Kitobni o'qish: «Наследство с когтями»
Глава 1
У меня было двести восемьдесят шесть медяков, четыре серебряка и одна пуговица, которую я по ошибке два раза записал в разные графы.
Пуговицу я вычеркнул. Осталось двести восемьдесят шесть и четыре.
Свеча догорела где-то к четырём утра, я зажёг новую от огарка и обнаружил, что это последняя целая в ящике. Дальше шли обломки. Их я тоже пересчитал и записал: «свечные концы, семнадцать штук, годны». Потому что если ты начал опись, ты её доводишь. Иначе это не опись, а истерика с чернильницей.
Кабинет не топили с зимы. Я сидел в двух рубахах, поверх — стёганый жилет покойного, поверх жнего — плед, который на четвёртом часу перестал греть и начал просто мешать. Пальцы держали перо плохо. Почерк выходил чужой — не мой и не его, а какой-то третий.
Вот это, кстати, было самое паршивое во всей истории.
Не то, что я умер. К этому я как-то очень быстро притерпелся, будто узнал новость про дальнего родственника. И даже не то, что вместо меня теперь двадцатиоднолетний парень с породистым носом и запястьями, которые я мог обхватить одной рукой. А то, что руки помнили не мои движения. Я тянулся за пером — и рука тянулась чуть иначе, чуть красивее, с оттяжкой, как учили. Я вставал — и спина сама выпрямлялась, если в комнате был кто-то посторонний.
Тело было хорошо воспитано. Мне это было незнакомо и неприятно.
* * *
Умер я в среду.
Шёл дождь, я перебегал улицу к остановке, потому что опаздывал на приёмку кормовых смесей, и в голове у меня была накладная. Восемьсот килограммов, два поддона, и я точно знал, что мне опять привезут не ту фракцию, и опять придётся звонить и слушать про «ну это же практически то же самое».
Про то, что было дальше, я помню только звук. Не удар — визг тормозов по мокрому.
И следующее, что я осознавал ясно, — это как я сижу в кресле с высокой спинкой, а передо мной на столе лежат бумаги, и я их читаю. И что самое странное — понимаю. И мне становится так плохо, как за все восемь лет в питомнике не было.
Тобиас дан Реннел, между прочим, тоже умер над этими бумагами. Трое суток просидел, потом слёг с горячкой и через четыре дня отошёл. Ему был двадцать один год. Я в двадцать один заваливал зачёт по гистологии и считал, что у меня трудный период.
Слушайте, у парня в двадцать один год было четыреста тридцать золотых долга и никого живого во всём роду.
Я бы тоже слёг.
* * *
— Мальчик мой, ты бы поел.
Дверь открылась без стука. Её просто толкнули плечом. Я даже не поднял головы,ибо за трое суток уже привык.
Мавра остановилась на пороге и вытерла руки о передник.
— Ты третью ночь над бумагами горбишься. Ты чего вообще там делаешь?
— Считаю, что у меня осталось.
Мавра подошла ближе и заглянула мне через плечо.
— Третью ночь считаешь. Насчитал чего-нибудь путного?
— Насчитал.
Я придвинул к ней четвёртый лист, где было две строки.
Она поставила на край стола миску, накрытую тряпицей, и сдвинула ею мои бумаги. Не спрашивая, просто сдвинула.
Ей было под семьдесят, она была ростом мне по грудь, широкая и твёрдая, как комод, и двигалась по дому так, будто дом принадлежал ей, а я тут снимаю комнату и должен вести себя тихо.
Вообще-то она была права.
Она стянула тряпицу. Каша. Из чего, я предпочитал не уточнять, потому что уточнял позавчера и потом полдня об этом думал.
— Ешь, пока горячее.
— Я не хочу есть, Мавра.
Я отодвинул миску на ладонь.
— Я не спрашивала, хочешь ты или нет.
Она придвинула миску обратно, на прежнее место.
— Господин барон изволят третьи сутки не жрамши. Что я твоей матери на том свете скажу?
— Скажешь, что она была должна четыреста тридцать золотых.
Я всё-таки взял ложку.
Мавра посмотрела на меня.
Знаете, у меня в питомнике была заведующая ветблоком, Тамара Львовна. Тридцать один год стажа. Она умела так посмотреть, что взрослые мужики начинали объяснять, почему у них не заполнен журнал.
Мавра смотрела примерно так же, только с восьмидесятилетним запасом.
— Ты не хами, тебе не идёт. Тобиас хамить не умел, у него уши краснели.
Она отошла к печи и потрогала её ладонью.
Уши, кстати, действительно краснели. Тело сдавало меня с потрохами.
Я отодвинул чернильницу, чтобы освободить ей край стола.
— Мавра, сядь на минуту.
Она не села. Печь была холодная, само собой, и Мавра осталась стоять возле неё, спиной ко мне.
— Я хочу понять одну вещь, — заговорил я ей в спину, разглядывая её прямые плечи. — Ты последняя. Кухарка ушла в марте, конюх в апреле, прачки не было с позапрошлого года. Тебе не платили одиннадцать месяцев. Почему ты здесь?
Молчание.
— Мне идти некуда, вот и весь ответ, — уронила она наконец, всё так же не оборачиваясь. Ровно, без выражения, как называют вес поклажи. — У меня внук. Ему четырнадцать. Куда я с ним пойду, кто нас возьмёт? В городе с внуком не берут, там своих девок хватает. Так что ты, господин барон, не воображай. Я не из любви к твоему роду тут сижу. Я тут, потому что мне сесть больше негде.
Я положил ложку.
— Спасибо тебе.
Она обернулась.
— За что это спасибо? — не поняла Мавра, сдвинув брови.
— За то, что не соврала мне сейчас.
Мавра пожевала губами. Явно хотела ответить что-то ядовитое, но не подобрала.
— Каша стынет, — буркнула она и вышла, притворив за собой дверь плотнее, чем нужно.
Каша была, если честно, неплохая.
* * *
К шести я закончил.
Разложил перед собой четыре листа и посмотрел на них, как смотрят на рентген, на котором уже все понятно.
Лист первый. Имущество. Дом на девятнадцать комнат, из них отапливаемых — три, и то если считать кухню, а кухню считать нечестно. Парк. Шесть вольерных дворов. Зимовник. Пруд. Акведук, который обвалился при деде и с тех пор считался «в ремонте». Полторы тысячи десятин земли, официально — заповедное урочище королевской грамоты, продаже, дарению и разделу не подлежит.
Вот эта строчка была единственной хорошей новостью за трое суток.
Земля неотчуждаема. Пока грамота в силе.
Лист второй. Живой инвентарь. Тут я сидел дольше всего, потому что впервые в жизни не мог заполнить графу «численность».
Никто не вёл учёт. Двести лет заповедник, королевская грамота, три поколения смотрителей — и ни одной племенной книги. Записи были: «третьего дня пеплогриву давали свёклу, ел плохо». Всё. Ни даты рождения, ни родословных, ни причин падежа. Ни-че-го.
Я нашёл в шкафу двенадцать таких тетрадей. Двенадцать. За двести лет.
Я сидел и думал: ребята, вы держали единственную в мире популяцию — я даже не знал ещё, чего именно, но точно единственную, и вы записывали, что она плохо ела свёклу.
Меня, честно говоря, потряхивало не от холода.
Лист третий. Долг. Четыреста тридцать два золотых восемнадцать серебряков. Из них двести — закладная у ростовщического дома Кернель, срок вышел в прошлом месяце. Сто десять — недоимка по земельному сбору за три года. Остальное — по мелочи: лекарь, кузнец, зерноторговец, ещё зерноторговец, ещё один, судя по всему, тот же самый, но через подставного, чтобы не позориться перед гильдией.
Лист четвёртый. Тут была одна строка.
«Двести восемьдесят шесть медяков и четыре серебряка».
Я посмотрел на четвёртый лист. Потом на третий. Потом опять на четвёртый.
Потом взял перо и внизу приписал: «Пуговица».
Пусть будет. Чем богаты.
* * *
Обход я начал в семь, когда рассвело настолько, что можно было не брать фонарь.
Урочище утром выглядело почти прилично. Туман сглаживал провалы в крыше зимовника, скрывал заросшие дорожки и делал вид, что парк — это парк, а не двадцать лет неухоженного самосева. Пахло мокрой землёй, прелым листом и еще одним знакомым запахом. Так пахнет, когда вольер чистят раз в неделю вместо раза в день.
У ворот второго двора меня ждал Гуш.
Гуш — это два метра, покатые плечи, серо-зелёная кожа и лицо, по которому невозможно прочитать вообще ничего. Полутролль. В Урочище семь лет. Ушёл с каменоломни, где, по слухам, кому-то что-то сломал, но слухи в изложении Мавры я делил на четыре.
— Господин.
Он остался стоять, где стоял.
— Доброе утро, Гуш. Открывай, посмотрим двор.
Я взялся за створку сам.
Он не двинулся.
Я отпустил створку.
— Что-то не так?
— Пеплогрив ночью беспокоился.
Гуш смотрел куда-то поверх моего плеча.
— Насколько сильно беспокоился?
— Ходил, — обронил он и умолк.
Я подождал. Продолжения не было. За три дня я уже понял, что Гуш выдаёт информацию порциями и торопить его бесполезно. Он от этого не ускоряется, а замолкает.
Я шагнул ближе.
— Ходил как именно? По кругу, по прямой, от кормушки к воде и обратно?
Гуш посмотрел на меня. Впервые за три дня — прямо.
— По прямой, — выговорил он и показал ладонью короткий отрезок. — Двенадцать раз. К углу и назад.
— К какому именно углу он ходил?
— К северному.
Гуш повернулся в ту сторону.
— Там раньше корыто стояло.
— А сейчас что там стоит?
Я уже понимал ответ.
— Пим его переставил, — отозвался он. — Мыл.
Я закрыл глаза.
— Гуш, скажи мне одну вещь. Пеплогрив слепой? — выговорил я, не открывая глаз.
Пауза.
— Восемь лет как ослеп, — подтвердил Гуш и переступил с ноги на ногу.
Вот теперь я знал про этот заповедник всё, что нужно.
* * *
Двор был большой, полторы сотни шагов в поперечнике, и посреди него стояла туша.
Иначе не скажешь. Туша с телегу размером, покрытая слоистой серо-пепельной шкурой, с валиками жира на загривке и с мордой, похожей на утюг. Пеплогрив — так его называли, и я даже не пытался пока понять, вид это или прозвище конкретного животного. Он стоял мордой в северный угол и переминался.
Просто переминался. Взад-вперёд, десять сантиметров вперёд, десять назад.
Слепое стереотипное поведение. Я такое видел у медведицы, которую двенадцать лет продержали в бетонном загоне, и потом полтора года мы её вытаскивали, и не вытащили.
— Где сейчас это корыто?
Гуш молча пошёл к сараю. Вернулся, неся деревянную колоду литров на двести, при этом он нёс её один, как ведро.
Я отступил, чтобы не мешать.
— Ставь его ровно туда, где стояло. Не примерно. Точно.
Он поставил.
— Не туда, левее.
Я присел и показал ему борозду в земле.
— Вот этот след — от него. Он подходил с этой стороны. Сдвинь на ладонь.
Гуш сдвинул.
И вот тут это со мной случилось в первый раз по-настоящему.
Я стоял в двадцати шагах, смотрел на слепую тушу, и вдруг — не увидел, не услышал, а как будто почувствовал в груди что-то чужое.
Растерянность. Голая, тупая, огромная. Мира нет. Мир был выучен наизусть, тридцать четыре шага до воды, двадцать один до стены, а теперь мира больше нет, кто-то его отменил, и теперь надо стоять, потому что если пойдёшь, то там пусто, а если пусто, то…
Я сел на землю.
Не картинно упал, а просто ноги перестали держать, и я плюхнулся в мокрую траву, а в горле начало першить.
— Господин, вам плохо? — забеспокоился Гуш, шагнув ко мне.
Я упёрся ладонью в мокрую траву.
— Погоди немного, сейчас пройдёт.
— У вас кровь идёт, — сообщил он и протянул мне обрывок холстины.
Я вытер нос рукавом, холстину не взяв. На рукаве остался кровавый след.
— Это нормально, не пугайся.
Ничего это не было нормально. Но это была вторая вещь, которую я про себя понял за трое суток. Первая: я в чужом теле в чужом мире. Вторая: у этого тела есть что-то, чего у меня раньше не было, и оно включалось само, без спроса, и от него шла носом кровь.
Пеплогрив тем временем повёл башкой.
Потянул воздух. Сделал шаг. Ещё шаг. Ткнулся мордой в колоду — и с грохотом начал пить.
Пил долго. Минуты три.
Гуш смотрел на пьющую тушу.
— Три дня не пил, выходит.
— Выходит, что три.
Я поднялся с земли.
— Я не догадался, — признал он.
— Ты не обязан был догадаться, — возразил я и отряхнул колени. — Догадаться должен был тот, кто ведёт журнал. Журнала нет. Значит, догадаться было некому.
Гуш помолчал.
— Журнал теперь будет? — поинтересовался он, впервые повернувшись ко мне всем корпусом.
Я поднялся, вытер ладони о штаны и посмотрел на этот двор. На проплешины. На корыто. На слепую тушу, которая пила воду, потому что кто-то наконец поставил колоду на прежнее место.
— Будет, с сегодняшнего дня, — пообещал я и записал первую строку прямо на обороте вчерашней описи.
* * *
Пима я нашёл на четвёртом дворе, где он сидел на перевёрнутом ведре с видом человека, который уже всё про свою жизнь понял.
Четырнадцать лет, руки-жерди, шея, из которой торчат ключицы, и рыжина, доставшаяся явно не от Мавры.
— Это ты вчера корыто мыл? — начал я, останавливаясь над ним.
Пим на всякий случай встал с ведра.
— Я его мыл.
— А зачем ты его мыл?
— Так грязное же было! — выпалил он, отступая на полшага.
— Правильно сделал.
Пим поднял голову. Он явно готовился к другому.
— Правильно, что грязное мыть надо, — повторил я и кивнул в сторону второго двора. — Неправильно, что ты не вернул его на место. Он слепой. Он мир помнит наизусть. Ты переставил корыто, а он три дня не пил.
Пим побледнел так, что веснушки стали отдельно.
— Я про это не знал, честное слово.
— Знаю, что не знал, потому и объясняю.
Я сел рядом с ним на землю, потому что стоять над ребёнком и объяснять — это не разговор, это выволочка.
— Пим, слушай сюда. У меня к тебе просьба, и она серьёзная, ты не отмахивайся. Я не всё успею увидеть. Тут шесть дворов, я один и у меня в голове ноль. Если ты что-то заметил — что зверь не так пошёл, не так лёг, не так поел, — ты мне говоришь. Немедленно. Даже если тебе кажется, что ерунда. Даже если ты сам напортачил. Особенно если ты сам напортачил.
