Kitobni o'qish: «Дорогие мои старики»

Shrift:

© Осиашвили С.А. текст, фото, 2020

© ООО ТД «Белый город», дизайн, макет, 2020

У меня нет детей… И никто никогда ко мне не обратится со словами, которые много лет назад я написал для песни ДОРОГИЕ МОИ СТАРИКИ. По этому поводу можно печалиться, но утешением мне является то, что когда-то эти слова я сказал своим родителям. И время показало, что это тронуло сердца не только моих стариков, но и многих-многих незнакомых мне людей. Наверно, потому, что меняется все: эпохи, страны, социальные строи – и только наши чувства к родителям остаются неизменными. Я не сочинял эти стихи, я просто записал их под диктовку небес – и они стали жить своей жизнью… Для автора это самая большая награда, когда люди не задумываются о том, кто написал песню, а просто помнят ее и поют.


У меня нет детей, но есть стихи и песни, которые радовали меня и огорчали, иногда оправдывая мои надежды, а порой нет, какими-то я горжусь, а некоторыми не очень. Все как бывает с детьми. Потому что они и есть мои дети… И если они останутся после меня – значит, я не напрасно жил на свете.

«Я был физическим лицом…»

 
Я был физическим лицом,
жил, уклоняясь от налогов,
и скучен был, как управдом
(простите мне нехитрый слоган)…
Но вот ко мне вломился Логос —
и жизнь моя пошла на слом
и покатилась кувырком,
в чертополох вплетая лотос, —
и было это как погром,
но это понял я потом,
а в тот момент я слышал ГОЛОС!
И, словно Ева, я вкушал
запретного плода кислинку
и, в новый мир открыв портал,
сыграл по старому поминки —
конкистадор, надувший инку,
наверно, меньше ликовал,
меняя бусы на металл,
чем я, попавши в серединку
мишени слов своим пером, —
и пусть не нажил я хором,
но, у небес подслушав гром,
его на русский перевел —
и счастлив был, как новосел,
мурлыча что-то под сурдинку,
когда переплетенье слов
из полуяви, полуснов
рождало новую картинку.
Я умирал и воспарял,
я убивал и воскрешал,
я был роскошным и убогим —
и в мире, что открылся мне
в слезах, в сомнениях, в огне,
я стал создателем, отцом,
а не физическим лицом —
простите мне и этот слоган.
 

Мне досталась всего только жизнь

Когда-то я был положительным человеком. Окончил политехнический институт в родном своем городе Львове, работал программистом в большом вычислительном центре – и все в моей жизни было ясно и понятно. Тем более что профессию я себе выбрал совершенно осознанно – еще в школе я был победителем областных и республиканских математических олимпиад, так что никем иным кроме как технарем себя не мыслил. И уж во всяком случае не гуманитарием точно. Все, собственно говоря, так и складывалось, пока однажды не прочитал я в журнале «Юность» повесть актера «Таганки» Вениамина Смехова «Служенье муз не терпит суеты». И вот в этой повести были процитированы стихи некоего безымянного автора. Это через несколько лет, когда были положены эти стихи на музыку, стали они популярной песней «Под музыку Вивальди». Но случилось это потом, а тогда, прочитав эти стихи, я просто сошел с ума. И дело не только в том, что стихи эти с бесконечными аллитерациями, с набегающими друг на друга, как волны, строками очень музыкальны. Вспомните:

 
Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди,
Под музыку Вивальди и вьюгу за окном
Печалиться давайте, давайте, давайте,
Печалиться давайте об этом и о том…
 

Для меня, пожалуй, главнее всего оказалась ситуация возвращения к предыдущей любви, описанная в этих стихах:

 
Но только ты молчала, молчала, молчала,
И головой качала любви печальной в такт,
А после говорила, поставьте все сначала,
Мы все начнем сначала, любимый мой. Итак…
 

