Kitobni o'qish: «Дурацкое имя, или Мне дали имя демона»
Часть 1 Анна

Глава 1
Анна села. Под ней с лязгом прогнулась пружинная сетка продавленной кровати — железо дёрнулось и стукнуло о раму.
Тело было не её. Угловатое, длинное не там, где надо, стянутое у горла фланелью. Она опустила взгляд на руки — тонкие, с обкусанными ногтями. Чужие.
Вчера она пила кофе в кабинете зама генерального. Минус три процента к плану, и в голове держались три варианта разговора, и все три — с цифрами. Это было вчера.
Сейчас на стене висел выцветший голубой ковёр с оленями. Часы на столе сглотнули секунду и стукнули следующую.
Анна спустила босые ноги на холодный линолеум и пошла туда, где можно получить ответ.
Трельяж в углу. Три створки, амальгама по краям тронута чёрной коррозией.
Она встала перед центральным зеркалом.
Оттуда смотрела девчонка лет семнадцати. Худощавая, тёмные глаза, почти чёрные. Волосы густые, мышиного цвета, заплетены в тугую косу. И лицо — бледное, с россыпью гнойных, подростковых прыщей на лбу, на щеках, под подбородком.
Анна прижала ладони к щекам. Девчонка в зеркале прижала ладони к щекам.
Паника поднялась к горлу — и захлебнулась. Анна поймала себя на том, что уже анализирует. Окна не пластиковые. Дверь фанерная, покрашена белой краской. В доме старуха. В теле чужой вес, чужая неуверенность, чужие руки. Итого: три неизвестных. Она ненавидела неизвестные.
Дверь скрипнула.
На пороге стояла полноватая пожилая женщина в выцветшем ситцевом халате, вязаная шаль накинута на плечи. В руках — эмалированная кружка, от которой поднимался пар.
— Встала, Селечка. Пей отвар.
Анна медленно повернулась.
— Как вы меня назвали?
— Селя. Секлетинья. Уж опять запамятовала? — Бабка нахмурила кустистые брови и поставила кружку на стол. — Чего глазищи вылупила, будто беса увидела?
— Секлетинья. — Анна проговорила это вслух, будто пробуя слово на зуб. — А в паспорте как?
— В паспорте?
— Ну да. Что там написано?
— Секлетинья и написано.
— Секлетинья? — Анна истерично хохотнула. Голос сорвался на подростковый писк.
— Вы в своем уме? Оля, Лена, Наташа — нормальных имен не нашлось? Что это за деревенская дичь?!
Бабка тяжело опустилась на стул и сложила на коленях узловатые руки. Ее взгляд внезапно утратил старческую мутность. На Анну смотрели глаза древние, темные, как колодезная вода.
— Оли да Лены для людей хороши, — произнесла бабка. — Имена сладкие, гладкие. Легко на язык ложатся. И им тоже легко.
— Кому «им»? — Анна скрестила руки на груди, пытаясь принять привычную позу начальника, но в мешковатой ночнушке это выглядело жалко. — Бабушка, нет никаких богов, демонов и домовых. А вы мне жизнь ломаете этим позорным именем. Надо мной же вся школа смеется, наверное!
— Богов нет, правда твоя, — бабка усмехнулась. — Боги померли давно, во время битвы с демонами. А вот те, кто в тенях за зеркалами скребется, никуда не делись. Они только и ждут, когда дверь приоткроется. Имя, глупая ты девка, это не для паспорта твоего советского. Это оберег. Бабка подалась вперед, и в комнате вдруг стало ощутимо холоднее. — Сладкое имя нечисть враз проглотит. А об «Секлетинью» — зубы обломает. Думаешь, ты просто так прыщами покрываешься да память теряешь? Это сила в тебе бродит. Ведунья ты. Кровь наша, тяжелая, ведьмовская. Тело твое детское эту силу еле держит, вот наружу гноем и лезет. Но как войдешь в пору — равной тебе не будет.
Анна хотела выкрикнуть что-то резкое, осадить сумасшедшую старуху. Но слова застряли в горле. Она мельком уловила движение в боковых створках трельяжа и медленно повернула голову. В центральном зеркале она видела свое нелепое, прыщавое лицо. Но в боковых створках, уходящих в бесконечный зеркальный коридор, отражения были другими. Там стояла красивая женщина с копной густых черных волос и рогами. Высокая, с прямой спиной, с глазами, полными холодного, первобытного всемогущества. И тени в углах комнаты, казалось, тянулись к ней, ластясь, как послушные псы.
Комплекс неполноценности, душивший эту девочку, внезапно показался Анне смешным. Какая разница, что думают одноклассники, если по одному твоему слову может треснуть реальность?
Бабка встала, тяжело опираясь о стол.
— Пей отвар. И в школу собирайся. Физику свою учи.
Дверь закрылась.
Анна осталась одна. Она подошла к зеркалу вплотную и тронула стекло пальцами — оно было прохладным.
Тело подростка дрожало. Это было уже неважно.
— Значит, ведунья, — сказала она отражению. — Значит, магия в советских хрущёвках. Ладно. Если в этом мире есть заклинания, я их выучу. Если это имя — мой щит, я это запомню. — Она подумала секунду. — Сначала все выясню, а потом буду действовать по обстоятельствам.
Она повернулась к столу и взяла кружку.
За спиной, в боковой створке, рогатая улыбнулась. Не сразу — сперва приподнялся уголок губ, и только тогда улыбка дошла до глаз.
И в коридоре, за дверью, там, где никого не было, кто-то сделал полшага.
Она замерла. Слушала.
— Рано обрадовалась, — донеслось из-за двери голосом бабки.
Глава 2
Секлетинья давилась отваром. Он был горьким — отдавал едким пустырником, от которого сводило челюсти. Обжигающая жидкость рухнула в желудок, гася крупную, унизительную дрожь в коленях.
Она натянула школьную форму: колючее шерстяное коричневое платье, душивший горло белый воротничок-стойку, похоронно-чёрный фартук.
Из зеркала на неё пялилась нелепая, угловатая девочка. Зрачки расширены. Но теперь Анна видела в них не подростковую слабость, а ледяной, отчаянный расчёт загнанного в угол финдиректора.
«Надо выяснить правду. Как меня сюда затащило?»
На кухне бабка молча, словно глухонемая, поставила на стол тарелку с манной кашей. Секлетинья глотала её и ощупывала взглядом комнату.
Дешёвый советский быт: гудящий, как трансформаторная будка, холодильник «ЗИЛ», старая газовая плита, улыбчивые космонавты на календаре 1986 года.
А в углу, за шкафчиком, притаилось маленькое зеркальце в деревянной раме. Оно было повёрнуто изнанкой — стеклом к стене, словно наказанное. Словно оно могло укусить.
— Бабушка... Почему зеркало... так?
Бабка не повернула головы. Её глаза смотрели на внучку.
— А ты что, и это запамятовала? Чтоб черти не пялились. Ночью — особенно. Они сквозь старую амальгаму, как черви сквозь землю, лезут.
— Какие ещё «они»!
— Тени голодные. Мир их умирает, Селя. В труху рассыпается. — Старуха ткнула сухим пальцем в окно, где мёртвыми рядами стояли одинаковые серые пятиэтажки-коробки. — Раньше, при чёрных богах, они в идолах жили — кровью подношений упивались, животным страхом, первородным грехом.
— А теперь?
— Теперь и страх невелик. Что колбасы в очереди не достанется да на партсобрании чтоб не костерили. Тошно им. Голодно до судорог.
Ложка со звоном выпала из онемевших пальцев Секлетиньи.
— И... как они едят?
— Души цедят по капле. Через ночные кошмары, через распри... через зеркала. И ходит потом человек... кукла пустая. Ни до чего ему дела нет. Врачихи в поликлиниках руками разводят: шизофрения, говорят, апатия.
— И всем плевать?! Никто не видит?!
— Видят! Да мозгов не хватает понять! — Бабка вскинула на неё тяжёлый, давящий взгляд, от которого похолодело в животе. — А мы, ведуньи, — на баррикадах последний заслон. Мать твоя сильна была. Полезла закрывать Разлом в Доме Пионеров. Затянуло её в мир теней. Теперь она Страж, только через это старое зеркало на кухне и могу её видеть. И то не всегда.
В груди Секлетиньи что-то сжалось. Чужая память взорвалась в голове вспышкой: бледное лицо молодой женщины с такими же безумными тёмными глазами, крик, звон бьющегося зеркала.
— Что за Разлом? — прохрипела она.
— Там миры трутся друг о друга. Зеркальная яма. В Доме Пионеров на Остоженке старинное зеркало висит, ещё царских времён. Смотреть в него долго нельзя, у него пространство вывернуто. То зеркало порталом в Нижний мир является.
Резкий, истеричный звонок в дверь ударил по нервам.
На пороге трясся соседский Колька. Десять лет, а лицо серое, болезненное. Под глазами — чёрные круги.
— Баб-Варя... мамке плохо... в голос воет...
«Значит, бабку Варей зовут. Запомнить. И не сойти бы с ума от того, что я сейчас узнала».
Старуха тяжело сдёрнула фартук.
— Бегу. А ты в школу иди, Селя. И запомни, ради всего святого: не смей трогать нити. Рано тебе, ещё в силу не вошла!
Школа не радовала. Физика и математика отскакивали от взрослого разума Анны пустым звуком. Она силилась вспомнить школьную программу — но это было полбеды.
Одноклассники вели себя как шакалы.
— Селька-прыщавая! — шипели сзади.
— Травами смердит, как ведьма подзаборная!
— Рожа — сплошной кратер!
Секлетинья шла сквозь этот рой, до боли стискивая учебники. Взрослая Анна хотела послать всех. Маленькая Селя внутри захлёбывалась слезами. Просыпалась третья ипостась. Ведунья.
Пространство колыхнулось. Секлетинья заморгала, чувствуя тошноту: от самых злобных, брызжущих ядом одноклассников тянулись пульсирующие серые нити. Как паутина. К зеркалам в туалетах, к отражениям в окнах. Тени там, по ту сторону, жадно присасывались, впитывая злобу, и оставляли вместо добрых детей тупые оболочки.
На литературе, под монотонный бубнёж учительницы, она скосила глаза на окно.
И едва не закричала.
В отражении окна стояла она. Женщина из зеркала. Высокая, мертвенно-бледная, с чёрными глазами и рогами. А вокруг неё по стенам, по потолку отражённого класса ползали, извивались, корчились тени. Они тянулись нитями к шеям сидящих учеников.
«Они здесь. Они прямо тут. И никто не видит».
Секлетинью затрясло так, что парта заходила ходуном.
— Игнатьева, успокойся, — строго посмотрела на неё учительница.
«Значит, Секлетинья Игнатьева. Запомним».
Анна обхватила себя руками, пытаясь унять дрожь.
— Игнатьева, раз уж ты сегодня такая... деятельная, — Марья Петровна чуть постучала указкой по журналу, будто отбивая ритм, который должен был вернуть Секлетинью к реальности, — сходи в библиотеку. Возьми «Легенды и предания русского Севера». У нас на следующей неделе внеклассное чтение: будем разбирать мотивы испытания и преодоления.
После уроков она поехала домой, не забыв про библиотеку.
Массивный дворец, бывшая дворянская усадьба, отданная под Дом Пионеров, встретил её высокими ступенями.
«Легенды подождут».
Она свернула в отдел «история края». Выдрала из подшивки «Ленинского знамени» за 1975 год нужную страницу.
«Трагедия в Доме Пионеров. При невыясненных обстоятельствах погибла Капитолина Игнатьева (28 лет). Свидетели утверждают, что она провалилась в зеркало. Тело исчезло...»
На фото — разбитое зеркало и милиция.
Секлетинья выхватила из припрятанного в портфеле конверта старое фото. На обороте надпись: «Я и Селечка». Она вгляделась в фон снимка и подавила крик.
В зеркале за спиной матери отражалась не комната. Там зиял тёмный коридор. И в самой его глубине стоял женский силуэт.
Она вытащила из кармана подаренное бабкой зеркальце — защиту от теней. Руки не слушались. Она приложила его к фотографии.
Реальность с мерзким чавканьем сдвинулась. Отражение фотографии всосалось в зеркальце. Из маленького зеркальца ударил могильный холод.
Секлетинья чуть не отшвырнула его, но пальцы свело судорогой. В мутной глубине стекла зашевелилась тьма.
— Секлетинья... — чавкнул в голове голос. Он звучал эхом. — Ты нашла осколки? Собери все семь.
— Кто ты?!
— Страж... Помоги затянуть Разлом — только так ты сможешь спастись.
— С чего бы мне верить голосу из зеркала?!
Она оторвала фотографию от зеркала и захлопнула его.
Дыхание со свистом вырывалось из лёгких, но мозг Анны, закалённый антикризисными программами двадцать первого века, начал работать.
«Закрыть эту дьявольщину. Что мне нужно: освоить бабкину магию. Интересно, Страж из зазеркалья правду сказал? И как закрыть этот Разлом. Где искать осколки?»
Она вылетела в вестибюль и врезалась в Губина. Здоровенный, краснощёкий одноклассник, громче всех ржавший над ней утром, только покачнулся.
— О, Селька-ведьма! — оскалился он. — Порчу наводила?
Секлетинья глянула в тонированное стекло двери за его спиной. От Сергея тянулась серая паутинка. Три тонких пульсирующих нити уходили прямо в тёмное дверное стекло.
Она улыбнулась. Губы растянулись в неестественной для ребёнка ухмылке взрослой стервы.
— Да, Серёженька. Порчу. Приглядись к своим глазкам. Они же у тебя... как у дохлой собаки.
