Kitobni o'qish: «Петля»
Глава
Часть первая: «Кровь на мраморе»
Пролог. Допрос.
Комиссариат Ниццы, 23 июня 2014 года. 02:15
Комната для допросов располагалась в подвале, куда солнечный свет не проникал даже в полдень. Сейчас, за два часа до рассвета, здесь царил свой особый мир — мир густых теней, дрожащего света одинокой лампы под потолком и тяжёлой, почти осязаемой тишины, нарушаемой лишь редкими каплями, падающими откуда‑то из тёмного угла. Воздух был пропитан запахом сырости, старой штукатурки и едва уловимым металлическим привкусом — то ли ржавчины, то ли чего‑то более тревожного, будто сама атмосфера здесь хранила следы чужих страхов и признаний.
Стены были выкрашены в бежевый цвет, но под лампой они казались грязно‑жёлтыми, как старая газета, пожелтевшая от времени. На одной из них висело зеркало — на самом деле окно наблюдения, за которым сейчас, затаив дыхание, сидели двое следователей и прокурор. Их глаза неотрывно следили за каждым движением арестованного. На другой стене — портрет президента Республики в дешёвой пластиковой рамке, слегка покосившийся, словно и он устал от этого места.
Под ним, на стуле с прямой спинкой, уже шесть часов сидел человек — Томаш Новак, которого только что арестовали по обвинению в заказе двойного убийства. Он сидел с идеальной осанкой — плечи расправлены, спина прямая, как будто он готовился к парадному портрету. Руки сложены на столе в замок, как у прилежного ученика, но пальцы чуть подрагивали, выдавая внутреннее напряжение.
На нём был тёмно‑синий пиджак из фланели, белая рубашка, расстёгнутая на две пуговицы, обнажая шею, покрытую красными пятнами от тугого воротника. Брюки цвета графита сидели безупречно, но на коленях уже появились лёгкие складки — следы долгого сидения. Галстук — шёлковый, «Эрмес», с узором в виде цепочек — валялся на столе отдельно, скрученный в жгут, как удавка.
Ему было сорок девять лет, но сейчас, в этом неестественном свете, он выглядел на все шестьдесят. Глубокие морщины пролегли от крыльев носа к углам губ — не возрастные, а те, что появляются у людей, которые слишком долго и слишком усердно улыбаются ложью. Волосы, густые, пепельно‑русые с обильной сединой на висках, были зачёсаны назад и блестели от геля — но местами гель уже спёкся, и волосы топорщились, как солома. Глаза — бледно‑голубые, почти бесцветные, с тёмными кругами внизу — смотрели в стену с выражением лёгкого, почти аристократического презрения. Но руки выдавали его.
Пальцы — длинные, с аккуратно подстриженными ногтями — непрерывно совершали одно и то же движение: указательный правой руки гладил ноготь большого пальца левой. Бесконечная ласка собственной тревоги, механический жест, который он, похоже, даже не осознавал.
Напротив него, на таком же неудобном стуле, сидел комиссар Ален Вердье. Ему было пятьдесят два. Он был из тех полицейских, которые уже не надеются на чудо, но всё ещё ищут правду. Коренастый, с широкими крестьянскими ладонями и лицом, которое можно было назвать простым, если бы не глаза — тёмно‑карие, почти чёрные, и смотрели они так, будто задержанный уже признался в совершённом преступлении.
Он носил недорогой серый костюм и рубашку небесно‑голубого цвета, на воротнике которой виднелось кофейное пятно — след утренней спешки. От него пахло табаком и мужским одеколоном с нотками кожи и бергамота — подарок жены на годовщину, который он использовал скорее из вежливости, чем из тщеславия.
Между ними, на столе из ламинированного ДСП, лежали веером фотографии, запакованные в прозрачные файлы. Фотографии, которые Вердье раскладывал и перекладывал уже четыре раза, как карты в пасьянсе — медленно, методично, будто пытаясь сложить из них единую картину.
