Kitobni o'qish: «Социальные науки как колдовство»
Stanislav Andreski
Social Sciences as Sorcery
Перевод с английского Дмитрия Кралечкина
© Издательство Института Гайдара, 2025
* * *
Благодарности
Достоинствами данной книги, как и предыдущих моих работ, я в значительной мере обязан своей жене, чьи готовящиеся к публикации книги о конфликте полов и отношениях матери и ребенка содержат критику актуальной литературы по этому вопросу, которая приводит примерно к тем же выводам, к каким я прихожу в этой книге.
Я благодарен миссис Одри Йетс за работу над гранками, а моим прошлым и настоящим коллегам любого ранга на социологическом факультете Редингского университета – за благожелательность, инициативность и ненавязчивое сотрудничество, позволившие мне остаться мыслителем и писателем, хотя я и исполнял определенную административную функцию.
Итак, существуют четыре главных препятствия для постижения истины, которые препятствуют всякому любителю мудрости и редко позволяют кому-либо обрести славное имя истинного мудреца. Эти [препятствия суть]: 1) пример ненадежного и недостойного авторитета; 2) устойчивость обычая; 3) мнение необразованной толпы; 4) сокрытие собственного невежества под видимостью мудрости.
Роджер Бэкон
Предисловие
Чтобы предупредить все возможные недоразумения, я должен с самого начала специально подчеркнуть, что не обвиняю и даже не подозреваю тех, кого упоминаю в этой книге по имени, в целенаправленном трюкачестве, осознанном распространении ложных сведений, желании получить нечестную прибыль или же добиться карьерного роста путем коррупции. Знаменитому автору понадобился бы совершенно исключительный характер (и, собственно, ему пришлось бы стать сверхчеловеком), чтобы писать много работ с полным сознанием того, что это просто галиматья, а сам он – шарлатан с незаслуженной славой, основанной лишь на глупости и легковерии его обожателей. Даже если на определенном этапе карьеры у него были какие-то сомнения в правильности своего подхода, успех и похвалы вскоре должны были убедить его в его гениальности и эпохальной ценности его измышлений. Когда же вследствие назначения на руководящую должность, позволяющую распределять финансы и рабочие места, он оказывается окружен прихлебателями, жаждущими его расположения, он чаще всего теряет способность осознавать свою мотивацию; подобно богатым и могущественным людям в других сферах жизни, он примет лесть за чистую монету, считая ее искренней оценкой (а потому и подтверждением его успехов).
Циничные шарлатаны встречается не столько среди известных авторов, сколько среди манипуляторов, которые либо совсем ничего не пишут, либо пишут мало, а потому они не привязаны к какой-то определенной идее или подходу и им не важно, какой именно инструмент использовать, чтобы доить организации, распределяющие финансы. Хотя я знаком с парой таких типов, ни один из них не упоминается в книге по имени, поскольку такое упоминание не только предполагало бы бездоказательное приписывание мотива, но и не имело бы в данном случае смысла, ведь моя задача – борьба с ложными идеями, а не составление списка нечистоплотных академических ученых. Но даже людям такого рода сложно придерживаться откровенного цинизма, и обычно в итоге они убеждают себя в ценности того, что делают, поскольку никто не хочет признаться себе в том, что зарабатывает на жизнь недостойными методами. В любом случае наиболее опасные распространители культурных инфекций – это не наглые циники, а сектанты, склонные к самообману, а также робкие функционеры, боящиеся отстать от уходящего поезда, которые спешат приравнять популярность и мирской успех к внутренней ценности.
Поскольку в данной книге я разбираю явления, которые с точки зрения интеллектуального прогресса следует считать нежелательными, ссылки на цитируемые работы обычно носят неодобрительный характер. Но это не означает, будто я считаю, что в них не было ничего ценного. Нельзя, однако, писать обо всем сразу, и эта книга представляет собой скорее памфлет, чем трактат. Многие значимые научные достижения упомянуты в моих предыдущих публикациях, а еще больше – в других книгах, которые я собираюсь написать, особенно если проживу достаточно долго, чтобы создать общий трактат. В этой работе я утверждаю, что значительная часть того, что может сойти за научное исследование человеческого поведения, сводится к своего рода колдовству, но, к счастью, не все им ограничивается.
Глава 1
Зачем гадить там, где ешь?
В количественном отношении социальные науки переживают сегодня невиданное развитие: повсюду гремят конгрессы и конференции, печатные публикации растут как на дрожжах, а число профессионалов увеличивается с такой скоростью, что, если этот рост не остановить, в ближайшие столетия это число будет больше всего населения Земли. Большинство специалистов отзываются об этом росте с воодушевлением, пополняя этот общий поток восторженными обзорами «современного» профессионализма и с готовностью награждая титулом «революции» любые ничтожные шаги вперед… или даже назад, а порой утверждая даже, что они наконец перешли границу, отделяющую их сферу деятельности от точных наук.
Особенно неприятно не только то, что этот поток публикаций на самом деле показывает изобилие претенциозной ерунды, в сочетании с нехваткой действительно новых идей, но и то, что даже старые, но по-настоящему ценные идеи, унаследованные нами от наших знаменитых предшественников, тонут сегодня в потоке бессмысленной болтовни и бесполезных технических тонкостей. Претенциозная, но туманная многословность, бесконечные повторения банальностей и замаскированная пропаганда – вот что сегодня определяет повестку дня, а по меньшей мере 95 % исследований являются на самом деле переисследованиями вещей, обнаруженных давно и неоднократно. В сравнении с ситуацией полувековой давности среднее качество публикаций (не считая тех, в которых рассматриваются методы, а не содержание) в ряде областей в действительности упало.
Столь громкий и общий приговор, естественно, требует доказательств, и большая часть этой книги нацелена именно на то, чтобы их предоставить. Но, возможно, интереснее даже не обосновать его, а объяснить, и это вторая задача, поставленная перед этой книгой, а третья – предположить, как это печальное положение вещей можно если не исправить, то по крайней мере облегчить. Я, в частности, попытаюсь показать, что этот крен в сторону бесплодности и обмана в исследовании реалий человеческой жизни возникает из доминирующих культурных, политических и экономических тенденций нашего времени; а потому данную работу можно отнести к общей, но несколько смутной рубрике «социологии знания», хотя ее содержание точнее описывалось бы выражением «социология незнания».
Поскольку такое начинание неизбежно ведет к вопросу о корыстных интересах и предполагает разоблачение недостойных мотивов, я спешу сообщить, что, как мне прекрасно известно, в логическом отношении argumentum ad hominem действительно ничего не доказывает. Тем не менее в тех вопросах, в которых царит неопределенность, а те или иные сведения признаются истинными на веру, у нас есть полное право попытаться сформировать в читателях позицию более критическую и настороженную, показав, что в исследовании человеческих дел уклончивость и обман, как правило, выгоднее правды.
Если повторить сказанное в предисловии, я не думаю, что argumentum ad hominem, указывающий на наличие корыстных интересов, приложим к мотивам изобретателей мимолетных мод, которые гораздо чаще бывают доктринерами или визионерами, настолько плотно закутанными в кокон собственного воображения, что они просто не могут видеть мир, как он есть. В конце концов, в каждом обществе со всеобщей грамотностью есть люди, пишущие всевозможную чушь. Многие разновидности такой чуши никогда не доходят до печати, а те, что все же преодолевают это препятствие, часто так и остаются непрочитанными, никому не известными или же быстро забываются, другие же, однако, раскручиваются и превозносятся, становясь предметом поклонения. Именно на уровне социального отбора, управляющего распространением идей, вопрос о том, как они служат различным корыстным интересам, становится более осмысленным.
Общая проблема отношения между идеями и интересами – одна из наиболее сложных и фундаментальных. Маркс обосновал весь свой политический анализ предположением о том, что общественные классы придерживаются идеологий, служащих их интересам, но этой теории противоречило, видимо, то, что ни один верующий не признает, что он выбрал свою веру, потому что она полезна ему в борьбе за богатство и власть. Тогда как фрейдовское понятие бессознательного предполагает то, что можно назвать «бессознательной хитростью» – в той форме, которая особенно хорошо применима к политике; та же идея была разработана Альфредом Адлером. Если подобные психические механизмы способны создавать бессознательные уловки и стратегии в индивидуальном поведении, нет причин, по которым они не могли бы действовать на уровне масс. Но какими именно данными мы можем подкрепить обвинения подобного рода? Еще больше эта проблема осложняется убедительной мыслью Парето о том, что правящие классы часто разделяют доктрины, которые ведут их к коллективному упадку и уничтожению. Благодаря механизмам отбора (на которые обратил особое внимание Спенсер), отсеивающим «неприспособленные» схемы организации, обычно выживают лишь те социальные агрегаты, которые взращивают убеждения, укрепляющие их собственную структуру и поддерживающие их способ существования. Однако, поскольку распад и разрушение коллективов самого разного рода и размера – факт столь же очевидный, что и их сохранение в течение длительного времени, позиция Парето (или, если угодно, модель) столь же применима, как и Марксова. Удовлетворительная теория должна объединять в себе все эти обоснованные, но неполные взгляды и в то же время преодолевать их, но в этой книге я не пытаюсь достичь такой теории. В ней я не могу пойти дальше обвинений, опирающихся на косвенные доказательства согласованности между системами идей и коллективными интересами, которые убедительны (или, наоборот, уязвимы для критики) в той же примерно степени, что и обычные марксистские утверждения о связях между содержанием идеологии и классовыми интересами. Главный интеллектуальный недостаток марксистов состоит в этом отношении в том, что, во-первых, они необоснованно ограничивают применимость своего основного понятия только теми группами людей (то есть общественными классами), которые выделил сам Маркс; и во-вторых, что вполне естественно, не собираются применять эту схему интерпретации к самим себе и своим убеждениям.
Каждое ремесло и каждая профессия – не важно, насколько нечистоплотная или даже попросту преступная – придерживаются принципа «ворон ворону глаз не выклюет». Древние и закрытые профессии – такие, как право и медицина – превозносят это правило настолько, что оно приобретает в них облик фундаментального положения этики. Учителя также подвергают остракизму тех, кто открыто критикует коллег и подрывает их авторитет в глазах учеников.
Как и у всех остальных человеческих установлений, у этого обычая есть как хорошие, так и дурные стороны. Если бы не такой обычай, было бы сложно поддерживать дружественные отношения, необходимые для плодотворного сотрудничества, – например, в цеху, в операционной или же в совете директоров. Если люди будут постоянно подначивать друг друга и пускаться во взаимные обвинения, их жизнь превратится в сплошные страдания, а их труды будут обречены на провал. Поскольку спокойствие пациента и его шансы на выздоровление в значительной степени зависят от его веры во врача, которая, в свою очередь, зависит как от личной репутации последнего, так и от статуса врачебной профессии в целом, эффективность лечения значительно пострадала бы в том случае, если бы медицинские работники взяли себе в привычку постоянно друг друга поносить. Подобным образом и учителя, подрывающие авторитет других учителей в глазах учеников, в конечном счете вообще никого учить не смогут, особенно учитывая, что подростки обычно склонны к неподчинению и лишь немногие из них сами хотят учиться.
С другой стороны, трудно сомневаться в том, что сила принципа «ворон ворону глаз не выклюет» обосновывается не альтруистической заботой о плодотворности труда – разве что в той мере, в какой она упрощает жизнь, – а поиском коллективной выгоды, которая может заключаться как в деньгах, так и в почете. Врачебная профессия, строго-настрого следящая за собственной профессиональной солидарностью, не только добилась благосостояния, которое во многих странах совершенно не соответствует ее уровню навыков, – не говоря уже о весьма выгодной защищенности от наказания за некомпетентность и халатность, – но также смогла обеспечить своих представителей весомым психологическим преимуществом, заключающимся в возможности изображать Господа Бога, невзирая на множество пробелов в знаниях и промахи в понимании. Конечно, представители врачебной профессии пользуются особенно выгодным положением, поскольку имеют дело с людьми, когда те наиболее слабы, то есть когда они испуганы и нуждаются в утешении, оказавшись в положении пациентов, – причем само слово «пациент» («терпящий») очень хорошо объясняет, почему во многих государственных больницах (по крайней мере в Британии) центральный вход предназначен для медицинского персонала, в то время как больные должны пробираться в здание через заднюю дверь. Юристы также смогли повысить престиж своей профессии и увеличить доход, составляя свои документы на необоснованно громоздком и витиеватом языке, чтобы простой смертный ничего не понял и вынужден был обратиться за дорогостоящей юридической консультацией.
