Kitobni o'qish: «Имя Отца. В тени Жака Лакана», sahifa 3
Несколько месяцев спустя один приятель намекнул на эти отношения в моем присутствии, и я поняла, что об этом знал весь психоаналитический мир Парижа, все, кроме меня.
(Своего третьего аналитика я выбрала сама, потребовав от него хранить тайну.)
Когда я расспрашивала отца о своей «болезни» примерно через два года после ее появления («но что же со мной такое?»), он ответил мне: в девятнадцатом веке тебя назвали бы неврастеничкой.
(Другой человек, чье имя я не буду называть, говорит о «меланхолии» и настаивает, что от нее не вылечиться. Мой аналитик не был согласен с последним утверждением.)
Перед тем как найти – не без трудностей, кстати, – настоящую работу, то есть в период до 1975 года, я периодически ездила «консультироваться» с отцом, когда меня одолевали сомнения относительно происхождения моей болезни в связи с чисто физическими симптомами – постоянной усталостью, чрезмерной потребностью во сне, большим разрывом с моим обычным расписанием и так далее. Он мог реагировать по-разному. Чаще всего спрашивал что-то вроде «как твой анализ?», и я ощущала грусть и растерянность, однако в некоторых случаях, когда мне удавалось убедить его в невыносимости, непреодолимости и неизменности моих страданий, он отправлял меня к терапевту, рекомендуя мне просить врача ограничиться своей специальностью. Иными словами, он хотел, чтобы врач вел себя как врач и совершенно не касался психологических аспектов.
Добавлю, что когда однажды я спросила у него, не могло ли у меня быть органического поражения мозга, он ответил, что если бы это было так, то мы бы об этом уже знали, намекая тем самым на губительное влияние такого рода состояний. Не знаю, что во мне было тогда сильнее: изумление или страх.
Мне было за тридцать. Это было в период, когда я не работала, потому что не могла. Период пустоты и боли. Период Монпарнаса, скитаний. В кафе «Селект» ко мне подошел старый знакомый – парень к тому времени стал психоаналитиком, – как только меня заметил. У него для меня была интересная новость. А ты знаешь, спросил он меня, что в статье про твоего отца в серии «Кто есть кто в…» указана только одна дочь, Жюдит? У меня в голове потемнело. Гнев пришел позднее.
(Через несколько дней я почувствовала потребность пойти в издательство, чтобы проверить этот факт самостоятельно: друг-который-хотел-как-лучше был прав.)
Я ненавидела отца несколько лет. Разве могло быть по-другому? Разве он не бросил нас всех – маму, сестру, брата и меня, – разве его отсутствие не привело к губительным последствиям? Кажется, только Каролина осталась невредима – по крайней мере, для стороннего обозревателя, – она никогда не была со мной откровенна. Обратите внимание, что у Каролины единственной в раннем детстве были отец и мать. Фундамент был заложен…
Эта обида, эта ярость появились в моем анализе достаточно поздно. Мне потребовалось время, чтобы восстать. Тогда я объявила отца виновным в семейном несчастье, которое постепенно начинала осознавать, и в собственном упадке сил, который случился по окончании подросткового периода. Я знаю, что он подчеркивал важность «слов матери», но почему мама должна была рассказывать нам «байки»? Кстати, она нам мало что рассказывала, она никогда не настраивала нас против него. Факты говорили сами за себя. Он практически нами не занимался и полностью отсутствовал в первые месяцы нашей с Тибо жизни. Это мама нас растила, любила каждый божий день. Отец жил своей жизнью, своей работой, а наша жизнь казалась лишь происшествием в его истории, чем-то из прошлого, что он все-таки не мог игнорировать. Он был переменным отцом, отцом-пунктиром. Мне известно, что он осознавал, что не выполнял свои обязательства по отношению к нам, что демонстрирует следующая история.
