Kitobni o'qish: «Небесный этюд-2»

Shrift:

Глава 1

До Сальска я добирался четверо суток, и трое из них - на попутках.

Эшелон дотащил до станции, у которой название было сбито со щита ещё осенью, а новое повесить не собрались - дальше пути ремонтировали, и всё, что шло на запад, шло на колесах. Я стоял на обочине в госпитальной шинели короткой мне на ладонь с вещмешком, в котором болтались бритва, полотенце и две банки консервов, и ловил всё, что двигалось. Остановился ЗИС-5, потом полуторка с бочками, потом трактор-челябинец, тащивший на прицепе разбитую полевую кухню. Тракторист был глуховат и всю дорогу орал мне в ухо про свою деревню под Ольховаткой, и я отвечал что-то невпопад, потому что слышал одно слово из трёх.

Степь была голая и белая, с чёрными проплешинами там, где ветер сдул снег до земли. Вдоль дороги местами стояла техника - немецкая, наша, занесённая по башни, ободранная. Кто-то уже снял всё, что снималось. Один грузовик стоял ровно, аккуратно, будто хозяин отошёл на минуту. В кабине я заметил водителя и тут же отвернулся.

Бедро на морозе тянуло. На каждой остановке я слезал, топтался, разгонял кровь и лез обратно. Левый глаз слезился от встречного ветра, в итоге я додумался подвязать половину лица шарфом, и стало терпимее.

Сальск оказался кучей закопчённых стен и вокзалом без крыши. Что там было до войны - понятия не имею. Кажется, ничего особенного, обычный южный райцентр, каких по стране тысячи, и вспоминают его только те, кто в нём родился.

В комендатуре мне сказали, что таких, как я, за неделю прошло девятнадцать человек, и что полк мой стоит не там, где записано в предписании, а западнее, и что искать надо через БАО. БАО нашлось в бывшей МТС. Там мне налили щей, дали переночевать на соломе рядом с печкой и утром посадили в кузов к бочкам с маслом.

Всё. Дорога кончилась.

Аэродром я узнал раньше, чем увидел. Просто в степи появились правильные линии - колея, накатанная не как попало, а по одному следу, невысокие валы капониров, косые пятна маскировочных сетей, из-под которых торчали хвосты. Полуторка встала у крайней землянки, я спрыгнул и чуть не сел: ноги за три часа на бочках отсидел напрочь.

- Стой! Куда?

Часовой был в огромных валенках и в тулупе, из которого торчала одна голова.

Пока он изучал мои бумаги, шевеля губами и держа их на весу против света, я стоял и смотрел на самолёты. Отсюда было видно девять. Считать я начал автоматически, но потом остановил себя, потому что считать тут нечего, это не бой, а стоянка.

- Товарищ лейтенант. - Часовой сложил бумаги и мотнул головой вбок. - Второй капонир от края, там ваши.

Я пошёл. Снег был утоптан до костяной твёрдости, скрипел под каблуками, так что меня вскоре услышали.

Из-под сетки вылез Кондрат - в ватнике, перепоясанном ремнём, с чёрными по локоть руками - постоял, вытер ладони о штаны, и пошёл навстречу быстрее, чем ходил обычно.

- Ну, - сказал он и остановился в двух шагах.

- Здравствуй, Кондрат.

Он взял мою руку двумя своими и потряс.

- А я говорил. Мне тут сказанули, что списали командира. А я говорил - не может быть, чтоб списали!

Он потянул меня за рукав под сетку.

«Ласточка» стояла зачехлённая, колёса в колодках, мотор под утеплительным чехлом. Кондрат сдёрнул чехол с носа так, будто открывал что-то на выставке. Мотор был перебран, я это увидел по свежим шплинтам и по тому, как чисто было в подкапотном.

- Гоняли третьего дня на всех режимах. Обороты держит, на газовке до двух тысяч четырёхсот выходит и не дымит. Он подождал, пока я оценю. - Шпон на левой плоскости менял. Завод, командир, стал класть в три слоя, а раньше клали в пять и клея не жалели. У меня дома, если хочешь знать, комод из фанеры сорокового года, так его трактором не разорвёшь.

Я обошёл машину. На левом борту, ниже кабины, были звёздочки. Я посчитал, посчитал ещё раз и посмотрел на Кондрата.

- Одиннадцать.

- А сколько надо?.

- Кондрат, подтверждённых-то меньше.

- А транспортник? - он даже обиделся. - А который под Котельниковом? Я, командир, за что не видел, того не рисую. Мне Ерёма...

Он не договорил и хлопнул ладонью по плоскости - как хлопал, когда будил меня на рассвете. Плоскость отозвалась сухо.

К Бате я пошёл, как был - только сбил снег с сапог о порожек.

Землянка штаба была новая, доски попахивали сырой землей и дымом, на столе у Бати лежала фанерка с разграфлёнными мелом клетками. Не бумага. Фанерка. Значит, Заболотный выпилил ещё одну, а старая где-то в обозе.

Батя дочитал моё заключение до конца, потом вернулся к началу и дочитал ещё раз, и всё это время я стоял и смотрел, как у него на виске бьётся жилка.

- Месяц.

- Так точно.

- Годен к военной службе, месяц без лётной работы, потом осмотр по месту службы, - прочитал он вслух, будто мне, положил бумагу на стол и прикрыл ладонью. - А глаз?

- Компенсирую.

Он поднял на меня свой долгий взгляд с прищуром, от которого у всех в полку начинали чесаться лопатки, и держал его секунд пять.

- Ладно. - Он придвинул к себе фанерку. - Месяц ты у меня будешь ходить по земле. Дела найдется немало. С сегодняшнего дня - за старшего по хозяйству второй эскадрильи, всё, что не летает: дрова, землянки, караул, разгрузка. И с погонами разберись, а то мне их привезли, а пришить некому.

- Погоны привезли?

- Позавчера. Лежат в ящике.

По дороге от штаба меня перехватила кухня.

Спиридоныч стучал черпаком по краю котла - тем самым, выбитым из немецкой гильзы – и, увидев меня, замер.

- О, смотри-ка, живой!

- Живой.

- Тогда котелок давай. Или ты теперь с орденом, тебе на блюде?

Я подставил крышку от котелка - она же миска, он плюхнул мне туда каши с чем-то мясным, посмотрел, добавил ещё полчерпака и сверху шлёпнул кусок сала толщиной в палец.

- По лётной норме, - объяснил он в пространство.

- Я вообще-то месяц не летаю.

- Залетаешь. А то ходят тут, как жерди.

Рыжий пёс с перебитым хвостом, сидевший в трёх шагах ровно, как по линейке, шевельнул ушами. Спиридоныч запустил в него варежкой. Патрон отодвинулся на полшага и сел обратно.

Петра я нашёл у самой дальней машины.

Он сидел на ящике и подшивал перчатку, и когда обернулся, я снова, в который раз, споткнулся взглядом. Кожа на левой стороне лица была розовая и глянцевая, на морозе она краснела и блестела ещё сильнее, брови так и не отросли, и глаза у него слезились, как у меня.

- О, - сказал он и встал. - Вот это да!

Мы обнялись, и он хлопнул меня по спине так, что я закашлялся: лёгкие после декабря еще барахлили.

- Ну ты и худой, - заключил он, отодвинув меня на вытянутые руки. - В госпитале-то не кормили что ли?

- Кормили.

Я полез за пазуху и достал конверт. Он был мятый по углам, я его четыре дня оберегал, а он всё равно замялся, и газета, в которую я его завернул, протёрлась немного.

Пётр посмотрел на конверт, потом на меня.

Он не спросил, откуда. Взял его двумя пальцами за уголок, очень осторожно, как берут горячее, и пошёл за капонир, я остался стоять один посреди стоянки и разглядывать чужие маскировочные сети.

Его не было минут пятнадцать. Потом он вышел, сел обратно на ящик, положил руки на колени и стал смотреть в снег.

- Она мне сюда номер не писала. Полевую почту.

- Не было у неё номера.

- Ага. - Он потёр большим пальцем костяшку. - Ты понимаешь, что если б не ты...

Он не договорил. Взял перчатку с ящика, повертел и положил обратно.

- Спасибо, Коля.

Потом помолчал и спросил, как она держится. Я ответил, что нормально, только устаёт: ночные через двое суток на третьи. Он кивнул и больше в тот день ни о чём не спрашивал.

Писал он в ту же ночь - сидя на нарах, подложив под лист планшет, шевеля губами, и остановиться не мог часа полтора.

Погоны привезли не все.

Это выяснилось в землянке второй эскадрильи, куда притащили ящик и вывалили содержимое на нары. Полевые, защитные, просветы бордовые. Я взял пару и сразу увидел, что канты не те. Я почему-то держал в голове, что у авиации канты красные - не знаю, откуда взял, наверное, из какого-нибудь фильма - а они были голубые. Стыдно, конечно.

Указ я помнил: шестое января. А вот как это шло в частях, сколько тянули, кто шил и из чего - не помню совершенно. В учебнике этого не было.

- Это что ж такое, - Пахомыч сидел с краю и щупал погон, поворачивая его к лампе здоровым ухом вперёд, будто собирался его слушать. - Это ж золотопогонники. Я на них в двадцатом...

- В двадцатом кобылу пас, - не оборачиваясь, отозвался Кузьмин.

- Я в двадцатом, между прочим...

- В обозе. Сам рассказывал.

Пахомыч обиделся и ушёл, но через полчаса вернулся, потому что дратва была у него, а нитки у всех кончились.

Пришивали кто как. Голубь свои пришил первым и ходил в накинутой на плечи гимнастёрке, выйдя на мороз без всякой надобности, и стоял на виду, и делал вид, что смотрит в небо. Два ордена Красного Знамени у него на груди и погоны старшего лейтенанта - это, надо признать, впечатляло.

Барабаш пришил криво. Не просто криво, а с перекосом в разные стороны, левый выше правого на палец, и вдобавок стянул ткань так, что плечо пошло горбом. Он посмотрел на себя в осколок зеркала на стойке, и лицо у него будто опало.

- Дай сюда, - Клава отобрала гимнастёрку, не спрашивая. - Меченый, а ты чего сидишь? Снимай свою.

- У меня кубари.

- Ну и что, что кубари. Погоны-то тебе привезли.

Я снял. Кубари у меня были разные - один довоенный, эмалевый, второй крашеный, выменянный в госпитале у завхоза за дневную пайку сахара, и на солнце эта разница была видна за десять шагов. Расставаться с ними оказалось почему-то жалко.

Клава шила быстро, глядя не на иглу, а куда-то мимо, и говорила при этом про своего соседа из Урюпинска, который держал голубей и однажды из-за них подрался с шурином.

- А ты не крутись. Не крутись, говорю, иглой в шею попаду, додрыгаешься.

- Клав, а ровно?

- Ровнее, чем у тебя было.

Голубь с мороза вернулся, постоял в дверях, дал всем на себя посмотреть и заметил, что теперь по одному плечу будет видно, кто в полку кто.

- По плечу видно будет, - согласился Захарыч из угла. - А по фамилии в сводке - ещё лучше.

Голубь усмехнулся и гимнастёрку с плеч снял.

Заболотный прошёл вдоль нар, остановился, посмотрел на всё это через свои очки с проволочной дужкой и спросил, кто отвечает за сроки. Сам себе ответил, что отвечает командир эскадрильи. Оглядел нас неспеша и ушёл вполне довольный.

Гуреев принёс список и стал выкликать, кому расписаться в получении, и каждую фамилию, по своему обыкновению, называл дважды.

- Плужников. Плужников.

- Я.

- Кузьмин. Кузьмин.

- Да тут я, тут.

Кузьмин расписался, не глядя, и погоны сунул под подушку. Он сидел, подшивал подворотничок суровой ниткой, перекусывал её зубами и смотрел шов на просвет, и погоны свои даже не развернул.

- Носить-то будешь? - спросил его Барабаш.

- Привезут нормальные - надену. А эти из-под жернова, что ли, тянули.

И замолчал, и стал под нос подпевать что-то без слов, не разжимая губ.

Налетели в шестом часу, когда уже начинало смеркаться и когда всё уже стояло зачехлённое на ночь.

Я в это время был у дровяной кучи с двумя бойцами из БАО и пилой, у которой развод зубьев делали на глазок, отчего её уводило вбок, и мы третий раз спорили, кто её так испортил. Пила визжала. Из-за неё я и не сразу услышал.

Первым среагировал Патрон. Пёс вскочил у кухни, где ошивался с обеда, задрал голову и залаял - коротко, часто, глядя строго на запад, в сторону низкого мутного солнца.

- Воздух! - заорали от стоянки, и через полсекунды заорали ещё в трёх местах, и часовой начал бить в подвешенную гильзу.

Их было шесть. Мессершмитты, парами, шли низко над степью, прямо от солнца, и я их увидел только, когда первая пара уже вспухла огоньками на носах.

Дальше всё сделалось быстро.

Я упал за дровяную кучу, придавив кого-то из бойцов, и над нами прошло с тем сухим рвущим звуком, от которого внутри всё каменеет. По снегу впереди хлестнуло очередью - раз-раз-раз - и снег встал стеной, вперемешку с чёрной землёй из-под него. Что-то ударило по поленьям, и одно подпрыгнуло и стукнуло меня по колену. Секунды через три прошла вторая пара, следом третья, и всё это уложилось в такое короткое время, что я не успел даже как следует вжаться.

Потом стало тише, и в этой тишине завыло. Тонко, на одной ноте.

Я поднял голову. У третьего капонира горел бензозаправщик. Горел он столбом, с чёрным жирным верхом, и от него до сетки крайней машины было метров пятнадцать, и на этих пятнадцати метрах лежала бухта шлангов, а за ней - бочки.

- Оттаскивай! - орал кто-то. - Оттаскивай машину!

Я побежал.

И на последних метрах не добежал так, как хотел: бедро дернуло, нога стала чужая, и я доковылял, ругаясь вслух. Возле машины уже был Кондрат, ещё двое упёрлись в плоскости, кто-то навалился на стабилизатор.

- Раз-два - взяли!

«Пятёрка» пошла тяжело: стоило сойти с накатанного, и колёса резали снег до земли, и мы её выкатывали, упираясь и оскальзываясь, метр за метром, и я слышал, как у меня что-то хрипит в груди.

Оттащили. Сетка с одной стороны уже занялась - искры донесло - и там суетились с лопатами, кидали снег.

- Брезент! - крикнул я. - Брезент тащите, мокрый, накрывать! Снегом бензин не собьёшь, он под ним и дальше жрёт!

На меня оглянулись. Секунду - как на дурака. Потом побежали к землянке за брезентом.

Брезент был сухой, мочить его было негде и некогда, его сунули в сугроб, потоптались по нему ногами и понесли, и накрыли, и придавили лопатами по краям, и огонь под ним сначала вспух горбом, а потом сел.

Пахомыч потом три вечера рассказывал, что накрывать брезентом придумал он сам, в тридцать восьмом, на автобазе, когда у них загорелась яма.

Клава с двумя девчатами в это время таскала от горящей сетки ящики со снарядами - по два человека на ящик, бегом, спотыкаясь - и я подхватил третий и тащил его один, потом еще долго не мог разогнуть пальцы.

Мессеры разворачивались на второй заход. Я это понял по звуку - он изменился, стал плотнее, и с той стороны ударил наш ДШК, лениво, с опозданием, и трассы у него ушли явно позади.