А у меня как раз в жизни тогда именно это и происходило, я тоже возвращался к предыдущей любви. И вот все вместе, эти волшебно красивые стихи и эта ситуация – все это просто свело меня с ума. Я стал без конца бормотать про себя эти строки, днем и ночью, наяву и во сне – постоянно. А через некоторое время я вдруг обнаружил, что бормочу уже другие слова, то есть не просто слова, а стихи, которые я сочинил сам. Вот это новость! Я ведь до этого стихов никогда не писал, даже в том романтическом возрасте, когда просто положено это делать. Да и не читал их почти. А тут на тебе, взрослый двадцатичетырехлетний положительный человек, с серьезной профессией, вдруг занялся таким эфемерным делом. Смешно! Но мне было не до смеха. Потому что несколько месяцев спустя выяснилось, что я просто не могу без этого жить. И это было действительно не смешно. Меня перестало интересовать все на свете, кроме сочинительства. И в этом было огромное мое счастье, потому что до этого жил я по накатанной не мной колее: школа, институт, работа – и вдруг пришло ко мне Нечто, перевернувшее и захватившее всю мою жизнь. Но это, так сказать, эмоциональная сторона дела. А была еще и рациональная. Работа программиста стала меня тяготить, я хотел профессионально заняться сочинительством и отдавал себе отчет, что и образован я в гуманитарном смысле мало, да и в украиноязычном Львове мне с русскими стихами далеко не пойти. И выход мне виделся один – Литературный институт. Тот самый, знаменитый, имени Горького. Выпускникам которого, как мне казалось из львовского далека, открыта прямая дорога в Литературу. Вот и собрал я свои стихи, положил их в конверт и отправил в Москву, на творческий конкурс в Литературный институт. Не знаю, как сейчас, а в те годы, когда страна наша была самой читающей в мире, оказалась она еще и самой пишущей. И конкурс в Литературный институт был свыше трехсот человек на место. Потому что один такой он был на всю одну шестую часть мира. Но как-то повезло мне, что ли, прошел я конкурс, вернее, стихи мои прошли, и приехал я сдавать вступительные экзамены. Но об этом позже, а сейчас я покажу вам стихи, с которыми приехал я в Москву. Но прежде хочется обратить внимание на одну вещь. Помните, я писал, что к стихотворчеству меня привело совершенно конкретное обстоятельство, а именно стихи из повести Вениамина Смехова. А если бы мне не попался тот журнал, я до сих пор был бы программистом в городе Львове. Представляете! Вот так случай может перевернуть судьбу. Я, как говорится, по гроб жизни буду благодарен Смехову за эту свою метаморфозу, впрочем, каким-то образом я с ним расквитался – для его дочери Алики Смеховой я написал несколько песен, а одна из них «Не перебивай» какое-то время была достаточно известной. Я рассказал Алике о том, какую роль в моей судьбе сыграла повесть ее отца, она вместе со мной поудивлялась тому, как лихо бывают закручены жизненные сюжеты, и мы вместе решили, что все в этой жизни взаимосвязано и закольцовано. Впрочем, до этого еще далеко. Я еще только поступаю в Литературный институт со своими ранними стихами, круто меняя свою жизнь…

«Мне досталась всего только жизнь…»

 
Мне досталась всего только жизнь…
Словно льдинка на речке весенней,
убывает, искрится, дрожит —
и смертельное это веселье
может вызвать безжалостный смех,
ну а может и чистые слезы.
Я не буду счастливее всех
и несчастней не буду, но все же
не забудьте, что я – это я,
пусть важнее имеются лица.
Эта льдинка – ведь жизнь моя…
Этот лед еще выдержит птицу.
Пусть несет меня жизни река,
пусть швыряет о камни и в омут —
знаю: льдинкина жизнь коротка,
но я жить не могу по-другому.
Даже если слеза задрожит,
улыбаюсь я белому свету…
Мне досталась всего только жизнь —
и прошу, не забудьте об этом!
 