Первая: паркинг больницы Лярше. Мокрый бетон, лужи машинного масла и крови. Белый «Мерседес S‑класса» с выбитыми стёклами. На водительском сиденье — тело в белой рубашке, превратившейся в красное месиво. Человек на фотографии ещё жив — это видно по вытянутой руке, пытавшейся нажать кнопку SOS.
Вторая: крупный план. Ирена Ванье, 77 лет, в больничной палате. Глаза закрыты, лицо серое, как пергамент. Вокруг головы — бинты, из‑под которых торчат трубки. На губах — запёкшаяся кровь. Снимок сделан за три дня до её смерти.
Третья: два молодых лица, коморцы. Улыбаются в камеру наблюдения. На одном — чёрная куртка‑пуховик, хотя на улице плюс двадцать. На другом — бейсболка с эмблемой «Олимпик Марсель». Это за пять минут до выстрелов. Они идут по паркингу беззаботно, как на прогулке. Один что‑то говорит, второй смеётся.
Четвёртая: выписка из банка BNP. Цифры, отточенные, как лезвия: 9 000 000 евро. 6 500 000 из них — на личный счёт Томаша Новака. За полтора года.
Вердье пододвинул последнюю фотографию ближе к Новаку.
— Пан Новак, — голос комиссара был ровным, даже скучным, как сводка погоды. — Вы заказали убийство своей тёщи Ирен Ванье?
Новак не отвечал. Только пальцы продолжали свой бесконечный, гипнотический танец. Его взгляд на мгновение метнулся к зеркалу, будто он пытался разглядеть тех, кто за ним наблюдает.
В комнате было холодно. Откуда‑то сверху, из вентиляционной решётки, тянуло сквозняком с запахом реки Пайон — сырой, илистый запах, похожий на запах подземной парковки после дождя. Часы на стене — круглые, дешёвые, с надписью «Жувен» — тикали так громко, что казалось, будто в голове у Новака поселился дятел.
— Вы слышите меня? — спросил Вердье, наклоняясь вперёд. Его голос стал чуть жёстче. — Ваша тёща мертва. Ваш шурин Луи — инвалид. Вы знали, что у водителя, Карима, остались трое детей? Старшей — двенадцать. Она написала письмо в прокуратуру. Спросила: «За что убили моего папу?»
Новак поднял глаза. Впервые за всё время допроса он посмотрел прямо на комиссара. И улыбнулся.
Эта улыбка была страшнее любого крика. Она не касалась глаз — те оставались холодными, как у рыбы на прилавке. Она трогала только губы — тонкие, бледные, сжимавшиеся в кривую, почти женственную дугу. От улыбки на щеках Новака проступили ямочки, но в них не было ни капли тепла.
— Комиссар, — сказал Новак, и голос его звучал мягко, с лёгким польским акцентом, который делал каждую фразу чуть‑чуть иностранной и беззащитной, — вы знаете, кем была Ирена Ванье? Это была не женщина. Это была корпорация. Которая, между прочим, платила налоги в Монако, но жила по законам, которые сама придумала.
Он откинулся на спинку стула, и дерево жалобно скрипнуло. Пальцы на мгновение замерли, потом снова возобновили свой нервный ритм.
— Моя жена, Софи, боялась её больше, чем рака. А рак у неё, между прочим, был с февраля этого года. Ирена узнала и сказала: «Ну вот, доченька, теперь ты точно не переживёшь меня. Какая жалость».
Вердье молчал. Он знал этот приём — перевести разговор с убийства на семейную травму. «Мой клиент не чудовище, он жертва обстоятельств», — так говорил любой адвокат.
— И поэтому вы заказали её убийство? — спросил комиссар, беря в руки фотографию Карима Саида. — Чтобы освободить жену? Ценой жизни другого человека? Ценой жизни отца троих детей?
С лица Новака улыбка сползла, как маска. На её месте появилось нечто иное — усталое, почти исповедальное. Он опустил голову, и в тусклом свете лампы стало видно, как блестит его лысеющая макушка.
