Kitobni o'qish: «Любовь в курятнике»

Shrift:

Посвящается маме – Москалёвой Зое П.



Весы жизней наших



© Москалёва Т.П., 2024

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2024

Вы есть любовь

Спряла мне матушка нитью пеньковою к отчему дому дорогу пуховую.

Дм. Одиноких «Калины росы»

Жили мы на Челябстрое в двухэтажном облупленном бараке, похожем на курятник. Его так и называли: «курятник». Трухлявый дом наш горбился за деревянной оградой с шаткими воротами, на которых квартировали красные «легионы» жучков-«солдатиков». При каждом беспокойстве чуть живые ворота колыхались и недужно всхлипывали. «Легионеры» сыпались на землю, но тут же сноровисто взбегали на свои «патрульные» точки. На задах, в глубине двора, кургузые сараюшки облепили высокий прелый забор. Там, у помойки, в комарином царстве-государстве, бушевали крапива, жирная полынь да сладка ягода-бздника.

В этих-то задочках на бурных паслёновых «плантациях», которые никто не сажал-не сеял, обжигаясь крапивой и отчаянно расчёсывая волдыри, в урожайное время паслась-харчевалась до поноса наша голопузая мелкота. Ребята ползали с мисками-кружками и чёрными ртами выясняли, у кого в плошке ягод больше. А потом признанная стряпуха-Даниловна из собранного урожая ляпала дивные пирожки. И у ребят был праздник! Как сейчас вижу: выкатывается из подъезда краснолицая бабулька с большим сияющим тазом, сверху накрытым тряпицей. «Надькя-а! А ну, айда, зови ребят!» Стряпухина косынка в весёлый цветочек висит на затылке, глаза смеются, а по щекам струится пот. Тазище больше, чем бабулька! Мы, побросав дела, обступаем дворовый стол. Даниловна откидывает тряпицу, а там… горячие пирожки! И на них – масло шкворчит и пузырится! И вкусный пар… м-м… какой запах! Божественный, священный запах детства. Бабулька улыбается, раздаёт пирожки и воркует: «Айдати… ешьти, пока не простыли!» Ох, век бы слушать это воркование…

С другой стороны забора окопалась артельная избуха-развалюха со своим двориком, местами усыпанным жёлтым одуванчиком. Там то и дело сновал озабоченный люд, тянулись грузовики с тугими рулонами материи. В избухе посменно стрекотали моторами инвалиды-швейники.

С людной же улицы изгородь барака-курятника подпирала разрисованная отборным «фольклором» крытая автобусная остановка. Пассажиры, измученные долгим ожиданием железного коня, буйно делили бетонную скамейку, у которой вместо некогда деревянной спинки торчали теперь огрызки. Спинку, похоже, лютой зимою отломал на растопку какой-то замерзающий горемыка. Здесь же проходила и автотрасса с бешеным движением. В давнее время аккуратно выложенная дорога (камушек к камушку) сейчас имела плачевный вид. – Глубокие колдобины, переполненные радужно-грязной жижей, проверяли транспорт на прочность, водителей – на выносливость. Но, интересное дело, рулевые не снижали скорость. Днём и ночью, хрипя и рявкая, яро носились многотонные машины. Высоко подпрыгивали на ухабах и под мат-перемат шоферов с размаху тяжело плюхались в ямы. Вязкое месиво, зловеще свистя, разлеталось в стороны, окатывая людей. Те, завидев очередной поток бортовух и самосвалов, шарахались к забору, желая срастись с ним воедино. Увы, не помогало. И после «душа» облитые посылали лихачу проклятия. Более смышлёные прятались во дворе.

Но тут, наконец, по израненной мостовой ковылял замызганный уродец. Чихая копотью, он подруливал к остановке. Ожидальцы, нещадно давя друг друга, спешно трамбовали собою нутро измученного автобуса.

В шаге за углом – торговая база, рядом – железнодорожный переезд, по краям заросший рыжей мазутной травою, чахлым лопухом и татарником. Круглые сутки паровоз, шипя и охая, тащил на базу гружёные составы. Те надсадно визжали на поворотах, дробили колёсами стыки путей. Круглые сутки визготня и грохот сотрясали воздух. Сизые клубы пара и сажи зависали рваными облаками на сером небе. Гарь оседала тёмной каймою на дома и корявые деревья, кружилась в воздухе, разъедая потроха всего живого. Здесь навечно поселился зловонный дух…

Казалось бы, ну как можно жить в этом кромешном аду? Но так казалось человеку нездешнему. Ведь человек, как известно, врастает в любую жизнь и к плохому тоже привыкает. Да, наверное, дело и не в привычке вовсе, а в том, что просто деться некуда. Хотя, конечно, можно и в деревню какую податься… Но, как бы то ни было, люди жили в других домах и в нашем курятнике тоже, хлебали досыта крепкий смердючий коктейль. А транспортный лязг да шум, вроде, и не замечали.