Она шагнула мимо, оставив его стоять с отвисшей челюстью. Губин испуганно дёрнулся. И в этот момент Секлетинья, повинуясь безумному инстинкту, протянула руку и схватила серые нити.
Пространство разорвалось. Словно оголённый высоковольтный провод вогнали прямо через ладонь в её мозг. Тело выгнулось дугой в неестественной судороге, изо рта вырвался нечеловеческий хрип. Она рухнула на мраморный пол, забившись в припадке.
Библиотекарша с визгом выронила каталожные карточки. Сергей, бледный как полотно, пятился к стене и истерично визжал:
— Это не я! Она сама! Она сама упала!
Последнее, что она слышала, — вой скорой.
Её швырнули на жёсткие носилки в пропахший бензином УАЗ-«буханку». Машину трясло на ухабах, отбивая внутренности. Сквозь пелену беспамятства Секлетинья чувствовала, как грубые, пахнущие дешёвым табаком руки фельдшера раздирают ей веки. В нос ударила обжигающая, доводящая до слёз вонь нашатыря.
— Давай, девка, дыши! Не вздумай мне тут! — рычал голос.
Потом — слепящий свет ламп приёмного покоя. Запах хлорки и карболки. Её бесцеремонно раздели. Ледяной стетоскоп впился в грудь.
Клацнул металл — из кипящего стерилизатора достали толстенный многоразовый стеклянный шприц с тупой иглой.
— Ампулу, живо! Кордиамин! — лаяла дежурная врачиха.
В плечо вонзилась боль, словно туда вбили гвоздь. К груди, оттягивая кожу, присосались влажные, холодные груши аппарата ЭКГ.
Секлетинья не могла пошевелиться. Она была заперта в парализованном теле — а краем глаза видела, как в глазурованной плитке процедурной копошатся тени. Они смотрели на её мучения и скалились.
Ничего не помогало. Давление падало. Врачиха, матерясь, с силой хлестала её по щекам.
— Очнись, дура! Давай!
Секлетинья провалилась в темноту.
Глава 3
Память обрушилась на неё прямо там, на жёсткой каталке. Мозг, не выдержав перегрузки от слияния двух сознаний, судорожно вышвырнул Анну в её собственное прошлое. В тот день, когда это случилось.
— Вы не топ-менеджеры. Вы — идиоты! — голос Анны, финансового директора холдинга, звенел сталью, отражаясь от панорамных окон башни «Москва-Сити».
Она швырнула на стол из чёрного стекла тяжёлую папку с квартальным отчётом. Папка скользнула по полированной поверхности, едва не сбив стакан с водой. За длинным столом сидели шестеро взрослых, солидных мужчин в костюмах от «Brioni», и все они сейчас вжимали головы в плечи, как нашкодившие школьники.
— Дефицит бюджета в пятнадцать процентов? Вы чем думали, когда подписывали эти сметы? Жопой?! — Анна нависла над столом. В свои тридцать пять она была акулой: безупречная стрижка, хищный прищур, ледяной контроль над каждой цифрой. — Если до завтрашнего утра я не увижу антикризисный план, вы все вылетите отсюда с волчьими билетами. Вон из переговорной!
Она смотрела, как они торопливо собирают бумаги. — Жалкие тупицы.
Вечер стёр корпоративную жёсткость, но не сбросил напряжение. Кабинет Игоря, первого заместителя гендиректора, тонул в полумраке. Пахло дорогим коньяком, кожей диванов и тяжёлым парфюмом.
Игорь был единственным, кто не боялся её. Единственным, кто мог выдержать её темп.
Их близость всегда походила на схватку двух хищников — жёсткую, жадную, без лишней романтической патоки. В этот раз он впечатал её в тяжёлые дубовые двери кабинета, сминая дорогой шёлк блузки. Анна выгнулась, впиваясь ногтями в его плечи, жадно ловя ртом воздух. Она стонала, кусая губы, чувствуя, как под кожей пульсирует горячая, живая кровь. В эти минуты она была на пике своего могущества — сильная, желанная.
Через полчаса они, уставшие и опустошённые, сидели в креслах друг напротив друга. Анна, накинув пиджак Игоря прямо на голое тело, крутила в пальцах тяжёлый хрустальный стакан с остатками виски. На столе светились графики на экране макбука.
— Если мы сольём эти активы сейчас, потеряем долю рынка, — хрипловато произнёс Игорь, закуривая.
— Мы не сольём. Мы их поглотим, — Анна усмехнулась, чувствуя приятную ломоту в мышцах.
Раздался тихий стук. Дверь приоткрылась, и в кабинет бесшумно скользнула секретарша Леночка. Идеальная, вышколенная девочка.
— Игорь Николаевич, Анна Сергеевна... Ваш кофе, как просили.
Леночка поставила на стол поднос. Анна потянулась к чашке с двойным эспрессо. И вдруг замерла.
Она посмотрела на секретаршу. Леночка хлопала накрашенными ресницами.
— Вам нехорошо, Анна Сергеевна? — голос секретарши прозвучал как-то двояко. С эхом на периферии слуха.
Анна опустила взгляд. На поверхности чёрного, как смола, кофе дрожало отражение. Но это было не её лицо. Из чашки на неё смотрела девочка с косичками.
Анна хотела закричать: «Игорь, смотри!», но горло вдруг сдавило стальным обручем. Сердце, только что бившееся ровно и сильно, совершило дикий, рваный кувырок и остановилось.
Чашка выскользнула из ослабевших пальцев. Кипяток плеснул на голые ноги, но она не почувствовала боли.
Реальность треснула с оглушительным звуком бьющегося зеркала.
Огромный, роскошный кабинет, испуганное лицо Игоря, огни ночной Москвы — всё это свернулось в воронку и всосалось в одну крошечную чёрную точку.
Анну швырнуло во тьму.
Она застонала и открыла глаза.
Вместо дорогого виски воняло пустырником.
Она снова была Селей. Жалкой, прыщавой девочкой на каталке в советской больнице, а над ней нависала бабка Варя.
— Вернулась, — мрачно констатировала старуха, пряча флакон в карман кофты. — Я же говорила: не тяни руки к нитям, дура сопливая.
Секлетинья зажмурилась и истерично завыла, понимая весь ужас произошедшего. Тот мир, её идеальный, сытый мир, был недоступен. Её вышвырнуло назад. Сердечный приступ? Это сделала эта девчонка? Но зачем.
Глава 4
Дверь с грохотом распахнулась. В процедурную вошли врачи.
— А ну пошли вон, коновалы! — рявкнула бабка так, что зазвенели мензурки в шкафах.
Секлетинья захрипела, выплёвывая остатки отвара. Лёгкие с болью развернулись, втягивая больничный воздух. Отражения теней в глянцевых квадратиках плитки испуганно метнулись в углы.
— Ладно, оклемаешься — иди домой. Они тебе всё равно не помогут, — бабка мотнула головой в сторону врачей.
***
Ночь прошла на больничной койке.
Утром Секлетинья шла домой через пустынный двор, где ржавые качели скрипели на ветру. Мысли крутились в голове, как шестерёнки.
«Если тени питаются человеческими эмоциями… особенно сильными, особенно чёрными…»
Она остановилась, глядя на темнеющее предгрозовое небо. Анна помнила девяностые — они жили бедно. Она сама родилась в 1990 году.
Воспоминания всплывали обрывками: что-то помнила сама, что-то рассказывали родители.
«Взрывы и перестрелки на окраинах. Бабушки, продающие последние семейные иконы за пачку макарон. Работы нет. В стране кризис».
Конечно, это было детство. Но оно было голодным, безрадостным — именно поэтому Анна так добивалась повышения. Страх, отчаяние, жадность гнали её вверх по карьерной лестнице.
Секлетинья прислонилась к холодной стене подъезда. Ладони стали влажными.
«Если они питаются этим… девяностые для них будут невероятным пиршеством».
Она закрыла глаза, пытаясь выстроить хронологию. Бабка Варя говорила, что мир теней сейчас умирает от голода. Затишье, мол.
«А с чего бы? Соседи, коллеги, родственники — любой может написать донос. "Антисоветчина" — это статья. Хотя сейчас уже восемьдесят шестой, и "чёрного воронка" перестали бояться. Бабка права: самое страшное теперь — статья за тунеядство да партсобрание, если попал на карандаш начальству. Инакомыслящих лечат карательной психиатрией. Или уже не лечат. Ладно. Надо всё обдумать».
Мысли выстраивались в логическую цепочку.
«А что впереди? Перестройка. Распад страны. Страх перед будущим. Преступность. Нищета. Тени окрепнут — да что там, расцветут. И как не хочется переживать этот ад девяностых заново».
Она медленно поднялась по лестнице. Каждая ступенька казалась тяжелее предыдущей.
На площадке третьего этажа Секлетинья остановилась.
«Моё попадание сюда — в восемьдесят шестой. Перестройка уже объявлена. Что, если меня перенесли не случайно?»
Она прикоснулась к холодной металлической ручке.
«Меня перенесла эта девочка? А где тогда она сама?»
Это была самая страшная мысль. Секлетинья замерла.
«Что, если я — это Секлетинья из параллельного мира?»
Она вспомнила голос из зеркальца. «Помоги затянуть Разлом — только так ты сможешь спастись».
Она вошла в квартиру. Бабка сидела на кухне, чистила картошку.
— Вернулась, Селечка? А чего лицо белое, как мел?
— Бабушка, — Секлетинья села за стол. — Скажи, что будет, если тени насытятся душами? Если они получат столько эмоций, что станут очень сильными?
Нож замер в руке старухи.
— Откуда такие мысли?
— Просто интересно.
Бабка положила нож, вытерла руки о фартук.
— Если насытятся… станут как демоны. Смогут не по капле высасывать, а забирать души целиком. Теней в наш мир демоны посылают. Сами демоны по земле разгуливать не могут — у них свой мир, Нижний. А тени — могут. Они утаскивают души в Нижний мир. А могут вселиться в человека и действовать по указке демонов.
— А что… что может дать им такую пищу?
Бабка посмотрела на внучку долгим, тяжёлым взглядом.
— Война. Голод. Чума. Великая катастрофа. То, что выбьет из людей всю надежду.
«Как девяностые, — подумала Секлетинья».
— Бабушка, а может кто-то из них — из теней — специально пытаться вызвать такую катастрофу?
Комната погрузилась в тишину. Только тиканье часов на стене.
— Думаю, может, — наконец сказала старуха. — Есть легенда о Голодном. Тень, которая вознамерилась править на Земле. Говорят, он в Гитлера смог вселиться.
По спине Секлетиньи пробежали мурашки.
«Неужели Горбачёв тоже?»
— Бабушка, а если бы кто-то знал будущее? Знал, что такая катастрофа может случиться? Можно ли её предотвратить?
Бабка встала, подошла к окну. Смотрела на тёмный двор.
— Будущее не высечено в камне, Селя. Оно как река — много русел. Но есть ключевые точки. Места, где река может повернуть туда или сюда. И если в такой точке что-то изменить… всё может пойти иначе.
Она повернулась к внучке. Глаза старухи были серьёзными, почти испуганными.
— Ты что-то знаешь. Говори, Селя.
Секлетинья глубоко вдохнула.
«Сказать правду, что я из будущего? Что знаю о грядущем коллапсе? Нет. Сначала нужно понять, кто я здесь. И зачем».
— Просто думаю, — сказала она. — Если тени такие голодные, может, они сами попытаются устроить катастрофу?
Старуха медленно кивнула.
— Умная ты стала, внучка. Очень умная.
Она подошла к шкафу, достала старую деревянную шкатулку, открыла. Внутри лежали странные предметы: старинный ключ, несколько камней с вырезанными рунами.
— Надо учить тебя по-настоящему. Не просто отвары варить, а видеть.
Секлетинья смотрела на шкатулку, на серьёзное лицо бабки.
«Значит, я права. Девяностые — это их план. И моё попадание сюда не случайно».
Анна вспомнила последнее воспоминание. Вечер в офисе. Кружка кофе.
«Меня сознательно забрали и поместили в тело ведуньи. В восемьдесят шестой. Чтобы я предотвратила катастрофу? Чтобы я… что-то исправила?»
Последняя мысль была самой пугающей.
— Бабушка, когда умерла мама, она что-то оставила? Записи? Дневники?
Бабка замерла.
— Почему спрашиваешь?
— Просто хочу знать о ней больше. О том, что она пыталась сделать.
Старуха медленно кивнула.
— Оставила. Говорила: «Отдам Селечке, когда придёт время». Может, время пришло.
Она вынула из шкатулки витой ключ на цепочке.
— В подвале старый сундук. Завтра покажу.
Секлетинья взяла ключ. Повертела в руках — старинный какой.
Она посмотрела на своё отражение в тёмном окне. Девчонка с прыщами. Но внутри взрослая женщина, знающая о крахе, который ещё не случился.
Селя улыбнулась отражению. Горько, иронично.
«От финансового директора до спасителя мира. Карьерный рост, ничего не скажешь».
Но в глубине глаз горела решимость. Та самая, что когда-то выводила компании из кризиса.
Она сжала ключ в кулаке.
«Посмотрим, кто кого».
Глава 5
Ночь тянулась мучительно долго. Каждый скрип половиц, каждый шорох за стеной заставлял её просыпаться. Она лежала, уставившись в беленый потолок.
Ворочаясь, вспомнила бабкины слова: «Имя — оберег. Об него зубы у чертей обломаются». Секлетинья. Странное, режущее слух. Не славянское, не русское. Откуда оно?
Утром её разбудил солнечный луч, пробившийся сквозь занавески с выцветшими ромашками. Воскресенье. В школу не надо — редкая передышка в этом кошмаре.
