; под их влиянием он формулирует (не имея возможности объяснить, как и почему, а если и пытается это сделать, то обманывает сам себя) предположение, которое можно проверить экспериментальным путем [2].
Все представления, в определенной степени, – упрощения, хотя обычно так говорят о представлениях других, но не о своих собственных. Жизнь – это калейдоскоп грубой и изменчивой реальности. Её хаос мог бы сломить человеческое сознание. Однако люди умеют абстрагироваться: они вычленяют детали и собирают их в осмысленную картину, представляя как целое. Нигде это не требуется больше, чем в социальных представлениях и социальных теориях, имеющих дело со сложными и порой подсознательными взаимодействиями миллионов человеческих особей.
Не имеет значения, какое представление у нас складывается: оно никогда не учтет «падения каждой малой птицы»1. Что до социальных представлений, то они в особенности должны оставлять необъясненными многие важные феномены или объяснять их исключительно в манере ad hoc2. То же, что извлекается из более чем одного представления, разумно отнести к необоснованным допущениям. Самые ясные и чистые представления могут не стать основой самых впечатляющих теорий, не говоря уж о самых убедительных. Однако относительно ясные представления могут быть более показательны в качестве невысказанных предпосылок, чем сложные теории. Для понимания роли представлений книга Уильяма Годвина «Исследование о политической справедливости» (1793) может сказать нам больше, чем «Капитал» Маркса. На самом деле мы можем лучше понять «Капитал» Маркса после того, как увидим, как сходные предпосылки работают в менее сложной модели Уильяма Годвина. Аналогичным образом, представления об общественных причинно-следственных связях, лежащие в основе теорий физиократов, по сути, очень сходны с представлениями, разработанными более сложным и глубоким способом у Адама Смита и еще позже (и глубже) у Милтона Фридмана.
Представление – это ощущение причинности.
Представление как термин, который я употребляю здесь, это не мечта, не надежда, пророчество или нравственный императив, хотя все это в конце концов может происходить из каких-то конкретных представлений. Представление – это ощущение причинности. Это в большей степени предчувствие или интуиция, нежели упражнение в логике или проверка фактов. И то и другое появится позже и будет базироваться на исходном материале, возникшем благодаря представлениям. Если причинность проявляется в соответствии с нашими представлениями, тогда формулируются некоторые иные следствия, и из этих следствий вырабатывается теория. Свидетельство – это факт, который отличает одну теорию от другой. Факты не говорят «сами за себя». Они говорят за или против конкретной теории. Факты, оторванные от теории или представлений, – не более чем отдельные диковинки.
Говоря в целом, представлений столько же, сколько людей, если не больше, и конкретному факту может соответствовать более чем одно представление. Теории могут быть опровергнуты фактами, но их достоверность никогда не может быть подтверждена фактами. Факты заставляют нас отрицать некоторые теории – или мучить наше сознание, пытающееся примириться с непримиримым, – но они никогда не выдадут окончательное право на существование конкретной теории как абсолютной истины. Эмпирическая верификация может лишь показать, какая из соперничающих теорий в настоящее время считается более согласующейся с известными на данный момент фактами. Завтра может появиться другая теория, которая еще больше согласуется с фактами или объясняет эти факты с меньшими, более ясными или более выполнимыми допущениями, – или новая теория может вбирать в себя те и другие эмпирические феномены, до сей поры объясняемые отдельными теориями.
Социальные представления важны во множестве смыслов. Наиболее очевидный заключается в том, что политика, опирающаяся на определенное представление о мире, вызывает последствия, которые оказывают влияние на все общество, причем продолжительное время – годами, а то и веками, на жизнь нескольких поколений. Представления задают план для мыслей и действий. Представления заполняют неизбежно большие лакуны в знаниях индивидуумов. К примеру, человек может действовать определенным образом в области, которая ему очень хорошо известна, но совершенно иным – в других областях, где он вынужден руководствоваться представлениями, которые не мог проверить эмпирическим путем. Врач может быть консерватором в медицинских вопросах и либералом – в социальных и политических, и наоборот.
Политические баталии конкретного времени – попурри из частных интересов, массовых эмоций, столкновений личностей, коррупции и множества других факторов. Однако длительные исторические тренды обладают определенной последовательностью, которая отражает определенные представления.
Порой превалируют частные интересы, причем до такой степени, что способны мобилизовать в свою поддержку реакцию широких слоев общества на представления, которые можно сформировать за или против определенной политики. С точки зрения личной мотивации идеи могут быть просто фишками, которыми выразители частных интересов, демагоги и конъюнктурщики всех мастей играют в политические игры. Но в более широкой исторической перспективе эти индивидуумы и организации могут рассматриваться просто как носители идей – как пчелы, непреднамеренно переносящие пыльцу, играют жизненно важную роль в великом замысле природы, преследуя гораздо более узкие индивидуальные цели.
Роль рационально сформулированных идей может быть весьма скромной по своему влиянию на конкретные выборы, голосование в законодательном собрании или на действия главы государства. Однако атмосфера, в которой принимаются такие решения, может определяться конкретными представлениями – или конкретным конфликтом представлений.
Роль интеллектуалов в истории определяется не столько умением нашептывать на ухо советы политическим боссам, сколько их вкладом в обширные и мощные потоки верных или неверных представлений, которые и определяют человеческие действия.
Влияние представлений не зависит от того, насколько четко они сформулированы, и даже от того, насколько осведомлены об их существовании лица, принимающие решения. «Практикующие» представители власти зачастую презирают теории и представления, будучи слишком заняты, чтобы исследовать исходный базис, на который они опираются. Однако нашей задачей будет именно исследование основных социальных преставлений, конфликты между которыми сформировали наше время и вполне могут сформировать грядущие времена.
Глава 2
Ограниченное и неограниченное представление
В центре любого морального кодекса расположены картина человеческой природы, карта вселенной и версия истории. Нормы этого кодекса применяются к человеческой природе (как бы осознанной) во всей вселенной (воображаемой), в соответствии с историей (якобы понятой).
Уолтер Липпман [1]
Социальные представления различаются по базовым концепциям человеческой природы. Существо из другой галактики, получившее информацию о человеке из книги Уильяма Годвина «Исследование о политической справедливости» 1793 года, вряд ли признает человека таким же, ознакомившись со сборником «Записки федералиста», опубликованным пятью годами ранее3. Контраст будет лишь немного слабее, если он сравнит человека, каким он представлен в работах Томаса Пейна и Эдмунда Бёрка или у современных философов Джона Кеннета Гэлбрейта и Фридриха А. фон Хайека. Даже умозрительная судьба доисторического человека как дикого существа, обитающего в природе, резко различается благодаря вольным и наивным комбинациям и перестановкам.
После такого рода предуведомлений можно обратиться к характеристике двух типов представлений и особенностей человеческой природы, природы знания и природы социальных процессов – какими они видятся в ограниченном и неограниченном представлениях.
Природа человека
Ограниченное представление
Картину человека, которая может помочь конкретизировать природу ограниченного представления, создал Адам Смит. В 1759 году, почти за двадцать лет до того, как он станет известным экономистом, в философском трактате «Теория нравственных чувств» Смит писал:
Предположим, что великая Китайская империя с ее многомиллионным населением внезапно проваливается вследствие землетрясения, и посмотрим, какое впечатление произведет это ужасное бедствие на гуманного европейца, не имеющего никакого отношения к этой части мира. Я полагаю, что он прежде всего глубоко опечалится таким ужасным несчастьем целого народа; он сделает несколько грустных размышлений о непрочности человеческого существования и тщетности всех трудов человека, которые могут быть уничтожены в одно мгновение. Если он одарен философским складом ума, то может высказать свои соображения о последствиях такого события для европейской торговли и даже для мирового бизнеса в целом. По окончании же своих философских рассуждений, выразив все, что было вызвано его человеколюбием, он опять обратится к своим делам и к своим удовольствиям или же отдастся отдохновению с таким спокойствием и равнодушием, словно ничего такого и не было. Малейшее несчастье, касающееся его лично, вызвало бы более серьезное беспокойство. Если бы на следующий день ему должны были отрезать мизинец, то он не спал бы целую ночь; но при условии, что он никогда не видел своих собратьев, он совершенно спокойно переспит гибель миллионов из них [2].
Смит никогда не сокрушался по поводу нравственных недостатков человека в целом и не считал, что человека надо как-либо изменять. Недостатки рассматривались как неотъемлемые факты жизни, как базовые ограничения представлений. Возможность извлечь наилучшее из того, что существует в рамках данных ограничений, – вот что является фундаментальной нравственной и социальной проблемой. Однако при этом не следует зря тратить энергию в попытках изменить человеческую природу. Эти попытки Смит считал тщетными и бессмысленными. К примеру, если бы можно было заставить европейца остро почувствовать всю глубину страданий несчастных китайцев, такое душевное состояние являлось бы, по мнению Смита, «абсолютно бессмысленным», разве что сделало бы европейца «несчастным» [3], но китайцам это никакой пользы бы не принесло. Смит писал: «Как будто природа сознавала, что на каждого из нас придется достаточно собственного горя, и потому она как бы не обязала нас разделять страдания ближних более того, чем требуется для побуждения нас к их облегчению» [4].
Вместо того чтобы рассматривать природу человека как нечто, что можно или следует изменить, Смит пытался определить, каким наиболее эффективным способом можно получить желаемые нравственные и социальные выгоды – в рамках этих ограничений. Смит подходил к производству и распределению нравственного поведения примерно так же, как позже подходил к производству и распределению материальных ценностей. Будучи философом-этиком, мыслил он уже как экономист. Тем не менее ограниченное представление ни в коей мере не присуще исключительно экономистам. Политический современник Смита Эдмунд Бёрк, пожалуй, лучше всего определил ограниченное представление с политической точки зрения, когда говорил о «радикальной слабости всех человеческих затей» [5], слабости, свойственной фундаментальной природе вещей. Сходные взгляды выражал Александр Гамильтон в «Записках федералиста»:
Удел всех человеческих учреждений, даже самых совершенных, – иметь как недостатки, так и достоинства, как дурные, так и хорошие наклонности. Это следствие несовершенства самого Учредителя – человека [6].
Возвращаясь к примеру Адама Смита: общество не способно гуманно функционировать, если каждый действует так, словно ставит свой мизинец выше жизней сотен миллионов других людей. Главное слово здесь – действует. Когда мы действуем, писал Смит, мы не можем «бессовестно и без оглядки предпочитать себя другим» [7], даже если испытываем спонтанную или естественную к этому склонность. На практике, по мнению Смита, люди во множестве случаев «жертвуют своими интересами во имя более важных интересов других» [8], но это происходит скорее благодаря вмешательству таких факторов, как верность нравственным принципам, понятиям о чести и достоинстве, а не верности заповеди «возлюби ближнего, как самого себя» [9].
С помощью таких искусственных средств человека можно убедить – ради его представления о себе или о своих внутренних потребностях – сделать то, что он не сделал бы во благо другого человека. Короче, такая идея рассматривается Смитом как наиболее эффективный способ совершить нравственное действие с наименьшими психологическими издержками. Несмотря на то что это вопрос нравственности, ответ Смита, по сути, лежит в экономической плоскости – это система нравственных стимулов, набор компромиссов, а не реальное решение человека.
Один из признаков ограниченного представления – то, что оно имеет дело скорее с компромиссами, нежели с решениями.