Жизнь во дворе шла своим чередом. Вот и наш пожилой курятник поскрипывал да боковиной своею завистливо кривился на ядрёный флигель местного чиновника – работника совнархоза. А там – собственное королевство! Оттуда, из-за колючей проволоки, к нам во двор заглядывали пахучие кусты жасмина; в чисто вымытых окнах нежились золотые лимоны, от вида которых аж кислые слюнки текли: «вот бы попробовать!» Какой там «попробовать»?! Эти лимоны разводила хозяйка – интеллигентная супруга чинуши – учительница биологии Вера Ивановна. Хоть слюною изойдись, не даст и понюхать!

Много секретов хранил наш курятник, так что его обитатели-соседи знали друг о друге всё и… даже больше! Были, словно родные: друг за друга душевно переживали, друг другу помогали. И прозвища хорошие по-свойски себе напридумывали: Райка-Рыбиха, Колька-Косой, Пёрдя-Евдоха, Танюха-Колобок! Весной, лишь пригреет солнышко и защекочет в носу тополиный пух, любили наши «курочки»-сударушки посплетничать или песни попеть. Бывало, рассядутся вечерком с рукодельем поудобнее – кто на лавочке, а кто и просто на рассохшемся крылечке, и просят: «Давай, Надюха, запевай! Уж больно у тебя красиво получается!» Надюха – местная именитость. Она артистка, занимается в студии да на концертах поёт. Как затянет Надюха куплет сильным голосом, как подхватят его соседушки, и – заструится душевная песня, поплывут страдания:

 
Ой, то не вечер, то не ве-ечеер,
Мне малым-мало спало-о-ось…
 

А надоест товаркам тоска сердечная, возьмутся лясы точить! Всех по косточкам разберут, никого не обойдут – не обидят! А ещё любили бабоньки в лото да в карты с мужичками резануться! Обсуждая последние новости, могли и ругнуться невзначай! Они и праздники отмечали сообща во дворе за добрым столом. Принаряженные, раскрасневшиеся хозяюшки выкладывали немудрёные кулинарные произведения в тайной надежде на похвалу, у кого сегодня вкуснее наливка, стряпня и разносолы. Ой, и чего здесь только нет! Тут и глазастые килечка с селёдочкой! Тут чашки с маринованными огурцами-«напёрстками», густо запорошенные укропом. И знаменитые пирожки с грибами, и гречневые блины с луком от Даниловны. А капуста… всякая-разная! Вот кислая с клюквой, вот рубленая со свёклой. А здесь – шинкованная с морковью. У нас говорят: «с морковью», делая ударение на первую «о». И, конечно, картошечка с чесночком! Ну а как без неё-то-кормилицы? А эти маринованные груздочки от Нюрки-почтарихи? – уж совсем заждались едока… того и гляди сами в рот запрыгнут! А там, в широкой миске, аппетитно задрали хвосты жареные караси! Аромат – не передать!

Благоверные «гоголем» прохаживались около, нетерпеливо покашливали в ожидании «поправки», кидали в рот тугой огурчик – «уххр, хррустит!» И, когда стол был уже совсем готов, дворня рассаживалась! Оравой пили-ели за обе щеки да наперебой мастериц расхваливали. Все, конечно, были не дураки выпить да закусить вволюшку, однако, до одури не напивались, нет. – Веселились. И отдыхали. А, захмелев, во всё горло с бродягой судьбу проклинали сердечным разноголосьем. И дюжий ветерок разносил далеко окрест лихую песню: «Тащился-а с сумой на-а плеча-ах…» Резвилась гармошка! Похожий на цыгана дворник, дядька Захар, в розовой рубахе и стёганой жилетке, побрякивая орденами, рвал цветистые меха – дублёные пальцы молотили двухрядные пуговки. Народ гудел! Кипела земля, взлетали платочки в такт! Неверные каблуки выколачивали чечётку – перепахивали засохшую грязь! Пуще всех надрывалась звонкая Нюрка-почтариха:

 
Я иду, иду домой – зоринька зарится.
Вижу: мама у ворот
С поленом шевелится!
 