— Я хочу адвоката, — сказал он тихо. — И эспрессо. Двойной. Без сахара.
Вердье выдержал паузу. Посмотрел на зеркало — там, за стеклом, кто‑то кивнул. Потом нажал кнопку диктофона, останавливая запись.
— Адвокат будет через час. Ваш, кстати, Дюпон‑Моретти, — Вердье встал, одёрнул пиджак. — А пока, пан Новак, подумайте вот о чём.
Он наклонился к самому уху арестованного, и Новак почувствовал запах кофе и табака.
— Ваша жена сейчас сидит в соседней допросной и мучается из‑за вас, ей уже вызывали скорую.
Новак не вздрогнул. Только ноздри его чуть раздулись — и всё.
Вердье выпрямился, взял со стола папку и направился к двери. На пороге обернулся.
— Вы можете облегчить её участь, если дадите признательные показания.
Спина Новака осталась прямой. Но его правая рука — та, что гладила ноготь большого пальца — дрожала теперь так сильно, что слышен был лёгкий стук ногтя о ноготь. Тик‑так. Тик‑так. Тик‑так.
— Принесите мне, чёрт возьми, кофе, — сказал он в пустоту.
За закрытой дверью послышались шаги. А потом — тишина. Только часы на стене продолжали свой бесконечный, равнодушный отсчёт.
На фотографиях, оставленных на столе, Ирена. Кофе ему так и не принесли.
Глава первая. Софи.
Вильфранш-сюр-Мер, февраль 2014 года.
Окна её спальни выходили на залив, где море было цвета чернил с примесью лазури — той самой, которую продают в аптеках за бешеные деньги. Софи Леруа стояла босиком на мраморном полу, и холод проникал сквозь тонкую кожу ступней — туда, где копилась усталость, годами оседавшая в теле, как песок в часах. Она слегка переступала с ноги на ногу, пытаясь вернуть ощущение тепла, но мрамор оставался безжалостно холодным.
В двух шагах позади, на столике из орехового дерева, стыл недопитый зелёный чай с мятой. Его запах — терпкий, горьковатый, с намёком на пачули — смешивался с ароматом сушёных роз в китайской вазе. Софи ненавидела эти розы. Их прислала мать. Всегда красные, всегда сушёные, как будто жизнь уже закончилась, и осталась только ботаническая коллекция смерти. Взгляд Софи на мгновение скользнул по вазе — губы непроизвольно сжались в тонкую линию, а пальцы чуть дрогнули, словно желая отшвырнуть её прочь.
На подоконнике лежал нераспечатанный конверт из банка BNP. Внутри — выписка по счёту, которую она боялась открыть. Она знала, что там. Цифры, которые Томаш называл «операционными издержками». В прошлом месяце он перевёл себе на персональный счёт 640 тысяч евро. «На налоги в Монако», — сказал он, даже не взглянув на неё. Конверт манил и пугал одновременно. Софи протянула руку, коснулась его кончиками пальцев, но тут же отдёрнула — будто обожглась.
В дверь постучали. Два коротких, один длинный. Его стук.
Софи не обернулась. Она посмотрела на своё отражение в стекле — бледная, с резкими скулами, которые мать называла «лошадиными», и густыми русыми волосами, тронутыми преждевременной сединой у висков. В сорок пять она выглядела на шестьдесят. Не потому что болела — рак груди, ранняя стадия, диагноз поставили неделю назад, и она никому не сказала, — потому что внутри неё давно уже ничего не болело. Только пустота. Она провела ладонью по стеклу, словно пытаясь стереть это отражение, но оно оставалось на месте — такое же бледное и чужое.
— Софи, — голос Томаша был мягким, вкрадчивым, как шерсть ангорского кота. — Ты не подписала вчерашние чеки.
Он вошёл без разрешения. Всегда так. Теперь она различала его по запаху: дорогой одеколон «Tom Ford Tuscan Leather» — но с горьковатой нотой пота, который выступает, когда человек врёт. Пахнет страхом или злостью, или тем и другим одновременно.