Они прошли вдоль стоянки теми же парами, и я лег мордой в снег у капонира и видел перед собой только снег, а слышал всё: очереди, звон по железу, чей-то крик от землянки.

Когда поднял голову, вокруг машины на левом фланге лежала её обшивка. Не куски - шелуха, слоями, разбросанная метров на десять, и от свежих сколов на фанере ещё поднималась пыль.

И тогда завыло снова, только теперь не тонко, а по-человечески.

Он лежал у самого края капонира - тот парнишка из БАО, что спорил со мной про пилу. Его достало осколками, и нехило: одна нога у него была не там, где должна быть. Он не кричал. Выл сквозь зубы и пытался сесть.

Я дополз, схватил его под мышки и потянул. Он был лёгкий, килограммов шестьдесят, но я тащил его метров сорок и на середине подумал, что не дотащу - и всё равно дотащил.

- Санитара! Санитара сюда!

Прибежал Гуреев, без шапки, в расстёгнутой шинели, и сразу сел рядом на снег и стал держать парню голову. У него на рукаве осталась потом полоса.

- Тихо, тихо, милый. Тихо. Сейчас. Как зовут?

Парень сказал. Гуреев переспросил и повторил дважды, как всё повторял, и парень от этого почему-то немного успокоился.

Жгут накладывал я. Взял ремень и делал так, как учили ещё в училище и как я потом сто раз видел в полку. Руки работали сами. Мысли в голове были совершенно посторонние: что ремень новый, что за ремень с меня спросят, что надо будет записать, когда наложил, а карандаша нет.

Время наложения я нацарапал ему на лоскуте бинта угольком с дровяной кучи. Не помню, донесли ли этот лоскут до санбата.

Улетели мессеры так же, как пришли - на запад, в тёмное уже небо, и никто им вслед ничего сделать не мог.

Потери оказались такие: одна машина сгорела совсем, вторая с изрешеченной плоскостью, но живая, бензозаправщик, четверо раненых, из них двое тяжело, и убитых не было. Батя молча обошёл всё это с фонарём и ушёл в штаб писать.

Ночью на стоянке горела лампа под чехлом - Кондрат с Пахомычем чинили изрешеченную плоскость и ругались из-за клея.

Я сидел на ящике возле них, потому что идти спать не мог. Ладонь на правой руке была содрана и обожжена одновременно, Клава залила её чем-то жгучим и замотала, и теперь эта рука жила отдельной жизнью и дёргала.

Есть при этом хотелось так, что я сходил к кухне второй раз и доел холодное прямо из миски, стоя, придерживая ее забинтованной рукой. В той, прошлой жизни я после такого дня не то что не ел - я бы до утра сидел и пялился в стену.

Пётр принёс кружку. Чай был еле тёплый и пах жестью.

- Первый день, - сказал он, усаживаясь рядом. - Ты как знал.

- Ага. Я специально.

Мы посидели. Пахомыч в капонире объяснял Кондрату про завод и про пять слоёв шпона, а Кондрат отвечал ему, что это он сам утром говорил, и что вообще-то у него дома комод.

Патрон подошёл, обнюхал мои сапоги, посмотрел снизу вверх и лёг рядом с ящиком, привалившись к нему боком.

Летать мне было нельзя ещё двадцать три дня.

Глава 2

Уже со второго дня я для всего полка стал «безлошадным». Звучит немного обидно, учитывая, что раньше меня называли «самородок», но это временно. К тому же не самое точное определение, потому что самолет-то у меня был. А «безлошадным» звали обычно тех, чья машина в долгом ремонте, а то и вовсе сбита. Моя «Ласточка» стояла зачехленная, заботливо проверяемая Кондратом, готовая к бою. Проблема была во мне.

Машину, которая сгорела накануне, разобрали уже на следующий день. От нее осталась рама, мотор, спекшийся в один кусок, да шасси. В радиусе пяти шагов снег полностью растаял, но потом влага замерзла, и там частенько кто-нибудь поскальзывался.

Заболотный осматривал ущерб и командовал в своей вопросительной манере.

- Стойки куда?

- В обменный фонд.

- Повторите.

- В обменный фонд, товарищ инженер.

Заболотный снял очки, потер их рукавом и повернулся, было, уходить, но остановился и осмотрел место пожара еще раз.

В тех краях с дровами было туго. Мне почему-то казалось само собой разумеющимся, что их должны привозить. А привозить было неоткуда: до ближайшей посадки километров одиннадцать, и по ней к февралю уже неплохо прошлись, не мы, а до нас. Печей в полку было штук пятнадцать: землянки, штаб, санчасть, пара у БАО да кухня. Топили много и часто. В дело шли будыльи. Стебли от подсолнухов на полях торчали из под снега и толщины в них было с палец. Их ломали вручную, увязывали в снопы и увозили на санях. Горели они, конечно, хорошо, но быстро, и подкидывать надо было часто.

- Нужен кизяк, - объяснил мне пожилой ездовой из БАО по фамилии Нечипоренко. - Кизяк-то, товарищ лейтенант, хорошо тлеет, хоть всю ночь.

- А где мы его тут возьмем?

- В хуторе. Где ж еще?

Я не сразу вспомнил, что это такое, но в моменте сделал вид, что понял.

Хутор был в семи километрах к северу. Отыскался он по дыму. Было там всего восемь дворов, а когда-то стояло больше тридцати. Кирпичей кизяка нам выделили, но не за просто так: плотники из БАО пообещали поправить сруб колодца на той неделе, а мы пока привезли пилу, гвозди и котелки. Старушка, видимо, главная во дворе пристально следила за нами.

Три дня возили топливо: тот самый кизяк, солому, где что могли добыть по хуторам. На третий день Пахомыч объявил, что пилу надо, наконец, привести в порядок. У нее неправильно были разведены зубья, и из-за этого полотно шло неровно. Споры о том, кто ее испортил, ни к чему не привели.

Он ушёл и вернулся с двумя дощечками, между которыми полотно садилось намертво, и с расплющенным гвоздём . Разводил он сам, часа полтора, сопя и поворачивая пилу к свету, и не позволил притронуться никому. Потом мы распилили ею три шпалы, которые притащили с разъезда, она пошла ровно, и Пахомыч объявил, что развод - дело простое, если подходить с умом.

При Кондрате я болтался почти каждый день.

Толку от меня было немного: правая ладонь, содранная и обожжённая с того вечера, гнулась плохо и мокла под бинтом. Но подать, подержать, посветить, подогреть - на это годился.

Зимнее обслуживание оказалось работой без конца. Масло после последнего полёта сливали горячим в бидоны и тащили к печке, аккумуляторы уносили в землянку на ночь, а утром волокли обратно на санках, и Кондрат ругался, что так они выйдут из строя вдвое быстрее. Мотор грели лампой: под чехол заводили рукав, и надо было следить, чтобы тёплый воздух шёл на нижние цилиндры, потому что верхние и так прогреются.

- Свечи, командир, - говорил Кондрат, выкручивая очередную. - Заводской смазки в них кладут столько, будто их в Африку везут. А мы их бензином, бензином, а потом дуй, а потом опять.

- В двух посудинах мой. В одной сполоснул, во второй домываешь, тогда чистый дольше живёт.

- А, - Кондрат кивнул. - Так это само собой.

Мысль была из другой жизни, из гаража, где отец возился с «Жигулями» и где я лет в двенадцать держал ему лампу точно так же, как теперь Кондрату.

Дежурства у машин начинались затемно.

Я вставал в четыре, потому оказалось, что когда работаешь на земле, вставать надо раньше. Стоянка в темноте была тихая, только у капониров лязгало и попыхивало - грели моторы, и от чехлов шёл пар. Дальше начиналось самое неприятное, буквально как ножом по сердцу: небо серело, машины выходили на полосу одна за другой, и я стоял и смотрел.

Первые дни я даже придумал себе занятие - считал секунды между отрывом и уборкой шасси, будто это кому-то нужно. У Голубя выходило семь. У Плужникова девять, а один раз двенадцать, и Голубь на земле объяснил ему про это, отведя в сторонку и негромко, Плужников потом полдня ходил красный.

Барабаш летал с Кузьминым ещё с января. Оно и понятно: Кузьмин после пятого декабря остался один, а Барабаш числился при мне, а меня не было. Пока они выруливали, я стоял и прикидывал, как Кузьмин поведёт, куда он его поставит на развороте и успеет ли Барабаш перестроиться. Представлял я это до самого их отрыва.

- Иди-иди. - Спиридоныч глухо стукнул черпаком по краю котла, когда я третий раз за утро оказался у кухни. - Ходит тут, вздыхает. На, картошку чисть, раз безлошадный.

Картошку я чистил левой рукой, зажав нож как получится, Патрон сидел напротив и ждал очистки, но когда получал их, лишь обиженно нюхал.

Повязку мне меняли у оружейников, потому что там была лампа поярче.

Клава разматывала бинт быстро, не жалея, а последний слой отдирала рывком, и я каждый раз успевал только быстро вдохнуть.

- Не дёргайся.

- Я и не дёргаюсь.

Руки у неё как и раньше были чуть ли не самые убитые в полку: зимой пушки промывают бензином и работают насухо, пальцы у неё трескались до крови, и она обматывала их бинтом, как боксёр. Ладонь мою она осматривала со всех сторон, поворачивая к свету, потом лила немного спирта и дула на ладонь.

- Заживает?

- На тебе всё заживает, Меченый. Ты ж молодой.

Пополнение привезли двадцатого февраля, к вечеру, на двух полуторках.

Восемь человек: пятеро лётчиков-сержантов и трое из БАО. Сержанты стояли у машин кучкой, сущие новички, в новых, необмятых шинелях, с одинаковыми фанерными чемоданчиками, и озирались.

Гуреев вышел со списком.

- Ситников. Ситников.

- Я!

Он шагнул вперёд первым и улыбнулся всей физиономией - светлый, скуластый, курносый. Лет девятнадцать, может двадцать. Тощий, как все они тогда.

- Артём, - добавил он зачем-то и, кажется, сам смутился.

- Гладышев. Гладышев.

- Здесь!

Этот был из Куйбышева, длинный, с кадыком, и на всякий вопрос отвечал сначала «так точно», а потом уже по делу.

Машин на всех не хватало. Вечером в штабе Батя прикинул вслух, кого куда: машин тринадцать, исправных девять, а лётчиков теперь больше, чем машин. Двоих он решил отправить с Заболотным за матчастью, остальные пока ходили безлошадными вместе со мной.

Ситников за первый вечер успел познакомиться со всеми. Он спрашивал имена, повторял их вслух, чтобы запомнить, и через час звал механиков по имени, а Спиридоныча - Спиридонычем. На меня он налетел у входа в землянку, извинился, поднял голову - и застыл.

Рубец у меня идёт от брови через переносицу и вниз по щеке, в морозные дни его видно, как говорится, за версту. Он смотрел на секунду дольше, чем обычно. Потом дёрнулся, отвёл глаза, сказал «виноват, товарищ лейтенант» и полез в дверь, обернулся и посмотрел ещё раз.

Спросить не решился. Ни в тот вечер, ни через неделю.

В ночь на двадцать второе я был начальником караула.

Луна взошла поздно и была уже на ущербе, но светила так, что степь под ней стала светлой почти как днем, только тени лежали не там, где надо. Посты у нас были: два по стоянке, один у склада, один у бензохранилища. Гладышева поставили на дальний, к складу, потому что он сам напросился.

В половине третьего он выстрелил.

Мы прибежали втроём. Гладышев стоял, развернувшись к северу, с винтовкой наперевес, и дышал так, что было слышно шагов за десять.

- Стой, кто идёт! - крикнул он нам.

- Свои. По кому стрелял?

- Двигалось! Я окликнул трижды!

Двигалось метрах в сорока. Это оказался куст перекати-поля величиной с бочку, который ветром гнало вдоль склада, и теперь он лежал у проволоки, аккуратно пробитый в середине.

- Попал, - оценил старшина.

Батя разбирался утром. Сказал, что часовой действовал по уставу, что стрелять надо было выше. Куст с тех пор лежал у склада до самого отъезда.

А Гладышев к вечеру уже рассказывал, что стрелял он вообще-то на голос.

Пётр писал Маше через день.

Он ложился грудью на нары, подкладывал под лист планшет и мог просидеть так час, а то и два. Иногда он поднимал голову и уточнял у меня какую-нибудь ерунду: сколько километров от станции до госпиталя и есть ли там при госпитале печка в сестринской. Я отвечал, что печка, конечно, есть.

Сводки в те дни шли хорошие. Четырнадцатого взяли Ростов, шестнадцатого Харьков, и Гуреев читал это с гордостью, а Голубь заметил, что такими темпами к маю будем в Киеве, и на него зашикали со всех сторон, потому что говорить такое вслух в полку считалось плохой приметой.

Про Харьков я знал, что его отдадут обратно. Знал приблизительно: где-то весной немцы ударят под основание, город вернут и потом возьмут снова, а вот с числами у меня было пусто.

Ещё я был совершенно уверен, что нас погонят на запад, вслед за Ростовом, на Донбасс. Так уверен, что даже прикидывал вечерами, где там аэродромы. Ошибся, как выяснилось потом, полностью.

Двадцать третьего с утра построили полк, и Гуреев прочитал приказ к двадцать пятой годовщине. Спиридоныч по такому случаю выдал к каше по второму куску сала, а вечером пришёл эшелон.

Он встал на разъезде в шести километрах, и разгружать надо было ночью, потому что днём над разъездом прохаживалась «рама». Пригнали три полуторки, сани и всех, кто на земле, включая меня.

Ящики со снарядами к ШВАК идут по двое. Бочку с бензином вчетвером спускают по слегам, и если слега пошла - держать не надо, надо отскочить. Это единственное, что я твёрдо помнил из инструктажа. Работали в темноте, командовал старшина из БАО хриплым шёпотом, и за два часа я взмок так, что шинель под мышками стала сырой изнутри.

Ситников таскал наравне со всеми. Сперва он что-то бубнил себе под нос, а потом разговорился со мной.

- Товарищ лейтенант, а правда, что тут «фоккеры» появились?

- Говорят.

- А они как?

- Я их не видел. Говорят, тяжёлые: с пикирования хороши, а вверх, естественно, идут хуже.

Он подождал, не скажу ли я ещё чего-нибудь, не дождался и потащил свой ящик дальше. Через минуту вернулся и сообщил, что у них в училище инструктор говорил, будто «фоккер» легко горит с первой очереди, если попасть в маслорадиатор.

- Инструктор твой их видел?

- Не знаю.

- То-то и оно, что не видел.

К четырём утра эшелон разгрузили. Спиридоныч подогнал термос на санях с меринком, и мы стояли у саней, пили горячее и обжигались, и кто-то из БАО объяснял старшине, что грыжа у него началась не здесь, а ещё в сороковом.

Обратно я ехал в кузове и заснул на первом же километре. Разбудили меня уже на стоянке, тряся за плечо. В той, прежней жизни я после бессонной ночи отсыпался до вечера и всё равно ходил разбитый. Тут я поднялся, попил и пошёл к Кондрату. Оказывается, так можно было.

Двадцать шестого потекло.

Юг есть юг: снег осел за двое суток, поле стало пегим, а к обеду верхний слой раскис. Ла-5 садился, и за ним оставались две чёрные борозды. Заболотный уехал с Батей смотреть полосу, вернулся мрачный и весь вечер что-то считал.