«Я жизнь освобожу от штор…»

 
Я жизнь освобожу от штор
И сердце для нее открою —
И зазвучит в душе мажор,
И крылья вздрогнут за спиною…
 
 
Жизнь улыбнется мне сквозь дождь,
И губ моих коснется ветер —
И я отдам последний грош
За счастье просто жить на свете…
 

Утро

 
Расправляет затекшие крылья петух,
прикоснулся губами к свирели пастух,
и художник рукой потянулся к холсту,
и кузнец не скучает – слыхать за версту,
и к далекому небу рванулась трава —
и в стихи превратились ночные слова.
 

В провинции

 
Узкогрудый трамвай громыхает по
                                              узенькой улочке,
и потом еще долго отставшее мечется эхо,
и витрина дрожит покосившейся
                                    старенькой булочной…
Впрочем, может быть, шум долетает
                                 из рядом стоящего цеха.
 
 
Что там делают? Кажется, крышки консервные
или ручки дверные, а может, тазы и корыта,
но соседи привыкли давно – они люди
                                                       не нервные,
и живут не спеша, и иного не требуют быта.
 
 
Каждый вечер выносят они из домишек
                                                        скамеечки,
демонстрируя верность обычаям
                                             патриархальным,
и судачат о том и о сем, звучно лузгая
                                                            семечки,
перевес отдавая при этом вопросам
                                                     глобальным.
 
 
Обсуждается апартеид и указы правительства,
говорится о видах на хлеб и крылатых
                                                         ракетах —
как и прежде, спешить не торопится время
                                                    в провинции,
но сегодня совсем небольшой стала наша
                                                            планета.
 
 
К девяти по квартирам своим разбредаются
                                                             люди —
телевизор вечерним беседам большая
                                                            помеха…
Но, как прежде, трамвай темноту раздвигает
                                         светящейся грудью,
и потом еще долго впотьмах спотыкается
                                                                    эхо.
 

На крыше

 
Собираюсь я по крыше погулять —
я же раньше никогда на крыше не был —
прихвачу для рисования тетрадь,
ну а краски попрошу взаймы у неба.
 
 
Я по крыше, как по площади пройдусь,
познакомлюсь с голубями и котами,
почитаю, им, что вспомню, наизусть —
а они в ответ помашут мне хвостами.
 
 
Только вдруг на крыше будет все не так,
и не встречу я ни голубей, ни кошек,
заколоченным окажется чердак,
а на небо будет серый день наброшен.
 
 
Так что с небом я уж лучше подожду,
пусть другие забираются на крышу —
и по улицам дождливым я иду,
только в лужах все равно я небо вижу…
 

«Перелистаю облака…»

 
Перелистаю облака,
Перечитаю небо —
Не все пустила с молотка
Эпоха ширпотреба.
 
 
Не все дано приобрести
За тысячи и сотни:
Светильник Млечного пути
Не для продажи соткан.
 
 
И озарит небесный свет
Забытую дорогу —
И вы поймете: смерти нет,
А есть тропинка к Богу.
 
 
Пускай лабазник прячет взгляд
Как барахло в подвале,
Не для него во тьме горят
Небесные скрижали…
 

Костел

 
Как голова, увенчанная терном,
костела профиль в небе равнодушном —
так одинок, так судорожно вздернут…
Вороны, раздирая воздух душный,
над готикой вечернею повисли,
пейзаж окрестный безнадежно беден —
и кажутся кощунственными мысли,
что не равна гармония победе.
 
 
Великолепье канувшего века,
готического храма взрыв могучий,
пересеченье воздуха и света —
но по спине озноб ползет колючий…
Зачем взорвалось готикой строенье,
когда здесь человек так мал и жалок?
Не для того ли, чтоб в оцепененье
душа не воспаряла, а дрожала.
 
 
Печален век, когда души недужный
удел – не воспарять, а покоряться.
И воронье над готикою кружит —
над жаждой гибельной с Всевышним
                                             поравняться…
 
 
Но даже превратясь в сплошную рану,
душа не примиряется с разрухой —
она не Бога ищет в Божьем храме,
а профиль в небе – как величье духа.
 