Пим ковырял носком сапога землю.
— А ругать за это не будете?
— Буду ругать, не обольщайся, — признал я, не отводя взгляда. — Но за то, что промолчал, буду ругать сильно хуже.
Он подумал.
— А если я вам скажу, что в прошлом месяце разбил окно в зимовнике и свалил на ветер? — выговорил он наконец.
— Вот с этого мы и начнём, — решил я, поднимаясь и отряхивая штаны. — Пошли смотреть, что там с окном.
* * *
Гонец приехал в полдень.
Верхом, в мокром плаще, с сумкой на боку, и по тому, как он держался, я сразу понял: не с добром. Люди, которые везут хорошее, слезают с лошади иначе.
— Барон дан Реннел? — уточнил он, не слезая с седла.
— Он самый.
Я вышел из-под навеса ему навстречу.
Он протянул мне трубку, запечатанную зелёным. Я расписался — рука вывела подпись Тобиаса раньше, чем я успел подумать, как она выглядит.
Я разглядывал печать.
— Ответа дожидаться будете?
— Ответ тут не предусмотрен, — отозвался гонец и уже разбирал поводья. — Это извещение, — добавил он и уехал.
Я сломал печать прямо во дворе, потому что ждать до кабинета было выше моих сил.
Извещение было составлено красиво. Я даже позавидовал — у нас в питомнике так писать не умели.
Купеческий консорциум «Солнечный Кряж», в лице поверенного, уведомляет барона Тобиаса дан Реннела о выкупе долговых обязательств последнего у ростовщического дома Кернель, а равно и о намерении в трёхмесячный срок инициировать пересмотр королевской грамоты на предмет соответствия Реннельского Урочища заявленному в грамоте назначению.
Дальше шло приложение. Опись. С цифрами.
Их опись.
По их сведениям, в Урочище на текущий момент содержалось девять видов из одиннадцати заявленных в грамоте. Из них четыре — единичными особями. Двух видов не было вовсе.
Я стоял посреди двора с бумагой в руках, и до меня медленно доходило.
Они знали численность.
Я, хозяин, три ночи считал свечные огарки и не мог заполнить графу. А они знали.
Мавра стояла на крыльце и вытирала руки о передник.
— Мальчик мой, что там за бумага? Чего пишут-то?
— Пишут, что мы плохо соответствуем.
Она спустилась на ступеньку ниже.
— Кому это мы не соответствуем?
— Самим себе, Мавра.
Я сложил извещение вчетверо и убрал во внутренний карман. Интуиция меня внов не подвела…
* * *
Он пришёл ночью.
Я снова сидел в кабинете и вновь с последней свечой, а на столе передо мной лежало извещение и рядом мой четвёртый лист, где двести восемьдесят шесть медяков и пуговица.
Сначала я услышал звук. Не шаги — цоканье, как будто по коридору идёт крупная собака с плохо стрижеными когтями. Потом дверь толкнули снизу.
В кабинет вошёл дракон.
Он был с хорошую верховую лошадь, только приземистее, и шёл так, как ходят звери, которые точно знают, что помещение принадлежит им. Чешуя тускло-медная, местами вытертая до серого, как старый чайник. Один рог обломан. Морда длинная, и на этой морде совершенно отчётливо читалось выражение.
Выражение было такое: ну и что тут у нас за цирк.
Он подошёл к столу. Посмотрел на бумаги. Посмотрел на меня.
Три ночи, — сказал голос у меня в голове. Сухой, скрипучий, с интонацией пожилого бухгалтера, у которого опять принесли документы не в том порядке. — Три ночи он считает. Реннел, у тебя в верхнем ящике второго шкафа лежит приходная книга за последние сорок лет. Постатейно. С разбивкой по кварталам.
Я, надо отдать себе должное, не заорал.
Я вообще ничего не сделал. Просто сидел.
Молчит, — констатировал дракон. — Прекрасно. Реннелы обычно в этом месте начинали визжать. Твой прадед, когда я с ним впервые заговорил, упал с лестницы. С двух ступенек, но с большим чувством.
— Ты кто вообще такой?
Я не двинулся с места.
Ксаверий Аргентум Третий из Кладки Пепельных Гор, — представился дракон и уселся посреди кабинета, обвив хвостом лапы.
— Ясно, вопросов больше нет, - ответил я и покачал головой.
Дошло до того, что меня уже настоящие драконы не удивляют...
Я зачем-то закрыл чернильницу.
Твоя прабабка звала меня Кешей, — тем временем, добавил дракон, как будто бы невзначай. — Вернее будет сказать, прабабка того, кому раньше принадлежало это тело, - добавило магическое существо и с интересом уставилось на меня.
— Я...
— Мне без разницы, — не дал мне ничего сказать дракон. — Возможно, мы когда-нибудь вернемся к этом вопросу но не сейчас, - произнес тот, кого звали Ксаверий.
Интересный он, однако...
— А почему именно Кешей? — решил поинтересоваться я, дабы продолжить разговор.
Сто десять лет пытаюсь это выяснить, — проворчал дракон и отвернул морду. — Она умерла, так и не объяснив. Подозреваю, что это была месть.
Он подошёл ближе, вытянул шею и прочитал извещение. Читал долго, водя мордой по строкам. Потом хмыкнул — прямо в голове, что оказалось довольно неприятным ощущением.
Марвейн, — обронил он и отодвинул мордой верхний лист. — Значит, всё-таки решились. Я ждал их лет двадцать.
Я подался вперёд.
— Ты знаешь, зачем им понадобилась эта земля?
Знаю прекрасно, — подтвердил дракон.
— Тогда объясни мне, потому что я не понимаю.
Дракон посмотрел на меня и от его пристального взгляда мне стало немного не по себе.
Сначала поешь, а объясню я потом, — распорядился он. — Ты сидишь тут третью ночь, у тебя утром шла кровь носом, и если ты сдохнешь так же, как предыдущий, я не стану ждать следующего. Я слишком стар.
— Со мной сейчас разговаривает дракон, — произнёс я вслух, чтобы проверить, как это звучит, и постучал пальцем по столу. — И он говорит мне, что я плохо питаюсь.
Я говорю тебе, что ты — актив, — сухо поправил Кеша. — Единственный ликвидный актив в этом поместье. И я не намерен его терять из-за того, что он забыл про ужин.
Он развернулся, задев хвостом стул, и пошёл к двери.
На пороге остановился.
И, Реннел. Верхний ящик второго шкафа. Приходная книга. Я вёл её сам, потому что больше никто в этом доме не умел складывать.
— Кеша, погоди минуту, — окликнул я его в спину.
Он замер. Медленно повернул голову.
Не смей меня так называть, — предупредил дракон, и голос в голове сделался холоднее. Довольно странное чувство, к слову.
Я поднялся из-за стола.
— Извини, я оговорился. Ксаверий, сколько всего было видов, когда ты сюда пришёл?
Дракон помолчал.
Одиннадцать, — отозвался он с порога, не оборачиваясь. — Все одиннадцать.
Глава 2
Приходная книга лежала в верхнем ящике второго шкафа, ровно там, где было сказано, и я потратил полторы минуты на то, чтобы её оттуда достать, потому что ящик разбух и не шёл.
Это была не книга. Это были четыре книги, сшитые в одну колоду, толщиной с кирпич, в переплёте из телячьей кожи, вытертом до белизны на углах.
Я открыл наугад в середине.
И минут пять просто смотрел.
Ровные столбцы. Дата, статья, приход, расход, остаток. Почерк мелкий, страшно аккуратный, с одинаковым наклоном на всех четырёх сотнях страниц. Сноски на полях: «уточнить у Веры», «см. л. 214», «недостача, разобрано, стр. ниже». Разбивка по кварталам. Годовые сводки с итогом, подведённым дважды — сверху и снизу, чтобы сойтись.
Я вёл отчётность восемь лет. Я знаю, как выглядит документ, который человек ведёт, потому что заставили, и как выглядит документ, который ведут от всего сердца.
Это был второй вариант.
Я сел и начал читать с начала.
* * *
Читал до полудня.
К полудню я знал про Урочище больше, чем за трое суток описи, и почти всё это мне не нравилось.
Считали здесь так: двенадцать медяков — серебряк, двадцать серебряков — золотой. Итого в золотом двести сорок медяков. У меня, если считать вместе с четырьмя серебряками, было на руках триста тридцать четыре медяка. Один золотой и девяносто четыре медяка. Долг — четыреста тридцать два золотых. Я был должен в четыреста с лишним раз больше, чем имел.
Зато я наконец понял, с чего они вообще жили.
Статья первая — «тропная пошлина». Самая жирная. Восемьдесят, сто, сто двадцать золотых в год. Держалась до сорок седьмого года, потом рухнула вдвое, потом ещё вдвое, и последние девять лет стояла ноль.
Статья вторая — «сбор с посетителей». Это я понял сразу: заповедник пускал публику. Смешные деньги, шесть-восемь золотых в год, но стабильно. Оборвалась четыре года назад.
Статья третья — «поставка алхимическим домам». Шерсть, линька, сброшенный панцирь, помёт (я даже присвистнул от суммы), яд, чешуя, перо. Живые звери, живой сбор, ничего никто не убивал. Тридцать-сорок золотых в год, и это была самая честная строка во всей книге, потому что она падала ровно в том темпе, в котором вымирали виды.
Статья четвёртая — «прочее». Тут был бардак и, судя по всему, стыд.
И расходная часть, от которой у меня заныли зубы. Корма. Ремонт. Жалованье. И раз в несколько лет — крупная сумма без пояснения, просто «внесено», и почерк на этой строке всегда был чуть другой. С более тяжёлым нажимом.
Восемь таких строк за сорок лет. Общей суммой около трёхсот золотых.
Я отметил закладкой и пошёл искать дракона.
* * *
Он обнаружился в оранжерее — единственном месте в Урочище, где ещё было тепло, потому что стекло держало солнце, даже когда половины стекла не было.
Лежал на каменной скамье, свесив хвост, и грелся. С лошадь размером, медно-тусклый, в позе, которую я бы у обычного животного описал как «терморегуляция».
Читал, я полагаю? — осведомился он, не открывая глаз.
— Читал до самого рассвета.
Я сел на край скамьи.
И что же ты вычитал?
Я положил ладонь на раскрытую страницу.
— Про пошлину хочу спросить. Что это вообще такое?
Кеша открыл один глаз. Жёлтый, с горизонтальным зрачком, и на редкость очень осмысленный.
Наконец-то правильный вопрос, — одобрил он и приподнял голову с лап. — Твой дед три года спрашивал, нельзя ли продать пруд.
Он поднялся, потянулся всем телом — по-кошачьи, с прогибом, и пошёл к выходу, задевая крылом ветки.
Идём. На словах ты не поймёшь, а мне лень объяснять дважды.
* * *
Он привёл меня в дальний конец парка, куда я за три дня так и не добрался.
Там была прогалина. Круглая, шагов сорок в поперечнике, и по краю — камни. Одиннадцать штук, врытые в землю, каждый мне по пояс, гладкие и без надписей.
Два камня светились. Очень слабо, тускло-тёплым, как остывающий уголь под пеплом.
Девять были мёртвыми.
Это тропы, — пояснил Кеша, обходя ближний камень кругом. — Урочище стоит на перекрёстке. Одиннадцать переходов в иные миры, все обозначены. Дед твоего прадеда получил грамоту не за красивые глаза, а за то, что перекрёсток обнаружили на его земле.
Я подошёл к ближайшему тёплому камню и положил ладонь. Теплый. Тепло было ровное, живое, как бок спящей собаки.
— Объясни мне, как они вообще работают, — попросил я дракона, так и не убрав руки с камня.
Тропа держится, пока в Урочище живёт хотя бы один вид оттуда, — принялся объяснять дракон, усаживаясь напротив. — Зверь это своего рода якорь. Есть якорь — тропа открыта, по ней ходят, за проход платят пошлину, и пошлину эту получает владелец земли. Нет якоря — тропа гаснет. Гаснет насовсем. Разжечь заново нельзя ничем, кроме как привести оттуда живое.
Я стоял с ладонью на камне и медленно переваривал услышанное.
Я обвёл взглядом прогалину.
— Значит, из одиннадцати камней девять уже погасли.
Восемь погасли при твоём прадеде и деде, — уточнил Кеша. — Один — четыре года назад.
— А этот последний который?
Я шагнул вдоль кольца.
Кеша повёл мордой в сторону крайнего левого камня.
Кисейницы там. Их было шесть. Осталась одна, она бесплодна, и тропа не считает её якорем, потому что вид, который не даёт потомства, для тропы уже мёртв.
Я вспомнил цифры. Пошлина рухнула вдвое, потом ещё вдвое, потом в ноль. Ровно в такт.
Я повернулся к нему.
— Ксаверий, у меня к тебе ещё один вопрос.
Слушаю тебя внимательно, — отозвался дракон.
— В книге восемь строк «внесено» без всякого пояснения. Триста золотых за сорок лет.
Я смотрел ему прямо в морду.
Дракон молчал долго.
Это совершенно неважно, — уронил он наконец и отвернулся.
— Это треть всех расходов на корма за тот же срок.
Это. Неважно.
Тон был такой, что я не стал спрашивать дальше.
Пока не стал…
* * *
Когда мы вернулись к дому, я сел на нижнюю ступеньку.
— Теперь рассказывай про Марвейнов.
Теперь про Марвейнов, — согласился Кеша и уселся на крыльцо, обвив хвостом лапы. — Скажи мне, Реннел, зачем купеческому консорциуму земля, которая не отчуждается по королевской грамоте, лежит в трёх днях пути от ближайшего приличного города и на четверть состоит из болота?
— Затем, что она перекрёсток, тут и думать нечего.
Хорошо, продолжай мысль, — подбодрил он.
— А дальше я не понимаю. Грамота запрещает продажу. Значит, купить они её не могут.
Совершенно верно, — подтвердил дракон.
Я поднял на него голову.
— Тогда они хотят убрать саму грамоту.
Тоже верно, и в извещении так и написано, ты не сделал открытия, — он зевнул, показав очень много зубов, и я подумал, что для существа, живущего на подаяние, он держится с редким нахальством. — Вопрос в другом. Грамота даётся под назначение. Назначение — содержание заповедного собрания. Собрание считается существующим, пока в нём наличествует… сколько видов, как ты думаешь?
— Одиннадцать, надо полагать?
Шесть, а не одиннадцать, — поправил Кеша и постучал когтем по доске крыльца. — Треть с округлением вверх плюс один. Формулировка отвратительная, я её наизусть помню, потому что она угробила три поколения твоей семьи. У тебя сейчас девять видов. Из них четыре — единичными особями. Особь без пары видом не считается.