С этого дня вылеты пошли через раз. Не потому, что не давали задач, а потому что колёса вязли. Механики стали мрачнее тучи: вымыть машину от грязи, пробить забитые щели, вытащить из-под щитков килограммы налипшей земли - и всё это, чтобы потом повторить.

- Завод, - говорил Кондрат, отдирая ком с подкоса, - про грязь не думал вообще.

Первого марта нас предупредили о перебазировании. Не сказали куда - сказали готовить имущество к погрузке и составить ведомости. Они-то мне и достались. Три дня я писал карандашом, разлиновав листы по линейке: лопаты штыковые, лопаты совковые, козлы, печи чугунные бывшие в употреблении, брезент палаточный, чехлы моторные - и всё это в двух экземплярах, и на второй день рука заболела сильнее, чем от ожога.

Батя, подписывая, поглядывал на меня.

- Восьмого комиссия.

- Так точно.

Комиссия приехала седьмого вечером, а работать начала восьмого с утра.

Восьмое женский день, и с утра Заболотный от имени полка вручил Клаве, Нюре и девчатам-оружейницам по куску трофейного мыла и произнёс речь на две минуты. Клава мыло понюхала и под общий смех объявила, что от него тоже бензином несет.

Приехал майор медицинской службы Дробышев, невысокий, с седой щёткой волос, и с ним женщина-военврач, которая всё время мёрзла и поправляла шинель. Устроились в санчасти, в землянке с двумя окошками, вырубленными под самым потолком. Света там было мало.

Таблицу повесили на дощатую стенку и подсветили лампой. Полковой врач передвинул ее дважды.

Я разделся до пояса, потом оделся, дышал, приседал двадцать раз и стоял с закрытыми глазами, вытянув руки. Бедро прощупали, поворочали ногу и заставили пройтись туда-сюда. Лёгкие слушали долго, дольше, чем я хотел.

- Хрипов нет. - Женщина-военврач отняла трубку и подышала на пальцы.

- Жёсткое дыхание, - отозвался Дробышев. - Декабрь, крупозная. Верхушки?

- Чисто.

Потом дошло до глаза.

Я знал, что будет с самого начала месяца и, если честно, из-за этого и не спал толком последние две ночи.

Закрыли правый. Я начал сверху и пошёл вниз, и на седьмой строке остановился.

- Дальше.

- Дальше не разбираю.

Дробышев подвинул лампу сам, потом отвёл её и посмотрел на меня.

- Не разбираете или не видите?

- Не вижу, товарищ майор.

В землянке стало тихо. Полковой врач кашлянул коротко, полез в свои бумаги и достал листок из госпиталя - тот самый, с моей февральской комиссией, где было написано «компенсирует».

- А это кто писал?

- Окулист. Старик. Фамилию не помню.

Тут я не соврал. Фамилию я забыл, ещё не уехав из госпиталя.

Дробышев читал листок долго. Потом сложил его, положил на стол и постучал по нему пальцем.

- Соколов, вы понимаете, что дальномерность бинокулярная?

- Понимаю.

- И как вы её замещаете?

Врать нельзя было. И правду говорить не хотелось - она состояла в том, что я считаю по кольцу прицела, укладываю в него размах и по тому, как быстро он растёт, беру дистанцию, и что это счёт, а не зрение.

- Кольцом, товарищ майор. У прицела кольцо, размах в него укладывается. Если он растёт быстро - близко. По этому и держу.

- Считаете?

- Считаю.

Женщина-военврач посмотрела на Дробышева. Дробышев продолжал задумчиво глядеть на меня.

- Девять сбитых, - сказал он в бумагу. - Из них шесть после ранения?

- Пять, товарищ майор.

Он ещё помолчал.

- Ладно. Летать вам никто не запретит, вас командир ваш из-под меня выдернет через голову дивизии, и я это знаю не хуже вас. Пишу: годен, ограничений по полётам нет. Только имейте в виду: правый у вас теперь работает за двоих, и уставать он будет всё раньше. Как начнёт садиться к вечеру - обращайтесь к врачу сразу, а не когда совсем прижмет.

Он писал и говорил, не поднимая головы, и почерк у него был мелкий и очень аккуратный, что показалось мне странным для медика

Я вышел на улицу и постоял.

Было плюс два, с крыши землянки капало в накатанную колею, и от стоянки тянуло бензином и разогретым маслом, там как раз запускали, и мотор схватил не сразу, а с третьего раза.

Кондрат шёл ко мне через поле, огибая лужи, и по шагам его я понял, что он всё уже знает - на аэродроме такое узнают раньше, чем сам скажешь.

- Ну что, командир?

- Годен.

Он вытер ладони о штаны, хотя они были чистые, и молча пошёл обратно к машине, и только шагов через десять обернулся.

- Так я чехол-то снимаю?

- Снимай.

Глава 3

Подняться, наконец, в небо я смог одиннадцатого.

Двое суток мело так, что от штаба до стоянки ходили, держась за верёвку, натянутую ещё в феврале. Потом все стихло, но сверху снег раскис, а снизу подмёрз, и Заболотный доложил Бате, что с полосой надо что-то решать, а что именно, не уточнил. Батя на мои взгляды не отвечал. Один раз только обронил, проходя мимо:

- Что ты суетишься? Раньше, чем полоса и погода позволят, всё равно не полетишь.

Одиннадцатого с утра стало тихо и бело от инея. Меня отправили не к «Ласточке», а к У-2, который обычно возил в дивизию бумаги и стоял на приколе, зачехлённый.

- В переднюю, - велел Батя, махнув рукой, и полез в заднюю часть кабины.

Я забирался в кабину и вдруг понял, что что-то не так. Неужели я что-то забыл за время, пока не летал? Но руки нашли всё сами, правда с задержкой, и она неслабо меня напугала.

Мы сделали пять кругов. Батя не вмешивался, только на третьем прокричал в переговорный аппарат, что ручку я тяну, как корову за рога. На пятом ручка у меня в руках словно ожила, и посадил он. Сели так, что касания я не почувствовал, лишь заметил, как хвост пошёл вниз.

- Живой?

- Живой.

- Завтра на своей. Один круг по коробочке. И не вздумай мне там крутить, я увижу.

Чехол Кондрат снял ещё восьмого и с тех пор каждое утро зачем-то протирал фонарь, хотя в этом не было необходимости.

Двенадцатого он подложил мне под шлемофон байковую подкладку, обошёл машину по кругу, потрогал колодки. Вместе с мотористом они провернули винт за лопасти, я залил, дал воздух. Мотор чихнул, выпустил немного дыма и заглох, но на следующий раз пошел ровно.

Взлетел, и все было хорошо до времени.

Машина ощущалась непривычно тяжёлой, крены я ловил с опозданием на полсекунды, а на развороте меня повело наружу, и я подобрал ногой позже, чем следовало. Сколько же я не был в воздухе? Месяца три не садился в кабину.

Посадку я запорол. Земля подошла рывком, я взял ручку, словно испугавшись, слишком рано, «Ласточка» приподнялась, зависла и села с козлом, потом со вторым поменьше, и покатилась, кивая, как будто соглашалась со всем, что я о себе в этот момент думал.

Кондрат подошёл, залез на плоскость и стал помогать мне с ремнями.

- Стойки живые, - доложил он в пространство. - Резина держит.

Пахомыч, оказавшийся тут же неизвестно зачем, сообщил, что фанера у нас крепкая, а вот на автобазе в тридцать восьмом один такой сел - и мост пополам.

Батя стоял у капонира и смотрел. Ничего не сказал. Это было хуже разбора.

В воздухе я к третьему полёту разошёлся, а вот сажал по-прежнему. Батя разрешил зону.

Там выяснилось главное. Виражи, боевые развороты, две бочки - всё это тело помнило, руки делали, и голова успевала. А на четвёртой перегрузке в глазах поплыло, и я закряхтел, как учили, и вытянул. И всё равно вылез потом из кабины на подгибающихся ногах и через минуту стоял за капониром, упёршись лбом в холодную землю бруствера, и меня выворачивало утренней кашей.

Голубь оказался рядом. Он ничего не заметил, а если заметил, то смотрел в другую сторону и свернул самокрутку.

- Первый раз после долгого всех полощет, - он лизнул край бумаги. - Кузьмина после госпиталя неделю мутило, он тогда ещё на табак ругался, будто табак виноват.

Оставалась посадка.

Она не выходила, и я знал почему. Правым я видел всё, а вот на выравнивании, когда важны последние два метра, земля переставала иметь расстояние: она была просто внизу, серая, и подходила резко. Полётов с шести я придумал свою схему. Перестал смотреть перед собой и стал поворачиваться влево-вперёд, метров на тридцать по борту, и там уже боковым зрением ловить, как бежит земля.

Ещё я попросил Кондрата навтыкать вдоль полосы вешек.

- Так а как же, - Кондрат воспринял это как само собой разумеющееся. - В грязи полосу и не видать вовсе. Особенно если снегом припорошит.

Он нарубил будыльев подлиннее, обмотал верхушки тряпками и поставил их через каждые тридцать шагов. На следующий день по этим вешкам садился весь полк.

Матчасть полк добирал весь март. Перегонщики ходили трижды, последние шесть машин пригнал Заболотный пятнадцатого, и вечером в штабе Батя назвал вслух, сколько теперь всего и сколько исправных - двадцать четыре и девятнадцать.

Из последних шести четыре были Ла-5Ф, и две из них с пониженным гаргротом. Такие только пошли, у нас их раньше никто не видел.

Одну мне позволили облетать.

Я сел в кабину и почувствовал разницу ещё до запуска. Спину за головой срезали и вместо фанеры поставили плекс. Я развернулся в ремнях и увидел небо там, где три месяца назад была фанера, а под ним стоянку, кухню и Патрона, идущего куда-то по своим делам. На «Ласточке» я три месяца назад крутил головой так, что к вечеру шея не поворачивалась, и всё равно нижнюю заднюю полусферу мне подглядывал ведомый.

В воздухе я ловил себя на том, что смотрю назад чаще, чем нужно, просто потому, что теперь можно.

На «Ласточке» приёмник стоял с осени, и я его почти не включал: в наушниках трещало от зажигания так, что через десять минут начинала болеть голова. Я был уверен, что с новыми машинами это кончится само собой - раз ставят, значит, работает - и тогда всё меняется: можно предупредить, можно навести, можно вообще сражаться иначе.

Передатчик мне поставили как ведущему, по одному на пару. Треск никуда не делся. Так что пользовались этим лишь по необходимости.

Я предложил Заболотному.

- Товарищ инженер, а если провода к свечам в оплётку убрать? Медную, и на массу. Тогда треска станет меньше.

- Оплётку? Оплётку. А медь откуда?

Он снял очки, посмотрел на меня через них на просвет и предложил начать с того, чтобы сержанты не жали кнопку локтем.

Кондрат всё это время стоял у крыла.

- Обзор, конечно, - согласился он. - Только вы поглядите, командир, как у неё зализ сделан. Пальцем ведёшь - ноготь цепляет. Спешка. Раньше бы такое с завода не выпустили.

- Раньше и войны не было.

- Так я и говорю: спешка.

Он ещё раз обошёл «эфку», потрогал зализ, поцокал и вернулся к «Ласточке», и уже возле неё сообщил в пространство, что мотор перебран, на газовке до двух тысяч четырёхсот выходит и не дымит, а что до обзора, так голову ещё никто не отменял.

Батя мне пересесть предложил один раз, вечером, между делом. Я отказался. Он посмотрел на меня секунд пять и ничего доказывать не стал.

«Эфки» ушли Голубю, Кузьмину, Захарычу и Петру. Артёму досталась та машина, которой в феврале разнесло плоскость: её собрали, зашили новой фанерой, и заплата слева была видна за полста шагов.

Ведомого мне назначили в тот же вечер.

- Ситников, - Батя провёл ногтем по фанерке. - Обкатывай. Времени тебе - до перебазирования.

Барабаш узнал об этом вторым и весь вечер держался поодаль, а потом подошёл к нарам и стал разглядывать что-то у меня над головой. Я глянул на него кивнул вверх, мол, не томи.

- Я не жалуюсь. С Кузьминым нормально.

- Конечно, нормально.

- Просто я думал, вернётесь - и как было.

Кузьмин из своего угла, не поднимая головы от подворотничка, заметил, что кто с ним слетался, тот от него уже никуда. Барабаш повеселел и ушёл.

Артём про назначение узнал раньше меня, не знаю от кого. На ужин он пришёл уже довольный, сел напротив и все смотрел на меня так, будто я сейчас начну рассказывать что-то важное.

- Ешь, давай. Чего смотришь?.

- Так я ем, товарищ лейтенант.

Ел он много и быстро, как и все мы. Я после трёх вылетов в день сметал свою миску, потом добирал у Спиридоныча и в промежутках грыз сухари. А всё равно оставался, по выражению Клавы, «жердью». В той жизни я после спортзала полдня ходил героем от одной куриной грудки. Тут я который месяц ел так, что дома бы испугались, и это было нормой.

Шестнадцатого потеплело до плюс шести, и полк устроил стирку.

Бочку поставили на кирпичи за землянками, с подветренной стороны, под ней развели огонь, воду возили с утра. Золы натаскали из печей и замочили в кадке, и Пахомыч руководил щёлоком лично, потому что мыло-то казённое, его на всех не напасёшься.

- Гимнастёрку в кипяток не суй! - орал он через двор. - Сядет!

Барабаш сунул. Гимнастёрка села так, что рукава стали ему почти по локоть, и он ходил вокруг бочки с ней в руках, растягивая.

- Ты её на себя натяни и высуши, - посоветовал Кузьмин, не оборачиваясь. - Она по тебе и станет.

- А если не станет?

- Тогда меняйся с Гладышевым. Он длинный, ему всё равно всё коротко.

Патрон утащил чью-то портянку и удрал с ней за капониры, его ловили втроём минут десять, и не поймали. А портянку он потом бросил сам, когда надоела.

Я стирал левой, правая ещё гнулась плохо: ладонь после того февральского вечера зажила, но кожа на ней осталась молодая и тонкая, лопалась от щёлока и от холодной воды. Клава посмотрела и молча вылила мне в шайку кипятку из ведра.

- Не грей руку в горячем, - тут же вмешался Пахомыч. - От горячего кожа дурная делается.

- От твоего щёлока она делается дурная, - Клава даже головы не повернула.

Артём стирал рядом, старательно, как отличник, и трижды переспросил, надо ли отдельно портянки. Потом рассказал, что дома, в Кирове, стиркой занималась бабка, а он таскал воду от колонки.

Первый совместный вылет мы сделали семнадцатого.

Я объяснил ему на земле, чертя прутиком по грязи: интервал такой-то, дистанция такая-то, на развороте наружный отстаёт, поэтому режь угол; потерял меня - не ищи глазами, а иди курсом, я сам подберу; в эфир не лезь, пока не позову.

В воздухе не вышло ничего из перечисленного.

Он прилип ко мне так близко, что я видел его лицо и как он держит ручку. Отогнать его я не мог: качал крылом, а он воспринимал это как одобрение и подходил ещё ближе. На первом же развороте его вынесло вперёд, он это заметил, убрал газ рывком, провалился вниз и потерял меня.

Я нажал кнопку и велел ему идти с набором на юг.

Он не услышал ни слова, метался внизу над степью, разворачиваясь то туда, то сюда, и я подбирал его сверху две минуты, и все эти две минуты в наушниках у меня трещало.

Сели. Артём вылез из кабины красный и мокрый, шлемофон в руке, и стоял передо мной по стойке смирно.

- Разбор потом. Сейчас пить и есть. Идём.