Среди поставщиков услуг, непосредственно полезных потребителям, обычай воздерживаться от взаимной критики всего лишь защищает от ответственности за халатность и в то же время служит опорой для монополистических прибылей; но когда его придерживается профессия, которая оправдывает свое существование тем, что она посвятила себя поискам общих истин, соблюдение принципа «ворон ворону глаз не выклюет» обычно сводится к паразитическому и мошенническому сговору.
Бизнесменам, не стесняющимся признать то, что их основная цель – это получение прибыли, и чья профессиональная этика состоит из очень небольшого числа моральных запретов, к мистификации приходится прибегать гораздо реже, чем тем, кто зарабатывает на хлеб профессией, нацеленной на отстаивание высоких идеалов; и чем выше эти идеалы, тем сложнее соответствовать им и тем сильнее искушение лицемерия (а также область его применения). Честность – лучший выбор для поставщика в тех случаях, когда клиент знает, чего он хочет, и может судить о качестве полученного товара, за который он платит из собственного кармана. Большинство людей способны судить о качестве башмаков или ножниц, а потому никто не сделал себе состояния на производстве башмаков, которые бы тут же разваливались, или же ножниц, не способных резать. С другой стороны, в строительстве дефекты построенного дома или материалов могут оставаться скрытыми намного дольше, а потом халтура в этой отрасли часто действительно прибыльна. Достоинства же лечения, если взять другой пример, оценить непросто, и именно по этой причине медицинская практика столетиями была связана с шарлатанством, от которого она не освободилась в полной мере и сегодня. Тем не менее как бы сложно ни было оценить услуги врача или юриста, они определенно удовлетворяют вполне конкретным нуждам. Но какие именно услуги оказывает философ или исследователь общества и кому именно? Кому вообще важно, стоят они чего-то или нет? И могут ли те, кому это и правда важно, оценить их качество? А если и могут, они ли определяют вознаграждение за услуги и они ли несут издержки?
Сомнения в ценности их услуг редко возникают у тех, кто их предоставляет; а если такие сомнения и появляются, их поспешно устраняют ссылками на профессиональные стандарты, которые могут якобы гарантировать добросовестность и прогресс. Но если взглянуть на этот вопрос реалистически, нет особых причин считать, что все профессии по своей природе тяготеют к честному служению, а не к монополистической эксплуатации или же паразитизму. В реальности все зависит от того, какое именно поведение ведет к богатству и высокому статусу (или, говоря иначе, от связи между истинной заслугой и вознаграждением). Анализ различных форм труда с этой точки зрения может стать программой, полезной для социологии профессий и способной поднять ее над ее нынешним уровнем сухой каталогизации. Социальные науки, если смотреть на них с этой точки зрения, представляются деятельностью, лишенной каких-либо внутренних механизмов воздаяния, а потому любому в них может сойти с рук что угодно.
Критика господствующих тенденций и людей, стоящих наверху, может оказаться выгодной, если она осуществляется при поддержке влиятельной группы давления – скажем, пятой колонны, финансируемой из-за рубежа. Однако, к сожалению, контуры истины никогда не совпадают с границами между партиями и кликами. Поэтому свободный мыслитель может считать, что ему повезло, если он живет в ситуации, в которой им разве что пренебрегают, но не бросают в тюрьму и не называют «свиньей, которая гадит там же, где ест», если воспользоваться ярким эпитетом, которым глава КГБ Владимир Семичастный наградил Бориса Пастернака1.
В полезности увещеваний можно серьезно усомниться, поскольку, несмотря на столетия порицания воровства и мошенничества, сегодня эти преступления, судя по всему, не менее распространены, чем во времена Иисуса Христа. С другой стороны, трудно понять, как вообще какие-либо стандарты могут сохраниться, если некоторые люди не возьмут на себя обязательство утверждать эти стандарты и обличать порок.
Поскольку можно потратить всю жизнь и написать целую энциклопедию, пытаясь изобличить все глупые предрассудки, которые выдаются за научное исследование человеческого поведения, я ограничился несколькими значимыми примерами. Так или иначе, разрушить идолы псевдонауки – задача относительно простая, в то время как гораздо интереснее и важнее – объяснить, почему они получили столь широкое распространение, заметное и сегодня.
Я не думаю, что мой трубный глас сокрушит стены псевдонауки, на которых стоит слишком много крепких защитников – рабов рутины, которые (пользуясь выражением Бертрана Рассела) «скорее умрут, чем начнут думать», продажных дельцов, покорных работников образовательной сферы, которые судят об идее по статусу ее сторонников, а также мягкошерстных потерянных душ, которые жаждут найти гуру. Тем не менее, несмотря на ту развитую стадию оболванивания, которой наша цивилизация достигла под влиянием массмедиа, все еще находятся люди, которые предпочитают пользоваться собственными мозгами, не ориентируясь на блеск материальной выгоды; и именно им адресована эта книга. Но если они в меньшинстве, как же может воцариться истина? Ответ (дающий определенный повод для надежды) заключается в том, что людей, заинтересованных идеями и готовых обдумывать их и высказывать, невзирая на личные неудобства, всегда было мало; и если бы знание не могло развиться без большинства, отстаивающего истину, тогда прогресса не было бы вовсе, поскольку попасть под свет софитов да и заработать денег путем шарлатанства, доктринерства, низкопоклонства, а также убаюкивающих или, наоборот, зажигательных речей всегда было проще, чем за счет логического и бесстрашного мышления. Нет, причина, по которой разум человека сумел в прошлом сделать некоторые шаги вперед и, возможно, еще сможет сделать их в будущем, в том, что истинные прозрения накапливаются постепенно, сохраняя свою ценность независимо от того, что случилось с первооткрывателями; тогда как модные поветрия и сенсации, может, и приносят прямую прибыль своим импресарио, однако в долгосрочной перспективе никуда привести не могут – они лишь гасят друг друга и уходят в небытие, как только их агенты сходят со сцены (или теряют власть) и более не могут руководить шоу. Так или иначе, не будем отчаиваться.
Глава 2
Дилемма колдуна
Большинство интеллектуальных проблем, отягощающих исследование общества (их следует отличать от препятствий, создаваемых страстями и корыстными интересами), проистекают из огромного различия в величине, продолжительности жизни и силе между предметом исследования и собственно исследователем. Конечно, геологи и астрономы изучают предметы, которые еще больше, еще долговечнее и даже еще менее доступны для эксперимента; однако они по крайней мере проще, поскольку в известном нам космосе нет ничего, что по сложности могло бы сравниться с человеческим мозгом. Понимание иногда описывают как создание модели внешней реальности в нашем мозгу. Такое описание не следует понимать чересчур буквально; но, если мы полагаем, что у теоретического понимания должна быть какая-то физиологическая основа, и если мы помним о том, что число конфигураций нейронов и синапсов конечно, хотя и астрономически велико, из этого следует, что, хотя разум, возможно, способен создать совершенную модель вещей, которые проще него, его способность строить модели объектов, которые столь же сложны или даже еще сложнее, видимо, серьезно ограничена. Поэтому представляется невозможным достичь в нашем понимании других разумов и их агрегатов той же степени точности, что и в физике или химии, где она стала возможной благодаря простоте и неизменности предметов этих наук.
Рассуждая в этом русле, мы можем также сделать вывод о том, что, по логике, никто не может достичь понимания своего собственного разума, которое позволило бы ему делать точные предсказания о его будущих состояниях; дело в том, что, не говоря даже о проблематичности знания о будущих воздействиях окружающей среды, разум в этом случае должен был бы содержать в себе столь же сложную модель, как и он сам, а также активную силу, позволяющую делать выводы. Другими словами, такая способность потребовала бы, чтобы часть совпадала с целым и в то же время оставалась лишь частью.
Другой источник огромных затруднений в создании обобщений, описывающих сети человеческих отношений (известных как группы, общества, государства, экономики и т. д.), – это их всеобщая текучесть и подвижность. В своей работе «Азбука теории относительности» Бертран Рассел обсуждает отношение между постоянством феноменов и возможностью построения научных теорий:
Условия, сложившиеся на поверхности земли по более или менее случайным причинам, подсказывают нам концепции, которые являются на самом деле неточными, хотя они и стали казаться логически необходимыми. Наиболее важное из этих условий состоит в том, что большинство предметов на поверхности земли являются довольно устойчивыми и почти неподвижными, если смотреть с точки зрения земли. Если бы это было не так, само представление о путешествии не казалось бы столь же определенным, как сегодня. Если вы хотите проехаться от Кингс-Кросса до Эдинбурга, вам известно, что вы обнаружите Кингс-Кросс именно там, где он был всегда, что железная дорога пойдет в том же направлении, что и в тот последний раз, когда вы по ней ездили, и что вокзал Уэверли в Эдинбурге не уйдет в Эдинбургский замок. Поэтому вы говорите и думаете, что это вы ездили в Эдинбург, а не Эдинбург ездил к вам, хотя последнее утверждение столь же точно, что и первое. Успех этой общепринятой точки зрения зависит от ряда вещей, являющихся на самом деле следствием случайности. Предположим, что все дома в Лондоне находились бы в постоянном движении подобно рою пчел; предположим, что железнодорожные пути перемещались бы и меняли направление подобно лавинам; наконец, предположим, что материальные объекты постоянно образовывались бы и распадались подобно облакам. Во всех этих предположениях нет ничего невозможного. Однако, очевидно, то, что мы называем поездкой в Эдинбург, в таком мире больше не имело бы никакого смысла. Для начала вам пришлось бы, несомненно, спросить таксиста: «Где сегодня утром Кингс-Кросс?» А на вокзале вам нужно было бы задать схожий вопрос об Эдинбурге, однако кассир ответил бы вам: «Какую часть Эдинбурга вы имеете в виду, сэр? Принсес-стрит ушла в Глазго, за́мок переместился на нагорье, а вокзал Уэверли теперь под водой посередине Фёрт-оф-Форт». Да и во время поездки вокзалы не стояли бы на месте – одни двигались бы на север, другие – на юг, третьи – на восток, четвертые – на запад, какие-то, возможно, даже быстрее поезда. При таких условиях вы не могли бы сказать, где именно вы находитесь в тот или иной момент времени. В действительности само представление о том, что человек всегда находится в некотором определенном «месте», обусловлено удачной неподвижностью большинства крупных объектов, расположенных на поверхности земли. То есть сама идея «места» является всего лишь грубым приближением, полезным на практике: в ней нет ничего логически необходимого, и ее нельзя сформулировать в точном виде.
Если бы мы были по размерам не больше электрона, у нас не было бы впечатления стабильности, которая обусловлена исключительно грубостью наших органов чувств. Кингс-Кросс, представляющийся нам столь прочным, был бы слишком большим, чтобы его вообще мог кто-либо постичь, не считая немногих эксцентричных математиков. Те его фрагменты, которые мы могли бы видеть, состояли бы из мельчайших точек материи, которые никогда не соприкасаются друг с другом, но постоянно носятся друг вокруг друга в непостижимо быстрой балетной партии. Мир нашего опыта был бы столь же безумным, что и мир, в котором разные части Эдинбурга гуляют в разных направлениях. Если же – возьмем прямо противоположный пример – вы были бы величиной с Солнце и жили бы столь же долго, с соответствующей медлительностью восприятия, вы опять же обнаружили бы беспорядочный универсум безо всякого постоянства – звезды и планеты появлялись бы и исчезали подобно утреннему туману, и ничто не сохранялось бы в постоянном положении относительно чего бы то ни было другого. Представление об относительной стабильности, образующее основу нашего повседневного взгляда на вещи, обусловлено, таким образом, тем, что мы именно такого размера, а не другого, и что мы живем на планете, поверхность которой не слишком горяча. Если бы это было не так, мы, вероятно, не сочли бы дорелятивистскую физику в интеллектуальном плане удовлетворительной. Собственно, мы бы, вероятно, никогда бы и не изобрели таких теорий. Нам пришлось бы сразу, одним прыжком, дойти до релятивистской физики или же остаться в полном неведении о существовании научных законов. Нам повезло, что эта альтернатива нас миновала, поскольку почти невозможно представить, как один человек мог бы выполнить труд Евклида, Галилея, Ньютона и Эйнштейна. Однако без такого невероятного гения физику вообще вряд ли бы открыли в мире, в котором очевидностью ненаучного наблюдения была бы всеобщая текучесть2.