Я посчитал.
Девять минус четыре — пять.
Пять — это меньше шести.
Я выпрямился.
— Погоди, я хочу это проговорить вслух. То есть по формальному счёту грамота уже недействительна?
Уже полтора года как, — подтвердил дракон и лениво повёл хвостом. — Просто никто не приезжал считать.
— А теперь, значит, приедут, — договорил я за него.
Приедет королевский аудитор. В извещении срок — три месяца. Значит, приедет через два с половиной, потому что аудиторы любят приезжать раньше.
— И насчитает наши пять.
Я растёр ладонью лоб.
И насчитает ровно пять, — подтвердил Кеша. — После чего грамота будет пересмотрена, земля перейдёт в свободный оборот, и её купит человек, который эти три месяца ждал с готовыми деньгами.
Мы посидели.
Я поднялся со ступеньки.
— Ксаверий, скажи мне одну вещь.
Спрашивай, пока я в настроении, — разрешил он.
— Что они будут делать с перекрёстком?
А вот это, — медленно произнёс дракон, вытянув шею. — Единственный вопрос, на который у меня нет ответа. И он мне не нравится больше всего остального.
* * *
Обедать я сел в кухне, потому что в столовой было холодно, а в кухне Мавра.
— Ешь давай, остынет, — велела Мавра, ставя передо мной миску.
— Я ем, между прочим.
В доказательство я зачерпнул ложкой.
— Не ешь ты, а ковыряешься, — не согласилась она и села напротив, подперев щёку. — Ну и чего ты там нашёл?
— С чего ты взяла, что я что-то нашёл?
— Ты с полудня ходишь такой, будто тебе на голову ведро надели, — пояснила Мавра, не сводя с меня глаз. — Значит, узнал чего-то. Рассказывай.
Я подумал, стоит ли. И понял, что скрывать бессмысленно: она в этом доме дольше меня раз в двадцать, и, судя по всему, узнаёт новости раньше, чем они случаются.
Я отложил ложку.
— Нас будут пересчитывать. Через два-три месяца приедет королевский аудитор и посчитает виды. Их должно быть шесть. У нас пять.
Мавра не охнула. Не всплеснула руками. Она аккуратно поправила солонку и спросила:
— А если их всё-таки шесть будет? — уточнила она, разглаживая скатерть ладонью.
— Тогда грамота остаётся в силе, и землю не тронут, — объяснил я.
— Значит, надо, чтоб было шесть, — заключила Мавра и хлопнула ладонью по столу.
— Мавра, шестой вид надо откуда-то взять.
— Ну так пойди и возьми, — распорядилась она, забирая у меня пустую миску.
Вот в этом вся Мавра. Ей семьдесят с чем-то, у неё на руках внук и хозяин с четырьмястами золотых долга, а она разговаривает так, будто речь о том, что кончилась соль.
Я отодвинул опустевшую миску.
— Да негде его взять, Мавра. Виды-то из других миров, идти надо туда.
— Так и иди туда, чего расселся, — распорядилась она.
— На это нужны деньги. У меня один золотой девяносто четыре.
— А, ну это да, это плохо, — признала Мавра и поджала губы.
Она встала, ушла к печи и загремела там чем-то.
— Ты вина в погребе не считал ещё? — поинтересовалась она оттуда очень будничным голосом, гремя заслонкой.
— Считал позавчера, вместе со всем прочим.
— И чего же ты там насчитал? — уточнила Мавра, не оборачиваясь.
— Одиннадцать бутылок насчитал.
Я смотрел ей в спину.
— Одиннадцать, ровно одиннадцать, как есть, — подтвердила она и переставила чугунок с места на место.
В описи, которую я делал позавчера, стояло четырнадцать.
Я открыл рот. Потом посмотрел на её спину — очень прямую, очень занятую печью спину — и закрыл.
— Одиннадцать, значит.
Я вычеркнул в описи прежнюю цифру.
— Вот и я про то же говорю, — одобрила Мавра и наконец обернулась.
* * *
Илария тен Овеск приехала в четвёртом часу, когда я был на третьем дворе и по локоть в мунликах.
Про мунликов надо сказать отдельно.
Это лисы. Вернее будет сказать, формально это лисы, да: та же стать, тот же хвост, та же наглая морда. Только шерсть у них по краю светится в темноте бледно-зелёным, а днём просто отливает, как будто по ней провели маслом. Их в Урочище одиннадцать штук, живут стаей во втором и третьем дворе, и главная их характеристика — они все таскают.
Всё блестящее. Всё. За три дня у меня пропали: ложка, вторая ложка, пряжка, две монеты из тех самых двухсот восьмидесяти шести, чернильница (пустая, слава богам) и почему-то куриное яйцо, которое не блестит вообще ничем.
Я как раз лез в нору под корнем вяза, куда, по данным Пима, всё это уносилось, когда за спиной раздался женский голос:
— Вы не туда лезете, там пусто.
Я обернулся. И треснулся затылком о корень.
Девушка стояла шагах в десяти, держа под уздцы очень грустную серую лошадь. Лет двадцати пяти. Дорожный плащ, заляпанный по подолу, волосы убраны в тугой хвостик на затылке, и через плечо сумка, из которой торчали ручки инструментов.
— Здравствуйте, я вас не заметил.
Затылок я придерживал ладонью.
— Вы не туда лезете, — повторила она и кивнула на вяз. — Это отнорок. Основная кладовая с той стороны, под камнем. Они всегда роют два входа: один для ходьбы, второй чтобы вы искали.
Я выбрался наружу.
— А вы, простите, кто такая будете?
— Илария тен Овеск, с соседнего надела, — представилась она и достала из сумки сложенный лист. — Ваш зверодоктор.
— В каком смысле мой?
Я принял бумагу.
— В самом прямом, уже восемь лет, — пояснила Илария и отпустила повод.
Я вылез, отряхнулся и взял лист.
Это был счёт.
Очень подробный счёт. С датами, наименованиями, суммами, с отдельной графой «расходные снадобья» и отдельной — «выезд». Итого внизу: девятнадцать золотых четырнадцать серебряков.
Я смотрел на этот счёт и думал только одно: господи, наконец-то хоть кто-то в этом хозяйстве умеет вести документы.
Я ткнул пальцем в строку.
— Вот тут у вас, за третье число. «Пеплогрив, промывание, повторно». Почему повторно?
Илария моргнула.
Она явно готовилась к другому. Судя по тому, как она держала спину и как заранее задрала подбородок, готовилась она к тому, что я буду выкручиваться.
— Потому что первое не помогло, — пояснила она, шагнув ближе. — Я пришла на другой день.
— Второй выезд в счёт у вас не поставлен.
— Не поставлен, вы верно смотрите, — подтвердила Илария.
— А почему не поставлен? — не отставал я.
— Потому что если первое не помогло, это моя работа, а не ваши деньги, — отрезала она и забрала у меня счёт обратно. — Барон дан Реннел, я приехала не обсуждать методику. Я приехала за деньгами.
— Денег у меня нет, ни медяка.
Илария кивнула. Не удивилась ни капли.
— Я примерно так и думала, — отозвалась она.
— Тогда зачем вы вообще приехали?
— Затем, что теперь могу честно сказать: предъявила счёт и получила отказ, — объяснила Илария и свернула повод на руке. — Всего вам доброго.
И пошла к лошади.
— Илария, погодите минуту.
Она не остановилась.
— Тен Овеск, у меня кисейница!
Я шагнул следом и на этих моих словах она остановилась.
* * *
Кисейница сидела в отдельном закутке пятого двора, и я в первый раз её увидел только утром, потому что закуток был за стеной и я его сначала принял за дровяник.
Размером с гуся. Тело как у стрижа, а крылья — то, из-за чего это птица получила такое название: тонкие, полупрозрачные, с рисунком, похожим на морозный узор. Только сложены они были неправильно. Правое прижато к телу нормально, левое отставлено и чуть провисало.
Она не летала. Она ходила по земле, переваливаясь, и было в этом что-то невыносимое.
— Ей девятнадцать лет, — начала Илария, присев на корточки у решётки. — Последняя. Остальные пять умерли за четыре года, одна за другой, и я не смогла понять почему. Скажу честно, потому что вы всё равно узнаете: я не смогла.
— А бесплодна она давно?
Взгляда от птицы я не отрывал.
— По записям выходит, что всегда, — отозвалась Илария. — Три кладки, все пустые. Ваш дед пробовал спарить её с самцом, самец умер через полгода после последней попытки.
Я смотрел на левое крыло.
Я присел рядом.
— Она давно его так держит?
— Держит как именно? — не поняла Илария.
— Отставленным, не прижимает к телу.
Я показал ладонью угол.
Илария посмотрела на птицу. Потом на меня. Потом снова на птицу, и я увидел, как у неё меняется лицо: она смотрела на это животное восемь лет и сейчас впервые смотрела на угол крыла.
— Не знаю, если честно, — выговорила она медленно. — Всегда, наверное.
Я взялся за створку.
— Пустите меня к ней внутрь.
— Она вас не подпустит, она никого не подпускает, кроме… — начала Илария и осеклась, ибо я уже был внутри.
И вот тут оно опять включилось.
Не так, как с пеплогривом, — там был обвал, огромный и тупой. Здесь было совершенно по-другому. Как игла под ноготь, ровная, привычная, такая, с которой живут годами и перестают замечать.
Сустав. Основание крыла. Не рана, не перелом — застарелое, наросшее, каждое движение с зацепом, и поэтому не двигаться, поэтому держать отставленным, поэтому не летать. Девятнадцать лет.
И под этим, глубже — не боль, а что-то, для чего у меня не было слова.
Я сел на землю в двух шагах от птицы. Не потому, что так надо. Ноги опять не удержали.
Кисейница подошла сама.
Она смотрела на меня чёрным круглым глазом, и я слышал — именно слышал, не думал, — как ей паршиво, и как она к этому притерпелась, и как в ней при этом всё ещё что-то ждёт. И это ожидание её и держало.
— Не двигайтесь, прошу вас, — выдохнула Илария очень тихо от решётки.
— Постараюсь не шевелиться.
Осторожно, двумя пальцами, я тронул основание левого крыла.
Птица дёрнулась. Но не ушла.
Под пером был бугор. Плотный, размером с фалангу, тёплый.
— Илария, это никакое не бесплодие.
— В каком смысле не бесплодие? — не поняла она и подалась к решётке.
— Три пустые кладки за девятнадцать лет. Самец умер. Крыло у неё не работает, — я осторожно убрал руку и отодвинулся. — Вопрос. Как эти птицы спариваются?
Она несколько секунд молчала, а потом произнесла:
— Они спариваются в полёте, — выговорила Илария и медленно опустилась на корточки.
— Вот именно поэтому.
Я убрал руку, а затем вышел из закутка, притворил решётку и сел на бревно, потому что стоять было пока рано. Нос опять начал кровить.
Илария смотрела на меня очень внимательно.
— У вас кровь идёт, — заметила она.
— Знаю, что идёт, не обращайте внимания.
Я вытер лицо рукавом.
— Барон дан Реннел, послушайте меня, — начала Илария.
Я поднялся с земли.
— Зовите меня Тобиасом. У нас впереди месяца три очень неприятной жизни, и я не выдержу три месяца «барона дан Реннела».
Девушка пропустила это мимо ушей. Она стояла и, было видно, пересчитывала в голове девятнадцать лет.
— А я работала с ней восемь лет, — выговорила она наконец, глядя мимо меня. — Я всё это время лечила ей желудок. Потому что она плохо ела. А она плохо ела, потому что…
— Потому что животному с хронической болью не до еды.
— Именно поэтому и плохо ела.
— Илария, это не упрёк вам.
— Я знаю, что не упрёк, — огрызнулась она и отвернулась. — От этого мне не легче.
* * *
Мы сидели на бревне до сумерек.
Она достала из сумки записи — свои, не хозяйские, и они были такие же аккуратные, как счёт: даты, вес, аппетит, стул, что давала, что помогло. Восемь лет наблюдений. Я сидел и читал их с тем же чувством, с каким читал приходную книгу.
В этом хозяйстве, оказывается, было двое, кто вёл документы. Дракон и соседка.
— Убрать нарост можно?
— Не знаю. Он старый. Если это сустав — там всё срослось. Резать придётся вслепую, я такого не делала.
— Я делал. Дважды. Один раз получилось.
— А второй?
— А второй умер у меня на столе.
Взгляда я не отвёл.
Илария посмотрела на меня.
— Вы это очень спокойно говорите.
— Я говорю спокойно, потому что иначе перестану оперировать вообще.
Я положил ладони на колени.
— А тогда умрут все, а не один.
Она помолчала.
— Тобиас, — повторила она, будто пробуя слово на зуб, и подобрала под себя ноги. — Даже если получится. Даже если она полетит. Самца нет. Вид всё равно кончится на ней.
— Я это прекрасно понимаю.
— Тогда зачем вы вообще за это беретесь?
Хороший вопрос. У меня на него не было красивого ответа, и я дал некрасивый:
— Затем, что у неё девятнадцать лет болит крыло.
Илария встала. Отряхнула плащ. Снова свернула повод на руке — я заметил, что она делает это, когда о чём-то задумывается.
— С вас девятнадцать золотых четырнадцать серебряков, — напомнила она, отряхивая плащ.
— У меня их нет.
— Я знаю, что у вас их нет, я вам это уже говорила, — девушка вздохнула. — Отсрочка. До зимы. Но я хочу договор, письменный, с долей: если Урочище начнёт зарабатывать, я получаю восьмую часть с алхимической поставки, пока долг не покроется вдвое.
— Почему именно вдвое?
— Именно вдвое, и не торгуйтесь, — отчеканила она невозмутимо. — Я восемь лет работала за «потом». «Потом» кончилось.
Я подумал.
Восьмая часть — это, по книге, четыре-пять золотых в год в лучшие времена. Долг покроется лет за восемь. Дороже банка. И при этом у меня в хозяйстве появляется единственный зверодоктор в трёх днях пути, привязанный к результату.
— Согласен на ваши условия. Составлю бумагу к завтрему.
Я протянул руку.
— Составите — я перечитаю. Внимательно.
— Не сомневаюсь.
Она уже взялась за седло. И вот тут, не оборачиваясь, обронила:
— Тобиас. Ко мне на той неделе приезжал человек.
— Какой человек?
— Вежливый, — она подтянула подпругу. — Спрашивал, много ли мне должны в Урочище. Я сказала — много. Он предложил выкупить у меня этот долг. Целиком. Прямо там, деньгами, из сумки.
Я встал с бревна.