В поздней классической работе «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776) Смит идет еще дальше. Индивидуумы в целом не озабочены экономическими благами общества; эти блага систематически возникают благодаря рыночным отношениям под давлением конкуренции и стимулов извлечения индивидуальной выгоды [10]. Нравственные чувства необходимы только для формирования общей системы законов, в которой и может происходить этот системный процесс.
Однако есть и другой способ, благодаря которому, при всех ограничениях, учитываемых Смитом, человека можно склонить делать благо для других по причинам, которые в итоге сводятся к сугубо эгоистичным. Это не атомистическая теория, согласно которой эгоцентричные интересы индивидуумов соответствуют интересам общества. Напротив, функционирование экономики и общества требует, чтобы каждый индивидуум что-то делал для других; просто за этими действиями – нравственными или экономическими – стоит мотивация, которая, по сути, эгоцентрична. При анализе как нравственности, так и экономики Смит полагается больше на стимулы, чем на предрасположенность к совершению действий.
Функционирование экономики и общества требует, чтобы каждый индивидуум что-то делал для других; просто за этими действиями – нравственными или экономическими – стоит мотивация, которая, по сути, эгоцентрична.
Неограниченное представление
Пожалуй, ни одна книга XVIII века не дает такой контраст представлению о человеке Адама Смита, как трактат Уильяма Годвина «Исследование о политической справедливости» – работа весьма примечательная как своей судьбой, так и содержанием. Эта книга стала очень популярна в Англии сразу после публикации в 1793 году. Однако вскоре интерес к ней резко упал – британцы негативно восприняли её идеи, которые явно ассоциировались с Французской революцией. Особенно после того, как Франция превратилась в военного противника. К тому времени как растянувшаяся на два десятилетия война между двумя странами закончилась при Ватерлоо, Годвин и его труд оказались задвинуты на периферию интеллектуальной жизни, а он остался известен в основном своим влиянием на Шелли. Однако ни в одной работе XVIII века, «века разума», не проработано столь ясно, столь последовательно и систематично неограниченное представление о человеке, как в этом трактате.
Если у Адама Смита нравственное и общественно-полезное поведение человека может быть пробуждено исключительно стимулами, то у Годвина разум и характер человека способны на сознательное создание общественного блага. Годвин рассматривает намерение делать благо другим как «суть добродетели» [11], а добродетель – это прямой путь к человеческому счастью. И напротив, непреднамеренное создание общественных благ Годвин считает едва ли достойным рассмотрения [12]. Согласно его представлениям о человеческой природе, человек способен непосредственно ощущать потребности других людей острее собственных и, соответственно, действовать беспристрастно, даже если при этом затрагиваются его собственные интересы или интересы его семьи [13]. Это не выглядит как эмпирическое обобщение манеры поведения современных людей. Это выглядит как констатация глубинной природы человеческого потенциала.
Признание эгоистического поведения в конкретный момент времени не означает, что эгоизм – неизменная черта человеческой природы, поскольку человеческая природа многомерна. Годвин писал: «Люди, без сомнения, могут предпочитать собственные интересы низшего порядка интересам высшего порядка других людей; но эти предпочтения возникают в результате стечения обстоятельств и не являются необходимым и неизменным законом нашей природы» [14]. И если Годвин говорил о «людях, какими они могут стать в будущем» [15], Бёрк рассуждал иначе: «Мы не можем изменить природу вещей и людей, но должны воздействовать на них так, как только можем» [16].
Годвин презрительно относился к надуманным социальным стимулам как к пустым и необязательным затратам. Он считал, что можно напрямую достичь того, что предложенные Смитом стимулы могли обеспечить лишь косвенно: «Если что-то послужит на благо тысяче человек, я должен помнить, что я лишь атом в сравнении с ними, и рассуждать соответствующе» [17]. В отличие от Смита, который относился к человеческому эгоизму как к данности, Годвин считал, что эгоизм стимулирует сама система вознаграждений, придуманная для борьбы с ним. Реальное решение, на реализацию которого должны быть направлены усилия, заключается в том, чтобы заставить людей поступать правильно, потому что так правильно, а не потому, что за это следует моральное или экономическое вознаграждение, то есть не потому, что кто-то «приложил к этому свою сильную личную заинтересованность» [18].
Обладая неограниченным представлением о пока неиспользуемом нравственном потенциале человека, Годвин, в отличие от Смита, не придавал особого значения тому, что именно является наиболее эффективными стимулами в конкретных обстоятельствах. Его главной целью было долгосрочное развитие высокого чувства общественного долга. Поскольку текущие эффективные стимулы тормозят это долгосрочное развитие, польза от них эфемерна или иллюзорна. «Надежда на вознаграждение» или «страх наказания», в представлении Годвина, «ошибочны сами по себе» и «вредны для развития разума» [19]. В этом Годвин следовал своему современнику, стороннику неограниченного представления маркизу де Кондорсе, который отвергал саму идею «использовать предрассудки и пороки во благо, вместо того чтобы пытаться их развеивать или подавлять». Такие «ошибки» Кондорсе видел в том, как представляли человеческую природу его противники, которые путали «естественного человека» и его потенциал с реальным человеком, «испорченным предрассудками, надуманными страстями и социальными обычаями» [20].
Компромиссы против решений
Рассудительность – тщательный выбор компромиссов – в рамках ограниченного и неограниченного представления оценивается совершенно по-разному. При ограниченном представлении, когда компромиссы – это все, на что можно надеяться, рассудительность почитается очень высоко. Эдмунд Бёрк называл ее «первой из добродетелей» [21]. «Нет ничего лучше, чем соразмерность и благоговение» [22] – то есть компромисс, утверждал он. Напротив, в неограниченном представлении, где нравственное совершенствование не знает границ, рассудительность ценится значительно ниже. Годвин, вполне очевидно подразумевая Смита, видел мало пользы от «этих моралистов», «кто думает, что подвигнуть человека на добрые дела можно только соображениями холодной рассудительности или корыстных эгоистических интересов», вместо того чтобы попытаться пробудить «чувства благородства и великодушия в человеческой природе» [23].
Согласно неограниченному представлению, человеческие возможности гораздо шире, чем кажутся. Существуют способы улучшить человеческую природу, и тогда люди будут поступать правильно по внутреннему убеждению, а не из скрытых моральных или материальных соображений. Кондорсе выражал сходное мнение, утверждая, что в конечном счете человек будет «по естественной склонности выполнять те же обязанности, которые сейчас стоят ему усилий и жертв» [24]. Таким образом, решение может вытеснить простые компромиссы.
Короче говоря, на первый план входит человек «совершенствуемый» – то есть, скорее, постоянно улучшаемый, нежели достигнувший абсолютного совершенства. По словам Годвина, «мы можем подходить все ближе и ближе» [25], хотя никто «не может указать пределы» этого процесса [26]. Достаточно уже того, что люди «по существу способны на справедливость и добродетельность» [27] – и не только как отдельные личности, но и как «вид в целом» [28]. Только необходимо прилагать усилия, чтобы «разбудить спящие добродетели человечества» [29]. Вознаграждение существующих паттернов поведения считается антитезисом этой цели.
И в этом аспекте Кондорсе приходит к сходным выводам. «Совершенствование человека, – говорит он, – поистине бесконечно» [30]. «Прогресс человеческого сознания» – повторяющаяся тема у Кондорсе [31]. Он признает, что существуют «пределы человеческого разума» [32], и никто не верит, что человек способен познать «все явления природы» или «достичь абсолютной точности» в своих оценках или анализе [33]. Если и существует предел человеческим способностям, никто, по мнению Кондорсе, не может определить, где он. В своем «Эскизе исторической картины прогресса человеческого разума» он возмущался тем, что Локк «осмелился установить предел человеческому познанию» [34]. Как поклонник математики, Кондорсе рассматривал совершенствование как бесконечное асимптотическое приближение к математическому пределу [35].
Для неограниченного представления центральной остается идея решения.
Хотя использование слова «совершенствование» по отношению к человеку с веками стало редкостью, сама идея сохранилась в почти неизменном виде до нашего времени. Мысль о том, что «человек чрезвычайно пластичный материал» [36], до сих пор является центральной для многих современных мыслителей в рамках неограниченного представления. Для этого представления центральной остается идея решения. Решение достигается, когда больше нет необходимости идти на компромиссы, хотя принятие этого решения сопряжено с ценой, которую пришлось заплатить. Только значимая цель делает приемлемыми те жертвы, что в иных условиях сочли бы недопустимыми. Например, Кондорсе предчувствовал постепенное «согласование, отождествление интересов каждого с интересами всех» – до такой степени, когда «путь к добродетели становится не труден» [37].
Человек может не просто реагировать на скрытые стимулы, а действовать под влиянием общественно-полезных устремлений.
Общественная нравственность и общественная причинность
Все человеческие действия Годвин делит на два типа – полезные и вредные, а те, в свою очередь, делятся на намеренные и непреднамеренные.
Намеренное создание пользы называется «добродетелью» [38], намеренное причинение вреда – «пороком» [39], а непреднамеренное причинение вреда – «небрежностью», подвидом порока [40].
Все определения можно представить в схеме:

Пропущенная категория – непреднамеренная польза. И именно эта пропущенная Годвином категория является главной для Смита, особенно в его классическом труде «Исследование о природе и причинах богатства народов». Экономическая польза обществу, которую приносит капиталист, по мнению Смита, «не является частью его намерений» [41]. Намерения капиталиста Смит характеризует как «чистую жадность» [42], а капиталистов в целом он считает людьми, «которые редко встречаются вместе, даже для развлечений и отдыха, а все разговоры заканчиваются сговором против общества или какими-то ухищрениями для повышения цен» [43]. Однако, несмотря на неоднократное негативное изображение капиталистов [44], уникальное до появления Карла Маркса, Адам Смит все равно стал своего рода святым покровителем принципа laissez-faire4 для капитализма. Намерения, основа основ для неограниченного представления Годвина, были несущественны для ограниченного представления Смита. Для Смита имели значение системные характеристики конкурентной экономики, которая, по его мнению, производила общественное благо из ненасытных индивидуальных намерений.
Адам Смит и Уильям Годвин считались самыми четкими и откровенными авторами, исповедующими противоположные взгляды. Каждый заложил основы мощных традиций, которые продолжают энергичную борьбу за господство и по сей день. Даже среди своих современников у Годвина и Смита было много соотечественников-интеллектуалов со сходными взглядами, которые по-разному выражались и различались в деталях. «Размышления о революции во Франции» (1790) Эдмунда Бёрка были, пожалуй, наиболее громким полемическим применением ограниченного представления. Не менее полемический ответ Томаса Пейна «Права человека» (1791) во многом предвосхитил более систематичное изложение неограниченного представления, сделанного Годвином двумя годами позже.
Годвин высоко ценил Руссо за то, что тот «первым указал, что несовершенства государства – единственный неизменный источник пороков человечества» [45]. Руссо, безусловно, был самым известным из тех, кто исходил из того, что суть человеческой природы не определяется экзистенциальными ограничениями, а обедняется и искажается общественными институтами. Среди других представителей этой эпохи такое мнение разделяли, в частности, Кондорсе и барон Гольбах. В XIX веке Джон Стюарт Милль говорил, что «нынешнее жалкое образование» и «жалкие социальные порядки» являются «единственным реальным препятствием» для достижения всеобщего счастья человечества [46]. Самая громкая риторика Милля отражала неограниченное представление, хотя его эклектизм во многих областях вынуждал его учитывать удивительные положения, более соответствующие ограниченному представлению [47].
