Kitobni o'qish: «Похвалы из-за грани (цы)»
Мир тесен. Это было – как путешествие во времени (и в пространстве)
…стоим мы – с алёшей ретивовым (внуком писателя чирикова и прапра…внуком мичмана чирикова) на заброшенных ж.д. путях в столице америки посередь бамбуков и пьём из горла канадский виски) – год 1976-ой, первый в Америке (одно из самых ярких новых впечатлений) пито читано общато дружено было и потом их русский до щемящей ностальгии дом будто и не сваливал я никуда за кордон из родного питера – 35 лет там и более чем столько же – тут младшая из двух тань (жены и дочки) писала стихи – уж и не упомню, по-русски или на туземной мове – но она помнит, что похвалил и одобрил как недосостоявшийся биолог (герпетолог, по змеям жабам ящерицам и крокодилам) поэтическая её белуга – «huso, huso» напомнили мне – «gulo gulo» (росомаха) и тут же:
«и застыла в тени исподлобья
как ваш «а-а-ах» озаренный надгробием
моя траурная рифма в летах.
самая волчья из всех росомах».
не «ааа» а скорее цветаева=хабиас
(легендарная-неопознанная)! продолжаются…
более всего – сходу – впечатлила меня «мечта белуги».
…мечтой белуги – для меня и открылась книга и этого – достаточно
(которую «мечту» я включил бы в любую из всех моих антологий)
об остальном – можно б было писать и писать (но оно уже – написано. и сделано)
посему – начиная с азов…
«мечтою белуги» или «мечтой о белуге», в океане летейском
8 мая 2013 – 21 июня 2013, на берегу дэлавэра, в новом свете…константин кузьминский
От автора: после потопа1
Много лет я писала в стол, ради свободы и не ощущая особенной потребности в читателе. И после нескольких неплодотворных лет я вдруг поняла, что давно пишу в вакууме, пока не почувствовала после смерти Иосифа Бродского (1996 г.), что обязана писать снова, – это и вылилось в «Оду к расстроенной лире», посвященную его памяти. И снова наступила пустота, тишина. «Тик-так», – стучали часы нашей бренности в такт сердцебиению. И затем, как ласточки после неимоверно долгой зимы, чуть больше года спустя слова снова стали складываться во фразы, готовые к выражению. Так родилось для меня сознание «допотопного наследия». Я не совсем отдавала себе отчет, в чем же смысл этих слов, что же это за наследие такое допотопное. И даже после того, как я написала эссе на эту тему, смысл его не совсем мне был ясен. Однако я почувствовала, что наткнулась на какой-то дремлющий вулкан, что наступит время – и он прорвется в нечто, связное и осязаемое. («Годы спустя я взрываюсь/ Подобно Везувию в мерзлой земле».)
Настали знойные августовские дни, и вдруг то наследие стало прослушиваться на родном языке, я почувствовала, что во мне зашевелилась какая-то доисторическая рыбина на пути своего бесконечного странствия. Каждое лето реки одолевают меня наваждением, и я совершенно схожу с ума по ним, мечтаю о них и нахожу отдушину лишь в их потоках. Я даже читаю о рыбах, как ребёнок удивляясь сложнейшим повадкам осетра, севрюги, белуги. Где-то я даже записала себе: «Белуга (Huso, huso) (какая чудная классификация! Хусо, хусо – так напоминает молниеносное первобытное движение по морям), пепельно-серая, белая, каспийская, черноморская. Большую часть времени проводит в море, но каждый год возвращается в реки только для того, чтобы отметать икру. После этого возвращается в море вместе с молодью. И чем больше она размером, тем дальше отправляется на нерест, из Черного моря – в Средиземное или в Адриатическое. Большинство осетровых, белуг и севрюг появляются в море весной молодняком, те же, что зимуют в реках – уже постарше и готовы к нересту следующей весной».