Приёмник его смотрели вечером втроём, с фонарём. Провода к свечам шли где попало, экранировки почти не было, и в наушниках стоял такой же треск, только гуще. Кондрат перебрал жгут, обмотал, что мог и объявил, что теперь будет лучше. Стало лучше примерно на треть.

Голубь, проходя мимо, поинтересовался, не радиостанцию ли мы тут строим, и заметил, что за всю зиму эта штука ни одному человеку жизни не спасла, а вот отвлекала многих.

Разбор был в землянке, на фанерке огрызком карандаша. Я рисовал ему пару сверху: где он, где я, куда смотрит он и куда я.

- Ты на меня не смотри. На меня хватит взгляда раз в пять секунд. Всё остальное время смотри назад и вверх. Твоя работа - не за мной ходить, а держать то небо, которого я не вижу.

- А если я вас потеряю?

- Все теряют. Не мечись только, иди на юг и не крути - я тебя найду быстрее, чем ты меня.

Он записал что-то в книжечку. Первый месяц они все что-то записывают.

Восемнадцатого и девятнадцатого мы отлетали ещё шесть вылетов, и на шестом он впервые продержался в паре весь маршрут, а на посадке подошёл на своей высоте, без подсказок.

Девятнадцатого возили стрелять.

Щит поставили за балкой в трёх километрах от поля: доски, сколоченные крестом, метра четыре в размахе, с намалёванным известью кругом посередине. Возили нас туда накануне, на полуторке, чтобы посмотреть на него глазами с земли, и Артём долго ходил вокруг и мерил его шагами.

Клава пушки готовила сама и всю дорогу ворчала, что после зимы им веры нет.

- Смазку кладут, будто её жалеть нельзя. Промоешь, а она в подающем всё равно где-нибудь сидит.

- И что тогда?

- А тогда, Меченый, ты нажмёшь, она тебе один снаряд выплюнет и задумается.

Первый заход я запорол. Открыл огонь далеко - мне казалось, что щит уже вот он, а он был ещё там - и трассы ушли под него, вспахав снег метрах в пятидесяти ближе. Я вышел, развернулся и на втором заходе заставил себя не смотреть на щит вообще, а укладывать его в кольцо и считать, как считаю в воздухе: не влез в кольцо - рано, влез с краями - пора. Тогда попал.

С третьего захода я положил очередь в круг, и это была работа не глаза, а арифметики.

Артём в первый раз промазал так, что мы не нашли, куда он попал вообще. Во второй у него пушки замолчали после десятка снарядов. Он сел злой, и Клава лазила в его машину до темноты и вытащила из подающего комок смазки с намотанным ворсом величиной с грецкий орех.

Третий раз Артем стрелял уже на следующий день и попал хорошо. На земле сначала докладывал спокойно, а потом всё-таки не выдержал и рассказал ещё раз с воодушевлением и сопровождая все жестами.

Дырки в щите считали Пахомыч с Кондратом и поругались: Кондрат уверял, что половина осталась с прошлой недели, и это видно по краям.

Двадцатого Батя дал нам учебный бой с Голубем и Плужниковым.

Голубь ушёл вверх сразу, как только мы разошлись, и сидел там, в солнце. Минуты три, и я знал, что он там, но всё равно потерял его на пару секунд. Этого хватило. Он свалился откуда-то из-за виска, прошёл между нами, и Плужников тут же оказался у Артёма в хвосте, а Артём этого не понял и продолжал добросовестно держаться за мной.

На земле Голубь снял шлемофон и посмотрел на моего сержанта долгим взглядом.

- Ни черта ты не понял.

Артём открыл рот.

- Ты ведомый, а не хвост. Ведомый смотрит, а не следует. Тебя двадцать секунд вели, а ты в это время держал мне интервал, красиво, как на параде. - Голубь надел шлемофон обратно зачем-то и пошёл к своей машине. От капонира обернулся: - За интервал, впрочем, хвалю. Ровно ходишь.

Артём после этого ходил как побитый до самого ужина.

Вечером я взял карандаш и на обороте старой ведомости - их у меня после февраля оставалась целая стопка - нарисовал «эфку» в три четверти, с земли, как увидел её в первый раз.

Артём подсел и стал смотреть через плечо.

- А меня можете?

- Тебя? Тебя могу.

Я набросал его портрет у крыла - шлемофон в руке, ноги врозь. Лицо, честно говоря, я вытянул сильнее, чем надо, но узнаваемо, а курносость передал точно.

Он смотрел на листок и молчал, потом попросил разрешения послать домой, и я сказал, что можно.

- Мамка не поверит, - заключил он. - Она думает, я тут в столовой служу. Я ей так написал, чтоб не боялась.

Пётр из своего угла заметил, что мать не дура, она всё равно знает.

Про Харьков в сводке сказали шестнадцатого или семнадцатого, я слышал не сам, мне пересказали у машины. Наши войска оставили город. В землянке в тот вечер было тихо, и Голубь свою шутку про Киев к маю больше не повторял.

Я знал, что так будет, и от этого знания не было ровно никакого толку. Зато в другом я ошибся полностью: весь месяц был уверен, что нас погонят на Донбасс, вслед за Ростовом, и даже прикидывал вечерами, где там поля.

Приказ на перебазирование пришёл двадцать второго.

Куда - узнали не сразу, а когда сообщили, у меня в голове щёлкнуло. Кубань. Про нее я помнил, что там было целое сражение, о котором пишут отдельно. Ещё там дрался кто-то знаменитый, и, кажется, на американской машине.

Имущество грузили в эшелон трое суток. Ведомости, которые я расписывал карандашом по линейке, пригодились: сверял их со мной сам Заболотный, спрашивая и сам себе отвечая. Печей чугунных бывших в употреблении оказалось на одну больше, чем в бумаге, и мы её вписали.

В последний вечер Кондрат выдернул свои вешки и связал их в вязанку - там, мол, таких не найдёшь, там подсолнух другой. Куст перекати-поля, который Гладышев в феврале прострелил на посту, так и остался лежать у проволоки. Гладышеву за месяц напомнили про него раз двести, и он уже сам рассказывал эту историю первым.

Спал я в ту ночь часа три и заснул мгновенно, едва лёг. В прежней жизни перед дорогой я крутился до утра и вставал с чугунной головой.

Перелетали двадцать седьмого, с одной посадкой на промежуточном поле, где не было ничего, кроме бензозаправщика и двух землянок.

Я вёл. Артём держался справа сзади, чуть выше, как договорились, и за весь маршрут не сказал в эфир ни слова, хотя ему наверняка хотелось: я это слышал по щелчкам, когда он нажимал кнопку и передумывал.

Поле, на которое мы сели, было раскисшее и рыжее, с лужами по колеям, и садиться на него пришлось по вешкам - их натыкали здесь до нас и точно так же обмотали тряпками. Техсостав пришёл следом, транспортным, вместе с ящиками, и Кондрат, ещё не отойдя от машины, полез смотреть, не набилось ли грязи под щитки.

Пахло здесь по-другому: не степью и не снегом, а мокрой землёй и прелой соломой.

Артём вылез из кабины, огляделся и спросил, всегда ли тут так тепло.

- Не знаю. Мы все здесь впервые.

Глава 4

На первом кубанском поле мы пробыли неполных две недели и за эти дни здорово намучались с глиной.

Она тут была такая, что на штык прилипала тяжелыми комьями, и её приходилось сбивать о край через раз. Капониры рыли все, кто был на земле: технари, БАО, безлошадные из мартовского пополнения. Лопат было меньше, чем рук, и копали по очереди. Мне это было на руку, так как кожа на ладони все еще была тонкой и нежной, и на второй день я ее здорово натер.

Руководил Пахомыч. Он объявил, что глину надо резать пластами, а не ковырять, и показал, как. Липатов, ведомый Захарыча из пополнения, по привычке потянулся к карману, чтоб записать в блокнотик, но спохватился, что его с собой нет, и наблюдал за Пахомычем, почти не моргая. Первый же пласт у него вышел красивый, а второй сорвался, и он объяснил, что это потому, что лопата не его, а казённая. И вообще у них на автобазе в тридцать восьмом копали смотровую яму, и то шло легче, хотя там был суглинок с камнем.

- Ты про автобазу-то не начинай, - попросил Кузьмин, не оборачиваясь. – Копай да и все.

За три дня выкопали шесть капониров, на четвёртый пошёл дождь, и два из них поплыли. Глина держала воду в себе как миска: на дне по колено, так что пришлось вычерпывать это вёдрами и котелками, передавая по цепочке. Заболотный стоял наверху, смотрел через очки и спрашивал, кто решал, где рыть. Сам себе ответил, что решал он. Постоял ещё и велел сделать отводные канавки, по одной от каждого капонира вниз по склону, и повторить велел вслух, чтобы все запомнили. Канавки и правда помогли. Мы потом ещё месяц перешагивали через них, как через окопчики.

Стояли мы частью в землянках, частью по хатам. Мне досталась хата на краю, с хозяйкой Христиной Даниловной, женщиной лет шестидесяти, сухой и прямой, как штакетина. Когда я пришел, она подмазывала пол - разводила глину в ведре, добавляла туда навоз и растирала это по земле ладонью, ровным тонким слоем. На мой вопрос, зачем навоз, ответила, что иначе потрескается. Первые сутки в хате пахло так, что я выходил подышать на крыльцо, но на третий день притерпелся. Спал я на соломе у печки, засыпал как убитый и просыпался от того, что за стеной кричал петух.

Про петуха она рассказывала, что он всю жизнь ночевал не в курятнике, а в бурьяне за сараем, сколько пыталась, не смогла его переучить. Тем и уцелел: немцы в бурьян не полезли. Про мужа сказала, что он на шахте в Донбассе с тридцать девятого. Успел он оттуда выехать со своими или остался под немцем, она не знала. Про сына не говорила совсем, хотя карточка стояла за стеклом в углу.

С Патроном у хозяйки вышла война. Пёс на второй день выяснил, что во дворе есть куры, и стал ходить туда как на службу - не хватать, а именно ходить, ровным шагом, глядя строго перед собой, отчего куры сходили с ума и носились как ненормальные. Христина Даниловна пыталась подловить его, а Спиридоныч божился, что пёс ни при чём, что это соседский кот курей пугает, и что вообще он пса от кухни гоняет с самого октября, а тот всё равно возвращается.

Кончилось тем, что хозяйка накрыла Патрона у самого курятника и огрела как следует. Пёс ушёл к кухне с видом человека, которого оклеветали, и три дня во двор не совался. На четвёртый я застал такую картину: Христина Даниловна сидит на завалинке, чистит бурак (так она называла свёклу), а Патрон лежит в двух шагах, положив морду на лапы, и ждёт очистки. Она ему кинула. Он понюхал, есть не стал, но с места не ушёл.

Спиридоныч в первую же неделю завел своего меринка в колею у кухни по самое брюхо. Телега села намертво, и вытаскивали её вшестером, подкладывая доски от ящиков, благо, меринок стоял в этой глине спокойно. Спиридоныч ругался на глину, на БАО, на того, кто дал ему такую телегу, и на самого меринка, который, по его словам, специально выбрал место помягче.

- Он у тебя умный, - заметил, сдерживая смех, Кузьмин. - Он тебе показывает, где ездить не надо.

Восьмого апреля мы перелетели ещё раз, ближе к морю. Поле было получше, с накатанной полосой и с настилом у стоянок, но капониры пришлось рыть заново, и глина тут была та же самая.

Кондрат первым делом достал из машины свою вязанку. Вешки, вывезенные из-под Сальска, он расставил вдоль полосы через тридцать шагов, обмотав верхушки теми же тряпками, и объявил, что здешний подсолнух ему не нравится: толстый, а внутри пустой.

До плацдарма от нового поля выходило минут двадцать пять хода.

Пятачок под Новороссийском, который взяли в феврале с моря, держатся с тех пор. А ведь про эту землю потом напишут книгу, ставшую едва ли не классикой, но название у меня вылетело.

До семнадцатого мы сходили на прикрытие четыре раза и никого не встретили. Я был ведущим, Артём держался справа сзади и чуть выше, море мы видели с высоты как серую полосу с блеском по краю.

Шестнадцатого вечером с юго-запада начало погромыхивать, и не переставало всю ночь. Я выходил на крыльцо два раза. За горами стояло ровное зарево без вспышек, от него небо в той стороне было светлее, чем над станицей. Хозяйка тоже вышла, постояла, завернувшись в платок, и ушла обратно.

Семнадцатого нас подняли затемно.

Батя ставил задачу у капонира при фонаре, положив фанерку на бочку. Немцы с утра навалились на Мысхако. Наши там держат берег и полоску виноградников от воды вглубь километра три, весь плацдарм как на ладони. Полку приказ прикрывать там войска, ходить восьмёрками, пары не рвать.

- Двадцать две машины, исправных четырнадцать, - он провёл ногтем по клеткам. - Над целью больше двадцати минут не висеть. Горючее считать не по прибору, а по часам. Кто потянет на авось - сядет в воду. Оттуда за зиму уже двоих достали, не наших.

Заболотный добавил, что бензина на сегодня отпущено на два вылета каждому, и что третий будет, если привезут.

Взлетели по звеньям. Я вёл вторую пару в восьмёрке Голубя, и всю дорогу до гор косился на Артема чаще, чем следовало.

Горы прошли на трёх с половиной. Дальше открылось море, и слева по борту встал дым. И не столб, а целая стена, серо-бурая, поднятая от берега вверх и растянутая ветром вдоль воды. Под ней что-то горело в самом городе и ещё южнее на голом склоне. Полоска берега, за которую там сражались, была шириной с ладонь.

А потом я поднял голову и даже слегка растерялся.

Транспортников в декабре я видел и больше - они шли колонной, и считать их было легко, потому что они были в одной плоскости и никуда не смещались. Тут невозможно было даже примерно подсчитать масштаб. Небо состояло из слоев: над самой водой тянулись двумя косяками «лаптёжники», выше кружило прикрытие, ещё выше сновали пары, и над всем этим, на пределе видимости, ходили чёрточки, которых не разобрать.

В наушниках стояла каша. Кто-то с наведения орал позывной и высоту, кто-то отвечал, кто-то без всякого позывного кричал «прикрой, прикрой», и всё это сквозь треск от зажигания.

Голубь качнул крылом и пошёл вниз, на косяк.

Я пошёл за ним, но на развороте потерял полсекунды, и меня понесло по дуге шире, чем надо. Артём остался снаружи и отстал ещё сильнее.

«Лаптёжник» медленно лез ко мне в прицел, разворачиваясь, показывая брюхо с неубранными ногами. Я поймал его в кольцо, увидел, что он вот рядом, и нажал.

Трассы ушли под него.

Я вдогонку выпустил ещё, и вторая очередь тоже прошла ниже. Дистанцию я взял глазом, и напрасно.

- Сзади! Товарищ лейтенант, сзади!

Я уже валился влево, потому что за секунду до этого поймал левым глазом тень. Надо мной прошёл «худой», я успел разглядеть жёлтый нос и заклёпки на капоте. Его трассы ушли туда, где я только что был.

Артём крикнул, когда всё уже кончилось.

Дальше минут восемь я работал только на то, чтоб никого не потерять. Дважды выходил на пикировщиков и оба раза не успевал, потому что рядом обязательно оказывался кто-то чужой. Однажды я поймал в кольцо хвост с крестом, уложил размах, начал считать - и его увели у меня из-под носа, потому что к нему двое наших с другого полка.