Вышеприведенный отрывок прекрасно иллюстрирует то, с чем нам приходится иметь дело при изучении общества и культуры, поскольку он указывает на чисто интеллектуальные сложности такого предприятия и объясняет, насколько проще физика, химия и даже биология. Но и это еще не все: представьте только, насколько печальна была бы участь ученого-естественника, если бы объекты его исследования взяли себе в привычку реагировать на то, что он о них говорит, то есть если бы вещества могли прочесть или услышать то, что химик пишет или говорит о них, и изготовились выпрыгнуть из своих контейнеров и сжечь его, как только им не понравится то, что они увидели на его доске или в блокноте. Представьте трудности проверки химических формул, которые возникли бы в том случае, если бы химик, повторяя их достаточно долго и достаточно убедительным тоном, мог заставить вещества подчиниться этим формулам – но с тем именно риском, что они могут и досадить ему, действуя наперекор. В подобных обстоятельствах наш химик не только испытывал бы значительные трудности в попытке выявить устойчивые закономерности в поведении своих объектов, но и вынужден был бы тщательно выбирать слова, иначе вещества могли бы обидеться и напасть на него. Его задача стала бы еще более безнадежной, если бы химические вещества смогли понять его тактику, организоваться для защиты своих интересов и разработать контрмеры, препятствующие его маневрам, – и все это прямо соответствовало бы тому, с чем приходится сталкиваться исследователю человеческих дел и поступков.
С другой стороны, нам нет нужды излишне осложнять себе задачу, ставя ее в зависимость от учения о всеобщем детерминизме и в особенности от предположения, что человеческое поведение можно изучать научным путем (то есть с целью обнаружения в нем закономерностей) только в том случае, если никакой свободы воли не существует3.
Нет причин отрицать существование феноменов, известных нам только благодаря интроспекции; некоторые философы указали на невозможность выполнения программы Карнапа (принимаемой бихевиористами за догму), то есть перевода всех утверждений о психических состояниях на «физикалистский язык», как он его называет. Я бы пошел еще дальше и сказал, что и физику невозможно выразить на одном только физикалистском языке, поскольку она является эмпирической наукой только в той мере, в какой включает в себя утверждение о том, что ее теории подтверждаются данными чувств; но мы не можем приписать последнему термину, то есть чувствам, какой-либо смысл, не предполагая при этом понятия субъекта. Если попросить физика рассказать, как он проверил такую-то гипотезу, он скажет: «Я сделал то-то и то-то; и я увидел то-то и то-то…» Если вы ему не верите, он пригласит вас принять участие в эксперименте, и вы можете затем сказать: «Да, я тоже вижу… вот это двигается сюда и сюда… я вижу теперь вот этот цвет, линию или что там у вас». Следовательно, вы не можете представить отчет об эмпирических основаниях физики, не услышав и не высказав местоимение «я». Но какой именно смысл вы можете приписать этому слову, если не использовать знание, полученное благодаря интроспекции, и если не постулировать наличие других разумов, процессы в которых похожи на те, что в наблюдении доступны только вам одному?
Чтобы добиться прогресса в понимании общества, нет необходимости соглашаться даже и с аргументами в пользу остаточной неопределенности человеческих действий. На самом деле пока есть все основания воздержаться от суждения по этому вопросу, поскольку ни детерминизм, ни индетерминизм нельзя проверить в качестве онтологических принципов, а потому они должны оставаться положениями метафизической веры. Детерминизм можно было бы доказать только в том случае, если бы была достоверно доказана последняя причина последнего, ранее не объясненного события; индетерминизм же можно было бы доказать только когда, если бы можно было безо всякой тени сомнения сказать, что этого никогда не случится. Иначе говоря, чтобы доказать детерминизм, нам пришлось бы показать то, что однажды знание неизбежно станет полным; и хотя невозможно доказать, что этого не произошло или не произойдет в божественном разуме, для смертных достижение такого знания представляется совершенно невероятным. Кроме того, можно утверждать, что полная предсказуемость внутренне невозможна в случае системы, частью которой является сам наблюдатель-предсказатель, ведь его действия (в том числе и его предсказания) влияют на другие события. Поскольку тогда его предсказания должны составлять часть причинно-следственных цепочек, возникающих в системе, он мог бы делать предсказания только в том случае, если бы мог предсказывать также и свои предсказания, что было бы возможным только тогда, когда он мог бы предсказывать свои предсказания предсказаний… и так далее до бесконечности.
К счастью, для наших исследований нам не нужно принимать учение о всеобщем детерминизме. Достаточно предположить, что многие явления поддаются причинно-следственному объяснению, что не все возможные причинные объяснения известны и что можно открыть новые. Этого достаточно для оправдания научного предприятия как такового, однако в качестве логически непротиворечивого метафизического взгляда индетерминизм можно переформулировать в качестве представления (которое я лично также разделяю) о том, что смертные никогда не достигнут стадии, на которой их знания станут совершенно полными и больше будет нечего открывать.
Теперь позвольте мне сказать несколько слов о часто задаваемом вопросе, является ли какая-либо из «социальных наук» «настоящей» наукой. И, как часто бывает в подобных спорах, аргументы и «за» и «против» упускают одну очевидную истину, а именно то, что ответ на этот вопрос зависит от того, что мы имеем в виду под наукой. Если мы имеем в виду такую точную науку, как физика или химия, тогда экономика, психология и социология, как и любое другое исследование человеческого поведения, науками не являются. Если же мы признаем, что этим почетным титулом можно наградить любое систематическое исследование, направленное на тщательные описания, содержательные объяснения и обобщения, опирающиеся на факты, тогда можно сказать, что вышеупомянутые отрасли исследований действительно являются науками, хотя обоснованность такого именования будет зависеть от того, чем именно мы его оправдываем – устремлениями или реальной деятельностью, высокими достижениями или же средними. Так или иначе, вербальную природу этого спора можно доказать, переведя его на другой язык, поскольку он попросту исчезнет, если сформулировать его на немецком, русском или польском, и значительно утихнет на французском или испанском. В Британии же он сопровождался известной горячностью лишь по причине характерного для нее довольно жесткого разделения на «искусства» и «науки» в английских школах; а также потому, что он неплохо служит для игры, в которой одни пытаются получить статус, а другие в нем отказывают.
Если мы не считаем всеобщий детерминизм необходимым основанием исследования человеческого поведения, мы не должны противиться идее личной ответственности. Многие психологи критикуют правосудие, основанное на представлении о свободе воли и ответственности, не понимая при этом, что детерминизм, если он действительно верен, применим к любому: если преступник не может избежать совершения преступления, то и судья не может не вынести ему приговор, а палач не может не четвертовать его. Если только не признать того, что индивиды могут принимать решения и отвечать по крайней мере за некоторые из своих деяний, нет причин, по которым мы должны были бы считать то или иное действие хорошим или дурным или же стараться не причинять вред другим людям; и точно так же любые моральные увещевания становятся тогда бессмысленными4.
Учение о психологическом детерминизме, понимаемое в качестве доказательства несуществования ответственности, снимает вину с деятелей апартеида и с полицейских, занимавшихся пытками в Бразилии, а также с малолетних преступников, но на практике этот аргумент применяется весьма избирательно, в соответствии с предпочтениями «ученого», в которых отражаются его давно сложившиеся симпатии и антипатии, в том числе и подавленные. Все это в значительной степени сводится к тому, что психологи, социологи и особенно психиатры играют в Господа Бога, заимствуя свой престиж у наук, чтобы навязать обществу свои, часто довольно грубые, моральные понятия. Как я попытаюсь показать в этой книге, обличение понятия ответственности, основанное на недоказанной догме психологического детерминизма, во многом способствовало подрыву основ нашей цивилизации.
Эти методологические затруднения, хотя и пугающие, представляются тривиальными в сравнении с фундаментальными препятствиями развитию точной науки об обществе, которые ставят ее в совершенно иное положение по сравнению с естественными науками: речь о том факте, что люди реагируют на сказанное о них. «Эксперт» по человеческому поведению напоминает колдуна, своими заклинаниями способного накликать урожай или дождь в большей мере, чем его коллеги, занимающиеся естественными науками. А поскольку факты, с которыми он имеет дело, верифицировать удается редко, его клиенты могут попросить его говорить им то, что им хочется слышать, и накажут несговорчивого заклинателя, который упорно говорит то, что они предпочли бы не знать – подобно тому, как монархи некогда наказывали придворных врачей, если те не могли их вылечить. Кроме того, когда люди хотят достичь своих целей, влияя на других, они всегда будут пытаться завлечь, запугать или же подкупить колдуна, дабы он применил свои способности им на пользу и прочитал нужное заклинание… или по крайней мере рассказал им нечто приятное. И почему он вообще должен сопротивляться угрозам или искушениям, если в его дисциплине доказать или опровергнуть что-либо настолько сложно, что он может безнаказанно поступать так, как ему захочется, учитывая приязни или неприязни своих слушателей или даже просто сознательно торгуя враньем. Его дилемма проистекает, однако, из того, что в какой-то момент ему будет сложно вернуться обратно; ведь вскоре он пройдет точку невозврата, после которой крайне болезненно признаваться себе в том, что он потратил годы на погоню за химерами, не говоря уже о том, что он воспользовался доверчивостью публики. Тогда, чтобы успокоить гложущие его сомнения, тревогу и чувство вины, он должен будет выбрать линию наименьшего сопротивления, плетя еще больше значительно более сложных сетей вымысла и лжи, на словах при этом еще сильнее заявляя о своей решительной приверженности идеалам объективности и истины.
Если посмотреть на практические следствия умножения числа специалистов по социальным наукам, мы найдем больше сходств с ролью колдунов в первобытном племени, чем с той ролью, которую представители естественных наук и технологи играют в промышленном обществе. Позже мы исследуем все странные особенности политологов и создателей социологических систем, однако в целом они уклоняются от прагматического испытания, поскольку сложно найти примеры важных общественно-политических решений, которые были бы основаны на их рекомендациях. Та их разновидность, что, вероятно, оказала наиболее глубокое влияние на человеческое поведение, – это психологи и семейные социологи, которые, в общем-то, добились, особенно в Америке, того, что навязали обществу свои взгляды на природу человека, а потому и существенно повлияли на поведение своих клиентов.
Психология, если понимать ее прямо, – это, пожалуй, самая сложная из всех наук, будь то естественных или социальных, поскольку в ней человек пытается вытащить самого себя за волосы, используя разум для понимания разума; и, соответственно, серьезные открытия в ней случаются редко, причем они всегда остаются приблизительными и предварительными. Однако большинство психологов не любят признавать это, предпочитая делать вид, что они говорят с авторитетностью точной науки, являющейся не только теоретической, но и прикладной. Чтобы исследовать обоснованность подобных утверждений, я хотел бы предложить простой, грубый и уже известный критерий.
Когда определенная профессия предоставляет услуги, основанные на хорошо обоснованном знании, мы можем обнаружить выраженную положительную связь между числом специалистов (относительно численности населения) и достигнутыми результатами. Так, в стране, где много специалистов по телекоммуникациям, телефонная связь в обычном случае будет лучше, чем в стране, в которой таких специалистов мало. Уровень смертности должен быть ниже в странах или регионах, где больше врачей и медсестер, чем в местах, где их не слишком много. Бухгалтерия обычно ведется лучше в тех странах, где много профессиональных бухгалтеров, чем там, где они в дефиците. Мы могли бы привести много примеров, однако сказанного уже достаточно для прояснения этой мысли.