— Доброе утро, Томаш, — сказала она, наконец поворачиваясь.
Он был красив той опасной красотой мужчины за сорок, который платит личному тренеру за каждый сантиметр мышц и стоматологу в Цюрихе за каждую фарфоровую коронку. Рост — сто восемьдесят пять, плечи — широкие, но шея тонкая, как у хищной птицы. Волосы зачёсаны назад, блестят гелем. Глаза — ледяная голубизна, которая никогда не теплела, даже когда они занимались любовью. Особенно когда они занимались любовью.
Он был одет в идеально сидящий пиджак из фланели, тёмно‑синий, пуговицы из рога и брюки цвета графита. На левом мизинце — золотой перстень с гербом его якобы древнего польского рода. Софи давно знала, что герб фальшивый, заказанный в интернете.
— Я не подписала, потому что хочу понять, — она взяла конверт и встряхнула им в воздухе, как флагом капитуляции. Пальцы слегка дрожали, но она старалась держать руку твёрдо. — Почему школа Оливии стоит 250 тысяч в год, когда счёт из Лиона приходит на 42 тысячи? Остальное — куда, Томаш? На твой НПЗ в Польше, который уже продан за долги?
Он не изменился в лице. Ни один мускул не дрогнул. Только кончик его языка на секунду коснулся верхней губы — жест, который она выучила за пятнадцать лет брака. Он означал: «Сейчас я скажу тебе такую ложь, что ты сама в неё поверишь».
— Душа моя, — он подошёл ближе, взял её за кисть, и его пальцы — тёплые, сильные, с аккуратно подстриженными ногтями — сжались на запястье с той силой, которая была на грани. Не больно. Предупредительно. — Ты в стрессе из‑за анализов. Я чувствую твою тревогу и опасение. Пойдём в сад, я закажу нам лимонады?
Она выдернула руку. Резко, почти грубо.
— Не уводи от темы. Моя мать урезает моё содержание. Она звонила вчера. Сказала, что я «некомпетентна распоряжаться даже карманными деньгами». И она хочет посадить нашего адвоката в совет директоров траста.
Томаш сделал шаг назад. Теперь на его лице появилось нечто живое. Это был не гнев. Это был страх. Тонкий, как паутина, но она его учуяла — по запаху. Запах страха у Томаша Новака пах потом и металлом. Как будто он перебирал монеты в кармане.
— Твоя мать, — тихо сказал он, и каждый слог был как выстрел резиновой пулей, — хочет нас разорить. Унизить. Вышвырнуть на улицу. Она сказала мне в прошлый ужин: «Ты, Томаш, всего лишь сперматозоид моей дочери». Ты знаешь это?
Софи закрыла глаза. Она вспомнила тот ужин. Скатерть из белого льна, хрусталь «Baccarat», запах трюфельного ризотто. И мать, сияющую в жемчугах, бросающую эти слова, как кости собакам. Губы её дрогнули, но она сдержалась — не позволила эмоциям прорваться наружу.
— Она не права, — прошептала Софи. — Но она — моя мать.
— Она — змея, которая задушила твоего отца, отсудила империю и теперь душит тебя, — его голос вдруг стал пронзительно‑нежным, как у священника на исповеди. — Софи, посмотри на меня.
Она посмотрела. Его глаза — боже, какие они были голубые сейчас — смотрели с такой болью, что сердце кольнуло.
— Я умру, — сказал он, — если она заберёт твою свободу. Я убью за тебя, понимаешь? За тебя. За наших детей. За тот единственный раз, когда ты улыбнулась мне на пляже в Антибе пятнадцать лет назад.
Его рука поднялась к её щеке. Пальцы пахли кожей, табаком «Данхилл» и сладковатым запахом дыни — это гель для рук от «Аэсоп», который он носил в кармане.
— Только скажи слово, — прошептал он, — и я всё устрою.