Так и я представила себя некоей белугой в поисках родной реки, куда нужно вернуться на нерест. Что заставляет их проделывать такие огромные путешествия – совершенно непонятно. А мне это всё-таки знакомо, поскольку и я приехала в родные места прародины своей ох как издалека и по совсем непонятной причине. Но раз я сама нереститься не собиралась, пришлось создать собственную мифологию. Таким образом появилась белуга со вспоротым брюхом, вспоротым ради икры, которую мечут свиньям. Так и решилась моя дилемма, извечная проблема: метать иль не метать. Мне кажется, я прошла по этому пути до конца. И все же я боялась за эту белугу, она была такая израненная и беззащитная, что я решила убрать её напрочь и выбросить ключи.
Затем, подобно ей же, я пустилась в другое странствие, менее виртуальное. В поисках одного писателя, Марка Кострова, который, подобно какому-то речному богу, царит на всех водных просторах Новгорода. Я прочла некоторые из его рассказов в «Новом мире» и мне очень захотелось найти его. Просто так вот – найти! Зачем? Полагаю, из-за его увлечения реками, хотя моя тяга к ним больше похожа на ростки тепличного, домашнего растения. И что же я ему скажу, если мы встретимся? Право, не знаю, наверное, попрошу нарисовать мне барашка. Я поняла лишь, что найти мне его нужно во что бы то ни стало! В «Новый мир» обращаться было бесполезно – их почта и так вечно перегружена.
Тогда я поискала в Интернете, попыталась найти его адрес по новгородскому телефонному справочнику, но безуспешно. Я провела много часов, разыскивая его по всей вселенной, и вдруг наткнулась в одном месте на его рассказы в переводе. Задыхаясь, как белуга в навязчивом путешествии по многочисленным рекам и морям, я, наконец, добралась до какого-то незнакомого берега и простучала таинственный, отчаянный сигнал СОС к редактору «Лавки Языков», в том смысле, что если я вскоре не найду этого самого Кострова, то сразу же задохнусь со своими жабрами на открытом воздухе.
Редактор (Макс Немцов), несколько удивленный таким загадочным посланием, сразу же ответил мне, дав адрес переводчика Кострова, и между прочим заинтересовался тем, что я написала книгу стихов на английском.
Иногда достаточно одного читателя, чтобы разорвать энтропическую пелену вакуума:
И тогда разразился потоп.
И вот его кульминация.
«Посвящения» родились на родном языке как бы сами по себе, sui generis, без каких-либо предшественников на языке заимствованном. В отличие от русской Белуги, которой предшествовало мое «Допотопное наследие», и где уже был образ готовой к нересту белуги, которой вспороли брюхо браконьеры. А белуга моя – deus ex machina.
«Посвящения» вышли из чего-то антропоморфного, мне пришлось признаваться в некоторых вещах, символах, явлениях в более глубоком, личностном плане. А это не так уж принято. Желание раскопать то, что составляет твой непосредственный интимный внутренний мир. Это началось с некой одержимости, обращенной на саму себя. Схватка с чем-то, что вовсе не совпадает с видимым внешним миром. Мне не нужно было искать действующих лиц, они сами появлялись, одно за другим. В самом деле, они лишь ждали, пока появится проектор моего третьего глаза и сфокусируется на них. «Домовой» был моим первым опытом чистого верлибра на моем родном языке. Контекст был новым, сугубо личным, внутренним, соединившим мои две половинки как мост. Я раскрылась так, как вряд ли смогла бы сделать это на заимствованном языке, как это ни выглядит парадоксально. Переводя свои же стихи на английский, я с удовольствием обнаружила, что «Посвящения» действительно самобытны, что это не перевод с перевода или перевод каких-либо слов или контекстов. Они возникли как некий изначальный источник. Я сотворила свой собственный источник на родном языке из Бог знает какого поэтического содружества!
Я не могла смириться со своим переводом, ибо я была уже вне контекста заимствованного языка. А перевод вряд ли может воздать должное оригиналу.
Это создавалось исходя из предпосылки, что существует вечный Другой, но этот Другой рассыпается в различных слоях внутреннего мира. Ведь, в конце концов, если заняться изучением генеалогии богов, то вскоре наверняка обнаружишь, что, несмотря на множество поколений, прошедших с эпохи Геры до троянской войны, музы все-таки не предшествовали поэзии. Они появились лишь тогда, когда поэзия стала проявляться сама в различных жанрах. Вначале был дельфийский оракул, и Сивиллы проповедовали гекзаметром. В этом и заключается пророческая суть поэзии. Тогда не было никаких стоящих муз, музы стали необходимыми только тогда, когда была утрачена пророческая суть поэзии.