Теперь посмотрим, какую же пользу принесли социология и психология. Конечно, можно утверждать, что это чисто спекулятивные отрасли исследований, которые пока не имеют никакого практического применения, что само по себе могло бы стать непротиворечивой, хотя и не слишком популярной точкой зрения, которая, однако, подняла бы вопрос о том, стоит ли столь многим людям со скромными умственными способностями заниматься столь пространными теоретическими построениями. Таким образом, чтобы исследовать обоснованность утверждения о том, что все это в высшей степени полезные отрасли знаний, спросим сначала о том, в чем именно должен заключаться их вклад в благосостояние человечества. Если судить по учебникам и учебным курсам, практическая полезность психологии заключается в том, что она должна помочь людям найти свою нишу в обществе, безболезненно приспособиться к нему и начать жить в довольстве и гармонии со своими близкими. Таким образом, в странах, регионах, институтах или секторах с широким применением услуг психологов семьи должны быть устойчивее, узы между супругами, родственниками, родителями и детьми – прочнее и теплее, отношения между коллегами – гармоничнее, обращение с получателями социальных пособий – лучше, а вандалов, преступников и наркоманов там должно быть меньше, чем в местах или группах, которые не пользуются услугами психологов. На этом основании мы должны сделать вывод, что благословенной страной гармонии и мира являются, безусловно, США, причем в последнюю четверть века все больше и больше, соответственно росту числа социологов, психологов и политологов. Могут возразить, что этот аргумент неверен, то есть причинно-следственная связь имеет прямо противоположное направление: рост наркомании, преступности, разводов, расовых бунтов и других социальных бед создает спрос на большее число целителей. Возможно, это и правда так; однако, даже если согласиться с этим взглядом, приток терапевтов все равно не принес никаких улучшений. Тогда как ускорение роста их числа непосредственно перед резким подъемом кривых преступности и наркомании может указывать на то, что они, возможно, усугубляют эти болезни, а не лечат их. На это же указывают и некоторые другие малозаметные признаки.
Позвольте задать следующий вопрос: какая сфера деятельности в США наименее эффективна? И в какой занято больше всего психологов и социологов? Ответ прост: в образовании. Но в какой области качество продукта падало быстрее всего, хотя число психологов и социологов быстрее всего росло? Ответ все тот же: в сфере образования. Если же сравнить состояние американского образования не с другими секторами общества, а с образованием в других странах, мы получим схожий результат. Где, собственно, учебные заведения нанимают больше (пропорционально общей численности населения) психологов, социологов и их всевозможных гибридов? Вопрос риторический – в Америке. Тем не менее, если оценивать по объему преподанных знаний (а не по числу выданных дипломов) относительно затраченных средств, тогда американские учебные заведения, безусловно, самые неэффективные в мире, не исключая даже беднейших стран Африки и Латинской Америки. Я не думаю, что где бы то ни было еще в мире вы можете найти студентов, посещавших учебное заведение по крайней мере 12 лет, но при этом с трудом читающих, что не редкость в американских университетах. Более того, учебные заведения становились все хуже, когда число работников социологии, психологии и образования росло5. Возможно, все это просто совпадение. Однако ни в одной другой стране вы не можете стать профессором престижного университета, не научившись сначала правильно писать. И я говорю не об иностранцах или тех, у кого другой родной язык, но о мужчинах и женщинах, не знающих иного языка, кроме американского английского, но все равно нарушающих правила английской грамматики и применяющих слова, не обращая никакого внимания на словарь Уэбстера. В каких же дисциплинах их особенно много? Безусловно, в социологии, психологии и образовании; а сегодня все больше и в антропологии, политологии и даже истории, поскольку эти дисциплины тоже становятся «научнее». Поэтому, возможно, не будет большой натяжкой сказать, что падение качества образования, вероятно, как-то связано с распространением социальных наук – конечно, не в силу какой-либо логической необходимости, но именно из-за характера, приобретенного этими дисциплинами.
Все эти тенденции не ограничиваются США, и в других странах также наблюдается падение стандартов литературного высказывания, коррелирующее с распространением социальных наук. Возможно, здесь стоит отметить, что тест на словарный запас, который проходили студенты в Англии, показал, что студенты, изучающие социальные науки, имеют более ограниченный вокабуляр, чем остальные студенты, включая инженеров и физиков, которые работают не со словами, а с математическими символами. В результате мы видим людей, которые разглагольствуют о великих проблемах коллективной жизни, возникших в ходе развития нашей цивилизации, и в то же время эти люди не научились правильно писать на родном языке.
Даже крупный бизнес становился менее эффективным с увеличением числа нанимаемых социологов и психологов, что, конечно, не доказывает, что они и есть причина ухудшения ситуации, но все же ставит их пользу под определенное сомнение. Есть, однако, одно особое применение, которое можно найти для психолога (по крайней мере психоаналитического направления): в некоторых учреждениях, когда рабочий начинает слишком много требовать, его можно направить к психологу, который откопает у него всевозможные инсцестуозные и гомосексуальные желания и тем настолько напугает бедного рабочего, что тот забудет о нужной ему надбавке.
Во Франции недавнему развалу системы образования предшествовал быстрый рост числа социологов и психологов, а в некоторых других странах наблюдалась, судя по всему, положительная, хотя и грубая корреляция между ростом числа семейных консультантов и детских психологов, с одной стороны, и уровнем разводов и наркомании – с другой. Конечно, не считая возможности чистого совпадения, такая связь может на самом деле означать, что обострение социальных проблем повысило спрос на услуги подобных экспертов, что и привело к росту их числа. Но в любом случае можно сделать вывод: все эти эксперты помочь не смогли; и нельзя исключать того, что своей неправильной терапией они даже ухудшили ситуацию. Если мы видим, как по прибытии пожарной бригады пламя становится ярче, можно задаться резонным вопросом: чем же они его поливают – может, маслом?
В вопросах образования, личных отношений, воспитания детей, отношения к браку или дружбе влияние психологии и психологической социологии было весьма значительным, особенно в Америке, которая, судя по всему, находится под властью фрейдизма в той же мере, что и Россия – под властью марксизма, хотя это и не означает, что основатели этих течений одобрили бы то, что от их имени делается в каждой из этих двух стран, особенно учитывая тот исторический факт, что Маркс ненавидел Россию, а Фрейд презирал Америку. Вряд ли последователи Маркса следовали его учению в решении важных общественно-политических вопросов после захвата власти, а в капиталистических странах с политологами или антропологами, возможно, консультировались как с носителями конкретных знаний о далеких странах, однако мне неизвестны случаи, когда бы на те или иные важные решения повлияли выводы, сделанные исходя из социологических или политических теорий… что, возможно, и к лучшему. Поэтому мы вряд ли можем винить политологов или макросоциологов в том, что они сыграли активную роль в современных общемировых бедах; однако для того, чтобы оценить их пользу для человечества, мы должны взглянуть на то, что они пытались сделать. Они заслуживают определенного уважения, если мы можем найти примеры советов или предсказаний, которые, возможно, не были учтены людьми, принимающими решения, но при этом получили общее признание в рамках их профессии и которые, если судить в ретроспективе, могли бы считаться правильными или по крайней мере более правильными, чем мнение людей непосвященных. Лично я не думаю, что примеры такого рода существуют, но, если они кому-то известны, я был бы счастлив о них услышать.
Конечно, есть отдельные мыслители, которые делали удивительно проницательные предсказания. Как можно понять из недавно изданных сборников статей Парето и Моски, в начале XX века они предсказали (видимо, независимо друг от друга), причем с достаточными подробностями, что будет представлять собой система, которая возникнет при осуществлении марксистской программы, хотя ни один из них не сказал, что такая система и правда будет создана. То есть это были весьма смелые утверждения, которые, хотя они и не являлись строгими выводами из теорий этих авторов, тем не менее были достаточно тесно связаны с ними. Примерно в то же время Макс Вебер сделал более пространное, хотя и менее детальное предсказание, заявив о победе бюрократии над капитализмом в западном мире. Маркс, будучи не только ученым, но и пророком, высказал много пророчеств, которые не сбылись, однако он, безусловно, был прав в том, что касается движения к концентрации контроля над производством. Токвиль же, вообще не склонный к мессианству, к пророчествам относился с гораздо большей осторожностью, чем указанные авторы, но при этом оказался лучшим пророком, чем любой из них, поскольку он вряд ли сделал хоть одно предсказание, оказавшееся совершенно ложным. Однако все эти примеры, к которым можно было бы добавить и некоторые другие, представляют собой, по сути, исключительные подвиги воображения и проницательности, ставшие возможными, конечно, благодаря глубокому пониманию природы человеческого общества, но не основанные на каком-либо общепризнанном корпусе знаний.
Если посмотреть на представления, широко распространенные в среде специалистов по социальным наукам, мы увидим, что в них очень мало того, что может объясняться более глубоким профессиональным пониманием; и, если не считать отдельных обрывков информации о фактах, они следовали и продолжают следовать за общепринятыми интеллектуальными модами: они придерживались ура-патриотизма в начале Первой мировой, пацифизма в 1920-е годы, стали леваками в 1930-е, превозносили конец идеологии в 1950-е, наконец, увлеклись культурой молодежи и пополнили ряды новых левых к концу 1960-х. Конечно, во многих ситуациях специалисты по социальным наукам разделились в своих мнениях по серьезным проблемам современности, но в целом по тем же линиям, что и лавочники или конторские служащие… и это говорит о том, что их якобы профессиональные знания вряд ли вообще что-то значили. В целом их специальные знания не влекут значительного расхождения с господствующим мнением их класса, которым является, разумеется, не буржуазия, а класс дипломированных специалистов.
Тот факт, что профессиональные исследователи общества, экономики и политики продолжают относить себя и своих коллег к левым или правым, сам по себе показывает, что их категории не сложнее и утонченнее, чем категории первого встречного. Представьте, какой наукой была бы зоология или кристаллография, если бы в ней все сводилось к одному параметру, классификации предметов по какому-то одному качеству, например их размеру, прозрачности или непрозрачности, гладкости или грубости. На самом деле с этим еще можно было бы смириться, поскольку эти качества все же существуют и образуют определенный континуум, но никому еще не удалось точно определить левых и правых, и люди продолжают спорить о том, кто из них левый, а кто правый. Подобно униформам и флагам, такие примитивные ярлыки (например, синие против зеленых в Византии или же пуритане против роялистов) нужны для организации толп, чтобы те знали, с кем драться; но что это за наука, если она предполагает, будто все установки по всем вопросам можно упорядочить по одному параметру… а потом не может решить, где именно расположить их на ей же выбранной шкале?
Когда возникает некое подобие единодушия, оно по своей природе ближе к солидарности группы влияния, чем к консенсусу, основанному на практически неопровержимой верификации. Например, разглагольствования о конце идеологии начались благодаря той манне небесной, которой американских интеллектуалов и их вассалов стали осыпать фонды, а не по каким-то иным причинам, которые можно было бы счесть научными. Самый простой путь – не задумываться об истине и говорить людям только то, что они хотят услышать, в то время как секрет успеха состоит в том, чтобы угадать, что именно они желают услышать в данное время и в данном месте. Специалист по социальным наукам, обладающий весьма приблизительными и неточными, в основном случайными и ориентировочными знаниями и при этом способный все же оказывать значительное влияние своими высказываниями, нередко напоминает колдуна, который говорит с прицелом на следствия, которые могут произвести его слова, а не на их фактическую верность; потому-то он изобретает небылицы, подкрепляющие то, что он говорит, и оправдывающие его положение в обществе.
Глава 3
Манипуляция путем описания
Самоисполняющееся пророчество – лишь одно (и причем относительно узкое) проявление намного более общей склонности людей попадать под влияние сказанного о них и об их окружении. На индивидуальном уровне всем известно, что один человек может внушить другому недовольство, сетуя на обстоятельства, в которых тот живет, воодушевить его похвалой или же обескуражить сарказмом; мы знаем, что уверенность врача может способствовать выздоровлению, а тревожный родитель – сформировать у ребенка робость. Конечно, сила убеждения не безгранична, и есть много ситуаций – таких, как болезнь, нищета или какая-либо другая беда, – когда никакие заверения не принесут облегчения; однако во многих случаях перевесить чашу весов и правда могут несколько слов, сказанных авторитетным тоном.
Воздействие слова на формирование характера было признано как самыми первыми авторами, писавшими о воспитании, так и современными психоаналитиками, и точно так же оно увековечено всевозможными народными присказками и поговорками. Если не считать врожденных уродств, людей можно сделать уверенными в себе и смелыми, если постоянно повторять им, что они сильны и способны, что они все делают правильно и могут легко разобраться даже с более серьезными задачами. И точно так же они могут утратить уверенность в себе и надежду, если будут достаточно часто слышать, что они неуклюжи, глупы или неудачливы. Если мы убедим кого-либо в том, что у него нет способности, необходимой для изучения определенного языка или математики или даже для вождения автомобиля, такой человек никогда эти навыки не приобретет, каким бы безосновательным ни был наш диагноз в тот момент, когда он с ним согласился. Если кто-то начал верить в то, что он может добиться успеха своего предприятия, наняв мага, психоаналитика или специалиста по компьютерным наукам, он так и сделает, независимо от того, есть ли на самом деле какая-то причинно-следственная связь между действиями этих специалистов и поставленными целями.