Как-то вечером, зайдя за отцом на улицу Лилль, чтобы вместе поужинать, я застала его в компании его маникюрши в процессе работы. Он с гордостью представил меня ей. Молодая женщина, обращаясь ко мне, начала со слов: «Значит, ваш отец…» – «Лишь немного», – со вздохом прервал ее папа.
Однажды я попросила о том, чтобы встретиться с отцом за обедом, как обычно. Это срочно, подчеркнула я в разговоре с Глорией, его верной секретаршей. О чем мне нужно было тогда поскорее с ним поговорить? Я уже не помню.
Тогда я еще жила на рю Жаден, это было после России, то есть мне было двадцать три или двадцать четыре года. Отец заехал за мной на машине, как он обычно делал в то время. Еще с тротуара он бросил мне гневное: «Надеюсь, ты не собираешься мне сказать, что выходишь замуж за придурка!»
«Лишь немного отец», но все же отец. Он систематически не доверял всем моим возлюбленным. Если я имела несчастье упомянуть при нем о существовании молодого человека, он тут же спрашивал: «Кто это?» (я не понимала, чего он хочет), «Как его зовут?». Как будто бы мои «молодые люди» были знаменитостями или их имена (совершенно неизвестные) могли ему что-то сказать про них самих. Называть имена было особенно мучительно, мне казалось, что я на допросе и меня раскалывают. Но если я пыталась увильнуть, говоря ему, что это ничего ему не даст, то он настаивал, и я была вынуждена ему подчиниться. Выпытывать у меня имя возлюбленного еще до того, как у меня возникнет желание рассказать ему о нем, казалось мне верхом бестактности. А сдаваться его настойчивости – верхом трусости.
Когда девочкой я иногда проводила выходные в загородном доме отца в Гитранкуре6, я чаще всего жила в комнате на том же этаже, что и он, но с другой стороны от лестницы, в глубине небольшого коридора. Основной причиной этого было то, что в этой комнате, самой по себе очень приятной, выходившей окнами в сад, была собственная ванная.
Там я с наслаждением совершала свой туалет, потому что ванная была просторная, светлая, очаровательная своей легкой обветшалостью, характерной для домов в провинции и отражавшей мое понимание эстетики.
Поздним утром я стояла в ванной, натираясь мочалкой. Вдруг (защелки на двери не было) я услышала, как открылась дверь. Вздрогнув, я обернулась: в дверном проеме стоял отец. Он остановился, не спеша сказал «прости, моя хорошая» и все так же спокойно вышел, закрыв за собой дверь.
Короткий взгляд – а приватность уже украдена.
(Я была РАЗГНЕВАНА.)
Маме пришлось работать, как только она осталась одна. Долгое время она была анестезиологом у своего брата. Затем, когда для этой должности стали требовать диплом, она отчаянно искала новую работу. Некоторое время она создавала узоры для платков и изображения рекламного характера (девочкой она страстно увлекалась рисованием), но ее «манера» не соответствовала духу времени, и ей пришлось оставить это занятие. Точно так же после нескольких дней работы ей пришлось оставить «место» продавщицы в дорогом магазине: торговля вызывала у нее сильнейший страх. А вскоре она и вовсе перестала искать. Мама была уже не молода, и мне казалось, что она ощущает себя в некотором роде униженной. С этого момента ей приходилось вытягивать на одних алиментах отца, не очень щедрых и не следующих за ростом стоимости жизни. Это в некоторой степени было результатом «забывчивости» со стороны отца, а поскольку мама была не из тех, кто требует денег, размер алиментов практически не менялся. При этом мы – брат и я – по-прежнему жили с мамой, а Каролина уже вышла или вот-вот должна была выйти замуж.
В связи с этим мы жили в жесткой экономии – это, кстати, отличное воспитание для «детей», однако опасное и менее приятное занятие для женщины зрелого возраста, для которой все постепенно начинало казаться излишним.