Уй-и, о-ё-ёй! Оё – ёченьки! ё-ёй! – подхватывала красивая тётка Груня – по годам ещё не старая, но до времени располневшая бабёнка. Сопленосая мелюзга путалась под ногами, поддёргивая штаны, усердно приплясывала и за взрослыми поддакивала частушки про милашек да про любовь горючую. Здесь же заливался одноглазый Пузик – всеобщий любимец. Он долго козырял лысиной – ребята состригли с него шерсть вместе с репьём, который мёртвою хваткой вцепился в бедолагу от морды до хвоста. Сердешный сидел поодаль, задрав морду и прикрыв глаз, жалобно выл под гармошку. Пёс лишился второго глаза в смертном бою-разборке с уличными дворнягами. Дружная братия пацанов выходила боевика, изготовила ему будку и оставила жить во дворе – охранять барак-курятник.

На радостях и солнышко пекло по-летнему. И веселье бушевало – дым коромыслом! А степенный курятник ревниво пялился на всеобщее разгулье бельмоватыми окошками, вздыхал да потрескивал по-стариковски пропылённой завалинкой. Чудилось, что и он вот-вот как приосанится, да ка-ак расправит свои скрипучие мощи, как припустится в пляс со всеми разухабистой присядкой! – «И-эх-х-ма, держжис-ссь, людьё!» Но… не с руки старому с молодыми тягаться!

Гулеваны, подустав маленько и хорошо разомлев, отдыхали. Крепкий и широкий плечами дядька Захар полотняной кепкой вытирал лицо и шею, вытягивал измолотую на войне ногу. Жмурясь, курил злую махорку. Он глубоко вдыхал дым, хрипло кашлял. В сердцах швыранув цигарку, Захар раскладывал на столе подле гармони свои могучие пригоршни, ронял на них голову и бубнил уныло, мешая слова и сбиваясь: «Понесу… эту малую у… утку ко сестри-ице своей… ко… ко родной…о-ой» Он клевал носом и тряс кудлатою гривой. Гомофония сменялась шумным сопением. Захар, дёрнувшись, чихал смачно и долго. И скоро во всеобщий гам врезался его могучий храп. Более выносливые застольщики допивали бражку и недрачливо за жизнь спорили. Рассуждали о политике, зычно поясняя своему возражателю детали текущего момента: «Ну вот гляди: у тех – ракеты, бомбы… А у этих чё? Я тя спрашиваю: чего у этих-та? Кукиш на постном масле?»

Взъерошенные от пляски огольцы воробьями крутились у тарелок – опасливо выхватывали то солёный огурец, то краюху пирога. Торопливо делились с Пузиком, который после вокала уже сидел наготове с алчной мордой и жадно ловил заслуженный провиант. «А ну-ка! Гряз-зными-то ллапами…» – мамаши бесцеремонно отгоняли побирушек. А ведь детвору кормили загодя, чтобы на гулянках не мозолили глаза взрослым, но… с запретной-то самобранки провизия куда слаще!

Жили все одинаково бедно. И, когда соседка-тётя Шура первая купила фильмоскоп с диафильмами, а позже и телевизор – о!., это было значительным событием для обитателей нашего барака! Особенно, для женщин. Если вечерами мужская половина, как обычно, пропадала во дворе, «забивая» бессмертного «козла», то женщины теперь спешно кормили домочадцев и вместе с детьми прибегали к тёте Шуре. Рассаживались в просторной тётишуриной комнате: ребятишки на жёлтом крашеном полу, взрослые – на табуретках. Чаёвничали и смотрели телевизор. Перебивая друг друга, узнавали артистов. Обсуждали только что увиденное кино.

Шантрапа, посмотрев «Спокойной ночи, малыши», убегала во двор – стоял день-деньской, и никакими силами нельзя было загнать ребят домой!