То же самое верно и на коллективном уровне. В стране, где никто не верит в то, что человек может добиться успеха в бизнесе, торговля и промышленность попадут под власть иностранцев, если только они не были огосударствлены. Другой пример: если доказать безосновательность представления о том, что «лучше всегда поступать честно», мы уберем важный стимул быть честным. Если мы убеждаем подданных в том, что власть правителя неодолима, они откажутся от всякой мысли о восстании, а распространение представления о том, что революция неизбежна и что она обязательно победит, создаст одно из условий, необходимых для ее начала. Конечно, политики, генералы и менеджеры всегда знали об этой связи, а потому поощряли распространение преувеличенных представлений об их власти, пытаясь навязать их простонародью при помощи той помпы, что окружала высокие посты.
Вера в то, что враг сильнее, способна ослабить решимость сражаться и в итоге привести к поражению. Конечно, веры, может, для победы и не хватит, однако обычно она является ее необходимым условием. По этой причине государства, находящиеся в состоянии войны, обычно цензурировали критическую информацию, наказывали «пораженцев» и поддерживали оптимизм в своем народе, распространяя при этом печальные новости во вражеских рядах. Однако военное положение – лишь крайний пример общей зависимости результата от ожиданий тех, кто пытается этого результата достичь или, наоборот, его предотвратить.
Из любой избирательной кампании можно понять то, что общеизвестная человеческая склонность присоединяться к победителям составляет мотив, заставляющий манипулировать мнениями о перспективах противоборствующих сторон и оказывать давление на комментаторов. Способность влиять на поведение путем описательных утверждений не ограничивается, однако, политикой; утверждалось, что отчеты Кинси способствовали закреплению более снисходительного отношения к внебрачным и неразборчивым половым связям, а также извращениям, поскольку те, кто мог бы попытаться воспротивиться соблазну, узнали, что, поддавшись ему, они окажутся в намного более широкой компании, чем они думали раньше, а значит, у них нет причин считать себя уродами или отщепенцами. Точно так же криминалист, рассказывающий широкой публике, что многие преступления остаются нераскрытыми, может поощрить потенциальных правонарушителей.
Даже чисто академические теории, то есть различные интерпретации человеческой природы, оказывали при своем значительном распространении глубокое практическое воздействие. Если мы навязываем людям представление о том, будто наука открыла, что человек мотивируется исключительно желанием материального благополучия, люди в своей жизни и сами будут больше соответствовать этому ожиданию, так что мы, по сути, уничтожим само их желание вдохновляться абстрактными идеалами. Распространяя противоположный взгляд, мы, возможно, сумеем произвести больше идеалистов, но также, не исключено, облегчим циничным эксплуататорам поиск их жертв. Кстати говоря, этот конкретный вопрос сегодня крайне важен, поскольку, судя по всему, моральная дезориентация и фанатичный нигилизм, поразивший современную молодежь, были подкреплены популярными направлениями социологии и психологии, которые обычно не обращают внимания на героические достижения и сосредотачиваются на печальных средних явлениях или даже на анормальности. Когда психологи, купающиеся безо всякого на то права в лучах славы точных наук, отказываются изучать какие-либо иные формы поведения, помимо механических (причем механических настолько, что даже у крыс нет шанса показать свои высшие способности), а затем преподносят свои невероятно тривиальные открытия в качестве истинной картины человеческого разума, они тем самым заставляют людей считать самих себя и других автоматами, лишенными достоинства и ответственности, что, конечно, не может не повлиять на содержание социальной жизни. Интерпретируя всякое проявление теплых чувств между людьми одного пола в качестве скрытой гомосексуальности, психоаналитики (возьмем другой пример) принизили и практически уничтожили само понятие дружбы, чем внесли немалый вклад в болезненное одиночество современного человека. Позже я еще буду говорить о модах и слабостях психологии, но в данный момент нам важны не эвристические преимущества отдельных подходов, а то, что даже концепции, внешне представляющиеся исключительно методологическими, способны определять реальность – настолько, что они сами могут стать истинными, изменив реальность, которую они должны были попросту описывать и анализировать. Следовательно, всякое описание человеческого поведения становится в определенной мере убедительным, как только его объекты о нем узнают.
Как известно всякому проницательному читателю газет, правительства всегда пытаются облегчить реализацию своих планов и начинаний путем организации так называемого общественного мнения. Но менее известно то, что многие (если не большинство) специалисты по социальным наукам, несмотря на присягу объективности, готовы с радостью служить той же цели. Мы, однако, должны помнить, что такую услугу можно предоставлять не только «истеблишменту», но и всевозможным оппозиционным и даже революционным движениям.
Витиеватость нисколько не вредит способности той или иной доктрины внедрять или подкреплять определенные установки, поскольку на самом деле она порой внушает благоговение и покорность, «ослепляя людей ученостью». Хорошим примером могут стать различающиеся между собой политические эффекты классической экономической теории, с одной стороны, и марксизма – с другой.
Марксова теория прибавочной стоимости практически бесполезна в объяснении или предсказании изменения цен, поскольку она сводится к темной и не вполне прямой формулировке чисто этического суждения о качествах капиталистической системы распределения богатства, каковое суждение предоставляет псевдонаучное обоснование имеющемуся у рабочих чувству (часто вполне оправданному) того, что их грабят, отнимая продукты их труда. Конечно, многие люди до Маркса (такие, как Симонд де Сисмонди, Роберт Оуэн, Фурье и Прудон) также критиковали дурное обращение с рабочими и эксплуатацию бедных богатыми; однако они вели свою критику в моральных категориях, не претендуя на «научное» доказательство, а потому не могли поспорить с «научными» аргументами классических экономистов, утверждавшими, что цена труда должна определяться законами спроса и предложения, и содержавшими в себе важную, хотя и скрытую посылку, согласно которой люди должны получать не больше и не меньше того, что они могут получить благодаря рыночному договору. Кроме того, вознамерившись доказать, что заработная плата рабочего не может быть выше минимального уровня выживания, Рикардо своим «железным законом» заработной платы сумел успокоить совесть богатых, не желавших делиться своими прибылями, и одновременно убедить рабочих в том, что их судьба безысходна, а потому нет смысла с ней бороться. Тогда как идея Маркса, как всем известно, была прямо противоположной, представляясь «научным» доказательством того, что ненавистная система развалится. Этический по своей сути вопрос о справедливом отношении к людям был заменен двумя псевдонаучными доказательствами: если теоретическая система Рикардо по определению исключала эксплуатацию, то Маркс доказывал ее вездесущесть длинными цепочками темных и скомканных аргументов, используя придуманную классическими экономистами трудовую теорию стоимости, чтобы доказать, что прибыль и рента – это украденные продукты труда.
Среди многих примеров, показывающих, как интерпретации социальной реальности влияют на реальное поведение, рассмотрим формирование мнений о характере групп и институтов. Если убедить штат той или иной организации в том, что их руководители – мошенники, трусы или глупцы, действия штата станут совсем другими в сравнении с тем случаем, когда бы они были убеждены в том, что их руководители – люди огромной смелости и ума. И наоборот, поведение руководителей будет в значительной степени зависеть от того представления об их официальном посте, которое утвердилось в народе, поскольку именно оно будет определять, связан ли такой пост с достоинством, которому руководители должны соответствовать, или же у них, напротив, нет никакой репутации, о сохранности которой стоит заботиться. Конкретные примеры этой мысли можно найти в моей работе «Паразитизм и подрыв»6, в которой я попытался проанализировать влияние подобных представлений на латиноамериканскую политику. Установки большинства по отношению к меньшинству, и наоборот, обычно во многом определяются «представлениями» друг о друге, на которые влияют различные разоблачения или, наоборот, сокрытие истины, а также преувеличения и вранье. Соответственно, каждый комментарий о таких предметах вызывает вмешательство со стороны участников политической арены.
Другой пример, поясняющий, почему взгляды на относительную действенность тех или иных причинных факторов могут обладать огромным практическим значением, – так называемая теория заговоров в истории. Очевидно, если вы будете искать заговорщиков под любым столом, ваша интерпретация прошлых и будущих событий будет существенно отличаться от той, когда вы считаете само желание обнаружить заговор явным признаком острой паранойи. В принципе, роль заговоров в политике представляется чисто эмпирическим вопросом, который можно решить путем исследования данных, не вынося суждения о моральном статусе заговора как добра или зла. Тем не менее едва ли не любое обсуждение этой, внешне вроде бы чисто теоретической, проблемы вызывает бурю эмоций, поскольку различные ответы обычно приводят к разным позициям по животрепещущим политическим вопросам; и особенно потому, что положительный ответ на вопрос об общем значении заговоров поднимает частный вопрос о том, где искать их в данный момент времени. Кроме того, заговорщикам, если они действительно существуют, действовать будет проще, если наивные или непритязательные психологи убедили общество в том, что видеть повсюду заговоры – это признак безумия, а органы государственной «безопасности», наоборот, кровно заинтересованы в преувеличении опасностей инфильтрации и подрывной деятельности.
Даже в случае отсутствия каких бы то ни было корыстных интересов фактические открытия могут радостно приветствоваться или, наоборот, яростно критиковаться просто потому, что они льстят уже существующим мнениям или же, наоборот, оскорбляют их, даже если такие мнения поддерживаются и оберегаются по причине исключительно психической инерции; поскольку большинство людей ненавидят выслушивать что-то, что заставляет их задуматься. Модное влечение ко всему новому ничего существенно не меняет, поскольку ведет к поиску исключительно поверхностных инноваций, не требующих никакого умственного усилия. Как мы увидим далее, это и есть причина, по которой чисто словесные инновации легко приобретают популярность.
Психическая инерция, конечно, свойственна не только исследователям человеческих поступков; большинство специалистов по естественным наукам и технике также не любят пересматривать свои взгляды, а потому они были бы рады подавить инновации, обесценивающие их знания, приобретенные тяжелым трудом. Как убедительно доказывает история науки, многим ученым в прошлом это отлично удавалось, однако сегодня требования промышленности и вооруженных сил усложняют подавление технических инноваций, хотя и не делают его ни в коем случае абсолютно невозможным. Преимущества, получаемые благодаря дезинформации, в этой области менее значительны, поскольку власти над природой можно добиться только благодаря приобретению подлинных знаний, а людьми можно манипулировать при помощи заклинаний, промывания мозгов и распространения ложных мнений. Кроме того, наши установки по отношению к другим людям несут в себе намного больший эмоциональный заряд, чем установки по отношению к вещам; соответственно, когда мы выясняем, что человек (или группа), о котором мы были хорошего мнения, на самом деле не такой, как мы думали, мы расстраиваемся намного больше, чем в случае, когда нам приходится пересмотреть свои представления о природе некоторых материальных объектов. Даже если речь идет о ценной личной собственности, человек с большей горячностью ответит тому, кто придирается к его жене, ребенку, родителю, профессии или нации, нежели тому, кому пришлись не по нраву его дом, машина или же лошадь с собакой.
Сложности с проверкой утверждений о человеческих отношениях создают обширное пространство для скрытых мотивов, наделяя неприкосновенностью тех, кто распространяет ложную информацию. Политолога или экономиста трудно заставить признаться в ложности его мнения или совета, поскольку он всегда найдет какой-нибудь аргумент, снимающий с него вину за ошибку. В конце концов, даже в том случае, когда люди, действовавшие по его подсказке или на основе его диагноза, пришли к очевидной катастрофе, этим нельзя еще в полной мере доказать, что исход не был бы хуже, если бы был выбран иной порядок действий. Нельзя совершенно достоверно доказать даже то, что рекомендация была применена правильно, поскольку с тем же успехом ее могли неверно понять или применить с ошибками. Например, почти все историки порицают Невилла Чемберлена и Даладье за Мюнхенское соглашение с Гитлером, но кто может доказать, что результат был бы лучше, откажись они от этого соглашения? Здесь мы можем только гадать. Кроме того, невозможность проверки ставит каждого, кто высказывает свое мнение о вопросах общественной важности, в положение, где ему можно предъявить обвинения в невежестве, халатности или злом умысле, которые ему будет сложно опровергнуть. Когда в эпоху Маккарти эксперты по Китаю из Государственного департамента потеряли рабочие места за то, что советовали Трумэну отказаться от отправки войск на помощь Чан Кайши, у них не было возможности доказать то, что их совет хорош, ведь тогда бы пришлось доказывать, что следствия альтернативного решения были бы еще хуже, что кажется убедительным лишь сегодня, когда мы, глядя в прошлое, можем учесть Вьетнамскую войну и раскол между Китаем и Россией. Поскольку консультанты не могли ничего доказать, они не могли даже снять с себя обвинения в вероломстве, что в некоторых случаях могло соответствовать истине (и что еще больше осложнило ситуацию). Неудивительно поэтому, что по таким вопросам люди предпочитают отмалчиваться.