А я стремилась вернуться к до-музовскому вдохновению. Возможно потому, что самая моя сокровенная муза и была тем голосом, которого больше нет. «Моя муза ушла, и с ней вместе пропал и голос…» В отсутствие такого голоса, что удерживал мое внимание так долго, я, наконец, обнаружила, что все рассыпалось калейдоскопом множества других, и что можно найти свою музу в чем угодно. В листке травы! В самом деле, что же это за Другой, чем не некий Святой Дух или София Премудрость Божия, проницающая всея? Деревянная доска с изображением деяний апостолов – это ведь метонимический образ действительности. В соборе, Другой – это дух для женщин и душа для мужчин. Логос в последнем случае и вечная, не определенная женственность в противном. Как писал Юнг: «Тогда как перед взором мужчины плывут четкие очертания в соблазнительном виде Цирцеи и Каллипсо, дух лучше выразить как рой летучих голландцев или неизвестных бродяг с моря, который невозможно ухватить, который находится в постоянном бурном движении». (Из «Аспектов Женственности».)
Другими словами, хранители порога сознания или музы. Обе половинки, возможно, встречаются только в некоем алхимическом mysterio conjunctium. Поэзия тогда становится какой-то прогулкой на перекладных без конечной цели. Поездкой просто ради поездки без мысли о том, доходит ли сообщение до нужного адресата.
Но меня волновало ещё некое состояние раздвоения, будто я разорвана пополам.
Холодная война была для меня удобным фоном для собственной диалектики и случайных проявлений туч летучих голландцев. Казалось, что с окончанием холодной войны пройдет и эта внутренняя диалектика. Ан нет, выяснилось, что пропасть раздвоенной личности стала ещё глубже и приняла океанские пропорции. Она угрожающе расширялась и стремилась превратиться в хронический лейтмотив. Мне нужно было разузнать и выяснить источник этого разрыва. Мне стало ясно, что в каком-то пифическом плане, этот разрыв в моей душе гораздо глубже, чем любой из тех, что были за прошедшее тысячелетие. Он кажется коренится в какой-то застарелой ране с незапамятных времен. Мне подумалось, что это зеркальное отражение греко-римской двойственности, когда Россия унаследовала византийские ценности, которые волей-неволей основывались на Греции, а англосаксонский мир получил в наследство игру на скрипке, в то время как Рим полыхал и рушились все его атрибуты. Платоново наследие.
Юнг пишет: «Точно так же как мы живем в мире, где в любой момент может погрузиться в пучину любой из континентов… так же мы внутренне живем в мире, где в любой момент может случиться нечто подобное, хотя это может проявиться в форме идеи, тем не менее, такой же опасной и ненадёжной при этом. Неспособность устроиться в этом внутреннем мире – это небрежность, которая влечет за собой такие же серьёзные последствия как невежество или неприспособленность во внешнем мире».
По мере того, как я стремилась не упустить ни внутреннего, ни внешнего мира, или чем глубже я копала себе дорогу из внутреннего мира во внешний, тем ближе всё это сходилось вместе. То есть, в сети, что я плела, существует некая неразрывная связь между Атлантидой, дельфийским оракулом и гиперборейцами, и тот разрыв, что тревожил меня, в действительности произошел ещё до холодной войны, гражданской войны, наполеоновских войн, войн между греками и римлянами, и был по сути допотопным.
Атлантида правила десятью царствами. У них и у их соседей, скифов, гипербореев, скандинавов, галлов, кельтов, греков, майя, ацтеков, мексиканцев, финикийцев, арийцев, халдеев, египтян и берберов существуют схожие легенды о потопе и есть свидетельства сношений между ними и до потопа.
Говорят, что первые сивиллы были гиперборейками. Первый дельфийский оракул воздвигнут на дымящихся руинах Пифона, убитого Аполлоном. Тот Пифон родился на иле, оставшемся от погрузившегося в воду материка Атлантиды. Этот дым каждого приблизившегося к нему чуть ли не сводил с ума. Возле источника именно этого дыма было решено воздвигнуть оракул.