Радищев

 
Ты пытался водой этой черной умыться,
Этих медленный струй возмутить естество,
но на родине нищей ты лишний, патриций —
и она не признала родства твоего.
 
 
Тяжелы времена, но удел тяжелее,
если вещий огонь прозябает в груди…
Нет покоя уже в петергофских аллеях,
но февраль и декабрь еще впереди.
 
 
Не потребны отчизне твои воспаренья —
видно, каждое слово имеет свой срок.
Можно спрятать гордыню под маской смиренья,
но возможно ли жить, если так одинок?
 
 
…Этой черной воды пригуби на прощанье,
Этой нищей землей хоть карманы набей,
а ненужные крылья сложи за плечами —
утро вечера не мудреней…
 
 
Вот теперь ты готов. И до самого края
яд туманный в фамильную чашу налит…
Хлещет кровь из судьбы – вовсе не голубая,
и немая гортань о свободе хрипит.
 

Средневековое каприччио
(Диптих)

1. Монолог ведьмы
 
Извивается небо, пронзенное жаркими
                                            стрелами молний,
и исходит дождем – светлой кровью небес.
Подставляю ладони, чтоб небом наполнить
и домой принести – чтобы милый воскрес.
 
 
Поцелую пресветлую кровь поднебесья
и омою незрячие очи его,
и взмолюсь темным силам болота и леса —
чтоб свершилось святое мое колдовство.
 
 
Никогда, никогда мне волшба не давалась,
но недаром же крестится встречный народ —
если Богу душа дорогая досталась,
пусть себе сатана мою душу возьмет.
 
 
Чтобы милый воскрес, чтобы светлое небо
не напрасно катилось по мертвым щекам,
стану ведьмой седой, а потом на потребу
городскому костру свое тело отдам.
 
2. Казнь
 
Светает.
Плывешь за цветами.
С ветрами.
И челка
галчонком
летит над лодчонкой,
качаясь.
Очами
лови это утро
над лодочкой утлой —
и с каждой минутой
душа твоя будет печальней.
Плечами
почувствуешь холод беды незнакомой
и вспомнишь, что дома
все птицы ночные кричали…
Ныряй!
Окунайся в запретную темень
обветренным телом,
рассветная дева.
Зеленый огонь обожжет твои ноги,
и брызги в тревоге
скользнут по щекам…
Кукушка, считай!
Считай все слезинки колдуньи умытой,
 
 
что в этот ручей
в свете ранних лучей
скатились по зелени трав перевитых
из детских очей…
Горячей! Горячей
огонь разгорается желто-зеленый,
зеленого меньше, но больше огня —
и слезы не гасят костер разожженный…
 
 
На площади
                   в городе
                                 ведьму казнят.
 

Одиночество

 
Стареет аист.
Дерево растет,
гнездо приподнимая к небу,
и урожай сменяет недород,
и в быль перерастает небыль.
И женщина стареет, и слеза
плывет своей привычною дорогой,
и не смахнуть с усталого лица
сеть времени. И светится убого
в ночи пустынной старенький «Рекорд»,
и в этом свете, медленном и странном,
мерцает женщина… Но гаснет за экраном
заемной жизни голубой узор.
А ночь, пространство сжав до пустоты,
плывет все дальше, медленно и скучно,
но наконец на смену ей тщедушный
встает рассвет из дебрей темноты.
И нужно жить среди забот дневных,
а женщина все смотрит за ворота,
где старый аист парой крыл тугих
все машет и, готовясь к перелету,
знакомит с небом малых аистят,
их крылышки беспомощно свисают,
но в каждом аистенке виден аист —
и их глаза загадочно блестят…
 

Проводы

 
Спасенный эхом, звук вернется,
но здесь его уже не ждут —
уже захлопнуто оконце,
и лишь ольхи недужный прут,
быть может, на ветру качнется…
Следы к дороге приведут.
 