— Вы не отдали.
— Не отдала, разумеется, — отозвалась Илария, затягивая подпругу. — Хотя, если совсем честно, минуты две думала.
— Почему не отдали?
Она вскочила в седло и посмотрела на меня сверху вниз — усталая, злая, в заляпанном плаще.
— Потому что тогда бы вас пересчитывали люди, которым всё равно, — объяснила она, разбирая поводья. — А мне ещё девятнадцать лет назад было не всё равно, и я, к сожалению, за это время не поумнела, — сказав это Илария тен Овеск уехала.
* * *
Кеша ждал меня на крыльце. Как выяснится позже — он всегда ждал на крыльце, потому что в дом его не пускала Мавра, у которой были свои принципиальные соображения насчёт когтей и полов.
Девятнадцать золотых, — обронил он вместо приветствия и спрыгнул со ступеньки. — Ты подписал восьмую долю на восемь лет.
— Подслушивал?
Я дракон. Я не подслушиваю, я присутствую, — он оценивающе повёл башкой. — Плохая сделка.
— Хорошая сделка.
Обоснуй.
— Марвейны предлагали ей наличные за долг. Она отказалась. Теперь у неё доля, а значит, ей выгодно, чтобы мы выжили. Мы только что купили её лояльность в рассрочку и без первого взноса.
Дракон долго молчал.
Твой дед, — заметил он наконец, укладывая хвост кольцом. — В этом месте продал бы пруд.
— Это комплимент?
Это констатация, — Кеша поднялся и пошёл в темноту, к оранжерее. И уже оттуда, из-за стены, добавил:
Реннел. Про восемь строк «внесено».
Я замер.
Не спрашивай меня о них при других, — предупредил дракон из темноты. — Спроси, когда никого не будет. Тогда я, может быть, отвечу.
И ушёл.
Я постоял на крыльце.
Пять видов. Нужно шесть. Три месяца. Один золотой девяносто четыре медяка, из которых, если считать по-честному, два медяка уже унесли мунлики.
И слепой пеплогрив, которому надо не переставлять корыто.
Я тяжело вздохнул и пошёл в дом составлять договор.
Глава 3
Договор я сел писать в шестом часу утра, потому что не спал.
Не спал, если честно, из-за крыла. Лежал, смотрел в потолок, где по балке ползла трещина, и раз за разом прокручивал: девятнадцать лет, сустав, наросло, срослось, резать вслепую. И каждый раз упирался в то, что резать вслепую нельзя, а по-другому не выйдет.
Так что в шестом часу я плюнул, зажёг огарок и пошёл вниз.
Кеша обнаружился на крыльце. Он там, по-моему, и ночевал — свернувшись кольцом, положив башку на хвост, точно как кот на подоконнике, только с восьмипудовым перевесом.
Не спится, — констатировал он, не поднимая головы.
Я опустился на верхнюю ступеньку.
— Мне и правда не спится третью ночь.
Прекрасно. Тогда пиши договор правильно, а не как ты собирался.
— А как именно я собирался его писать?
По-человечески, — фыркнул дракон и покачал головой, всем своим видом показывая, свое пренебрежение.
Я тяжело вздохнул и покачал головой.
И за что мне вот все это...
* * *
Выяснилось, что за сто десять лет в этом доме Ксаверий Аргентум Третий составил, по его собственным словам, «некоторое количество» бумаг. Некоторое количество — это, как я потом выяснил по книге, около четырёхсот договоров, шестьдесят закладных и одно завещание, которое опротестовывали в столице девять лет и не опротестовали.
Диктовал он, лёжа на пороге и просунув башку в дверь ровно настолько, чтобы видеть лист. Дальше не пускала Мавра — не физически, а тем способом, каким пожилые домоправительницы вообще не пускают.
«Настоящим соглашением, заключённым между…» Реннел, ты пишешь «между мной и».
— Так я и пишу «между мной и».
Не пиши «между мной и». Пиши полными именами с титулами обеих сторон. Иначе на слушании тебя спросят, кто такой «я», и ты будешь стоять и объяснять.
Я отложил перо.
— Ксаверий, это же соседка, с которой я вчера сидел на бревне.
Восемь лет назад твой дед точно так же сидел на бревне с зерноторговцем Кальбе, — напомнил в ответ дракон и просунул морду чуть дальше в дверь. — И записал «поставка овса по обычной цене». Обычная цена, Реннел. Через год Кальбе объяснил суду, что обычная цена — это его обычная цена, а не рыночная. Мы заплатили сорок один золотой за то, что твой дед поленился написать четыре слова.
Я написал полными именами с титулами.
Дальше пошло веселее. Дракон требовал определять всё: что считать «алхимической поставкой» (перечислением, а не общим словом), от какой суммы берётся восьмая доля — от валовой или от чистой (от чистой, и «пусть попробует поспорить»), что происходит с долей, если Илария по каким-то причинам перестанет работать (доля замораживается, но не пропадает), и что происходит, если Урочище перейдёт другому владельцу.
На этом пункте я остановился и перечитал написанное.
— А этот пункт нам вообще зачем?
Затем, что если через два с половиной месяца сюда придут Марвейны, у неё должно остаться право требования к земле, а не к тебе лично, — пояснил Кеша и постучал когтем по порогу. — Тогда они будут иметь дело не только с бароном без денег, но и с обременением. Обременения покупателей раздражают.
— Ты предлагаешь мне заранее подложить свинью тому, кто у меня всё отберёт.
Я отодвинул лист.
Я предлагаю тебе перестать думать словом «отберёт» и начать думать словом «дорого», — поправил дракон. — Отобрать у тебя ничего нельзя. Можно только купить. Твоя задача — сделать это настолько дорогим и муторным, чтобы им расхотелось.
Я дописал пункт.
Солнце к тому времени встало, и на кухне загремела Мавра.
* * *
Илария приехала в девять, в том же плаще, но выспавшаяся и оттого гораздо более опасная.
Она взяла договор, села к окну и стала читать. Читала одиннадцать минут — я засёк по капели, которая падала с крыши с очень равномерным интервалом.
— У меня вопрос по пункту шестому, — объявила она, не поднимая головы.
— А что с ним не так?
— Всё так, в том и беда, что слишком так, — отозвалась Илария и подняла на меня глаза. — Тобиас, вы вчера производили впечатление человека, который в жизни не составлял договора.
— Я его и правда никогда не составлял.
— А это тогда у меня в руках что? — уточнила она, встряхнув листом.
— Это мне продиктовали от начала до конца.
— И кто же вам его диктовал? — поинтересовалась Илария, откладывая бумагу.
Я подумал, как объяснить. И решил этого не делать.
— Наш… управляющий.
Я зачем-то поправил чернильницу.
Илария посмотрела на меня очень внимательно.
— У вас нет никакого управляющего, — возразила она, разглядывая меня в упор. — У вас вообще никого нет, кроме Мавры, мальчишки и полутролля.
— Он у нас на людях не показывается.
— Замечательно просто, — протянула она с непередаваемой интонацией и снова взялась за лист. — Управляющий-невидимка. У вас тут очень весёлое хозяйство, барон. Пункт девятый.
— А с девятым что не так?
— В нём у вас дыра, — объявила она, развернула лист ко мне и постучала ногтем. — «Доля исчисляется от чистого дохода алхимической поставки». Прекрасно. А кто считает чистый доход?
— Считать его буду я.
Я осёкся.
— Вот именно, что вы, — подхватила Илария и откинулась к спинке. — Вы. По своим книгам. Которые я не вижу. Через год вы мне скажете, что чистого дохода не было, потому что весь валовый ушёл на корма, и формально будете правы.
Я открыл рот и сразу же закрыл.
С крыльца донеслось нечто, что я к тому моменту уже научился опознавать как драконий смех: сухой, короткий, вроде кашля.
Она совершенно права, — вмешался Кеша с явным удовольствием. — Мне нравится эта женщина. Впиши ей право на выписку.
— Что именно ей вписать?
Право раз в квартал требовать выписку по статье за подписью владельца. Не всю книгу — только по её статье. И укажи срок: семь дней с требования.
Я вписал.
Илария перечитала, шевеля губами.
— Вот теперь я это подпишу, — объявила она и потянулась за пером. — Тобиас, а вы мне покажете вашего управляющегося? - спросила она и я хмыкнул.
— Возможно, когда-нибудь, - ответил я, на что она лишь пожала плечами.
Думаю, мы друг друга поняли.
* * *
Дальше началось то, чего я боялся со вчерашнего вечера, и это была не операция.
Это был разговор о том, где её делать.
Я вошёл в кухню.
— Резать будем на кухонном столе.
Мавра поставила чугунок. Аккуратно. Не грохнула. И вот от этой аккуратности мне сразу стало не по себе.
— Нет, не будем, — отрезала она.
— Мавра, мне нужна ровная поверхность, кипяток под рукой и свет. Всё это есть только в кухне.
— На этом столе я мешу тесто, — напомнила Мавра, упершись в столешницу обеими ладонями. — Хлеб. Который ты жрёшь. Ты предлагаешь мне на нём резать птицу?
— Я его сам выскоблю и ошпарю кипятком.
— Ошпарит он, поглядите на него, — проворчала Мавра, не убирая ладоней.
— Мавра, давай без этого.
— Господин барон, вы меня не уговорите, — отчеканила она, и я мысленно поставил себе галочку: перешла на титул, значит, всерьёз.
Илария в этот момент сидела на лавке и с интересом наблюдала, не вмешиваясь.
— Хорошо, тогда прачечная.
— В прачечной крыша течёт третий год, — напомнила Мавра, забирая чугунок обратно.
— Тогда оранжерея, там светло.
— Там ваш… — Мавра запнулась и отвернулась к печи. — Там сквозняк гуляет.
— Малая гостиная, стол из красного дерева.
— Он у вас расшатанный весь, — отозвалась она через плечо.
Я сел на лавку.
— Мавра, назови мне тогда место, где можно.
Мавра вытерла руки о передник и посмотрела на меня как на слабоумного.
— Так стол же вынести можно, — удивилась она моей несообразительности. — Кухонный. Во двор. Под навес. Там и свету полно, и вода в двух шагах, и потом отскоблишь на воздухе, а не в моей кухне.
Возникла небольшая пауза.
— Это отличная мысль, Мавра.
Я поднялся с лавки.
— А то я не знаю, что отличная, — отозвалась она и вернулась к печи.
С крыльца снова кашлянуло.
* * *
Стол выносили вчетвером, потому что оказалось, что он дубовый, двухсотлетний и весит как небольшой обелиск. Гуш взялся за один конец и поднял. Мы с Пимом взялись за второй конец и подняли примерно на треть.
— Господин, отойдите в сторону, — велел Гуш, перехватывая столешницу поудобнее.
— Я вполне держу свой край.
— Вы его не держите, — не согласился он и приподнял стол одной рукой, доказывая свои слова.
Я посмотрел на свои руки. На двадцатиоднолетние баронские запястья и отошел в сторону.
Гуш вынес стол один. Пим шёл рядом и придерживал за угол с сосредоточенным лицом человека, вносящего решающий вклад.
Под навесом стол установили, выровняли клиньями и трижды ошпарили. Илария разложила инструменты — свои, потому что моих не было. Ножи, зажимы, крючки, иглы, моток жил, склянки. Всё чистое, всё разложено в порядке, и я снова поймал себя на дурацком облегчении: с этой женщиной можно работать.
Я разглядывал разложенные инструменты.
— Что у вас есть из обезболивающего?
— Сонная кашица есть, дурман-корень с молоком, — перечислила Илария и поморщилась. — Дозировка на птицу такого веса — примерно, - она задумалась. - Я никогда не считала.
Я достал блокнот.
— Значит, посчитаем сейчас. Какой у неё вес?
— По прошлому месяцу четыре с четвертью, — отозвалась она.
— Четыре с четвертью килограмма?
— Четыре с четвертью чего, простите? — не поняла Илария.
— Неважно, оговорился. Четыре с четвертью чего у вас?
— Фунта, разумеется, — отчеканила она, глядя на меня очень внимательно.
Я вздохнул. Значит, ещё и в фунтах.
— Хорошо, зайдём иначе. Сколько кашицы вы дали бы кошке того же веса?
— Кошке я бы дала на самом кончике ножа, — отозвалась Илария, показав кончик мизинца.
— А птице того же веса сколько?
— А птице я бы дала вдвое меньше, — выговорила Илария медленно, откладывая склянку. - У них сердце частит, дыхание частит, и они уходят от такого совсем.
— Правильно. Ещё меньше, — я подумал. — Илария, у нас есть выбор: усыпить её глубоко и рискнуть, что не проснётся, или дать ровно столько, чтобы она не билась, и держать.
— Держать — это как?
— Держать будет Гуш.
Я кивнул в его сторону.
Гуш, стоявший в трёх шагах, кивнул.
— Она у нас умрёт от страха, — предупредила Илария, не поднимая головы от инструментов.
Я засучил рукава.
— Не умрёт, я её подержу.
— Вы только что сказали, что держит Гуш, — напомнила она.
— Я подержу её другим способом.
Я посмотрел на холстину.
Илария перевела взгляд на мой нос — вчерашнее она явно не забыла — и промолчала.
* * *
Пима я поставил на свет.
У него в руках было зеркало — старое, мутное, из малой гостиной, — и его задача была ловить солнце и класть на крыло. Простая задача, если не считать того, что солнце ходит.
— Пим, подойди-ка сюда.
— Чего мне сделать? — отозвался он, подбегая.
— Ты сейчас будешь стоять тут два часа и держать. Рука затечёт через двадцать минут. Меняешь руку, не опуская. Если тебе станет нехорошо — говоришь вслух, отходишь, садишься. Не геройствуешь. Понял?
— Всё понял, не подведу, — выпалил он и перехватил зеркало обеими руками.
— Повтори.
— Меняю руку. Если нехорошо — говорю и сажусь.
— Молодец.
Он покраснел до ушей.
Мавра принесла кипяток в двух чугунах и осталась стоять поодаль, сложив руки. Я хотел было отправить её в дом, но не стал. Пусть стоит. У неё за спиной семьдесят лет этого дома, ей на это смотреть нужнее, чем мне.
Кисейницу принесла Илария, завёрнутую в холстину. Птица не билась. Она вообще почти не сопротивлялась, и вот это было хуже всего: животное, которое перестало сопротивляться, обычно перестало и надеяться.
Я положил ладони поверх холстины.
И "открылся".
* * *
Это трудно объяснить.
С пеплогривом меня просто накрыло, я ничего не делал. Тут я сделал сам — потянулся навстречу, как тянутся в тёмной комнате рукой, и нашёл.
Игла под ногтем. Ровная, привычная, девятнадцатилетняя.