На этом фундаменте, с некоторыми модификациями и вариациями, выстроен либерализм XIX и XX веков (в американском понимании этого слова). Он применяется к самым различным областям человеческой деятельности – от образования до войны и уголовного права. Марксизм, как мы увидим, оказался особым гибридом, который применял ограниченное представление преимущественно к прошлому, а неограниченное – преимущественно к будущему.
Когда Гарольд Ласки говорил, что «неудовлетворенность» является «выражением серьезной болезни государства» [48], он выражал сущность неограниченного представления, при котором ни человек, ни природа не обладают внутренне присущими ограничениями, мешающими осуществлению наших надежд, поэтому за неудовлетворенность несут ответственность общественные и прочие институты, традиции или правители. И наоборот, когда Мальтус объяснял человеческие несчастья «законами, присущими человеческой природе и абсолютно независящими от любых человеческих правил» [49], он выражал одну из самых крайних позиций ограниченного представления, объединяющую внутренние ограничения как природы, так и человека.
Ответ Годвина Мальтусу, что неудивительно, применяет неограниченное представление как к человеку, так и к природе: «Человек приходит в мир, в каждой стране, где практикуется земледелие, с естественной способностью каждого производить больше продуктов питания, чем он может употребить, и эту способность нельзя регулировать ничем, кроме как несправедливыми запретами человеческих институтов» [50]. Учитывая неограниченные возможности природы и человека, бедность или другие источники неудовлетворенности могут являться исключительно результатом порочных намерений или неспособностью увидеть решения, вполне достижимые путем изменения существующих институтов.
Напротив, Бёрк считал, что жалобы на времена и правителей являются частью «общих слабостей человеческой природы» и что требуется «истинная политическая проницательность», чтобы отделить эти вечные жалобы от реальных признаков конкретного недомогания [51]. Гоббс в этом смысле пошел еще дальше, утверждая, что именно когда у людей все хорошо, они создают больше всего проблем в политическом смысле [52].
Природные ограничения значимы прежде всего как отражение границ человеческой природы. Например, неотъемлемое природное ограничение, проявляющееся в потребности в пище, становится реальной социальной проблемой только в тот момент, когда человечество размножается до такой степени, когда под угрозу ставится само его существование. Таким образом, центральное ограничение природы у Мальтуса становится социально значимым из-за его крайне ограниченного представления о природе человека, который неотвратимо стремится заселить Землю до такой степени, что это и приводит к возникновению проблемы. Но Годвин, который с готовностью признавал природные ограничения, имел совершенно иной взгляд на природу человека и полагал, что человек совершенно не обязательно должен стремиться к бесконечному размножению. Следовательно, Годвина не беспокоила возможность роста населения в геометрической прогрессии, потому что «возможные люди не едят, а реальные – едят» [53].
Мальтус, однако, рассматривал перенаселение не как абстрактную возможность будущего, а как конкретную реальность, уже дающую о себе знать. По словам Мальтуса, «период, когда количество людей превышает их средства к существованию, давно уже наступил… Он существовал на протяжении всей истории человечества, существует сейчас и будет существовать вечно» [54]. Даже трудно придумать более абсолютное выражение ограниченного представления. Мальтус и Годвин расходятся не в отношении естественного фактора – потребности в пище, – а в отношении бихевиористских теорий, опирающихся на очень разные представления о человеческой природе. Большинство приверженцев неограниченного представления, например, единодушно признают смерть как неотъемлемое ограничение природы (хотя Годвин и Кондорсе не исключали окончательную победу смерти), но просто не рассматривают ее как ограничение для развития человечества как общества, которое существует несмотря на смерть отдельных индивидуумов.
Сторонники ограниченного и неограниченного представления совершенно по-разному относятся к величайшим порокам мира – например, к войне, бедности или преступности. Если человеческий выбор по своей природе не ограничен, тогда наличие столь отвратительных и губительных феноменов настоятельно требует объяснений – и решений. Но если в центре этих тягостных феноменов лежат ограничения и страсти самого человека, тогда объяснения требуют способы, какими их можно избежать или минимизировать.
Сторонники неограниченного представления ищут особые причины войн, бедности и преступности, а сторонники ограниченного представления ищут причины мира, богатства и законопослушности общества.
При неограниченном представлении не существует необъяснимых причин возникновения социальных пороков, а следовательно – нет причин, по которым для них нельзя найти решений (при достаточных моральных обязательствах). В ограниченном представлении любые приемы или стратегии, направленные на обуздание или сокращение присущих человеку пороков, будут иметь свою цену, порой в виде других социальных недугов, порождаемых этими цивилизационными институтами, поэтому все, что возможно, – это разумные компромиссы.
Две великие революции XIX века – во Франции и Америке – можно рассматривать как реализацию этих двух различных подходов, хотя, конечно, со всеми необходимыми оговорками там, где плоть и кровь сложных исторических событий сравнивается со скелетами теоретических моделей. Исходные условия Французской революции более четко отражают неограниченное представление о человеке, господствовавшее среди ее лидеров. Интеллектуальные основы Американской революции более разнообразны: в ней сочетались взгляды таких людей, как Томас Пейн и Томас Джефферсон, чьи позиции во многом совпадали с французами, но было и доминирующее влияние Конституции – классического ограниченного представления о человеке, выраженного в «Записках федералиста». Если Робеспьер надеялся на окончание революционного кровопролития, «когда все люди станут в равной степени верны своей стране и ее законам» [55], то Александр Гамильтон в «Записках федералиста» рассматривал идею индивидуальных действий «не искаженных соображениями, не связанными с общественным благом», как возможность, которую можно «скорее пылко желать, нежели ожидать всерьез» [56]. Робеспьер искал решение, Гамильтон – компромисс.
Конституция Соединенных Штатов, с ее детально разработанной системой сдержек и противовесов, четко отражает взгляд, согласно которому никто не может быть наделен абсолютной полнотой власти. Это являет собой резкий контраст с Французской революцией, которая дала широкую власть, включая власть распоряжаться жизнью и смертью, тем, кто выступает от имени «народа», выражая «общую волю» в духе Руссо. Даже после горького разочарования в конкретных вождях, свергнутых и казненных, сторонники этого представления не стали существенно изменять свою политическую систему или убеждения, считая, что пороки коренятся в отдельных личностях, которые предали революцию.
Авторы «Записок федералиста» вполне сознавали представление о человеке, лежащее в основе конституционных сдержек и противовесов, которую они поддерживали:
Возможно, отражением человеческой природы является необходимость существования механизмов контроля над злоупотреблениями государства, но что такое само государство, как не самое яркое отражение человеческой природы? [57].
Для федералистов пороки – неотъемлемое свойство человека, и институты – просто способы пытаться их обуздать. Адам Смит аналогичным образом рассматривал государство как «несовершенное средство» для восполнения дефицита «мудрости и добродетели» у человека [58].
В «Записках федералиста сказано:
Почему вообще было создано государство? Потому что людские страсти, если их не сдерживать, не будут подчиняться диктату разума и справедливости [59].
Для тех, кто не обладал таким ограниченным представлением о человеке, вся проработанная система конституционных сдержек и противовесов была просто ненужным усложнением и помехой. Кондорсе осуждал такие «противовесы» за создание «переусложненного» политического механизма, который «давит на людей» [60]. Он считал, что обществу незачем «шататься между оппозиционными силами» [61] или задерживаться в своем развитии под влиянием «инерции» конституционных сдержек и противовесов [62].
Ограниченное представление – трагическое представление о человеческом существовании. Неограниченное представление – нравственное представление о человеческих намерениях, которые имеют решающее значение.
Неограниченное представление поддерживает стремление к высочайшим идеалам и наилучшим решениям. Напротив, ограниченное представление рассматривает лучшее как врага хорошего
– тщетные попытки стремления к недостижимому существованию рассматриваются не только как бесполезные, но зачастую и как контрпродуктивные, поскольку те же усилия могли бы дать более жизнеспособный и выгодный компромисс. Адам Смит применял такого рода рассуждения не только к экономике, но и к политике и нравственности: рассудительный реформатор, по мнению Смита, будет уважать «устоявшиеся обычаи и предубеждения народа», и когда окажется не в состоянии определить, что хорошо, «не откажется от улучшения того, что плохо». Его цель не создание идеала, а «утверждение лучшего из того, что народу по силам» [63].
Но Кондорсе, выражая неограниченное представление, отвергал любую мысль о том, что законы должны «меняться с накалом страстей и приспосабливаться к формам правления, к обычаям, освященным предрассудками и даже к глупостям, присущим каждому народу…» [64] Таким образом, он ставил Французскую революцию выше Американской, потому что «принципы, на которых основаны конституция Франции и ее законы, чище» и дают возможность «людям реализовывать свое суверенное право» без ограничений [65]. С этим связан вопрос: можно ли институты одного государства переносить на другие, или могут ли конкретные схемы построения лучшего общества быть применимы к самым различным странам? Известно, что Иеремия Бентам создавал как специфические реформы, так и общие принципы, предназначенные для применения в различных обществах. Однако, как говорил Гамильтон, «что может быть хорошо в Филадельфии, может оказаться плохо в Париже и нелепо в Петербурге» [66]. Каждое из этих положений согласуется с соответствующими представлениями, из которых они выросли.
Ограниченное представление считает, что человеческая природа на протяжении веков и по всему миру оставалась в принципе неизменной, а конкретные человеческие потребности, характерные для специфичных обществ, не поддаются простому и благотворному изменению с помощью насильственного вмешательства. И напротив, неограниченное представление склонно считать, что человеческая природа поддается благотворным изменениям, а социальные обычаи являются пережитками прошлого, от которых можно избавляться.
При ограниченном представлении идеалы сопоставляются с затратами на их достижение. При неограниченном представлении предпочтение отдается любому приближению к идеалу. Затраты заслуживают сожаления, но ни в коем случае не играют решающей роли. Эту мысль демонстрирует ответ Томаса Джефферсона тем, кто выступал против Французской революции, потому что в ходе ее погибли невинные люди:
Мне причинили глубокие страдания принесенные жертвы, но я скорее был бы готов увидеть наполовину опустошенную Землю, чем неудачу этого дела [67].
Трудно более ясно или категорично выразить убежденность в нерелевантности стоимости процесса к достижению социальной справедливости. Однако когда количество человеческих жертв стало выходило за пределы того, что он был готов принять, Джефферсон тоже перешел в лагерь противников Французской революции. Он не был полностью и безоговорочно сторонником неограниченного представления.
Относительная важность стоимости процесса на протяжении веков определяет различие между ограниченным и неограниченным представлениями. Нынешние защитники юридических формальностей, благодаря которым преступникам удается избежать наказания, говорящие, что «это цена, которую мы платим за свободу», и сторонники революций, утверждающие, что «невозможно приготовить омлет, не разбив яиц», – это современные образцы неограниченного представления, которое исторически относилось к стоимости процесса как к понятию второстепенному. На другом краю этого политического спектра – те, кто, по существу, повторяет мнение Адама Смита: «Мир и порядок в обществе гораздо важнее, чем даже утешение страждущих» [68]. Постоянная борьба между идеалами и ценой их достижения – лишь одна часть продолжающегося конфликта представлений.
Итоги и выводы
Представления в конечном счете опираются на отношение к природе человека – не просто на его существующие действия и поступки, но на его абсолютный потенциал и абсолютные ограничения. Одни верят в огромный потенциал человека, выходящий за рамки сегодняшних проявлений. Другие видят людей трагически ограниченными существами, чьи эгоистичные порывы сдерживаются лишь социальными механизмами с негативными последствиями. Эти взгляды порождают принципиально разные представления об обществе. Уильям Годвин и Адам Смит – два наиболее ярких и последовательных образца двух типов представлений об обществе – неограниченного и ограниченного. Однако они не первые и не последние носители этих двух давних традиций общественной мысли.