Предыдущий пример, возможно, не слишком хорошо представляет сложности, с которыми сталкиваются ученые, работающие в социальных науках, поскольку лишь незначительная их часть действительно занимается столь же сложными и важными проблемами высокой политики. Тем не менее даже не занятые политикой исследователи общества неизменно сталкиваются с проблемами, когда живут под властью диктатуры. В более свободных странах власти используют пряник, а не кнут, что соответствует зулусской пословице «Собака с костью в пасти не лает». Однако даже в отсутствие давления со стороны политиков, капиталистов и бюрократов жажда популярности способна подорвать независимость мысли и склонить к опасному конформизму. При этом ортодоксия, которой повинуются, необязательно навязывается «истеблишментом», она в той же мере может заключаться в линии, проповедуемой революционной партией. Так или иначе, независимо от того, с какой стороны возникает давление, исследователь общества, который не склонен ходить вокруг да около, переминаться и отнекиваться, имеет мало шансов остаться в одиночестве, в отличие от его коллег в естественных науках. А поскольку не у всех есть сила воли, которой бы хватило на бесконечную борьбу за интеллектуальную честность, большинство специалистов по социальным наукам тяготеют к проблемам, методам и выводам, которые, сколь бы бесплодными они ни были, по крайней мере вряд ли могут доставить неудовольствие власть имущим или же черни. Поскольку их подталкивает желание безопасности, часто они заходят даже дальше нужного, стремясь подставить свои паруса попутным ветрам.
Если вы прислушаетесь к неформальным разговорам экономистов и социологов, вы легко заметите не только то, что они хорошо осознают все эти формы давления, но и полностью учитывают их, когда составляют планы и принимают решения о том, что именно изучать, что писать и о чем говорить. Это, однако, происходит на повседневном уровне, но ни в одном из их официальных высказываний и ни в одной публикации не будет упоминаться о давлении, которое, возможно, определяет достоверность результатов социального исследования или же вероятность достижения им той объективности и надежности, которая свойственная естественным наукам.
Итак, склонность людей как объектов исследования реагировать на то, что о них говорят, создает три рода препятствий для развития социальных наук. Первое имеет методологическую природу и заключается в сложностях с верификацией высказываний, способных повлиять на те процессы, которые они должны попросту описать или проанализировать. Второй род помех проистекает из давления, оказываемого на направление исследований и распространение его результатов, и объясняется, во-первых, сознанием того, что сказанное способно повлиять на то, что случится; и во-вторых, желанием (будь то власть предержащих или же масс) услышать то, что им по нраву. Хаос, к которому приводит действие двух вышеупомянутых факторов, производит затруднение третьего рода, то есть широкие возможности безответственного применения лжи и криптопропаганды.
В следующих главах я попытаюсь разобраться в действии препятствий трех этих видов, однако, прежде чем приступить к этому, я хотел бы высказать несколько методологических соображений относительно того, как при оценке обоснованности тех или иных гипотез следует учитывать эффект самоисполнения или самоотрицания. Первое соображение указывает на неспособность мертвых ответить на сказанное о них, что повышает ценность ретроспективного описания в сравнении с предсказанием как способом проверки гипотез. Кроме того, историки, поскольку им не нужно учитывать реакции своего предмета, обладают большей свободой и могут в основном руководствоваться чисто интеллектуальными критериями, что, по-моему, как раз и объясняет то, почему исторические работы (особенно двух последних десятилетий) в значительной мере превосходили большинство публикаций по социологии и политологии, встреченных овациями. Дж. Р. Элтон в своей работе «Практика истории» отмечает:
Будущее темно, настоящее – тяжело; и только прошлое, мертвое и завершенное, выдерживает созерцание. Те, кто смотрит на него, его пережили: они суть его плод и его победители. Неудивительно поэтому, что люди интересуются историей7.
Еще один методологический принцип, вытекающий из изложенных выше аргументов, состоит в том, что при исследовании эмпирического подтверждения теории, прогноза или диагноза последующими событиями мы должны учитывать возможное воздействие на эти события рассматриваемого утверждения, то есть того же прогноза, и его распространения. Это, прежде всего, означает, что мы должны выяснить, знали ли те, кто был связан с такими событиями, об этом утверждении и верили ли они в его обоснованность. Если взять в качестве примера лучшее предсказание Маркса, то есть так называемый закон промышленной концентрации, мы можем уверенно сказать, что его подтверждение не имело ничего общего с самоисполнением: эта описанная Марксом тенденция, подкрепленная историческими данными и сохраняющаяся по сей день, не могла быть приведена в движение и поддерживаться формулировкой и распространением его теории, поскольку лишь немногие создатели промышленных империй могли знать что-то о словах Маркса (если вообще что-то о нем слышали), да и в любом случае они не были людьми, готовыми отдаться во власть абстрактных учений. С другой стороны, интеллектуалы и пролетарии, верившие в Маркса, не сыграли никакой роли в решениях, которые в своей совокупности произвели тенденцию к концентрации и тем самым сделали это конкретное пророчество реальностью.
В отличие от предыдущего примера, предсказания Маркса о классовой борьбе содержали в себе элемент самоисполнения (хотя на деле они исполнились лишь в очень незначительной степени), поскольку многие из тех людей, чьи действия сыграли определенную роль в соответствующих событиях, действительно верили в теорию, которую эти события отчасти подтвердили. На самом деле лабиринт причинно-следственных отношений был еще запутаннее, поскольку можно показать, что другие группы и индивиды, знавшие о теории, но не считавшие, что она обязательно сбудется, принялись целенаправленно ее опровергать, начав реформы и пропагандистские кампании, направленные на устранение самих условий ее выполнения. Поэтому, судя по всему, распространение этой теории повлекло как самоотрицание, так и самоисполнение; и невозможно точно сказать, какой из этих эффектов оказался весомее.
Способность к самоотрицанию можно встретить также и в намного более простых ситуациях: например, если я скажу вам, что зарежу вас завтра ночью, когда вы будете спать, мое предсказание потеряет всякую достоверность, как только вы о нем узнаете. Что касается самоисполнения и самоотрицания предсказаний в социальных науках, единственный способ испытать их в качестве полновесных предсказаний, подобных предсказаниям, испытываемым в естественных науках, – это сделать так, чтобы никто их не заметил. Лучше всего записать их, запечатать в конверт и никому не говорить, что в них сказано… а потом дождаться дня их исполнения или же оставить завещание с точным указанием, когда открыть конверт. Хорошо астрономам – им не нужно прибегать к таким ухищрениям, чтобы выяснить, обоснованы ли их предсказания.
Проблемы такого рода имеют не только теоретическое, но и практическое значение. Например, в дискуссиях о действенности антиинфляционных мер, обосновываемых кейнсианской экономикой, утверждалось, что эти меры больше не работают, поскольку бизнесмены не отвечают на изменения банковской ставки, как во времена Кейнса, ведь сегодня они знают, что ее повышение является не предвестием депрессии, но государственным приемом, который будет отменен при малейшем признаке реальной депрессии. Самоисполнение и самоотрицание обсуждались также и в связи с проблемой стратегии и особенно с вопросом о том, действительно ли ядерное сдерживание сдерживает, и если оно сдерживает, то кого, как, когда и в чем. Что касается методологии социальных наук, можно с уверенностью сказать, что, если она не будет принимать этот фактор во внимание, она все равно останется на уровне нереалистичных проповедей, сколь бы ни были точны используемые ею статистические техники.
Глава 4
Цензура как следствие массового производства
Как только определенная форма деятельности профессионализируется, то есть становится способом заработка, увлеченные любители обычно отходят на второй план, поскольку их становится намного меньше профессионалов, руководствующихся в основном (если не исключительно) обычными мотивами рынка, которые в целом сводятся к желанию заработать побольше и потратить поменьше. Другими словами, как только становится ясно, что в данной сфере деятельности водятся деньги, именно продаваемость товаров, а не их внутренние достоинства – вот что становится главным критерием. Соответственно, за качеством товаров следят лишь в той мере, в какой в нем заинтересованы покупатели, способные о нем судить и готовые за него платить. Только при таких условиях честность – действительно лучший подход, а эффективность рекламных кампаний показывает, насколько далеки мы от этой идеальной ситуации даже в сфере бытовых товаров. Тем не менее в случае товаров с очевидной и легко определимой полезностью сопротивление потребителей препятствует бесконечному ухудшению качества. Хотя людей легко обмануть в каких-то тонкостях, они все же не будут покупать мыло, которое не отмывает грязь, или ножи и вилки, ломающиеся при первом применении; в случае же товаров, не служащих инструментами для прозрачных и очевидных целей, естественного предела для халтуры не существует, особенно когда каноны вкуса становятся предметом манипуляции со стороны заинтересованных групп.
Техники массового производства по самой своей сущности стремятся свести все к среднему (хотя иногда они, наоборот, повышают до этого среднего уровня), что может и не иметь значения (или даже оказываться полезным), когда такое производство распространяется на обыденные предметы, такие как зонты, сумки или даже автомобили, однако оно разрушает высокую культуру, поскольку только незначительное меньшинство способно оценить достоинства сложных творений интеллекта и произведений искусства, но лишь немногие люди не обладают способностью судить о качестве различных марок стиральных машин или автомобилей. В силу нормального статистического распределения врожденных способностей большинство людей не могут понять истинный вклад в знание, не говоря уже о том, чтобы внести свой; и, соответственно, рынок публикаций, служащий воплощением подобного рода вкладов, никогда не станет наиболее привлекательным с коммерческой точки зрения.
Увеличение числа читателей книг в прошлом часто служило стимулом для интеллектуального прогресса, поскольку, при прочих равных условиях, бо́льшая читательская аудитория включает большее число индивидов с определенной одаренностью в той или иной области; а потому она может создать рынок для книг с более редкой направленностью, которые не стали бы публиковаться в том случае, когда бы совокупный рынок был невелик. Поэтому, к примеру, легче, не имея гранта, опубликовать книгу по византийской нотной записи на английском языке, чем на финском. Следовательно, более широкий рынок допускает, при прочих равных условиях, большее разнообразие товаров. К несчастью, среди факторов, которые не равны, – экономия на масштабе производства в издательском деле, которая (как и в других отраслях) усиливает тенденцию к стандартизации. Поскольку крупные прибыли приносят именно бестселлеры, издатели, очевидно, заинтересованы в посредственности: какой прок тратить большие деньги на рекламу автора, который слишком сложен для средних умов (или даже чуть выше их уровня)? И чем значительнее инвестируемые суммы, тем сильнее мотив работать с наименьшим общим знаменателем.