А всё прочее, перефразируя Верлена, это поэзия.
Киев, 2000 г.Перевел Геннадий Башков
Попытка переклада
И нити косые летящей росы
На лунного зайца упали.
Ли Хэ (Перевод И. Лисевича)
Как я узнала и как не узнала о смерти Бродского? С 1994 г. я живу на Украине, и до 1997 г. в основном жила и работала на территории бывшей советской войсковой части, расположенной в одном городе в середине Украины. После работы часто отключали свет во всем городе и приходилось проводить вечера при свечах. Чтобы не сойти с ума и не позволять мыслям о Елабуге просачиваться через мое сознание, я запоем перечитывала Дюма. О Елабуге – я должна признаться, что судьба Цветаевой для меня является своего рода эталоном, поэтому в трудные минуты мне всегда вспоминается цветаевские окончательные безвыходность и безнадежность в Елабуге, и ее разрешение своей ситуации.
В конце января 1996 г. я поехала в Москву, где собиралась встретиться с родителями, и сходить с ними на Татьянин день в новый Храм Святой Мученицы Татианы при МГУ. Погода была отвратительной, лежал мокрый, грязный снег, и мы еле доехали, а потом еле дошли до церкви. Там пожертвовали деньги на храм, о чём даже получили свидетельство. Время мы провели хорошо, и в воскресенье, до своего отъезда обратно в Киев, я договорилась встретиться со своей подругой детства в итальянском ресторане на Арбате.
Как это часто бывает, во время трапезы, мы с подругой о чем-то сильно поспорили, и во время длительной паузы по радио что-то начали передавать о Бродском. Хотя тон диктора меня насторожил, я не успела задуматься, как подруга меня спросила, когда я в последний раз видела Бродского. Пришлось вспомнить. Наша последняя встреча была на мероприятии международного ПЕН клуба в Вашингтоне, в 1987 г. С российской стороны были приглашены Александр Кушнер, Юнна Мориц, и другие. Отвлекшись и отдавшись своим воспоминаниям, я так и не успела узнать о свершившемся несчастье и вернулась в тот вечер на Украину в полном неведении. Только несколько месяцев спустя я прочла некролог о нем в журнале «Нью-Йоркер», который получила с обычным опозданием. Никто даже не подумал мне о его смерти сообщить, и я до сих пор не могу понять, кто более оторван от мира был в тот момент, я или мои близкие? Ибо среда, в которой я обитала, была средой распада советской империи, где по вечерам все сидели без света, без воды, где показатель смертности выше рождаемости, где народ просто спивался оттого, что ему нечего делать. А среда моих близких, это среда избытка информации на каждом шагу, это и Вавилон и Авалон, и рухнувшие башни двойники, которых, слава Богу, Бродский не застал в падении.
Посвящения
…Lynx, keep watch on this orchard
That is named Melagrana
or the Pomegranate field…
Ezra Pound, «Canto LXXIX»
Ода лире, вышедшей из строя ex anima2
(Перевод с английского)
Я ее сберегла, устаревшую, заброшенную,
Неисправную, высохшую ветку обломка,
Выброшенного на берег, эту лиру на полке,
Вышедшую из строя и взвинченную,
Как я сама, истерзанная и изношенная.
Ушла моя муза, с ним голос мой пропал,
Похороненный под арками тонувшего города,
Он ползет по милдью стен вдоль Св. Марка,
Выкрикнув hic sepultus… У него нет выбора
Кроме как обвивать минором плакучую лозу
И семиструнною гитарой испускать, de profundis,
горестный аккорд пока он сам не станет
Более божественным, чем вокальным.
Мне бы хотелось находиться на реке Стикс,
Плывя вверх против течения, против влечения
К некой Орфической идиллии, в которой
Вы бы превратились в Евридику, а я,
Этаким быстроногим Меркурием рядом с Вами,
Вас бы надежно сопровождала через асфодель,
Превратившись в слух, Вы бы внимали крылатым словам
И заклинаниям, не отвлекаясь, затаив дыхание, невеста,
Укрытая в орфических облачениях, она сама никогда бы
Не выкрикнула предупреждение дрожащими губами.
Вместо этого, перечисляла бы каталог кораблей.