В этом «всё» было что‑то такое, от чего Софи захотелось вымыть лицо ледяной водой. Она отстранилась, подошла к окну и провела пальцем по стеклу — там, где снаружи, на бульваре, медленно ехал велосипедист в жёлтой майке.
— Что именно ты предлагаешь, Томаш? — спросила она, не оборачиваясь.
Он молчал три секунды. Потом Софи услышала, как он достаёт из кармана пиджака телефон, что‑то быстро печатает и убирает обратно.
— Ничего, — ответил он уже другим голосом — спокойным, будничным, как будто они обсуждали меню завтрака. — Просто помни: я всегда рядом. Даже когда ты этого не замечаешь.
Он вышел так же бесшумно, как и вошёл. Оставил после себя запах тусклого табака, лжи и мужского одеколона, который стоил тысячу евро за флакон.
Софи осталась одна. Она сжала конверт из банка так, что побелели костяшки. Потом разорвала его пополам, потом на четыре части, потом на восемь, и бросила обрывки в камин, где уже тлели вчерашние поленья. Бумага горела с кислым запахом, который напомнил ей клинику, где брали биопсию.
Она села на пол, прямо на холодный мрамор, и впервые за много лет позволила себе заплакать. Тихо. Беззвучно. Слезы капали на паркет, пахнущий воском и чьей‑то давней радостью.
Внизу, в саду, зацвело лимонное дерево. Его запах — свежий, горьковатый, с примесью надежды — проник в открытую форточку и смешался с горечью её слёз.
Глава вторая. Здесь никто не станет богатым!
Марсель, квартал Кастеллане.
За два месяца до убийства.
Рашид аль-Джебель проснулся от запаха жареной рыбы.
Это был не тот утончённый аромат, который подают в ресторанах Старого порта с видом на Нотр-Дам-де-ла-Гард. Нет. Это был запах дешёвой скумбрии, которую жарили на прогорклом масле прямо во дворе, где сохло бельё и бегали крысы. Запах въелся в стены его комнатушки на третьем этаже дома без лифта, смешиваясь с запахом аниса и сырости.
Рашиду было двадцать три года. Он был опасно красив, острые скулы, смуглая кожа цвета крепкого чая, глаза оттенка горького шоколада — внимательные, всегда в движении, как у ящерицы. Короткие, жёсткие волосы торчали ёжиком, на шее виднелась татуировка «корона».Только он был «Король ничего» и это была основная его проблема.
Сейчас он лежал на продавленном матрасе, поверх которого была натянута простыня в жёлтых пятнах. На стене напротив висела фотография матери — она умерла два года назад, от передозировки, в этом же квартале. Рашид не плакал на похоронах. Он тогда сказал друзьям: «Она ушла туда, где нет запаха рыбы».
Но рыба была везде. Она преследовала его по утрам, она липла к одежде, она пропитывала его единственную куртку-пуховик, которую он носил даже в мае, потому что под ней можно было спрятать обрез.
Телефон завибрировал под подушкой. Рашид не глядя нажал на зелёную кнопку.
— Ты спишь ещё? — голос Гаспара Моро, его напарника, был хриплым со сна, но в нём слышалось напряжение. — Есть работа. Встречаемся на старом рынке. Скажем, через час.
— Кто заказчик?
— Не ссы. Уважаемый человек. Марсельские связи. Заплатят хорошо — сорок штук просто за знакомство.
Рашид сел на кровати. Сорок тысяч евро. Это больше, чем он заработал за последний год. На эти деньги можно купить новую жизнь: документы, билет до Барселоны, снять квартиру, где не пахнет рыбой.
— Скажи адрес, — произнёс он бодрым голосом резко встав с кровати.
Когда он вышел на улицу, солнце уже поднималось над крышами, превращая мусорные баки в золотые троны. Квартал Кастеллане жил своей утренней жизнью: старухи в хиджабах несли хлеб, дети гоняли мяч между припаркованными машинами, запах жареной рыбы смешивался с запахом анисовой настойки из кафе «У Ахмеда».