* * *

…Прошло много лет. Давным-давно кипит другая жизнь. Но не забыть мне чудные, милые годы отрочества и юности… Воспоминания теснятся, бьются в душе, вырываясь наружу, оживают… Раздумаешься и пронзительно сознаёшь: как невозвратно время! И все уходят… Все. Пылинками растворяются во Вселенной. Почему так? Хотя… не совсем так – ведь остаются же в памяти на исторические века чьи-то значительные имена. Но громадное-то большинство всё же улетучивается бесследно! Увы. И нет никакого способа воскресить дорогих людей, перенёсших столько лиха. Нет способа дать всем им достойную, человеческую жизнь: каждому – вкусную и сытную еду, каждому – прочный и красивый дом! Каждому.

И только теперь, когда моего барака нет и в помине, а на его месте благоденствует торговый склад с иноземными легковыми машинами, только теперь понимаю: как же я любила свой барак-курятник! Да, я любила его, кривобокого, с ветхими камышитовыми стенами. Настолько ветхими, что сквозь них без труда можно было поздороваться с соседом. Я любила барак с его фиолетовыми вьюнками, опутывающими окна первого этажа, и мелкими георгинами в палисадниках, с его тёплой лужей, которая бессмертно возрождалась и равноправно жила во дворе назло дворнику-Захару и на радость нам, детворе! И непонятно было: то ли дворник боролся с лужей, то ли лужа билась с дворником за свою полноводную жизнь!

Я любила барак – это чудо-создание с пузырящимися на верёвках наволочками и простынями, рвущимися прямо в мутное небо. С его дырявыми стайками-сарайками, в которых, как и на улице, блудили лютые метели, и оседали высокие сугробы. С сарайками, по «горло» забитыми фанерными ящиками, купленными-«одолженными» тёмной ночкой на «родной» визгливой базе для растопки наших обжорливых печей. С его чумазыми ларями, засыпанными коксом-углём, ворованным из вагонов на переезде. Любила пропахший помоями барак с выедающей глаза уборной («санузел на два очка») и осклизлой ямой, куда по утрам дружная армия обитателей вёдрами выносила свои накопленные за ночь отходы, и где зимой, чертыхаясь, колдыбался, скалывая вонючую наледь, наш хромой дворник-гармонист дядя Захар.

Он, курятник, сросся со мною, вечно голодной и холодной. Он – кусок моей жизни! Он – часть жизни моих разлюбезных соседей, таких же голодранцев, которые здесь любили, страдали, которые жили и умирали. Как и везде на белом свете.

Милые мои, я любила вас! Я люблю вас! И о вас, и обо всём, безвозвратно ушедшем, – моё памятное слово, ибо другого способа сохранить память не знаю…

Зачем…

 
Не утешайте меня – мне слова не нужны.
Мне б разыскать тот ручей у янтарной сосны.
Вдруг сквозь туман там краснеет кусочек огня,
Вдруг у огня ожидают, представьте, меня
 
Ю. Визбор

– Надька, ну ты чего дома-то сидишь, как неприкаянная? Уж скоро всю посуду до дыр замоешь, – отвлекаясь от вязанья, проговорила бабуся, справедливо прозванная соседями «ворожейкой» за её умение. – Пошла бы город посмотрела, что ли. На днях уезжать, а ты всё дома да дома… Айда, сходи – развейся маленько. – Александровна, приохивая, встала, положила клубки на стол. Держась за поясницу, подошла к койке. – А Павлушка-то… ничё, посидит чуток без мамки. Ну и поуросит маленько, дак золотая слеза-то, поди, не выкатится. Правда, Панька? – она с аппетитом поцеловала правнука, сидящего в подушках. – А в городе-то мно-ого чего поизменилось… – бабушка пристально взглянула на внучку. – Может, кого знакомого встретишь… Как курятник-от снесли, так я в тех краях и не бывала. Сказывают: там склад ли магазин какой-то строить взялись. Съезди, посмотри, что там щас на его месте-то. – Старушка подошла к окну и откинула тюлевую занавеску. – Наших-то, барачных, и кто в округе жил, порасселили в энтих вон пятиэтажках. А кой-кто дак здесь в высотках осел, – показывая кривым пальцем, бабушка засмеялась, – как скворцы на деревья: кто на пятом, кто на девятом этаже, кто где… – она приложила ладонь к расщелинке в раме, – ох, как сквозит-то. – Шаркая ногами, вернулась на место. – Ой-ёченьки… ноженьки мои… все суставы ломает… видать, опять снег будет. Ты, ежлиф пойдёшь, дак не форси больно-то, потеплей оденься, ишь, кака ветрища на дворе!

А и правда, съездить бы надо, самой хотелось. Надежда быстро собралась, чмокнула сына.