Рискуя отклониться от вопроса о социальных науках, я, однако, должен сказать здесь несколько слов о киноиндустрии, которая, возможно, лучше всего иллюстрирует обратную зависимость между затратами и качеством, так что чрезмерно дорогие фильмы стали мусором… что, конечно, не означает, что таким же мусором не могут быть и дешевые фильмы. Кроме того, поскольку лишь немногие актеры обладают действительно неподражаемым даром, что только этим можно объяснить то денежное вознаграждение, которое они получают, – подавляющее большинство кинозвезд можно заменить сотнями, если не тысячами начинающих актеров, способных исполнять роли с тем же успехом, если не лучше. Щедрые гонорары звезд не отражают дефицитности их навыков, поскольку в действительности они составляют часть маркетинговой кампании. Им платят так много, чтобы создать соответствующую ауру в глазах доверчивой публики, ведь она готова предположить, что на человека, получающего такую кучу денег, и правда стоит посмотреть. Кто именно из тысяч равно достойных кандидатов выбирается на роль звезды, – это, вероятно, вопрос удачи, или же этот выбор может зависеть от навыков подхалимажа и интриганства, а также оказания тех или иных гетеросексуальных либо гомосексуальных услуг режиссерам и менеджерам; однако, как только в имидж актера проинвестированы крупные суммы, он приобретает независимую переговорную позицию, становясь обладателем имени, способного привлечь толпы вожделеющих фанатов. Многие из них, как только их убедили в том, что кто-то забавен, уподобляются собачкам Павлова и готовы смеяться в ответ на любую реплику такого актера. Создание подобных условных рефлексов у телезрителей недавно было упрощено за счет одного трюка – воспроизведения записанного на ленту смеха в специально отобранные режиссерами моменты, так что доверчивых телезрителей заставляют смеяться, внушая им ложное ощущение того, что в тот же момент столь же смешно тысячам других людей. Устремленная вниз спираль масштабного производства объясняет тот факт, что лучшие фильмы были произведены небольшими командами, причем в последние годы в основном в таких странах, как Италия, Япония и Польша, язык которых ограничивает рынок; Голливуд же, самый крупный центр кинопроизводства, не создал настоящих шедевров и смог предложить всего несколько фильмов относительно высокого качества. Необходимость потакать наиболее распространенным вкусам и наклонностям, определяемая масштабом производства, объясняет также и вредоносное влияние телевидения на интеллектуальные и эстетические стандарты.
То же относится и к книгам; и один из наиболее надежных способов понять, какие книги не стоит читать, – просмотреть списки моментальных бестселлеров, чье качество ухудшается по мере увеличения инвестированных средств и усовершенствования техник рекламы. Рекламщики кровно заинтересованы в глупости, поскольку им выгодно фокусироваться на наименее критической части населения, которую проще всего оболванить. Кроме того, поскольку легковерные люди приносят прямую прибыль, окупающую рекламные расходы, рекламный бизнес заинтересован в распространении легковерия, а также идеи о том, что отказ рабски следовать последней моде проистекает из невротических или антисоциальных наклонностей. Тех, кто слишком много рассуждает, в средствах массовой информации рисуют яйцеголовыми, поскольку самый желанный потребитель – стяжатель, сноб-недоучка и конформист, неустанно скупающий стандартные товары. Внутренние тенденции массового книгоиздания и рекламных кампаний оказывают значительное влияние, снижающее также и качество продуктов научного исследования, если только практические нужды не закрепляют строгие стандарты (как в точных науках, связанных с технологиями).
В США более всего заметно то, что техники, используемые для раскрутки сенсационных романистов или скандальных журналистов, стали применяться и для рекламы всевозможных посредственных авторов в области социальных наук. В этом случае мы можем заметить те же громкие рекламные кампании, восхваляющие банальности в качестве эпохальных открытий, давление или же завлечение редакторов, принимающих решения о том, на что будет писаться рецензия и кем, умасливание рецензентов на званых ужинах (сопровождающихся глухими намеками на возможное возмездие), утечки о баснословных заработках того или иного гения (которые должны впечатлить читателей, привыкших обо всем судить по деньгам) и откровения о связях такого гения с волшебными сферами власти и богатства. Больше всего эта ситуация отупляет потому, что в ней коммерческое предпочтение отдается публикациям, которые не требуют значительного умственного усилия и не оскорбляют распространенных предрассудков, но при этом имеют сенсационный привкус – из этого-то материала и делаются моментальные бестселлеры.
Некоторые американские специалисты по продвижению доходят до того, что соблазняют учителей рекомендациями влиятельного автора, позволяющими получить работу, или же грантом в обмен на то, что учебник такого автора будет выдаваться студентам. И наоборот, рекомендуя книгу с критикой академических бонз, преподаватель рискует оказаться затертым, если он ищет новой должности, повышения по службе или финансирования исследований, – по крайней мере, он подвергался такому риску раньше, пока академический истеблишмент не попал под обстрел «революционных» студентов и молодых академических сотрудников. Хотя последние в силу своей склонности к безумствам и нетерпимости ничем не лучше старых манипуляторов, столкновение двух противоборствующих ортодоксий, возможно, оставляет больше места для свободомыслия, нежели единовластное царствование одной из них.
Прогресс требует, особенно в области образования, которую легко подверстать под нужды пропаганды, беспрепятственного обмена идеями среди исследователей, искренне преданных поиску истины. Но таких даже в академии меньшинство. Соответственно, любая форма сосредоточения контроля над производством и распространением знаний должна мешать прогрессу познания, независимо от того, в чьих руках остается этот контроль – государства или коммерческих групп.
Концентрация издательского бизнеса влечет единообразие, и не только потому, что она сокращает возможности для автора или снижает уровень конкуренции между ними, но также потому, что больший размер означает бюрократизацию с ее общеизвестной тенденцией к блокированию неортодоксальных мнений. Небольшой независимый издатель может пробовать все, что ему только взбредет в голову, если только такие пробы не ведут к банкротству, а в крупной фирме решение принимается одним или несколькими комитетами совместно с общепризнанными экспертами, и обычно предпочтение отдается «здравому», а не оригинальному, не говоря уже об иконоборческом. Особенно это относится к книгоиздательским компаниям, которыми владеют другие коммерческие фирмы, чей единственный критерий – это прибыль, а потому там просто нет места для полета воображения, причуд или желания противоречить. Поэтому неудивительно, что в списках крупнейших издателей (по крайней мере в социальных науках) заметна удручающая монотонность; причем по мере расширения книгоиздательской фирмы обычно наблюдается падение качества. Академическим ученым, заинтересованным в свободе мысли, стоило бы противодействовать этой тенденции к концентрации издательского бизнеса, отдавая предпочтение малым издателям (насколько это совместимо с честностью) при выборе учебников для студентов. Еще одно полезное правило – никогда не покупать и не рекомендовать издания, которые были щедро разрекламированы.
Чтобы у читателя не создалось впечатления, что все было бы замечательно, стоит только устранить мотив прибыли, я поспешу добавить, что рынок (если только он не монопольный) часто составляет главный (если не единственный) противовес ортодоксии, навязанной бюрократическим аппаратом; поскольку в большой массе читателей всегда найдутся те, кто захочет почитать что-то другое (хотя бы просто из скуки), малое издательство сможет заработать достойную прибыль, удовлетворяя это желание. Когда же прибыль не имеет значения, а решения о публикации зависят только от корпоративных соображений, ни у кого нет стимула рисковать и раздражать авторитеты публикацией спорных (не говоря уже об иконоборческих) работ. Чтобы понять это, достаточно просмотреть государственные публикации даже в наиболее либеральных странах или же публикации различных агентств ООН, к которым, возможно, стоит обращаться за безликими статистическими данными, однако любую важную проблему они прячут под слоями пиар-красноречия. Или посмотрите на университетские издательства – многие из них выполняют полезную работу, публикуя академические работы, которые слишком эзотеричны, чтобы приносить прибыль; но опубликовало ли когда-нибудь такое издательство хотя бы одну иконоборческую книгу, посвященную злободневным проблемам? Возможно, у них есть все основания не считать это своей задачей, но кто-то же должен публиковать такие книги, если мы вообще заботимся о сохранении свободомыслия; а поскольку по-настоящему крупные фирмы, заинтересованные почти исключительно массовыми изданиями, неизменно стремятся к наименьшему общему знаменателю, небольшие коммерческие издательства остаются единственным оплотом свободы.
То, что свобода от коммерческих требований может оказаться сомнительным благословением, видно и на примере многих так называемых научных журналов, которые могут существовать благодаря автоматически возобновляемой библиотечной подписке, даже если их никто не читает. Отсутствие необходимости вызывать интерес сняло всякие ограничения с тех потоков пустоты и серости, которые изливаются на страницы подобных изданий. Конечно, глубина и оригинальность могут стать препятствием для привлечения широкой аудитории, причем в этом они определенно менее полезны, нежели сноровистость и красноречие; однако даже для этих последних качеств требуются кое-какие мозги, так что они исключают явную тупость, которая оказывается скорее преимуществом, чем недостатком при написании «научных» статей по социальным исследованиям. Если кто-то пишет что-то такое, что не нравится научной мафии, которая господствует в данной предметной области, но при этом является достаточно читабельным, чтобы такой текст можно было продать по крайней мере двум тысячам читателей, издатель, не вовлеченный в академическую политику, может его подхватить, чтобы немного заработать, в то время как издатель научного журнала обычно будет руководствоваться исключительно соображениями своей клики.
Здесь, наверное, уместно вставить несколько слов о рецензировании, чтобы помочь студентам и другим новичкам избежать некоторых ловушек. Первым делом следует помнить о том, что нельзя без должных на то оснований предполагать, будто рецензент знает предмет лучше автора. Конечно, в области без жестких стандартов велика вероятность, что данная книга попросту ужасна, но столь же вероятно и то, что рецензент либо недостаточно хорошо информирован, чтобы понять, о чем в ней речь, либо слишком ленив, чтобы прочитать текст, вердикт по которому он выносит, либо, наконец, чересчур робок, чтобы что-то создать самому, а потому готов удовлетворить свою зависть принижением другого; а может, все проще, и он элементарно следует указаниям своей клики. В этой мафиозной игре полно сложных ходов, самый простой из которых – прямое обвинение аутсайдера, которое сгодится для защиты окопавшихся инсайдеров, поскольку слава и влияние всегда остаются дефицитным ресурсом, а претендентов на них предостаточно. Таким образом, даже не атакуя признанные авторитеты, новый автор с большой вероятностью навлечет на себя недовольство уже тем, что он в чем-то демонстрирует свое превосходство, а потому прихвостни авторитетов его наверняка раскритикуют. С другой стороны, независимо от их достоинств, книги, написанные известными авторами, могут всегда рассчитывать на щедрые похвалы, которые, опять же, могут быть и заслуженными, но их нельзя принимать за чистую монету, если только мы не знаем наверняка того, что рецензент не пытается добиться чьего-то расположения. Враждебные рецензии, созданные соперниками, писавшими или собирающимися писать по той же теме, должны всегда читаться со скепсисом; но столь же подозрительны (хотя и по противоположной причине) мнения ближайших коллег или людей, принадлежащих к тому же кругу, поскольку одна из наиболее распространенных уловок – обмен похвалами и комплиментами. Нет, в общем-то, нужды говорить о том, что взаимные похвалы могут проистекать из истинного согласия во взглядах, но в области, где полно шарлатанов, они чаще всего определяются беспринципным сговором, позволяющим партнерам обойти традиционный запрет на хвастовство. Подобные маневры часто нужны той или иной клике для получения контроля над источниками финансирования. Интересной темой исследования (хотя и вряд ли способной привлечь щедрое финансирование) стало бы применение к махинациям внутри академических институтов и фондов метода, который Льюис Нэмир использовал для изучения английской политики XVIII века. Методологический урок, который из всего этого можно вынести, состоит в том, что достоверность публикаций в той или иной области (какими бы ни были их претензии на научность) можно оценить, только если применить к ним критерии, которые историк использует для оценки своих источников и которые требуют изучения пристрастий данного автора и его личных интересов.
Глава 5
По следам месье Панглосса и доктора Баудлера
Повторное открытие Америки – одно из наиболее популярных занятий среди специалистов по социальным наукам, заставляющее забыть о первооткрывателе. Так, например, Герберта Спенсера недавно стали систематически забывать, что в основном связано с тем, что он сказал прямее и, главное, намного раньше то, что некоторые из влиятельных теоретиков современности преподносят в качестве собственных открытий. Дело в том, что Спенсер не только ввел понятия того, что сегодня называют «структурным функционализмом», но и заложил основы кибернетического анализа социальных феноменов, а также разработал идеи, которые в своей не слишком развитой (а потому искаженной) форме подкрепляют большинство современных рассуждений о таких предметах, как «развитие» или же «сопротивление переменам».