Она встала, босые ноги коснулись холодного линолеума. На кухне уже стучали кастрюли — бабка готовила завтрак. Секлетинья прошла в ванную: крошечная комнатка с керамической раковиной и унитазом с высоким бачком и цепочкой.
На полочке стояла жестяная коробка с зубным порошком «Мятный». Она открыла её — белый порошок с резким запахом. Намочила щётку с жёсткой щетиной, насыпала порошок и начала чистить зубы. Вкус был отвратительный — меловой, с привкусом мяты.
«Где только его взяла, продаётся же паста зубная. Хотя, наверное, из антресолей достала — там полно запасов: порошка стирального, мыла хозяйственного. Запасливая бабка».
Она подняла глаза к зеркалу над раковиной. Маленькое, в зелёной пластиковой рамке. И замерла.
Лицо изменилось. Прыщи, ещё вчера покрывавшие лоб и щёки алыми, воспалёнными островками, почти исчезли, оставив лишь лёгкую розоватость. Кожа стала чище, ровнее. А глаза, вчера полные паники, смотрели на неё с холодной, взрослой сосредоточенностью.
«Неужели моя настоящая сила просыпается».
Она наклонилась ближе, всматриваясь. Девчонка с угловатыми чертами лица.
«Выпускной класс, а выгляжу, как ребёнок».
Она сплюнула пену в раковину, умылась холодной водой из-под крана. Вытерлась жёстким полотенцем с вышитым петушком.
— Селя! Каша стынет! — донеслось из кухни.
Секлетинья вздохнула. Есть эту манную кашу — чуть сладковатую, с нерастаявшим кусочком маргарина — совсем не хотелось.
Хотелось скорее спуститься в подвал, открыть сундук, понять, что делать дальше.
Но бабка не терпела непослушания.
— В военное время бы тебя, — сказала она, глядя, как внучка кривится над тарелкой, — тогда бы знала цену хлебу.
Секлетинья села за стол.
Бабка уже наливала себе чай из заварочного чайника — в толстый стакан, стоящий в старинном подстаканнике. На столе — тарелка с кашей, кусок чёрного хлеба и маленькая розетка с вареньем из крыжовника.
— Ешь, — бросила бабка, не глядя.
Она зачерпнула кашу, поднесла ко рту. Вкус…
Вспомнилась жизнь в Москве-Сити. Ужины в дорогих ресторанах: свежевыжатые соки, авокадо-тосты, яйца бенедикт. На завтрак — ароматный кофе на вынос и сэндвич, заказанный через доставку. Она почти не готовила. Зачем, когда есть «Яндекс Еда» и десятки сервисов, которые привезут всё что угодно за тридцать минут?
Здесь такого не было. Никакой доставки. Хочешь вкусно есть — готовь сама. Или, в её случае, ешь то, что приготовила бабка.
«Может, и хорошо, готовить научусь», — подумала она, проглатывая очередную ложку.
Она посмотрела в окно. Во двор вышли дети — играли в «казаки-разбойники», кричали, смеялись. На лавочке сидели бабушки в платочках, обсуждали что-то, качая головами. Обычная советская воскресная картина.
«Перестройка уже объявлена, — вспомнила она вчерашнюю газету. — В апреле этого года на XXVII съезде КПСС Горбачёв говорил об ускорении социально-экономического развития. Но люди пока не чувствуют перемен. Всё то же: дефицит, очереди, блат».
Она положила ложку.
— Бабушка, а что ты думаешь о перестройке?
Бабка подняла удивлённые глаза.
— Ты чего это? В школе на политинформации слушала, что ли?
— Просто интересно.
Бабка хмыкнула, отпила чаю.
— Говорят, менять всё надо. Застой, мол. А по-моему, менять-то нечего. Жили и живём. Хлеб есть, крыша над головой. А что за колбасой в очереди постоять надо — так мы и не такое видали.
— Я знаю, в войну был голод, — перебила Секлетинья. — Но нельзя же стоять на месте. Мир меняется. Надо переходить на рыночные отношения.
Она произнесла это — «рыночные отношения» — и сама удивилась. Откуда они взялись? Из прошлой жизни, конечно. Из учебников по экономике, из бизнес-планов, из разговоров с инвесторами.
Бабка смотрела на неё, как на ненормальную.
— Какие ещё рыночные отношения? Рынок — это спекулянты. Барыги, которые наживаются на народе.
Секлетинья вздохнула. Объяснять бабке преимущества рыночной экономики было бесполезно. Да и не нужно. У неё были другие задачи.
— Ладно, — сказала она. — Можно я в подвал спущусь? Хочу посмотреть, что там в сундуке.
Бабка помолчала, потом кивнула.
Они спустились в подвал. Фонарь выхватывал из тьмы груды хлама: сломанные ящики, банки с соленьями под ржавыми крышками, свёрнутые половики.
В дальнем углу, под грубой мешковиной, стоял сундук. Дубовый, с коваными железными полосами, почерневшими от времени. Замок странной формы — не привычная скважина, а набор вращающихся дисков с рунами.
— Мать твоя заколдовала, — прошептала бабка, протягивая нож. — Только кровь ведуньи откроет.
Секлетинья без колебаний провела лезвием по ладони. Капля тёмной крови упала на замок. Металл впитал кровь, руны вспыхнули красным и повернулись сами собой с щелчком, открывая замочную скважину. Секлетинья вставила ключ и повернула на два оборота.
Крышка откинулась с протяжным скрипом.
Внутри лежали: толстая тетрадь в кожаном переплёте — дневник матери; несколько запечатанных конвертов с датами; странный предмет, похожий на компас, но без стрелок; набор старинных фотографий в рамах из чёрного дерева; небольшая шкатулка из обсидиана, холодная на ощупь.
Секлетинья взяла дневник. Страницы исписаны аккуратным почерком. Она открыла первую запись:
«15 марта 1964 года. Мне исполнилось 16. Сегодня мать рассказала правду. Мы — ведьмы».
Она листала дальше, глаза бегали по строчкам:
«10 июня 1969 года. Беременна. Мать говорит, что ребёнок будет особенный. Сильнее всех нас. Рожу девочку, назову Секлетинья. Имя из старого манускрипта. Чтобы нечисть не смогла навредить».
Секлетинья замерла.
«Значит, имя выбрала мать. И оно — из старого манускрипта. Какого?»
Она взяла компас. Прикоснулась пальцем к холодному стеклу — не реагирует. Приложила порезанную ладошку, испачкала кровью.
«Так и столбняк недолго заработать».
Стрелка проявилась, дрогнула и медленно повернулась, указывая не на север, а вглубь подвала, на стену.
— Что это? — спросила она.
— Ловец отражений, — сказала бабка. — Показывает место, где сильнее всего мы связаны с Нижним миром. Где тонко.
Стрелка дрожала, упрямо указывая на одну точку. Секлетинья подошла к стене. Штукатурка старая, местами осыпавшаяся. Она провела рукой по поверхности. Повеяло холодом.
Она стала отковыривать штукатурку. Из-под неё показалась деревянная ниша, а в ней — ещё один потайной отсек.
Внутри лежал свёрток в чёрной ткани. Секлетинья развернула его.
Это был большой осколок зеркала. Стекло мутное, и в глубине виднелся чёрный коридор.
— Первый осколок, — прошептала бабка. — Я спрятала, когда соберём все, закроем Разлом.
Секлетинья взяла осколок. Холодный, словно живой. В глубине что-то шевельнулось. Она поднесла его к глазам и увидела Дом Пионеров. На ступенях стоит мать. Рядом — шесть женщин. Они что-то говорят, жестикулируют. Потом мать оборачивается и смотрит прямо на Секлетинью сквозь время и стекло. Губы шевелятся:
«Собери все семь. Закрой Разлом».
Картина исчезла. Секлетинья отшатнулась, едва не выронив осколок.
— Что ты видела? — спросила бабка.
— Мать. И других. Это сестры Ковена?
Бабка кивнула, лицо стало ещё суровее.
— Семь ведьм. Каждая из нас хранит по осколку. Твоя мать была первой в Ковене — да что говорить, молодые ведьмы завсегда сильнее. После её… ухода я вернулась в Ковен. Осколки разбрелись. Спрятались. А Разлом остался открыт.
— Значит, мне нужно найти остальные шесть. И других ведьм Ковена. Если они ещё живы.
— Живы ли… — бабка покачала головой. — Может, померли, давно я их не видела. Или сошли с ума. Или… перешли на другую сторону.
— На сторону теней?
Секлетинья завернула осколок обратно в ткань. Мысли работали с бешеной скоростью.
Она открыла дневник матери на последних страницах. Там была карта. Нарисованная от руки схема города с отметками. Семь точек, образующих дорогу к Дому Пионеров.
Рядом с каждой точкой — имя. Список Ковена.
Руководитель кружка по вязанию Дома Пионеров — Капитолина, «мать». Метрополь, кочегар — Аграфена, живёт напротив.
Дом-корабль, Земляной вал, квартира на первом этаже — Феврония.
Белые палаты, Пречистенка, экскурсовод — Матрёна, живёт на Котельническом переулке.
Усадьба Поливанова, Денежный переулок, смотритель — Ульяна, живёт во флигеле.
Даниловский рынок, Мытная, 74, продавщица цветов — Дарья. Новогиреево, окраина — Степанида.
Последнее имя было зачёркнуто. Рядом пометка: «Предательница».
— Кто эта седьмая? — спросила Секлетинья.
Бабка вздрогнула.
— Предательница. На сторону Тьмы переметнулась. Это я её имя вычеркнула.
Глава 6
Бабка Варя грузно рухнула на старый сундук, и трухлявое дерево под ней жалобно скрипнуло. Её костлявые пальцы перебирали носовой платок, а глаза блестели от непролитых слёз.
— Семь древних родов ещё при царях жили! Ковен Отражённых! Мы же переходы хранили! Хранили, понимаешь?! Чтобы черти эти проклятые не вырвались сюда из-за идиотов, что духов вызывали — из любопытства, из тоски! Помешались все на оккультизме, окаянные, чтоб им пусто было!
Она зашлась в сухом кашле, судорожно глотая воздух, словно задыхалась от одного только воспоминания.
— Главное Зеркало стояло на Остоженке, 37, в нашей усадьбе! Не стены в нём отражались! Не люстры наши! Пограничье там было!
Секлетинья села рядом на корточки, вцепившись пальцами в колени.
— Восемнадцатый год! Кровь, смерть, красные пошли — революция, брат на брата! А Зеркало-то куда деть?! Оно заякорено было, намертво, в самом Разломе! Не комод, не картина — в сторону не отставишь! Мы от страха «Слепые Очи» на него кинули… древняя, страшная магия! Взгляд с неё соскальзывает, мысли путаются, память теряется! Никто его не трогал! Стояло в актовом зале, а эти… комиссары, крысы райкомовские, шарахались от него, сами не зная почему! Аж до костей их пробирало! А после войны усадьбу под Дворец пионеров отдали! Дети там бегали, а оно стояло, ждало!
Бабка всхлипнула и впилась взглядом в Секлетинью.
— И дождалось! В семьдесят пятом парторг, дура старая, юбилей там закатила! С размахом! Твой отец, Лёша, и Капа там были — он же инженер перспективный! Да и Ковен весь собрался! Гирлянды бумажные, портреты вождей, патефон этот проклятый надрывается! Водка рекой, холодец да закуска разная.
Она перевела дух.
— А потом — как с цепи сорвались! Мордобой устроили! Кто-то не так глянул, кто-то Капу по заду хлопнул! Бутылка в стену — вдребезги! Ор, мат, стекло летит! Вот Лёшку розочкой прямо в живот и пырнули! Он рухнул, а кровь, густая… поползла по паркету! Прямо к стене! А там Зеркало под кумачом: «Слава КПСС!». Слава, мать их!
Варя схватила себя за волосы, раскачиваясь всё сильнее.
— Капа как завыла! Все драться бросили, ироды. Кинулась к нему, да куда там… Лёшка уже мёртвый лежал, глаза стеклянные, в потолок пялятся! И тут… в этой свалке… кто-то подсвечником швырнул! Прямо в Зеркало! Трещина с хрустом пошла, на семь кусков весь праздник разорвала! И кровь Лёшкина, она до рамы доползла! И в трещины всосалась!
Варя затряслась, рот рукой прикрыла. Всхлипнула и продолжила.
— Зеркало вздохнуло! Осколки поползли! Тьма попёрла! Как чернила, будто потекли! Холод такой ударил, что алкаши эти вмиг протрезвели! Капа от трупа голову подняла и как заорёт: «Вон все! Бегите! Сейчас же!» Толпа друг друга давить начала, в двери ломиться! А нам кричит: «Закройте! Закройте Разлом, Отражённые!» Мы «Запечатывание» читать давай! То, что тысячу лет бабки наши хранили! Орали заклинание, глотки рвали! А сил… не хватило сил!
Слёзы градом катились по морщинистому лицу старухи.
— Тьма не отступила! Она щупальца вытянула, кровь почуяла — и к Капе! Прямо за ногу её хвать! Она только и успела крикнуть: «Нет!» Рвётся, бьётся, а они её как плющ оплели! И Зеркало её тащит к себе!
— И вы стояли?! — сорвалась Секлетинья, вскакивая на ноги. — Просто стояли и пялились?! Не спасали её?!
— Да помогали мы! Помогали, тянули! Но тьма-то сильнее! Приняло её Зеркало! Я только силуэт её в глубине видела — руки тянет, волосы во все стороны! А потом — хлоп! И сомкнулась бездна! Пропали щупальца! Стоит старая рама без амальгамы! А в ней застыл этот зал… А там тень её бродит. Страж! Разлом закрыть не смогла — собой его и заткнула!