Рашид прошёл мимо стены, на которой кто-то написал баллончиком: «Здесь никто не станет богатым». Он усмехнулся и ускорил шаг.
Вилла Софи, Вильфранш-сюр-Мер. Тот же день.
Софи Леруа сидела в гостиной, которая была больше, чем весь дом её детства в Лионе. Потолки — четыре метра, люстра из муранского стекла, паркет из палисандра, натёртый до зеркального блеска. За огромными окнами — Средиземное море, синее и спокойное. Но Софи не смотрела на него. Она смотрела на свои руки, которые почему то дрожали выдавая её состояние.
Мать приедет с минуты на минуту. Ирена Ванье никогда не опаздывала. Её пунктуальность была формой террора: если ты не готов за десять минут до назначенного времени — ты неудачник, ничтожество, кусок дерьма на её белых кедах.
Софи поправила воротник блузы — шёлк, цвет слоновой кости, куплен в Милане, но сейчас она чувствовала себя в нём как в мешке. Болезнь делала своё дело: за последний месяц она похудела на шесть килограммов, и даже лучшая ткань не могла скрыть впалые ключицы и слишком острую линию плеч.
В комнате пахло цветами. Свежие пионы в китайской вазе — любимые цветы матери. Софи заказала их специально, зная, что мать обращает внимание на детали. Обращает и делает выводы. «Пионы? Ах, ты помнишь. Это хорошо. Значит, соображаешь ещё».
В коридоре послышались шаги. Цок-цок-цок — каблуки «Лубутан» по мрамору. Ирена Ванье не ходила — она шествовала. Каждый шаг был заявлением, каждое движение — приговором.
Она вошла без стука. Конечно, без стука. Это был её дом, её деньги, её воздух.
— Здравствуй, Софи, — сказала Ирена голосом, в котором не было ни тепла, ни холода. Только оценка.
Ирена Ванье было семьдесят семь, но она не позволяла себе выглядеть на свой возраст. Пластический хирург из Цюриха делал лицо раз в пять лет, и сейчас оно напоминало маску — идеальную, неподвижную, с едва заметными швами у ушей. Волосы, густые цвета шоколада, уложены в безупречную ракушку. На шее — жемчуг. На руках — никаких колец, только обручальное на правом среднем пальце, как дань памяти.
Одета она была в брючный костюм цвета «мокрый асфальт» — ткань, которая стоила больше зарплаты медсестры за год. Идеально сидел, как броня. Ирена Ванье не одевалась, а облачалась в доспехи.
— Здравствуй, мама, — ответила Софи, не вставая с кресла. Это была маленькая, но сознательная непокорность. Встать означало признать превосходство. Она осталась сидеть, сцепив пальцы рук в замок.
Ирена заметила. Всё заметила. Её серые глаза — прозрачные, как лёд на Байкале — скользнули по позе дочери, по её дрожащим пальцам, по тени под глазами, которую не скрыл никакой тональный крем.
— Ты плохо выглядишь, — сказала мать, садясь напротив, в своё любимое кресло с высокой спинкой. — Надеюсь, ты не собираешься умереть раньше меня. Это было бы неудобно. Столько документов переделывать.
Софи вдохнула глубже. Она знала этот приём — ударить больным местом, сделать вид, что это шутка. Рак. Мать превратила болезнь дочери в пункт административного неудобства.
— Я проходила химию, мама. — Голос Софи был тихим, но твёрдым. — Волосы начнут выпадать на следующей неделе. Может, обсудим что-то более важное, чем моя причёска?
— Например? — Ирена взяла с журнального столика блюдце с миндальным печеньем, приготовлено личным поваром, без глютена, как она любила и надкусила ровно половину. Ела она, как птица — крошечными кусочками, растягивая удовольствие.
— Например, Томаш, — сказала Софи, и имя мужа повисло в воздухе, как запах дыма после потушенной сигареты.
Ирена отложила печенье. Вытерла губы салфеткой, на которой был вышит герб семьи Ванье — лев, держащий ключ. Потом посмотрела на дочь так, будто та предложила ей выбросить в окно все акции.
— Ах, твой «блестящий консул», — произнесла Ирена медленно, смакуя каждое слово. — Тот самый, который купил фальшивый диплом в интернете? Тот, который задолжал 30 миллионов евро польскому правительству? Тот, который перевёл со счёта моей внучки Оливии 200 тысяч долларов на свой счёт в банке на Кайманах? Я ничего не упустила?
Софи побледнела ещё сильнее, если это было возможно.
— Откуда ты знаешь про Кайманы?
Ирен позволила себе улыбку, которая не коснулась глаз. Это был жест, который Софи знала с детства — улыбка палача, который только что обнаружил, что у жертвы есть ещё одна неоплаченная виза.
— Дорогая, — сказала Ирена, наклоняясь вперёд, окутывая сладкой парфюмерией «Герлен» — ирис и ваниль, приторные и душные, — я знаю всё. У меня работают лучшие следователи в Европе. Твой муж — мошенник, альфонс и, подозреваю, психопат. Только слепая любовь могла тебе этого не показать.
— Он — отец моих детей, — выдохнула Софи, и на глазах её выступили слёзы — не от обиды, а от беспомощности. — И он единственный, кто меня... кто был рядом, когда ты...
— Когда я что? — перебила Ирена резко, почти выкрикивая слова. — Когда я платила за твою клинику в Швейцарии? Когда я оплатила твою безумную свадьбу с этим нищим лжецом? Когда я каждый месяц перевожу тебе 500 тысяч евро на карманные расходы, чтобы ты не выглядела как нищенка на приёмах?
Каждое слово было ударом хлыста. Софи всхлипнула и закрыла глаза.
— Я не просила у тебя этих денег, — прошептала она еле сдерживая слёзы..
— А кто тебя спрашивал? — Ирена встала, прошлась к окну, и свет упал на её профиль — острый нос, тонкие губы, волевой подбородок. — Я не для того строила империю, чтобы моя дочь ходила в Zara. Ты — лицо семьи Ванье. А твой муж — это пятно на лице. Большое, гнойное пятно!
Повисла пауза. В комнате, кроме тиканья часов «Картье» на камине, слышно было только дыхание — частое, поверхностное у Софи и спокойное, ритмичное у Ирены.
— Я хочу, чтобы ты урезала моё содержание, — вдруг сказала Софи, открывая глаза. — Нет. Я хочу, чтобы ты переводила деньги напрямую мне. На мой личный счёт. Без Томаша.
Ирена медленно повернулась. Впервые за этот разговор на её лице появилось нечто, похожее на удивление.
— Ты просишь меня о помощи? — спросила мать, прищурившись. — Ты, Софи Леруа, которая пятнадцать лет назад сказала мне в лицо: «Ты умрёшь одна, мама, потому что никого не любишь»?
Софи сглотнула комок в горле.
— Да, я прошу тебя о помощи, — сказала она, и голос её сорвался, превратившись в шёпот. — Пожалуйста, мама. Он... он меня пугает. В последнее время он смотрит на меня так, будто я — проблема, которую нужно решить.
Ирена молчала долго. Так долго, что за окном чайка успела прокричать три раза.
Потом она подошла к дочери, наклонилась и поцеловала её в лоб — холодными, сухими губами.
— Я подумаю, — сказала она. — А пока... пришли мне доказательства. Чеки, переводы, смс. Я начну процедуру ограничения его доступа к семейному трасту.
Она выпрямилась, поправила жемчуг, бросила последний взгляд на пионы.
— И купи нормальные цветы, Софи. Пионы пахнут смертью. Азалии были лучше.
Она вышла так же величественно, как вошла. Цок-цок-цок.
Софи осталась одна. Она сжала подлокотники кресла так, что ногти оставили вмятины на дорогой коже. Запах ириса и ванили ещё витал в воздухе — духи матери, смешанные с запахом её собственного страха, который пах горьким миндалём и медью.