Голубь сверху коротко скомандовал уходить.

Домой шли на последних каплях. Я поглядывал на прибор и говорил себе, что он врёт в хорошем смысле. На посадке даже задержал дыхание. Сел по кондратовым вешкам: отвернулся влево-вперёд по борту и поймал их боковым зрением.

Кондрат обошёл машину и нашёл три пробоины: две в правой плоскости, одну в стабилизаторе.

- Заплатку я к обеду поставлю, - доложил он в пространство. - Только фанеру опять привезли - как картон.

Артём стоял у своей машины и ковырял носком сапога глину. Наковырял ямку и стал её засыпать.

- Я поздно крикнул.

- Поздно.

- Я его видел, я...

- Ну и решал: тот или не тот. Ты кричи, пока решаешь. Отверну зря - мне не жалко, я и так полдня отворачиваю зря.

Он кивнул и ямку дозасыпал. От штаба махали: второй по готовности, заправка идёт.

- Ладно. Перезагружаемся.

- Чего?

- Заново, говорю. Как будто ничего не было.

Кондрат из-под плоскости отозвался, что перезарядку он смотрел и давление в баллоне полное.

Дальше дни слиплись. Восемнадцатого мы сделали три вылета, девятнадцатого четыре, а что было в каком, я не помнил уже к двадцатому и путался, когда Гуреев требовал рассказать для боевого листка. Он записывал за мной и всё переспрашивал время, но его я уж точно не мог сказать. Осталось от тех дней немного: горы, дым, море слева. И треск в наушниках, от которого к вечеру ломило за ухом.

Девятнадцатого мы вывалились на четвёрку «лаптёжников», уходивших к своим. Я взял ведущего и тянул к нему долго, потому что он всё добавлял газу, а сзади его стрелок бил короткими и аккуратно. И где-то на полпути у меня в затылке появилось нехорошее ощущение, от которого хочется втянуть голову в плечи.

Артём молчал. Он смотрел вперёд, на «лаптёжников», как потом оказалось.

Крикнул Голубь, и я бросил ручку от себя и вправо, и по тому месту, где мы только что шли, прочертили трассы. Целились по ходу не в меня, а в Артёма, и попали бы, если бы он не свалился вслед за мной. Что-то, а следовать за мной он научился с первого нашего вылета. Голубь нагрянул сверху и снял этого «худого» одной очередью, тот пошёл вниз, дымя, и утонул в море далеко от берега.

На земле Голубь не стал разбирать этот момент ни со мной, ни с Артёмом. Снял шлемофон, свернул самокрутку и заметил в пространство, что над водой все дуреют, потому что глазу зацепиться не за что.

Море и правда было хуже всего. Высота над ним врёт, горизонт стоит не там, где надо, и все двадцать минут я держал в голове одну и ту же мысль: если сядешь, рассчитывать не на что, разве что подберут быстро. Тогда же, девятнадцатого, я впервые увидел «фоккера».

Он прошёл выше и в стороне и шёл ровно, как утюг по доске. Артём после посадки опознал его первым и был этим страшно доволен.

- Товарищ лейтенант, «фоккер» же! Я его сразу...

- Молодец, углядел.

Пушки между вылетами заряжали в четыре руки, и Клава при этом ругалась не переставая.

- Ты снаряды-то не хватай, Меченый. Уронишь на ногу - сам себя спишешь.

- Ну я же нормально подаю.

- Ты подаёшь, а лента идёт криво. Отойди, я сама.

Ленту она укладывала быстро, глядя не в короб, а куда-то поверх него, и рассказывала, что вчера у Гаврилова в правой пушке нашла обрывок ветоши, и что ветошь эта точно не ее. Пальцы у неё были обмотаны бинтом по второй сустав, бинт серый от масла, и она его каждый вечер стирала и сушила на печной трубе.

- Ты бы рукам дала денёк отдохнуть, - кивнул я на её пальцы.

- Да? А пушки наши могут отдохнуть?!

Я помнил, что пятачок удержат. Так что два дня меня эта мысль успокаивала. Казалось, что немцы навалятся разом и через день-два выдохнутся. Но они не выдыхались. Ходили как на работу, с утра до вечера, и к двадцатому меня начало мутить от одной мысли, что завтра опять то же самое.

Еще я все пытался вспоминать фамилию знаменитого летчика, который здесь отличился. Она крутилась на языке, начиналась то ли на «п», то ли на «к», и в какой-то момент я поймал себя на том, что стою у бочки и шевелю губами, перебирая варианты. Кондрат даже спросил, не заболел ли я.

Двадцатого нас подняли ещё до рассвета.

В этот день над плацдармом было тесно, как в маршрутке в час пик. Мы пришли на четыре с половиной тысячи, и внизу под нами уже кипел бой. Не было упорядоченного строя, просто месиво, в котором крутились и наши, и не наши, и вываливались вниз дымные хвосты. С наведения орали про группу с юга.

Голубь повёл вниз, и мы разошлись парами.

Я, как в тот раз, подобрался к «лаптёжнику», который уже уходил. Стрелок бил по мне длинными, и трассы проходили правее. Думая, что он мазила, перестал обращать на него внимание. Уложил размах врага в кольцо и начал считать. Как только влез с краями, я нажал.

Очередь легла ему в правую плоскость и в кабину, кусок фонаря сорвало и понесло, стрелок замолчал, и машина пошла вниз плоско, почти не меняя угла, и вошла в воду с длинным белым всплеском.

- Есть! - заорал Артём в эфир. - Есть, товарищ лейтенант, я видел!

- В эфир не лезь.

- Виноват.

Он держался за мной весь бой. Не блестяще: снова отставал на разворотах, один раз выскочил вперёд меня, испугался этого сам и убрал газ так, что провалился вниз. Но не потерял ни разу, дважды крикнул о заходе и во второй раз без опоздания.

Петру в тот вылет разбило маслорадиатор. Я услышал по эфиру голос Гаврилова - деловитый, очень громкий, он вёл его через горы и докладывал так, будто читал сводку. По интонации все на земле поняли, что дело плохо. Пётр перевалил, дотянул до поля с остановившимся винтом и сел на брюхо у самой кромки, распахав хвостом сотню метров глины. Вылез он сам, весь в масле, с почерневшей левой половиной лица и первым делом спросил про машину.

Заболотный обошёл её кругом, присел у мотора, поднялся и спросил, какой тут будет ремонт. И сам же ответил, что капитальный.

Сержант Липатов, ведомый Захарыча, из-под гор не вышел.

Захарыч сел, вылез, постоял у крыла, потом взял ветошь и стал вытирать руки, хотя руки были чистые, и посчитал вслух, какой это у него по счёту ведомый, сбился, и посчитал заново.

Вечером Гуреев сидел в штабной землянке и писал матери.

- Помнишь, откуда он? - спросил он меня.

- Из Куйбышевской области, кажется. Он с Гладышевым про Волгу спорил.

- Из Ульяновской. - Гуреев заглянул в список и повторил: - Из Ульяновской.

Батя в тот вечер стёр с фанерки одну фамилию и на её место ничего не вписал. Ставить к Захарычу было пока некого.

Кондрат подошёл ко мне у капонира, когда я уже собирался идти спать, и завёл разговор издалека. Про то, что краска у оружейников есть, что Клава даст, что кисточка тоже найдётся.

- Двенадцатую рисовать, командир?

- Нет. Не сегодня, давай завтра.

Кондрат постоял, поглядел туда, где у крайней машины сидел и курил Захарыч, и ушёл к машине проверять шплинты.

Двадцать первого и двадцать второго мы ходили ещё по три раза, и небо помаленьку начало пустеть. Я это заметил не сразу. Над плацдармом стало слышно свой мотор.

Двадцать третьего дождь лил с утра до обеда, поле раскисло, летали только третья эскадрилья и Голубь. Мы с Артёмом просидели полдня под плоскостью на ящиках, подстелив чехол. Он рассказал про Киров, про бабку, которая ругается в письмах, что он мало пишет, и про мужика с их двора, разводившего кроликов. Они у него один раз ушли все разом, подкопались под сарай, и их ловили по всей улице два дня.

Двадцать четвёртого мы сходили на плацдарм дважды, отходили свои двадцать минут и обошлись без встреч. Дым над берегом стоял тот же, и внизу всё так же сражались, а нам не досталось никого. Возвращаясь, я поймал себя на том, что жду щелчка в наушниках, а его всё не было.

Поле к вечеру подсохло, и от полосы при взлёте потянуло пылью. Пахомыч подклеивал Петру то, что осталось от капота. Он объяснял Кондрату, что клеить надо тонко, потому что если даже клея не жалеть, толку больше от этого не станет.

Артём сидел на ящике и подшивал подворотничок - суровой ниткой, перекусывая её зубами и рассматривая шов на просвет, точно как Кузьмин.

- Товарищ лейтенант, а вы море раньше видели? Ну, вблизи.

- Видел, Артем. Вот как тебя сейчас.

- А какое оно?

Я вспомнил Анапу, зонтики и катер, который возит кругами за деньги, и ответил, что вода солёная и что купаться в апреле не советую.

Он засмеялся и стал шить дальше.

Глава 5

Двадцать пятого привезли почту и горючее, так что рады были все, даже те, кому не досталось письма.

Гуреев принёс пачку, перевязанную шпагатом, сел на ящик у штабной землянки и стал разбирать её по списку, откладывая в сторону то, что раздавать было уже некому. Народ собрался вокруг раньше, чем он развязал шпагат.

Мне досталось два письма. Первое от матери, написанное ещё в конце января. По штемпелям выходило, что оно пришло сперва в тыловой госпиталь, откуда я к тому времени уехал, потом ушло на прежнюю полевую почту, дальше за полком на юг, и в конце концов догнало.

Мать волновалась, что я мало пишу. Рассказала, что зиму прожили сносно, корова отелилась и тёлку записали за колхозом. Соседка получает от своего весточки с осени каждый месяц. В декабре мать ходила в район спросить, нет ли на меня бумаги. Просила отписать про рану, правда ли все зажило.

За зиму я вообще-то писал ей четыре раза, но всегда очень сдержанно и коротко, мол, жив-здоров, служба идет, рана не беспокоит. Больше ничего не мог из себя выдавить. Стоило начать про кого-нибудь из тех, кого Николай знал, и я тут же стопорился: кто кому кем приходится, кого уже нет в живых и прочие детали. Когда я оказался в этом времени, проблемы с памятью удалось списать на сотрясение и в течение «больничного» все разведать. С матерью так не получится.

Второе письмо было от Шуры, от двенадцатого марта. Оно шло сорок четыре дня и, судя по штемпелям, успело побывать восточнее Ростова. Рассказала про фабрику. Там поставили две новые машины и дали норму, которую первую неделю не вытягивал никто, но потом приспособились. Люба, сестра ее, научилась писать всё, кроме твёрдого знака, никак он ей не поддается. В конце Шура опять просила карточку.

Отвечал я вечером, на четвертушке, выпрошенной у Гуреева, огрызком карандаша. Нормальный у меня кто-то увел. Пётр сидел рядом со своим листом и время от времени косился.

Я заверил, у Любы обязательно все получится. И как только будет шанс сфотографироваться, так и быть, пришлю ей карточку. Потом в конце добавил, что пусть Люба напишет мне сама хотя бы пару строк, я разберу. Про то, где мы стоим, писать было нельзя, а больше мне нечего было сказать.

Следующий ответ был матери, и провозился я с ним куда дольше. Вышло лишь восемь строк, из них шесть про то, что в целом у меня все хорошо. Приписал внизу, что рану на комиссии смотрел майор медицинской службы и остался доволен - единственное место, где я не пытался умолчать или отделаться общими фразами.

Двадцать шестого приехал капитан из штаба дивизии, по фамилии Ярцев, и после обеда нас собрали в землянке третьей эскадрильи - она была самая большая, с настилом на полу.

Ярцев расстелил на нарах карту, придавил её планшетом и фляжкой и начал с того, что за прошлую неделю дивизия потеряла столько-то машин. Половину уже на выходе из боя, когда люди считали, что отвоевались. Говорил он ровно, глядя поверх голов, и ни разу не сбился.

Потом дошло до дела. Ходить приказано было не восьмёркой в куче, а группами по высоте, с превышением одной над другой в шестьсот-восемьсот метров. Нижняя работает по бомбардировщикам, верхняя её прикрывает и вниз не лезет, пока не позовут. Пары размыкать шире, чем ходили зимой. И главное - в четырёх километрах от передка ставят радиостанции наведения, с проводом назад к аэродромам, с приёмником от постов ВНОС, там будет человек с биноклем.

- Позывные заучить сегодня. - Ярцев поводил пальцем по карте. - Станция у Абинской - «Ольха». Полк - «Кама», номер по паре. В четверг таблица меняется, кто не выучит - будет молчать всю войну.

Голубь сидел с краю и крутил в пальцах незажжённую самокрутку.

- Товарищ капитан, а если она мне навела, а я вижу другое?

- Значит, докладываешь, что видишь другое. Она для того и стоит, чтобы ей говорили. Ну, кто из вас ходил на плацдарм всю неделю? Что еще скажете?

Тут меня прорвало.

- Не втягиваться в вираж, когда их больше и они выше. Из виража не выйдешь. Пока крутишься, сверху свалятся ещё двое. Атаковал - ушёл вверх, посмотрел, зашёл снова.

- А если он сам в вираж лезет? - спросил кто-то из третьей.

- Если он один и ниже - пусть лезет.

Ярцев дослушал и постучал ногтем по карте.

- Правильно. Это и в приказе есть, только другими словами.

- В соседнем полку так с марта ходят, - вставил Плужников. - У них там свой умник придумал.

Голубь глянул на меня и промолчал, а вечером у капонира заметил, что если начальство соглашается с лейтенантом при всех, то в следующий раз с него и спросит.

- Так и пусть спрашивает.

- Вот и дождешься. - Он отвернулся и стал разглядывать небо на юге, там, где над горами стояла дымка.

Двадцать седьмого и двадцать восьмого мы летали на слётанность группами.

Заболотный к этому времени добыл где-то экранированные жгуты - провода к свечам в медной оплётке на массу - на четыре машины. Одну поставили Артёму. Передатчик у него стоял с марта: зимой их давали по одному на пару, ведущему. А с весны стали ставить всем, кому хватало. Треск после жгута убавился, и мы час гоняли по кругу над полем, отрабатывая, кто когда говорит.

- Пятый, я второй. Наблюдаю пару справа сзади выше.

- Понял.

- Пятый, я второй, наблюдаю...

- Не повторяй. Раз доложил - я услышал.

Он всё равно иногда повторял, потому что боялся, что не долетело. Заболотный потом собрал сержантов и объяснил, что кнопку жмут пальцем: прижмёшь её локтем вместе с планшетом - он будет работать всю дорогу, а сам ничего не услышишь.

Двадцать восьмого до вылетов Голубь погнал всю эскадрилью ходить пешком. Вообще это не он придумал, так делали и до нас, но у него вышло особенно мучительно. За стоянкой он начертил на глине два круга и стрелку на север, расставил пары и велел ходить, разведя руки, и на каждом развороте докладывать вслух, где ведущий и куда смотрит ведомый.

Двенадцать взрослых мужиков в сапогах ходили по кругу и бубнили.

- Ведущий слева впереди, интервал полста, смотрю назад-вверх.

- Куда смотришь? Ты на меня смотришь.

- Виноват.

Голубь дал вводную третий раз и на середине остановил всех рукой.