Бабка Варя судорожно выдохнула, её колотила мелкая дрожь.
— Вот так и осталась ты одна! Лёшку зарезали! Капу в пограничье утянуло!
Секлетинья замотала головой.
— Я сирота? — выдавила она из себя.
— А ты как думала?! У ведьм мужья долго не живут! Заведено так! Жертва это! Жертву они приносят за силу нашу!
— А отец… — Секлетинья бросилась к старухе, вцепившись в её плечи. — Он знал?! Знал, когда женился?!
Варя отмахнулась от неё, как от прокажённой.
— Да кто ж ему скажет, милая моя?! Кто?! Кто нас, проклятых ведающих, замуж-то возьмёт, если правду вывалишь?! А род-то продолжать надо! Мир без присмотра не бросишь! Вот Капа и выскочила за хорошего! За доброго! Любила его до одури! Всё надеялась, что пронесёт, что судьба обойдёт! А не обошла! Никого не обходит! Доля наша такая, проклятая!
Она замолчала, таращась в тёмный угол, словно тени снова ползли оттуда.
— Сгинула она в зеркале! Не умерла, нет! Стоит там, на самом краю, и тьму эту поганую на цепи держит! А ты теперь последняя! Последняя Отражённая осталась в нашей семье! И Зеркало ждёт! А осколки эти… мы же их спрятали! Да только Стеша, идиотка жадная, с оккультистом снюхалась! Продала один осколок! И что?! Счастье ей эти деньги принесли?! Мужик тот сдох, силёнок не хватило с тьмой тягаться! Все сдохнут, кто с тьмой свяжется!
— А как же мы тогда седьмой осколок найдём?
— В этом и проблема... Не знаю я, где он сейчас и у кого. А шестью осколками Разлом не закрыть.
Глава 7
Секлетинья поднялась из подвала, прижимая дневник к груди, как последнюю надежду на возвращение.
Она выскочила на улицу, и солнце ударило по глазам — тёплое, майское. Двор был почти пуст. Только бабка с авоськой тащилась к магазину, да сосед Колька гонял мяч, врезая по нему так, что пыль столбом.
— Так, — сказала она себе вслух, листая страницы. — Значит надо собрать осколки. У кого осколки?
Дневник пестрел именами, адресами, датами. Мать записывала всё — будто чувствовала беду.
— Господи, — выдохнула Секлетинья. — Да тут пол-Москвы обежать надо. Интернета нет. Телефона нет. Денег — кот наплакал. А время идёт. Пока девяностые не настали, пока тени не окрепли…
Она зажмурилась, взяла себя в руки и рванула на троллейбус.
Дом Пионеров.
Первый адрес — ближе всего. Секлетинья влетела внутрь, чуть не сбив вахтёршу с красной повязкой на рукаве.
— Девушка, вы куда? Библиотека закрыта!
— Мне по срочному делу!
Секлетинья уже не слушала. Она бежала по коридору, мимо стендов «Пионеры-герои» и «Наша Родина — СССР», мимо класса с шахматными досками, мимо кабинета с табличкой «Юный техник».
Она зашла в актовый зал, подошла к старинному зеркалу в раме — но без амальгамы. Темнота потянула холодом, и она отшатнулась машинально.
Потом подошла, развернула свёрток и приложила осколок к верхней части — он втянулся и встал на место. Отлично, осталось найти ещё шесть.
***
Глубоко под землёй, где даже корни московских деревьев не достают, где вместо почвы — спекшаяся плоть вековых страданий, раскинулся Нижний мир.
Не ад в библейском понимании — не сковороды и черти с вилами. Нет. Это мир-отражение. Мир, построенный по образу человеческому, но вывернутый наизнанку. Те же города, те же дома, те же мостовые — но всё из чёрного камня, застывшей лавы. Вместо неба — свод, покрытый серым туманом. Вместо солнца — факелы. Тысячи, десятки тысяч факелов, горящих кроваво-красным пламенем. Они освещали улицы, дома, площади. Они давали свет, но не давали тепла.
По улицам сновали тени — слуги, рабы, солдаты. Бесплотные, серые, с пустыми глазницами. Они не разговаривали — они шипели, шуршали, перетекали из формы в форму. Они носили подносы с яствами, тащили обработанные камни, зажигали новые факелы. Они были везде — как муравьи, как рабочие пчёлы в этом огромном улье тьмы.
В центре этого мира, на площади Зеркал, возвышался Главный дворец. Семь башен, семь шпилей, семь залов. Каждая башня — в честь одной из сестёр-демониц, что правили этим миром. Но одна башня стояла пустой. Таринья вышла из игры.
***
В главном зале, под сводами, украшенными черепами животных из человеческого мира, стоял длинный стол из обсидиана. Вокруг него сидели пять демониц. Кресло во главе стола пустовало. Оно было выше остальных, украшено рубинами и алмазами, но сейчас в нём никто не сидел.
Вместо этого главная демоница — Морана, Владычица мира Угасших Звёзд, который земные ведьмы называли Нижним миром, — стояла у окна, откуда открывался вид на город факелов. Она была прекрасна той красотой, от которой у людей останавливается сердце: бледная кожа, чёрные волосы, чёрные глаза с вертикальными зрачками. Платье — из чёрного шёлка, расшитое серебряными нитями, похожими на паутину. На груди — брошь: череп птицы. Клюв раскрыт в беззвучном крике.
— Ты слишком волнуешься, сестра, — раздался насмешливый голос от стола.
Лихорада, демоница лжи и уловок, развалилась в кресле, лениво крутя в пальцах бокал с красным вином. Она была полной противоположностью Моране — чёрные волосы с красными прядями хищно рассыпались по обнажённым плечам; сидела она с хитрой улыбкой, в облегающем платье из змеиной кожи.
— Волнуюсь? — Морана обернулась, и пламя факелов дрогнуло. — Я не волнуюсь, сестра. Я знаю. Эта маленькая дрянь призвала в наш мир седьмую. Она нашла внучку Степаниды. И теперь собирает осколки! Она ищет ведьм из Ковена Отражённых.
— Ну и что? — пожала плечами Лихорада. — У них всего шесть осколков. Шесть — это не семь. Седьмой у нас. Без него зеркало не собрать.
— А Степанида? — спросила Морана. — Она не расскажет, как добраться сюда?
— Даже если расскажет, ей до нас не добраться, — перебила Лихорада, отпивая вино. — Кащенко — это наша территория. Там тени сильны. Там стены помнят боль. Она войдёт — и не выйдет.
— А если выйдет?
— Нет, — усмехнулась Лихорада.
Морана нахмурилась:
— Но Анна — не Секлетинья, она сильная. Этот идиот Николай влюбился в Степаниду, и её дочь получила в наследство частичку нашей тьмы.
— Думаешь, она передалась ей? Да девка даже не знает, кто она, и что она внучка Степаниды, — расхохоталась Лихорада.
— Ты слишком самоуверенна, сестра.
— А ты слишком осторожна, — парировала Лихорада. — Посмотри на нас. Нас — шесть. Таринья погибла, но её место скоро займёт твоя дочь. Азарлинья уже сейчас может занять седьмой трон по праву голоса. Нас снова будет семь, и мы будем сильны как никогда. Разлом нам нужен. Через него мы сможем выходить в мир людей. Ещё немного — и мы захлестнём Москву, а потом и всю Землю. А ты боишься какой-то девчонки, которая вчера узнала, что она ведьма.
— Она не просто девчонка, — вмешалась третья демоница, Ведогонья, Хранительница тёмной памяти. — Она — потомок Степаниды. А Степанида была сильна, она смогла противостоять тьме Николая. Если девчонка унаследовала хоть половину её силы…
— То что? — Лихорада поставила бокал на стол. — Что она сделает? Призовёт сестёр из Ковена? Ковен мёртв. Все семь ведьм, что закрывали Разлом в прошлый раз, разбежались. Они — Хранительницы осколков. Старые, больные, беспомощные. И одна из них сумасшедшая в психушке.
Она подошла к окну, встала рядом с Мораной.
— Не переживай, Высочайшество. Она не сможет собрать всех. Их ещё нужно найти, и уговорить. Ты же знаешь, Аграфена мертва. А внучка её, Клавдия — в Бога ударилась. Она не верит в Ковен.
Морана молчала, глядя на город, освещённый факелами.
— Ты не понимаешь, — сказала она. — Я чувствую её. Она сильнее, чем кажется. И она придёт за седьмым осколком. Если она его получит…
— То что? — усмехнулась Лихорада.
— То она придёт к Разлому и попробует его закрыть.
— Отлично, — Лихорада улыбнулась. — Я давно не убивала ведьм. А её смерть подарит мне столько силы…
Она осеклась, посмотрела на Морану. Та промолчала, но посыл явно поняла: она ведь станет сильнейшей и сможет занять трон.
Она щёлкнула пальцами, и к ней подлетела тень.
— Ступай в мир людей, — приказала Лихорада. — Найди её. Понаблюдай. И если она войдёт в Кащенко — доложи мне.
Тень поклонилась и растворилась в воздухе.
Морана проводила её взглядом и снова уставилась в окно.
— Берегись, сестра, — прошептала она. — Эта ведьма может оказаться сильнее, чем ты думаешь.
— Ах, оставь, — отмахнулась Лихорада, возвращаясь к столу. — Сильнее? Она — всего лишь человек. А мы — демоны высшего порядка. Мы правили этим миром тысячелетиями. И будем править вечно. А маленькая ведьма… она станет всего лишь ещё одной добычей, которая отдаст нам свою искру.
Она подняла бокал.
— За победу, сестра. За то, что скоро их мир станет нашим.
Остальные демоницы подняли бокалы.
— За победу.
Морана не обернулась.
Она смотрела на факелы и думала о том, что в мире людей сейчас — вечер. И скоро маленькая ведьма встанет у ворот Кащенко.
— Надеюсь, что я ошибаюсь.
***
В это время. Москва. Кащенко.
Секлетинья стояла перед высокими воротами психиатрической больницы. Старое здание, ещё дореволюционной постройки, с облупленной штукатуркой, зарешёченными окнами и запахом, который не спутаешь ни с чем, — запахом чужой боли.
— Ну что, Степанида-предательница, — сказала она себе, глядя на тёмные окна. — Я надеюсь, ты скажешь где седьмой осколок.
Она толкнула тяжёлую дверь — и дверь оказалась закрыта.
«Карантин. Временно запрещены посещения больных», — увидела она объявление.
— Ладно, приду позже. Карантин не может длиться вечно.
Глава 8
От Кащенко до «Метрополя» было как от преисподней до рая, и Секлетинья ощутила это каждой ноющей мышцей.
Вырвавшись за чугунные ворота психбольницы, она минут десять брела до остановки на Загородном шоссе. Ноги в растоптанных туфлях гудели.
В прошлой жизни — жизни Анны — этот маршрут занял бы двадцать минут на тонированном «Мерседесе» с кондиционером. Сейчас ей предстоял советский транспортный квест.
Подошёл двадцать шестой трамвай — красно-жёлтый, дребезжащий всеми сочленениями, похожий на уставшую железную гусеницу.
Селя втиснулась в заднюю дверь, достала из кармана три копейки, бросила в кассу, открутила шершавый билет и щёлкнула компостером. Звук пробил талон и будто отозвался в висках.
Трамвай дёргался, скрипел на поворотах, а Секлетинья смотрела в окно стеклянными глазами. Но видела она не только проплывающие мимо серые пятиэтажки. Под потолком вагона, прямо над лысиной спящего мужика с авоськой, пульсировала тонкая серая нить. Она лениво покачивалась в такт вагону, впитывая глухое раздражение уставших после смены пассажиров. Секлетинья отвернулась.
“Пока не трогают — не лезь”.
***
На «Шаболовской» она нырнула в метро. Тяжёлые стеклянные двери с деревянными ручками чуть не прибили её по спине.
Она встала на эскалатор. Бесконечная лента уползала глубоко под землю. Люди на встречной полосе ехали вверх с одинаковыми, стёртыми усталостью лицами. И за половиной из них тянулся едва заметный тёмный шлейф.
Сёстры Мораны хорошо поработали — Москва была опутана их паутиной так плотно, что дышать становилось тяжело.
Секлетинья втиснулась в вагон оранжевой ветки. Толпа сдавила рёбра. Чей-то локоть больно упёрся в бок, влажный плащ пах псиной. К горлу подступила тошнота. Она попыталась отодвинуться.
***
Людской поток нёс её по длинным переходам, как щепку. Секлетинья стиснула зубы, чтобы не закричать, когда в толкучке ей наступили на ногу. В этот момент она чётко увидела, как из угла перехода скалится мелкая, юркая тень, питаясь вспышкой её ярости.
Наконец-то, станция «Площадь Свердлова» (в будущем — снова Театральная). Конечная точка подземелья.
Секлетинья вывалилась из вагона, хватая ртом спёртый воздух. Мрамор, бронза, лепнина — в прошлой жизни она не обращала внимания на эту советскую роскошь, а сейчас колонны казались ей стенами склепа.
***
«Метрополь» — старая гостиница, ещё дореволюционная, с лепниной и мраморными лестницами. Но Секлетинья прошла не через парадный вход — нырнула в служебный.
В подвале, возле котлов, должно было быть царство Аграфены. Но вместо бабищи под сто килограмм там сидела девчонка. Лет восемнадцати, худая, бледная, в старой спецовке. Перед ней стояла алюминиевая кружка с чаем и недоеденный бутерброд.
— Ты кто?
— А ты кто? — огрызнулась девчонка, откусывая бутерброд. — Ты откуда знаешь проход? Там только свои ходят.
— Я ищу Аграфену. Она здесь работает.
