Kitobni o'qish: «Заговор «красных маршалов». Тухачевский против Сталина»
«Нас возвышающий обман»
«Жизнь человека в обществе определяется не только осязаемыми реалиями, – обращает наше внимание на фактор «воображаемого» Ж. Ле Гофф, – но и образами и представлениями. Образы, порожденные воображением, не только воплощены в иконографической и художественной продукции, они населяют универсум ментальных образов… Воображение – феномен коллективный, общественный и исторический. История без воображаемого – это история-инвалид, безжизненная история»1.
На процитированные выше мысли выдающегося французского историка уместно обратить внимание и иметь их в виду, учитывая то обстоятельство, что далее речь пойдет об одном из судьбоносных для нашей страны «исторических феноменах» – о «феномене Тухачевского» или, обозначая его иначе – синдроме «заговора красных маршалов». Обращение к мыслям выдающегося историка-медиевиста, исследовавшего «средневековый мир воображаемого» не должно восприниматься как некий анахронизм, если мы вспомним небольшое, но глубокомысленное произведение выдающегося русского мыслителя XX в. Н.А Бердяева, посвященное проникновению в сущность исторических и ментальных процессов в Европе и в России, порожденных катастрофой Первой мировой войны, – «Новое средневековье».
Осколки памяти
И время застыло в часах на стене,
И лампы плафон, отраженный в окне,
И кант голубой темно-синей пилотки,
И в бланке служебном лишь росчерк короткий.
И капли дождя на оконном стекле,
И строчки письма на рабочем столе,
И орденский крест на армейском планшете —
Портрет Тухачевского в старой газете2.
Эти строчки навеяны рассказами моих старших родственников о 30-х гг. Они вспоминали, что у моей бабушки на стене была вырезка из газеты с портретом Тухачевского во весь рост, в длиннополой кавалерийской шинели. Ей нравились Ворошилов и Тухачевский. Особенно – Тухачевский. В этом не было никаких политических предпочтений и симпатий: просто привлек образ бравого военного с гвардейской выправкой и «старорежимным» офицерским лицом. В ее доме всегда было много военных. Военными были ее зятья, в доме часто бывали молодые военные, их товарищи, знакомые ее сына. Я помню ее уже в весьма преклонных годах. На вопрос о возрасте, она, склонная к ироничным оценкам людей и жизни, обычно улыбалась и отвечала: «Я вышла замуж, когда царь короновался». Этот ответ меня, школьника, интриговал, и позже, став старше, я выяснил, что оба события (и ее замужество, и царская коронация) произошли в 1896 г. Вообще от нее веяло чем-то таинственно-давним, «старорежимным» (как она выражалась). Среди мелких вещей в ее обиходе были какие-то дореволюционные коробочки из-под чая, конфет, иных «колониальных товаров». Забравшись однажды в выдвижной ящик ее письменного стола, я обнаружил несколько монет времен Александра II, Александра III, Николая II, медные пуговицы с двуглавыми орлами от форменных мундиров, орден св. Станислава 4-й степени, эмалевые бордовые «кубики» и «шпалы» – офицерские знаки различия, крепившиеся на петлицах в довоенные и первые военные годы, авиационную синюю пилотку с голубым кантом. Все это вызывало ощущение чего-то романтично-таинственного. От этих мелочей исходило дыхание какого-то иного, неведомого мне легендарного времени, связующим звеном с которым она была.
Фамилию «Тухачевский» впервые я услышал от моего отца. Поразила она мое, 16-летнее воображение, навсегда засев осколком в памяти, именно тогда, осенью 1962 года. Отец мой, отставной подполковник авиации, пришел домой в осеннем пальто и принес купленную им (и ныне хранящуюся в моей библиотеке) книжку с названием «Этапы большого пути». Это был сборник воспоминаний полководцев и героев Гражданской войны – С.С. Каменева, В.К Блюхера, А.И. Корка, И.П. Уборевича, В.М. Примакова, В.К. Путны, П.Е. Дыбенко и др., в том числе М.Н. Тухачевского. Перед воспоминаниями каждого героя и полководца был помещен фотопортрет с краткой биографией и почти трафаретным окончанием: «репрессирован» в 1937-м или 1938-м, «посмертно реабилитирован».