 
Уже телега отстучала,
и безразлична вновь трава,
лишь у дощатого причала
волна качается едва.
Потом и речка замолчала,
отговорив свои слова.
 
 
А там и лодки след растает,
и, завершая долгий круг,
звук, ставший эхом, перестанет
тревожить, наконец, мой слух…
А дальше – тишина пустая.
Да время валится из рук.
 

Засуха

 
Умирает колодец.
Охрипшее горло его
обложил душный мох, как налет при ангине.
И пустым возвращается к небу ведро —
ничего, кроме солнца в безжалостной сини.
 
 
И расплавленный воздух стекает на дно,
выпивая последнюю влагу колодца.
Но со дна – если вверх посмотреть, как в окно, —
видно: в небе звезда не погасшая бьется.
 

«Олень склонился над рекой…»

 
Олень склонился над рекой —
рога, как взрыв над головой, —
и пьет неторопливо.
Не потревожьте водопой,
олений короток покой —
чуть дольше взрыва.
 

«Олени вечером доверчивы…»

 
Олени вечером доверчивы…
Их морды в дебрях темноты
мерцают над погасшей речкою,
над тайной шепчущей воды.
 
 
Олений лик вплетен в созвучие
воды, ветлы и тишины.
Река ведет свою излучину —
а вы покоя лишены:
 
 
что шепчет им вода вечерняя,
смывая вкус травы дневной,
даруя лицам их свечение
и этот царственный покой?
 

«Твои письма, как капли крови…»

 
Твои письма, как капли крови,
исцеляют меня, когда
мне ничто не поможет, кроме
твоего далекого «да».
 
 
…Среди ночи глаза открою,
осознаньем ошеломлен —
у меня твоя группа крови
и твоей головы наклон.
 

«Такое время дня…»

 
Такое время дня,
такое время года,
что слава не нужна
и не нужна свобода.
 
 
Должно быть, заодно
ноябрь и бездомность,
когда твое окно
взошло звездой бездонной.
 
 
Похороню крыло
у твоего порога —
окно твое взошло
над бедною дорогой.
 
 
Окно твое взошло,
последним светом брызнув,
и слово не спасло —
такое время жизни.
 

«Я заглянул в твое окно…»

 
Я заглянул в твое окно —
и сразу запотели стекла,
и света яркое пятно
подернулось туманом блеклым.
 
 
Должно быть, в комнате тепло,
и без меня тебе просторно —
свело узорами стекло,
как судорогой сводит горло.
 
 
Ведь здесь так холодно, что звезд
не хватит для самообмана —
и сквозь меня пройдет мороз,
и старше на любовь я стану.
 

«Ничему не научился…»

 
Ничему не научился,
только время промотал —
без веселья веселился,
без печали горевал.
 
 
Порастратил все авансы,
все ошибки совершил,
с нелюбимой целовался,
с неприятелем кутил.
 
 
Я былое не исправлю,
за него мне Бог судья,
я лишь крест на нем поставлю,
раз уж так легла судьба.
 
 
У разбитого корыта
я не стану горевать,
все мы были жизнью биты —
я хочу ей сдачи дать.
 
 
Я еще чего-то стою,
что-то есть еще в груди…
Пусть полжизни за спиною,
но полжизни – впереди!
 