Смотри, как Харон всплывает из грота…
Или, как некая Алсестис на своем троне,
Я бы стремилась к отрешению от лиры,
(не только ненастроенной, но и ненатянутой),
Отказу от сердца, развязыванию ретивости своего имени,
Не соблюдая больше счет времени по собственной рифме,
Синдром выжившего, возможно, я б Вам вернула жизнь.
Вернула бы Вас к яслям, где Ваша жена
С ребенком остаются в смущении, склонными
К сплетению и расплетению того, что за песня,
Уже стала историей, легендой, и мифом.
Пусть тем, кто любит больше, буду я, Иосиф.
Давайте еще на посошок, и пока!
Ответ урании
Это не меня Вы имели в виду
Естественно, в приступах страсти
С бесконечным количеством смертных.
Блеск неба и свет падали на Вашу бровь,
Изгибаясь дугой над таким
Орлиным, римским носом.
Я все еще помню мускусный вкус
Вашего поцелуя, ибо я не зря
Дочерь гривастой Мнемы, хотя
Названа была в честь деда,
У которого я и позаимствовала
Дар предсказания, изучения звезд.
Мой разум кружится
Безудержно от памяти,
По мере того, как я проецирую взгляд
Вперед в галактики, где выступает
Hubris в бешеном состоянии
Амока. Титаны над их тезкой,
Луной Сатурна,
Наполненная серой
И атмосферой, она тужится
Жидким веществом жизни.
Вы были бы весьма очарованы,
И право есть повод. Тем временем
Двадцать пять лет спустя,
Уран в транзите трое-
Кратно в родной Венере, далее
В Сатурне. Чуете?
Окруженными Мусагетами
И трутнями, в лунном
Свете под Лысой Горой,
Я практикую обряд «muein»
С колокольчиком, книгой, и свечой,
Я стою одной ногой
На азиатской водной черепахе.
Под каждую руку – по кошке.
Воспевая Катулла, я отрицаю
Все его обвинения в мою сторону,
Моих мертворожденных клятв
И все что следует далее,
Вульва, являющаяся, как Гименей.
Вопреки колыхания кровавой
Простыни на ветке лаврового дерева.
Doch я лично предпочла бы
Баобаба из Мадагаскара,
С корнями вверх, головой в землю,
Хотя бы ради одного его сходства
С аленьким цветочком, цветущим одиноко.
2005 г.
Летний сплин3
(Перевод с английского)
Паруса, обличающие полумесяцы
меня томят. Лето переодевается
в бабье, его крах – красное вино.
Вечера полнеют всем сентябрем,
медля в тумане, они обкатываются
в винограде, покамест лоза
вьется да растягивает
нарастающий прилив.
Идолы, окутанные тиной плывут
по реке Сена, где бледный Рембо
мне одолжил однажды синяки
своих глаз. Они разбивали окна
до зари. Пожилые салтимбанки
напевали мне: «Вход в плас Пигаль
только для святых». Тем не менее
я вторглась, послушать моление
мадонн, обутых в белые сапоги.
Три франка за восхождение ввысь
Sacre Coeur, ежедневно
Подметаемого алжирцами. За храмом
цыгане просят милостыню, от голода
темнея траурно. Джарко плюет
в разогретые угли. Ему я приношу
ржаной хлеб, чеснок. Соль,
брошенная за левое плечо,
и мы не спорим, Пэрно
для благодарных.
Я вернула свои широко-открытые глаза
тощим мальчикам, дрожащим на Монмартре.
Их обсандаленные ноги висят,
обстукивая набережную.
Под мостом святые целуются
за виноград. Свою фляжку
я заполнила вином из Анжу.
Рембо соскользнул с набережной
и навсегда ушел в море.
Сентябрь 1976 г.
Triлогiя
Мне с рифмой тяжко в обнимку
искать свою половинку.
Устала за этот век.
Не нужен мне сей имярек.
Звезда раз взошла и упала,
не выдержав притяжения.
Благую весть без сигнала
ни я, ни она не узнала.
В утраченной вести осталось
пророчество без исхода,
и рифма до перевода
смысла в несущую кость.