Основным понятием Спенсера была «эволюция», под которой он подразумевал процесс нарастающей дифференциации (то есть специализации функций) и интеграции, обозначающей у него взаимозависимость структурно дифференцированных частей и координацию их функций. В «Основаниях социологии»8 Спенсер попытался доказать три основные идеи: во-первых, общества можно классифицировать по уровню нарастающей дифференциации и интеграции; во-вторых, существует преемственность между типами полной социальной структуры, а также между типами частичных структур, таких как индустриальная, политическая или церковная; и в-третьих, в долгосрочной перспективе можно обнаружить общую тенденцию к увеличению сложности. Превратив эволюцию в основной подход к изучению общества, Герберт Спенсер стал основателем традиции, сложившейся уже после его смерти, а именно функционализма, разработанного, когда понятия Спенсера были применены Малиновским и Рэдклифф-Брауном к конкретным ситуациям. Они первыми собрали и упорядочили этнографические данные, поставив себе цель распутать отношения взаимозависимости между различными обычаями и верованиями. Эта задача кажется простой, однако шаг, сделанный ими, не был ни простым, ни маловажным, что можно понять, если сравнить их работы с более ранней этнографией (или же, наоборот, с более поздними этнографическими работами, оставшимися вне их поля влияния), в которой каждый институт или обычай описывался отдельно, безо всякой попытки рассмотреть общество в качестве системы. Если не требовать от функционализма лишнего, его можно понять в качестве исследовательского направления, требующего изучать отношения взаимозависимости между обычаями и институтами; однако функциональные объяснения редко доходят до чего-то большего, чем описания следствий, что можно понять по примерам, рассмотренным в четвертой главе моей работы «Применения сравнительной социологии». Возражать не на что, пока под «функционализмом» мы понимаем программу исследования отношений взаимозависимости, результатом которой должен стать «функциональный анализ», показывающий, что определенная черта или институт А не могли бы работать или «функционировать» без черты или института Б, то есть как и почему Б является необходимым условием А. Обычно это уже задает достаточно высокую планку, однако аргументация в большинстве случаев оказывается весьма шаткой, если не сказать произвольной, когда выносится суждение, призванное объяснить, почему Б вообще возникло и продолжает существовать; поскольку обычно это подводит к вопросу (который, как правило, не только остается без ответа, но и попросту не распознается) о том, почему вообще само Б или, если уж на то пошло, вся система, к которой это Б принадлежит, должна существовать. Источником проблем является небольшое слово «чтобы» во фразе «функция Б состоит в том, чтобы производить A». Такое утверждение становится обоснованным, только когда мы можем конкретизировать причинно-следственную цепочку, составляющую регуляционный механизм, который приводится в действие отсутствием А (обусловленным предшествующим исчезновением Б), так что сначала снова появляется Б, а потом и А. Сложность подобной конкретизации того, что, собственно, является минимальным требованием, сама по себе показывает, насколько сложно ему удовлетворить. Вообще говоря, я сомневаюсь, что в литературе, созданной функционалистами, найдется хотя бы один пример анализа, удовлетворяющий этому требованию, из чего, однако, не следует, что «функционалистский» подход не дал никаких ценных идей, пусть даже интуитивных или приблизительных, если иметь в виду по крайней мере антропологию, где целые системы, в которых должны действовать функциональные отношения, более изолированы и не столь часто подвергаются радикальным изменениям, бросающим тень сомнения на то, существуют ли все еще эти сущности или же уступили место чему-то новому.
В противоположность современным функционалистам, Спенсера нельзя обвинить в том, что он предложил теоретическую модель, исключающую изменения. Наоборот, его ориентация на трансформации (идущая от Ламарка и закрепленная Дарвином) очень хорошо объясняет социальные перемены: общества и институты борются за жизненное пространство, и выживают только те, которые способны адаптироваться к изменчивой среде9. Перенос понятия естественного отбора на конкуренцию среди государств и институтов прямо предполагает изменения, а не просто допускает их. Столь же важно и то, что точка зрения отбора оправдывает функционалистскую посылку, иначе остающуюся произвольной, о том, что каждый устойчивый институт должен обладать определенной функцией – то есть, согласно определению Рэдклифф-Брауна, «вносить вклад в непрерывное существование целого»10. Мы должны отвергнуть представление так называемых диффузионистов о том, что культура – это случайное собрание обычаев и верований, если согласимся с теорией Спенсера о выживании наиболее приспособленных, поскольку, в согласии с ней, система, состоящая из структурных частей, функции которых не подогнаны друг к другу или же к требованиям среды, будет уничтожена ее конкурентами.
Понятие о естественном отборе социальных систем и институтов не только обосновывает фундаментальную посылку функционализма, но также составляет краеугольный камень эволюционизма, поскольку объясняет вековую эволюцию социальных систем по направлению к большей сложности, если только принять дополнительную посылку (вполне убедительную в социологии, хотя и спорную в биологии) о том, что рост дифференциации и интеграции – или, если использовать любимое выражение Спенсера, «развитие организации» – чаще всего дает преимущество в силе, важное в борьбе за выживание. Несомненно, именно эти ассоциации с идеей борьбы между государствами и другими человеческими объединениями привели к замене «эволюции» «развитием» и «изменениями», то есть терминами, используемыми в намного менее определенном смысле, чем «эволюция»; дело в том, что, когда все твердят о своем миролюбии, столь грубые факты стремятся замести под ковер.
С логической точки зрения органицизм Спенсера должны приветствовать руководители коллективистских авторитарных государств, однако идеологические сходства проистекают не из логики, но из выражений чувств; определяющим фактом здесь является то, что в сформулированных Спенсером положениях предпочтение было отдано идеалам и интересам свободного предпринимательства, антиэтатизма, буржуазии (то есть независимых средних и малых предпринимателей, фермеров и ремесленников), которые впоследствии полностью утратили свое положение. И если Маркс метал молнии в этот ныне пораженный класс, Спенсер проклинал бюрократию, которая как раз и стала победителем. Поэтому менеджериальное общество вполне обоснованно наказало его за его пророческие проклятия, предоставив полную свободу экспроприаторам его теорий, которые аннулировали все его теплые чувства к свободному предпринимательству и свободомыслящему индивидуализму, превратив его органицистские идеи в идеологию, подкрепляющую царствование манипуляторов из рядов бюрократии и крупного бизнеса, и насадив веру в совершенную гармонию, в которой несогласие может возникать только из недостаточной коммуникации.
Неожиданное воцарение функционализма в американской социологии после Второй мировой войны покажется странным, если вспомнить давнюю неприязнь американских антропологов к той разновидности функционализма, что была разработана Малиновским и Рэдклифф-Брауном. В этом отношении разницу между антропологией в США и в британской культурной сфере можно объяснить средой. Неслучайно то, что американцы сосредоточились на культурных чертах (их происхождении, диффузии и кластеризации) и назвали свою дисциплину «культурной антропологией», а британцы – на холистическом анализе социальных систем, проводимом под рубрикой социальной антропологии: племена американских индейцев перестали функционировать в качестве внутренне связанных элементов, и в резервациях или музеях можно было увидеть лишь разрозненные останки их культуры, в то время как в британских колониях значительное население продолжало жить в соответствии со своим традиционным укладом, которому лишь изредка мешала далекая администрация или же прибрежная торговля. Такие уклады можно было плодотворно изучать с функционалистской точки зрения, видя в них живое целое. Тем не менее даже в этой области функционализм не только навязал вышеупомянутые методологические ограничения, но и повлек серьезные искажения идеологического характера. Действительно, можно было сказать, что термин «функционализм» (хотя он и изобретен поляком) получил почти полное признание среди британских антропологов не только в силу своих чисто интеллектуальных достоинств, но и потому, что он вполне соответствовал понятию косвенного правления, целью которого было правление с наименьшим нарушением туземных традиций.
Показывая, насколько хорошо были подогнаны друг к другу традиционные уклады жизни, функционалисты обосновали то, что не нужно спешить с модернизацией, для колониального правления убийственной. Понимая, к какому хаосу привела грубая неоколониалистская модернизация в Африке, можно во многом симпатизировать этой скрытой квиетистской идее; но здесь нас интересует не правота или ошибочность этого идеологического послания, а то, что оно вообще существовало… и на самом деле даже не одно.
Вторая составляющая идеологии антропологии заключалась в реакции на расистское высокомерие британских колонистов и чиновников, которое, хотя и нередко сопровождалось искренней доброжелательностью по отношению к подданным, было несовместимо с идеалами равенства и демократии, провозглашенными метрополией и особенно привлекательными для интеллектуалов. Показав то, что туземные верования и обычаи были намного сложнее и рациональнее, чем могло показаться иностранцу на первый взгляд, антропологи надеялись защитить африканцев и азиатов от неоправданных диагнозов расовой неполноценности. Это похвальная задача, поскольку среди необразованных европейцев расистское презрение часто заходило настолько далеко, что многие из них полагали, будто в богатых и крайне сложных африканских языках нет никакой грамматики, а есть лишь несколько обезьяньих звуков.
Британские колониальные чиновники – хотя в целом они были добрее к обычным людям, чем туземные правители, пришедшие после них, – до самого конца сохраняли снисходительное отношение к своим подданным; но когда диалектический маятник качнулся в другую сторону, антропологи, как и большинство интеллектуалов, впали в противоположную, но столь же иррациональную привычку превозносить все экзотическое. Согласно обновленной версии старого мифа Руссо о «благородном дикаре», не запятнанном пороками цивилизации, все африканское следовало обелить, значение войн сгладить, каждый жестокий обычай объяснить и оправдать (а может, и вообще не упоминать о нем), каждое свидетельство мошенничества, грабежа и террора – замести под ковер, если только они не дело рук европейцев. Благонамеренная маскировка восторженными европейцами всех социальных уродств стала первым наброском возможностей функционализма как инструмента апологетики.
Поскольку после деколонизации африканцам уже нельзя было раздавать приказы, но нажиться на них все еще было возможно, если задурить им головы лестью, почти вся антропология, историография и другие отрасли африканистики стали основными инструментами бизнеса и дипломатии. В этом нет ничего уникального, скорее это просто необычайно грубое проявление общей тенденции развивать международные исследования не ради поиска истины, но чтобы снискать у иностранцев расположение научными работами, в которых описываются их положительные черты11.
Несмотря на вышеупомянутые методологические слабости, функционализм оставался разумным подходом, пока он руководил изучением относительно замкнутых и статичных племен, а также первобытных королевств. Однако когда его стали применять к быстро меняющемуся американскому обществу со всеми его кричащими контрастами, отклонениями и конфликтами, он утратил свою ценность как инструмент развития знаний и приобрел характер псевдонаучной криптопропаганды, утвердившейся практически во всех американских университетах и их заграничных филиалах, когда академические ученые с выраженными пиар-наклонностями стали заводить друзей в высших кругах и разглагольствовать о конце идеологии.
Вырождение функционализма, который перестал быть полезной, хотя и несколько односторонней программой антропологических исследований и стал методом торможения реальных исследований, отвлекающим внимание на излишне простые ярлыки, произошло в основном под влиянием Р. К. Мертона, который оказал социологии более коварную медвежью услугу, чем Толкотт Парсонс, поскольку Мертон, которому не свойственна циклопическая монументальность Парсонса, смог выхолостить предмет, не впадая при этом в нелепость. Я, конечно, не имею в виду, что он сделал это специально, поскольку нет причин сомневаться в том, что он, как и многие его ученики, верил в то, что внес важный вклад в науку. Тем не менее, несмотря на несколько незначительных реальных вкладов в науку, носивших скорее случайный характер, непреднамеренное следствие их подхода (или, используя термин самого Мертона, его скрытая функция) в целом свелось к полной баудлеризации12 предмета исследований. Хорошо написанные, если сравнивать со стилем, утвердившимся позднее, статьи Мертона (переизданные в известном сборнике «Социальная теория и социальная структура»)13 тем не менее сводятся к трескучему перефразированию, лишенному какой-либо объяснительной или предсказательной силы (например, к замене полезного или хорошего «функциональным»; вредного – «дисфункциональным»; официально заявленной и реальной цели или причины – «явной» и «латентной функцией»), а также к новым формулировкам вполне очевидных вещей, например, в принципах (ритуально воспроизводимых подобно присяге царю-основателю во всех публикациях), согласно которым теоретизация зависит от эмпирического исследования, и наоборот, а девиантность заключается в преследовании законных целей (например, денег) незаконными средствами (например, кражей). Другой пример – рекомендация (повторяемая до тошноты) сосредоточиться на «теориях среднего уровня», безо всяких, впрочем, объяснений, как, собственно, найти эту благословенную середину, так что в итоге этот совет остался совершенно бесполезным.
Bepul matn qismi tugad.