– Бабусь, я пошла! Закрывайтесь! – крикнула она и хлопнула дверью.

* * *

Надежда была как на иголках. Во все глаза смотрела в окно автобуса, узнавала и не узнавала родные места – город строился. Мелькали новые яркие магазины, кафе и рестораны. По дорогам шныряли автомобили иностранных марок. «Скоренько, скоренько выходим, не задерживаемся! Вошедшие граждане, плотнее прижимаемся, чтобы всем места хватило! И не забудем передать на билетики!» После очередной остановки народу заметно поубавилось. Дверь захлопнулась, автобус набрал скорость. Уже далеко-далеко, у поворота, Надя вдруг увидела худенького не по сезону одетого мальчишку, лет десяти, со стаканчиком в руке. Парнишка подходил к встречным и, взмахивая свободной рукою, похоже, выклянчивал подаяние. Надя встрепенулась: «Ребёнок-то голодный, поди». «Остановите!» – закричала она. «Не положено», – ответил водитель. Автобус повернул за угол и резво помчал дальше. У Нади испортилось настроение.

– Да он всё время там околачивается, нравится побираться, хотя родители его не обижают, – поняв Надин порыв, успокоила кондукторша. – Мода у молодёжи пошла: деньги дармовые сшибать. А что с таким дальше будет, один Бог знает…

«Драмтеатр», – объявил водитель, – следующая – конечная: «Гастроном». Надя заволновалась, поспешила к выходу. Затаив дыхание, ещё раз глянула в стекло… Всё правильно! Вон на той стороне – забор, а там, за деревьями, барак, и… Генкин дом…

Они жили по соседству. Надя – в стареньком бараке-курятнике с палисадником. Геннадий – через забор, в большом добротном особняке с черёмуховым садом, жасмином и лимонами на окнах. Лимоны – гордость Генкиной мамы – педагога-биолога. У них была легковая машина «Волга» – роскошь по тем временам невероятная! И мотоцикл с коляской «Урал», на котором папа, крупный инженер Совнархоза, возил домочадцев в загородный дом.

Автобус подкатил к гастроному, качнулся, пассажиры шумно высыпали из салона. «Та-ак… на ту сторону!» Машины, как назло, отфыркиваясь, летят без передыха… одна за одной. «Ну, быстрей же… Уф, наконец-то!» Женщина перебежала дорогу. Толчком распахнула знакомые ворота… «Ишь, как тополя-то вымахали!» Щас выскочит, запрыгает Пузик! Подмигнёт единственным глазом и зальётся радостным лаем! Надя шагнула во двор и… за деревьями на месте Генкиного дома… чернел огромный котлован, огороженный жиденькой проволокой с кумачовыми тряпицами. Злой ветер с воем терзал лоскутки, рвал ветки осиротевшей черёмухи.

Надя застыла у сырой прорвы… А из глубины двора на неё смотрел выбитыми глазницами растерзанный барак-курятник. Он в дряхлом одиночестве ждал своего последнего часа… и напоминал брошенного старика. «Что же это?..» Слёзы раздирали Надину душу! «Ну… зачем?..» Она подошла к старцу, приговорённому к смерти. «Бедняжка… хороший мой» Всюду валялись стёкла, оторванные доски и кучи мусора, и над головою воробьями кружили мёртвые листья.

* * *

Расстроенная Надя стояла на краю котлована и в задумчивости смотрела вглубь… Она качала головою и всё повторяла: «Ну как же это… не хочу… Я же снова здесь… Ну просыпайтесь же, лю-юди! дорогие мои соседи-и!» Её, словно охватило оцепенение: в глазах померк белый свет, и вокруг стало пасмурно и темно. Небо схмурилось, ветер утих, пошёл частый снег. «Я здесь! Просыпайтесь…», как в бреду повторяла женщина. И вдруг… в окнах курятника… засветились огоньки! И… послышались голоса… А снег торопливо засыпал и засыпал ветхую крышу барака и оседал в чёрном котловане, будто, хотел скрыть оживающее былое. Но талая вода глотала снег. И воспоминания картинками выплывали из прошлого…

* * *

– Гена, сынок, ты – младший, мой самый любимый. – Вера Ивановна пригладила юноше волосы, поцеловала. – У меня большие надежды… – она влажно посмотрела на сына, – ведь не для того же мы с папой тебя растили, чтобы, в конце концов, женить на этой… – мать брезгливо бросила взгляд в сторону. – Ну чего ты к этой Надьке прилип, не пойму, днюешь и ночуешь там? Что в ней нашёл? Чем же она тебя так приманила? Ты сам подумай, что у них за семья? Мать умерла, оба брата сидят. Отец – пьянчужка… болтается, неизвестно где. А бабка разве усмотрит за девицей? Внучка-то – сама себе хозяйка. – Вера Ивановна покачала головой, упрашивая: – Ну какая она тебе пара, а? Сынок?