* * *
Здесь нет слов для того, что бывало
вылезало как скользкое сало
из-под острого лезвия ножа,
каждую ниточку бережа.
Я толкую одна наизнанку
Вашу суть наизусть, спозаранку.
Время беременное мчится как слон.
Затруднились послать Вы поклон.
И застыла в тени исподлобья
как ваш «А-а-ах» озаренный надгробием
моя траурная рифма в летах.
Самая волчья из всех росомах.
И поэтому волей, неволей
переход наверстаю я с болью,
с языка на язык я другой,
троекратно задев ретивое.
Киев, 25–29 декабря 1998
Мечта белуги
…Двадцать первый век встретить в Москве.
Где еще место быть такому времени?
Всякая тварь Божья делима на две,
а Ноев ковчег из другого племени.
Одно затмение затмилось другим
полушарием. Метафора изгнана
шляпой метонимией, одним
свидетелем зловещим. О Осанна!
Где же эти несчастные монголы?
На склоне скалы века сотвори
себе кумира. Ninеveh. Не ври.
А король то голый, а король то голый.
Пифия над углями гексаметров
склонившись, увиливает строфами
как некий boustropheron с рогами
по межам соток, гектаров.
Ах акры, акры, акры! Ничего не помню
о своем апокрифическом житие.
То бишь было, гришь? Где
неизмеримо бесконечное авеню
Des Champs Elysees, de Hache, des Martyrs.
Sur la rive gauche, a pleine vue…
je me souviens de tes paroles plus pire
que notre non-amour, mal entendu.
Дай-ка половинку апельсинки,
сказала она, молодая жена, мать моя,
circa 1954, полвека назад.
-синка, синяки, синенькие
как васильки, моим глазам
увидевшим так рано эти раны....
Невостребованное своими устами
вторю грамматику страны.
Новый век, новый мир, война —
первая, война – вторая. Удел.
Метафора делит мозг с наследником
метонимии, кепкой усатой.
Вождь не успел убыть, помре,
как я зачалась на брегах
Ху-ху-ху-ху-дзона.
Причем тут Гу?
И выплеснулась по-белужьи
в недрах токсической реки.
Huso, huso. Дайте мне моря
широкого, белобокого. Плавники
мои округленные скользят
по Гудзону в поиске Исхода.
Бушует ураган «Hazel». Изъят —
а из утробы наконец-то в две-
надцать дня. Моргнув как Моргана
своими серо-синими окнами
души. Отголоски урагана
так и звучат в ушах годами.
«Opportunity» – это, когда время
въезжает в порт кораблем
а пространство за рулем.
Сия возможность – некое бремя
лучезарное, в фосфоре рек
блестящих нитратами
в запутанных локонах утопленниц.
Имярек – ондатрами [смазано].
Пифия! Не наезжай так внезапно.
Я тебе не межа и не лира,
хотя объездила полмира
с Ильей, на колеснице огненной.
Сорок четыре года спустя, я вышла на палубу.
Вдали сверкала река Десна
и ухали глухари. Война
задушила глотку соловью
аж до следующего века. Увы!
Но зато жаворонки, дрозды, совы,
невзирая на предвкушение третьей
непроизносимой, освободительной
прилагательной, не существительной
скорби. Нерукотворной. Бог-о-род-ицы
скорбящей радости. Запой-
ем поют, заливаются, не сомневайтесь!
Признаюсь, ca va? cela va?
ca va bien? oui, ca va bien.
Совушки не поют а тоже
ухают, но зато, как серо-
глазая, пучеглазая Афина,
сова вращает головой по оси
на все 360 градусов. Ибо она —
вездесущая. Oy veh, c’est vrai.
На палубе искрится белый плавник
безумной белуги, путь жизненный
пройдя наполовину… Со шрамами
преждевременного кесарева сечения…
опомнилась я вдруг в лесу чужом… ножами
булатными, точечными, как массаж.
О Боже! Отчисти мя от всякой скверны.
Позор! Сие обнажение приемов
не в стать господину Проппу.
Замарали его, однако же
сказками кавказского этнографа.
Все вышло семиотическим боком.
Белуга-оборотень мечтает взлететь
над вербой, зверобоем, полынью
в полнолунное затмение,
выдержав некоторую паузу
над утраченной рифмой, вздохом.