- Стой. Барабаш, где Кузьмин?

Барабаш огляделся. Кузьмин стоял у него за спиной, шагах в четырёх, и разглядывал что-то в небе с видом человека, которого тут вообще нет.

- Виноват. Потерял.

- Не потерял, а отвернулся. Ты на развороте пошёл наружу и в этот момент смотрел на палку. - Голубь носком сапога подвинул палку, изображавшую солнце. - Пройди сначала. И скажи вслух, когда его видишь, а когда нет.

Прошли сначала. На том же месте Барабаш опять пошёл наружу, но на этот раз доложил, что не видит, и Голубь заставил идти еще раз.

- Вот так и говори в воздухе. Не видишь - скажи. Хуже нет, когда все молчат, и каждый думает, что молчит только он.

Пахомыч, проходя мимо с ведром, наблюдал минуты три и потом поинтересовался у Кондрата, не отправить ли заодно и технарей. Мотор они и так знают, а кругами ходить ещё не пробовали.

Артём делал всё правильно с первого раза, и Голубь этого не отметил никак. Взмокли мы за час так, будто отлетали два вылета.

Вечером чинили сапоги.

У меня стёрся каблук на правом, да еще и криво, из-за этого нога вставала неровно. Понятно, отчего бедро к вечеру начинало ныть. В БАО была своя мастерская, но там держали по неделе, а Пахомыч делал за вечер и брал махоркой. Он сидел перед землянкой, разложив на чурбаке шило, дратву, кусок вара и нарезанную покрышку, и брал в работу по очереди. Дратву он ссучил при мне, протянул через вар и присадил на конец щетинку.

- Ставь ногу. Ещё ставь. Ты на пятку валишься, вот и стёрло.

- Ничего подобного! Нормально я хожу.

- Все валятся, кто в кабине сидит. - Пахомыч повернул сапог подошвой к свету. - Каблук тебе кожаный надо. У меня трофейная кожа есть, наберу слоями, будет как влитой.

- А это долго?

- Вечера три.

- А, ладно, ставь резину.

Он посмотрел на меня, но спорить не стал. Резину он посадил на гвозди быстро, стучал сильно и коротко.

Кузьмин рядом набивал подковки, держа гвозди губами, а Барабаш притащил подмокшие сапоги и сунулся к костру у кухни, где сушили портянки.

- Не суй к огню, - я перехватил его в дверях. - Сядут и потрескаются, потом за неделю развалятся. Сеном набей потуже, оно воду вытянет, к утру будут сухие.

- Сеном?

- Ну или соломой. Только поменяй разок, как отсыреет.

Барабаш посмотрел недоверчиво и пошёл за соломой, а Пахомыч объявил на всю землянку, что кожу у огня губят одни дураки, и что он лично это знает с двадцать девятого года.

Тогда Артем, наконец, осмелился спросить. Он сидел на корточках у стены, держал свой сапог за голенище и делал вид, будто внимательно его осматривает.

- Товарищ лейтенант. А это у вас откуда?

Он не показал рукой, но и так было ясно, про что он.

Я взял у Пахомыча шило и стал ковырять им дырку в ремешке. Все вокруг притихли.

Ответил Кондрат - он как раз проходил мимо с бидоном и остановился.

- Фонарь ему разнесло. Плексом посекло всё лицо и лоб. Сел сам, зарулил и вылез, а мы уж потом отмывали.

И пошёл дальше.

Артём покивал, будто даже не Кондрату, а каким-то своим мыслям, и полез с сапогом к Пахомычу. Больше он эту тему не поднимал.

В ночь на двадцать девятое началось.

Артиллерия работала с северо-запада с двух часов без пауз, а к четырём добавилось что-то потяжелее. Спал я плохо, чего со мной здесь почти не случалось: обычно ложился и проваливался, а тут лежал, слушал и думал про всякое, в том числе, что каблук надо было ставить кожаный, а не из покрышки.

Подняли нас затемно.

Батя ставил задачу у крайнего капонира при фонаре, положив фанерку на бочку.

- Двадцать машин, исправных пятнадцать. Наши с утра пошли на Крымскую. Полку - прикрытие войск, район покажут по радио. Первым вылетом идут двенадцать: нижняя группа восемь, ведёт Голубь, верхняя четыре, ведёт Кузьмин. Соколов с Ситниковым - в верхнюю.

Он провёл ногтем по клеткам и поднял голову.

- Верхняя вниз не сваливается. Хоть у вас там глаза лопнут, а без команды ведущего вниз никто не идёт. Понятно, Соколов?

- Понятно, товарищ капитан.

Взлетали в темноте по трём фонарям вдоль полосы, и пыль от передних висела так, что Артём после отрыва вылез правее, чем надо, но потом догнал.

Шли на пяти. Внизу тянулись горы, ещё синие, справа впереди светлело. Горы кончились, и вместо моря под нами легла равнина с блёстками лиманов, а на ней - дым: широкий, низкий, растянутый от станицы куда-то на восток. Море осталось слева за спиной.

«Ольха» отозвалась, когда мы были на подходе.

- Кама, я Ольха. Юго-запад, двадцать «лаптёжников», высота две тысячи, прикрытие выше на тысячу.

Голубь подтвердил и повёл восьмёрку наперерез вниз и вправо. Мы остались наверху, и минуты три я работал лишь глазами: над нами пусто, солнце слева, и там ничего не разобрать.

Потом внизу началось.

Косяк «лаптёжников» стал разваливаться, от него потянулись вниз две полосы дыма. Почти сразу от прикрытия отделилась пара «худых» и пошла к Голубю сверху сзади.

- Третий, я пятый, пара идёт на нижних. Атакую.

Кузьмин качнул крылом, я перевернулся через крыло и упал.

Скорость набралась такая, что «Ласточка» задрожала, а в ушах сделалось глухо. Ведущий «худой» шёл ровно, целясь по нижним, меня он не видел, и я подошёл вплотную. С такой дистанции промахнуться трудно.

Обе пушки ударили коротко. У корня левой плоскости вспухло белое, потом рыжее. Он завалился на это крыло и пошёл вниз.

Ведомый его дёрнулся за мной и отстал. Артём остался сзади и выше, как ему было велено, и доложил, что второй уходит вниз на юг.

Мы полезли обратно на высоту, и тут я понял, чего стоит этот новый расчет: пока лезешь, ты медленный, слепой и всем виден. Гаргрот у «Ласточки» высокий, назад-вниз я не вижу ничего, и всё, что у меня там было, это Артём.

Он и крикнул.

- Сзади пара, выше! Отворот вправо!

Я толкнул ручку вправо от себя, не переспрашивая. Трассы прошли левее и выше, и я поймал взглядом жёлтые носы, уходящие в сторону.

- Молодец. Держись, набираем.

Второй раз меня навели через десять минут: с юга шли ещё восемь, ниже нас на восемьсот. Я зашёл сверху, выбрал крайнего, ударил с шестидесяти метров и промазал. Тогда я был в шоке, но на земле потом понял, что я заметил его доворот на полсекунды позже. Видимо, сказался недосып.

Домой шли на остатках, и на посадке я перелетел и катился до самого края поля.

Кондрат ждал у капонира и, пока я вылезал, обошёл машину дважды.

- Пробоин нет.

- Да ну! Не может быть!

- Сам смотри.

Все и правда было целехонько, впервые за апрель. Зато у Артёма в правой плоскости было две дырки.

Батя выслушал доклад молча и спросил, кто разрешил верхней паре вниз.

- Я разрешил, - Кузьмин стянул шлемофон и вытер лоб рукавом. - Крылом качнул. Он доложил, как положено.

- Крылом. - Батя посмотрел на него, потом на меня. - Соколов, ещё раз пойдёшь без команды - будешь у Заболотного ведомости писать. Тебе это дело знакомое.

Между вылетами на стоянке стояла та еще суета: все спешат, мешаются друг у друга под ногами. Заправщик шёл от машины к машине, шланг тащили волоком. Клава с девчатами набивала ленты прямо у капониров, накрыв короба чехлом от пыли, и гоняла всех, кто подходил ближе, чем на два шага.

- Куда встал? Отойди, ты мне пыли нанесёшь.

- Я же просто стою!

- Ты стоишь, а с тебя сыплется. Она в ленту сядет, а потом мне отвечать, почему у тебя одна пушка молчала.

Питьевую воду Спиридоныч возил с утра во флягах и держал в термосе у кухни, кружка на цепочке. К обеду она была тёплая и отдавала жестью. Я выпивал по три подряд, а через двадцать минут в кабине во рту опять пересыхало.

Гаврилова подбили во втором вылете.

Мы услышали его на обратном пути, и голос у него был будничный и очень громкий, будто он сводку читал.

- Я четвёртый, перебило управление. Вправо не идет. Иду домой.

Кто-то спросил, чем помочь. Он ответил, что ничем, и больше в эфир не выходил.

Через горы он тянул один, и на поле это выглядело так: машина шла ровно, пока ей не надо было отворачивать. На развороте заносило влево, но потом выправилась.

Полосу Гаврилов взял с первого захода, а вот удержать её не смог: на пробеге машину повело, она сошла с накатанного, зарылась в раскисшую обочину и встала слегка на нос, задрав хвост.

К нему побежали от капониров - санитар, двое из БАО с огнетушителем, Кондрат с ветошью зачем-то. Я тоже рванул и только на полпути сообразил, что машина-то может гореть и разгореться в самый неподходящий момент.

Он выбрался сам, когда мы были ещё шагах в двадцати. Сполз с плоскости, сел на землю и стал стягивать шлемофон, но руки не слушались. Лоб был рассечён о прицел, и кровь заливала левый глаз. Он вытирал её рукавом, размазывая по всему лицу.

- Живой?

- Так точно.

- Голову подними.

Клава привела его в порядок за пять минут и всё это время выговаривала ему за ремни, которые он, судя по лбу, затянул слабо. Он не спорил.

Машину подняли к вечеру. Заболотный обошёл её, присел у хвоста, потом поднялся и спросил в воздух, чем это перебило. Сам решил, что осколком, и велел снимать тягу целиком, чтобы посмотреть, где она разошлась.

К ужину Гаврилов уже рассказывал о происшедшем в подробностях.

- Я, значит, ручку вправо - а её будто нету. Пусто. Я ей туда-сюда, а она гуляет. Ну, думаю, приехали.

- А чего в эфир не сказал? - спросил Барабаш.

- А чего лезть? Все равно никто не починил бы.

Тридцатого мы сделали три вылета, и в третьем я поймал в прицел «фоккера» и не достал: он ушёл вниз с разворотом, но я за ним не рвался. Артёма к тому времени оттёрли в сторону, прикрыть меня было некому.

Первого мая построили полк, и Гуреев прочитал приказ.

Стояли в гимнастёрках - стало уже по-настоящему тепло, за двадцать. Спиридоныч к обеду выдал по второму куску сала и по кружке компота, а после обеда мы ушли на плацдарм, вернулись, и весь праздник на этом кончился.

Второго и третьего работали по два раза в день. Небо над Крымской было устроено так же, как над Мысхако, только теснее: между нами и землёй помещалось три этажа, и сражались на каждом.

Четвёртого в сводке сказали, что Крымская взята.

Я услышал это у машины от Кондрата и первым делом почувствовал облегчение, к которому давно готовился. С этим ощущением я прожил полдня.

Немцы отошли километров на десять и сели на подготовленный рубеж с лиманами по правому флангу, с минными полями и с таким количеством зениток, что о них потом говорили больше, чем об истребителях. Пятого мы поднялись четыре раза, и в первом же вылете нас встретили плотнее, чем за весь апрель. У нас в эскадрилье потеряли машину, в третьей - сразу две, и одну с лётчиком. Я вернулся с восьмью пробоинами, из которых одна прошла в полуметре за бронеспинкой.

Сколько это будет продолжаться, я не помнил. Чем кончится к лету - тоже.

Вечером я сидел на ящике возле капонира и разминал правую ногу: за четыре вылета бедро здорово немеет.

Кондрат возился под плоскостью с заплаткой, потом вылез. Банка и кисточка стояли у него на ящике с обеда - значит, он всё решил заранее и ждал только меня.

- Тринадцатая выходит, командир.

- Так и есть.

- Я вот думаю, - он потёр ладонью о штаны, - может, я её пока не буду. А как четырнадцатая будет, я их сразу две и нарисую.

Я посмотрел на него. Кондрат смотрел на плоскость и был совершенно серьёзен.

- Рисуй тринадцатую.

- Ну гляди, командир, - сказал он, покачав головой.

Рисовал он долго, слегка высунув язык, а вышла звезда чуть крупнее остальных.

Артём подошёл, поглядел на звёздочки и ничего не сказал. Сел на второй ящик и стал прикидывать вслух, куда пойдёт после войны. Он хотел в гражданскую авиацию возить почту, например. Но для этого надо будет доучиваться, а где, он пока не знал, но был уверен, что скажут.

Патрон лежал у соседнего ящика и грыз чью-то стёртую подмётку.

Подъём назавтра был в четыре.

Глава 6

Шестого нас продержали в готовности до полудня, а подняли, когда над лиманами уже дрожало марево.

Немцы в тот день были южнее, на нас не выходили, и оба вылета кончились ничем. Во втором я несколько минут тянулся за парой «худых», уходивших со снижением на юго-запад, и не достал. Они шли на полном газу и знали места, а для меня это была чужая территория. В какой-то момент понял, что считаю не расстояние до них, а остаток горючего. Артём сзади молчал. Когда я отвернул, он доложил, что справа внизу горит скирда. Она продолжала гореть и на обратном пути. Больше в тот день ничего примечательного не было.

Седьмого не вернулся Ткачук из третьей эскадрильи. Его никто не видел падающим, и в эфире он ничего не сообщил. Я и не знал его особо. Но вспомнилось, как мы играли вместе в домино. Он был левшой и ставил плашки медленно и осторожно, будто это петарды. Мы еще посмеивались над ним, а теперь вот так.

В ночь на восьмое ветер подул с моря, и к утру небо сплошь затянуло тучами. Пошёл мелкий дождь, который, казалось, готов идти дни напролет. Взлетная полоса за полдня стала почти непригодной. Взлететь мы, наверное, ещё смогли бы, а вот сесть - вряд ли. Батя сначала перевёл полк в готовность номер два, а потом отпустил всех, кроме дежурного звена.

Механики обрадовались больше нашего. Кондрат с утра разложил на брезенте под плоскостью инструмент и полез в мотто, чтоб перебрать как следует. Обстучал патрубки, перебрал одну за другой все двадцать восемь свечей, разглядывая каждую на просвет. Я был при нем и подавал ключи, вспоминая, как меня впервые назначили его «помощничком». Он прервал мои размышления.

- Шестнадцатый цилиндр коптит, - объявил он куда-то в мотор. - Свечу-то я поменяю. Но виновата явно не она.

- А что тогда?

- Завод. - Буркнул он.

И я не решился расспрашивать дальше.

К обеду он вытащил ещё и фильтр, показал мне на ладони бурую кашу, которую из него выгреб, и сообщил, что если так пойдёт, к июлю будем масло цедить через портянку.

Спали в тот день много. Я лёг после обеда, думая отдохнуть полчаса, но открыл глаза только в шестом часу от того, что снаружи что-то дзынькнуло.

Девятое мая сорок третьего года было воскресеньем и ничем от субботы не отличалось. Я увидел, как Гуреев сменил листок на своём фанерном календаре, и замер с кружкой в руке, глядя в стену. Ровно два года ещё. Сколько еще всего должно случиться? Кто из наших встретит тот день? Я мотнул головой, резко выдохнул, допил и пошёл к машине.