– А чего за ней усматривать? – удивился сын. – Мам, Надька – очень хорошая девчонка… ты даже не знаешь, какая она хорошая. Пойми, она…

– Ага! Уж куда мне понять! – перебила Вера Ивановна, язвительно закивала.

– Да не о том ты… – Гена замотал головой, – ну ты же толком о ней ничего не знаешь! Надька, правда, хорошая, умная, – горячился сын. – Смотри: она учится, ещё и работает! В студии поёт, сама же слышишь, какой у неё голос! Запросто может артисткой стать – в Москву поехать. И бабушка у неё – славная и очень добрая. И потом… при чём тут Надькины отец и братья? Ведь их же посадили по наговору. Скоро всё выяснится, и они выйдут.

– Ничего я не знаю, правильно ты сказал! – отрезала Вера Ивановна. – Не знаю и знать не желаю! «У-учится она»! Ну и что? Её учёба ещё ни о чём не говорит. – Женщина помолчала, потом, чеканя каждое слово, произнесла: – Из такой семьи не может выйти порядочной жены! Ну пойми же ты, наконец! – мать просверлила сына глазами, спросила полушёпотом: – По-моему, и с тобой она… не очень-то строга?..

Генка залился краской: «мма-ама…»

– Что «мама»! – зло сощурилась Вера Ивановна, – ты посмотри, какие у неё подруги, а? Одна Нюрка чего стоит! Погоди, вот родит тебе твоя ненаглядная, тогда узнаешь, почём фунт лиха! Хм, ннах-халка. Она любой ценой хочет влезть в приличную семью. – И, заканчивая разговор, Вера Ивановна, буркнула устало: – Да, в конце концов, женись хоть на ком, только не на этой…

До Генкиной армии мать ещё кой-как мирилась с любовью своего ненормального сына: «Ничего, в армию пойдёт, поумнеет. А уж эта коза… она точно не выдержит три года». Но «коза» ждала. Каждый день соседка – Нюрка-почтариха доставляла ей от солдатика-Генки ласковые письма. Некоторые Надя и подругам читала. Она изредка бегала на переговоры с любимым, высылала бандерольки со сладостями. Но, когда Геннадий приехал на побывку и, первым делом, зашёл не домой к маме, а боковой калиткой (подальше от родительских окон) прибежал с чемоданчиком прямо к Наде… и лишь утром появился дома… его мать, узнав об этом, в ярости поставила ультиматум: «Всё, сынок, выбирай: или я или она. Если ты женишься на ней, мне жить будет не для кого! В последствиях вини только себя!» Так и сказала.

– Ген, что с тобой, – на следующий день тревожно спросила Надя расстроенного друга, женским чутьём заметив сквознячок в отношениях, – что-то случилось?

– Надюха… ну всё-таки… почему мама так не любит тебя, а?.. – гадал юноша. – Она – педагог, мудрая женщина…

С тяжёлым сердцем приехал Геннадий в часть. «Почему, в самом деле, мама настроена против Надьки? Мать же не один день на свете прожила, в людях-то разбирается. Да и мне зла не желает. А вдруг… она всё же права?» Служба шла, а из Генкиной памяти не выходило резкое: «или я, или она…» Парень слал невесте тёплые письма, но стал замечать, что уже не билось так радостно сердце, когда получал от неё ответы. «Что же делать? Что делать-то?» – ломал он голову.

А тут как раз случай и подвернулся.