Каждая фамилия и каждая биография были для меня откровением, рождением совершенно нового мира, но самое большое впечатление произвела на меня фотография Тухачевского – красивого молодого военного, с маршальскими звездами в петлицах, с открытым, волевым, дерзким взглядом, будто вызывающим на бой, на поединок. Именно к нему мой отец стремился привлечь мое внимание. «Это – Тухачевский, – даже не сказал, а воскликнул он, и в его последующих пояснениях звучал, как мне показалось, какой-то приглушенный восторг – отголоски давнего, уже полузабытого, отчасти ностальгического восхищения. – Мне приходилось с ним встречаться. Интеллигент, выхоленный, белый офицер, поручик лейб-гвардии Семеновского полка». Именно так было сказано: «белый офицер». Замечу, что в досужих разговорах, воспоминаниях пожилых близких родственников, хорошо помнивших «старорежимные времена», различия в понятиях «белый» или «царский» офицер были совершенно размытыми: если офицер «старой армии», то значит – «белый офицер». И, как правило, замечу мимоходом, говоря о ком-то, что тот был «бывшим офицером», произносили это с каким-то тихим восхищением. Это был признак человека высокого достоинства, интеллигентного человека. И то, что Тухачевский был бывшим поручиком, гвардейским офицером, интриговало. Было в этом что-то таинственное, необычное, манящее и восхищавшее. Примерно в то же время я посмотрел какой-то цветной художественный фильм, посвященный революционным событиям 1905 года, в котором было показано, как Семеновский полк подавлял восстание на Пресне. Поэтому Тухачевский, поручик лейб-гвардии Семеновского полка, ассоциировался у меня в сознании как раз с тем, контрреволюционным Семеновским полком. Но в то же время он вдруг оказывался советским маршалом, героем Гражданской войны и революции.
С малых лет я, как и все мои сверстники (а я к тому же был единственным ребенком в семье кадрового офицера ВВС, командира авиаполка), воспитывался в системе нравственных ценностей, ключевыми из которых были революция, поглощавшая явление Гражданской войны, Советская Родина, Великая Отечественная война, популярнейшими воплощениями которых были Сталин, Чапаев, Котовский и др. У нас в большой комнате на стене висели два цветных портрета – Ленина и Сталина. Я помню, как их покупали в Москве (я был тогда еще дошкольником). Мне нравился Сталин. Он мне казался красивым. Наверное, потому что он, как и мой отец, был военным, в погонах генералиссимуса, с Золотой Звездой на груди, с усами, как у Чапаева или у Лермонтова. Лермонтов тоже был военным, офицером, и он тоже мне нравился. Поэтому парадоксальное сочетание в образе Тухачевского «белого офицера Семеновского полка», подавлявшего революцию, и советского маршала, олицетворения Красной армии, было необычным, интригующим, можно сказать, как-то таинственно-завораживающим и приятно-шокирующим сознание и воображение.
Внешний облик Тухачевского ассоциировался у меня с еще одним киноперсонажем. В начале 50-х гг., когда я посмотрел фильм «Любовь Яровая», мне очень понравился один из его героев – матрос по имени Швандя (насколько мне помнится). Но был в фильме и отрицательный персонаж – белогвардейский поручик Яровой, внедренный белыми в командный состав Красной армии. Этот поручик (или подпоручик), в отличие от Чапаева, Буденного, Сталина и других «усатых» героев революции и Гражданской войны, был гладко выбритым, безусым, большеглазым, с холеным, «белогвардейским» лицом. Подобное же лицо смотрело на меня и с фотографии Тухачевского. Пожалуй, такое противоречивое сочетание различных ассоциаций и обусловило мое особое внимания к Тухачевскому.
Возвращаясь к сюжету с книгой, подаренной мне отцом, я помню, что именно тогда он и рассказал два случая из своей военной молодости, связанные с Тухачевским. И я передам его рассказ приблизительно в том изложении, в тех же выражениях, в каких я его запомнил, от первого лица. Мне кажется, что этот рассказ интересен как своего рода «фотоснимок» времени не только в историческом, но и в социально-психологическом отношении. Это рассказ военного человека о времени своей молодости, а значит, преимущественно о «времени радости», каковым оно и должно быть (хотя, сознаю и признаю, к сожалению, таковым оно бывает далеко не всегда и далеко не для всех). Это военно-бытовые эпизоды из советских 1930-х годов.
«Я, москвич по рождению и по происхождению, начал свою трудовую деятельность, поступив с товарищами в Метрострой, – тогда, в середине 20-х уже начиналось строительство московского метро, – так, издалека, начинал свой рассказ мой отец. – Однако года полтора-два спустя мы, уже комсомольцы-добровольцы, решили отправиться на строительство тракторного завода в Сталинграде. Там-то, в Сталинграде, я и был призван в ряды Красной армии в ноябре 1929 г. К этому времени уже на всю страну прозвучал призыв: «Комсомолец – на самолет!» Вскоре нас, группу молодых новобранцев, вызвали в политотдел воинской части, и его начальник предложил нам подать рапорт о поступлении в летную школу. Предложение было обращено к имевшим среднее или хотя бы неполное среднее образование. Среднее образование у меня было, а по состоянию здоровья я вполне подходил для службы в авиации. Я хотел стать летчиком, ведь летчики и авиация в те годы были овеяны славой и героической романтикой.
И вот в конце 1929 г. я был зачислен курсантом одной из старейших в России Гатчинской авиационной, или, как тогда было принято называть, «летной», школы. Здесь в 1912 г. начинал свою славную авиационную жизнь известный русский летчик-герой, автор «мертвой петли» и воздушного тарана, штабс-капитан П.Н. Нестеров. Начальником школы был Ратауш Роберт Кришьянович3. Он носил пенсне, характерный по тем временам внешний признак «интеллигентности» и «старорежимности», и нам, молодым курсантам, было странно видеть и трудно представить, как это можно было летать в пенсне, надевая поверх него летные очки. А без очков летать было невозможно. Ведь тогда пилот не был закрыт колпаком. Место пилота было открыто, как говорится, «всем ветрам». Только спереди был плексиглазовый щиток.
Едва оказавшись в авиашколе, попали мы под начальство к старшине, видимо, еще со «старорежимным» стажем. Мы его прозвали «Пилсудским» за огромные пушистые усы фельдфебельского типа. Юзеф Пилсудский, тогдашний руководитель Польши, главного в те времена потенциального врага СССР, был по-своему популярен и широко известен – и по фамилии, и по портретам, преимущественно карикатурным, в газетах и журналах. Ох, и гонял же нас этот «Пилсудский»! Прикажет, бывало, в полной выкладке, со скаткой, противогазом, шанцевым инструментом и пр., летом – марш-бросок с песней – либо со старой солдатской «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет…», либо с популярной тогда красноармейской «Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батарей, чтоб было веселей…». И на марш-броске «Пилсудский» вдруг скомандует: «Танки – слева, кавалерия – справа, самолеты – сверху!» – или: «Газы!» Вот и начинаешь суетиться. Натягиваешь этот противогаз, плюхаешься в пыль или грязь дорожную. Буденовка сползает, скатка мешает, жарко, пот течет. Проклинаешь все на чем свет стоит и, в первую очередь, нашего «Пилсудского». А он подойдет к тебе и говорит: «Демаскируешься. Штык у тебя блестит. С самолета все видно». И все заново. Носил он шинель длинную, кавалерийскую. Видимо, служил когда-то в кавалерии. А впрочем, был он человеком старой закваски, настоящий русский унтер-служака, строго соблюдавший устав и, в общем, хорошо муштровавший нас, молодых курсантов.
Обучались мы авиационному делу, летая на стареньких аэропланах, как тогда принято было называть самолеты времен Первой мировой и Гражданской войн, на так называемых «летающих этажерках». Это были монопланы, бипланы и даже трипланы, действительно внешне напоминавшие этажерки, – «ньюпоры», «фарманы», «спады», «сопвичи», на которых, наверное, летал еще сам Нестеров со своими товарищами.
Довольно часто наведывалось к нам и высокое армейское начальство. Авиационных школ у нас тогда было мало, а Гатчинская, как я уже сказал, была самой старой и самой знаменитой. Неоднократно приезжал к нам нарком по военным и морским делам К.Е. Ворошилов. Как-то издалека довелось мне увидеть и бывшего советского Главкома в Гражданскую войну, заместителя наркома С.С. Каменева, всех поражавшего своими роскошными усами, правда, торчавшими в разные стороны, а не свисающими вниз, как у Пилсудского, и не закрученными кверху, как у Буденного. Он приезжал к нам с какой-то инспекцией. Гораздо чаще появлялся в школе тогдашний командующий ВВС Ленинградского военного округа, очень известный в те времена летчик Межерауп4, а также заместитель командующего округом, тоже весьма известный – четырежды орденоносец И.Ф. Федько. Однажды посетил нашу школу и сам командующий округом, знаменитый тогда Тухачевский.
Это было летом 1930 г. В училище уже знали, что он должен приехать для инспектирования. Не знаю, повезло ли мне или, наоборот, не повезло в тот день, но я оказался дневальным по казарме. К приезду командующего все было, конечно, приведено в идеальный порядок.
Накануне вечером мой товарищ, отправлявшийся в увольнительную, попросил дать ему на время мою буденовку: собственная была ему великовата и постоянно сползала. А его буденовка мне тоже оказалась не по размеру. Вообще, согласно уставной лексике, буденовка официально именовалась «красноармейским шлемом». Порой ее называли «богатыркой», а то и не без некоторой иронии «громоотводом» – из-за ее конического верха. Собственно говоря, буденовкой называли осенне-зимне-весенний вариант этого «шлема», с длинными «ушами», которые в холодную или морозную пору можно было опускать, кутая и шею, и подбородок. А в тот день на мне был летний вариант буденовки, «панама», с двумя козырьками, спереди и сзади, за что в военной среде он заслужил прозвание «здравствуй-прощай». Так вот, эта «панама» была не очень удобной: если она была чуть великовата, легко сползала набок. И вдруг утром начальник школы неожиданно объявил, что приезжает сам командующий Ленинградским военным округом Тухачевский. Почему-то все считали, что он поляк, видимо, из-за фамилии, похожей на польскую.
Как на грех, в это утро, выше об этом было уже сказано, я находился в наряде дневальным. Старшина раз пять меня инструктировал, как отдавать рапорт командующему. И вот в летний, жаркий день в полной выкладке, со скаткой через плечо, с винтовкой «у ноги» с примкнутым штыком, с противогазом, да еще в чужой «буденовке-панаме» я находился на своем посту. Естественно, нервничал, командующим был сам Тухачевский, и я все надеялся, что, может быть, занятый более важными делами, он в казарму не пойдет.
…Неожиданно послышались голоса, шуршание песка под ногами. Дверь распахнулась – в помещение вошел Тухачевский, а вслед за ним Межерауп, наш начальник училища Ратауш, Федько и еще несколько мне незнакомых военных «чинов». Тухачевский все-таки решил посмотреть, как живут будущие летчики. Я вытянулся, скомандовал «Смирно!» и, взяв под козырек своей буденовки, строевым шагом подошел к Тухачевскому, отрапортовал. Он, также «взяв под козырек», принял мой рапорт, скомандовал «вольно» и, пожав мне руку, направился осматривать казарму. В то время я, курсант-первогодок, видел Тухачевского только на фотоснимках в «Красной Звезде», да на стенде в Ленинской комнате. Однако мы, курсанты, уже тогда знали, что он бывший гвардейский офицер. Поэтому внешность его невольно привлекла мое внимание и запечатлелась в памяти: сравнительно молодой, красивый человек, выше среднего роста, плотного телосложения, со спокойным, но решительным взглядом своих больших серо-глубых глаз. Пройдя вглубь казармы, он вскоре вернулся и, о чем-то говоря со своей «свитой», вышел из казармы. Так, я впервые увидел и, если можно так сказать, познакомился с Тухачевским. Разумеется, вряд ли он запомнил меня: в его жизни и боевой службе таких встреч было столь великое множество, что воспоминание о каком-то рядовом курсанте-летчике наверняка не задержалось в его сознании и его памяти. Но для меня это было большое событие – пожать руку живой «легенде».
В 1932 г. я окончил летную школу, стал летчиком и был назначен на должность летчика-инструктора в Чугуевское военно-воздушное училище, входившее тогда в состав Украинского военного округа. В те годы еще не было персональных воинских званий, введенных в Красной армии только в сентябре 1935 г. Поэтому я получил, как тогда определялось существовавшим положением по шкале комсостава, «категорию – 3», или, как обычно обозначалось, – К-3. Это было примерно на уровне не выше будущего «младшего лейтенанта». Командиром эскадрильи, в которой я служил, был Руденко, известный в будущем высший авиационный командир, маршал авиации, под командованием которого в составе его 18-й воздушной армии, мне пришлось вновь служить в 1944–1945 гг. Я неплохо показал себя в должности летчика-инструктора: в характеристике, выданной мне, были отмечены мои достижения в этой должности.
Различные впечатления тех лет сохранились в моей памяти. Неоднократно доводилось мне видеть и командующего округом – известного командарма И.Э. Якира, и его заместителя, а затем командующего Харьковским военным округом – бородача И.Н. Дубового.
Ко времени моей второй встречи с Тухачевским я был уже лейтенантом в должности командира звена в авиачасти, расположенной недалеко от Чугуева в Харьковском военном округе (после разделения в 1935 г. Украинского военного округа на Киевский и Харьковский). Оттуда я и был направлен в Москву на Первый всесоюзный слет стахановцев военной авиации в числе лучших летчиков военного округа. Тогда-то мне и довелось увидеть Тухачевского, уже Маршала Советского Союза, во второй раз. Это было в Москве 29 февраля 1936 года.
Слет проводился в клубе (Доме офицеров) Военно-воздушной академии им. Н.Е. Жуковского. Руководил его проведением начальник ВВС РККА командарм 2-го ранга Я.И. Алкснис.
Чтобы получше разглядеть «знаменитых людей», я устроился на одном из первых рядов. В президиуме сидели замнаркома обороны начальник ПУР РККА Я.Б. Гамарник (он председательствовал на этом слете и вел заседание), Маршал Советского Союза С.М. Буденный, уже названный мною Алкснис, секретарь ЦК ВЛКСМ А.В. Косарев, корпусной комиссар Березкин…
На всех произвела впечатление большая и густая черная борода Гамарника, человека, пользовавшегося огромным авторитетом в войсках. Буденный, выступая, постоянно шутил, при этом, обращаясь к стенографисткам, тут же просил: «Это не записывайте». Его выступление, неоднократно вызывавшее веселое оживление в зале, можно сказать, несколько развлекло присутствовавших.
Неожиданно зал, заполненный молодыми, пышущими здоровьем летчиками, расслабленный шутками только что выступившего Буденного, вдруг настороженно притих. Прошелестело: «Тухачевский, Тухачевский!….» Занимая свои посты, засуетились сотрудники НКВД.
Он появился из-за кулис внезапно и быстро прошел к трибуне. В отличие от привычных для военнослужащих тех лет гимнастерок с портупеей, галифе, начищенных до блеска сапог, Тухачевский был в темно-синих брюках навыпуск, в свободном кителе (без ремня, без портупеи) с золотыми маршальскими звездами на красных петлицах, с орденами Ленина и Красного Знамени на груди. Тщательно расчесанные на «гвардейский» пробор, гладко прилизанные волосы, дерзкий, слегка надменный (так казалось), но открытый волевой взгляд больших, чуть навыкате, серо-голубых глаз. У нас, молодых командиров, Тухачевский ассоциировался с «киношными» выхоленными офицерами-белогвардейцами из популярного тогда кинофильма «Чапаев». Мы знали, что он был поручиком лейб-гвардии Семеновского полка. Это проявлялось в его осанке, в строевой выправке. Я не помню всего, что он говорил, да, признаться, первые минуты меня привлекало не то, что говорил маршал, а он сам…Тухачевский выступал недолго, минут пятнадцать. Он покинул трибуну и зал столь же стремительно, как и появился. Нам пояснили, что маршал сейчас очень занят. Он не казался нам «своим», как Буденный, но невольно притягивал к себе – ему хотелось подражать».
Поясняя такого рода впечатления, производимые той или иной выдающейся личностью, известный психолог Г. Лебон заметил: «…обаяние может слагаться из противоположных чувств, например, восхищения и страха»5.
Впечатление, которое произвел Тухачевский на молодого офицера-летчика, на мой взгляд, смыкается с некоторыми штрихами характеристики, данной ему маршалом Г.К. Жуковым, для которого в 30-е годы, несомненно, восхищавший его Тухачевский, кажется, тоже не был «своим». По его мнению, мнению человека «рабоче-крестьянского» происхождения и воспитания, «красного командира» из унтер-офицеров, Тухачевскому «была свойственна некоторая барственность, небрежение к повседневной черновой работе. В этом сказывалось его происхождение и воспитание»6. Ворошилов тоже называл Тухачевского «барчонком». Близкий по происхождению, по духу, по своим настроениям Жукову (по его собственным признаниям7), комкор И.С. Кутяков свое отношение к Тухачевскому выражал еще более резко (и в разговорах с сослуживцами, и, после ареста, на следствии), называя его «белоручкой», «белой костью» (похоже, вкладывая в определение «белый» и политический смысл), представителем «вновь нарождающейся военной аристократии»8. На заседании актива центрального аппарата Наркомата обороны СССР 9 мая 1937 г. А.И. Седякин, близкий друг уже арестованного комкора Кутякова, сообщал, что тот «со страшной ненавистью говорил всегда о Тухачевском: „Это же не наш человек, это – враг. Разве можно ему доверять?“»9
Впрочем, все-таки следует отметить и, как мне думается, принципиальные отличия в отношении к Тухачевскому со стороны «красных командиров» рабоче-крестьянского происхождения, выросших из «партизан» Гражданской войны (таких, как Белов, Кутяков, Апанасенко и др.), и молодых «красных офицеров» нового поколения, в званиях лейтенантов – майоров, получивших образование в военных училищах, особенно летчиков, танкистов, артиллеристов. Это были те командиры «новой» Красной армии, «армии моторов», командиры новой формации, которые, будучи воспитанными в основном уже в советское время и, безусловно, «до мозга костей» советскими по мировосприятию, уже позиционировали себя в армии и обществе прежде всего как военных профессионалов. Это были те, кого, отличая и выделяя, Уборевич и Тухачевский называли «культурными командирами».
Место Тухачевского и других «жертв сталинского террора» в хронологической таблице моего поколения, в силу самого хода нашей отечественной истории оказалось необычным. Тухачевский, как другие погибшие в 1937–1938 гг., для меня и моих сверстников оказались современниками. Психологически их гибель воспринималась как случившаяся именно в начале 60-х гг. Биографические сообщения о них в газетах и журналах очень походили на некрологи только что трагически погибших людей. Даже учебник «Истории СССР» для 10-го класса, по которому мы в школе изучали историю советского времени в 1962–1963 г., в значительной части (в разделах, посвященных советской истории 20—30-х гг.) был перепечаткой учебника 1936 г., с тем же портретом Тухачевского в параграфе о советско-польской войне 1920 г. Поэтому Тухачевский и подобные ему «невинные жертвы сталинского террора» стали для меня, для нас (по крайней мере, для большинства) «героями нашего времени».
И еще «memento mori» (помни о смерти), как говорили древние. Несомненно, существенную роль в формировании посмертной парадоксальной популярности Тухачевского, его мифологизации и противоречивой сакрализации сыграла его гибель.
Таинство Смерти, являясь, пожалуй, основополагающим в сознании Человека во все времена, рождало мировые религии и рождает ныне религиозные и псевдорелигиозные увлечения и учения новейшего толка. Но лишь таинство неожиданной, неестественной, преждевременной, как правило, насильственной смерти, в результате Великого Случая в Истории, вторгающегося в жизнь отдельного человека, народа, страны, государства, таит в себе Великий Вопрос, обволакиваемый сакральностью.
В образе смерти, быть может, просматривается и глубинный смысл существования человека, его жизнедеятельности. В определенном мировоззренческом ракурсе это ее итог, результат. Как говорили древние, «fines coronat opus» (конец – делу венец). Жизненный путь, прерванный внешними силами, противоестественная и преждевременная гибель человека становятся импульсом для мифотворческой героизации или демонизации личности, обволакиваемой сакральной сумеречностью. «Иисус Христос не был бы Богом, если бы не умер на кресте», – размышлял Наполеон, находясь в изгнании на Святой Елене, по выражению А.С. Пушкина, «мучим казнию покоя», «на своей скале», затерянной в Океане. «Распятие открывает путь в царство самопожертвования, – развивает эту мысль А Мальро. – Разумеется, поступки героя истории не столь однозначны и славою своей он часто бывает обязан разнородным чувствам. Слава Александра Македонского (самого великого в западном мире завоевателя) понятна, а слава Цезаря нет; убийство Цезаря гарантирует ему славу. Если поражение Наполеона не разрушает его легенду, то лишь потому, что остров Святой Елены сделал его собратом Прометея»10. И Тухачевский обрел сумеречно-восторженное, романтически-призрачное очертание Героя-Демона – и на «на острие шпаги»11 в своей «наполеоновской драме» под Варшавой, и в трагической гибели «на острие Истории».
Таинство гибели Тухачевского, пожалуй, еще долго (если не всегда) будет интриговать людское воображение, открывая ему путь в «обитель богов, героев и демонов», превращая в один из «мифов нашего времени».
Тухачевскому приписывали многие военные деяния в годы Гражданской войны, которые совершали другие «красные маршалы». Его личность мифологизировалась, обретая «архетипические» свойства в мифологизированной структуре Великой русской революции, подобно мифологизации и архетипизации Наполеона, выросшего из Великой Французской революции.
Мифологизация исторической личности являет собой обнаружение в ее поступках, поведении, манерах, жестах архетипических свойств или признаков, присущих образу или архетипу Героя или Бога. Как и Наполеон, возникший из хаоса и террора Великой французской революции, Тухачевский вырос – из русской. В структурно-семантической системе «архетипа Революции», на нее спроецированной, его место и роль оказались особыми. Это был «Бонапарт», не ставший «Наполеоном». Это был «Тухачевский».
Конечно, и в представлении советского человека 60-х гг., и ныне для большинства людей он был и является, как и Сталин, не реально-историческим образом, но мифом и легендой.
Очередная «мифологизация Тухачевского», рожденная хрущевской «оттепелью», сменила легенду о «враге народа» Тухачевском, созданную официальной пропагандой после 1937 г., в свою очередь, в свое время сменившую «героическую легенду» о Тухачевском 20-х – первой половины 30-х гг., рожденную Гражданской войной. Последние десятилетия формировали и формируют новые мифы о Тухачевском.
Чрезвычайное явление Героя в Истории не может не породить драматичную коллизию между прозой исторического реализма и мифологизированной поэзией героического эпоса, в данном случае – эпоса советского прошлого, мифологизированного государственной пропагандой. В поисках выхода из драматизма мировоззренческого противоречия, в стремлении разрешить парадоксы мировосприятия, найти нить, соединяющую реализм истории и нравственный катарсис, рождаемый героическим романтизмом, Пушкин писал о «властителе дум» своих – Наполеоне:
…Да будет проклят правды свет,
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! – Нет,
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
Оставь герою сердце; что же
Он будет без него? Тиран!12
«Исторический» Наполеон является Пушкину в органически-неразрывном единстве его «исторической» и легендарной «испостасей», ибо «наполеоновская легенда», «нас возвышающий обман», непостижимым образом вырастает из феномена «исторического» Наполеона. Именно в таком совмещении таится в Наполеоне его исторический Смысл – в героической «наполеоновской легенде» и его мифе, возникающих из сумрака легендированной туманности, рожденной чрезвычайной Личностью, обволакиваемой этим сумраком.
Историософия Человека трагична по существу своему. И трагедия эта тем величественней, чем значительней сам человек «Широк человек, – не мог умолчать драматизма своего открытия Митя Карамазов, – не мешало бы сузить. Слишком много загадок угнетают на земле человека. Высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как в юные беспорочные годы. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы – сердца людей…»13.