Девчонка опустила голову. Пальцы её теребили край спецухи, пытаясь оторвать торчащую нитку.
— Бабка Аграфена померла.
— Как… умерла?
— А вот так, зимой еще, — девчонка подняла глаза, и в них блеснули слёзы, которые она тут же смахнула рукавом. — Сидела вот здесь, а потом схватилась за сердце и — готово. Скорая приехала, а уже поздно. Я её внучка, Клавдия. Меня вместо неё поставили. Завхоз сказал, что раз она померла, а место кочегара освободилось, то я могу работать. А то меня из квартиры выселят, если никто работать не будет. А кому я нужна? Сирота. Мать родами померла, отец тоже рано ушел.
Секлетинья присела напротив.
— Слушай, Клавдия. Мне очень нужно то, что хранила твоя бабка. Осколок зеркала. Ты знаешь, о чём я.
Клавдия вздрогнула.
— Ты про Ковен? — прошептала она, оглядываясь по сторонам, будто стены могли подслушать.
— Да.
— Бабка мне с детства рассказывала про Ковен Отражённых. Я думала — сказки. Страшилки, чтоб я по подвалам не лазила. А потом… — она замялась, сглотнула, будто что-то горькое. — Потом я увидела в осколке лицо. Оно смотрело на меня, и шептало. А бабка сказала: «Не бойся, Клавка. Это тени. Они всегда рядом. Твоё дело — хранить». Понимаешь, я не могла не смотреть. Оно тянуло меня, понимаешь? Я думала, что я одержимая, прости Господи. И тогда я пошла в церковь.
Секлетинья нахмурилась.
— В церковь?
— А куда ещё? — Клавдия истерично перекрестилась, дёргано, будто отгоняла мух. — Надеялась, может, меня надо отчитать? Вот и пошла к батюшке на исповедь.
***
Клавдия вспомнила храм с облупленной росписью на сводах. Вспомнила — и будто снова оказалась там. Она стояла в очереди к аналою, сжимая в кармане нательный крест, который купила в лавке при храме.
Когда подошла её очередь, она уставилась на аналой, на котором лежали Крест и Евангелие. Священник был немолодой, с седой бородой и цепким взглядом, в поношенной рясе.
— Исповедуйся, чадо, — сказал он устало, прикрывая глаза.
И Клавдия рассказала про бабку, про тени, которые она видела в осколке. Про то, что бабка называла себя ведуньей и говорила: «Клавдия, ты тоже должна стать ведьмой — так заведено в нашем роду испокон веков».
Священник слушал молча. Его лицо становилось всё мрачнее. Когда Клавдия закончила, он открыл глаза и посмотрел на неё тяжелым взглядом.
— Дочь моя, ты понимаешь, что ты говоришь?
— Понимаю, батюшка.
— То, о чём ты рассказываешь — это не Божье. Это бесовское наваждение. Твоя бабка… она втянула тебя в грех. В тяжкий, смертный грех. Оккультизм, колдовство, связь с нечистой силой — всё это от лукавого. Ты должна отречься от этого. Забыть. И никогда не возвращаться к колдовству.
Клавдия сглотнула. Вспомнила бабкины слова: «Мы храним Разлом, чтобы тени не вырвались в мир! Что если я не буду хранить — погибнут люди!»
— Есть ли у тебя этот предмет? — спросил священник, брезгливо выделяя слово «предмет», будто это был дохлый таракан.
— Есть, батюшка.
— Принеси его в храм. Я совершу чин освящения. Или лучше — утопи его в реке. Он не должен больше находиться в твоём доме. И в наказание за твоё участие в этих бесовских делах я налагаю на тебя епитимью.
Он накрыл её голову епитрахилью — тяжёлой, расшитой крестами тканью.
— Сорок дней ты будешь читать покаянный канон. Сорок дней — земные поклоны утром и вечером. Сорок дней — ни с кем не говорить об этом. Никому не рассказывать. Запри эти мысли в самой глубине души и не выпускай их наружу. Молись. Проси Господа очистить тебя от этой скверны. И если бесы будут искушать тебя — гони их молитвой.
Он прочитал разрешительную молитву. Слова текли сквозь Клавдию, как вода сквозь сито, — не задерживаясь, не принося облегчения. Она стояла и чувствовала: что-то важное уходит. Что-то, что бабка вкладывала в неё всю жизнь, — сейчас вытекает вместе с этими словами.
— Ступай с миром, — сказал священник, отпуская её. — И помни: нет такой силы, которая бы устояла перед силой Господней.
Клавдия вышла из храма понурив голову. Обещанного облегчения не было. Наоборот — внутри поселился тяжёлый, холодный камень. Она честно пыталась выполнить епитимью. Все сорок дней пыталась — вставала на колени, открывала канон. Но каждый раз, когда она начинала молиться, что-то останавливало её. То завхоз на работе забежит проверить, то соседи дома постучатся не вовремя, соли попросить. То будто сам собой стакан со стола упадет, да так громко.
Клавдия рыдала в подушку по ночам. Она проклинала бабку за то, что та передала ей силу, которую она чувствовала день ото дня, но не умела пользоваться. Проклинала священника за то, что он не понял кто она. Проклинала себя — за слабость, за трусость, за то, что не может сделать выбор.
— А осколок? — спросила Секлетинья, выслушав ее.
Клавдия дёрнулась, будто от удара, возвращаясь в реальность.
— Осколок? — переспросила она, будто только что вспомнила. — Вон… в тазу. Я залила его святой водой. Думала… может, поможет. Бабка сказала хранить, а я святой водой залила! — она вдруг засмеялась — нервно, надрывно. — Хороша ведьма, да? Хранительница! Бабка в гробу переворачивается!
— Хоть на что-то у тебя хватило толку, не выбросила в реку, — выдохнула Секлетинья с облегчением, не обращая внимания на её истерику.
Она подошла к тазу и вытащила осколок.
— Ты уходишь?
— Нужно закрыть Разлом.
— А я? А я что теперь делать буду? Я бабку предала! Ковен предала! Я теперь вообще никто!
– Сама думай, – Секлетинья уже поднималась по лестнице.
Клавдия осталась одна в подвале. Села на корточки, обхватила голову руками. Котлы гудели ровно, монотонно. В зеркале на стене зашевелились тени. Клавдия подняла голову и увидела их. Серая, холодная масса, которая колыхалась в амальгаме, тянулась к ней.
— Прости меня, бабушка, — прошептала Клавдия. — Прости, если сможешь. И она улыбнулась отражению.
Тени вдруг отпрянули.
Глава 9
Полтора часа заняла дорога от «Метрополя» до Дома-корабля.
Дом-корабль — огромное здание, напоминающее очертаниями крейсер. Длинный, серый, с лоджиями-палубами. Секлетинья обошла его, нашла подъезд с торца, вбежала на первый этаж. Квартира Февронии была угловая, с окнами во двор. Она постучала — дверь приоткрылась сама. Внутри было темно, пахло травами. На столе горела свеча. За столом сидела Феврония — худая, бледная, с длинными седыми волосами, распущенными по плечам. Она смотрела прямо на Секлетинью, но как будто сквозь неё.
— Здравствуйте.
— Я ждала тебя.
— Вы знаете, кто я?
— Знаю. Варина внучка, за осколком пришла.
Она протянула его, осколок был большой, завёрнутый в чёрный платок.
— Что с вами?
— Старая я, чую быстрый конец, — Феврония печально улыбнулась. — И потому знаю: ты — единственная, кто сможет собрать Ковен заново. Если не ты, то никто.
— А где же ваши дети?
— Дочь уехала в Ленинград. Ко мне и носа не кажет. Учёная, ни в бога ни в чёрта не верит.
— А как же я соберу Ковен?
— Настя согласится, или внучку пришлёт. Это пока она счастлива — мужа любит, дочку растит. Даже удивительно, что Виктор столько прожил. Но недолго ему осталось.
— Бабушка сказала, что этого не избежать.
— Да, доля наша такая — одним век куковать. Родили дочку, продолжили род, и всё.
Секлетинья вздохнула, поправила ткань на осколке.
— Спасибо, — прошептала она.
— Беги, — сказала Феврония. — И не бросай внучку мою, прошу тебя.
— Не брошу, — пообещала Секлетинья и вышла на остановку.
***
Нижний мир. Дворец Семи Башен.
Азарлинья ворвалась в тронный зал, как вихрь. Пламя факелов заметалось, тени расступились к стенам, будто живые. Она упала на колени перед Мораной, тяжело дыша.
— Матушка! Она уже три осколка на место вернула! Мы теряем время! Пока она собирает зеркало…
— Успокойся, — перебила её Лихорада, не поднимаясь с кресла. Она лениво крутила в пальцах кинжал с чёрным лезвием. — Я уже придумала план.
— Что скажешь, Ведогонья? — обратилась Морана к средней из сестёр.
Ведогонья стояла в тени, почти невидимая. Она была самой тихой из семерых — и самой страшной. Её сила была не в огне и не в стали, а в шёпоте. Она питалась тайнами, сплетнями, доносами — всем, что люди ненавидели в других и не замечали у самих себя.
— Лихорада ждёт, что девочка сама к нам придёт, чтобы забрать её силу, — сказала Ведогонья. — Клавдия в бога ударилась. Настя никому, кроме своей науки, не верит — ей только факты подавай, и дочь у неё такая же растёт. Секлетинья останется одна. Предлагаю дождаться её. Пусть сама в руки к нам идёт.
Морана молчала, глядя на карту Москвы, расстеленную на столе. Город был опутан тонкими серыми нитями — сетью теней, которую сёстры плели столетиями.
В зал вошла довольная собой Злыдонья.
— Сегодня урожайный день.
— Рассказывай, Злыда, — велела Морана, не открывая глаз.
— Да что рассказывать. Мои тени меня порадовали, — Злыдонья подошла к чаше, хлебнула из половника пунш. — С утра в коммуналке на Пятницкой были. Восемь семей, один сортир. Моя тень перевела стрелки на будильнике на пять утра, чтобы все проснулись сразу.
— Ну?
— Алевтина побежала первой. Думала, успеет к умывальнику. А туалет занял Ванька-алкаш. Вот умора. Сидит там, трезвеет. Ава — в дверь кулаком. Иван — матом. Проснулись все. Дети в плач. У бабки Зины — сердечный приступ. А тени — тут как тут, — она довольно хрюкнула. — Добавили перчика: кастрюля с молоком убежала у Анфисы, пока она соседей материла. Молоко по всей плите. Запах гари. Потом Потапыч — только со смены пришёл, спать лёг. Входит такой с утюгом.
— С утюгом?! — оживилась Лихорада.
— Ага, сама эту сцену на площади Зеркал наблюдала, — Злыдонья облизнулась. — Он им по двери в туалет — бах. Дверь — вдребезги. Фиса с Авой в крик. Иван вылетает из туалета со спущенными штанами. На шум кто-то участкового вызвал. Тот составил протокол. Теперь Ивана на пятнадцать суток. Эти коммуналки людишки придумали для нашего развлечения, — она вздохнула с наслаждением. — Ох, люблю я это дело. Люди — они только приличиями себя прикрывают. Стоит чуть-чуть надавить — и полезет наружу всё самое гнилое.
Она снова зачерпнула половником пунш.
— А вечером заглянула в очередь за хлебом. Обычное дело. Женщины стояли с пяти часов. С работы, уставшие. Через час они уже готовы были друг другу глотки перегрызть из-за буханки. Одна тётка плюнула в другую. Драка. Милиция. Троих в отделение. А моя тень сидела на крыше уазика и наслаждалась, столько чёрной энергии принесла, на год вперёд хватит наесться.
Она выловила со дна чаши ягоды и отправила в рот.
— М-м-м. Слёзы обиженной домохозяйки. Мои любимые.
Глава 10
Секлетинья ввалилась в квартиру, и не снимая обуви — рухнула на табуретку в прихожей, привалилась плечом к стене. Ноги ныли, спина затекла.
«Что за хрень, — подумала она, — а ведь на фитнес ходила, километры на беговой дорожке наматывала. Хотя нет — это я на фитнесе надрывалась. Селькино тело такого точно не видало».
Воскресенье заканчивалось, и оно было выжато под ноль.
— Ну чего у тебя? — поинтересовалась бабка, выходя из кухни с полотенцем в руках. От неё пахло луком и хозяйственным мылом.
— Три осколка на месте. Наш, ещё один — внучка Аграфены отдала, да Февроньин. Кащенко закрыто на карантин. Набегалась, сил нет.
— Иди ешь.
— Не хочу я.
— А говоришь, устала. Так чего морду-то от каши воротишь? Ешь уже. Завтра борщ сварю, сегодня в овощном капусту почти не гнилую да свёклу купила, картошка и лук ещё есть. Морковь вроде тоже не одрябла сильно.
— Без мяса? — Секлетинья поморщилась, представляя завтрашние кулинарные изыски.
— А чего это без мяса? Полбанки тушёнки ещё вон в холодильнике стоит. На ней и сварю.
Секлетинья хмыкнула, с трудом сбросила практически вросшие в стопы туфли, скинула кофту на вешалку — чуть не промахнулась. Сходила в ванную, умылась холодной водой, посмотрела на себя в зеркало: под глазами тени, на скулах грязь, в волосах — бог весть что. Из крана капало, на кухне бабка включила «Маяк» — зашипело, запело «Подмосковные вечера».
Она вытерлась, пошла в комнату, села за стол, раскрыла портфель. Учебники лежали стопочкой. Алгебра. Русский. Литература. История. Завтра последний звонок, а потом — выпускные экзамены.
— Ладно, на тройки всё равно сдам, — пробормотала она, перелистывая страницу дневника. — Хотя не хотелось бы.