В казахских краях, где служил Геннадий, жила-была Люба – женщина детная, одинокая. Старше Гены лет на семь-восемь. Он был связистом в части, она – телефонисткой. Девушка давно и разными ловушками пыталась устроить судьбу. Но солдатики, «сорвавшись с крючка» и отслужив срок, быстренько уезжали домой, а Любу с собой не приглашали. Годы шли… Уже двоих детей прижила Люба, но личной жизни так ни с кем и не получалось. Опытным глазом приметила она Генку – молодого неиспорченного паренька. Его служба подходила к концу. А у Любы заканчивался очередной пустой роман. Уехал Любин последний кавалер, не взяв её с собою. Но тут уж барышня сильно не горевала – на рассусоливания времени не оставалось! Уж на этот-то раз она твёрдо решила не оплошать и прибрать парня к рукам, применив все свои женские чары, привороты да уговоры. Споткнулось Генкино сердце… От нового счастья затрепыхало! Новые чувства захватили-закрутили! И написал он невесте, как человек честный, строгое прощальное письмо-записку в пару коротеньких строчек – дескать, наши отношения продолжаться не могут, ну и прости-прощай навек. (Много воды утекло с той поры, а помнит Надежда строчки эти, как стишок). «Нич-чего не понимаю…» – Надя повертела в руках непонятную бумажку. Не поверила в Генкино предательство, заказала на почте переговоры, спросила прямо: «Ген, ты… женился что ли?..» – «Да». Девушка выронила трубку… Очнулась в больнице. Потом долго лежала дома, приходя в себя. Ей казалось, жизни – конец.

* * *

– Надюша, детка, не убивайся так, – осторожно подсела к кровати бабушкина подружка – соседка тётя Шура, – смотри, на тебе лица нет, – она поправила девушке волосы. – Да плюнь ты на него и разотри. Не стоит он того, мамкин телок, мы уж сколь раз меж собой говорили…

Оказывается, зловещий слух о Генкиной измене давно гулял по дому. Знала и бабушка, но молчала, боялась за внучку.

– Не сотворила бы худого с собой… Да и то, мне бы сбрехнуть чего маленько, хитро подготовить как-то – не смогла, – оправдывалась бабушка. А Надю уговаривала: – И правильно, выкинь его из головы! По-д- лец он, башка ему сломи!

Жалеючи подругу, Нюра с Тосей решили высказать накипевшее Генкиной матери (знали её влияние на сына):

– Всё же нехорошо вы, Вера Ивановна, обошлись с Надюшкой, – начала Нюра. – Напрасно забраковали. Ведь неплохая же девчонка, неиспорченная. Чё же вы на неё так взъелись-то?

– Ха, она – «девчонка»? – перебила её Вера Ивановна. – Ага, да ещё ты у нас «девчонка»! И, вообще, дорогуша, кто ты такая, чтобы меня воспитывать? Ты сначала вон в своих хахалях разберись, а уж потом и рот свой открывай! Тоже мне ещё нашлась… «девчонка»! Недаром говорят: «скажи, кто твой друг…»

– Да-а… вот это учительница! Прям, кувалдой по башке! – Подруги стояли как оплёванные.

Бабушка-Александровна сердцем переживала за внучку Увидев соседку во дворе, тоже выплеснула ей обиду:

– Вера Ивановна, что же вы эдак-то, а? Ведь сколь время Надька сына вашего со службы ждала! И ведь ничего дурного за ней никто не замечал, никто худого слова не говорил, – старушка укоризненно качала головой, – грешно вам было встревать. Ведь любовь у них.

– Любовь? Знаю я, какая там у них «любовь» была, – едкая улыбка скривила губы Веры Ивановны. – Пожилой человек, а слово-то какое придумали… Да привороженный он был, привороженный! Вы же его к внучке-то вашей и приворожили! Именно вы! Тоже ещё… «любо-овь»… – зло высказав упрёк и не давая Александровне опомниться, Вера Ивановна хлопнула своею калиткой.

Но, как бы то ни было, а Надя постепенно приходила в себя…

* * *

И вот Гена привёз свою зазнобу. Два малолетних довеска в придачу. Зашушукались злорадно кумушки-соседки: «Да-аа… ну эту птицу… видно по полёту… Так им, куркулям, и надо!»

Генкина мать не ожидала такого подарка от сына. Он ей не сказал ни о возрасте жены, ни, тем более, о детях. Одно утешало Веру Ивановну: «Зато не Надька!»

– Ничего, что она постарше да лицом не вышла… Ведь «не с лица же воду пить», любить Гену крепче будет. А дети… – тоже не беда, вырастим-воспитаем… как-нибудь, – рассуждала Вера Ивановна, сидя на лавочке.