Через минуту пришло сообщение от Томаша: «Милая, не забудь подписать доверенность на лондонский дом. Я заеду вечером. Люблю тебя».
Она несколько раз прочитала и не ответила.
Рынок Кастеллане. Два часа спустя.
Старый рынок в это время дня был похож на улей, в котором одновременно работают все пчёлы и никто не слышит соседа. Голоса продавцов сливались в единый гул — на арабском, французском, корсиканском. Пахло оливками, розмарином, свежей мятой, жареным луком, анисом и чем-то сладким — сдобой из пекарни на углу.
Рашид стоял у прилавка с вялеными томатами, делая вид, что выбирает. На самом деле он смотрел на мужчину, который ждал в тени дерева у фонтана.
Мужчина был заметен издалека, не потому что он выглядел чужеродно — нет. А потому что он выглядел слишком правильно для этого места.
Марк Ланже стоял, прислонившись плечом к кроне, и разглядывал толпу с ленивым спокойствием человека, который знает, что он самый сильный в радиусе километра. На нём были бежевые брюки и поло «Лакост» тёмно-синего цвета, которое облегало его тело, как вторая кожа. Кроссовки — белые, безупречно чистые, хотя рынок утопал в грязи.
Лицо его было правильным, даже красивым. Твёрдая линия челюсти, аккуратная щетина, нос с лёгкой горбинкой. Бритый наголо череп блестел на солнце, подчёркивая идеальную форму головы. Когда он повернулся, Рашид увидел татуировку на левом предплечье — корона и два скрещённых меча, символ иностранного легиона.
Этот человек не вписывался в марсельские трущобы так же, как бриллиант не вписывается в мусорный бак. Слишком чистый, здоровый и аккуратный.
Рашид почувствовал, как его пальцы сами собой сжались в кулак.
— Ты Рашид? — спросил Марк, не глядя на него, отвернув голову в сторону витрины. Голос его был ровным и вкрадчивым. Голос человека, который не курит, не пьёт и спит по восемь часов в сутки.
— А ты кто такой, чтобы задавать вопросы? — ответил Рашид, пряча ладони в карманы куртки, сжимая с силой обрез — старый, но верный.
«Если что — я первый», — подумал он, украдкой разглядывая мужчину.
Марк медленно повернулся. Его глаза — светло-карие, почти янтарные — смотрели на Рашида без страха, без агрессии, без вообще каких-либо эмоций. Так смотрят на табуретку, которую нужно передвинуть с места на место.
— Я тот, кто платит, — сказал Марк, и лёгкая улыбка тронула уголки его губ. Улыбка была красивой — голливудская, с идеально белыми зубами. — А ещё я тот, кто может одним движением сломать твою шею, пацан. Поэтому убери руку из кармана и веди себя вежливо.
Рашид не убрал руку. Но и не вытащил обрез. Они смотрели друг на друга несколько секунд — дольше, чем нужно для приветствия, короче, чем для драки.
Вокруг текла жизнь рынка: продавец кричал «Спелые мандарины, сладкие как мёд!», женщина с тележкой ругалась с торговцем рыбой, ребёнок тянул мать за юбку, требуя леденец.
— Мне сказали, работа в Монако, — наконец произнёс Рашид, убирая руку из кармана. — Богатая старуха.
— Информация точная, — Марк кивнул в сторону фонтана, где скамейка была свободна. — Присядем? Или ты предпочитаешь стоять, как статуя?
Они сели. Марк — выпрямив спину, положил руки на колени. Даже на грязной скамейке он сидел так, будто находился в зале заседаний совета директоров. Рашид — ссутулившись, на самом краю, готовый вскочить в любую секунду.
— Рассказывай, — сказал Рашид прищурив глаза.
Марк достал из кармана телефон, открыл фотографию и протянул его. На экране была женщина лет пятидесяти — шатенка, идеальная укладка, тёмные очки, колье на шее. Выходит из ресторана в Монако. Даже на снимке было видно, что эта женщина привыкла, чтобы ей подчинялись.