И следом, глубже — паника. Не острая. Тусклая, размазанная, тоже привычная: держат, значит, сейчас опять будет то, что всегда бывает, и надо перетерпеть, и потом станет как было.
Первое, что я попытался сделать, это внушить птице спокойствие.
Это, если честно, звучит по-идиотски, и в первый момент ничего не вышло. Потому что нельзя сказать животному «спокойно», если сам стоишь над столом с ножом и у тебя трясутся руки. Она чувствовала меня ровно так же, как я её. Мы были соединены в обе стороны, и я об этом не подумал.
Так что сначала пришлось успокоиться самому.
Я стоял с ладонями на холстине и минуты две дышал. Считал вдохи. Вспоминал, как в питомнике перед сложной операцией мыл руки ровно шестьдесят секунд — не потому, что надо шестьдесят, а потому, что за эти шестьдесят секунд меня всегда отпускало.
Паника пошла на убыль.
Не ушла. Стала тише, как отодвинутая.
Я положил ладони на холстину.
— Начинаем, все по местам. Гуш, корпус и лапы, не крыло. Держать ровно, не сжимать, если она рванёт — не догонять хваткой, ждать, пока я скажу. Илария, вы режете.
— Резать буду я?! — переспросила она, отступив на полшага.
— Вы. У меня руки заняты и у меня нет вашего опыта работы с этим телом. Я говорю, вы делаете.
— Тобиас, я не…
— Илария, послушайте меня. Вы восемь лет ставили этой птице зонд в горло. Вы знаете её анатомию лучше меня. Я знаю, где болит. Вместе мы её вытащим, порознь — нет.
Она взяла нож.
Руки у неё не тряслись. Совсем. Я потом узнал почему, но об этом позже.
* * *
Резали час двадцать.
Я не буду описывать это подробно, потому что подробно — это в племенную книгу. Скажу главное.
Нарост оказался не суставом.
Илария вскрыла кожу над бугром, развела, и я успел подумать «сросшийся мозоль», а потом она выговорила очень ровным голосом:
— Тут капсула.
— Что вы там нашли?
— Капсула. Соединительная. Плотная, — пауза. — Внутри что-то есть.
Птица под моими руками дёрнулась, и я едва удержал в ней «спокойно», которое чуть не выскользнуло, как мокрая рыба.
— Гуш, держи. Пим, свет левее. Ещё. Стой так.
— Тобиас, я такое уже видела, — выговорила Илария, не убирая ножа. — Один раз, у собаки.
— И что там было?
— Дробина.
Мы посмотрели друг на друга через стол.
Я крепче прижал холстину.
— Вскрывайте её.
Она вскрыла капсулу.
Внутри, в мутной желтоватой жидкости, лежал обломок. Сантиметра три длиной, чёрный от времени, с одной стороны обломанный, с другой — заточенный.
Наконечник. Маленький, тонкий, гранёный.
Такими бьют птицу.
* * *
Дальше я работал молча, потому что если бы я начал разговаривать, я бы перестал держать.
Достали. Вычистили капсулу до чистого. Промыли. Илария зашила — четырьмя стежками, аккуратно, изнутри, — и наложила повязку с мазью, состав которой я записал себе на манжету, потому что бумаги под рукой не было.
Крыло легло.
Не идеально — сустав был разработан криво за девятнадцать лет, и это уже не отменишь. Но легло. Прижалось к телу, как правое.
Я убрал ладони.
Птица лежала на боку, дышала часто и мелко, и в ней уже не было иглы. Была тупая горячая боль от разреза — совсем другая, свежая, честная боль, которая проходит.
И под ней — то самое, для чего у меня не было слова.
Ожидание. Которое, оказывается, всё ещё было.
— Она проснётся? — спросил Пим сипло. Он всё ещё держал зеркало, хотя солнце ушло за навес десять минут назад.
Я наконец убрал ладони.
— Проснётся обязательно. Опусти руку, ты молодец.
Он опустил руку, и его тут же повело в сторону. Мавра оказалась рядом раньше, чем я успел шагнуть.
— Сидеть, кому говорю, — велела она и посадила его на землю. — Голову вниз. Вот так. Дыши.
— Да я нормально себя чувствую, — попробовал возразить Пим.
— Дыши, кому говорю, - недовольно буркнула Мавра и смерила меня негодующим взглядом.
Ох, чувствую ждать беды...
* * *
Ужинали в кухне впятером, и это, кажется, был первый раз за очень долгое время, когда за этим столом сидело больше двух человек.
Иларию Мавра усадила молча, но с таким видом, что отказаться было нельзя. Гуш сел с краю, на лавку, которая под ним скрипнула, но смирилась. Пим ел так, как едят четырнадцатилетние после сильного испуга, — то есть за троих и не поднимая головы.
— Ты, значит, барона тен Овеска дочка будешь, — начала Мавра, подкладывая Иларии добавки.
— Его дочка, всё верно, — подтвердила Илария, не поднимая головы от миски.
— Старшая?
— Единственная.
— А, ну да, ну да, — протянула Мавра и переставила солонку.
Илария посмотрела на неё поверх ложки.
— И что означает «ну да, ну да»?
— Ничего не означает. Ем.
— Мавра, ты что-то недоговариваешь, — заметила Илария.
— Я же говорю, ничего оно не означает, — отозвалась Мавра невозмутимо. — Просто вспомнила, что вашей матушке в позапрошлом году сватали Мертенса из Вельны. И что она отказала. И что мне это тогда показалось разумным, потому что у Мертенса зубы.
— У Мертенса действительно зубы, — согласилась Илария.
— Вот и я говорю.
Я молча ел кашу и старался не участвовать. Опыт восьми лет в коллективе, где было четыре женщины и одна кофеварка, научил меня: если при таком разговоре открыть рот, дальше говорить будут про тебя.
— А вы, господин барон, женаты не были, — немедленно вставила Мавра и подложила добавки уже мне.
Вот.
— Не был ни разу.
— И невесты нет.
— Мавра, у меня четыреста тридцать два золотых долга.
— Одно другому не мешает, — возразила Мавра и забрала у меня пустую миску. — Бывает, что и помогает.
Гуш издал звук. Очень короткий. Я не сразу опознал в нём смех, потому что до этого не слышал ни разу.
— Дядя Гуш, а вы видали, как он её держал? — влез Пим с набитым ртом. - Он ладони положил, и она перестала. Совсем перестала. Я думал, она забьётся, а она лежит.
— Видал я, как он держал, — подтвердил Гуш и отодвинул миску.
— Это же магия?
— Пим, не приставай к людям, — оборвала его Мавра.
— А чего я такого спросил-то? — возмутился он.
— Того. Ешь.
Илария за всё это время не проронила ни слова, но я чувствовал её взгляд затылком, и он был очень заинтересованный.
* * *
Обломок она выложила на стол, когда убрали посуду.
— Смотрите сюда, — велела она и развернула тряпицу прямо между хлебницей и солонкой.
Взяла пинцетом, поднесла к свету лучины и повертела.
— Значит, девятнадцать лет назад, — подытожила она, вертя обломок пинцетом.
— Или раньше. Капсула нарастала не сразу.
— Тобиас, кисейница жила в закрытом дворе. За стеной. Всю жизнь.
— Я это прекрасно знаю, — отозвался я.
— Тогда как?
Я не ответил, потому что ответов было слишком много и все неприятные. Стреляли снаружи, через стену, наудачу. Или стреляли внутри. Или её принесли уже подстреленной, а записали как здоровую.
— Илария. По записям — когда её привезли?
— Она не привезена. Она здесь родилась.
Вот тебе и раз.
— Значит, стреляли прямо на территории.
Я отодвинул кружку.
Илария положила обломок обратно на тряпицу и вытерла пинцет.
— Тут есть ещё кое-что, — добавила она и поднесла обломок ближе к лучине. — Посмотрите на грань.
Я посмотрел.
По одной из граней шла насечка. Три коротких штриха под углом, потом кружок. Очень мелко, но чётко — такое ставят не для красоты, а чтобы отличать своё от чужого.
Я забрал у неё пинцет.
— Это клеймо.
— Оно не гильдейское, — определила Илария и вернула обломок на тряпицу. — Гильдейские я знаю, я снаряжение закупаю. Это личное.
Гуш через стол протянул руку и взял обломок двумя пальцами — так осторожно, как будто боялся раздавить, и, наверное, правда боялся.
Посмотрел.
— Такое клеймо я уже видел, — произнес он и положил обломок обратно.
Все повернулись к нему.
Восемь фраз в неделю — это, если что, не преувеличение. Я потом считал.
— Где? — спросил я.
— На каменоломне, — Гуш положил обломок обратно на тряпицу. — К нам ходил человек. Брал зверьё. Ловчий. У него на всём такое стояло — на болтах, на силках, на клетках. Три чёрточки и кружок.
— Как звали?
Гуш подумал.
— Имени его не знаю, — признал Гуш, разводя огромными ладонями. — Его звали Ловчий, больше никак не звали.
— И давно он там появлялся?
— Семь лет назад, — он сделал паузу. — Он и раньше ходил. Люди говорили — лет двадцать ходит.
Я посмотрел на обломок.
Двадцать лет.
— Мавра, ты про такого слышала?
За спиной у меня звякнуло. Не разбилось — просто звякнуло, как звякает миска, которую поставили чуть резче, чем собирались.
— Мало ли кто по округе ходит, — отозвалась Мавра и переставила миску чуть резче, чем собиралась.
Я обернулся.
— Мавра, я к тебе обращаюсь.
— Я говорю: мало ли кто ходит, — она собрала со стола хлебные крошки в ладонь, ссыпала в передник и пошла к печи. — Поздно уже. Госпоже тен Овеск ехать три версты в темноте, а лошадь у неё некованая, я видела.
— Кованая у меня лошадь, — возразила Илария, поднимаясь из-за стола.
— Плохо кованая, — отрезала Мавра.
И встала к печи спиной.
Второй раз за два дня.
Я смотрел на эту очень прямую, очень занятую спину, и думал, что в этом доме, оказывается, есть человек, который знает больше дракона.
Илария поднялась, накинула плащ и, пока завязывала тесёмки, тихо обронила мне у двери:
— Она соврала.
— Я заметил.
— Тобиас, я вам вот что скажу, и не обижайтесь, — девушка затянула узел. — Мне тут очень не нравится. Не вы. Тут.
— Мне тут тоже не нравится.
Я придержал ей дверь, а затем, когда она уже была крыльце, добавил:
- Мне тоже...
* * *
Кеша лежал там, где и всегда, и по нему было видно, что он всё слышал от первого слова до последнего.
— Ксаверий.
Слушаю.
Я развернул тряпицу и положил перед ним на доски.
Дракон опустил башку. Понюхал — не носом, а как-то иначе, поводя ноздрями на расстоянии в пол-ладони. Долго рассматривал грань.
И я почувствовал — не через дар, он тут был ни при чём, а просто увидел, — как у него по загривку "прошло".
От основания черепа до лопаток. Как проходит по человеку, которому назвали фамилию, которую он двадцать лет не слышал. Как мурашки.
Убери это, — потребовал он и отвёл морду.
— Ты знаешь это клеймо.
Убери, Реннел.
Тряпицу я не убрал.
— Ксаверий, послушай меня. В крыле этой птицы девятнадцать лет сидел наконечник. Она родилась в закрытом дворе. Значит, стрелял кто-то, кто был внутри. Я хочу знать кто.
Дракон медленно поднял голову и посмотрел на меня.
Жёлтый глаз с горизонтальным зрачком, и в нём не было ничего от вчерашнего насмешливого крючкотвора.
Ты хочешь знать слишком многое, — заметил он и поднял голову. — Ты хочешь знать про восемь строк. Ты хочешь знать про клеймо. Реннел, тебе через два с половиной месяца считать виды, у тебя их пять из шести, и у тебя один золотой девяносто четыре медяка. Ты уверен, что хочешь тратить голову на то, что случилось так давно?
— Я хочу знать, кто в моём заповеднике стрелял по животным.
В твоём заповеднике? — повторил Кеша.
И засмеялся — тем самым сухим кашлем, только на этот раз в нём не было ничего весёлого.
Хорошо, будь по-твоему, — уступил он наконец. — Тогда так. Я отвечу тебе на один вопрос из трёх. На один, Реннел, выбирай. Про строки, про клеймо или про то, зачем Марвейнам перекрёсток.
— Почему на один?
Потому что на два я не готов, — признался дракон очень просто, и мне от этой простоты стало неуютно.
Я стоял на крыльце с тряпицей в руке.
Из-под навеса доносился голос Иларии — она объясняла Пиму, как менять повязку, и объясняла второй раз, потому что первый он не запомнил. Мавра гремела чугунами, отмывая их от кипятка. Гуш нёс стол обратно, один, придерживая столешницу подбородком.
Кисейница спала на соломе в корзине, и у неё больше ничего не болело.
Я убрал тряпицу в карман.
— Тогда рассказывай про Марвейнов.
Правильный выбор, — одобрил Кеша и поднялся. — И вот тебе за него первое: они уже здесь.
— В смысле?
В смысле — на прошлой неделе через Урочище прошли двое. С юга, через болотную сторону, где ограды нет полверсты. Шли не таясь, с мерной цепью. Мерили от восьмого камня к четвёртому.
Я почувствовал, как у меня похолодели пальцы.
— Ты видел и молчал?
Я видел и ждал, — не согласился дракон. — Пока ты начнёшь задавать вопросы. Ты начал вчера. Сегодня третий день, как я тебя знаю, и ты за это время сделал больше, чем твой дед за девять лет. Так что нет, Реннел, я не молчал. Я проверял.
Он поднялся, потянулся и пошёл с крыльца.
Мерная цепь у камней означает одно, — обронил он на ходу, не оборачиваясь. — Они не собираются ждать аудитора. Они все решили.
Глава 4
Повязку сняли на девятый день.
Все девять дней её менял Пим — сам, дважды в сутки, утром и перед закатом, и я к нему в это время не лез. Первые два раза стоял рядом, потом стоял в трёх шагах, потом стал уходить.
На пятый день он подошёл ко мне с очень серьёзным лицом.
— Господин Тобиас, у меня к вам дело, — начал он, комкая в руках шапку.
Я отложил перо.
— Что у тебя за дело?
— Мне надо, чтобы вы сами посмотрели, — выговорил Пим. — Мне кажется, я все делаю правильно, но вдруг нет?
Я поднялся из-за стола.
— Что именно тебе не нравится?
— Вокруг шва стало розовое, — доложил он и провёл пальцем по своей руке, показывая. — Не красное, а розовое. И тёплое.
Я пошёл смотреть.