– Не-ннавиж-жу!.. Такая вредина: с родителями зубатит, на Генку орёт, со жрачкой разделились. Себе шмотьё без конца покупает, а Генка до сих пор в солдатских сапогах гуляет, доармейские тряпки дотаскивает!.. – сквозь зубы жаловался друзьям на сноху старший Генкин брат.

Вскоре выяснилось, что Люба увезла детей к своим родителям, невзлюбила их Вера Ивановна: «Или я, или они…»

А Надя? Она с ужасом ожидала первую встречу с Генкой. Рано или поздно всё равно увидятся же. Как это будет?.. А встреча произошла неожиданно. – Парень, съедаемый ядовитыми репликами соседей, решил объясниться и пришёл к Наде домой.

– Здравствуйте! – весело кинул он бабушке с порога.

– Здоров, коль не шутишь, – глядя на бравого гостя поверх очков, сурово ответила бабушка, вытирая о фартук руки. – Ну?.. Признавайся, соколик, зачем пожаловал?

Генка опустил голову, улыбку, словно ветром сдуло. Он поправил старую фуражку, блином чуть сидевшую на светло-русой макушке.

– Поговорить надо… с внучкой Вашей…

– С Надюшкой, что ли? – удивилась старушка, и тут же сказала: – Некогда ей, занимается… – усмехнувшись, проворчала: – Хм… а скоро же ты забыл, как твою невестушку-то звали… – она неохотно открыла дверь в комнату, – Надя-а, принимай гостя! – и, деликатно удаляясь на кухню, бросила парню: – Иди нето… бус-сурманин…

Молодой человек осторожно вошёл, огляделся. У стены стоял шкаф с книгами, рядом – этажерка с будильником. На окне цветная шторка. Знакомая и когда-то уютная комната сегодня показалась ему маленькой и жалкой. «Конюшня какая-то…» – брезгливо подумал он. В углу за столом что-то писала в тетрадь бывшая невеста. «Не изменилась», – спокойно отметил про себя Геннадий. Надежда подняла голову… ахнула: «Генка!..» Её опалило жаром, на лице выступили багровые пятна. Руки задрожали… навернулись слёзы… Она выронила ручку. «Генка… Мой Генка пришёл… наконец-то… Милый! Родной… Сейчас кинется-обнимет: «Надька, прости, не могу без тебя!..» Девушка выскочила из-за стола, нечаянно смахнув тетрадь, шагнула навстречу… Гость вскинул ладонь: «Не надо» и остался у двери. Не мешкая и расставляя слова, заговорил, нервно оттягивая ворот тесного свитера:

– Не знаю, поймёшь ли ты меня… – Гость сделал паузу. – Понимаешь, Надя, очень важно, когда с тобой рядом человек, близкий… по духу… по профессии…

«Господи, о чём он?..» Надя присела на стул. Сердце рвалось наружу, мешало дышать. Геннадий, наконец, посмотрел на девушку.

– Понимаешь… важно, когда у тебя с этим человеком одни интересы… одна работа… Любовь… – помолчал, со значением повторил: – Да, любовь. И я хочу…

– А ну поворачивай оглобли отселя, поганка ты чёртова! – вихрем в комнату ворвалась бабушка, сверкая глазами. – Вражина!.. Чтабы ноги твоей больше тут не было, пустобрёх ты несчастный! Сколь время девку матросил, а теперь – смотри-ка, лю-ю-бовь у него объявилась! – она распахнула дверь, – вон отсюдова! Вон, я сказала!

– Пока, – рявкнул на прощанье Генка и, застревая в проёме, выскочил за порог.

Бабушка метнулась следом: «У-у, яззви тя в душу! Носит же земля таку холллеру!.. Вот я – дура набитая, и зачем только впустила!..» Надя с рёвом бросилась на кровать. «Генка… что ты наделал? Ведь ты же мой… мой… Никто не будет так любить тебя… Никто…»

Ещё долго тёмными вечерами сквозь лимонные ветки Надя с жадной завистью подсматривала чужое счастье в высоком Генкином окне с короткими занавесками. И почти всегда наблюдала одну и ту же картину: Люба стояла на низком стуле, Генка, упав на колени, целовал ей руки. Узкие Любины глазки щурились из-под смоляной чёлки от яркой лампочки. Надя казнила себя смотринами, глотая слёзы. А после выбрасывала им в почтовый ящик Генкины фотокарточки и его недавние письма, полные ласковых слов. С каждым выкинутым письмом, казалось, умирала Надькина любовь…