Секлетинья откинулась на спинку стула, уставилась в потолок. За окном — вечерний двор, где неугомонный Колька гонял мяч, стуча по асфальту, и бабки на лавочке шелестели семечками.
«В двадцать первом их не выгнать на улицу, компьютерные игры, гаджеты. Мда…»
«Тут ещё в институт поступать, — подумала она. — И непонятно, сколько я пробуду в этом времени и вернусь ли вообще. И что — снова на менеджера идти? И когда осколки искать? Вообще времени нет».
Она заполнила дневник расписанием до последней недели мая, потёрла лицо ладонями.
— Ладно. Сначала экзамены, а потом всё остальное.
«Может, бабку попросить — к Матрёне на Пречистенку съездить? Не всё же мне одной по городу мотаться».
Секлетинья зашла на кухню, посмотрела на бабку долгим взглядом.
— Бабушка, можно тебя попросить съездить завтра на Пречистенку? А то мне к экзаменам надо готовиться.
«Интересно, она согласится? А куда она денется?»
Варя вздохнула, кивнула.
Секлетинья улыбнулась и села есть кашу, довольная собой. Бабку она побаивалась, но профессионализм Анны никуда не делся, та с кем хочешь договорится.
Усталость взяла своё. Только она надела ночную рубашку и скрипнула металлической сеткой кровати, как провалилась в сон.
***
Ей снился ресторан, с белыми скатертями, тяжёлыми приборами и свечами в высоких подсвечниках. За окном — ночной город, неон, мокрый асфальт. Перед ней стояла тарелка: нежнейшее филе в сливочном соусе, с розмарином и карамелизированной морковью, рядом — воздушное картофельное пюре с трюфельным маслом. Она отрезала кусочек, закрыла глаза — вкус разлился по языку, тёплый, бархатистый, с лёгкой горчинкой. Она запила это глотком вина, и по коже побежали мурашки.
— Вот это жизнь, — выдохнула она, откидываясь на спинку кресла.
И тут — голос. Скрипучий, бабкин, пробивший сон насквозь:
— А ну вставай уже, слюни-то по подушке намотала! Женихи что ли снились? Второй звонок прозвенел!
Секлетинья дёрнулась, открыла глаза.
Она не поняла, как можно было не услышать истошный звон советского будильника, похожий на звук циркулярной пилы.
В лицо ударил яркий утренний свет. Подушка и правда была влажная. За окном — голубое небо, где-то лаяла собака, и из кухни тянуло запахом борща.
Утро понедельника не радовало.
Хотя радовало отражение. На удивление кожа стала чистая, ровная, косу заменил высокий конский хвост. Белый фартук освежил коричневую форму.
«Ну вот, совсем другое дело».
Глава 11
— Хоть бы бант прицепила, — хмыкнула Варвара, оглядывая внучку.
— Не модно, — буркнула Секлетинья и осеклась.
«О чём думаю, это же совдеп, тут все с бантами ходят».
Пришлось нацепить бант. Бабка завила его утюгом накануне, и теперь он торчал по бокам, как крылья взлетающей чайки.
— Бабушка, это перебор.
— Не перебор. Первый раз в жизни последний звонок, бант — это святое.
Секлетинья вздохнула и вышла в коридор. В подъезде на третьем этаже традиционно не горела лампочка. Секлетинья, цепляясь портфелем за перила, спустилась на улицу.
***
Школьный двор был расчерчен на квадраты — классы стояли ровными шеренгами. Солнце, уже майское, слепило глаза. Директор, лысый грузный мужчина в коричневом костюме, вещал в микрофон что-то про «светлый путь» и «ответственность перед партией». Выпускники с колокольчиками на груди переминались с ноги на ногу, учителя вытирали пот платками.
Секлетинья стояла в четвёртом ряду — среди «середнячков» по росту. Белый фартук топорщился накрахмаленной оборочкой. Хвост бился по спине под порывами ветра. Она чувствовала на себе взгляды — девчонки поглядывали с любопытством, мальчики — с недоумением: «похорошела».
Когда первоклассница с колокольчиком проехала круг почёта на плече у выпускника, и звон разнёсся над двором — кто-то всхлипнул. Ленка Круглова утирала слёзы платочком в мелкий цветочек. Секлетинья стояла молча. Чувство было странным — она словно смотрела на себя со стороны: симпатичная девочка с бантом и в белом фартуке. Вспомнила, как в 2007 почти так же стояла на последнем звонке, с бантом и в гипюровом белом фартуке. Они тоже жили бедно, мама из детдома, отец умер рано.
«Стоп, отец умер рано, потому что мама была ведьмой? Нет, про Ковен она ничего не говорила. А может, сама не знала. Кто ей в детдоме про него расскажет».
***
После линейки — классный час. Классная водрузила очки на нос.
— Итак, итоговые годовые оценки.
Тишина. Слышно, как муха бьётся о стекло.
— Круглова Елена — пять, четыре, пять, пять, четыре, пять… Свиридова Екатерина — четыре… Белов Игорь — пять… Морозов Владимир — три, четыре… Сомов Сергей — четыре, три…
Она запнулась, подняла глаза.
— Игнатьева Секлетинья. По русскому языку — пять. По литературе — пять. По алгебре — четыре. По геометрии — четыре. По истории — пять. По физике — четыре. По химии — четыре…
Класс выдохнул. Ленка дёрнулась.
— Как четыре?! — выкрикнула она. — У неё же в четверти одни пятёрки были!
— Были, — назидательно сказала Алевтина Петровна. — А стали четвёрки. Расслабилась под конец года, как будто подменил её кто, совсем перестала учиться, троек наполучала.
Класс захихикал. Катька Свиридова громко прошептала:
— Или плохо списала.
Секлетинья молчала. Только улыбнулась одними уголками губ: пусть сами попробуют вспомнить за месяц до экзаменов целую школьную программу.
***
Бабка Варя сидела на табуретке, тяжело опираясь локтями на цветастую кухонную клеёнку. Перед ней остывал крепкий чай в гранёном стакане с подстаканником. Секлетинья стояла у окна, скрестив руки на груди, и молча слушала.
— Съездила я сегодня на Пречистенку. Особняк этот старый, белокаменный, с колоннами, помнишь его? Теперь там музей устроили.
Селя хмыкнула и кивнула, как будто бабка могла увидеть её ответ.
— Захожу. На входе вахтёрша сидит — билеты проверяет, старуха, такая же, как я, в роговых очках, крючком какую-то тряпку вяжет. Я ей говорю: «Мне к Матрёне». А она на меня зырк поверх очков: «Занята она, группу водит». Я говорю: «У меня дело срочное». Вахтёрша только вздохнула, рукой махнула: «Второй зал, "Боярские палаты". Только не мешай».
Варя глотнула чай.
— Иду я, Селя, через эту анфиладу, а там всё воском да мастикой натёрто. Вхожу во второй зал, там стоят человек двадцать, пенсионеры в основном, рты раззявили. И перед ними наша Матрёна.
Бабка Варя криво усмехнулась.
— В строгом костюмчике синеньком, волосы зализаны, в руке указка. И вещает так поставленным голосом: «…а вот здесь, товарищи, в семнадцатом веке располагалась трапезная. Обратите внимание на изразцы…». Я подошла поближе и махнула: «Матрёна».
Секлетинья подалась вперёд:
— И что она?
— Увидела меня — и аж с лица спала. Глаза забегали, указка в руках затряслась. «Минуточку, товарищи, — говорит своим пенсионерам. — Я сейчас вернусь». Подлетела ко мне, под локоть схватила и в самый тёмный угол поволокла. Сама бледная, как стена.
— Затряслась вся. Руку в карман пиджака сунула. И шипит, как змея: «Забирай, Варя. Забирай и уходи. Я не хочу, чтобы это было связано с музеем! У меня тут место тёплое, стаж, с работы попрут и не посмотрят, что заслуженный работник. Если кто-то узнает, что я в музее храню… что я ведьма… выгонят к чёртовой матери!»
— Испугалась за свою шкуру, а ещё ведьма, — процедила Секлетинья.
— А то как же, — Варя усмехнулась. — Все они теперь боятся за место тёплое. Говорит мне на прощание: «Просто закройте этот Разлом. А меня забудьте». Сунула осколок и побежала обратно к своим изразцам.
Варя замолчала, глядя на чай.
— Забыли они, кто мы такие, Селя. В советских служащих заигрались. Но дело сделано. Осколок у нас. А дочка её во Владивосток укатила, ищи теперь её. Точно Ковен не собрать.
Вечером они с бабкой вернули на место четвёртый осколок, который та забрала у Матрёны.
А завтра у Секлетиньи был первый экзамен.
Глава 12
Экзаменационная пора обрушилась на школу удушливой жарой.
Для советских школьников выпускные экзамены были концом света. Для Анны, когда-то ворочавшей миллионными контрактами и проводившей жёсткие слияния компаний, это был всего лишь квест на списывание.
Первым стояло сочинение по литературе.
Марья Петровна с торжественным видом вскрыла конверт с темами. Секлетинья пробежалась глазами по доске, где мелом выводили названия: «Образ коммуниста в романе Шолохова Поднятая целина“», «Тема родины в лирике Есенина». Она усмехнулась: корпоративный пиар и умение лить воду в презентациях для инвесторов подходили здесь идеально. Выбрала Шолохова. Детали романа Анна помнила плохо, зато прекрасно знала, как строится пропагандистский текст. Выдав три страницы идеального, идеологически выверенного художественного бреда про «неуклонную волю к коллективизации» и «светлое будущее пролетариата», она сдала работу первой, оставив Ленку Круглову в предынфарктном состоянии.
Потом была письменная математика — алгебра и геометрия в один день. Четыре часа чистого мучения: интегралы, логарифмы, тригонометрические уравнения, всё в одной куче. Здесь корпоративный опыт не помогал, зато сработали старые добрые шпаргалки. Секлетинья нагло задрала подол коричневого школьного платья, к которому вчера пришила потайные кармашки, и аккуратно извлекла нужный листок с решением. Главное — не шуршать бумагой, пока комиссия пялится в окно.
Но озарение настигло её на устном экзамене по географии.
Кабинет, залитый солнцем. На стене — огромная политическая карта мира. СССР раскинулся на ней необъятным розовым пятном, от Чукотки до Карпат. Секлетинья вытянула билет: «Экономико-географическая характеристика Уральского экономического района».
Она стояла у карты с длинной деревянной указкой, механически водила ею по Уральским горам, рассказывая про Магнитогорский металлургический комбинат и запасы руды, а в голове крутились совсем другие мысли. Механизм выживания кризис-менеджера включился на полную мощность.
«Ладно, школу я закончу, — думала она, рассказывая комиссии про выплавку чугуна. — А дальше что? Куда поступать?»
Она топ-менеджер. Акула бизнеса. Но на дворе 1986 год. Слова «менеджмент» в Советском Союзе не существует — это ругательство из мира загнивающего капитализма. Здесь есть факультеты «Экономики и организации управления». Но чем там управлять? Социалистической собственностью? Зубрить решения пленумов ЦК КПСС, основы Госплана и принципы распределения путёвок в профкоме? Изучать экономику заводов, которые через пять лет встанут?
«На кой чёрт мне это надо? — Селя едва не ткнула указкой мимо Свердловска. — Пять лет жизни за науку, которая умрёт вместе с этой розовой страной на карте?»
«Может, юриспруденция? Юридический факультет МГУ или хотя бы ВЮЗИ».
Но и тут засада. Она помнила историю: в 1991 году Советский Союз рухнет. Нынешние кодексы РСФСР, все эти советские ГОСТы, законы о спекуляции и тунеядстве — всё это полетит в мусорную корзину. Конституция изменится. Законы перепишут с нуля. Учить то, что завтра станет макулатурой?
«Куда податься бедной попаданке с мозгами акулы капитализма?»
Алевтина Петровна одобрительно кивала, слушая про тяжёлое машиностроение, а Секлетинья смотрела на карту и вдруг прищурилась.
«Стоп. 1986 год. Перестройка уже идёт. Впереди — закон о кооперации, впереди — дикие девяностые, ваучеры, приватизация, малиновые пиджаки и передел собственности. Законы изменятся, да. Но понимание того, как работает система права, как находить в ней дыры, как оформлять сделки, когда страна погрузится в правовой хаос, — это останется».
Рыночных отношений ещё нет, но они стоят на пороге. И когда эта махина рухнет, победят не те, кто учил основы управления соцсобственностью. Победят те, кто будет знать, как юридически грамотно эту собственность отжать и легализовать. Те, кто умеет читать между строк кодексов.
«Решено, — Анна внутри Секлетиньи холодно улыбнулась. — Иду на юридический. Законы поменяются, а умение ими крутить пригодится всегда. Когда Союз развалится, я буду во всеоружии. К тому времени как раз получу диплом».
— Прекрасный ответ, Секлетинья, — голос директора вырвал её из раздумий. — Садись, пять. Только почему ты улыбаешься? Экономика Урала — тема серьёзная.
— Я просто очень рада успехам нашей тяжёлой промышленности, Виктор Степанович, — опустила глаза Секлетинья, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.
Она вышла из кабинета в гулкий коридор. В кармане формы лежало зеркальце — напоминание о том, что, кроме Гражданского кодекса, ей предстоит разбираться ещё и с демонами Нижнего мира, которых бабка упорно звала чертями. Но теперь у неё был план. А для Анны хороший план — это уже половина победы.
***
Как только портфель не лопнул — из него лезли перевязанные шпагатом книжки. Экзамены закончились, и она побежала в библиотеку сдавать учебники. Впереди маячил выпускной.
Глава 13
Спортивный зал был украшен шарами и искусственными цветами. В центре — площадка, освобождённая от матов. Оркестр — учитель музыки на саксофоне, рыжий физик на баяне и девятиклассник Вадик на барабанах — заиграл вальс.