Черно-белый фотоснимок

Итак, мы остановились на том, что, пройдя творческий конкурс, я приехал в Москву сдавать вступительные экзамены в Литературный институт. Профилирующим экзаменом была, естественно, русская литература. Но тут была одна тонкость. Поскольку институт был единственный на весь Советский Союз и поступать приезжали со всех республик, многие абитуриенты окончили не русские, а национальные школы и русским языком владели постольку-поскольку. И вот для уравнивания шансов выпускников русских и национальных школ экзамен по литературе был в двух вариантах: русскоязычники, назовем их так, писали сочинение, ну а, скажем, националы – диктант. Накануне экзамена были вывешены списки, кто какой экзамен сдает. И тут я к своему удивлению увидел, что фамилия моя стоит в списке пишущих диктант. Первая моя реакция – бежать в приемную комиссию и требовать восстановления справедливости, то есть включения меня в число тех, кто сдает сочинение. А потом я решил, что делать это совершенно не обязательно. В конце концов я честно указал в анкете, что окончил русскую школу, а если меня, вероятно, по моей фамилии внесли в список «диктантников», то это не моя вина. Были тут, конечно, и корыстные соображения. Дело в том, что я был золотой медалист – и, значит, мог быть зачислен в институт по результатам одного (профилирующего) экзамена при условии получения отличной оценки. Такой был порядок в те благословенные времена, не знаю, сохранился ли он до наших дней. Если нет, то жаль нынешних отличников. Так вот, естественно, получить пятерку за диктант было куда как легче, чем за сочинение, где оценивалась не только грамотность, с которой у меня был полный порядок, а еще и художественная часть. А оценка последней дело очень субъективное – кто как посмотрит. Так что я поблагодарил судьбу, сделавшую мне такой подарок, и спокойно отправился писать диктант. Как сейчас помню, диктовали нам отрывок из «Капитанской дочки», я с Божьей помощью получил пятерку, а вот мой сосед, почему-то запомнилось мне его имя – Турсун Бостонкулов, парень из Киргизии, – получил двойку и очень возмущался, потому что списал у меня, как он говорил, все до последней буквы. Но, наверно, с киргизским акцентом. Так я стал второй раз студентом и уехал до осени домой, во Львов. А перед первым сентября одолели меня вдруг сомнения – надо ли мне все это. Ведь мне уже двадцать шесть, я бросаю налаженную жизнь, работу, жилье – определенность, одним словом, и уезжаю в совершеннейший туман. В чужой город, в одиночество, в общежитие, в неясные перспективы. И мне стало страшно. Я не спал ночами, мучился – был в полной растерянности. И здесь решительно выступил мой отец, который сказал, что мне дан шанс круто изменить свою судьбу, попробовать жить совсем другой, возможно, более яркой жизнью – и если я упущу эту возможность, то никогда себе этого не прощу. Да, очень может быть, у меня ничего не получится, но я всегда смогу вернуться, а если не попробую, то другого раза уже не будет. Никогда не нужно жалеть о том, что сделал, жалеть надо только о том, что мог сделать – и не стал. Эти слова я запомнил на всю жизнь. И стараюсь свои поступки сверять с этой формулой. Не всегда, правда, получается, но стараюсь я честно. Надо сказать, что отец мой не случайно так настаивал, чтоб я поехал в Москву. Дело в том, что я каким-то образом повторил его судьбу. Когда-то, еще до войны, папа учился в Тбилиси в финансовом институте и во время преддипломной практики подрабатывал грузчиком. А чтобы легче работалось, пел. И вот подходит к нему некто и говорит: «Молодой человек, вы хорошо поете, вы учитесь в консерватории?» На что мой папа ему отвечает, что ни о какой консерватории он и не слыхивал и что через месяц будет бухгалтером. Тогда папин собеседник заявляет, что такая естественная постановка голоса большая редкость и нужно обязательно заниматься пением профессионально, а быть бухгалтером может каждый. Он оставил отцу свой телефон, и через некоторое время они встретились уже около пианино – и папин знакомец, оказавшийся профессором консерватории, прослушав отца еще раз, написал ему рекомендацию на музыкальный рабфак (так в те времена называлось музыкальное училище), окончив которое папа поступил уже в консерваторию и стал профессиональным певцом-тенором. Но это уже другая история, а пока что я поехал-таки в Москву и начал учиться в Литературном институте.