Годами спустя, когда я уже съехала (последней) из дома на улице Жаден, мне пришло в голову поговорить с мамой про деньги, и я без обиняков поинтересовалась у нее, сколько папа давал ей в месяц: сумма оказалась ничтожной, и я настаивала, чтобы мама потребовала от отца повышения, ведь это была его обязанность платить ей денежное пособие. Мама наотрез отказалась. Это было выше ее сил. В то время я часто виделась с отцом и решила по собственной инициативе обсудить с ним этот вопрос. Идея обернулась настоящим успехом: он немедленно вдвое увеличил алименты матери.
(Позднее я попробовала снова «проиндексировать» сумму. Безрезультатно. Отец старел, и с годами его неосознанная привязанность к деньгам только росла.)
Сколько я себя помню, в кабинете отца всегда была большая фотография Жюдит, царственно взиравшая с камина. На этой очень красивой черно-белой фотографии Жюдит была юной девочкой, она сидела, опрятная, одетая в джемпер и прямую юбку, а ее длинные черные блестящие волосы были зачесаны назад, открывая лоб.
Когда я впервые вошла в отцовский кабинет, меня сразу поразило ее сходство с папой. Как и у него, у нее было овальное лицо, черные волосы и длинный нос (у меня волосы светло-каштановые, нос вздернутый, лицо треугольное с острыми скулами). Следом меня потрясла ее красота, читавшийся во взгляде ум и элегантность позы.
Больше ни одной фотографии в кабинете не было.
Как будто бы отец больше двадцати лет говорил своим пациентам, нам, мне: вот моя дочь, моя единственная дочь, моя любимая дочь.
В первый раз у меня спросили, не прихожусь ли я родственницей Жаку Лакану, в 1963 году, когда я жила в России. (До сих пор помню секретаря из посольства, который задал этот вопрос.)
Зачем отмечать этот, казалось бы, банальный момент? Для того, чтобы подчеркнуть, что ни в детстве, ни в подростковом возрасте, ни в старшей школе, ни в университете я не была «дочерью такого-то». И мне кажется, что это было хорошо, это открывало мне возможности, свободу.
Во взрослом возрасте, по возвращении из СССР, я стала слышать этот вопрос все чаще, и моя реакция на него была смешанной, как и мои чувства. Хотелось ли мне на самом деле быть дочерью Лакана? Было ли это предметом гордости или раздражения? Было ли приятно быть, в глазах некоторых, всего лишь «дочерью такого-то», то есть никем?
Годы шли и, не без помощи анализа, я смогла уточнить и успокоить свои чувства в отношении отца. Теперь я полностью признавала его своим отцом. Но, что особенно важно, сегодня я верю в себя – и не важно, кто мой отец. К тому же, если поразмыслить, разве не все мы дочери (или сыновья) своих родителей?
Однажды вечером – я уже практически взрослая – я ужинаю с отцом в ресторане. Для меня, как всегда, это особенный момент, но, признаюсь, теперь я уже не помню подробностей того вечера. (Был ли он особенно дружеский, теплый?) Однако продолжение того ужина я не могу забыть.
Я отвожу отца на улицу Лилль на своем маленьком Остине, и в момент прощания он говорит мне: «Береги себя, моя хорошая, и обязательно позвони мне, когда будешь дома». Он настаивает. Я удивлена. Я, которая ведет самостоятельную жизнь, которая постоянно перемещается, путешествует в одиночку – в том числе и на другой конец света, – что никогда его не беспокоило, я вдруг вижу перед собой отца-наседку, который просит дать ему знать, что все хорошо после обычной поездки по Парижу. Я решила сыграть в его игру и пообещала позвонить по возвращении.
Приехав домой я немедленно выполнила обещание, опасаясь разбудить его, если промедлю хоть минуту: «Кто это? что? что случилось?». Наш герой как с неба свалился. Мне пришлось напомнить ему о его просьбе.
Повесив трубку, я сказала себе, что у меня действительно странный отец, немного «тронутый» (zinzin), если использовать его любимое выражение.
Bepul matn qismi tugad.