Секлетинья вошла не сразу. Постояла в дверях, собираясь с духом. А когда вошла — одноклассники обернулись.
Она поймала изумлённый взгляд Сомова. Он стоял у стены, сложив руки на груди, в своей «варёной» джинсе и белой рубашке. Усмешка, которая обычно жила на его лице, исчезла.
— Потанцуем? — спросила Секлетинья, протягивая руку.
Сомов моргнул, открыл рот, закрыл.
— Я… ну, давай, — удивился он.
Она вложила руку в его ладонь, и он повёл её в вальсе.
Все смотрели. Девчонки — с завистью, мальчики — с изумлением, учителя — с недоумением: «Сама пригласила парня? Никакой скромности у нынешних девиц».
Вокруг кружились пары, шуршали накрахмаленные подолы. Но все краем глаза следили за Сомовым и Секлетиньей. Она плыла уверенно, не сбиваясь. Он — впервые в жизни — не пытался казаться крутым, просто смотрел на неё и улыбался.
Когда музыка стихла, зал разразился аплодисментами. Вовка Морозов присвистнул. Игорь Белов, красный как рак, опустил глаза.
К ней подлетела Катька Свиридова:
— Секлетинья, ты чего это? Я смотрю, ты больно смелая стала, как прыщи прошли?
— И что? — ответила Секлетинья. И добавила, чуть склонив голову: — Самой слабо.
— Ой, не слушай ее. Она завидует. Лучше скажи, где ты так научилась вальсировать? Не замечала я у тебя тягу к танцам, — удивилась Ленка.
Секлетинья промолчала. А Анна вспоминала занятия бальными танцами в подростковом клубе в нулевых. Этого никто из присутствующих знать не мог.
– Можно я тебя провожу домой, – предложил, подошедший в конце вечера, Сомов.
– Ведьма, – огрызнулась Свиридова, подслушав их разговор.
– Сама дура, – заступилась за подругу Круглова.
– Конечно, – ответила Секлетинья и еле сдержалась чтобы не показать Кате средний палец, все равно не поймёт.
***
Секлетинья стояла у родного подъезда, прижимая к груди букет — три гладиолуса, перевязанные розовой атласной ленточкой.
– Не знала, что в это время можно найти цветы, – удивилась она.
– Это моя соседка, она часто торгует цветами поздно вечером, наверное, чтобы милиционеры не поймали.
– Ясно.
«Да уж, скоро бабульки не только семечками и астрами будут торговать, а еще отстегивать ментам за место».
Секлетинья переступила с ноги на ногу. Белые туфли натёрли ноги, но боль уже притупилась. Она посмотрела на тёмное небо, где за облаками угадывалась луна — большая, полная.
— Я, это, пойду, — стушевался Сомов.
— Ага, иди.
— Может, ещё увидимся?
— Увидимся, если будешь поступать на юридический.
— Не, я так, чего-нибудь попроще. На юридический вроде Белов собрался.
— Пока, Сережа, — Секлетинья зашла в подъезд. Она ждала прощальный поцелуй, хотя бы в щеку, но, Сомов в последний момент стушевался и ушел.
***
Дома пахло валерьянкой. Бабка сидела на табурете за столом — шаль на плечах, сумка на полу, пустая. Лицо серое, губы поджаты так, что вот-вот треснут.
Секлетинья замерла в дверях с гладиолусами в руках.
— Вернулась? — бабка оглядела внучку с ног до головы, но радости в голосе не было ни на копейку. — Ну и ладно. А я это… пока ты там свои вальсы кружила, к Дашке съездила. — Она тяжело вздохнула и потянулась к чашке с водой. — И лучше бы не ездила.
— Не отдала? — Секлетинья поставила цветы в банку и присела напротив.
— Куда там. — Бабка нахмурила брови. — Явилась я к ней на рынок, значит. Мясной ряд, дух такой, что хоть святых выноси: зелень вялая, овощи подгнившие, народу — как селёдки в бочке. Ни на картошку ихнюю, ни на консервы дефицитные не смотрела. Люди, правда, сами расступались — чуют, видать, что под руку мне лучше не лезть.
Она перевела дыхание.
— Цветочный ряд у них в самом конце ютится. Гляжу — стоит Дарья за прилавком, пионы перебирает. Я к ней: «Здравствуй, Даша». Она как вздрогнет! Цветок выронила, глаза подняла — бледная вся. «Варвара Николаевна…» — выдохнула. «Знала, — говорит, — что придёшь».
Тут бабка фыркнула и махнула рукой.
— И что ты думаешь? Говорю: «Дарья, осколок отдавай. Собирать надо зеркало. Пришло время». А она… — Бабка задохнулась от возмущения и хлопнула ладонью по столу. — А она мне: «Нет».
Секлетинья подняла брови.
— Как — нет?
— Вот так! Глаза вытаращила и стоит на своём: «Не отдам». Я ей объясняю по-хорошему: Дарья, ты ж Хранительница, ты ж Ковену клялась, когда в круг вставала. А она мне: «Какой теперь Ковен, Варвара Николаевна? Ковена нет».
Бабка замолчала, посмотрела на свои узловатые руки.
— Я ей про Разлом говорю. Про то, что если осколки не собрать — черти наверх полезут, всех сожрут, и её, дуру, первой. А она мне: «Не пугайте. До сих пор не вылезли. И дальше не вылезут». Старая, глупая, напуганная дура.
— Она тоже его продала?
— Неее, говорит: «Капитолина в Разломе сгинула. И ты хочешь, чтобы я так же? А Ирку я на кого оставлю».
Она помолчала и добавила, уже спокойнее:
— Я у неё час под прилавком простояла. Ругалась, просила, грозила. Говорит: «У меня он в подсобке, дома. И я тебе его не отдам, Варвара Николаевна. Иди, откуда пришла, и не позорь меня перед людьми».
Секлетинья облокотилась на стол, подпёрла щёку рукой.
— Бабушка, а мы вообще одни такие? Или где-то ещё есть Хранители?
— Знаешь, Селечка, — начала она. — Мне на этот вопрос отвечала ещё моя бабка Аглая. Порталы-то не только у нас стоят. Есть Хранители на Западе. Есть в Штатах. Только вот беда: там ведьмы кончились. Инквизиторы кого сожгли, кого в реке утопили. И кто, ты думаешь, выжил?
— Колдуны, — предположила Секлетинья.
— Ведьмаки, — кивнула бабка. — Остались одни мужики, живучие.
— И что они? Справляются?
— Справляются, наверное, — бабка пожала плечами. — У них там свои порталы.
— Ладно, — перевела она разговор. — С Дарьей надо что то делать.
Бабка подняла на неё усталые глаза.
— Я не знаю, Селечка. — Может через Ирку попробовать?
Она поднялась, кряхтя, и направилась к своей комнате. У двери обернулась:
— Завтра поговорим.
Глава 14
Секлетинья проснулась оттого, что солнце било прямо в глаза. Голова гудела от тяжёлых мыслей.
Она села на кровати, потёрла лицо ладонями. За окном уже вовсю гремели трамваи, где-то во дворе орала радиола.
— Селя! Вставай давай! — донеслось с кухни. — К Ульяне поедем!
Она натянула хлопчатобумажное платье с маками, сунула ноги в стоптанные туфли и они вышли на улицу.
— Чувствую, как затягивается Разлом. Но этого мало: нам надо поговорить со старыми ведьмами. Пора собирать Ковен, – говорила Варвара сворачивая на остановку.
Они поехали на Арбат — набитым троллейбусом, потом пешком через переулки. Усадьба Поливанова стояла в Денежном переулке — особняк с мезонином и яблоневым садом. На калитке была нарисована руна. Бабка провела пальцем какой-то знак, и калитка открылась. Они прошли внутрь, поднялись на крыльцо.
Ульяна сидела в кресле-качалке, укутанная в ажурную шаль. Перед ней на столике, покрытом скатертью с бахромой, пузатился самовар, электрический. Рядом — вазочка с баранками, сахарница, блюдечко с вареньем и чашки с золотым ободком.
— А, Варвара, пришла, — Ульяна приоткрыла глаза. Голос у неё был тихий, с хрипотцой, но взгляд — цепкий, ясный. — И внучку привела. Садитесь, чай будем пить. Малиновое варенье есть, сама варила.
Варвара тяжело опустилась на стул, крякнув. Секлетинья села рядом, положив ладони на колени, как примерная ученица.
— Ну, рассказывайте, — сказала Ульяна, разливая чай — тёмный, крепкий, пахучий. — Мы с тобой, Варя, когда последний раз виделись? Года два назад, поди.
— Три, — напомнила Варвара. — Ты тогда ещё на ноги жаловалась. С тех пор не встаёшь?
— Встаю, когда надо. Реже, чем хотелось бы. Но встаю. Куда мне, старой, без ног-то? Тени не ждут.
Она отхлебнула чай, поставила чашку на блюдце и уставилась на Секлетинью долгим, изучающим взглядом.
— Похорошела, — сказала старая ведьма. — Когда я её в последний раз видела — худая, бледная, как поганка, косички в разные стороны. А сейчас — расцвела. Видать, в силу вошла. Варя, ты с ней занимаешься?
— Пришлось. Жизнь заставила. Да она, похоже, записи моей бабки Аглаи нашла. В прошлый раз умудрилась обряд вызова Стража провести. Так память потеряла — я её еле в себя привела. Да и нынче что-то опять учудила и не сознаётся. Даже имя своё забыла, скандал мне учинила: почему, мол, меня так назвали. Но ничего, сейчас в силу войдёт и больше память терять не станет. Главное, чтобы за нити до поры до времени не хваталась.
— Это хорошо, что ты её учишь. Потому что знания ей понадобятся.
Ульяна отставила чашку и глянула в окно, где за мутными стёклами веранды синело небо.
– Неспокойно мне, Уля, перемены грядут, и не к лучшему. Страж тоже торопит закрыть Разлом, видать и в Межмирье не все ладно. Демоны зашевелились, а они просто так нос совать к нам не будут. Знать не к добру все перемены идут.
— Значит, так, девки. Давайте перекличку делать. Кто жив, кто болен, кто в силе, а кто уже на том свете жарится. Варвара, ты из старых кого видела?
Старуха помолчала, перебирая в памяти.
— Из старых — я да ты. Матрёна в отказ идёт, видеть никого не желает. Феврония держится ещё, да недолго ей осталось. Дарья на Даниловском цветами торгует, осколок мне не отдала, боится, что её в портал утащит, как Капу. Степанида в Кащенко обжилась. Аграфена померла.
Ульяна кивнула:
— У меня тоже осколок заберёте.
— А из молодых?
— Из молодых, — бабка вздохнула. — Клавдия, Аграфенина внучка, в церковь ходит, молится. Настя, дочка Феврониина, в науку ударилась и Гальку к этому же принуждает. Да Людка с Оксанкой, внучкой Матрёниной, во Владивостоке живут. У Дарьи Ирка непосвящённая ходит, а время пришло.
Ульяна обернулась в сторону двери и позвала:
— Олеся! Иди сюда, детка.
Из соседней комнаты вышла девушка — ровесница Сели, высокая, русоволосая, с двумя косами, перекинутыми на грудь. Глаза у неё были большие, серые, настороженные. Олеся остановилась в дверях, разглядывая гостей.
— Не бойся, — сказала Ульяна. — Это свои. Варвара, внучка её — Селечка. Вот, знакомьтесь. Вам вместе Ковен восстанавливать.
Олеся шагнула вперёд, протянула руку. Секлетинья пожала — ладонь у девушки была тёплая, уверенная.
— Привет, — сказала Секлетинья.
— Привет, — ответила та и улыбнулась.
Ульяна разлила ещё чаю.
— Значит, так, — подвела она черту. — Из старых — мы двое. Дарью и Матрёну в расчёт не берём. Из молодых, кто в столице, — Селя, Ирка и Олеся. Пятеро нас всего. Два старых корня и три молодых побега. Негусто.
— Мало, — проворчала Варвара.
— Мало, — согласилась Ульяна. — Надо бы Февронию попросить, пусть внучку вызовет к себе, для пригляда. Раз уж она плоха, разве ж Настя откажет в такой малости?
— Пока та приедет, пока Феврония её обучит, — долго это, — возразила бабка.
— А что делать. Надо Разлом закрывать.
Она подняла чашку с чаем, словно чокаясь:
— За нас, девки. За Ковен.
***
Ульяна отставила пустую чашку и кивнула на принесенный из тайника осколок.
— Забирай, Селя. И Олесю с Иркой с собой возьми. Пусть посмотрят на зеркало да пятый осколок сами на место поставят. Им к силе привыкать надо.
Олеся кивнула, быстро сбегала в соседнюю комнату за кофтой, и уже через десять минут они вдвоём шагали к остановке.
Варвара увязалась за ними. Да и с Дарьей поговорить было нужно. А то припрутся две салаги — и что они скажут? «Пошли, мол, Ирка, с нами осколок ставить». Вот и поехала бабка с Дарьей договариваться.
Глава 15
— Ну коли Ирку учить начну, то пусть она меня и заменит в Ковене. Она знает про нас. Прошлым летом Ирка сама пришла и сказала: «Я вижу тени, бабушка».
— А толку? Ирка знает про Ковен, но заговоры и заклинания ещё не учила, — возразила Варвара.
— Время не пришло — она девятый только закончила. Да и характер у неё не сахар. Сила есть, а мудрости нет — она же упёртая: сразу в драку лезет, а потом думает, — оправдывалась Дарья.
— Как будто у тебя ума много. Осколок-то отдашь?