Должен заметить, что, конечно, в смысле литературного кругозора институт меня поднял, но вот что касается стихотворчества, то, по-моему, этому делу обучить нельзя. То есть версификацию освоить можно, но вот стать не графоманом, а поэтом, если этого не дано, невозможно. Наверно, это звучит банально, но поэт в первую очередь определяется мироощущением и отношением к слову и образу, а не способностью рифмовать и ритмически организовывать текст. Но вот чему Литинститут научил меня точно, так это тому, без чего существовать вообще и в шоубизнесе в особенности практически невозможно. Он научил меня держать удар. Дело в том, что у нас по вторникам были обсуждения работ друг друга. Раз в несколько месяцев очередь доходила до каждого – и вот тут начиналось сведение счетов. Если ты не входишь в ту или иную литературную или товарищескую группировку, твои однокашники по семинару поэзии, с которыми ты общаешься ежедневно и вроде нормально, накидываются на тебя (на твою работу, естественно) с таким ожесточением и уничижением, что ты начинаешь ощущать себя совершеннейшей бездарностью, коей не то что в Литинституте делать нечего, а вообще жить не стоит. И выходишь ты побитой собакой и ищешь ближайшее дерево, чтобы свести счеты с жизнью, потому что такой бездари нечего делать на белом свете – и только огромным усилием воли или порцией алкоголя заставляешь себя повременить с этим делом. Ну а через несколько дней появляется сначала желание жить, а потом и работать – и все возвращается на круги своя. И снова жизнь прекрасна. Так вот, именно этот навык держать удар очень помог мне, когда я делал первые шаги в песенном творчестве сначала как автор, а позже и как исполнитель. Впрочем, это еще впереди, а пока я учусь в Литературном институте, подрабатываю ночным сторожем, потому что негоже взрослому дяде брать деньги у родителей, которые, кстати говоря, уже выучили его в политехническом институте. Я сторожил склад электрооборудования около Киевского вокзала, там хранились огромные катушки с кабелем, которые, по-моему, никаких злоумышленников заинтересовать не могли, ибо в советские времена не было еще пунктов приема цветных металлов и частных ЛЭП тоже. Но тем не менее семьдесят рэ я получал плюс сорок рублей стипендии – жить можно. Так существовали многие мои однокашники, и это было нормально. Мне как сторожу была положена собака, она и была. Вернее, он. Звали его, естественно, Рекс, а как еще могут звать дворнягу, и ему ужасно не нравилось, когда я его выгонял из сторожки заниматься прямыми служебными обязанностями, а именно – сторожить. Он отворачивался, делал вид, что я обращаюсь не к нему и, по-моему, обижался, если я настаивал на своем. Но все же он меня уважал и в моем присутствии был очень храбр в собачьих разборках, а если вдруг меня не оказывалось поблизости, Рекс благоразумно ретировался с поля боя, делая вид, что не имеет ко всему этому никакого отношения. Кормили его раз в несколько дней – приносили ведро отходов из ближайшей столовой, и он моментально проглатывал все, от чего его пузо становилось похоже на средней величины арбуз, а настроение делалось благостным и умиротворенным. Правда, ненадолго… Мне нравились часы, проведенные с Рексом, он был хорошим и терпеливым собеседником, думается, я даже любил этого пса и свою сторожку, несмотря на то что однажды чуть не сгорел в ней. Дело в том, что зимой для дополнительного тепла была там самодельная электроплитка, которую я ставил около двух кресел, служивших мне ложем, – и вот однажды рукав дубленки, которой я укрывался, попал в разогретую спираль. Слава Богу, дубленая овчина не горит, а тлеет – и когда я проснулся (а просыпался я много раз за ночь, будили проезжавшие мимо поезда), то увидел, что рукав мой светится в темноте, а в сторожке стоит тяжелый дух паленой овчины. Потом я просто выкрошил истлевший край и ходил с подвернутым рукавом, а все решили, что на меня напал Рекс. Стоила моя дубленка примерно три месячных оклада сторожа, но я не унывал, потому что уж очень хорошие бывали ночи в сторожке. И стихи писались хорошие…