Когда Руссо говорил, что человек «рождается свободным», но «повсюду в оковах» [69], он выражал сущность неограниченного представления, в котором фундаментальная проблема – не человеческая природа, а институты. По мнению Руссо, «от природы люди вовсе не враги» [70]. Диаметрально противоположное мнение представлено в «Левиафане» Гоббса, где вооруженная сила политических институтов – единственное, что предотвращает войну всех против всех [71], которая в ином случае существовала бы между людьми в их естественном состоянии и жизнь их была бы «одинока, бедна, отвратительна, жестока и коротка» [72]. Если неограниченное представление Кондорсе вело его к поиску общества, в котором «естественные склонности» человека будут совпадать с социальными благами [73], то ограниченное представление Хайека приводило его к заключению, что «жизненно необходимые правила свободного общества требуют от нас многого из того, что нам неприятно» [74], – то есть человеческая природа по сути не может совпадать с социальным благом, но должна быть искусственно подчинена ему, несмотря на все неприятности, которые с этим связаны.
Поскольку неограниченное видение предполагает наличие у человека более широких возможностей, особое значение имеют намерения, которые направляют эти возможности. Слова и концепты, связанные с намерениями – «искренность», «приверженность», «самоотдача», – на протяжении веков занимали центральное место в дискуссиях в рамках неограниченного представления, и политика, проводимая в соответствии с этим представлением, часто формулировалась в терминах ставящихся целей: «свобода, равенство, братство», «прекращение эксплуатации человека человеком» или «социальная справедливость». Но при ограниченном представлении, когда возможности человека непосредственно осуществлять свои намерения крайне ограничены, сами намерения значат намного меньше. Бёрк говорил о «благотворном влиянии человеческих недостатков» и о «пагубных последствиях, присущих самым несомненным добродетелям» [75]. Вся экономическая доктрина laissez-faire Адама Смита подразумевала такое же несоответствие между намерениями и результатами, поскольку системные выгоды капитализма не входят в намерения капиталистов.
При ограниченном представлении социальные процессы описываются не в терминах намерений или абсолютных целей, а в терминах системных характеристик, обязательно необходимых для достижения этих целей, – например, «право собственности», «свободное предпринимательство» или «строгое толкование» Конституции. Дело не только в том, что в двух представлениях указываются разные цели – важнее то, что эти цели лежат в разных областях.
Неограниченное представление говорит непосредственно о желаемых результатах, ограниченное – о характеристиках процесса, через которые, считается, можно прийти к желаемым результатам,
но не прямо или не без множества побочных эффектов воспринимающихся как часть компромисса.
При всем множестве различий между социальными философами разных времен все-таки есть возможность выделить определенные ключевые предположения относительно человеческой природы и социальной причинности, которые позволяют сгруппировать одних как приверженцев ограниченного представления, а других, соответственно, неограниченного. Хотя эти группировки и не охватывают всех социальных философов и мыслителей, они все же объединяют многие значимые фигуры и длительные идеологические конфликты последних двух столетий.
В традиции неограниченного представления сохраняется убеждение, что пороки мира объясняются глупым или безнравственным выбором и что решением является более мудрая или более нравственная и гуманная социальная политика.
Уильям Годвин в труде «Исследование о политической справедливости» собрал и систематизировал идеи такого рода, высказывавшиеся многочисленными мыслителями XVIII века – в частности, Ж.-Ж. Руссо, Вольтером, Кондорсе, Томасом Пейном и Гольбахом. Этот генеральный подход сохраняли в XIX веке, хотя каждый по-разному, Сен-Симон, Роберт Оуэн, а также Джордж Бернард Шоу и другие фабианцы. В XX веке отзвуки этих идей можно найти у политологов – например, у Гарольда Ласки, у экономистов – например, у Торстейна Веблена и Джона Кеннета Гэлбрейта, у юристов – например, у школы сторонников судебного активизма, яркими представителями которой являются Рональд Дворкин в теории и Эрл Уоррен на практике.
С другой стороны, ограниченное представление считает, что все пороки мира происходят из доступного ограниченного и неудачного выбора, обусловленного внутренне присущими человеку нравственными и интеллектуальными ограничениями.
Для исправления этих пороков и продолжения прогресса следует полагаться на системные характеристики определенных социальных процессов, например, моральных традиций, рыночных или семейных отношений. Сторонники этого представления считают такие процессы скорее эволюционными, нежели создаваемыми, – и больше полагаются на общие паттерны общественных взаимоотношений, чем на специфическую политику, ориентированную на достижение конкретных результатов для конкретных индивидуумов или групп. Этот ограниченный взгляд на человеческие способности, представленный у Адама Смита, можно найти у множества более поздних социальных мыслителей, от Томаса Гоббса в XVII веке до Эдмунда Бёрка и авторов «Записок федералиста» – современников Смита, и до таких фигур XX века, как Оливер Уэнделл Холмс в юриспруденции, Милтон Фридман в экономике и Фридрих А. Хайек в общей социальной теории.
Не все социальные мыслители вписываются в эту схематичную дихотомию. Например, не вписываются Джон Стюарт Милль и Карл Маркс – хотя по очень разным причинам, о чем пойдет речь в пятой главе. Другие занимают промежуточное положение или переходят из одного лагеря в другой. Тем не менее конфликт представлений становится не менее реальным от того, что не все определились с позицией или не являются безоговорочными сторонниками.
Несмотря на все оговорки, важным и примечательным феноменом остается то, что изначально задуманная человеческая природа прекрасно коррелирует со всеми понятиями о знании, нравственности, власти, времени, разумности, войне, свободе и праве, которые определяют социальное представление. Эти корреляции будут рассмотрены в следующих главах.
Поскольку различные верования, теории и системы социальной мысли распространены в сплошной среде (возможно, даже в многомерной), в каком-то смысле, наверное, было бы предпочтительнее говорить о менее ограниченном представлении и о более ограниченном представлении, чем о дихотомии, которая здесь используется. Однако дихотомия не только удобнее; она учитывает важное разграничение. Очевидно, никто не верит, что человек на сто процентов ограничен или на сто процентов неограничен. То, что заставляет мыслителя придерживаться традиции того или иного представления, объясняется не просто тем, обращает ли он больше внимания на человеческие ограничения или на его безграничный потенциал, а тем, встроены ли (и до какой степени) ограничения в саму структуру и процесс конкретной теории. Те, чьи теории включают эти ограничения как центральную идею, обладают ограниченным представлением. Те, чьи теории не включают эти ограничения в качестве существенной или центральной части анализа, обладают неограниченным представлением. Каждое представление, по определению, что-то упускает, а точнее, упускает очень многое. Дихотомия между ограниченным и неограниченным представлением заключается в том, какое место занимают неотъемлемые человеческие ограничения среди ключевых моментов, включенных в представление.
Дихотомия оправданна еще в одном смысле. Эти различные способы постижения мира и человека ведут не просто к различным выводам, но к резко расходящимся, часто диаметрально противоположным, выводам по самым разным вопросам – от справедливости до войны. Это не просто различия в представлениях; это конфликты представлений.
Глава 3
Представления о знании и разуме
Ограниченное и неограниченное представления расходятся даже в самом определении знания, равно как и в определении его количества, концентрации или рассредоточения, а также роли в общественном процессе. Таким же образом в разных представлениях по-разному трактуется и разум.
Мобилизация знания
Ограниченное представление
В рамках ограниченного представления собственных знаний отдельного индивидуума весьма недостаточно для принятия решений на уровне социума, а зачастую – и для принятия решений на персональном уровне. Следовательно, сложное общество и его прогресс могут существовать только благодаря множеству социальных конструкций, существующих для передачи и координации знаний огромного множества современников, а также и еще большего количества ушедших поколений. В ограниченном представлении знание видится преимущественно как опыт, по большей части передающийся в неартикулируемом виде: от цен, отражающих издержки, дефицит и предпочтения, до традиций, складывающихся из повседневного опыта миллионов в каждом поколении и проходящих жесткий дарвиновский отбор в борьбе за выживание. Фридрих А. Хайек выражал эту мысль следующим образом:
Развитие знания и развитие цивилизации совпадают, только если мы понимаем, что знание включает в себя все адаптации человека к окружающей среде, в которые включен опыт прошлого. В этом смысле не все знание является частью нашего интеллекта, равно как и наш интеллект не полностью охватывает наше знание. Наши привычки и навыки, эмоциональные отношения, наши инструменты и институты – все в этом смысле является адаптацией прошлого опыта, который нарастает при выборочном исключении менее подходящего поведения. Они такая же необходимая основа для успешных действий, как и наше сознательное знание [1].
В таком представлении важно не только то, что индивидуумы просто делают рациональный выбор между тем, что годится, и тем, что не годится, но и то (это гораздо более важно!), что соперничество институтов и целых обществ ведет к общему выживанию более эффективных комплектов культурных особенностей, даже при том, что ни победители, ни проигравшие рационально не понимают, что лучше и что хуже в том или ином комплекте. Ценности, которые могут иметь значение на племенном уровне, неизменно уступят место ценностям, которые допускают или стимулируют функционирование более крупных человеческих объединений. Человек, с такой точки зрения, «часто учится поступать правильно, не сознавая, почему это правильно, и в этом ему больше помогает опыт, чем понимание». Таким образом, «в систему правил поведения человека включено больше “разума”, чем в его мысли об окружающем мире» [2].
Можно сказать, что знание – это социальный опыт многих, воплощенный в поведении, чувствах, привычках, а не особым образом артикулированный разум немногих, сколь бы талантливыми и одаренными они ни были.
Если знание понимается как социальный опыт, а не как индивидуальные умозаключения, тогда «очень небольшая часть приобретается в кабинете», как выразился Гамильтон [3].
Бёрк говорил так: «Мы боимся позволить человеку жить и трудиться на своем личном запасе разума, потому что подозреваем, что этот запас невелик и что индивидууму лучше иметь доступ к общему банку и капиталу наций и веков» [4]. Под разумом Бёрк понимал не просто записанные слова известных личностей, а весь опыт народа, объединенный в чувствах, формальностях и даже предрассудках, воплощенных в его культуре и поведении. Такая культурная дистилляция знания не считается непогрешимой или неизменной – иначе это было бы решением, а не компромиссом; скорее, это проверенный общий опыт, который работает и который может быть изменен после тщательно продуманного, возможно, даже вынужденного анализа. По мнению Бёрка, мы должны относиться к недостаткам общественного порядка с таким же вниманием, как к ранам собственного отца [5]. Их нельзя игнорировать, но они не поле для экспериментов или поспешных решений. Но без изучения невозможен эволюционный процесс, а следовательно, нет оснований быть уверенными в традициях и устоявшихся институтах, что было критерием для Бёрка и, в различной степени, для других приверженцев ограниченного представления.
Отношение ограниченного представления к компромиссам определяет недостатки как неизбежность, которые сами по себе не являются причиной для изменения, если только их масштабы не оправдывают неизбежных издержек, связанных с изменениями. «Сохраняя неизменными свои принципы, – говорил Бёрк, – я оставляю место для рациональных действий» [6]. По другому поводу он заметил: «Я должен мириться с недостатками, пока они не перерастут в преступления» [7].
И это не какая-то вербальная патина или погружение в апатию, поскольку хорошо известны неустанные нападки Бёрка на Уоррена Гастингса за его якобы неправильное поведение как губернатора Индии, а также его непопулярная позиция в парламенте, где он выступал за освобождение восставших американских колоний и за отмену рабства [8]. Адам Смит тоже выступал за свободу американских колоний – и заодно всех прочих колоний – в дополнение к предложению некоторых внутренних реформ и выступлениям против рабства [9]. В Америке авторы «Записок федералиста» – Александр Гамильтон, Джеймс Мэдисон и Джон Джей – первыми привлекли к себе общественное внимание как лидеры выступления против британского владычества. Ограниченное представление не является синонимом (или прикрытием) готовности принимать status quo.
Неограниченное представление
Неограниченное представление предполагает более широкий взгляд на человеческое знание или его применение благодаря разуму. Именно выразители неограниченного представления XVIII века создали «век разума», что нашло отражение в знаменитой одноименной книге Томаса Пейна, написанной в то же время. В их понятиях разум занимал такое же высшее положение, как опыт – в ограниченном представлении. По мнению Годвина, опыт чрезвычайно переоценивается – «необоснованно превозносится» – по сравнению с разумом или «общей силой развитого ума» [10]. Таким образом, мудрость веков расценивалась Годвином преимущественно как иллюзия невежд. Возраст верования или традиции не избавляет их от проверки на достоверность в конкретных определенных условиях. По словам Годвина, «мы должны приводить все к стандартам разума». Он утверждал:
Нельзя ничего поддерживать только потому, что оно древнее, потому, что мы привыкли считать это священным или потому, что его достоверность никогда не подвергалась сомнению [11].
Примерно так же рассуждал Кондорсе: «Все, что несет на себе отпечаток времени, должно вызывать больше недоверия, чем уважения» [12]. Только «путем размышлений», продолжал он, «мы можем установить любую общую истину в науке о человеке» [13].
Учитывая способность «развитого ума» разумно подходить к рассматриваемым фактам, нет необходимости подчиняться неартикулируемым системным процессам ограниченных представлений, как это выражается в коллективной мудрости, доставшейся из прошлого.
«Ссылка на коллективную мудрость – самое явное из всех надувательств», говорил Годвин [14].
Проверка должна быть не косвенной, коллективной и системной, а непосредственной, индивидуальной и целенаправленной. Методом проверки должна быть артикулированная рациональность, а не всеобщее признание, основанное на практическом опыте. По словам Годвина, с готовностью принимают всё, что происходит в обществе, только «люди с узкими взглядами и слабой наблюдательностью» [15]. Следовательно, это не может быть методом решения проблем.
Для неограниченного представления характерно определение глубоких различий между умозаключениями «людей с узкими взглядами» и людей с «развитым умом». Из этого следует, что прогресс заключается в повышении уровня первых до уровня вторых. Годвин так писал об этом:
Для подлинного интеллектуального развития требуется, чтобы ум, по возможности быстро, поднимался к высотам знания, уже существующего среди просвещенных членов общества, и уже оттуда стремился к новым приобретениям [16].
Существуют разные типы людей (x и y). Согласно неограниченному представлению, уместно сравнивать убеждения этих типов людей – но выводить сравнение на иной уровень неуместно. Т. е. не стоит в отрыве от контекста сопоставлять системные процессы предыдущих поколений, воплощённые в поколении x – и артикулированную рациональность y. Отрицание идеи коллективной мудрости делает индивидуальные сравнения стандартом суждений. Поскольку опыт а через w в расчет не принимается, вопрос сводится к артикулированной рациональности х в сравнении с у. Таким образом, неограниченное представление естественным образом отдает предпочтение «развитому уму» у, а ограниченное столь же естественно предпочитает взгляды, выраженные через х, считая их репрезентативными по отношению к неартикулированному опыту многих других (а через w). Два представления ведут к противоположным выводам о том, какое мнение должно превалировать и почему.
Бёрк явно видел себя в роли х, а не у:
Я передаю вам мнения, принятые среди нас с самых давних времен по сей день, которые прошли длительную и всеобщую проверку и которые на самом деле настолько укрепились в моем мозгу, что я уже не могут различить, что я узнал от других, а что является результатом моих собственных размышлений [17].
Тип знания или понимания, о котором говорит Бёрк, воспринимается как общий фонд, участником которого он является. У Годвина это было знанием или пониманием «образованных умов» – знанием, которое по своей природе сосредоточено среди немногих, а не рассеяно среди многих. Само понимание знания тоже было различным, поэтому оно столь по-разному и распределяется в двух представлениях. При ограниченном представлении, где знание – это множество опытов, будучи слишком сложным для четкого определения, оно дистиллировалось на жизни ряда поколений и в традициях, столь глубоко укоренившихся, что они стали практически подсознательными рефлексами, получившими широкое распространение. Бёрк называл это состояние «мудростью без рефлексии» [18].
Мудрость без рефлексии – концепция, крайне чуждая неограниченному представлению, при котором люди имеют как способность, так и обязанность разумно подходить к решению всех вопросов. «Разум, – писал Годвин, – является необходимым и достаточным инструментом для регулирования человеческих действий» [19]. Страсти и предубеждения могут существовать, но «если использовать рациональные способности, мы не можем не преодолеть свои ошибочные склонности» [20].
С учетом того, что неограниченное представление считает четко выраженное знание особенным и концентрированным, лучшее социальное поведение зависит от специального знания немногих, которое используется для направления действия многих. Необходимо лишь внедрить «правильные взгляды на общество» в сознание «либерально мыслящих и образованных» его членов, которые, в свою очередь, станут «наставниками и инструкторами для народа». Так считал Годвин [21]. Но эта идея ни в коей мере не принадлежала исключительно Годвину – она была центральной и непреходящей темой для всех сторонников неограниченного мышления. Наряду с ней зачастую существовало представление об интеллектуалах как бескорыстных советниках. Вольтер утверждал: «Философы, не имея никакого частного интереса, могут говорить только в защиту разума и общественного интереса» [22]. Кондорсе сходным образом говорил об «истинно просвещенных философах, чуждых амбициям» [23]. Руссо считал «управление мудрых» «лучшим и наиболее естественным» [24]. Даже когда реальные рычаги власти находятся в руках неинтеллектуалов, «величайшее счастье нации», по мнению д'Аламбера, «происходит, когда те, кто правит, согласны с теми, кто наставляет» [25].
В XIX веке темы XVIII века подхватил, как минимум с равной страстью, Джон Стюарт Милль. Милль особую роль отводил «наиболее развитым интеллектуалам страны» [26], «мыслящим умам» [27], «лучшим и мудрейшим» [28], «выдающимся интеллектам и характерам» [29]. Многого можно достичь, если «выдающиеся личности просто объединятся» [30], если университеты будут выпускать «череду умов, не просто порождений своего века, но способных стать его реформаторами и восстановителями» [31]. Сходные рекомендации популярны и в наше время. Короче говоря, особая роль «мыслящего народа» или «ярчайшего и лучшего» на протяжении веков была центральной темой неограниченного представления.
Однако для ограниченного представления особая роль интеллектуалов в управлении обществом издавна воспринималась как серьезная опасность. Бёрк писал:
Счастлив, если, обучаясь, не был бы испорчен честолюбием, был бы удовлетворен продолжением работы учителя и не стремился бы стать господином! [32]
Джон Рэндолф также негативно относился к мысли о том, чтобы «университетские профессора становились государственными деятелями» [33]. Гоббс в сходной манере рассматривал университеты как места, где процветают модные, но несущественные слова [34], и добавлял, что «нет ничего более абсурдного, чем то, что можно встретить в книгах философов» [35].
Для ограниченного представления главной опасностью являются интеллектуалы, слишком узко трактующие суть знания и мудрости. Как писал Бёрк, они «стремятся сохранить за собой или своими последователями репутацию разумных, образованных и людей со вкусом» и способны направить «нетерпимость языка и пера на преследование» всех прочих [36]. Адам Смит говорил о доктринере, «человеке системы», который «мудр в собственных глазах» и который «похоже, воображает, что может организовать различных членов огромного общества с той же легкостью, как рукой расставить фигуры на шахматной доске» [37]. Сама идея короля-философа была нетерпима для Смита, и он заявлял, что «из всех политических мыслителей суверенные правители, безусловно, наиболее опасные» [38].
Превосходство экспертов в узких плоскостях обширного спектра человеческого знания не отрицалось. Отрицалось лишь то, что эти эксперты могут получать общее превосходство, которое должно вытеснять более широко распространенные виды знания. «Можно признать, что, по крайней мере в области научного знания, группа соответственно подобранных экспертов может лучше всего распоряжаться всем доступным знанием», – писал Хайек. Но в отношении других видов знаний, добавлял он, «практически каждый индивидуум имеет некоторое преимущество перед остальными, потому что обладает уникальной информацией, которую можно использовать во благо, но это может происходить лишь в тех случаях, когда решение, зависящее от этой информации, принимается им лично или при его активном участии» [39]. Представляя знание как фрагментированное и широко рассредоточенное, системная координация большинства вытесняет специальную мудрость меньшинства.
Мудрое меньшинство не может планировать или насаждать такую системную координацию. Это сложившийся естественный порядок, как выразился в XVIII веке один из физиократов [40], членов группы, в недрах которой родился термин laissez-faire. Аналогичный ход рассуждений можно встретить у Адама Смита, самого знаменитого представителя этой доктрины.
Политик, который будет пытаться указывать людям, каким образом им распоряжаться своими капиталами, не только взвалит на себя совершенно необязательные заботы, но будет претендовать на власть, которую нельзя безопасно вверять не только одной личности, но целому совету или сенату, и которая нигде не будет представлять наибольшую опасность, как в руках человека, который имеет безрассудное основание полагать, что способен осуществить это [41].
Рынок – лишь один из примеров эволюционных системных процессов для принятия решений. Семья, язык и традиции – другие примеры среди многих. Сторонники ограниченного мышления глубоко уверены, что благодаря таким процессам принимаются лучшие решения, чем те, что может сделать любой отдельный индивидуум, сколь бы талантливым и образованным он ни был по сравнению с другими.
Отталкиваясь от различных концепций о том, как много способен познать и понять отдельный человек, ограниченное и неограниченное представления приходят к различным выводам о том, каким образом принимаются лучшие социальные решения: в результате деятельности немногих, обладающих наибольшими специальными знаниями, или в результате системных процессов, которые мобилизуют и координируют знание, рассредоточенное среди многих в незначительных и не впечатляющих количествах.
Артикулированная или системная рациональность
Сила четко артикулированной рациональности – центральное понятие для неограниченного представления. Способность неартикулированных социальных процессов мобилизовывать и координировать знание – центральное понятие для ограниченного представления. В неограниченном представлении действовать без «явной причины» означает действовать на основе «предвзятости и предубеждения» [42]. Годвин утверждал: «Дискуссия – это путь к открытию и выявлению» [43]. Он же говорил, что «точность формулировок является необходимой предпосылкой надежного знания» [44], а знание – синоним артикулированной рациональности. Добродетель торжествует, когда человек должен «сознавать свои действия и указывать причины, на которых они основаны» [45]. Если мы сможем «равномерно применять простые требования справедливости ко всем способностям, – говорил Годвин, – то можно ожидать, что весь род человеческий станет разумным и добродетельным» [46]. Кондорсе видел примерно такую же задачу: «Распространить практически на всех людей принципы строгой и безгрешной справедливости» [47].
Разум проявляет себя в самых различных видах. Один – его способность определять причинно-следственные связи. Есть причина, по которой вода расширяется, превращаясь в лед, и большинство из нас, не будучи физиками, не знают, что это за причина, а когда-то вообще никто не знал. Другой – четкая детализация причинности, или логика: например, в ситуации, когда от индивидуума или общества требуется оправдание своих действий перед судом разума. Чем более ограничено у кого-то представление о человеческих способностях и потенциале, тем больше различие между этим двумя видами. У всего может быть причина, однако люди могут быть не способны определить ее. Поскольку ни одна теория не является в полном смысле неограниченной, всегда существует некоторое понимание различий между двумя видами разума.
И наоборот, ни одна теория не настолько ограничена, чтобы утверждать, что человек вообще ничего понять не может, а если бы не мог – это говорило бы о полном отсутствии взаимопересечений между причинами и логикой. На конце спектра с неограниченными представлениями взаимопересечение между двумя концептами считается таким существенным, что сказать, что причина существует, – значит сказать, что мы можем определить ее. По крайней мере, принятие решений должно происходить на основе тех причин, которые мы в состоянии определить. А на конце спектра с ограниченным представлением знание и причины, неизвестные любому конкретному индивидууму, должны влиять на многие решения через социальные процессы, в которых артикулированная рациональность играет во многом подчиненную роль.
Яркий пример системной рациональности ограниченного представления – классическая и неоклассическая экономика, особенно австрийская школа, в которой индивидуальная артикуляция мало что значит. На неуправляемом рынке, согласно этому представлению, изменение цен, уровень заработной платы, процентные ставки вынуждают экономику изменять требования, производить технологических изменения и развивать умения – и при этом ни один из участников этой драмы не знает и не заботится о том, как его индивидуальные реакции влияют на целое. Это можно анализировать как общий процесс взаимодействия со своими характерными паттернами и результатами – иначе бы австрийской экономики не существовало, – но определить в таких конкретных деталях, чтобы индивидуум или группа могли планировать или контролировать реальный процесс, нельзя. Рациональность здесь системная, а не индивидуальная, и такая индивидуальная рациональность, которая может существовать, преимущественно случайна, поэтому столь волнующий вопрос, насколько человек рационален, имеет слабое отношение к этому представлению [48].
Сходное различие между индивидуальной и системной рациональностью можно увидеть в религиозных доктринах. Одни учат, что Бог управляет миром напрямую, непосредственно. Другие – что система сама достигает порядка и благополучия, она работает без постоянного Божественного управления в деталях [49]. Общее между светскими и религиозными версиями системного процесса заключается в том, что мудрость отдельного человеческого актора не является мудростью всей драмы. Напротив, есть светские и религиозные версии индивидуальной рациональности. Религиозная версия – Божество непосредственно определяет все индивидуальные события, от ежедневной погоды до смерти индивидуумов. Фундаменталистская религия – наиболее глубокое представление централизованного планирования, хотя многие фундаменталисты могут выступать против человеческого централизованного планирования как узурпации «роли Бога». Это согласуется с фундаменталистским представлением неограниченности Бога и крайней ограниченности человека.
Право
Два представления конфликтуют не только в экономике и религии, но и в праве. Оливер Уэнделл Холмс выражал системную концепцию, когда говорил: «Жизнь права опирается не на логику – она опирается на опыт» [50]. Артикуляция необязательна для принятия решений, поскольку «многие честные и разумные суждения» выражают «интуицию опыта, которая перевешивает анализ и суммирует множество безымянных и спутанных впечатлений; впечатлений, которые могут лежать в подсознании, не теряя своей ценности» [51]. Холмс считал, что право включает в себя опыт, отражающий «не только нашу жизнь, но и жизнь всех, кто существовал до нас» [52]. Было бы «заблуждением» воспринимать право чисто как процесс артикулированной логики, ибо «в самом широком смысле верно, что право является логическим развитием», но оно «не формулируется как математика из общих аксиом поведения» [53]. Короче, логика развития права – это системная логика:
Развитие нашего права происходит почти тысячу лет, как развитие планеты; каждое поколение совершает следующий шаг, сознание, как и материя, просто подчиняется закону спонтанного роста [54].
Логика развития права – это системная логика.
Однако Джон Стюарт Милль утверждал, что право создается, а не эволюционирует. То, что сторонники ограниченного представления характеризовали как спонтанный порядок, складывающийся в истории, было просто «случайным соединением атомов в эпоху варварства», писал Милль [55]:
Законы Моисея, законы Магомета были даны, а не произрастали; они имели прямую санкцию религиозной веры. Но законы Ликурга, законы Солона были созданы, и оказались такими же долговечными, как любые известные законы, которые произрастали [56].
Искать юридические прецеденты, полагал он, значит, «абсурдно жертвовать нынешними целями ради устаревших средств» [57].
Однако эти утверждения Милля, как и утверждения во многих других затронутых им областях, оказывались модифицированы, если не аннулированы, его же последующими оговорками. Тот, кто «создает» закон, должен, по его мнению, принимать во внимание, «что' способны вынести люди» и что' есть действие их «древних обычаев» или же их «прочных и глубоких убеждений, без которых вся система законов окажется бездейственной». «Согласие человечества», таким образом, «зависит от сохранения чего-то типа преемственности существования в институтах», представляющих «бесчисленные компромиссы между противоречивыми интересами и ожиданиями, без которых ни одна власть не продержится и года, и даже неделю – с трудом» [58].
С такими оговорками позиция Милля не очень далека от той, которая на первый взгляд кажется прямо противоположной, а именно той, которую сформулировал Хайек: «Все знаменитые первые законотворцы не собирались создавать новые законы, а просто утверждали, какие законы есть и всегда были» [59]. Хайек, таким образом, говорил, что это было «преимущественно артикуляцией ранее существовавшей практики» [60].
Многие современные теоретики права, сторонники неограниченного представления, гораздо более однозначны, чем Милль. Например, Рональд Дворкин отвергает «глупую веру в то, что этика, равно как и экономика, управляются невидимой рукой, поэтому права личности и общее благо будут объединяться, а законы, опирающиеся на принципы, приведут нацию к благостной утопии, в которой каждый будет жить лучше, чем раньше» [61].
Разные представления применительно к праву ведут к противоположным выводам относительно юридического активизма. Неограниченное представление, по версии Дворкина, требует, чтобы «суд активистов» вкладывал собственный смысл в слова Конституции [62]. И в своих выводах, и способах их получения он далеко не одинок. Его призывы к «слиянию конституционного права и теории морали» [63], к «свежему пониманию морали» [64] – перекликаются с призывами других авторов [65].
Концепция права Оливера Уэнделла Холмса не оставляет места для такого юридического активизма:
Опасно слишком тесно повязывать законодательные органы судебными конструкциями, которые не обязательно вытекают из положений Конституции [66].
Дело не просто в словах, но первоначальном значении этих слов. Он отказывался признавать неконституционными, согласно Четырнадцатой поправке5, «методы налогообложения, которые были хорошо известны, когда принималась эта поправка» [67]. Позже он говорил: «Я чувствую более чем беспокойство от всевозрастающего диапазона действия Четырнадцатой поправки» [68]. В другом случае он не видел «причины придавать закону Шермана6 больше значения, чем в нем содержится» [69].
Как и в других столкновениях между двумя представлениями, каждая сторона по-разному видит проблему. Те, кто придерживается неограниченного представления, в котором предпочтение отдается артикулированной рациональности, видят проблему в отношении двух групп современников, х и у, в то время как те, кто придерживается ограниченного представления, в котором предпочтение отдается системным процессам, видят проблему в отношении опыта нескольких поколений, представленного группой х современного поколения, в сопоставлении с артикулированной рациональностью их современных оппонентов, группы у.
В той мере, в какой те, кто придерживается неограниченного представления, признают предыдущие поколения, они видят проблему в отношении между каким-то конкретным прошлым поколением, скажем, поколением h, и группой у нынешнего поколения. Это не считается конфликтом между живыми и мертвыми, в котором мертвые не имеют права голоса из загробного мира [70]. С такой точки зрения для продвижения вперед мы должны использовать «нашу собственную обоснованную и подлежащую отмене волю, а не некое идеализированное принуждение предков» [71]. И наоборот, обстоятельства прежних времен считаются нерелевантными или менее релевантными, чем нынешние взгляды, опирающиеся на текущие условия. Председатель Верховного суда США Эрл Уоррен7, к примеру, говорил, что современные обстоятельства «значительно превосходят мудрость даже мудрейших из Отцов-основателей» [72].
Но когда Оливер Уэнделл Холмс говорил, что право резюмирует «не только наши собственные жизни, но жизни всех живших на свете людей», он отчетливо отрицает любую мысль о том, что столкновение происходит между оппозиционными группами в одном поколении, или даже между одной современной группой и одной группой из прошлого, например, с «отцами-основателями». Скорее, столкновение рассматривается как происходящее между двумя процессами: с одной стороны, историческим опытом поколений, с другой – артикулированной рациональностью одной современной научной школы. Ни Холмс, ни другие, кто выступал за системные процессы, всерьез не оспаривали притязания интеллектуального и/или морального превосходства, которое является важнейшим компонентом артикулированной рациональности, и «социальной справедливости» сторонников неограниченного представления. В рамках ограниченного представления проблема не в том, что некий индивидуум или группа могут быть мудрее других, а в том, что может ли системный опыт превосходить в мудрости и то, и другое.
Однако те, кто ратует за сознательное законотворчество через юридический активизм, выступают не на основании того, что представляют демократическое большинство, даже в конкретном поколении, а скорее на основании того, что обладают интеллектуальным и моральным превосходством для законотворчества.
Когда Дворкин отмахивался от противоположного процесса как от «глупой веры», «пессимистической теории человеческой природы» [73], «причудливой философии Эдмунда Берка» [74] и «хаотичного и беспринципного развития истории» [75], это была лишь прелюдия к утверждению, что превосходящие способны взять верх над демократическим большинством современников, не говоря уж о предыдущих поколениях. Для Дворкина «больше равноправия лучше для общества, даже если его граждане предпочитают неравенство» [76].
Социальная политика
Два представления демонстрируют очень разные взгляды на отношения между членами существующего общества. Неограниченное представление исторически склонно к созданию более равноправных экономических и социальных условий в обществе, даже если избранные средства предполагают существенное неравенство в праве решать такого рода проблемы и выбирать такие средства. Очевидно, что только очень неравноправный интеллектуальный и моральный авторитет, как утверждает Дворкин, может оправдать утверждение равенства вне зависимости от того, желает этого общество или нет, и только очень неравноправная власть может сделать это возможным. Для неограниченного представления характерно способствовать достижению эгалитарных целей неэгалитарными средствами, учитывая огромную разницу между теми, кого Милль называл «мудрейшими и лучшими», и теми, кто еще не достиг такого интеллектуального и морального уровня.
С другой стороны, те, кто придерживается ограниченного представления, склонны меньше заботиться об утверждении экономического и социального равенства, но больше обращать внимание на опасности неравноправия власти, создаваемого четко выраженной правящей элитой рационалистов. Вот как писал об этом Хайек:
Наиболее опасным периодом в развитии цивилизации может оказаться момент, когда человек начинает рассматривать все эти верования как предрассудки и отказывается принимать или подчиняться тому, что не в состоянии объяснить рационально. Рационалист, которому не хватает ума, чтобы осознать ограничения власти здравого смысла, и который презирает все институты и обычаи, не созданные сознательно, становится, таким образом, разрушителем цивилизации, на них построенной [77].
Споры по поводу юридического активизма отражают гораздо более широкий спор по поводу наилучшего способа приумножать общественное благо. При неограниченном представлении мудрые и здравомыслящие индивидуумы должны стремиться добиваться наилучших результатов в пределах своей юрисдикции. При ограниченном представлении врожденная ограниченность индивидуумов означает, что наилучшим вкладом каждого из них в общее благо будет придерживаться особых обязанностей своей институциональной роли и оставить системным процессам определять результаты. Примером неограниченного представления может послужить привычка председателя Верховного суда Эрла Уоррена перебивать юристов, излагающих сложные юридические принципы, вопросами: «А это правильно? А хорошо ли это?» В ограниченном представлении такие уточнения не входили в его компетенцию, ибо превосходство специалиста существует только в узком диапазоне навыков – в данном случае определять, насколько буква закона применима к конкретному делу. Бёрк говорил: «Я уважаю людей в областях своей деятельности» [78] – но не за ее пределами.
Неограниченное представление направляет юридический активизм на деятельность судей, а на деятельность бизнесменов налагает «социальную ответственность»: они должны создавать рабочие места, заниматься инвестициями и благотворительностью и вести свое дело с учетом производства определенных благ для общества в целом. Социально ответственный бизнесмен, к примеру, должен предоставлять работу обездоленным; инвестировать в то, что кажется наиболее необходимым для общества, а не в то, что может являться наиболее прибыльным для его фирмы; направлять часть прибылей на благотворительность и культурную деятельность вместо того, чтобы направлять всю прибыль акционерам или вкладывать ее обратно в бизнес.
Ограниченное представление считает такие вещи не входящими в компетенцию бизнесменов, с учетом широких последствий таких решений для сложного системного процесса. Согласно ограниченному представлению о человеческом знании, в компетенцию бизнесмена входит управление его собственной фирмой для обеспечения ее процветания в рамках закона. В производстве общественного блага это представление больше полагается на системный эффект конкуренции, чем на индивидуальные намерения бизнесмена. По словам Адама Смита, именно когда бизнесмен «думает только о своей прибыли», он вносит вклад – через процесс конкуренции – в создание общественного блага «более эффективно, чем когда реально думает о его создании». Он еще добавил: «Никогда не видел особого блага, созданного теми, кто делает вид, что стремится действовать ради общественного блага» [79].
Тексты тех, кто придерживается ограниченного представления, изобилуют примерами контрпродуктивных последствий политики благих намерений. Но для тех, кто придерживается неограниченного представления, это просто выхваченные отдельные ошибки, поддающиеся исправлению, а выхвачены они для того, чтобы противостоять тенденциям, которые в целом социально благоприятные. Однако для ограниченного представления это не случайные ошибки, а признаки того, что можно ожидать, когда игнорируются врожденные ограничения индивидуумов, а системные процессы, способные справиться с этими ограничениями, нарушаются определенными неловкими исправлениями.
Искренность или верность
Из-за конфликта по поводу того, какими знаниями может обладать конкретный индивидуум и насколько эффективно эти знания способны решать сложные социальные проблемы, ограниченное и неограниченное представления придают очень различное значение искренности и верности. Когда считается, что мудрый и добросовестный индивидуум достаточно компетентен, чтобы непосредственно влиять на социально полезные результаты, тогда его искренность и готовность служить общему благу имеют решающее значение. Генеральной целью Годвина было укрепить «искренность, силу духа и справедливость» индивидуума [80]. «Важность общей искренности» [81] – повторяющаяся для него тема, которая оставалась таковой для сторонников неограниченного представления. Искренность, по Годвину, стремится «высвобождать» [82] и «увлекать за собой все остальные добродетели» [83]. Допуская, что каждый в какой-то момент бывает неискренен [84], Годвин, тем не менее, настаивал, что «общая и неизменная искренность» [85] как могущественный идеал способна приносить глубокую общественную пользу.
В ограниченном представлении искренность не занимает столь почетного места. Те, кто его придерживается, часто признают искренность своих оппонентов, трактуя это качество как индивидуальную добродетель невысокой социальной значимости, а порой как серьезный отягчающий фактор – если люди настаивают на социально контрпродуктивных идеалах.
Для ограниченного представления центральным понятием нравственности является верность индивидуума долгу своей жизненной роли. Именно там, в пределах своей компетенции, индивидуум может внести наибольший вклад в общественное благо, служа великому системному процессу, который и определяет актуальные результаты. Такая концепция долга кардинально отличается от той, что существует в неограниченном представлении, где долг каждого – прямое благодеяние для человечества [86].
Но в ограниченном представлении индивидуум, обладающий властью принимать социально значимые решения, лишен способности постоянно решать ad hoc, что именно хорошо для человечества, сколь бы искренен он ни был.
В ограниченном представлении моральный долг бизнесмена – соблюдать верность акционерам, которые вверили ему свои сбережения, а не искренне стремиться к общественному благу через благотворительные пожертвования, или инвестирование, или принятие решений, которые компрометируют это доверие. Аналогичным образом моральный долг судьи – верно исполнять закон, который он дал клятву соблюдать, а не искренне изменять закон, чтобы получить, как он считает, более полезные результаты. В границах этого представления моральный долг ученого – добросовестно вовлекать в интеллектуальный процесс своих учеников и читателей, а не подводить их к конкретным умозаключениям, которые, как он считает, являются наилучшими для общества. По тем же причинам пропагандистская журналистика или теология освобождения являются анафемой для сторонников ограниченного представления, поскольку и то и другое считается неправильным использованием возложенных ролей.
Искренность – настолько центральное понятие для сторонников неограниченного представления, что они неохотно признают ее за своими противниками, которых часто изображают апологетами, если не коррупционерами. Для этой традиции не редкость искать «реальные» причины действий своих противников, и эти причины следует «разоблачать». Даже когда за противниками признается искренность, за этим часто следуют указания на их «слепоту», «предвзятость» или узколобую неспособность преодолеть status quo. В рамках неограниченного представления искренность – это огромная уступка с их стороны, в то время как сторонники ограниченного представления с готовностью могут пойти на такую уступку, потому что для них это не имеет большого значения. Сторонникам ограниченного представления нет нужды изображать своих противников глупцами, поскольку они считают социальный процесс настолько сложным явлением, что даже для мудрых и высоконравственных индивидуумов очень легко совершать ошибки, причем опасные. Они «могут совершать самое худшее, не будучи самыми худшими людьми», – так считал Бёрк [87].
Связанным с проблемой искренности или верности является вопрос о роли структурированных взаимоотношений. Верность роли – центральное понятие для ограниченного мышления, поскольку, говоря словами Бёрка, исполняя определенную роль, индивидуум опирается на капитал опыта, накопленного нациями и веками. Он полагал, что конкретные результаты современников определяются ценностями, знаниями и способностями других, а исполнение собственной роли заключается лишь в добросовестном служении процессу, который и делает это возможным. Но в неограниченном мышлении, где главными являются разум и искренность индивидуума, роли считаются излишне сдерживающими. Те, кто придерживается неограниченного представления, склонны сожалеть о «ролевых стереотипах», искать «менее структурированные» ситуации, «демократизировать» отношения межу родителями и детьми или преподавателями и учащимися, отменять титулы и формальности.
Все эти паттерны согласуются с их представлениями о человеческой способности принимать решения ad hoc. Для тех, кто придерживается более ограниченного представления, они в равной степени согласуются с их индивидуальными способностями поддерживать роли и правила, которые сохраняют результаты неартикулированного исторического опыта, таким образом сдерживая должностные лица в их ролях. Роли, которые предполагают огромное доверие, скажем, родителей и детей, врача и пациента, одновременно являются ролями, исключающими, к примеру, секс, и у сторонников ограниченного представления вызывает негодование нарушение этого табу. У других, как правило, тоже, но при неограниченном представлении такая оппозиция не является логически обоснованной.
Искренность и верность можно рассматривать как аспекты честности, но как очень разные аспекты, которым в разных представлениях придается разное значение. Ограниченное представление в особенности разделяет искренность и верность правде. «Первое, что сделает человек ради своих идеалов, – солжет», – утверждал Й. А. Шумпетер [88]. Это одна из причин, по которой в ограниченном представлении искренности придается столь невысокое значение. Современный защитник юридического активизма Александр Бикел явно придавал большее значение искренности, чем верности, утверждая, что «утаивание неизбежно» [89] и имеет отношение к «подобающей государственному деятелю неискренности» в общественных интересах [90]. Когда Бикел впоследствии начал выступать против юридического активизма, он также сменил нравственную позицию и стал ценить верность выше искренности. Теперь «моральный долг» судей «подчиняться обнародованной Конституции», а улучшения следует оставить для процесса поправок к Конституции [91]. В обеих позициях утверждения Бикела согласуются с его соответствующими представлениями.
Логическое обоснование верности правде сходно с логическим обоснованием верности ролям. В обоих случаях человек подчиняется собственной ad hoc концепции того, что будет наилучшим для общества в конкретном случае, чтобы соответствовать более широкому системному процессу (принятым канонам нравственности, в данном случае), если человек больше уверен, что это в перспективе принесет больше пользы обществу.
Здесь еще раз необходимо отметить, что ни одно из великих исторических представлений не является стопроцентно ограниченным или неограниченным.
Отношение к значимости правды и силы является зачастую критичным для определения различий в степени неограниченного представления. В самом чистом виде неограниченного представления, как у Годвина, разум настолько силен – «всемогущ» по его определению [92], – что ни обман, ни сила не имеют оправдания в стремлении к общественному благу [93]. Таким образом, даже если мудрейший и самый благодетельный может находиться на гораздо более высокой позиции, чем большинство людей в конкретный момент, подавляющая способность получить публичное одобрение практически неизбежна. Но там, где неограниченное представление о человеческом потенциале допускает более сильное сопротивление на пути к реализации цели, ложь и сила становятся не просто правом, но долгом, поскольку огромная польза от необратимого прорыва остается на века, а за это время первоначальные издержки амортизируются.
Если кто-то, как Ленин, считает, что самопроизвольно достижимый уровень народного сознания в принципе не имеет значения для поставленной задачи [94], в таком случае более дальновидные представители элиты должны играть огромную историческую роль [95] и должны использовать все средства, которые сочтут необходимыми. При том, что и Годвин, и Ленин отвергали естественно развивающиеся системные процессы, которые занимают центральное место в ограниченном представлении, различия в степени их предположений о значимости человеческого знания и разума приводят к глубоким различиям в том, что касается роли истины и силы. Различия между сторонниками ленинской версии марксизма и сторонниками демократического социализма исторически очень сильны. Небольшой сдвиг в предположениях может оказать глубокое влияние на представление – и на действия, которые из этого следуют.
Молодость и старость
Поскольку опыт и артикулированная рациональность имеют чрезвычайно различную значимость в двух представлениях, практически неизбежно, что молодые и старые должны рассматриваться в различных терминах. В ограниченном представлении, которое полагается на «наименее подверженное ошибкам руководство человеческого опыта» [96], молодые не могут соревноваться со стариками в мудрости. Адам Смит считал, что молодым не подобает вести себя столь же уверенно, как старикам [97]. «Мудрейшие и наиболее опытные обычно наименее легковерны», – говорил он, и это принципиально зависит от времени: «Только приобретенная мудрость и опыт учат недоверчивости, и они очень редко учат достаточно» [98].
Напротив, когда знание и разум понимаются как артикулированная рациональность, как в неограниченном представлении, у молодых есть значительное преимущество. Кондорсе в XVIII веке писал: «Молодой человек, сейчас заканчивающий обучение, обладает более реальными знаниями, чем величайшие гении – не античности, а даже XVII века, – могли приобрести после длительного изучения» [99]. В неограниченном представлении, где многие болезни мира связаны с существующими институтами и существующими верованиями, те, кто менее всего привязан к этим институтам и обычаям, охотно воспринимаются как самые ценные для совершения необходимых общественных изменений. Вот как писал об этом Годвин:
Следующему поколению не нужно будет подчиняться такому количеству предрассудков. Предположим деспотичное государство, народ которого в ходе какой-то революции обрел свободу. Дети этого поколения в результате воспитания привыкнут мыслить более твердо и независимо. Уступчивость, робость и порочная гибкость их отцов уступят место откровенной манере поведения и ясным и решительным суждениям [100].
Годвин полагал, что «дети – своего рода сырье, попавшее к нам в руки» [101]. Их сознание «подобно чистому листу бумаги» [102]. Он считал молодых притесняемой группой [103], однако среди них может найтись «один из долгожданных спасителей человечества» [104]. Ограниченное представление, которое предпочитает благоразумные компромиссы резким решениям, не может видеть благоразумие в юности, поскольку благоразумие считается плодом опыта [105]. И пылкий моральный дух не является заменой: «Самонадеянному невежеству не может служить оправданием то, что им руководит дерзкая страсть», – писал Бёрк [106]. Американский ученик Бёрка Джон Рэндолф говорил: «Я обращаюсь не к невежам, новичкам или подмастерьям, а к седовласым мужам этой нации…» [107] В неограниченном представлении старость не удостаивается особого внимания. По словам Кондорсе, чертами «характерными для пожилого возраста», являются «предрассудки и алчность» [108].
Итоги и выводы
Распространение знания в обществе существенно варьируется в зависимости от самого определения знания. В ограниченном представлении знание определяется таким образом: оно включает в себя огромное множество неартикулированной, но жизненно важной информации и умозаключений, подытоженных в привычках, антипатиях и симпатиях, а также в словах и числах. В таком случае оно значительно шире распределено в обществе в целом. В неограниченном представлении знание сводится к гораздо более сложно артикулированным фактам и взаимоотношениям. Ограниченное представление, которое ставит под вопрос сознательную рациональность индивидуумов, серьезно полагается на эволюционные системные процессы в передаче и координации широкого диапазона знаний, необходимых для выживания и прогресса человечества. Неограниченное представление, предполагающее более широкие перспективы для овладения человеком знаний, видит в обладающих особыми интеллектуальными умениями как подтверждение своего предположения об артикуляции знаний, так и средство для совершенствования общества с помощью знания и разума.
Итак, сторонники неограниченного представления полагают, что в распространении знания важную роль играет артикуляция. «Дискуссия – это путь к открытию и выявлению», – утверждал Годвин [109], который, как отмечалось ранее, точность языка считал «необходимой предпосылкой надежного знания» [110]. Но в ограниченном представлении артикуляция не играет столь решающей роли. «Несчастьем этого века (а не счастьем, как думают эти джентльмены) было то, что все следовало обсуждать», – заявлял Бёрк [111]. Он не видел пользы в «бойкой болтливости» [112] и утверждал, что даже разум при частом повторении истин «теряет свою силу» [113]. Гамильтон с подозрением относился к мастерской артикуляции, которая может быть «просто раскрашиванием и преувеличением» [114] или «искусственными рассуждениями для разнообразия природы и естественного смысла слов» [115]. Он утверждал, что «чрезвычайно легко говорить огромное количество вполне правдоподобных вещей» [116]. А Гоббс предложил такую метафору: слова – это игральные фишки умных людей и «деньги дураков» [117]. В традиции ограниченного представления неартикулированный социальный опыт остается более эффективным ориентиром поведения, чем артикулированная рациональность. По мнению Хайека, вполне достаточно, что люди «знают, как действовать в согласии с правилами, не зная, что такие-то правила где-то четко сформулированы» [118].
Талантливая молодежь, идеалистичная и обученная новейшим и наиболее продвинутым формам познания (как оно понимается в неограниченном представлении), – главная надежда на будущее для приверженцев этого представления. Такова же роль интеллектуалов. Ограниченное представление относится иначе к тем и другим. Знание здесь понимается более широко и, соответственно, гораздо шире распределяется, а потому интеллектуалы не имеют существенного преимущества перед обычными людьми.
Вот что писал Хайек:
По сравнению с совокупностью знаний, которые непрерывно используются в процессе эволюции динамичной цивилизации, разница между знаниями, которые могут сознательно использовать самые мудрые и самые невежественные люди, сравнительно незначительна [119].
Когда Хайек говорил о «небольшом дополнительном знании», которым обладают интеллектуалы [120], он транслировал скептическое отношение к интеллектуалам, веками существовавшее среди сторонников ограниченного представления. Гоббс, как и Смит, не видел существенного природного различия между людьми [121], а те социальные различия, которые он признавал, ни в коей мере не оказывались всегда в пользу интеллектуалов. Простой человек, по Гоббсу, редко пользуется бессмысленными словами, а это является, по его мнению, главным отличием интеллектуалов [122]. Более того, реальное различие между качеством решений, принимаемых людьми, скорее обусловлено системными стимулами, нежели индивидуальными познаниями или искушенностью: «Простой мужчина, хозяин дома, более осведомлен в делах своего дома, чем член Тайного совета в делах других людей» [123]. С этой точки зрения, стимулом для интеллектуалов является возможность продемонстрировать свой ум, нежели оказаться правыми в смысле результатов, влияющих на других. По мнению Гоббса, интеллектуалы «больше заботятся об известности собственного остроумия, чем об успехе дел других людей» [124].
Высокомерие и показное поведение интеллектуалов, равно как опасность, которую такие интеллектуалы представляют для общества, были сквозной темой для Бёрка [125]. Он писал об их «великих теориях», которым они «подчинили бы небо и землю» [126].
Гоббс рассматривал тех, кто «считает себя мудрее и способнее править», источником беспорядков и гражданских войн [127].
Гамильтон тоже видел опасность от интеллектуалов из-за их склонности следовать предательским фантомам вечно желанного и никогда не удовлетворенного духа инноваций» [128]. Даже там, где интеллектуалы не воспринимались как однозначно опасные для общественного порядка, в ограниченном представлении их роль как политиков часто виделась второстепенной по сравнению с ролью простого народа. Джон Рэндолф говорил, что знал людей, «которые не могут написать книгу или даже правильно написать по буквам знаменитое слово Конгресс», обладающих, тем не менее, «гораздо большим здравым смыслом», чем любой интеллектуал [129].
Но для сторонников неограниченного представления интеллектуалы – «предтечи своих соотечественников в открытии истин» [130]. Так считал Годвин. А согласно Кондорсе, «открытие умозрительных истин» – «единственный способ развития человечества» [131]. Однако те, у кого радикально иные представления о человеке, знаниях и рациональности, видят в интеллектуалах опасность не просто для конкретного общества, но для любого общества в целом.
Глава 4
Представления о социальных процессах
Различия в представлениях о природе человека отражают различия в представлениях о социальных процессах. Дело не в том, что при одном представлении социальные процессы рассматриваются как смягчающие недостатки человеческой природы, а при другом – как отягчающие. Само функционирование и сбои в социальных процессах в двух представлениях рассматриваются по-разному, потому что эти представления по-разному видят не только мораль, но и причинность.
Социальные процессы охватывают широчайший диапазон человеческой деятельности – от языка до войны, от любви до экономических систем. Каждая область, в свою очередь, представлена в огромном разнообразии форм. Но между социальными процессами в целом есть и нечто общее. И в неограниченном, и в ограниченном представлении у социальных процессов есть некоторые общие характеристики, например, порядок, который может возникать сам по себе, а может создаваться искусственно. Социальные процессы также требуют времени и имеют стоимость. Эти и многие другие аспекты социальных процессов при ограниченном и неограниченном представлении различаются.
Порядок и план
Паттерн закономерностей может отражать либо интенциональный план, либо эволюцию обстоятельств, которые не планировались никакими агентами или силами, вовлеченными в их возникновение. Деревья и разного рода растительность могут свободно произрастать на различной высоте горных склонов; сад может быть разбит с огромным вниманием и предусмотрительностью садовника. И то, и другое представление признает существование обоих видов социальных процессов, но они по-разному относятся к степени, эффективности и желательности возникновения порядка или создания плана.
Ограниченное представление
Ограниченное представление слабо верит в сознательно создаваемые социальные процессы, поскольку слабо верит, что любая поддающаяся управлению группа лиц, принимающих решения, способна эффективно справиться с огромными сложностями планирования полноценной модели экономической, юридической, политической или моральной системы. Вместо этого ограниченное представление полагается на исторически эволюционирующие социальные процессы и оценивает их в понятиях их системных характеристик – в их стимулах и способах взаимодействия, – а не в их целях и намерениях.
Язык, пожалуй, самый яркий пример эволюционирующего социального процесса: это системный порядок без сознательного общего плана. Языковые правила, конечно, существуют в письменном виде; записанные постфактум, они кодифицируют существующую практику, и большинство людей начинают подчиняться этим правилам с раннего детства, до того, как их им объяснили. При этом язык – чрезвычайно сложное и глубокое явление, разумеется, жизненно необходимое для функционирования общества. Даже для маленьких детей язык не столько способ подражания тому, что было отчетливо произнесено, сколько подразумеваемый набор правил, которые никто им не объяснял [1].
Таким образом, язык – типичный пример возникшего сложного порядка со своими собственными системными характеристиками, внутренней логикой и внешними социальными последствиями, но не созданный при этом каким-то индивидуумом или группой людей, советом. Рациональность языка системна, а не индивидуальна – это возникший паттерн, а не придуманная схема.
По сути, язык – образец для социальных процессов в юридической, экономической, политической и прочих системах: так это видится в ограниченном представлении [2]. Дело не в том, что язык не может быть создан; эсперанто – яркий пример. Дело в том, что его эффективность гораздо выше в процессе возникновения, потому что естественные языки возникают на огромном многовековом богатом жизненном опыте, а не по указанию индивидуума или группы, получившей задание создать язык. Возникший язык также служит огромному множеству целей, которые не в состоянии учесть, а тем более оценить конкретный индивидуум или совет.
Примерно таким же образом можно проанализировать схематичные очертания сложной экономической системы – постфактум, но ее конкретная реальность возникает сама по себе и считается более эффективной, если рынки возникают, а не «планируются» централизованной властью. Ограниченное представление ни в коей мере не исключает сознательные действия или планирование на индивидуальном уровне, так же как индивидуум выбирает собственную манеру говорить и писать в рамках и правилах языка. Однако оно отрицает индивидуальное или интенциональное планирование системы в целом. Человек, как это трактуется при ограниченном представлении, просто не способен на такой подвиг, хотя и способен попытаться его совершить. Системная рациональность считается выше индивидуальной или интенциональной рациональности.
Ограниченное представление не является статичным представлением о социальном процессе и не считает, что не следует изменять status quo. Напротив, его основополагающим принципом является эволюция. Язык не остается неизменным, но его и нельзя заменить согласно новому генеральному плану. Конкретный язык за несколько веков может эволюционировать почти до неузнаваемости, но только в результате постепенных изменений, соответствующим образом принятых большинством пользователей (носителей) языка, а не в результате реализации плана меньшинства.
Bepul matn qismi tugad.