— Отдам, только осторожнее там, это вам не игрушки. Селя вон сиротой осталась.
— Так и у Ирины отец погиб, — напомнила Варвара.
Секлетинья усмехнулась, слушая их перебранку, и вспоминая, как сама схватила нить.
— Познакомиться с вашей внучкой можно? – спросила она.
— В саду Ирка.
***
Девчонки вышли в сад. Ирка сидела на корточках под яблоней и, когда они подошли, подняла голову — резко, как зверёк, почуявший интерес.
Секлетинья разглядела её: черноглазая, черноволосая, с короткой, неровно подстриженной чёлкой — явно сама себя стригла, ножницами, не глядя в зеркало. Худая, как уличный котёнок. Кожа бледная, на скуле — свежая царапина: то ли веткой оцарапалась, то ли с кем-то подралась. На Ирке были выцветшие трико, закатанные до колен, и безразмерная мужская фланелевая рубашка, из расстёгнутого ворота которой торчала майка. На ногах — старые кеды, перемотанные синей изолентой. Один шнурок развязан.
— Чего уставилась? — спросила Ирка без приветствия, в упор глядя на Секлетинью.
Голос у неё был низкий, чуть хрипловатый — не по возрасту. Ирка смотрела исподлобья, но в глазах горело жгучее любопытство. Она разглядывала Секлетинью так же пристально, как та — Ирку.
— Ты Ирка?
— Ну, Ирка. А ты Секлетинья, что ли? Бабка говорила, у тебя старинное имя.
— Да.
— Дурацкое имя, — фыркнула Ирка. Потом помолчала, прищурилась и вдруг улыбнулась — озорно, по-мальчишески, открыто. — Ладно, не злись. Нормальное имя. Просто длинное. Я бы тебя Секлетой звала. Не против?
— Зови Селей.
— Селей? — Ирка хмыкнула. — Ну ладно. Пойдёмте, а то стоите как на линейке.
Они подошли к скамейке. Секлетинья села. Олеся пристроилась рядом, поджав ноги.
Некоторое время молчали. Ирка ковыряла палкой землю, потом подняла на Секлетинью свои чёрные глазищи:
— Ты правда тени видишь?
— Правда.
— А ты? — обернулась она к Олесе.
— Да. Раньше думала — казалось. А теперь знаю, что это за твари.
Ирка кивнула, будто услышала подтверждение чему-то, что и сама подозревала:
— Я думала, все видят. А потом оказалось — нет. Бабка говорит, это дар дочерям Ковена. Я сначала обрадовалась, решила: круто — видеть то, что другие не видят. А потом поняла: видеть — это полдела. Надо знать, как их обратно, в их мир, отправлять.
— Выучишь заговоры и заклинания — и все вместе мы загоним их в Нижний мир.
— Бабка говорит: «Рано, мол, не готова». А когда я буду готова? Когда тени меня сожрут?
Она сказала это с обидой. Палка в её руках хрустнула — переломилась пополам. Ирка отбросила обломки и вытерла руки о штаны.
— Ты, смотрю, уже в деле, — продолжала она, кивнув на Селю. — Мне бабка говорила, вы с Варей по осколкам ездите. Я тоже хочу. Возьмёте?
Она смотрела с вызовом, но в голосе — просьба.
Секлетинья помолчала, глядя, как ветер шевелит листву яблони. Потом ответила:
— Возьмём, если бабка разрешит. А пока — учись.
— Нет у меня времени, — буркнула Ирка, отворачиваясь. — Тени не ждут. Вы вон уже почти всё зеркало собрали, а я тут сижу, цветы поливаю да травку щиплю, как коза.
— Не нуди, — осадила её Олеся. — Бабушка знает, что говорит. Придёт время — научишься. А пока — будь рядом. Сила не в заклинаниях, а в том, кто их читает.
Ирка закатила глаза, но промолчала. Потом вдруг встала, отряхнула трико и протянула Секлетинье руку:
— Ладно. Мир. Будешь в гости приезжать — я покажу тебе, где я лягушек ловлю. Тут за забором — пруд. Там такие тени шныряют, мама не горюй. Может, вместе поохотимся.
Она улыбнулась — снова озорно, с вызовом, но уже без прежней колючести.
Секлетинья пожала её ладонь. Ладонь у Ирки была тёплая и цепкая.
— Поохотимся на теней или на лягушек? — не поняла Секлетинья.
Девчонки рассмеялись.
***
К Дому пионеров они подошли втроём. Секлетинья, Олеся и Ирка — которую никто не прогнал.
Секлетинья дёрнула ручку входной двери. Закрыто.
Подёргала ещё. Бесполезно. В стеклянных дверях висел график работы: «ВТ–ВС: 10:00–19:00. ПН: выходной». А сегодня был понедельник.
— Чёрт, — выдохнула она.
Просто уйти и ждать до завтра? Нет. Секлетинья чувствовала: каждый день промедления — это лишняя душа, утянутая тенями.
— И что теперь? — Ирка пинала носком кеда ступеньку. — Закрыто же.
— Значит, откроем, — сказала Секлетинья и обогнула здание.
Олеся переглянулась с Иркой и пошла следом. Ирка, помедлив секунду, — за ними.
С тыльной стороны особняк зарос сиренью — кусты лезли прямо в окна первого этажа. Окна были высокими, старинными, с деревянными рамами. Девчонки прошлись вдоль стены, заглядывая в мутные стёкла. Библиотека. Пустой коридор. Актовый зал. И — последнее окно было приоткрыто.
Щель шириной в ладонь. Кто-то из уборщиц забыл закрыть на ночь, или створку повело в старой раме.
Секлетинья оглянулась. Двор был пуст. Только воробьи дрались в траве за добычу, пытающуюся уползти.
— Окно, — шепнула Секлетинья. — Лезем по очереди. Я первая, за мной Олеся, Ирка — последняя. Тихо, как мыши.
— Я за тобой, — тут же сказала Ирка.
— Я сказала — последняя.
Ирка надулась, но кивнула.
Секлетинья подтянулась за подоконник, упираясь ногой в чугунный крюк для ставней, — тот жалобно скрипнул, но выдержал. Рама поддалась с протяжным древесным стоном. Секлетинья перекинула ногу через подоконник и ввалилась внутрь, больно ударившись копчиком.
Вокруг — пыльные стеллажи с банками краски, старыми вымпелами и свёрнутыми в рулоны плакатами. Подсобка.
Дальше — Олеся. Передала осколки Секлетинье, и легко, почти бесшумно, запрыгнула на подоконник. Ирка — последней, спрыгнула и сразу выпрямилась, оглядываясь с жадным любопытством.
Они прислушались. Где-то мерно шаркала шваброй уборщица.
Секлетинья приложила палец к губам. Все трое двинулись на цыпочках вдоль стены, молясь всем богам, чтобы ни одна половица не скрипнула.
Швабра затихла. Девчонки замерли. Секунда, другая, третья. Швабра зашаркала снова. Секлетинья выдохнула и скользнула к двери.
Дверь поддалась.
«Слава богу, не заперта».
Секлетинья усмехнулась. Повезло.
Она скользнула в коридор, девчонки — за ней, и притворили дверь.
***
Оно висело на стене — большое, в тяжёлой деревянной раме. Амальгама казалась глубокой, как омут. Четыре осколка уже слились воедино, образовав гладь.
Секлетинья развернула оба свёртка и положила на пол. Первым взяла тот, что передала Дарья, — завёрнутый в старую клеёнку
— Пятый, — сказала она и протянула свёрток Олесе. — Давай. Ставь.
Ирка смотрела, не отводя взгляда.
Олеся осторожно развернула клеёнку. Сделала шаг к деревянной раме, примерилась к пустующему краю и приложила стекло.
Осколок мягко, словно намагниченный, встал на место. Края мгновенно сгладились. По отражающей поверхности пробежала лёгкая рябь.
Олеся отшатнулась, прижав руки к груди, и широко распахнула глаза.
— Теперь шестой, — сказала Секлетинья и протянула ей второй.
Олеся перевела дыхание, взяла осколок. Руки у неё чуть дрожали. Она развернула холстину, приложила стекло к следующему пустому гнезду — рядом с первым.
Осколок вошёл так же легко. По зеркалу прошла вторая волна, чуть сильнее первой, и гладь на мгновение потемнела.
— Смотрите… — выдала Ирка. — Оно живое. Я чувствую… оно пульсирует! Прямо бьётся, как сердце.
— Привыкай, — хмыкнула Секлетинья.
— А седьмой осколок где? Нам ведь только один остался! — спросила Ирка.
Секлетинья помрачнела, прислонившись спиной к стене.
— У Степаниды. Проблема в том, что Степанида лежит в Кащенко. А Кащенко закрыто на карантин. Ни войти ни выйти. Бабка сказала, придётся ждать, пока не снимут. Сунемся сейчас — только внимание привлечём.
Олеся вздохнула, поправляя косу.
— Ждать так ждать. Главное, что почти собрали.
Шесть из семи. Собрано почти всё зеркало. Пустым осталось одно гнездо — и в нём не хватало осколка Степаниды. Того самого, который предательница продала оккультисту.
Олеся выдохнула, вытерла пот со лба.
— Всё, уходим, — шепнула Секлетинья. — Тихо, как пришли.
Теперь надо было выбираться.
Где-то хлопнула дверь. Шаги. Голос вахтёрши:
— Кто тут? Есть кто?
Девчонки метнулись назад, в подсобку. Секлетинья юркнула за штабель ящиков, втиснулась в щель между стеной и ими. Олеся — за стеллаж. Ирка нырнула под стол, заваленный рулонами.
Шаги приблизились. Вахтёрша — тётка лет пятидесяти, в синем халате и с красной повязкой — заглянула.
— Тьфу ты, Павловна дверь не заперла, — ругнулась она, посмотрела по углам и пошла обратно.
Девчонки сидели, затаив дыхание, пока шаги не стихли. Потом ещё пять минут не решались вылезти. Выбрались, когда услышали, как вахтёрша отчитывает уборщицу за незапертую дверь.
Ирка выдохнула:
— Вот это да-а… Я думала, влипли.
— Тихо ты, — шикнула Олеся.
Первой в окно полезла Секлетинья. За ней — Олеся. Ирка выбралась последней, спрыгнула на траву и обернулась на здание, будто прощаясь.
Девчонки припустили прочь со двора.
Только на остановке, когда трамвай уже подходил, Секлетинья почувствовала, что у неё перестали дрожать колени.
— Ну, Секлетинья, — прошептала она себе под нос. — Гимнастка, мать твою?
Но оба осколка были на месте. И это стоило любого риска.
***
— Слушай, Селя… — Олеся вдруг сменила тему, пока они возвращались в усадьбу. — А ты куда поступать будешь?
— В юридический. А ты куда собралась?
— В педагогический, на воспитателя. Я с детьми возиться люблю, да и профессия нужная, светлая…
Секлетинья посмотрела на неё со смесью жалости и иронии. Вспомнились рассказы матери про девяностые и клетчатые баулы.
— Не советую, — отрезала Секлетинья.
— Почему? — удивилась Олеся.
Ирка шла рядом и в оба уха слушала.
— Потому что профессия, может, и светлая, да только через четыре года наше светлое государство кончится. Зарплаты воспитателям платить перестанут — от слова «совсем». Есть будет нечего. И вместо того чтобы с детишками в кубики играть, поедешь ты, Олеся, челночить в Китай. Будешь таскать на горбу китайские пуховики да спортивные костюмы «адидаз», чтобы с голоду не помереть. Иди лучше в торговлю или на бухгалтера.
Олеся уставилась на неё так, словно у Сели выросла вторая голова.
— В какой Китай? Спекулянткой? Ты что… — она понизила голос до благоговейного шёпота, — будущее видишь?
Секлетинья мысленно чертыхнулась, поняв, что сболтнула лишнего, но отступать было поздно. Она криво усмехнулась:
— Немного. В общем, послушай моего совета и подумай над запасным планом.
— У тебя, Ирка, ещё год есть, — обернулась она к пристально подслушивающей девочке.
***
В это же время в Доме-корабле Варвара сидела в гостиной.
Пахло корвалолом. Феврония лежала на диванчике, осунувшаяся, с заострившимися чертами лица. Дышала она тяжело, со свистом.
— Ковен слаб, Феврония, — рубила словами Варвара, глядя на старую подругу. — Нас всего пятеро. Мы с Ульяной да молодняк — моя Селя, Ирка и Олеся. Из нас, старых, силы уже уходят. Матрёна открестилась, трясётся за своё место. Дарья на рынке торгует. Нам нужна свежая кровь. Нам нужна твоя Настя.
— Настя — научный руководитель, лабораторию свою не бросит… — прошептала Феврония. — Муж у неё, дочка. Счастлива она, Варя. Как я её в это пекло потяну?
— А так и потянешь! — рявкнула Варвара, стукнув кулаком по столу. — Твоя Настя — ведьма по крови. И если мы Разлом не закроем, её наука вместе с её мужем и дочкой в Нижний мир провалится! Тени уже по Москве ходят как у себя дома. Звони ей. Зови. Пусть приезжает. Или дочь пусть отправляет для пригляда за тобой — она нужна здесь.
Феврония долго смотрела в потолок. В её выцветших глазах блестели слёзы. Потом она тяжело вздохнула, оперлась дрожащими руками о спинку дивана и медленно, волоча ноги, подошла к тумбочке в коридоре.
Там стоял тяжёлый дисковый телефон.
Феврония сняла трубку, дождалась гудка и начала набирать длинный код межгорода. Затрещал диск, возвращаясь на место.
— Алло, барышня? — голос Февронии дрогнул. — Соедините с Ленинградом. Да… Жду.
Bepul matn qismi tugad.