Ох! Memento mori! Где же ты
море, священное слияние плазмы
со спермой, соленой как слеза?
Метафора, давно тебе пора
обременить свое жизнеописание
другим полушарием, ну
типа шляпой, кепкой вождя.
На те, метонимия, место
имение. С Вашего разрешения.
Короче. Грить или не [sic] грить.
Дуралей! Отлезь с глотки моей!
За шеломами еси. Бродит оборотень.
Вцепившись в стремя, стремглав
наверстает упущенное.
И снится ему белуга на палубе,
Такая вся спелая и сочная,
как гриб белый после дождя.
Опять дуришь, метафора! Что за дудки?
На дне сверкает лезвие Десны.
Ах ты, сокол мой, конь ретивый,
проскакал всю вблизь да около,
по лесам, по степям, по тайгам.
Одни поцелуи горче полыни.
А ты все медлишь! Не дождусь.
Сколько рек, морей меня ласкали,
до дурмана доводя аквой витой.
По-гусарски меня принимали
браконьеры усатые, прибрежные,
распоров мне брюхо лапами
липкими от этого бесконечного
клонирования невпопад.
Слизь воркует, извивается
закупоривается в жестяных
банках. На прилавках моему чадо
не место быть. Будьмо.
Один рыбак меня пожалел,
портной такой, взял да и завязал
леской швы вшивые, довязал.
Разомлел от сивухи, разомлел.
И бухнулась я обратно в речку
Ху-ху-ху-ху-дзон? Нет уж.
И со свойственным себе прибрежным
размахом, просверлила я путь
шелковый, а потом дорогу
из Варяг в Греки на берегу
Днепра, шахмат. Левый или правый?
Брег. У? До? Зависит от место-имения.
С наслаждением метонимия
звякнула плавником себе по
затылку. Опа! И поскакала.
Мне что-то не по-по-по-по
себе. Сказала азъ есмь другой.
Я. Но метафора отвернулась
в полном конфузе, ибо она как
та же А.А.Ах! не воспринимала
крик пересмешника. Не тот
припев, блин. Первый. Комом.
Слишком оскверненный прием.
За упокой души, земля им пухом.
Колобок клокочет в глотке,
метонимически освоив освобождение
полушария от своего Nemesis.
По-евразийски расстелил килим,
шатры залучезарились,
и эти бесконечные костры
расползлись по всему брегу
главной артерии. Колотун.
На безымянном вскочил типун
с языка сбежавшего. Одно бельмо
осталось. Где раньше таились
две двойняшки родинки белужские.
Метонимия ликовала в поиске
червонной руты лохматой.
Каждый алый лепесток смаковала
троекратно. Вдоль Десны
сверкало пламя цыганского табора
с горы Фавор. Фавориты же они.
Фавориты судьбы. Христа ради.
Святым Духом проникшие.
В угодьях Киево-Печерских монахов
созревали плоды. Набухали Пуховка,
Зазимье, Рожны. Где нет снов
есть знойная листва, смоковница.
Пока белуга замечталась на палубе
под бенгальскими огнями, тень
оборотня зависла над межами
вопросительным знаком на устах
заколдованной твари Божьей.
Как лучше ускользнуть навсегда
в межбрежном пространстве
разлитом как то самое, молоко
над которым нет смысла ронять
слезу. Поспела конопля, подсолнухи
в трауре нагнулись над надгробием
безъяблочной межи. Три Спаса впереди!
Ковыль с полынью, Каин и Авель,
воюют над степями, ошеломев.
Земля гудит родноплеменной
междоусобицей. А в сгустках крови
проступают ростки бабьего лета.
Поспевшая лахудра рута червона
своим дурманом оцепенела сон
замечтавшихся соломенных вдов.
И снятся белуге реки текущие артериально
и хладнокровно, замутилось воображение ея.
«Riviere des regards au songe, riviere qui rouille le fer
Ou let etoiles ont cette ombre qu’elles refusent a la mer».
(Rene Char)
А метафора все злилась как некая
Марфа на Марию восторженную
своими ручьями слез омывая плоть
до оскорбительного блеска.
Киев, 1–5 августа 1999 г.