Пополнение привезли в тот же день.

Сначала пришли машины - четыре Ла-5Ф, перегнанные с востока. Первая из них села так аккуратно, что залюбуешься. Перегонщики были усталые и угрюмые. Они отказались от всего, кроме чая и пары сухарей. Дождались попутку и уехали. Следом полуторка привезла пятерых лётчиков и мешок с почтой, до которой в этот день у Гуреева руки не дошли.

Новеньких выстроили у штабной землянки, и Батя обошёл их не спеша, вглядываясь в лица. У каждого он спрашивал одно и то же и ответы выслушивал, не меняясь в лице.

- Ну, сколько налетали?

- Сто восемнадцать часов, товарищ капитан.

- А на Ла-5?

- Двадцать два.

Четвёртым слева стоял сержант Зимин. Его округлые уши торчали из-под пилотки, шея была непропорционально длинная, а глаза все время бегали, не останавливаясь ни на чем дольше полсекунды. Пока Батя разговаривал с крайним, Зимин успел рассмотреть капониры, дежурное звено, Патрона, пришедшего поглядеть на новеньких, и меня. Вот тут он застрял. Смотрел без тени смущения, приоткрыв рот. Артём подошёл к нему тихонько сзади и коротко шепнул что-то. Парнишка моргнул и уставился в землю.

Вечером я нашёл их обоих у входа в землянку. Артём объяснял, где брать воду, и как тут все устроено.

- А ты сам-то откуда, Зимин?

- Из Горького, товарищ лейтенант. Сормово. У нас там завод, отец на нём с двадцать шестого, и я после семилетки тоже пошел в инструментальный цех.

Из вещмешка у него торчал уголок чего-то плоского, завернутого в тряпицу. Он поймал мой взгляд и вытащил.

Губная гармошка была немецкая, довоенная, с потёртой пластинкой на боку. Досталась она ему от дядьки, который в тридцать восьмом ездил с заводскими в Москву на выставку и там её выменял.

- Играть-то умеешь?

Он вместо ответа дунул, и над стоянкой разнеслась бодрая звонкая мелодия. Из-за капонира высунулся Лукин. За всю зиму он брался за свою гармонь, кажется, всего раз. А тут подошёл, послушал, наклонив голову, и ушёл, ничего не сказав. Вернулся через пять минут с гармонью в руках. Они вели какой-то молчаливый диалог, поглядывая друг на друга, время от времени кивая и поднимая брови. Зимин начинал, Лукин подхватывал.

К темноте у землянки сидело человек двадцать. Играли сперва задорно, ритмично. И Гаврилов не выдержал и попробовал отбить чечётку в сапогах по глине, вышло так себе, но хлопали ему от души.

Потом Лукин без всякого перехода взял «Вечер на рейде». Её к тому времени знали все, а на Кубани особенно, потому что море тут было под боком. Пели негромко. Зимин вёл тонко и чисто, и на второй строфе всем стало ясно, что у парня настоящий талант.

Когда допели, посидели молча, и Лукин стал перебирать что-то своё, вполголоса. Артём подсел ближе.

- Товарищ лейтенант. А вам ведь в госпитале орден вручали?

- Так точно.

- А как это было? Строй хоть был?

- Ага, скажешь тоже. – Мне отчаянно захотелось чем-то занять руки. - Палата на двенадцать коек, вот что было. Между обходом и обедом пришёл дядька из райвоенкомата.

Зимин придвинулся с другой стороны и забыл про гармошку.

- Достал ведомость на трёх листах, книжку с пустыми графами и коробочку. У него по госпиталю семь человек было, я четвёртый. Он прочел с листа и дал расписаться.

- А дальше?

- Ну что еще? Книжку заполнил. Написал в графе «мл. лейтенант», я говорю, что уже не младший. Он глянул на выписку и ответил, что в части поправят.

Артём ждал продолжения.

- На этом все.

- А ребята в палате что? - он стал вдруг очень серьезным, будто вел допрос.

- Коробочка по рукам пошла. Сосед напомнил, что носится справа. Да и все.

Сам я вспомнил про Ерёму, как его матери в Сызрань уже пришла бумага как его не стало тогда на полуслове.

- Товарищ лейтенант, а вы почему не носите? - Зимин казалось был искренне удивлен.

- Так надеваю на построения.

А он посмотрел на меня так, будто я сморозил глупость.

- Ты пойми, Аркадий, - сказал я со вздохом. – Награда - вещь хорошая, не спорю. Только не так уж это и важно.

- Почему это?

- Потому что кончится всё это - и таких железок будет, знаешь, сколько!? - я в раздращении шоркнул ногой по земле. – И никто не будет меряться, у кого больше. Важно будет одно: что дошли и что все вместе победили. А это будет, Аркадий, тут даже гадать нечего.

Он подумал и кивнул. Лукин растянул мех, и разговор на этом кончился.

Десятого нам выверяли оружие.

Пушки у «Ласточки» за апрель растряслись будь здоров. Машину загнали хвостом на козлы, вывели в линию полёта и подняли щит в отдалении - фанерный лист, разграфлённый углём в клетку, с точкой прицела посередине и двумя крестами по бокам - под правую и под левую. Клава командовала этим делом сама.

- Хвост выше. Ещё. Стой.

Затворы сняли, и в стволы вставили трубки. Я по очереди приникал к окуляру, ловил на щите крест и говорил, куда ушло от точки попадания, а Клава подкручивала внизу.

- Правая вниз-влево.

- Насколько?

- Да я почём знаю! Клетки на полторы.

- «На полторы». Тоже мне летчик. Считай точно, я тебе не гадалка.

Возились до обеда. Зимин крутился рядом, лез подавать ключи, был два раза послан подальше, а на третий пригодился. Колья в раскисшей после дождя глине держали плохо, щит повело, и его гоняли то подбить, то подложить камень под подпорку. За полдня он сбегал туда раз восемь и возвращался жутко довольный собой. К вечеру Клава дала по три патрона из каждой в отвал за капониром.

- А по щиту чего не бьёшь?

- Ага, чтоб от него труха одна осталась. Мне теперь подачу ленты надо проверить, а не дырок наделать.

В итоге она объявила, что теперь всё сойдётся, а если нет, то виноват будет не ствол.

- А кто?

- Меченый, вот ты сейчас договоришься.

Утром одиннадцатого нас собрали в третьей эскадрилье. На нарах лежала карта, а поверх неё две фотографии, ещё влажные, снятые накануне с большой высоты. Разведчик прошёл над плавнями западнее Варениковской и привёз снимок площадки, о которой до этого мы не знали.

- Двадцать одна машина, исправных семнадцать, - Батя постучал ногтем по фанерке с очерёдностью. - Работаем по площадке. Восьмёркой.

Заболотный склонился над снимками, поводил над ними пальцем, не касаясь, и стал считать вслух. Несколько раз сам себя поправил и решил, что четыре штуки в северном углу - макеты, потому что стоят слишком ровно и без следов от колёс.

- Сколько остаётся? Тринадцать остаётся.

Задачу расписали коротко. Мы четвёркой идём низом: Голубь с Плужниковым, я с Артёмом. Кузьмин с тремя - выше на две тысячи и вниз не лезет, пока не позовут. Третья эскадрилья одновременно работает по зенитным точкам, её шестёрка идёт с востока, наша четвёрка - с севера, через плавни. Заход делаем один. Второй только по команде Голубя. Батя повторил это дважды, пристально глядя на меня.

Я был уверен, что площадка окажется полупустой. Думал, что к маю немцы с Кубани почти всё стянули в Крым, и что мы придём и сожжём десяток развалин.

Раз предстояло идти низом, ясно, что карту по пути не посмотришь - на пятидесяти метрах глаза от земли не отведёшь. Плавни на снимке выглядели так, что запоминать там было нечего: камыш, вода, опять камыш. Значит, весь маршрут надо было держать в голове, и не мне одному. Если Артёма оттеснят или мне придётся отвернуть, домой он пойдет сам.

Вечером я загнал его за капонир и заставил закрыть глаза.

- Идём от поворота реки. Дальше что будет?

- Дальше... лиман. Длинный такой.

- Таких там три. Запомни, идём вдоль второго, потом вправо на дорогу и дальше по ней.

Он прогнал маршрут четыре раза, злился, на третьем сбился, на четвёртом прошёл чисто. Когда мы выходили, у капонира оказался Пахомыч с ведром и смотрел на нас с интересом.

- Неужто молитесь там напару?

- Заучиваем вообще-то.

- Дело хорошее, - согласился он, кивая с важным видом и поджав губы. - У нас на автобазе так шофёров гоняли.

Двенадцатого подняли в четыре.

Над плавнями стоял туман, и мы шли под ним на пятидесяти метрах, а местами и ниже. Внизу тянулся серо-жёлтый камыш без единого просвета, и от скорости он превращался в мутную полосу, по которой невозможно ничего засечь. Я держался за поворотом реки, считал ориентиры и второй раз за утро помянул добрым словом того, кто придумал компас.

Второй лиман. Дорога. Там минуту с небольшим. Площадка выскочила справа, как и должна была. Она была не полупустой. Два ряда «худых» вдоль южной кромки, под сетями что-то большое, бензозаправщик посреди поля, и в дальнем конце уже разбегался один, задрав хвост.

- Работаем, - Голубь даже не повысил голоса.

Разошлись веером на подходе. Я взял правый ряд. С пятидесяти метров по стоянке промахнуться нельзя, но и выбирать цель некогда, просто ведёшь трассу вдоль ряда, и она сама находит мишень. Обе пушки колотили так, что машину трясло. Немецкие плоскости рвались в клочья, брызгало в стороны стекло, потом слева от меня поднялось пламя. Это Артём достал заправщик.

По курсу пошли обваловки, я прошел над ними и полез вверх с разворотом. Зенитки проснулись уже на третьей секунде, и воздух над площадкой превратился в убийственную сеть. Мелкокалиберная бьёт короткими, и на бреющем ты её не слышишь. Просто видишь, как перед тобой возникает и уходит назад цепочка вспышек, и всё, что можно сделать, это идти прямо.

- Артем, ты где?

- Справа сзади. Целый.

Голубь все-таки развернул нас на второй заход. По уму не надо было этого делать: зенитчики работали во всю, а мы уже потеряли скорость и эффект внезапности. Но на поле разбегались ещё двое, и Голубь решил.

В этот раз меня достали. Хлопнуло где-то за спиной, машину повело влево, и запахло не ожидаемой гарью, а нагретым маслом. Я ногой выровнял и прошёл над стоянкой, полосуя всё подряд. Внизу горели уже четыре или пять костров, из них два с чёрным дымом. В этом дыму на середине поля стоял на брюхе тот, что разбегался первым. Вот так-то, гад.

Второй всё-таки взлетел. Я увидел его, когда уходил на север. Он оторвался, шёл над самым камышом, убирая ноги, и заваливался в разворот, чтобы не подставить брюхо. Скорости у него не было никакой. А у меня - двести восемьдесят и превышение метров восемьдесят.

Я довернул и всадил ему в мотор с сорока метров. Он даже не загорелся. Просто перестал лететь, клюнул, задел плоскостью камыш, и топливные баки наконец взорвались.

- Соколов, домой, - сказал Голубь в эфир, и голос его казался не таким сухим как обычно.

Домой шли на бреющем, врассыпную, собираясь уже над своей территорией. Кузьмин сверху доложил, что за нами никто не идёт. Давление масла поползло вниз ещё над плавнями. Я убрал наддув до самого малого, на каком она тянула, и последние километры слушал мотор, как не слушал никогда. Пока он шёл ровно, только грелся. Куда садиться, если застучит, я присматривал заранее - внизу шли поля, и одно из них было приличное.

Дотянул таки. Руки затряслись уже на земле, когда я отстегнул ремни и вылез из кабины. Такое бывает, и всегда когда дело уже сделано. Когда-то тряска выбивала из колеи, но сейчас я знал, что это нормально. Надо лишь посидеть на плоскости, подождать, пока пройдёт и подумать о чем-нибудь постороннем. Первая мысль была, что с утра ничего не ел.

Из шестёрки третьей эскадрильи не вернулись двое. Один сел на брюхо у своих, за Крымской, и к вечеру о нём сообщили. Второй - нет.

Барабашу перебило стопор хвостового колеса, на пробеге его развернуло поперёк полосы, но машину он не поломал.

Кондрат встретил меня у капонира и первым делом полез под фюзеляж к маслорадиатору. Ему разворотило осколком угол, и всё это время я летел, потихоньку выливая масло на землю. Кондрат вылез, вытер руки и посмотрел на меня как будто я с того света явился.

- Сухой, командир. Вон, на щупе одна плёнка. Ещё бы километров десять - и вставать тебе где-нибудь в поле.

- Да я считал.

- Ты считал. - Он поднял с земли ветошь. - А оно, видишь, вытекало.

Артём привёз одиннадцать пробоин, девять из них – мелочевка, которая прошлась по хвосту. Он ходил вокруг машины гордый, как именинник. Заправщик за ним записали отдельной строкой, и Гуреев к вечеру уже вывесил про это боевой листок.

Ужинали затемно. Спиридоныч налил по второму черпаку всем без разговоров, а когда Гаврилов сунулся за третьим, стукнул по краю котла так, что все вокруг вздрогнули.

Зимина в тот день на вылет не поставили, и он весь вечер ходил с таким лицом, ему вообще запретили летать. Гармошку он вытащил, только когда совсем стемнело, сел за землянкой один и стал играть тихо, вполголоса, если так можно сказать про гармошку. Играл он то же, что и в первый свой вечер. Я понял, что не стоит лезть к нему с поучениями, и пошел к себе.

В землянке лежал, слушал, и думал про Ткачука и про того, второго, о котором к вечеру так ничего и не сообщили. За то, что в сводке напишут одной строкой про уничтоженные на аэродроме самолёты противника, заплатили сегодня двое, и завтра будет ещё, и ещё. Так до той самой даты, знание которой мне тут ничем не поможет.

Подъём назавтра был в половине пятого.

Глава 7

Тринадцатого первое, что я увидел из землянки - водовозку на дальнем краю поля. Лошадь шла шагом, из крана под задним обрезом бочки текла вода на разбрызгивающую доску, и за подводой оставалась тёмная полоса шириной метра в полтора.

С пылью мы намучались будь здоров. После восьмого не упало ни капли. Ещё десятого Клава ругалась, что колья в раскисшей земле не держатся, а к тринадцатому верхний слой превратился в муку. С востока задул сухой ветерок и как следует просушил поле. Пыль от винтов вставала выше хвоста и в безветрие держалась над полосой минуты три. О взлете парами и речи быть не могло: ведомый входил в это облако и вылезал где придётся. Батя развёл интервал до сорока секунд и велел брать в сторону от чужого следа. Теперь шестёрка собиралась над точкой дольше, чем шла потом до передка. Поливали не всё поле, а начало разбега и рулёжку, воду брали из ерика за станицей, ходка за ходкой, и ко второму вылету от неё не оставалось следа.

Кондрат каждый вечер лазил с тряпкой в воздухозаборник и потом эту тряпку показывал мне.

- Ты глянь, командир. Это ж не пыль. Это наждак.

Про то, что к июлю будем цедить масло через портянку, он больше не шутил. Масло меняли чаще положенного, свечи выкручивали через день, а Заболотный протирал очки подолом и объявлял в воздух, что при такой пыли моторесурс уйдёт вдвое быстрее срока.