Вокруг шва было розовое, не красное, и тёплое ровно настолько, насколько положено на пятый день. То есть всё шло правильно, а мальчишка за пять дней научился отличать нормальное заживление от воспаления, потому что смотрел на него дважды в сутки и никто не внушил ему, что это скучно.
Я выпрямился.
— Правильно видишь, так и должно быть. Если станет красное, горячее и она начнёт отдёргивать — зовёшь немедленно, хоть ночью.
— А если я вас зря разбужу среди ночи? — засомневался он.
— За «зря разбудил» я тебе спасибо скажу.
Я положил руку ему на плечо. За «постеснялся разбудить» я тебя выгоню.
Он покивал.
И, судя по всему, поверил и в первое, и во второе.
* * *
У меня наконец появилась племенная книга.
Начал я её на третий день после операции, из чистой злости: перечитывал перед сном записи предков — те самые двенадцать тетрадок за двести лет, и наткнулся на строку «пеплогриву давали свёклу, ел плохо». Без даты. Просто так, посреди страницы.
Я встал, оделся, спустился и до утра расчерчивал.
Взял конторскую книгу из тех, что нашлись в шкафу — чистую, куплена явно на будущее и лежала лет тридцать. Разграфил: дата, особь, возраст, вес, корм задано, корм съедено, стул, поведение, лечение, кто наблюдал.
Последнюю графу я добавил не сразу. Сперва подумал, что она лишняя.
Потом подумал ещё раз и понял, что она главная.
Потому что если под наблюдением стоит подпись, то у наблюдения появляется автор. А у автора — самолюбие. А самолюбие — единственная сила, которая заставляет людей вносить записи ежедневно, а не когда вспомнится.
Первым в графе «кто наблюдал» расписался Пим. Печатными буквами, старательно, с нажимом. Я потом видел, как он этот разворот показывал Мавре.
Мавра на это отозвалась: «Ну и чего? Написал и написал».
И весь вечер ходила довольная.
* * *
Заодно я наконец обошёл все шесть дворов подряд, с книгой, и завёл на каждый вид отдельный разворот.
На это ушло четыре дня, и за четыре дня я узнал про своё хозяйство больше, чем за предыдущие три недели, потому что раньше я ходил туда, где "горело", а теперь пошёл по порядку.
Третий двор. Одиннадцать мунликов на площадь, рассчитанную, по моим прикидкам, особей на восемь. Они грызлись. Не всерьёз — но у двух самок были потёртые холки, а это первый признак того, что зверь постоянно "уступает дорогу".
Расселять было некуда. Я записал: «Перенаселение, 11 на 8. Требуется четвёртый двор. Стоимость — не считал, потому что нет смысла».
Пятый двор. Три копуна, все самцы, все взрослые. Норы в углу, глубокие, с валиками. Выходили они раз в сутки, оглядывались и уходили обратно, и за четыре дня я так и не увидел ни одного дольше пяти секунд.
Прудовые скользни. Их я вообще не смог посчитать. Записал «около сорока» и приписал: «Способ учёта не разработан. Придумать».
Сосновый. Тот, которого никто не видел.
По словам Гуша выходило: ночной, один, старый, живёт в кроне за прудом. Я две ночи просидел под этой сосной с фонарём, накрытым тряпкой, и не увидел ничего. На третью ночь я услышал — что-то прошло надо мной, очень близко, и я не услышал ни звука крыльев, только воздух.
Записал: «Присутствие подтверждено. Вид не установлен. Наблюдение не удалось».
И приписал: «Не лезть. Он тут дольше меня».
* * *
А на четвёртый день я нашёл Гортензию.
То есть я знал, что она есть — она числилась в описи палаты, — но я полагал, что она живёт в каком-нибудь из дворов, и три недели не мог сообразить, в каком.
Она жила в библиотеке.
Библиотека в господском доме была на втором этаже, не топилась с позапрошлого года, и я туда заходил один раз в первую неделю, чтобы оценить, можно ли продать книги. Оказалось, нельзя: половина отсырела.
Теперь я зашёл второй раз — искать записи о видах.
И на стене, между шкафом и окном, на высоте моего плеча, сидела улитка.
Размером с колесо от телеги.
Я сел на пол.
Я не испугался — я просто сел, потому что ноги в тот месяц вообще принимали решения раньше меня. Она была серо-перламутровая, панцирь в разводах, тело под ним медленно двигалось, и она ползла — очень медленно, но ползла — вдоль верхней полки.
Я просидел на полу минут сорок и за сорок минут понял, что она делает.
Она проходила вдоль корешков. Останавливалась. Иногда шла дальше. Иногда сдвигалась к книге, лежавшей плашмя, и переползала через неё.
И там, где она переползала, на открытой странице оставался след — не слизь, а тонкий матовый оттиск, будто провели пальцем по запотевшему стеклу.
Я снял книгу с полки и посмотрел.
Это была приходно-расходная тетрадь за пятьдесят восьмой год. Раскрытая на развороте, где шли записи по кормам.
И оттиск лежал ровно на строке: «мунликам двор третий тесно, буде расширить».
Я сидел на полу в холодной библиотеке с чужой тетрадью на коленях и очень старался не делать выводов, потому что выводы в такой ситуации делаются сами и все неправильные.
Записал: «Гортензия. Перемещение по библиотеке. Оставляет матовый оттиск на открытых страницах. Проверить: совпадение или закономерность. Метод: раскладывать книги наугад, фиксировать, на что ляжет».
Проверял я это потом полгода. Забегая вперёд: закономерность.
Какая — я не знал до сих пор.
* * *
Крыло под повязкой выглядело плохо.
То есть шов выглядел прекрасно — тонкий, сухой, чистый, Илария зашила лучше, чем я бы это сделал. Плохо выглядело всё остальное.
Мышца сдулась. Девятнадцать лет крыло не работало, и от него осталась тень: кожа, перо, кость и почти ничего между. Правое крыло рядом было вдвое толще в основании.
— Она у вас не полетит, — объявила Илария, разглядывая снятую повязку.
Она приехала утром, специально к снятию, и стояла теперь, скрестив руки, и смотрела с тем особым выражением, которое бывает у людей, только что сделавших хорошую работу и понявших, что этого мало.
— Полетит, я вам обещаю.
Взгляда от крыла я не отрывал.
— Тобиас, тут махать нечем, — не согласилась она и развела пальцами над основанием. — Тут одна кожа и кость.
— Сейчас нечем, а мышца восстанавливается.
— И за сколько она у вас восстановится? — уточнила Илария.
— Точного срока я вам не назову. У птицы такого размера — недель шесть-восемь при нормальной нагрузке. Если нагрузки не будет, не восстановится вообще, атрофия закрепится.
— И как вы дадите ей нагрузку, если она не летает? — не отставала она.
Я присел на корточки у решётки.
— Будем давать её постепенно. Начнём с того, что она вообще вспомнит, что крыло есть.
Илария посмотрела на меня.
— Вы это уже когда-то делали? — уточнила девушка.
Я поднялся.
— Я делал это с сипухой. И с одним журавлём, который потом всё равно остался в вольере. Так что не обещаю.
— Но взяться всё-таки собираетесь, — заключила Илария.
— Собираюсь, и начну с завтрашнего дня.
Она помолчала.
— Что вам для этого нужно? — спросила она, доставая свою книжечку.
* * *
Как выяснилось, мне нужно было очень много всего.
Наклонный настил, шириной шага в три и длиной шагов в двенадцать, с невысоким подъёмом. Мягкая подстилка внизу — солома в два слоя, потому что падать она будет, и падать будет неудачно. Шест. Верёвка. И кто-то, кто согласится две недели подряд по четыре раза в день ходить с этой птицей туда-сюда.
Настил сколотили Гуш и Пим за полтора дня. Гуш пилил, Пим держал и подавал гвозди, а на второй день ему доверили молоток, и он вбил четырнадцать гвоздей, из которых восемь потом Гуш молча выдернул и забил заново.
Солому Мавра выдала со скандалом.
— Я на эту солому рассчитывала, между прочим, — возмутилась Мавра, загородив собой дверь сарая.
— А на что ты на неё рассчитывала?
— На то, что ею зимой сени закладывают, — объяснила она, не двигаясь с места. — Или ты, господин барон, зимой в сенях жить собрался?
— Мавра, зима у нас через полгода.
— Она через полгода, а солома вот сейчас, — отрезала Мавра и всё-таки отступила на шаг.
Сошлись на половине.
Смысл всей конструкции был простой: птица идёт вверх по наклонному настилу, а наверху её ждёт корм. Идти по наклону тяжелее, чем по ровному, и на подъёме любая птица инстинктивно подмахивает крыльями — не летит, а помогает себе. Вот это подмахивание нам и было нужно. Десяток раз в день. Сначала по чуть-чуть.
Первые три дня она вообще отказывалась туда лезть.
Сидела внизу, смотрела на настил и не шла. Мы клали корм всё ниже и ниже, и в конце концов положили на второй доске от земли, и она поднялась на две доски и съела, и это было наше огромное достижение, о котором Пим доложил Мавре в тот же вечер с интонацией гонца с поля битвы.
На седьмой день она дошла до середины.
На девятый — до верха.
И на верху, дотянувшись до плошки, вдруг развела оба крыла для равновесия.
Оба.
Левое поднялось не полностью, градусов на семьдесят, дрогнуло и сложилось обратно. Но оно поднялось.
Пим завопил так, что с крыши второго двора снялись мунлики.
* * *
Кеша всё это время делал вид, что происходящее его не касается.
Он приходил. Ложился шагах в двадцати, у стены, мордой в другую сторону, и лежал часа по два. Если я обращался к нему напрямую, отвечал что-нибудь ядовитое про то, что у него нет других дел, кроме как смотреть на птицу, ходящую по доскам.
Реннел, ты в курсе, что тратишь на это по три часа в день?
— Я прекрасно об этом осведомлён.
У тебя два месяца.
— И об этом тоже осведомлён.
И пять видов из шести.
— Ксаверий, шёл бы ты отсюда.
Я переставил ведро.
Он не пошёл. Он остался лежать и пролежал до темноты.
* * *
Она полетела на семнадцатый день.
Никакой торжественности в этом не было — я вообще заметил, что важные вещи в работе со зверьём случаются в самое неподходящее время, обычно когда ты стоишь с ведром и думаешь о другом.
Я стоял с ведром и думал о том, что мунлики за неделю утащили ещё одну ложку и что ложек в доме осталось пять, а нас пятеро, и это уже похоже на организованное вредительство.
Кисейница поднялась по настилу, дошла до верха, развела крылья — и вместо того чтобы сложить их, оттолкнулась.
Пролетела шага четыре.
Криво, с завалом на левый бок, ударилась о солому боком и завозилась.
Я поставил ведро.
Она встала. Отряхнулась. И полезла обратно на настил.
Сама.
Никто её не гнал, наверху не было корма, я его в тот заход не положил. Она просто дошла до верха, развела крылья и оттолкнулась второй раз.
Шесть шагов.
Третий — восемь.
На четвёртом она поднялась выше настила, поймала что-то там наверху, что ловят птицы и чего я никогда не пойму, и пошла по кругу над двором — низко, метрах в двух, с креном, работая правым сильнее левого, и совершенно точно не собираясь садиться.
Она сделала одиннадцать кругов.
* * *
Про эти семнадцать дней надо сказать ещё одно, потому что без этого выйдет, что птица встала на крыло сама, а мы стояли и радовались.
Илария приезжала через день. Каждый раз — с весами.
Весы у неё были свои, рычажные, аптекарские, с гирьками до унции, и она таскала их в сумке за четыре версты, потому что мои — амбарные, на пуды — годились разве что для пеплогрива.
— Тобиас, мне нужен её вес, — потребовала она, доставая из сумки рычажные весы.
Я развёл руками.
— Она не даётся в руки.
— Значит, будем брать без веса, — решила Илария и убрала весы обратно.
Она придумала способ, до которого я не додумался: не взвешивать птицу, а взвешивать корм. Насыпать точно отмеренное, через сутки снять остаток, разницу записать.
— Но это же не вес получается.
— Это и не вес, вы правы, — согласилась Илария, отмеряя корм. — Это то, что она съела. А вес я и так вижу по килю, у меня рука набита.
На девятый день она подвела итог.
— Она ест на четверть больше, чем в начале, — объявила Илария, сверяясь с записями.
— И это хорошо или плохо?
— Смотря что там растёт, — отозвалась она, не поднимая головы. — Если мышца — хорошо. Если она просто жиреет от безделья — плохо, потому что тяжелее взлетать.
— А как нам одно от другого отличить?
— Никак не отличить, — призналась Илария и захлопнула книжечку. — Только временем.
* * *
На двенадцатый день мы поругались.
Всерьёз, в первый раз, и не из-за птицы.
Я предложил ей платить.
— Платить мне за что? — не поняла она и поставила сумку.
— Платить за приезды, по пять серебряков. Вы ездите через день. Вы ездите через день, вы возите свои снадобья и свои весы, вы тратите на нас день из двух.
Илария поставила сумку.
— У вас есть эти пять серебряков? — уточнила она, скрестив руки.
— Сейчас у меня их нет.
— Тогда о чём мы вообще говорим? — не поняла Илария.
— О том, что они когда-нибудь будут.
— Тобиас, послушайте меня, — начала она и села на бревно. — У нас с вами договор. Восьмая доля с алхимической поставки, пока долг не покроется вдвое. Мы его составляли три недели назад, вы его подписывали, и я его перечитывала при вас одиннадцать минут.
— Я это прекрасно помню.
— Так вот в том договоре ни слова нет про приезды, — напомнила Илария и разгладила подол. - Потому что приезды я вписывать не стала.
Я сел рядом.
— А почему вы их не вписали?
— Потому что я тогда решила, что это будет три-четыре раза, — объяснила она, глядя в сторону. — А не через день.
Мы помолчали.
— Илария, вот именно поэтому я и предлагаю.
— А я вам отказываю, — отрезала она.
— Да почему же вы отказываете?! — не выдержал я.
— Потому что если вы мне начнёте платить за приезды, — принялась объяснять Илария тен Овеск, повернувшись ко мне всем корпусом. — То я перестану быть человеком, который сюда ездит, и стану человеком, которого сюда вызывают. И тогда через полгода вы начнёте думать, звать меня или обойдётся, потому что пять серебряков. И иногда будете решать, что может обойдётся. А не обойдется! Я вас в этом уверяю!
Я открыл рот и понял, что она права, и что я именно так бы и делал, потому что я считал всё.
Я поднялся с бревна.
— Это самый неприятный аргумент, какой мне приводили за месяц.
— Я знаю, что неприятный, — согласилась Илария, забирая сумку. — Я его два дня формулировала. Я, между прочим, знала, что вы это предложите.
* * *
Мавра пришла на шум и встала рядом.
Смотрела долго, вытирая руки о передник, хотя руки у неё были сухие.
— Надо же, как она пошла, — выдохнула Мавра, задрав голову.
— Пошла как миленькая.
— Мальчик мой, а теперь объясни мне, дураку, одну вещь, — попросила она, вытирая сухие руки о передник.
— Что тебе объяснить?
— Камень-то у вас не загорелся, — заметила Мавра.
Я обернулся.
Она смотрела не на птицу. Она смотрела в сторону прогалины, за деревья, туда, где стояло одиннадцать камней и светились два.
— Ты ж мне сам говорил, что зверь — это якорь, — напомнила Мавра, поворачиваясь в сторону прогалины. - Что вид живой — тропа горит. Она вон летает. А камень?
— Она у нас одна такая.
Я наконец опустил голову.
— И что с того, что одна? — не поняла Мавра.
— То, что вид — это не одна особь. Вид — это те, кто даёт потомство. Она может летать сколько угодно. Пары нет.
Мавра пожевала губами.
— А где пара?
Я кивнул в сторону прогалины.
— Пара её вон там. За её камнем, в её мире.
— Так сходи.
— Мавра, камень погас.
— И что с того, что погас? — не поняла она.
— А через погасший камень не ходят. В этом весь смысл. Тропа гаснет насовсем.
Мавра подумала.
— Дурость это какая-то, — заключила она наконец и поправила шаль. — Чтоб зажечь, надо зверя привести. Чтоб зверя привести, надо чтоб горело. Это ж как с работой: чтоб взяли, нужен опыт, чтоб опыт, нужно чтоб взяли.
— Примерно так.
— Ну и кто это придумал?
— Понятия не имею кто.
— А ты пойди да спроси, — посоветовала Мавра и двинулась к дому. — У кого следует.
И ушла в дом.
* * *
Кеша лежал у стены и смотрел на птицу.
Он лежал так уже минут двадцать, не двигаясь, и когда я подошёл, даже не сделал вид, что занят чем-то другим.
Одиннадцать кругов, — обронил он, не поворачивая головы.
— Ты считал?
Я всё считаю. Это профессиональное.
Я сел рядом на землю. Птица наверху пошла на двенадцатый и начала снижаться — устала.
— Ксаверий.
Не начинай.
— Погасшая тропа. Открыть её можно?
Дракон долго молчал.
Птица села — плохо, на брюхо, проехалась по соломе, — и завозилась, устраиваясь. С другого конца двора к ней уже бежал Пим.
Скажи мне, Реннел, — произнёс наконец Кеша. — Ты за девять дней ни разу не спросил, почему пошлина называется пошлиной.
— В смысле?
В прямом. Пошлина. Плата за проход. Ты решил, что её платят тебе, потому что земля твоя, и на этом успокоился, — он повернул башку. — А платят ей, не тебе. Тебе достаётся доля. Основное уходит в тропу.
— Тропа берёт деньги?
Тропа берёт отданное, — поправил дракон. — Это разные вещи, и разницу ты поймёшь позже, потому что сейчас не для тебя это слишком сложно.
— Ксаверий.
Что?
— Погасшую тропу можно открыть?
Он смотрел на меня жёлтым глазом, и я впервые за девять дней не мог понять, что у него в морде.
Один раз, — уступил он после долгого молчания. — В одну сторону и обратно. Дорого.
— Насколько дорого?
Настолько, — отчеканил Ксаверий Аргентум Третий из Кладки Пепельных Гор. — Что я предпочту, чтобы ты сначала съездил в город и попробовал занять денег как нормальный человек.
Он поднялся и пошёл к оранжерее.
И, Реннел. В городе тебя будут ждать.
— И кто же меня там ждёт? — насторожился я.
Тот, кто выкупил твою закладную, — отозвался дракон, не оборачиваясь. — У тебя летает кисейница. Это видели из-за ограды. Такие новости ходят быстрее тебя.
Глава 5
Собирались два дня, и за эти два дня я узнал про своё хозяйство больше, чем за предыдущие две недели.
Потому что одно дело — читать в приходной книге строку «поставка алхимическим домам, тридцать восемь золотых», и совсем другое — пойти на склад и посмотреть, что там, собственно, лежит.
Склад был в северном крыле, в двух комнатах с окнами на глухую стену. Ключ висел на гвозде в кухне, у всех на виду, и это уже говорило о многом.
Я открыл. Постоял в дверях, а затем произнёс слово, которого баронам говорить не положено.
— Чего вы там увидели? — забеспокоился Пим у меня за спиной.
— Ничего хорошего. Неси лампу.
* * *
Там было сырьё. Много. Мешки, короба, связки, подвешенные к балке пучки. Собирали годами — сбрасывала чешую Гортензия, линяли мунлики, перья, лез из шкуры пеплогрив.
Всё это лежало вперемешку, в холщовых мешках, и мешки стояли под окном.
Я поднял лампу выше.
— Пим, кто всё это складывал?
— Не знаю я, всегда так лежало, — отозвался он, вертя головой.
— А «всегда» — это сколько лет?
— Да сколько себя помню, — ответил Пим, немного подумав.
Я развязал ближайший мешок.
Мунличий подшёрсток. Тот самый, который светится. Фунтов семь, и стоит он, судя по книге, четыре серебряка за фунт, потому что из него алхимики тянут светящуюся нить и делают дорогие лампы, которые не гаснут.
Я вынул горсть и поднёс к лампе.
Серый.
Не бледно-зелёный, не с отливом. Просто серый, как из-под старого кота.
Я растёр горсть между пальцами.
— Он весь выгорел.
— В каком смысле выгорел? — не понял Пим и подошёл ближе.
— Эта штука светится потому, что в ней есть вещество, которое разрушается на свету. Медленно, но разрушается. Держать надо в темноте, в закрытом коробе. А оно у вас три года лежало под окном.
Пим посмотрел на мешок. Потом на окно. Потом на меня.
— Это я его туда поставил, — выговорил он тихо и опустил лампу.
— Когда ты его туда поставил?
— Года два назад, — признался Пим. — Мне бабка велела мешки от сырости убрать, а под окном сухо…
Он замолчал.
Вот тут была развилка, и я её очень хорошо почувствовал. Можно было отделаться словами «ничего страшного». Это было бы неправдой, он бы понял, что неправда, и в следующий раз просто промолчал бы.
— Это плохо, Пим. Ты угробил, навскидку, золотых на пять.
Он побелел.
— Но при этом ты сейчас единственный человек в этом доме, который знает, почему так вышло. Мавра не знает. Гуш не знает. Я узнал минуту назад и только потому, что ты не смолчал. Поэтому иди сюда и слушай, что мы будем делать дальше.
* * *
Дальше мы делали то, что в питомнике называлось скучным словом «ревизия», а на деле было единственным способом узнать, чем ты владеешь.
Три дня, вместо двух, мы вчетвером перебирали склад.
Раскладывали по видам. По годам, где можно было определить. По качеству.
Я учил их сортировать. Не потому, что мне нравится учить, а потому, что иначе пришлось бы делать всё самому.
— Смотри сюда внимательно, — начинал я, держа перед ним два пера. — Вот это и вот это. Какая между ними разница?
— Да одинаковые они, — пожимал плечами Пим.
— Совсем не одинаковые, возьми на просвет.
Я вкладывал перья ему в руку.
Он брал.
— Тут какие-то полоски, — определял он через минуту, поднимая перо к лампе. — А тут ровное всё.
— Правильно увидел, полоски — это стресс. Голод, болезнь, испуг. Перо росло рывками. Такое ломкое, для нити не годится, идёт в дешёвый сбор. А ровное — целое. Разница в цене втрое.
— Прямо-таки втрое?! — не поверил он и уставился на перо заново.
— Ровно втрое, я тебе потом на счетах покажу.
И мы сортировали дальше, и Пим уже сам поднимал каждое перо к лампе, и на третий день он делал это быстрее меня.
Мавра всё это время ходила мимо с видом человека, который лично не участвует, но проверяет. Один раз остановилась над коробом с чешуёй Гортензии, взяла пластину, повертела.
— Мылом бы её, — обронила Мавра, вертя пластину в пальцах.
— Что именно мылом?
— Протереть бы её мылом, мутная она вся, — пояснила Мавра и подставила пластину к свету.
Я взял пластину. Она была мутная — налёт, известковый, от воды в её лохани.
Я забрал у неё пластину.
— Мавра, ты просто гений.
— Я и без тебя это знаю, — согласилась Мавра и ушла к печи.
Мыли всю чешую. Двести шестьдесят пластин.
* * *
Итог ревизии.
К продаже годного — на пятнадцать, может, семнадцать золотых, если брать по книге и торговаться прилично.
Испорченного, выгоревшего и просто сгнившего — примерно на столько же.
То есть половину годового дохода я потерял до того, как вообще вошёл в этот дом. И потерял её потому, что никто не объяснил четырнадцатилетнему мальчишке, что светящуюся шерсть нельзя держать на свету.
Я записал это в племенную книгу, на отдельный лист, крупно, и подписал: «Хранение. Правила. Читать всем».
Правил вышло девять.
* * *
Накануне отъезда у меня в кухне состоялось совещание, которого я не назначал.
Оно образовалось само, как образуются пробки на дороге: я зашёл выпить воды, там сидела Мавра, следом заглянул Пим, потом приехала Илария — привезла мазь и осталась, потому что Мавра её усадила, а на крыльце в дверном проёме лежал Кеша, и его к счастью, слышал я один.
— Значит, так, записываю, — объявила Мавра, доставая с полки обгрызенный карандаш. — Соль.
— Мавра, я еду продавать, а не покупать.
— Соль, три фунта, — повторила она и записала, не поднимая головы. — Дальше. Нитки чёрные, потому что чёрных нет, а у тебя на камзоле третий день дыра под мышкой, и ты в ней к людям поедешь.
— Нет у меня никакой дыры.
— У тебя есть дыра, подними руку, — велела Мавра.
Я поднял руку. Дыра была.
Я опустил локоть.
— Пиши нитки.
— Нитки. Свечи, потому что ты их жжёшь как не в себя. Гвоздей четвёртого номера, Гуш просил. Дёгтю, — она писала, шевеля губами. — Ремешок для Пима, у него башмак подвязан бечёвкой, стыд один.
— Бабка, ну ты чего при людях! — вспыхнул Пим.
— Молчи и не встревай, — отрезала Мавра, не отрываясь от списка. — Ты не за себя стыдишься, ты за дом стыдишься. Дальше…
Скажи ей, что у тебя двадцать монет, — заметил Кеша с крыльца.
— У меня всего двадцать одна монета, Мавра, и та медная.
— А вот продашь товар — и будет больше, — отозвалась она невозмутимо и записала дёготь.
Илария всё это время сидела, подперев щёку, и наблюдала с плохо скрытым удовольствием.
— Тобиас, а к кому вы вообще едете? — поинтересовалась Илария.
— Еду к Дербену, больше не к кому.
Она перестала улыбаться.
— К Дербену вам ехать не стоит, — предупредила она, и улыбка быстро исчезла с ее губ.
— А почему не стоит?
— Потому что он вашего деда четырежды выставлял, — объяснила Илария и подтянула к себе кружку. — Он мне сам рассказывал, с наслаждением, за кружкой. Он на фамилию Реннел реагирует, как на комара.
Я развёл руками.
— Больше в Вельне ехать не к кому.
— Некому, тут вы правы, — согласилась она и отставила кружку. — Тогда слушайте, что про него нужно знать. Первое: он никогда не смотрит товар, если ему сказали «посмотрите товар». Он смотрит, если ему сказали цифру и он захотел проверить. Второе: у него больная спина, и после полудня он злее. Третье — и это главное, — он терпеть не может, когда торгуются с середины. Называйте свою цену сразу и настоящую, иначе он закроется.
Я записал. Прямо там, на обороте Мавриного списка, между дёгтем и ремешком.
— Откуда вы всё это про него знаете?
— Я у него снадобья беру восемь лет, — пояснила Илария, разглядывая меня поверх кружки. — Барон, вы вообще имейте в виду: в уезде живёт полторы тысячи человек, и все всё про всех знают. Вы тут единственный, кто не знает ничего.
А вот это, — вставил Кеша с крыльца. — Самое умное, что было произнесено в этой кухне за сорок лет. Запиши и это.
Я записал и это.
— И ещё одно напоследок, — добавила Илария, вставая из-за стола. — Если он спросит, откуда вы знаете про сортировку пера, — не отвечайте «из книг».
— А почему не отвечать?
— Потому что вы врёте отвратительно, — объяснила она, завязывая тесёмки плаща. — Я вам это по-дружески.
Она уехала.
Мавра посмотрела ей вслед, потом на меня, потом опять вслед.
— Ну-ну, поглядим, — протянула она, глядя гостье вслед.
— Мавра, ты что-то хочешь сказать?
— Я молчу, ничего я не говорю, — открестилась Мавра и вернулась к списку. — Я, между прочим, дёготь записала.
* * *
Выехали затемно, на телеге, с Пимом на облучке и с грузом под рогожей.
Вельна — полдня пути на север. Городок тысячи на четыре душ: рынок, две церкви, ратуша, четыре кабака, гарнизон в тридцать человек и полный набор контор, который положен уездному городу. Приличный город — Кальтен — в трёх днях, туда бы за настоящими деньгами, но на шесть дней я Урочище оставить не мог.
Дорога шла лесом, потом полем, потом опять лесом, и первые два часа Пим молчал так громко, что я не выдержал.
— Ну, выкладывай уже.
— Чего выкладывать-то? — отозвался Пим с облучка.
— Ты меня хочешь о чём-то спросить с самого выезда.
Пим засопел.
— Господин Тобиас, а вы в наёмниках были? — выговорил он наконец.
— В наёмниках я не был ни дня.
— А знакомых из них знаете? — не отставал Пим.
— И знакомых не знаю. А зачем тебе это?
— Я уйду в шестнадцать, как разрешат, — объявил он, перехватывая вожжи.
— И куда же ты уйдёшь?
— В вольный отряд. К южной границе. Там за поход платят два золотых, а если добыча — то доля.
Я подумал, что ответил бы на это взрослый и мудрый человек, и понял, что не знаю. У меня в питомнике была лаборантка, которая три года собиралась уйти в модельный бизнес, все ей объясняли, что это глупость, — она ушла, и всё у неё вышло прекрасно. А был Славик, который уходил в охранники, и его отговорили, и он до сих пор жалеет.
Я смотрел на дорогу.
— Хорошо, что ты уже решил.
Пим повернулся так резко, что телега вильнула.
— Чего же тут хорошего? — не понял он и обернулся так резко, что телега вильнула.
— Хорошо, что ты знаешь, чего хочешь. Большинство не знает.
— И вы не станете говорить, что это дурь? — усомнился Пим.
— Не стану, а скажу тебе другое. Тебе четырнадцать. До шестнадцати два года. За два года ты можешь стать в отряде обузой, а можешь стать человеком, за которого дерутся сотники. Разница только в том, чем ты эти два года занят.
— И чем мне эти два года заниматься? — уточнил он.
Я стал загибать пальцы.
— Учиться считать для начала. И писать. И читать следы. И перевязывать раны. Знаешь, кого в отряде берегут больше всех?
— И кого же там берегут? — заинтересовался Пим.
— Того, кто умеет зашить. Мечом махать умеют все, а зашить — один.
Пим долго молчал.
— А меня госпожа тен Овеск научит? — спросил он наконец.
— Ты у неё сам спроси. Она откажет только по делу.
— Так она же злая, — засомневался Пим.
— Она не злая, а уставшая. Это совсем разное.
* * *
В Вельну въехали к полудню.
Алхимический дом Дербена стоял на задах рыночной площади — низкое здание с зелёными ставнями и вечным запахом, от которого у меня заслезились глаза ещё во дворе.
Сам мастер Дербен вышел через четверть часа: маленький, круглый, в фартуке, прожжённом в семи местах, с руками, окрашенными до локтей в тёмно-фиолетовое.
Посмотрел на телегу. Потом на меня.
— Реннел, значит, — обронил он без всякого выражения и вытер руки о фартук.
— Барон дан Реннел.
— Барон, — согласился Дербен. — Ну-ну. Ваш дед мне четыре года возил гниль в мешках и требовал по книге. Я, милостивый государь, отказал ему на четвёртый раз и с тех пор сплю спокойно. Разворачивайте телегу.
— Посмотрите сначала.
— Мне не на что смотреть.
Я придержал рогожу.
— Мастер Дербен, дайте мне двадцать минут. Если гниль — разворачиваю и больше не приезжаю.
Он вздохнул так, как вздыхают люди со слишком мягким характером для их ремесла.
— Двадцать минут.
* * *
Мы сняли рогожу.
Дербен подошёл. Взял первый короб — с пером, разложенным по трём разрядам, — и открыл.
И замер.
Потом молча вынул перо из верхнего отделения. Поднёс к свету. Положил. Вынул из среднего. Поднёс. Положил.
— Кто сортировал? — спросил он.
— Мы с мальчишкой и сортировали.
— По какому признаку?
Я вынул перо из верхнего отделения.
— По поперечной исчерченности. По стрессовым полосам. Первый разряд — чистое, второй — до трёх полос, третий — ломкое, в дешёвый сбор.
Дербен поднял на меня глаза.
— Это знают человек шесть в королевстве, — выговорил он, не выпуская пера из пальцев. И все шестеро сидят в столичной гильдии и никому не рассказывают, потому что на этом мы, скупщики, и живём. Вы откуда знаете?
— Вычитал из книг.
Я отвёл взгляд.
— Из каких?
— Из редких.
Он посмотрел на меня ещё раз, очень внимательно, и я в который раз подумал, что вру отвратительно.
— Показывайте дальше, — распорядился Дербен и шагнул к следующему коробу.
Дальше был мунличий подшёрсток — тот, что уцелел в глубине мешков, три фунта из семи. Дальше чешуя, отмытая от налёта, двести шестьдесят пластин, разложенных по толщине. Дальше сброшенный панцирный слой Гортензии, который я нашёл случайно и который, как выяснилось, стоил дороже всего остального вместе взятого, потому что из него тянут плёнку для линз.
И в самом конце, в отдельной коробочке, обложенное ватой, — четыре пера кисейницы.
Дербен открыл коробочку.
И сел.
Прямо на бочку, стоявшую рядом, и просидел так с полминуты.
— Это у вас откуда, — выговорил он, не отрывая глаз от коробочки.
— С кисейницы.
— Кисейница дала перо?
Я прикрыл коробочку ладонью.
— Кисейница дала перо. Она перелиняла впервые за девять лет. Так бывает, когда животное перестаёт болеть.
Дербен закрыл коробочку. Открыл. Снова закрыл.
— Барон дан Реннел, пройдёмте в дом, — выговорил он совершенно другим голосом и поднялся с бочки.
* * *
Торговались час сорок.
Я знал по книге, сколько платили деду. Дербен знал, что я знаю. Оба знали, что дедовы цены были ценами за гниль.
Сошлись на двадцати одном золотом восьми серебряках.
Двадцать один золотой. Против четырёхсот тридцати двух долга — плевок. Но это были первые деньги, которые Урочище заработало за четыре года, и расписку я подписывал с чувством, которого стыдился бы, если б кто видел.
— За кисейницу считаю отдельно, — предупредил Дербен, отсчитывая монеты. — Восемь золотых за четыре пера. Это грабёж с моей стороны, и вы это поймёте, как только заглянете в столичный прейскурант. Я честно предупреждаю, но деньги вам нужны сегодня.
— Нужны сегодня, вы правы.
Я подставил ладонь.
— Вот именно, — он придвинул столбик монет. — И слушайте меня, барон. Если она перелиняет ещё раз — не везите сюда. Везите в Кальтен, в дом Виттеринга, и просите вчетверо. Скажете, от меня.
— Почему вы это говорите?
Дербен вытер фиолетовые руки о фартук.
— Потому что я тридцать лет смотрю, как в Урочище всё дохнет, — отозвался он, вытирая фиолетовые руки о фартук. — И мне это надоело раньше, чем вам.
* * *
Ростовщический дом Кернель занимал угловое здание на площади, с настоящими стёклами в окнах и мальчиком-привратником, который смотрел на посетителей как на грязь.
Меня приняли сразу.
Это была первая неприятность. Когда должника, просрочившего на месяц, принимают сразу и без записи, значит, его ждали.
Конторщик — сухой, вежливый, с глазами, лишёнными всякого интереса, — выложил передо мной бумагу.
— Долговое обязательство барона Тобиаса дан Реннела на двести золотых, — зачитал он, разворачивая ко мне бумагу. — Уступлено купеческому консорциуму «Солнечный Кряж» четвёртого числа сего месяца. Уведомление вам направлено.
— Я хочу говорить с вашим управляющим.
— О чём именно вы хотите говорить? — уточнил конторщик.
— О перекредитовании. У меня появился доход.
Конторщик посмотрел на меня почти сочувственно.
— Барон, дом Кернель более не является вашим кредитором, — пояснил он и сложил руки на столе. — Мы не можем ссудить вас под ваш долг, потому что ваш долг нам не принадлежит.
— Тогда дайте под доход.
— Под какой доход?
Я положил на стол расписку Дербена.
Конторщик прочёл. Аккуратно вернул.
— Двадцать один золотой в квартал, — прочёл он и аккуратно вернул мне расписку. — При долге четыреста тридцать два и обременении в виде судебного пересмотра грамоты, назначенного на осень. Барон, я двадцать лет в этом ремесле. Мне вас жаль. Но я не дам вам ни медяка, и никто в этом городе не даст, потому что все уже знают.
— Что знают?
— Что «Солнечный Кряж» ставит на вашей земле курорт, — сообщил конторщик и поднялся, показывая, что разговор окончен. — И что земля будет свободна к зиме.
* * *
Она ждала меня на улице.
Я вышел из конторы, щурясь на солнце, и увидел у коновязи женщину в дорожном платье цвета мокрого песка, без единого украшения. Это отсутствие украшений стоило дороже, чем всё украшенное на площади.
Лет тридцать. Волосы убраны просто. Лицо приятное и совершенно спокойное.
— Барон дан Реннел?
— Он самый, к вашим услугам, — подтвердил я, щурясь на солнце.
— Иветта Марвейн, — она чуть наклонила голову. — Представляю консорциум «Солнечный Кряж». Не пугайтесь, я не за деньгами. Я здесь третий день и, признаться, отчаялась вас дождаться. Вы очень редко выезжаете.
— У меня хозяйство.
— Я об этом знаю, потому и хочу поговорить, — отозвалась она и отпустила повод. Уделите полчаса? Угощу обедом, и это не взятка, а просто обед: я с утра ничего не ела, а голодной говорить не умею.
Я хотел отказаться.
И понял, что если откажусь, то весь обратный путь буду придумывать, что бы я ей ответил.
Я убрал бумаги за пазуху.
— Полчаса я вам уделю.
* * *
Обедали в трактире у ратуши, в углу. Она действительно ела — не изображала, а ела, с аппетитом, и заказала себе пива, чем окончательно сбила меня с толку.
— Начну с неприятного, — предупредила она, отставив кружку. — Вы, вероятно, ждёте, что я стану вас пугать. Не стану. Дела обстоят так, что мне не нужно.
— Я в курсе, как обстоят дела.
— Тогда перейду к предложению, — девушка вытерла руки салфеткой. — Консорциум предлагает следующее. Первое: полное погашение всех ваших обязательств, включая недоимку по земельному сбору. Четыреста тридцать два золотых с мелочью, и вы выходите из этого чистым.
— А что у вас второе?
К своей кружке я не притронулся.
— Второе: единовременная выплата. Тысяча двести золотых. Это, барон, честная цена за землю, которую по грамоте продать нельзя. Мы платим не за землю. Мы платим за то, чтобы вы не мешали пересмотру.
— И третье, надо полагать, тоже есть?
— Третье понравится вам меньше всего, — предупредила Иветта и отложила салфетку. — Потому что оно искреннее. Мы предлагаем вам должность. Смотритель зверинца в составе будущего курорта. Жалованье сто восемьдесят золотых в год, дом, штат из шести человек и полное содержание животных за наш счёт.
Я поставил кружку.
— Вы хотите оставить зверинец?
— Разумеется, оставить, — подтвердила она, и в её голосе впервые мелькнуло что-то живое. — Барон, вы, кажется, вообразили, что мы приедем и всё вырежем. Зачем? Живой зверинец с редкими тварями — лучшее, что может быть у курорта. Люди платят за то, чего не видели. Мы не собираемся уничтожать ваше собрание. Мы собираемся наконец его содержать. Как следует. С деньгами.
Она достала из сумки сложенный лист и развернула на столе.
Это был план. Начерченный хорошо, рукой человека, который умеет чертить.
Контур Урочища. Новая дорога, широкая, с юга. Постройки вдоль пруда. И в северной части, где сейчас шесть разваленных дворов, — четырнадцать вольеров, размеченных с приличными отступами и, судя по всему, с проточной водой.
Четырнадцать. У меня было шесть, и три из них текли.
— У вас слепой громоящер, — напомнила Иветта, ведя пальцем по чертежу. — Ему нужен подогреваемый настил, иначе он не переживёт ещё двух зим. Настил стоит сорок золотых. У вас их нет. У нас есть.
Я молчал.
— У вас одиннадцать лунных лисиц на два двора, — продолжала она. — Норма — восемь на такую площадь. Они грызутся, вы наверняка видели. Расселить — ещё один двор, тридцать золотых. У нас есть.
— Откуда вы знаете про лисиц?
— Я читала записи вашего деда, — пояснила она, не поднимая головы от плана. — Их продавали. В городе, за долги, четыре года назад. Купили мы. Барон, о вашем хозяйстве я знаю, вероятно, больше вашего, и это не угроза, это моя работа.
Я смотрел на план.
Самое паршивое было в том, что план был хороший. Я сам бы такой начертил, если бы мне дали денег.
— Что вы будете делать с перекрёстком? — спросил я.
Иветта чуть подняла брови.
— С каким ещё перекрёстком? — не поняла она.
— С перекрёстком. Одиннадцать камней. Тропы.
— А, вы про порталы, — сообразила она и отложила план. — Честно вам ответить?
— Честно, если можно.
— Не знаю я про них ничего, — призналась Иветта Марвейн. — Это не по моей части. Я занимаюсь курортом: гостиница, воды, зверинец, сорок рабочих мест на строительстве и потом около трёхсот постоянных. Порталами занимается другой отдел, и мне о нём не докладывают.
И вот это было хуже всего.
Потому что она не соврала. Я видел, что не соврала. Она действительно не знала — и её действительно не интересовало.
— Три сотни рабочих мест, значит.
— Триста двенадцать по расчёту, — уточнила она и свернула лист. — Барон, я понимаю, как это выглядит со стороны. Приехала тётка из консорциума и отнимает у сироты наследство. Но давайте я скажу, как это выглядит с моейстороны. В Урочище сейчас работают четыре человека, считая вас и мальчишку. Четыре. На полутора тысячах десятин. В Вельне тем временем без работы половина мужиков, потому что каменоломню закрыли. Я привезу им триста рабочих мест. А вы привезёте что?
Я долго молчал.
— Я привезу шестой вид.
Иветта посмотрела на меня.
И, к её чести, не засмеялась.
— Значит, вы уже посчитали, — определила она и застегнула плащ.
— Посчитал.
— Тогда вы понимаете, что у вас два месяца, погасшая тропа и, по нашим сведениям, двадцать один золотой в кармане, — она свернула план. — Предложение оставлю в силе до слушания. Не потому, что добрая. Потому что судиться дороже, чем платить.
Она встала и застегнула плащ.
— И последнее, — Иветта помедлила. — Ваша кисейница летает. Об этом говорит весь город. Я, признаться, не поверила, а сегодня посмотрела расписку у Дербена — он мой поставщик и увидела четыре пера первого разряда.
— И что?
— И теперь мне очень интересно, что вы за человек, — призналась она, разбирая поводья. — Это не комплимент, барон. Это осложнение. С людьми, которые ничего не могут, работать гораздо проще.
* * *
Обратно ехали в темноте.
Пим спал на мешках, свернувшись, и подрагивал во сне. В кошеле у меня было двадцать один золотой восемь серебряков — в двадцать раз больше, чем неделю назад, и в двадцать раз меньше, чем нужно.
Я правил и думал не про долг.
Я думал про подогреваемый настил за сорок золотых, которого у меня нет. Про то, что пеплогрив действительно не переживёт двух зим. И про то, что женщина, которая хочет забрать у меня землю, знала про этот настил, а я узнал от неё.
За поворотом, там, где дорога выходит из леса к болотной стороне, лошадь встала.
Просто встала и попятилась, всхрапнув.
Я натянул вожжи, слез и пошёл вперёд с фонарём.
Поперёк дороги, шагах в двадцати, была растянута верёвка.
Не поперёк даже — петлёй, по кругу, с оттяжками на колышки. В середине петли на земле лежало что-то тёмное, из чего торчали перья.
Силок. Большой. На крупную птицу.
Я поднял фонарь выше и увидел на ближнем колышке, у самой земли, вырезанное ножом.
Три чёрточки и кружок.
Bepul matn qismi tugad.