У меня от неё к вечеру начинался кашель. Клава заметила это и предложила банки. Я отказался, вспомнив, как она искреннее старалась меня подлатать в декабре.

Зато рубец на солнце вёл себя прилично: зимой он тянул кожу, а тут отпустил совсем. Правда загар на него не ложился, но это пустяки.

Боевых в тот день нам не дали. Голубь до обеда возил новичков по кругу и в зону, Зимину досталось два полёта подряд, и он вылезал из кабины красный и мокрый, порываясь объяснить, где именно понял свою ошибку. Мне к вечеру поставили новый маслорадиатор.

На земле после Крымской стало тихо. Немцы сели на рубеж и закопались, наши в него уткнулись, и обе стороны занялись подвозом. Раз наступление встало, ковырять рубеж полагалось авиации.

Четырнадцатого связной У-2 привёз бумагу, из которой следовало, что завтра к нам приедут договариваться.

Прибыли в шесть вечера двое на полуторке, когда мы отлетали свои три вылета и машины уже стояли зачехлённые. Капитан Бирюков, комэск бомбардировочного полка на Пе-2, и с ним штурман, фамилию которого я не разобрал и потом всю неделю называл просто штурманом. Бирюков был маленький, широкий, с выгоревшими добела бровями и с планшетом, распухшим так, что клапан не закрывался.

Сели в землянке третьей эскадрильи при двух лампах: Батя, Голубь, Кузьмин, Захарыч, я и Заболотный сбоку.

Бирюков разложил карту, придавил углы и заговорил.

-Взлёт у нас в семь ноль пять. Над излучиной я буду в семь тридцать две. Не в тридцать, а в тридцать две. Если вас там нет в тридцать четыре, я иду один: время над целью мне назначено, и двигать его я не могу.

-Будем, - Батя пометил на своей карте.

-Высота две двести, держу до сброса. На боевом я не маневрирую вообще, что бы там ни лопалось. Прошу понять сразу, чтобы потом не удивляться.

-Понимаем.

-В прошлый вторник нас водили. - Бирюков положил ладонь на карту. - Как началось, они всей группой ушли вверх драться, я это даже видел, красиво. А мне в хвост зашли двое и ковыряли четыре минуты. Четыре минуты, товарищ капитан. Я потом два экипажа хоронил.

Голубь качнулся вперёд.

Так вы чего хотите? Чтоб мы рядом висели и смотрели, как вас бьют?

-Я хочу, чтобы шестёрка шла со мной. Со мной, а не над районом. Те, что выше, пусть дерутся сколько влезет, это их работа. А эти шесть чтоб я видел.

-Мы у вас в строю висим как привязанные. Истребитель живёт скоростью, а вы её не даёте.

Ножницами ходите.

-Мы и ходим. Только на ножницах я горючего жгу вдвое, а его у меня на двадцать минут над целью и ни минутой больше.

Батя дослушал и погасил спор.

-Шестёрка идёт с вами. Четвёрка выше на восемьсот. Отход с превышением, домой вас доводим до излучины. Отставших не бросаем.

-Вот, - Бирюков ткнул пальцем. - Вот последнее и запишите себе.

-У меня записано.

Потом они с Заболотным сводили волну: станция у Бирюкова своя, у нас своя, и надо было устроить так, чтобы хоть как-то можно было переговариваться. Определили и сигналы, если радио сядет: покачивание с креном - «атакованы сзади», выходят вперёд и вправо - «идём домой»; со стороны бомбардировщиков красная ракета - «отстал, прикройте». Штурман всё это время молчал и в конце попросил кипятку.

Шестнадцатого поднялись в четыре.

Батя ставил задачу у капонира, при фонаре.

- Девятнадцать машин, исправных четырнадцать. Идут десять. Непосредственное прикрытие - шесть, ведёт Голубь. Ударная четвёрка - Кузьмин, превышение восемьсот. Соколов с Ситниковым - в шестёрку, слева от строя.

Он поднял голову и посмотрел на меня так, что захотелось ослабить ворот.

- Соколов. От девятки не отрываться ни при каких. Даже если он тебе перед носом брюхо покажет. Понял?

- Понял, товарищ капитан.

- Ты каждый раз понимаешь, а потом уходишь.

Время назначал не Батя, а Бирюков, так что до семи мы просидели у капониров. Барабаш за три часа дважды сходил к кухне и перемотал портянки. Взлетали с интервалом, и пыль всё равно догоняла. Я оторвался, убрал ноги и с минуту шёл, ловя мутное солнце сбоку, потом выбрался наверх к синеве.

Собрались над излучиной без опоздания. Девятка «пешек» шла тремя звеньями, плотно, как на параде, и солнце обводило им верхние кромки плоскостей. Я пристроился слева и чуть выше передней тройки.

Идти с ними было отдельной работой. Газ я подстраивал непрерывно и помнил, что запаса нет. Скорость истребителю нужна раньше, чем понадобится: разгон с их трёхсот шестидесяти до своих четырёхсот с лишним - это секунды и километр неба, а когда тебе заходят в хвост, ни того, ни другого уже не дают.

Голубую линию мы прошли на второй минуте после излучины. С воздуха она, конечно, не выглядела как прямая: лиманы в камыше, дороги между ними на насыпях, вдоль насыпей россыпь ячеек и разрытая земля.

Зенитки включились за три минуты до цели. Сперва клали ниже и правее, потом пристрелялись. Разрывы вставали чёрными кляксами и уходили назад. Одна вспухла прямо в строю, между вторым и третьим звеном. Никто не шелохнулся.

- Кама, я Верба. Ложусь на боевой, - сказал Бирюков скучающим голосом.

Девятка легла на боевой. Я отошёл в сторону и вверх, чтоб не мешать и чтоб солнце не било в глаза.

Бомбы пошли одновременно от всех девяти. Сверху это выглядит нелепо: из-под машин сыпется мелочь, крутится и отстаёт, а потом внизу встаёт пыль полосой. А потом понимаешь, что полоса эта в километр.

Дальше - разворот вправо со снижением, и вот тут они, наконец, разогнались, а мы ожили.

Сверху отозвался Кузьмин:

- Я третий. Четвёрка справа сверху, работаю.

Я их не видел. А Артём заметил.

- Пятый, я второй! Пара снизу сзади, идут под строй!

Я перевалил на крыло и упал вправо и вниз, разворачиваясь навстречу. Двое шли с набором, целясь в замыкающее звено, ведущий уже начал доворот. Дистанция была метров четыреста, и я знал, что с четырёхсот ничего не выйдет. Но ударил всё равно.

Трассы прошли перед ним, и он дёрнулся вниз - то, что надо. Атака сорвалась, замыкающая тройка прошла, стрелки у них замолотили. Второй «худой» полез вверх, я за ним не пошёл.

Артём остался справа сзади и не отстал ни на метр. Месяц назад он бы вылез вперёд. Потом стало тесно. Сверху свалилась четвёрка Кузьмина, кто-то прошёл поперёк, чей-то мотор тянул на восток белой нитью, в эфире хаос: позывной, высота, «прикрой», треск. Я держался левой стороны, трижды выходил на тех, кто лез под строй, и никого не достал: стрелять приходилось издалека только чтобы отогнать.

Голубь один раз рявкнул на всю группу.

- Не гоняться! Кто ушёл - того нет.

Правого крайнего в третьем звене зацепило на отходе, и чем - зениткой или очередью - я не заметил. Из мотора у него потянуло сначала белым, потом серым, и он стал отваливать вправо и вниз, отставая от девятки.

Восьмёрка ушла вперёд. Одна «пешка» осталась.

- Первый, я пятый. Отставший тянет. Разрешите остаться.

- Оставайся. Ситников с тобой.

- Верба, я пятый. Идём с вами.

- Понял, пятый. Спасибо, - ответил Бирюков со вздохом.

Мы с Артёмом легли по бокам от подбитого. Он шёл со снижением, внизу проходили те же лиманы, только очень медленно.

- Двое появились справа сзади минуты через три.

Я их увидел вовремя: весь вылет только и делал, что выворачивал шею вправо назад, потому что слева против солнца ничего не разбирал. Они шли не спеша. Знали, что мы никуда не денемся.

- Артём, ты со мной. Не отрывайся, что бы я ни делал.

- Понял.

Ведущий пошёл первым. Я развернулся навстречу с набором и встал так, что он прошёл надо мной. Стрелок с «пешки» ударил по нему длинной и мимо. «Худой» вывалился слева, полез вверх и заложил вираж на новый заход.

И вот тогда он сделал ошибку - заложил вираж в мою сторону. Я довернул раньше, и он вылез мне в кольцо сам, боком, с задранным крылом. Когда он влез с краями, нажал.

Обе пушки вдарили между кабиной и хвостом. Оттуда полетело что-то плоское, кувыркаясь, потом машина осела, будто из неё вытащили стержень, и пошла вниз с левым креном без дыма. Я проводил её взглядом и заставил себя оторваться.

Второй уже был сзади.

- Отворот влево, отворот! - заорал Артём, и я бросил ручку влево и от себя.

Трассы прошли над фонарём. Я успел разглядеть на борту не номер, а угольник, и понял, что этот подойдёт ближе. Артём срезал угол и ударил ему в лоб, мимо, но тот отвернул.

Дальше минуты четыре мы толклись между ним и «пешкой». В вираж он не лез, после каждого захода уходил вверх, а нам подниматься за ним было нельзя: внизу тащился подбитый. На третьем заходе он достал Артёма - у того из левой плоскости вылетело несколько щепок.

- Живой?

- Живой! Управление есть!

На четвёртом заходе он не пришёл. Просто отвернул и ушёл на юго-запад, и я долго ещё не верил, что всё.

Излучину «пешка» перевалила на семистах метрах. До своего поля она не дотянула бы, и Бирюков разрешил садиться, где получится. Приземлился у нас: заходил длинно, шасси выпустил над самой границей поля, коснулся с перелётом метров на двести, но полосу удержал и встал у края, где кончался накатанный участок.

К нему побежали все. Лётчик вылез сам, штурман тоже. У стрелка-радиста перекосило люк, левое плечо и рука были в крови. Клава прибежала с ключом и монтировкой и командовала так, будто это её экипаж.

- Не тяни его! Не тяни, тебе говорят, дай я подлезу.

Люк она отжала за минуту. Стрелка увезли к врачу. Он был в сознании и по дороге объяснял, сколько дисков расстрелял.

Лётчик обошёл машину, посчитал дырки, сбился и пошёл считать заново с хвоста. На правом моторе не было половины капота.

- Это вы шли слева?

- Мы.

Он посмотрел на меня, потом на Артёма и ничего не добавил, только вытер ладони и пошёл к штабной землянке сообщить своим через дивизию. Штурман задержался, спросил, кто снял первого, и пообещал доложить: он видел, куда тот вошёл в землю.

К вечеру за ними приехала полуторка. У штурмана в носовой кабине осколком разворотило остекление, и панели там всё равно шли под замену - их сняли и оставили нам.

Ещё под вечер к нам сели двое «яков» из соседней дивизии: у ведомого потёк радиатор, и он не рискнул лететь через горы. Их закатили на дальнюю стоянку, и весь ужин технари ходили смотреть.

Плексом от «пешки» занялись сразу после ужина, у капонира, пока не стемнело. Материал был отличный: толстый, без желтизны, куски большие. Обычно на такое шли осколки от своих фонарей, а те мелкие и мутные на изломе.

Барабаш взялся точить мундштук. Приволок ножовку по металлу и зажал кусок между двумя дощечками.

- Не жми, - Кузьмин следил за ним, не поднимая головы от своего. - Полотном веди, а не плечом. Он у тебя оплавится и заест.

Он делал рамку для карточки - той самой из планшета с женой и Ленкой, углы у неё давно обтрепались. Он вырезал две пластины, скруглил края напильником и возился с кромкой. Прошёл шкуркой, наложил на сукно зубного порошка, плюнул и стал водить туда-сюда. Матовое на глазах становилось прозрачным.

Зимина к тому времени все уже звали Аркашей. Он взялся выпилить накладку на боковину гармошки. Достал самодельную чертилку, провёл по плексу две риски и полез к Барабашу.

- Ты по риске веди, а не на глаз.

- Умный какой.

- Я в инструментальном цеху три года отпахал. Там за такое по рукам давали.

Пахомыч встал над всеми и объявил, что толку не будет: склеить плекс нечем, а у Барабаша задумано хитро - мундштук наборный, слоями, с фольгой от папирос.

- А чего тут клеить, - я подгрёб к себе горку опилок. - Опилки собери, залей растворителем, пусть постоит с полчаса. Будет кисель. Так и склеится.

- Каким растворителем?

- У оружейников спроси. Или у Заболотного, у него в ящике стоит.

Пахомыч взял щепоть опилок, растёр, понюхал и повернул ко мне здоровое ухо.

- Это я знаю. Это разводка. Мы так у себя на автобазе в тридцать восьмом стёкла на приборах чинили - сотрёшь напильником, разведёшь и мажешь. Только у нас лучше выходило, потому что мы на солнце сушили.

- А тут, что, солнца мало?

- Тут ветер, - Пахомыч посмотрел на меня с некоторым сожалением. - Ветер пыль несёт, она в шов сядет, и шов будет серый.

Он ушёл за банкой, вернулся и всё делал сам, никого не подпуская.

Артём ничего не мастерил, сидел, обхватив колени, и наблюдал за Кузьминым. Потом взял обрезок, стал вытачивать что-то маленькое и прикрывал ладонью, когда кто-нибудь наклонялся.

Аркаша поднял голову.

- А вот скажите, кто с какого воюет? Видно я один тут в новеньких хожу.

- Ты не один, - отозвался Барабаш от своей ножовки. - Я с ноября.

- С ноября - это уже старик, - Кузьмин подул на кромку. - Я с сентября сорок первого. Только у меня из них четыре месяца госпиталя, так что считай не с сентября.

- А вы, товарищ старший лейтенант?

Голубь, проходивший мимо, остановился, но отвечать не стал: посоветовал Аркаше идти спать, раз подъём в четыре, и ушёл.

- Я с марта, - виновато сообщил Артём, не отрываясь от своего обрезка.

- А я с мая прошлого года, - Пётр щёлкнул костяшками. - Под Харьковом. Хотя это, если по совести, и войной-то назвать трудно.

Аркаша спросил, почему.

- А потому. Двенадцатого началось, а через полторы недели полка не было. Собрали остатки, отвели, дали новые машины и повезли обратно. Вот с тех пор и считаю.

Он вернулся к своему листку. Маше он писал каждый вечер.

Я сидел напротив и считал. Кубань сходилась, та самая из семейных баек, которые каждое девятое мая пересказывали за столом. Место совпало, и от этого мне стало не по себе ещё в апреле, когда я впервые увидел море слева по борту.

А год не сошёлся. Дома всегда говорили, с сорок третьего. Не с сорок второго, не «с весны сорок второго», а именно с сорок третьего. А то, что было десятого августа, когда я его вытаскивал из горящей машины и потом полтора часа не мог разжать пальцы, дома не рассказывали вообще. И «яков» на самом деле не оказалось. Тут стоял на дальней стоянке чужой «як» с текущим радиатором, Пётр подошёл к нему, спросил про фонарь, и всё.

Bepul matn qismi tugad.

4,8
5 baho
27 839,15 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
15 sentyabr 2026
Yozilgan sana:
2026
Hajm:
280 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar