Kitobni o'qish: «Покинутая царская семья. Царское Село – Тобольск – Екатеринбург. 1917—1918»

Shrift:

© «Центрполиграф», 2023

* * *

От издательства

Сергей Владимирович Марков – представитель белой эмиграции, монархист, бывший офицер. На Первую мировую войну он пошел добровольцем в 16 лет и роковой 1917 год встретил совсем юным восемнадцатилетним корнетом, но уже с тяжелыми фронтовыми ранениями и Георгиевскими крестами за храбрость.

Сергей Марков служил в Крымском конном полку, шефом которого была императрица Александра Федоровна, заботливо, по-матерински относившаяся к своим офицерам, и в том числе – к «маленькому» Маркову, как она его называла. Бывший корнет сохранил преданность своему «державному шефу» на всю жизнь. Он был одним из немногих офицеров, пытавшихся сделать хоть что-то, чтобы спасти царскую семью, находившуюся после Февральской революции под арестом, даже отправился в Тобольск следом за сосланной императрицей и ее близкими. Увы, наблюдать издалека за арестованными, не имея возможности чем-то помочь, было невыносимо тяжело. А оказать действенную помощь в их освобождении, не подвергая жизнь членов царской семьи опасности, мальчишка-корнет даже с помощью нескольких друзей не сумел.

В 1928 году в Вене вышла книга воспоминаний Сергея Маркова «Покинутая царская семья», в которой он рассказывает обо всем пережитом во время русской революции, о людях из ближайшего окружения царской семьи и о том, как они раскрылись в страшные дни народного бунта, о начинавшейся в России Гражданской войне и о свергнутых венценосцах, которым некому было помочь в последние дни жизни…

«В моей душе и в моем сердце память о царственных узниках и святых страдальцах, брошенных нами в далекой Сибири на произвол судьбы, никогда не умрет!! И скорбные лики их, виденные мною в последний раз в Тобольске, будут мне на всю жизнь укором, что мы, считавшие и пытающиеся ныне считать себя их верноподданными, не так должны были отнестись к ним… Не такой помощи они ждали от нас!.. – писал Сергей Марков. – И мы должны признать, что присяги, данной им на кресте и святом Евангелии, мы не сдержали…»

Покинутая царская семья

Светлой памяти незабвенного шефа родного полка, царицы-страдалицы, ее «маленький» Марков


Приношу свою глубочайшую, искреннюю и сердечную благодарность Анне Александровне Танеевой (Вырубовой), давшей мне возможность исполнить мой священный долг перед их величествами.

Никогда я не забуду широкой отзывчивости и внимания баронессы Веры Германовны Киш, графа А. Ниари-Норман, майора французской службы А. Эрио, графа И. Замойского и господина З. Клаубера, помогавших мне в предварительных работах по подготовке моего труда к печати, светлейшему князю Ярославу Тун-Гогенштейну и графу Эрнсту Тун, без широкой помощи которых моему труду не суждено было бы увидеть свет, – от глубины души русское спасибо!


Автор


Cap d’Ail.

1 апреля нового стиля 1928 года

Предисловие

Сегодня, наконец, я решил разобраться в своих тетрадях, отдельных листках и записках. Часть их написана мною в России, часть за границей. Из этих всех разрозненных страниц, листов и обрывков я хочу составить одно целое, могущее дать представление читателю о переживаниях русского офицера, волею судьбы бывшего свидетелем множества трагических моментов в истории его Родины за эти кошмарные шесть лет.

Тяжела эта задача! Известно, что вообще воспоминания отличаются субъективностью и пристрастностью изложения. Весьма вероятно, не избегну и я этих ошибок на задуманных мной страницах из моей жизни. Я преследую одну цель – исключительную правдивость в изложении пережитого и виденного мной за эти беспредельно тяжелые годы. По понятным причинам мне пришлось некоторые фамилии изменить, другие обозначить начальными буквами, но это не повредит цельности моих воспоминаний. В дни беспримерного гнуснейшего произвола, царящего над моей несчастной Родиной под лозунгом «свободы, равенства и братства», это необходимая и понятная предосторожность!

С сердечной болью обращая свои взоры к пережитому, недавно минувшему, с трепетным благоговением вспоминая о встречах с моим горячо любимым шефом, ее величеством государыней императрицей Александрой Федоровной и ее царственной семьей, я приступаю к своему труду.


Автор

17 февраля 1923 года

Полковая песня

Крымского Конного Ее Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны полка, посвященная своему державному шефу и написанная в походе прапорщиком В. Шене и вольноопределяющимся С. Марковым


1914–1915

Декабрь-январь

 
Лихое племя Чингисхана,
Пришельцы дальней стороны,
Заветам чести и Корана
Мы до сих пор еще верны.
 
 
Мы помним все, не забывая,
Как наших славных куйдышей1,
Великих правнуков Сарая,
На Русь привел Шагин-Гирей.
 
 
В союзе тесном наша сила;
И вот, как в прежние века,
Нас Валидэ2 опять сроднила
Под стягом Крымского полка.
 
 
Когда при зареве рассвета,
К труду готовясь в ранний час,
Зовет татарин Магомета,
Творя свой утренний намаз,
 
 
Он говорит в молитве жгучей:
«Где ни была бы ты – везде
Тебя хранит пророк могучий,
Господь с тобою, Валидэ!»
 
 
Когда у нас под небом Крыма,
Где горизонт зеркальных вод
С лазурной далью слит незримо,
«Штандарт» у мола пристает,
 
 
Тогда на радость саклям знойным
Навстречу ялтинской волне
Татары грянут хором стройным:
«Селям алейкум, эйменэ!»3
 
 
Когда дорогой у откоса
Унылый слышен скрип можар,
Идущих в зелени Фороса
Из Симеиза и Байдар.
 
 
И там, где веют дружно ветры,
Где всюду вырос дикий злак,
Уходит в облако Ай-Петри
И рвется к небу Чатыр-Даг.
 
 
И, разбегаясь, ярко краски
Скользят от моря к склонам гор,
И льется где-то, точно в сказке,
Крикливых чаек разговор.
 
 
Когда на берег полусонный
Лениво смотрит лунный взор
И светит в даль неугомонной
Своей лампадой Ай-Тодор.
 
 
И в душной неге аромата,
Где розы пышно расцвели,
При свете розовом заката
Дюльбер виднеется вдали.
 
 
Когда уснет Алупка в лени
В цветах глицинии густой
И спит на мраморной ступени
У моря лев сторожевой.
 
 
И не играют зыби даже
На море Черном, без конца —
Тогда не дремлет только стража
У Ливадийского дворца!
 
 
Так время шло: и мирно речи
В кругу веселых куйдышей,
Не предвещая близость сечи,
Лились у дружеских огней.
 
 
Хвалясь без удержу, тогда-то,
Народ, пытающий судьбу,
Стальными звуками набата
Россию вызвал на борьбу.
 
 
И, в путь далекий собираясь
От жутких высей Крымских скал,
Мы говорили расставаясь:
«Сулухненхал! Сулухненхал!»4
 
 
Забиты двери в минарете,
И он затих теперь один,
За нашим строем из мечети
Ушли мулла и муэдзин.
 
 
Любимцы славы, удалые
На бой расходятся полки.
Вперед! Наездники Батыя,
Издавна меткие стрелки!
 
 
Вперед! Наш полк за Русь Святую,
Вперед! За батюшку царя,
Вперед! За Валидэ родную,
Молитву Господу творя!!
 
 
Стучат лихих коней подковы,
Трубит атаку Ибрагим —
Мы до последнего готовы
Костьми полечь… но победим!!!
 

Часть первая

Глава I

Озаглавив настоящие мои записки «Покинутая царская семья. Царское Село – Тобольск – Екатеринбург, 1917–1918 гг.», я хочу сказать предварительно несколько слов о своем прошлом и поделиться с читателями моими воспоминаниями о царской семье до войны, вплоть до революции.

Родился я, благодаря службе моего отца, в Крыму, в Ялте, с которой ничто до той поры нас не связывало, так как мой дед и отец были помещиками Тамбовской, Саратовской и Костромской губерний.

Через несколько месяцев после моего рождения мой отец был переведен на службу в Одессу. Казалось, что роль Ялты в моей жизни кончилась, но судьба решила иначе. Наша южная жемчужина сыграла в моей жизни едва ли не первенствующую роль, явившись не только местом моего рождения, но и местом, где мне было дано великое счастье ближе узнать, полюбить и оценить моего державного повелителя, моего будущего царственного шефа и всю их августейшую семью.


Дед мой, действительный тайный советник Сергей Владимирович Марков, окончивший в сороковых годах прошлого столетия Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, вышедший на службу в лейб-гвардии Измайловский полк, участвовал в Венгерской и Севастопольской кампаниях, закончил военную службу адъютантом командира гвардейского корпуса. Перейдя на службу по гражданскому ведомству, он был впоследствии главным помощником графа С.Ю. Витте в его известной реформе казенной продажи питья в России. Верно и преданно послужив четырем императорам, сделав блестящую гражданскую карьеру исключительно благодаря своим выдающимся способностям, он умер членом Государственного совета в 1907 году, 80 лет от роду, всего на год с небольшим пережив верную спутницу своей жизни, мою бабушку, дочь министра народного просвещения Е.П. Ковалевского в царствования императоров Николая I и Александра II.


Отец мой воспитывался в Императорском Александровском лицее и после отбывания воинской повинности служил по Министерству иностранных дел, а потом перешел на службу по Министерству финансов, а в начале Мировой войны был назначен в распоряжение главного начальника Одесского военного округа и одесского генерал-губернатора, генерала от инфантерии Эбелова.


Детство мое не долго протекало в нормальных условиях. Русско-японская война и последовавшая за ней революция дали сильный толчок моему умственному развитию, а последовавшие в моей семье изменения, нарушившие старый семейный уклад, способствовали тому, что я уже к 10 годам мыслил совсем не по-детски, почему и не имел друзей-однолеток, предпочитал чтение книг и одиночество общению с ними, что также имело свои результаты, сделав меня очень рано совершенно самостоятельным, выработав во мне известные принципы и взгляды, которые и сделались для меня основой на всю мою жизнь. Начало революции 1905 года мне пришлось пережить в Одессе, где в то время служил мой отец. Мы жили в одном доме с командиром 16-го стрелкового Его Величества, в то время императора Александра III полка, полковником Иваном Антоновичем Думбадзе, будущей всероссийской знаменитости, о котором ходило и ходит столько легенд и совершенно неправдоподобных историй и на личности которого мне придется еще остановиться.


В это время произошло знакомство наших семей, сыгравшее впоследствии значительную роль в моей жизни. Во время Русско-японской войны вся 4-я стрелковая, так называемая «железная» бригада, в состав которой входил и 16-й стрелковый полк, была отправлена на фронт. В Одессу для ее проводов приезжал государь, которого я видел тогда впервые. Понятно, что мне трудно теперь вспомнить и описать эти свои первые впечатления о государе. Помню я только, какое необычайное оживление царило у нас в квартире и как мой отец показывал мне кусочек шелкового носового платка государя, который он разорвал и дал на память офицерам. Кусочек этот, полученный им от И.А. Думбадзе, отец бережно, как реликвию, спрятал и хранил у себя. Я помню, что и я был проникнут отцовской радостью и всегда с глубоким благоговением осматривал этот обрывок шелка. Ведь это был кусок платка государя!.. А это так много говорило моему сердцу!

В понятиях истинного, не ханжеского православия, искренней любви к своей Родине и обожании своего царя воспитывался я. Меня никто не насиловал ходить в церковь в положенные дни, и поэтому я сознательно любил всю красоту и величие нашей церковной службы и с глубоким вниманием прислушивался к прелести церковных напевов.

С большим нетерпением я ждал своей первой исповеди, и, когда дожил до этого дня и отходил от аналоя в маленькой домашней церкви Митавского замка, таинственно полуосвещенной колеблющимся светом немногих свечей, я почувствовал, что ныне я вступаю в новую жизнь и за каждый свой поступок и шаг отныне ответствен перед Богом! Теперь эта церковь, как и все в России, подверглась кощунственному осквернению со стороны большевиков, которые, заняв Митаву после германской оккупации Курляндии, вынули из склепа покоившийся там прах герцога Бирона, его жены и других курляндских герцогов, надругавшись над их останками. Тело набальзамированного герцога Бирона, прекрасно сохранившееся, они привязали за ноги к автомобилю и в таком виде волочили его по улицам Митавы, пока оно не рассыпалось в прах…


Россию как таковую, ее быт и историю научился я любить и понимать по множеству книг, которыми меня задаривали мои близкие. Чтить и любить своего царя и его семью учился я по всему укладу жизни моей семьи, в которой об их имени упоминалось всегда с благоговением. Учился также и по многочисленным портретам своих предков, жизнью которых я всегда интересовался и из которых многие отдали свою жизнь за священный завет: за веру, царя и отечество! И часто-часто, когда я спрашивал свою бабушку о том или другом портрете или старинной гравюре, я слышал ответ:

– Ему голову оторвало ядром при взятии Карса, когда он шел во главе своей штурмовой колонны!

– Убит в Отечественную войну!

– Другие до конца своих дней верно служили своим государям. Вот этот был гофмаршалом императора Павла и сопровождал его, когда тот был еще наследником, за границу. У нас сохранилось до пятнадцати писем, написанных им из Италии и имеющих исторический интерес.

– А этот служил матушке Екатерине!

Слушал я, внимая каждому слову моей хорошей старой бабушки…

И был я глубоко счастлив узнать, когда немного вырос и ближе ознакомился с подробностями царствования императора Павла I, что мои предки не участвовали в кошмарном убийстве его…

Глава II

После ухода И.А. Думбадзе со своим полком на войну вся его семья осталась на попечении моих родителей, так как жена его была тяжко больна. И.А. Думбадзе до брака с моей матерью был женат два раза, первым браком на светлейшей княжне Гуриели, прямом потомке владетельных князей Гурии. От этого брака у него было два сына и две дочери. Одна из дочерей, Ольга, вышла впоследствии замуж за грузинского помещика, князя Магалова, с которым вскоре развелась, и вторично вышла замуж за внука А.С. Суворина, издателя газеты «Новое время», Б.А. Коломнина. Вторая, Нина, во время Мировой войны вышла замуж за поручика лейб-гвардии 4-го стрелкового Императорской Фамилии полка Константина Николаевича Кологривова, одного, к сожалению, из немногих офицеров русской армии, не бросившего в первые дни революции 1917 года семьи своего государя в Царском Селе и исполнившего свой долг до конца.

Старший сын, Александр, служил в моем полку и трагически погиб в январе 1918 года в Севастополе в неравном бою против бунтовавших матросов Черноморского флота, коими он был взят в плен и живым брошен в топку крейсера «Алмаз», где и сгорел в страшных мучениях. Младший сын, Антон, еще до войны бросил службу в артиллерии и сделался военным летчиком.


Рано овдовев, И.А. Думбадзе вторично женился на дочери героя покорения Кавказа генерала Петрова, Софии Викторовне. Эта милая, скромная женщина, любящая жена и мать, подарив своему мужу трех сыновей, скончалась на руках моих родителей вскоре после отъезда мужа на войну. Мой отец принял живейшее участие в перевозе осиротелой семьи к брату И.А. Думбадзе, Николаю Антоновичу, командовавшему в Севастополе Брестским полком.

В это время в Одессе уже происходили беспорядки, кончившиеся еврейскими погромами, когда некоторые евреи ради своего спасения выставляли в окнах своих домов и квартир православные иконы, дабы таким путем избежать кровавой расправы. Закончилось все обстрелом Одессы с взбунтовавшегося броненосца «Князь Потемкин-Таврический».

Мой отец, где только можно и как только мог, самым решительным образом подчеркивал свое возмущение и свое непримиримое отношение к начавшимся революционным выступлениям и поэтому получал, к ужасу моей матери, массу угрожающих писем, в которых анонимные авторы обещали его «уничтожить вместе со всем его отродьем».

Отчетливо врезался мне в память следующий случай. Как-то раз после обеда мои родители взяли меня гулять, и мы спокойно шли по Дерибасовской улице. В это время со стороны Екатерининской улицы показалась довольно большая манифестация с красными флагами. Я с удивлением смотрел на эту картину, так как в своей короткой жизни и видел только одну манифестацию при начале Русско-японской войны, но та несла национальные флаги и портреты государя и государыни.

Здесь было что-то иное…

Вскоре толпа поравнялась с нами. Прохожие почему-то снимали шапки и шляпы. В этот момент к нам почти вплотную подбежал какой-то студент и крикнул моему отцу:

– Товарищ, шляпу долой!

Тут я помню только, что мой отец в ответ взмахнул палкой, чтобы ударить студента, но тот бросился в сторону, а я был подхвачен матерью. Через минуту мы с ней оказались на боковой улице, где нас догнал отец, которого боялись тронуть; все для него обошлось благополучно, но моя мать от испуга едва не потеряла сознание. Тогда, впервые, я услышал это слово «товарищ», врезавшееся в моем детском мозгу каленым железом, и увидел красные тряпки над толпой.

Я не мог без омерзения вспомнить об этой встрече и прекрасно понял чувства моего отца, когда он замахнулся палкой на субъекта, приглашавшего его обнажить голову перед эмблемой революции!

Через двенадцать лет мне пришлось вновь увидеть подобную картину на Невском в Петербурге, но, к сожалению, она была не концом, а началом «великой бескровной революции».


После обстрела Одессы мой отец был вызван в министерство, и мы переехали в Петербург. Вскоре после нашего приезда умерла моя бабушка, и ее смерть была для меня первым сознательным горем. Переживания в Одессе невольно заставили меня прислушиваться к разговорам взрослых, и мало-помалу невольно я стал отдавать себе отчет в происходящих событиях.

В Петербурге мой отец получил назначение в Митаву, куда мы и переехали, и тут нашу семью постигло новое несчастье – моя мать заболела туберкулезом. Моему отцу пришлось перевезти ее на юг, в Ялту, которая, таким образом, снова вошла в мой жизненный путь. Ввиду отъезда матери мой отец пригласил для меня воспитательницей некую Евгению Карловну Х., дочь чиновника, обруселого немца, и представительницы старой дворянской семьи, немолодую незамужнюю особу, прекрасно образованную. Она привязалась и полюбила меня, как только может мать любить своего сына, и действительно, после выхода моей матери замуж за И.А. Думбадзе она мне ее вполне заменила. Таким образом, я имел счастье знать сразу двух матерей, потому что после развода и замужества моей матери, в смысле моей близости к ней, почти ничто не изменилось. Ей же я обязан той святой любовью к царской семье, которую она мне привила, будучи сама верной и осмысленной подданной своего государя. Учился я у нее долгое время дома, лишь сдавая ежегодно экзамены экстерном. Много лет прожила Евгения Карловна в нашем доме, и память о ней никогда не изгладится из моего сердца. Уже в эмиграции, после многих лет скитаний, я случайно узнал, что ей удалось своевременно бежать от большевиков и поселиться в Финляндии.


Прибалтийский край, когда мы туда приехали, был далеко не усмирен. Он весь клокотал и волновался. То и дело слышал я о разгромах имений, о кровавых расправах населения с попадавшими в их руки чинами полиции и солдатами. Из окон занимаемого нами дома я видел революционеров, которых вели на расстрел, и должен признаться, что, зная все ужасы, которые они творили, как жгли живьем попадавших в их руки, как выкалывали глаза, отрывали языки и вообще всячески издевались над своими жертвами, ни малейшей жалости я к ним не чувствовал.

Особенно вспоминается мне разговор моего отца с одним своим либеральным знакомым, происходивший в его кабинете. Я, видимо, вошел к концу разговора и услышал следующее:

– Вы говорите, Владимир Сергеевич, вы отстали от жизни. Вот увидите, что ваш сын, когда вырастет, будет думать совсем иначе!

– Вы полагаете? А я уверен, что нет, а если это, паче чаяния, и случится, так в тот день, когда я об этом узнаю, несмотря на всю мою любовь к сыну, я повешу его собственными руками. Понял ли ты, Сережа? – Обращаясь ко мне, он тут же мне разъяснил вкратце, что вопрос идет о преданности царю.

Я прекрасно понял, что сказал мне отец. Я часто вспоминаю этот разговор и вспоминаю суровость обычно столь бесконечно доброго выражения лица своего отца и его голос. Моему отцу не пришлось и никогда не придется бояться за меня.


Летом 1906 года я поехал с отцом и воспитательницей в Ялту навестить свою мать, которая, к счастью, окрепла и поправилась. По приезде в Ялту она поселилась в гостинице, но там прожила недолго, так как в Ялту приехал с семьей И.А. Думбадзе с 1-м батальоном 16-го стрелкового полка, только что вернувшийся из Маньчжурии и получивший назначение в Ялту главноначальствующим ее и ее уезда для подавления в Ялте беспорядков.

Узнав, что моя мать в Ялте, Думбадзе, со свойственным всем кавказцам гостеприимством, переселил мою мать к себе на квартиру в Ливадию и окружил ее всяческим вниманием, уходом и своими заботами о ней, желая отблагодарить ее за все, что она сделала для его семьи.

В это время маленький курортный городок Ялта сделался центром революционной пропаганды для юга России. Она была переполнена (больные не могли найти себе места) революционной молодежью и всяким подозрительным сбродом, свившим себе прочное гнездо в этом чудном уголке, любимейшей летней резиденции государя. Действительно, вкус у этой публики был недурным, и она занималась приятными прогулками в горы, где предавалась откровеннейшему разврату, а возвращаясь в город, занималась изготовлением бомб для проектируемых покушений и бесконечным митингованием на улицах. Местное население было совершенно терроризировано, а немногие больные вместо предполагаемого отдыха нашли в Ялте огнедышащий вулкан.

Порядок в городе пытался поддержать корнет Крымского конного дивизиона М., который совершенно бескровно нагайками разгонял демонстрантов, а когда последние изобрели способ митинговать в море на рыбачьих лодках, где они думали быть вне досягаемости решительного корнета, он придумал другой способ доставления им неприятностей.

В то время, когда господа революционеры садились на лодки, он подъезжал к толпе и командовал взводу:

– Винтовки!

Затем приказывал трубачам играть аппель, являющийся одним из самых высоких кавалерийских сигналов. Революционные герои при этом сигнале бросались в воду, ища в ней спасение, оттуда их за кудри вытягивали их товарищи, сидевшие в лодках.

На одной из манифестаций дело не обошлось без курьеза. В Ялту приехала какая-то знаменитость, еврейка из Одессы, и после митинга в городском саду ее почитатели посадили ее на стул и в упоении стали таскать по городу, горланя революционные песни. После нескольких часов гуляния «предмет не выдержал», и с ним случилось весьма понятное несчастье…


В таком положении застал Ялту И.А. Думбадзе. Его мероприятиям Ялта обязана тому, что через три месяца без пролития единой капли крови жизнь в ней наладилась, появились приезжие, и покой более не нарушался. Достиг таких успехов И.А. Думбадзе весьма просто. Посмотрев в корень вещей, он сразу убедился, что зло кроется в революционной еврейской молодежи, потянувшей за собой космополитическую русскую интеллигенцию. В течение месяца применением простых административных мер все пришлое еврейское население Ялты было выселено за пределы главноначальствования без права на обратный приезд. Кроме того, Ялта была объявлена за чертой оседлости. Русские единомышленники евреев были подвергнуты той же участи. Я думаю, что, взглянув на то, что теперь делается в России и кем она под видом управления разоряется, соотечественники высланных своевременно ялтинских товарищей простят моему покойному отчиму его прегрешения перед ними и отдадут ему должное за его прозорливость.

Кроме высылки, для успокоения города И.А. применял совсем невинную меру. Каждый день по улицам города, твердо отбивая ногу и заливаясь песнями, в снежно-белых рубахах, молодцевато проходила рота стрелков с пулеметной командой, и, кому нужно было, тот мог убедиться, что есть еще бравые и верные солдаты у русского царя. Вот и весь несложный способ умиротворения Ялты. А сколько в свое время грязи, клеветы и глупости вылила на этого человека наша левая пресса, подголосок еврействующей русской интеллигенции! Где эти моря крови и океаны слез? Кто жил в то время в Ялте, может полностью подтвердить мною написанное и удостоверить, что «кровожадный зверь» Думбадзе если что и сделал, то только дал десяткам тысяч больных возможность лечиться. Если же среди десятков тысяч больных не было евреев, то пускай они за это поблагодарят не в меру ретивых сородичей.


По приезде нашем в Ялту мы все поселились на старой даче, находившейся недалеко от дворца эмира Бухарского. В январе 1907 года моя мать ездила навестить отца в Митаву, куда тот вернулся, оставив меня и мою воспитательницу в Ялте. В это время старший сын И.А. от второго брака, Гриша, бывший годом старше меня, занимался вместе со мной у моей воспитательницы. Он каждый день приезжал к нам в экипаже из Ливадии. Иногда отец его заезжал за ним, возвращаясь из своего управления. В один январский солнечный теплый день И.А. со своим адъютантом штабс-капитаном Сапсаем заехал за сыном и очень удивился, узнав, что тот уже уехал, не дождавшись отца.

Посидев немного у нас, И.А. попрощался и уехал. Не прошло и двух минут, как мы услышали страшный взрыв. Я в первый момент не сообразил, в чем дело, но услышал голос моей воспитательницы:

– В И.А. бросили бомбу!

Она с этими словами выбежала из дачи. Я бросился за ней. Со всех дач бежали люди к месту взрыва. Добежав до угла нашей улицы и Николаевского шоссе, я увидел картину, которая никогда не изгладится из моей памяти: И.А. стоял бледный как полотно, в разорванном пальто и фуражке и отдавал какие-то распоряжения двум солдатам-ординарцам, которые в числе семи человек всегда сопровождали верхом его экипаж, по оказанию помощи несчастному кучеру, лежавшему в луже крови среди осколков стекла, разбитых фонарей и обломков экипажа. Стоны раненого разносились далеко кругом. По лицу И.А. струйками текла кровь, и оно было сильно обожжено.

В момент, когда мы подбежали к углу, на даче раздался выстрел, и я увидел в раскрытую парадную дверь ее, как один из ординарцев за ноги тащил бившегося головой по лестнице какого-то штатского субъекта. Как сейчас помню грозный окрик И.А.:

– Что ты делаешь, такой-сякой, на руки взять его!

Это был бомбометатель, которого убил из револьвера ординарец, когда тот пытался убежать из дачи.

Моя воспитательница бросилась к И.А., чтобы помочь ему, но он просил оставить его и только увести меня на нашу дачу. Дальнейшего я не видел, но вот что произошло: рота, стоявшая в Ливадии, узнав о покушении на обожаемого ими, как родного отца, командира, не ожидая приказания, разобрала винтовки, а солдаты, находившиеся случайно вне казармы, захватили кто что (лопаты, вилы, топоры, ломы и пр.), бегом без офицеров помчались к месту происшествия. Офицеры с трудом догнали их.

Когда совершенно озверелая солдатская масса добежала до своего командира и увидела его стоящим окровавленным посреди улицы, она хотела в исступлении разгромить весь район.

И.А. ничего другого не оставалось делать (удержать солдат он не видел возможности), как распорядиться очистить дачу от жителей и разрешить солдатам сжечь дом, что и было исполнено. Вот объяснение этого приказа Думбадзе, который истолковывался вкривь и вкось как проявление варварства.

Полуразбитый экипаж с оставшимся сидеть в нем тяжело раненным капитаном Сапсаем лошади понесли, и он был задержан лишь в воротах Ливадии.

Результатом этого покушения была почти полная глухота И.А. на оба уха, тяжелая контузия всего тела и многочисленные ранения. Глухота со временем почти исчезла, а контузия вызвала тяжелую сердечную болезнь, от которой И.А. и скончался 1 октября 1916 года. Штабс-капитан Сапсай почти совсем оправился, а кучер отделался потерей правого глаза. Ординарцы были легко ранены.

Мой сводный брат Гриша чудом спасся от верной смерти, так как бомба попала прямо в банкетку экипажа, его обычное место.

Этот случай дал мне ясное представление о том, какими способами пользуются те, которые позволяют себе называться борцами за свободу. В этот день мои политические взгляды вполне установились.


Весною 1908 года мать моя вышла замуж за Думбадзе. Я в это время жил у отца в Одессе, куда последний был снова переведен. Как я уже писал, новый брак моей матери совсем не отразился на мне. У отца я жил зимой, а лето проводил в Ливадии у матери, и, вопреки условностям, мой отец, моя мать и Думбадзе, несмотря на развод, остались в прекрасных отношениях. Мой отец часто гостил в доме Думбадзе, а мать с мужем во время приездов в Одессу постоянно бывали у отца.

Небезынтересен один эпизод, происшедший с моим отчимом летом 1907 года, когда он по совету врачей поехал для лечения в Киссинген. Отправился он туда со своим вестовым под фамилией полковника Иванова, дабы быть в безопасности от посягательств со стороны русских революционеров, проживавших за границей, а также чтобы не быть предметом «смотрин» для русской колонии Киссингена. Поселился он там в одном из хороших отелей. Киссинген издавна славился обилием приезжавших туда богатых русских евреев.

«Полковник Иванов» оказался очень симпатичным человеком, большим весельчаком и приятным собеседником, и еврейское население Киссингена принимало его с распростертыми объятиями. Чего только «полковник Иванов» не наслушался о зверствах Думбадзе и о кровавом Думбадзе и т. д…

«Полковник Иванов» в ответ говорил им, что он знает Ялту немного и даже знаком с этим «ужасным негодяем» Думбадзе, и, по правде, о его зверствах не слыхал ничего. Что Думбадзе евреев высылал, это верно, но за дело. Но знакомые «полковника Иванова» уверяли его, что он не прав и что если бы он был на месте «кошмарного Думбадзе», то они уверены: ничего подобного в Ялте не творилось бы. Так прожил «полковник Иванов» в Киссингене месяца два, приобретя много добрых приятелей-евреев. Когда он уезжал, то милого, хорошего полковника на вокзале собрались провожать почти все его знакомые, даже с цветами и конфетами на дорогу. Произошло трогательное прощание.

Поезд медленно тронулся. Толпа знакомых шла рядом с вагоном и обменивалась последними приветствиями с новым другом, стоявшим у открытого окна. В этот момент случилось нечто совсем неожиданное. Полковник что-то бросил в толпу. Белые бумажки рассыпались по перрону. Они оказались визитными карточками, и на них значилось:

«Иван Антонович Думбадзе. Генерал-майор. Главноначальствующий города Ялты и ее уезда».

Когда И.А. рассказывал нам об этом забавном случае, он говорил, что впечатление, полученное от этой его шутки, напоминало конец «Ревизора».

Это была немая сцена, но не на сцене, а в жизни…

Знакомые «полковника Иванова» по Киссингену впоследствии писали генералу Думбадзе прошения, хлопоча о въезде в Ялту для кого-либо из своих родственников или знакомых, и бумаги подписывали так: «известный Вам по Киссингену и т. д.».

Глава III

Когда я с воспитательницей в апреле 1909 года приехал на лето к матери в Ялту, я нашел Думбадзе в радостном, приподнятом настроении.

Было получено известие, что этим летом их величества с семьей после семилетнего отсутствия намерены поселиться на лето в Ливадии, где шла большая подготовка к приему высоких гостей.

Яркое летнее солнце купало лучи свои в синем, казалось, уснувшем море. Только изредка легкий бриз шевелил зеркальную гладь бирюзовых волн. Быстрые волны, набегая одна на другую, с тихим шумом разбивались о набережную.

Тихо покачиваясь, стояли на рейде изящные светло-зеленые миноносцы, расцвеченные флагами. Белые фигурки матросов бегали по палубе, лихорадочно натирая до умопомрачительного блеска последние медные части.

Набережная и весь прибрежный район были запружены бесконечной толпой народа. Белые туалеты дам смешивались со скромными нарядами местных обывательниц, элегантные штатские терялись в толпе татар в их золотом расшитых национальных костюмах. Всеобщее внимание привлекали татарки, закрытые вуалями, в маленьких шапочках; красные фески турок яркими пятнами алели на фоне пестрой толпы, которая шумела и волновалась.

По набережной то и дело проносились автомобили и вереницами ехали бесчисленные ландо, фаэтоны и экипажи. На молу зеленой полоской виднелись войска. Золотые орлы на Царской беседке ярко блестели под лучами южного солнца.

– Идет! Идет! – пронеслось в толпе.

И глаза всех устремились в безбрежную голубую даль. На высоте Ай-Тодорского маяка появился дым, и в море можно было различить императорскую яхту «Штандарт» и за ней в кильватерной колонне два крейсера.

Толпа замерла. Сотни биноклей были направлены навстречу тихо идущей эскадре.

Я со своей воспитательницей стоял возле самой беседки на молу. Мое сердце учащенно билось от радости и волнения.

– Сейчас, сейчас я увижу государя, государыню и всех, всех!

Это было для меня несказанной радостью. В беседке произошло движение. Все становились по местам. Нарядная группа дам слева, а представители власти, города, губернии и различных учреждений справа.

На лицах всех заметно было волнение. Я смотрел на свою мать. Она стояла с букетом дивных чайных роз среди собравшихся дам. Легкий румянец залил ее щеки. Она была совершенно спокойна, но в ее чудных глазах проскальзывало внутреннее невольное волнение. И.А. Думбадзе в походной парадной форме отдавал последние распоряжения.

Напряженно смотрю на этого коренастого старика с пронзительными карими глазами, орлиным взглядом оглядывавшего роту почетного караула, с иголки одетую, в струнку подтянутую и по нитке выровненную.

Красавец «Штандарт» медленно подходит к молу. Все затихло в напряженном ожидании. С молниеносной быстротой был спущен покрытый красной дорожкой трап.

Начальствующие лица поднялись наверх с рапортами.

Но вот, вот…

Государь в белом морском кителе, за ним государыня в белом платье, наследник в матросском костюме и великие княжны Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия медленно сходят с трапа. За ними следуют лица свиты.

– Смир-р-р-но!

– Слушай, на караул!

Слышится команда, щелкнули винтовки. Музыка заиграла: «Боже, царя храни!»

Громовое «ура!» раздалось по молу и волнами стало передаваться по всей набережной.

Чарующая улыбка играла на лице государя. Его глаза были полны величественной красотой и бесконечной добротой.

Я впился глазами в государя. Я видел, как моя мать, низко склонившись в глубоком поклоне перед государыней, передала ей букет.

– Здорово, виленцы!! – слышится тихий, спокойный голос государя.

– Здравия желаем, ваше императорское величество! – несется в ответ.

Раскаты громоподобного «ура!» заглушают все. Под звуки церемониального марша рота молодцевато проходит перед государем. Их величества садятся в экипаж, который медленно трогается в город. За ними следуют экипажи великих княжон и экипажи свиты.

Кортеж открывают, очищая дорогу, несколько конных татар в расшитых золотом куртках на великолепных конях, за ними в фаэтоне, стоя во весь рост, едет Иван Антонович. В глазах его блестят слезы неизъяснимого счастья.

Толпа вплотную идет с царскими экипажами. Нигде на пути всего следования не видно ни одного городового, ни одного полицейского чина. Здесь этого не нужно. Государь у себя дома.

Путь следования кортежа засыпается цветами. Величественное пение родного гимна тысячной толпой сливается в один гул с перезвоном колоколов церквей. На всех лицах написано невыразимое счастье. А кортеж все удаляется.

И вскоре на высоком флагштоке в Ливадии взвился огромный императорский желтый штандарт с черным орлом посредине. Их величества въехали в свое имение…

Так в 1909 году Ялта встречала своего державного повелителя и своего любимого царя!

Я помню, как мой покойный отчим весь сиял от счастья, рассказывая нам в кругу семьи о том, как были довольны их величества устроенной им встречей. Для него лично пребывание царской семьи в Крыму было тяжелым нравственным мучением. Он страшно нервничал, беспрестанно беспокоясь о безопасности их величеств, терял аппетит и скверно спал по ночам. В его кабинете, кроме городского, появились еще два телефона: один, связывающий его с дворцовым комендантом генерал-майором свиты его величества Дедюлиным, моим дальним родственником, приходившимся моему деду племянником, благороднейшим и прекраснейшим человеком, искренно преданным их величествам, а другой – с исправником М.И. Гвоздевичем, талантливейшим человеком, сделавшим блестящую карьеру из простых урядников и бывшим правой рукой И.А., являясь, в сущности, главным центром охраны их величеств.

В этом году царская семья жила в последний раз в так называемом старом дворце, небольшой двухэтажной деревянной постройке, совершенно устаревшей и бесстильной, выкрашенной в коричнево-красный цвет.

Дворец имел плоскую крышу, обнесенную балюстрадой, а верхний этаж – большие балконы, поддерживаемые колоннами, делавшими комнаты нижнего этажа абсолютно недоступными для солнечного света и бывшими благодаря этому очень сырыми. Обстановка дворца была более чем скромная, а белая столовая напоминала скорее оранжерею.

Но все же дворец был по-своему красив, особенно благодаря многолетней глицинии, густо разросшейся по стенам и окутавшей его нежно-зеленой листвой. Во время ее цветения дворец был очарователен. Еще издали привлекал он внимание разнообразием оттенков и цветов от нежно-лилового до темно-василькового.

Свита жила в нескольких, также мало удобных, старых домах. Освещение в Ливадии в это время было керосиновое, дворец же освещался старинными масляными лампами.

Но отсутствие элементарных удобств нисколько не повлияло на их величества, и они были счастливы представившейся им, как им казалось, почти неограниченной свободой. Целые дни они проводили на воздухе, гуляя по обширному вековому Ливадийскому парку, а иногда и вне его, делая прогулки по окрестным горам. Государь много ездил верхом. Как часто приходилось мне видеть его совершенно одного, прогуливающегося с палочкой в руках в виноградниках неподалеку от нашего дома!

Когда мы, дети, играя около дома, видели издалека белое пятнышко на фоне сине-зеленой листвы высокого виноградника, распланированного в идеальном шахматном порядке, мы с криками:

– Государь! – как бешеные бежали к нему, желая хоть на минутку увидеть своего любимого царя.

Государыню часто можно было видеть в городе с великими княжнами и с А.А. Вырубовой, ее бывшей фрейлиной, с которой императрица была очень дружна, разъезжавших в простом скромном экипаже за различными покупками по магазинам. Присматриваясь к жизни царской семьи во время их первого, а в особенности во время последующих приездов, я все больше привязывался к ней, поражаясь исключительной скромности их семейного быта.

Образ жизни императорской семьи мог бы служить идеальным примером не только нашей аристократии, но и семьям среднего достатка, зачастую жившим не по средствам. В Ливадии жизнь их величеств напоминала жизнь простых русских помещиков, влюбленных в природу, в ширь бесконечных полей и прохладную тень вековых лесов.

В Царском Селе их образ жизни, несмотря на величественность окружавшей обстановки, был скромнее жизни многих командиров гвардейских полков. Обладая огромными богатствами, царская семья проживала такие средства, которые даже для князей Юсуповых, которые жили гораздо шире и более открыто, чем семья русского императора, были небольшими. Эта скромность и замкнутость жизни их величеств имела и свои невыгодные последствия. Русский народ не оценил ее. Государь, имевший все данные быть популярнейшим монархом в России, таковым никогда не был, так как народ его мало видел, а когда и видел, то большей частью бывал поражен скромной внешностью государя, иногда даже терявшегося на раззолоченном фоне яркой красочной свиты, окружавшей его. Даже настоящая внешность государя была мало известна народу, так как все те доступные ему царские портреты-олеографии были первых дней его царствования и с годами совершенно не изменялись, а исполнение таковых было настолько плохо и аляповато, что благороднейшие и привлекающие к себе черты государя искажались на них до неузнаваемости. Портреты государыни были и того хуже, портретов великих княжон почти не существовало, а когда родился наследник, то я отлично помню, что, несмотря на то что прошли года, в народе был распространен портрет государыни, державшей на руках годовалого наследника, хотя в это время последний был уже большим и резвым мальчиком. Не удивителен ли поэтому доподлинно мне известный факт, когда двое крестьян, приехавших из деревни и увидевших впервые государя, заспорили между собой, кто государь, тот ли скромный офицер с орденом на груди или рядом с ним стоявший свитский генерал в парадной форме, при ленте и с грудью, увешанной орденами.

Надо сознаться, что мы не умели, а быть может, не хотели популяризировать в народной массе своего царя, в то время как в соседней Германии чуть ли не каждую неделю в десятках тысяч экземпляров, прекрасно исполненных по последнему слову техники и стоящих пфенниги, выпускались портреты императора Вильгельма во все моменты его жизни, начиная с дворца и кончая охотой и посещением фабрик и заводов.

Глава IV

Среди самой царской фамилии замкнутость жизни их величеств производила отрицательное впечатление, так как они были обижены, что установившийся при прежних императорах сбор членов императорской фамилии по известным дням за семейными обедами у государя в начале царствования мало соблюдался, а потом и совсем прекратился. Свита, по крови и плоти принадлежавшая в своем большинстве к высшему русскому обществу, тоже была удручена такой семейной идиллией монархов, а общество прямо-таки негодовало на это, как мешавшее его общению с царской семьей, при котором оно могло рассчитывать на те или иные милости стола.

Виной этого был государь как глава семьи.

Он безумно любил императрицу, по натуре очень застенчивую и скромную женщину, любящую жену и мать, как сначала, так и в продолжение всего царствования беспредельно любившую своего мужа и свою семью. Она отдавала все свои силы воспитанию детей и была счастлива тихой жизнью в тесном семейном кругу, а государь не хотел нарушать ее счастье. В государе она встретила полную гармонию со своими мыслями, чувствами и желаниями. Но злые люди, гнусная людская молва, паутина сплетен избрали эту кристально чистую женщину предметом своих беспочвенных нападок.

Я не выражусь сильно и буду прав, если определю государыню Александру Федоровну как самую несчастную и самую непонятую не только у нас в России, но и за границей женщину. То, что ей пришлось перенести и перестрадать, является величайшей трагедией, которая когда-либо падала не только на женщину, но и вообще на человека за время его земного существования.

С чего началась жизнь государыни при приезде ее невестой будущего русского царя в Россию? Задавали ли многие себе этот вопрос? К сожалению, многие лица, я не говорю даже о нашей развинченной, морально испорченной и физически ослабленной интеллигенции, в своем облике потерявшей все русское и увлекающейся западными социалистическими бреднями, но даже наше общество, считавшее себя «солью земли», якобы обиженное государем, в ослеплении своем бросало грязнейшие обвинения по адресу государыни.

Двадцатидвухлетней очаровательной принцессе Алисе Гессенской по приезде своем в Россию пришлось пережить совместно со своим будущим царственным супругом его большое горе – незаменимую утрату любимого отца, одного из великих русских императоров. Потом последовала Ходынка с ее тысячей невинных жертв, и на крови их прошел величайший день в жизни каждого монарха, знаменующий начало царствования, день священного коронования и миропомазания… Затем последовало долгое десятилетнее ожидание рождения наследника, омраченное войнами, китайским восстанием и несчастной Русско-японской войной.

Будучи лютеранкой по рождению, государыня, несмотря на то что приняла православие уже в зрелые годы, впитала его заветы со всем пылом молодой религиозной души, без малейшего ханжества, нигде публично не подчеркивая своей искренней любви к обрядности и сущности нового для нее понимания учения Христа. Она вся отдалась ему, увлекшись скрытым духовным содержанием нашей религии. Она сделалась действительно православной и по духу, и по мысли, не в пример нам, многим, видящим истинное православие в часто механической установке свечей перед святыми угодниками и хождении в церковь в положенные дни. Государь, тоже глубоко религиозный человек, вполне разделял влечение своей молодой супруги. С годами, полными горя и неудач, мистицизм государыни развился еще сильнее. Мистицизм государыни был чисто религиозного характера, ничего общего не имевшего со спиритизмом, которым во всех видах увлекалось петербургское общество. К числу поклонников такого мистицизма принадлежали некоторые члены императорской фамилии, в среде которых появился некий доктор Филипп, бывший не то хорошим медиумом, не то обладателем дара гипноза, а по-моему, просто ловким шарлатаном. Скажу только, что, появившись в среде старших великих князей, в серьезности и в жизненной опытности которых молодым их величествам не приходилось сомневаться, Филипп проник и в императорский дворец, где как будто производил своими предсказаниями и оригинальностью толкования некоторых вопросов известное впечатление и на их величеств.

Увлекались одно время их величества и знаменитым отцом Иоанном Кронштадтским, что было совершенно неудивительным, так как отец Иоанн пользовался огромной известностью и популярностью не только в Петербурге, но и во всей России. Он был незаурядный человек, искренний молитвенник перед Господом, обладая исключительной силой воли, умением подчинить массы своему влиянию, и его молитвы действительно во многих случаях были целебны для больных, к нему обращавшихся. Это было установлено с совершенным беспристрастием официально.

Рождение наследника государыней не принесло желанного покоя и счастья. На пятом году жизни у него обнаружились признаки гемофилии5 (кровь не свертывается, и потому малейшее ранение грозит кровоизлиянием), или так называемой гессенской болезни, получившей такое наименование, потому что ею наследственно страдает мужское потомство великого герцогского Гессенского дома, причем болезнь эта передается от матери, независимо от отца и только мужскому потомству, никогда не распространяясь на женское, и таким образом, только мать является косвенно как бы виновницей болезни своего сына.

Этой же болезнью, например, болен старший сын сестры государыни, принцессы Ирэны Прусской, которая замужем за братом императора Вильгельма, принцем Генрихом Прусским, принц Вольдемар Прусский, у которого из-за этой болезни одна нога короче другой.

Я думаю, что не только всякая мать, но и вообще всякий здравомыслящий человек поймет, что пережила государыня, когда заболел этой болезнью ее единственный сын. Поймут ее муки и терзания. И неудивительно, что в этот период тоски и отчаяния государыни и всей царской семьи вблизи ее появился новый человек, за которого несчастная государыня ухватилась, как утопающий за соломинку.

Этот новый человек был Распутин. Мне придется остановиться на этой личности, по вине нас самих сделавшейся всемирно известной, и, как ни хотят нас уверить, что он был роковым для России, но, по моему глубокому убеждению, если бы не было Распутина, то «таковой» был бы все равно создан из другой личности, а того, что стряслось с нашей несчастной Родиной, все равно нельзя было бы предотвратить, как нельзя объять необъятного…

Я должен оговориться и подчеркнуть, что все, что я пишу о Распутине, мною не вычитано из газет и журналов, а является лишь частью того, что я лично видел и слышал от лиц, безусловно заслуживающих доверия, или близко знавших Распутина, или имевших к нему какое-либо касательство.

Будучи воспитан в семье, определенно враждебно настроенной к нему, я полагаю, что все, что я пишу о Распутине, настолько беспристрастно, насколько человеку вообще может быть доступно беспристрастие. Как раньше Филипп, Распутин появился в Петербурге в гостиных великих князей, увлекавшихся сперва французским «провидцем», а потом Распутиным, и сразу сделавших его чрезвычайно популярным. Первыми обратили внимание на простого, но незаурядного сибирского мужика, совершившего паломничество в Иерусалим, епископы Феофан и Гермоген, которые были поражены обширным кругозором и необыкновенной остротой ума этого типичного русского странника, которых так много ходит на Руси. Особенно их поразило паломничество Григория Распутина пешком в веригах из Сибири. Я не отрицаю, возможно, что Распутин благодаря своей проницательности, увидев, что им заинтересованы столь популярные личности и высокообразованные иерархи Русской церкви, совершил это подвижничество и самоистязание для поднятия еще большего интереса к своей личности, но все же этот странник выделялся из ряда других и славился на всю свою округу как врачеватель от болезней и ясновидящий.

Действительно, несмотря на совершенно неблагодарную внешность простого сибирского мужика, в выражении его глубоко сидящих синих глаз виднелось что-то необъяснимое, властное и одухотворенное. В этом я сам убедился лично, когда случайно и только на несколько коротких минут встретился с Распутиным на улице.

Я должен удостоверить, что общесложившееся убеждение, что фамилия Распутин является прозвищем его со стороны односельчан за его якобы распутную жизнь, не имеет под собою никакой почвы, так как я сам на его родине смог убедиться, что и предки Распутина, сибирские переселенцы, чуть не со времен Екатерины носили эту фамилию, так как обосновались на перекрестке, то есть на распутье двух больших трактов. В равной мере и приписываемое Распутину конокрадство является вымыслом. Семья Распутиных была всегда зажиточной.

С рекомендациями епископов Феофана и Гермогена Распутин появился на великокняжеском горизонте. Повторяю, что в России имелись лица, которые стремились оклеветать их величеств еще до появления Распутина, которым только воспользовались в своих целях, и давно распускали гнусные слухи о каких-то «особых» взаимоотношениях государыни то с генералом Орловым, умершим от чахотки в Каире, то с флигель-адъютантом Н.П. Саблиным или, наконец, о каких-то «таинственных влияниях» некоего психографолога Моргенштерна, о котором речь будет ниже.

С момента появления Распутина травля государыни и всей царской семьи была поднята, как никогда, сильно. Особенно было на руку клеветникам то, что посещения Распутиным дворца обставлялись таинственностью, и они ткали на этой канве чудовищные и нелепые слухи и сплетни. Мне первое время также было непонятно это обстоятельство, но впоследствии все стало ясным. Их величества, сознавая, что могут пойти те или другие слухи о Распутине, и не желая, чтобы кто-либо вмешивался в их личную жизнь, не хотели афишировать посещения Распутиным дворца, но это вызвало как раз обратное действие.

Вопреки установившемуся убеждению, что Распутин считал и выдавал себя в глазах царской семьи за святого, я должен засвидетельствовать, что Распутин всегда негодовал, когда кто-нибудь называл его святым, говоря, что такой человек, как он, святым быть не может и что государь даровал ему право лишь молить о прощении грехов и помощи таким же грешным людям, каким является и он сам.

От предложенного ему священнического сана он категорически отказался, заявив, что он священником быть не может и что он просто-напросто «божий человек», который призван для того, чтобы напомнить о присутствии Бога и необходимости молиться Ему. Прими Распутин священство и появляйся легально во дворце, мне кажется, большая половина сплетен о нем в связи с царской семьей отпала бы сама собой. Я не хочу настаивать на том, как помогали несчастному наследнику при его страданиях молитвы Распутина. Улучшения в его болезнях можно объяснить гипнотической помощью Распутина, или же, наконец, эти улучшения в его здоровье происходили нормальным путем, случайно совпадая с появлениями Распутина.

Как бы там ни было, но сами факты улучшения здоровья или выздоровления остаются несомненными. Не кто иной, как Распутин, за несколько лет до революции сказал, что с его, Распутина, смертью на Руси случатся великие волнения, все будет залито кровью и наследник заболеет. Кто же, как не он, в свое время предсказал неудачный исход войны, будучи против нее?

По поводу первых двух моих замечаний, помогали ли наследнику молитвы или гипноз Распутина, скажу следующее: совершенно несомненно, что Распутин обладал громадной гипнотической силой, и, когда мне приходилось спорить об этом с известными мне поклонниками и поклонницами Распутина, чего я из чувства корректности старался избегать, мне неизменно отвечали:

– То, что вы называете гипнозом, это не гипноз, это особенная, Богом данная сила, могущая быть только у искреннего молитвенника и поборника православия… Григорий Ефимович врачует глубиной и проникновенностью своей молитвы!

На этом мой спор, естественно, прерывался. Одно было только для меня ясно, что будь Распутин не тем, чем он был, а, предположим, профессором медицины какого-либо университета, то он так легко к царской семье не попал бы и такого впечатления не произвел бы. Это может показаться странным, но это так, и вот почему: сколько настоящих русских семейств верило и верует в силу молитвы различных юродивых и по миру ходящих странников, относясь критически к врачебным способностям известных врачей, лечивших силой внушения и зачастую очень успешно. Чем же семья русского царя не была русской семьей? Или ей не дано право быть таковой?

Совершенно естественно, что, если бы подобное встречалось в семье какого-либо даже очень высокопоставленного лица, принимавшего у себя странников, оно было бы не на виду, и этим никто бы не интересовался. Положение царской семьи было совершенно иное, жизнь ее протекала у всех на глазах, и ее хотели опорочить и опорочили.

Распутину также приписывали участие в делах управления Россией, влияние его в этом направлении на государя. Словом, силились изобразить его человеком государственного ума, которого у него на самом деле никогда не было. Распутин был лишь бессознательной пешкой в руках тех, кто сразу учел всю выгоду использования для себя положения Распутина. Из Распутина сделали ходатая по делам у их величеств, и более умные и пронырливые царедворцы и сильные мира сего умело играли его же именем «на понижение» тех, перед которыми они раболепствовали. Результаты этой двойной игры скоро сказались, и несчастная Россия дождалась «великой бескровной»6.

Можно с положительностью установить, что не министры были марионетками Распутина, а, напротив, он сам был таковой в их руках. Безграмотные записки Распутина: «милой, дорогой, сделай» или «дорогой, устрой» – стали общеизвестными; ими возмущались, но ими пользовались… Напрасно думают, что виною гибели России было моральное разложение святой и чистой царской семьи, принимавшей у себя простого мужика Распутина и видевшей в нем спасение и избавление от мучений их горячо любимого маленького страдальца. Нет! Тысячу раз нет… Государь или его семья в гибели нашей несчастной Родины не повинны! Виноваты в этом мы все, принадлежавшие к русскому обществу и воображавшие, что мы «соль земли русской», и ничего для русского народа не сделавшие. Виновата наша интеллигенция, оторванная от народа и растлившая его, а больше всего виноваты опять-таки мы, так как мы в нашу среду принимали этого сибирского мужика, не веря в его святость, не ища в нем спасения от болезней, а пользуясь им лишь в корыстных целях, выклянчивая у него его безграмотные записки…

Поздно опомнился князь Юсупов, в свое время дневавший и ночевавший у Распутина! Ни к чему было играть на трескучем патриотизме монархисту Пуришкевичу и пачкать свои руки в гнусном деле предательского убийства. Выстрелом князя Юсупова Россия была ввергнута в пропасть, и лужа крови в особняке на Мойке обратилась в океан, затопивший нашу Родину. Мне не хочется марать страниц своих воспоминаний подробностями этого убийства. Желающие могут ознакомиться с ними из первоисточников, прочтя возмутительные, циничные излияния Пуришкевича и воспоминания князя Юсупова.

Если же и оправдывать такой способ удаления Распутина, то разве можно было его убивать в момент войны, в момент величайшего напряжения народных сил? А если решиться его убить, то разве таким низким способом, каким убили его эти господа, предательски, в спину? Такими методами пользуются лишь уголовные, профессиональные убийцы. Шарлотта Корде7 так не убивала. Об этом следовало бы подумать сиятельным убийцам, так как даже убийство подчас может быть красивым!

Еще менее достоин поступок князя Юсупова, письменно клявшегося в письме к государыне «именем князей Юсуповых», что не только он не убивал, но что и вообще у него в доме в памятную ночь на 17 декабря 1916 года никакого убийства не было…

Нет ничего удивительного, что Россия, дожившая до таких князей и до таких понятий о княжеском слове, дожила и до Троцкого с Лениным с циничным отрицанием старых договоров и обязательств. Бедный государь! Несчастная Россия!

Мы не были достойны такого благородного, мягкого и доброго монарха. Не надо забывать, что если Россия когда-то и была велика и могуча, то это в царствование императора Александра III, мощной рукой державшего всю страну в трепете и повиновении, и во время Петра Великого, расправлявшегося своей дубинкой со своими придворными и сотрудниками.

К сожалению, у государя не было мощной руки своего родителя, и он не унаследовал дубинки своего великого предка, и, будучи бесконечно добрым человеком, еще по наблюдению моего деда, говорившего об этом отцу, государь зачастую принимал разнородные решения, не желая огорчать докладчиков своим отказом по поводу тех или других их соображений.

Волею судеб этому искреннему стороннику мира пришлось пережить три войны. И если можно в чем-либо винить государя, и если вообще возможно такое обвинение, то только в твердом соблюдении раз данного слова даже в такой момент, когда это соблюдение было, быть может, не к выгоде управляемой им страны.

Кроме этого, государь был слишком большим семьянином, бережно охранявшим свой семейный покой, совершенно забывая, что бремя монарха зачастую не вяжется с семейным счастьем и даже подчас идет против него, что у монарха не может быть той семейной жизни, о которой привык мечтать государь. Но разве за это имеет кто-либо право винить его?

Глава V

В 1909 году моя мама впервые удостоилась быть представленной государыне… и первое впечатление о ней у мамы сложилось отрицательное. Я прекрасно помню, как мать, расстроенная, вернулась из дворца, рассказывая, что императрица приняла ее очень холодно, сказав ей всего лишь несколько слов. По первому впечатлению моей матери, государыня была горда и неприступна.

Но вскоре это первое впечатление рассеялось. После следующих приемов во дворце мать моя совершенно, раз и навсегда изменила свое мнение о государыне, которую она стала прямо-таки боготворить. Оказалось, что государыня очень застенчива по натуре, в особенности с неизвестными ей лицами, чему способствовала ее боязнь за свое неполное знание русского языка. Государыне всегда казалось, что она недостаточно хорошо говорит по-русски, что ее страшно нервировало и смущало. Это была с ее стороны ошибка.

Я должен засвидетельствовать, как человек, много раз говоривший с государыней, и даже подолгу, что государыня для иностранки прекрасно говорила по-русски, очень бегло, не задумываясь над словами, только иногда неправильно составляла фразы, и с небольшим акцентом, и не немецким, а английским. При втором или третьем приеме моя мать поняла причину казавшейся холодности государыни, взяла инициативу разговора на себя, к большому облегчению государыни, которая беседовала впоследствии с моей матерью вполне непринужденно.

В своем обращении с окружающими государыня, так же как и государь, была необычайно проста. Эта чарующая простота и чисто русское радушие на приемах располагали к ним всех, кто удостаивался приглашений. Государыня бесконечно ценила всех лиц, которые шли к ней с открытой душой, понимали ее переживания и сочувствовали ее горестям.

Но таких людей было мало. В припадке какого-то умственного маразма большинство считало своим долгом клеветать на эту святую женщину, не давая себе труда понять ее и обвиняя ее в ледяной холодности и заносчивой гордыне. Ошибочно думать, что их величества относились враждебно или отрицательно ко всем тем, кто позволял себе неодобрительно отзываться о Распутине.

Примером такого непримиримого противника Распутина являлся мой отчим, генерал Думбадзе, приказавший в 24 часа выслать из Ялты приехавшего туда Распутина. Несмотря на вмешательство дворцового коменданта, Распутин был посажен в автомобиль и ровно через 24 часа покинул пределы не только Ялты, но и ее уезда. Если Распутин и бывал впоследствии изредка в Ялте по несколько дней, то только благодаря своему поклоннику, исправнику Гвоздевичу, обставлявшему его приезд строжайшей тайной от моего отчима. Их величества об этом знали, и государь даже осведомился об этом у него самого и получил ответ, что Думбадзе не считает возможным допустить Распутина в Ялту по своим личным соображениям охраны, а также и просто потому, что он его не любит. Несмотря на это, их величества продолжали любить моего отчима, и он с их стороны, к зависти свиты и негодованию некоторых придворных поклонников Распутина, пользовался всегда их неизменным расположением. Не терпели только их величества тех людей, которые занимались грязными доносами на Распутина, зачастую весьма слабо мотивированными. Они чувствовали, что травля Распутина касается их самих, и верили, что чистый человек грязью запачкан быть не может.

Вначале мой отчим не допускал в Ялту и Моргенштерна, петербургского графолога, имевшего доступ во дворец, из-за его еврейского происхождения. Но за него по телефону энергично вступился министр двора, и мой отчим должен был сменить гнев на милость и разрешить ему месячное пребывание в Ялте и даже принял его у себя.

Моргенштерн оказался очень интересным человеком, великолепно определявшим характер по почеркам. Я был лично знаком с ним и помню следующий случай. Как-то приехал он к нам во время пятичасового чая, застав у нас гостившего брата И.А., Николая Антоновича Думбадзе. Он собирался куда-то ехать, но с приходом Моргенштерна задержался еще на балконе, где мы все сидели. Завязался оживленный разговор на тему о графологии, гипнозе и отгадывании чужих мыслей. Моргенштерн предложил собравшимся сделать опыт, а именно в его отсутствие что-нибудь сделать. Я помню, что вышел с ним из дома на плац, и когда нас позвали и мы вернулись, не успел он войти на балкон, как сказал:

– Дорогие братья поменялись фуражками.

Все ахнули. Как мог Моргенштерн угадать, мне это и по сей день непонятно, так как фуражки были у братьев совершенно одинаковыми и размер головы один и тот же.

Никакой роли при дворе Моргенштерн не играл. Их величества интересовались им только потому, что им были собраны тысячи автографов всех известных коронованных и некоронованных лиц того времени, причем он о своих исследованиях издал прекрасную книгу, научно обоснованную и снабженную факсимиле, которую и подарил на память моему отчиму.

Одной из драм в жизни государя было навязанное ему традицией, освященное веками, унаследованное им самодержавие, охранять основы которого он клятвенно обещал в день священного коронования. Совершенно не будучи по натуре самодержавным монархом, в силу данной клятвы государь всю свою жизнь пытался охранять врученные ему Господом права, не считал возможным дать России полную конституцию, видя в этом акте нарушение торжественно данного на кресте и Евангелии слова.

17 января 1895 года, то есть через несколько месяцев после вступления на престол, государь в краткой речи к собравшимся в Зимнем дворце представителям дворянства, земств и городов изложил основы своего будущего правления. Он сказал:

– Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств, искони присущих каждому русскому. Но мне известно, что в последнее время раздавались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии земства в делах внутреннего управления государством. Пусть все знают, что я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель!

Не думал тогда молодой государь, искренно делясь своими мыслями с, казалось бы, верными и лучшими своими подданными, что те с пеной у рта разнесут по всей России молву, что государь обещал в корне задушить всякое проявление прогрессивного характера, вступив на путь черной реакции…

Либеральное общество заволновалось, интеллигенция, мнившая себя почему-то государственно-образованной, вознегодовала, и травля против молодого царя как поборника «лютого самодержавия» началась и уже больше никогда не прекращалась.

Бессмысленные мечтатели не простили государю его слов и через двадцать два года воплотили свои мечтания в жизнь. Теперь же результаты этих осуществившихся мечтаний ясно показывают, чья политика была лучше: осмысленного ли «лютого» самодержца или «бессмысленных» псевдопатриотов в лице представителей земства, городов и части дворянства.

Прав был французский социалист Альберт Тома, приехавший в Россию после революции 1917 года, чтобы воочию убедиться «в красоте и величии», а главное, «в пользе для русского народа случившегося переворота», когда, осмотревшись и уезжая, сказал:

– Великим человеком был ваш бывший царь!

И когда его спросили: «Почему?» – он ответил:

– Удивительно, как он такой сволочью (канальями) мог управлять двадцать два года!

Намекал на ту безмозглую массу, которая в лице Совета солдатских и рабочих депутатов пыталась, вопреки здравому смыслу, забрать управление величайшим государством в мире в свои руки…

Удивительно лестная для нас рекомендация! Наши «товарищи» могут торжествовать.

Кем по отношению к России считал себя государь, ярко показывает следующий факт. Во время всеобщей переписи в январе 1897 года государь потребовал опросный лист и лично заполнил его.

На вопрос: «Чем занимаетесь?» – государь ответил: «Хозяин земли Русской», а на вопрос: «Какого сословия?» – «Первый дворянин».

Из-за того, что государь пытался охранять основы самодержавия, совершенно не следует, что он не считался с необходимостью для России конституционных реформ.

Государь не считал для себя возможным дать России конституцию, как я уже писал, в силу присяги на верность самодержавию и под влиянием революционного насилия и подчинился таковому требованию в памятные дни марта 1917 года лишь потому, что Россия изнемогала в борьбе с внешним врагом. Он всеми силами старался предотвратить междоусобную борьбу, в которой справедливо видел крушение не только империи, но и всей России. Ю.А. Ден, жена офицера Гвардейского экипажа, командира крейсера «Варяг», капитана 1-го ранга К.Е. Дена, одна из наиболее близких друзей государыни, передавала мне, что лично слышала из уст государя еще до революции, как он в кругу своей семьи развивал свои предположения на будущее время. Он говорил, что двадцатилетнее царствование и глубокие переживания за время войны настолько утомили его, что единственным его желанием является довести Россию до победоносного окончания войны и почетного славного мира, после чего он предполагал удовлетворить насущные народные нужды путем земельного вознаграждения всех участников войны, начиная с инвалидов и георгиевских кавалеров, провести в жизнь земельную реформу Столыпина (переход от общинного землевладения на отрубные хозяйства), создать особую комиссию по разработке широкой конституции, принимая во внимание все особенности русского уклада и быта, и в день совершеннолетия наследника отречься от престола в его пользу с тем, чтобы начало его царствования ознаменовалось дарованием этой реформы, дабы он в день своего коронования был бы первым русским царем, присягнувшим на верность конституции.

Государь считал, что народные массы, оздоровленные победоносной войной, проникнутые упоением победы и искренним патриотизмом, лучше, чем когда-либо, воспримут дарованные им права, и конституционная Россия сделается еще более могучей, чем под скипетром самодержавных монархов.

Государь был уверен, что война окончится в 1917 году полной победой России и союзников, в год, когда наследнику исполнится 12 лет, а к его 18 годам, то есть к 1922 году, предполагал, что все подготовительные работы по реформам будут закончены, и он сможет передать бремя власти своему сыну.

Иногда государь высказывал желание отречься от престола сразу же после войны, передав власть наследнику при регентстве своего брата.

Несомненно, что государь в своей безграничной любви к России готов был для ее счастья, пользы и величия принести любые жертвы и во всех своих мыслях и действиях руководствовался исключительно желанием помочь и быть полезным своей стране и управляемому им народу.

Само собой, что государь, как и всякий здравомыслящий человек, считал невозможным проводить во время войны какие-либо реформы, считая это гибельным для России.

Когда же грянула революция, государь доказал, что он, в сущности, самодержцем не был, поддался оказанному на него давлению и отрекся от престола, вместо того чтобы приказать повесить на первой перекладине всех этих Гучковых, Шульгиных, Рузских и направиться во главе верных войск в Петербург, где действительно железной, самодержавной рукой восстановить порядок и на деле доказать, что он действительно самодержавный монарх, что трон его непоколебим и что наиболее высокое место, на которое могут претендовать все эти Родзянки, Милюковы, Керенские и компания, находится на другой, не очень высокой перекладине.

Для меня ясно, что, будь государь в Царском Селе в эти дни вблизи семьи и государыни, он, вероятно, поступил бы иначе, так как одним из главных мотивов, вынудивших его на отречение, была, безусловно, боязнь за безопасность семьи, находившейся в Царском, и которая, несомненно, подверглась бы опасности в случае агрессивных действий с его стороны.

И государь был прав в своих опасениях. Никто из офицеров, находившихся в большом количестве на излечении в царскосельских лазаретах, и пальцем не пошевелил для защиты семьи своего императора в трагические дни конца февраля и начала марта 1917 года, и, казалось, вернейшие части войск первыми изменили ей.

В августе 1917 года во французской газете «Антант», издававшейся в Петербурге, был помещен фельетон, в котором автор поражался возмутительному равнодушию к судьбе своего монарха и его семьи, находившейся в заточении, со стороны русского офицерства, придворных кругов и дворянства, без обиняков называя их, то есть нас всех, изменниками, приводя весьма поучительный пример из Французской революции, когда за королем Франции и его женой шли на эшафот с последним предсмертным возгласом: «Да здравствует король!» его министры, свита и даже прислуга.

А во время переворота в 1792 году, при защите Тюильрийского дворца от мятежников до последнего, наемная швейцарская гвардия во славу короля Франции и его семьи сложила свои головы…

Глава VI

Во время приезда царской семьи в 1909 году я впервые увидел в гостиной своей матери А.А. Вырубову, личного друга государыни. Насколько я помню, она по первому же взгляду произвела на меня очень хорошее впечатление своей подкупающей ласковостью и добротой. Она очень мило отнеслась к нам, детям, и мы всегда были рады ее приезду.

Внешне она была очень красивой женщиной, невысокого роста золотистой блондинкой с великолепным цветом лица и поразительно красивыми васильковыми синими глазами, сразу располагавшими к себе. Кроме того, я познакомился тогда же с покойным Столыпиным и его семьей, министром юстиции Щегловитовым, министром народного просвещения Шварцем, со всеми членами свиты и двора и другими лицами, бывавшими по воскресеньям на приемных днях у моей матери у нас в доме.

Само собой, я не мог сохранить об этих людях, по тогдашней моей молодости, каких-либо воспоминаний политического характера. Но знакомство с ними и невольное прислушивание к их разговорам дали сильный толчок развитию моего мировоззрения, и к 12–13 годам во время последующих приездов государя в Ливадию я уже почти ясно учитывал те или иные политические события, положения и комбинации.

Во время первого приезда в Ливадию государь, желая лично на себе попробовать тяжесть солдатского снаряжения, два раза по несколько часов ходил в солдатской форме при полном ранце и винтовке как по Ливадии, так и вне ее, по окрестным горам. Один раз в форме стрелка 16-го стрелкового Императора Александра III полка, а другой – в форме солдата 52-го Виленского Его Императорского Высочества Великого Князя Кирилла Владимировича полка.

Оба раза он никем узнан не был, а встретивший его по дороге офицер небрежно отдал честь солдату, отбивавшему шаг с поворотом головы при встрече с ним, о чем государь, смеясь, рассказывал моему отчиму.

Результатом пробы государем снаряжения было его видоизменение. Лопатка, висевшая на левом боку и мешавшая при перебежке (в чем государь сам убедился), была пригнана иначе, и неудобный вещевой мешок был, начиная с гвардии, заменен более практичным ранцем.

В связи с этими прогулками государя в Ялте, а потом и по всей России получил распространение следующий анекдот. Встречаются два еврея, и один говорит другому:

– Абрамович, вы слышали, какой у нас государь храбрый?

– А что? Нет, не слышал.

– Государь два часа один, совсем один, понимаете, в солдатской форме ходил!

– Ну!.. Это и все? Какая же тут храбрость? Попробовал бы он надеть наш еврейский лапсердак и пройти мимо дома генерала Думбадзе! Вот тогда я сказал бы, что он-таки да, храбрый!

Когда генерал Дедюлин рассказал государю этот анекдот, его величество, расхохотавшись до слез, ответил:

– Ну, на это я, пожалуй, не решился бы! Передайте об этом Ивану Антоновичу…

О моем отчиме существует и другой анекдот.

В Ялте протекает небольшая горная речонка Учан-Су8, во время жары совершенно высыхающая, но очень полноводная и бурная во время весеннего таяния снегов в горах.

Вот в эту речку попал случайно еврей и стал тонуть. Течением его несло к морю. Через Учан-Су в город перекинуто три моста. На одном из них стоял городовой, на другом – исправник Гвоздевич и, наконец, на третьем, у самого моря, сам Думбадзе. Городовой не обратил никакого внимания на крики о помощи несчастного еврея. Гвоздевич, увидев его, буркнул:

– Туда тебе и дорога!

Наконец утопавшего еврея стало подносить к месту, где стоял Думбадзе.

– Ваше превосходительство, спасите! Ваше превосходительство, помогите! – кричал еврей.

Но Думбадзе оставался глухим. Вдруг послышался из воды дикий вопль:

– Долой самодержавие! – вопил терявший силы еврей.

– Что? Да как ты смеешь, негодяй! – крикнул Думбадзе и приказал городовому вытащить еврея из воды. Уловка последнего удалась, и он был спасен.

Этот анекдот одно время был в большом ходу в Ялте и имел успех.

Безмятежное, тихое пребывание их величеств в Ялте омрачилось осложнениями в болезни наследника, так как он осенью сильно занемог и потом очень медленно стал поправляться.

Глава VII

Вторично их величества приехали в Ливадию в 1911 году и поселились уже с полными удобствами в только что отстроенном новом дворце.

Архитектор Краснов, известный строитель принадлежащего великому князю Петру Николаевичу дворца в имении Дюльбер около Алупки, считавшегося образцом изящества линий и форм, а также поразительно точной передачей мавританского стиля, побил, кажется, все русские рекорды в области строительства, построив новый дворец в Ливадии, гофмаршальский дом и огромное свитское здание с целым городком служб и электрической станцией, оборудованной по последнему слову техники, в короткий срок полутора лет!

Дворец был построен из крымского белого камня известняка, добываемого где-то около Судака, в идеально выдержанном стиле позднего итальянского ренессанса, на месте старого дворца, и своим коротким фасадом с двумя башнями выходил к морю, а уличным с прелестными галереями нижнего этажа выходил на площадку с цветочными клумбами. Дворец был расположен на обрыве, и под ним расстилалась плантация из 2000 кустов роз. Старую глицинию местами пощадили, и очень скоро она стала покрывать стены нового дворца вместе с ползучими розами. В период цветения роз дворец был красив до волшебства. Внутреннее расположение комнат было строго выдержано по плану, лично составленному их величествами. Дворец, как и вся Ливадия, был залит морем электрического света.

Их величества на этот раз приехали с большим штатом как свиты, так и прислуги и с большим количеством автомобилей, для которых был построен особый гараж.

Государь, как и вся царская семья, очень любил прогулки на автомобиле, и часто они разъезжали по окрестностям Ялты, причем государь, в особенности когда бывал один, несмотря на горные дороги, требовал от своего шофера, француза Кегресса, действительно идеально правившего машиной, самой быстрой езды, которую он обожал. Эта быстрая езда очень волновала моего отчима, и он отдал в газете строгий приказ, карающий суровыми наказаниями и штрафами лиц и шоферов, ездивших с непозволительной быстротой. При докладе у государя он напомнил его величеству об этом приказе и полушутя-полусерьезно сказал, что он будет вынужден оштрафовать как шофера Кегресса, так и владельца машины, ездившего вдобавок без номера, за нарушение обязательного постановления.

Государь рассмеялся и просил отчима не беспокоиться за него, сказав, что постарается исполнить приказание строгого главноначальствующего. Но страсть к быстрой езде взяла верх, и государь продолжал бешеным ходом ездить на своем любимом открытом «делоне-бельвиль»9.

Одновременно с постройкой дворца был перестроен и дом, в котором жила моя мать. Он находился при въезде в Ливадию в расположении казармы 1-й роты 52-го Виленского полка, постоянно квартировавшей в Ялте, и выходил на ротный плац. Дом был полутораэтажный, построенный у обрыва, лицом к морю. Дом предназначался для ротного командира и был очень тесен для такой большой семьи, как у моего отчима, но последний не терпел никакой пышности, не требовал красоты обстановки, довольствовался спартанской простотой одной комнаты в казарме, где и жил до свадьбы с моей матерью, и только ради нее согласился переехать в новое помещение. Под ее же влиянием он согласился и на надстройку одного этажа. В обоих этажах были огромные открытые террасы, обвитые глициниями. Вид с них открывался на всю Ялту и был поразительно красив, в особенности вечером, когда Ялта блистала тысячами мерцавших огоньков, отражая их в глубине зеркально тихого залива, по которому ярко скользил красной полоской то тухнувший, то снова загоравшийся свет маяка. Но все же от перестройки дом моей матери не сделался ни дворцом, ни даже хорошей виллой, а был, как снаружи, так и внутри, более чем скромным и вполне гармонировал с укладом жизни семьи моего отчима.

Глава VIII

Во время пребывания моего у матери и приездов царской семьи я впервые близко столкнулся с Крымским Ее Величества полком, как с офицерами, приходившими с эскадронами на охрану Ливадии, так и с солдатами, так как после ухода батальона 16-го стрелкового полка в Одессу на место постоянной стоянки конный конвой моего отчима был заменен всадниками Крымского полка.

Я почти все время ездил верхом в сопровождении одного из ординарцев, татар и вообще к гневу матери, что называется, пропадал в расположении ординарческих казарм, а главным образом конюшен. Благодаря близости нашего дома к казармам я невольно ознакомился во всех мелочах как с бытом, так и с жизнью русского солдата, с ним самим, с его мыслями, стремлениями и желаниями. Эти знания очень пригодились мне впоследствии, во время моей последующей службы в этом полку.

В 1912 году в моей жизни произошло большое событие. Я поступил в 4-й класс Одесского кадетского корпуса, а до того держал ежегодно экстерном экзамены сначала при Митавской, а потом Ялтинской гимназиях. Поступая в корпус, я не имел намерения в будущем служить в кавалерии, несмотря на то что хорошо ездил верхом и любил лошадей. Моим страстным, но не сбывшимся желанием была служба во флоте. Я намеревался при переходе в 5-й класс перевестись в морской корпус. Но моя мать категорически воспротивилась этому, и я, перейдя в следующий класс, перевелся в Николаевский кадетский корпус в Петербурге, куда должен был быть переведен мой отчим. Теперь я с удовольствием вспоминаю об этих двух годах корпусной жизни, но тогда, несмотря на всю привлекательность для меня ношения военной формы, чувствовал, благодаря своему свободному домашнему воспитанию, гнет корпусного режима, и первые дни моего пребывания в нем были для меня очень тяжелыми.

Проводя летние каникулы у матери, я видел наследника, резвящегося в Ливадии со своими сестрами в парке и во время прогулок со своим гувернером Жильяром. Наследник был не по годам развитым мальчиком, очень серьезным и вдумчивым, и болезнь с ее неимоверными страданиями наложила на него свой отпечаток. Будучи очень живым и экспансивным по натуре, он никак не мог примириться с необходимостью беречь себя и во время игр часто падал и ушибался, и каждый раз эти ничтожные для других детей удары и синяки вызывали у него сильнейшие приступы болезни.

Занимался он охотно, и науки давались ему легко, но языков он не любил, хотя и учил, и знал французский, а потом и английский языки. Немецкий ему не преподавали. Заметив манеру свиты и вообще двора говорить между собою по-французски, а в последнее время на английском, ставшим модным языком, наследник как-то сказал:

– Когда я буду царем, то при моем дворе будут говорить только по-русски.

Вообще наследник еще в отроческие годы уже сознавал свое положение, и я помню, как мой отчим, вернувшись после завтрака во дворце, рассказывал, что, когда все вышли из-за стола на внутренний министерский дворик дворца, где государь обыкновенно курил и разговаривал с приглашенными, наследник задержался в столовой и, сидя за столом, что-то усиленно измерял на нем спичкой. В этот момент к нему подошел генерал Сухомлинов и поздоровался с ним. В ответ на его: «Здравия желаю, ваше императорское высочество» – он услышал озабоченное: «Здравствуйте», и наследник, не обращая на него внимания, продолжал заниматься своим делом. Тогда генерал полушутя-полуобиженно заметил:

– Нехорошо, ваше императорское высочество, меня, старика, так обижать!

Тогда наследник встал, протянул руку генералу и после вторичного: «Здравствуйте, – нахмуренно прибавил: – Но в следующий раз, когда я занят, прошу мне не мешать!»

Обладая отзывчивой душой и поразительно добрым сердцем, наследник был чрезвычайно чуток к чужому горю. Как-то, бегая около дворца, он заметил дневального, который украдкой плакал на посту и не заметил, как к нему подошел наследник. Вытянувшись, как каменное изваяние, бедняга совершенно растерялся, когда наследник стал расспрашивать его о причинах его горя. Солдат сначала мялся, но потом услышал:

– Я тебе приказываю сказать, почему ты плакал!

Он объяснил наследнику, что получил из дому письмо, в котором сообщалось, что у его родителей пала последняя корова. Тогда наследник приказал ему вызвать дежурного.

На свист дневального последний прибежал как одурелый, думая, что случилось несчастье, и окончательно растерялся, когда увидел наследника.

По приказанию последнего он заменил пост, и наследник буквально за рукав привел ошалевшего от неожиданности солдата во дворец, прямо к государыне, тоже в первый момент не понявшей, в чем дело.

Наследник еще издалека, увидев государыню, закричал ей:

– Мама, мама, я привел тебе бедного солдатика! У него дома последняя коровка умерла, и ему надо помочь!

Когда все выяснилось, солдату, не помнившему себя от счастья, было выдано по приказанию государя, насколько мне помнится, 300 рублей для пересылки родителям.

На новый 1913 год мой отчим был осчастливлен государем зачислением в его свиту, и в качестве дежурного генерал-майора он принимал участие в юбилейных торжествах в память 300-летия царствования Дома Романовых. Моя мама сопровождала его в поездке в Петербург и Москву, где он дежурил при государе.

Глава IX

Весною 1914 года их величества в последний раз на короткое время приезжали в Ливадию, где пробыли пасхальные праздники и снова уехали в Царское Село. Отчетливо помню тот дивный тихий июньский вечер, когда, сидя на балконе дома моей матери со своим сводным братом Гришей в ожидании к ужину моего отчима и матери, бывших в городе, я обсуждал с ним проект верховой поездки на следующий день. Я, как всегда, вскрывал только что принесенный вестовым пакет со свежими агентскими телеграммами, получаемыми прямо с телеграфа в подлинных лентах, наклеенных на бланки. Одна из телеграмм гласила:

«Сараево 28.6.14.

Сегодня около полудня тремя выстрелами из револьвера убиты наследник эрцгерцог Франц Фердинанд и его супруга герцогиня Гогенберг, проезжавшие по улице в экипаже. Убийца, серб, арестован на месте преступления…»

Приехавший домой Иван Антонович был очень взволнован этой телеграммой. Он возмущался этим преступлением и, как сейчас помню, прибавил:

– Это убийство повлечет за собой большие политические осложнения для России.

Приблизительно в то же время в Тюмени было произведено покушение на Распутина на местном вокзале, где он собирался сесть в вагон, поклонницей Илиодора10, некоей Гусевой, подосланной последним из-за личных счетов, бывших между ними. Гусева нанесла Распутину тяжелое ранение, распоров ему ножом живот, что, как мне впоследствии передавали, было, безусловно, смертельным, но он каким-то чудом пережил ранение и совершенно поправился.

Таким образом, Распутин в дни объявления войны был вдали от царской семьи, но, предчувствуя возможность таковой, был противником ее, предсказывая окружающим, что, в случае если война произойдет, это будет величайшим несчастьем для России. Россия будет залита морем крови, и вообще война грозит очень печальными последствиями не только России, но и династии.

Тремя телеграммами и письмами он пытался воздействовать на государя в сторону недопущения последним войны. В бытность мою в Тюмени в 1918 году зять Распутина, Б.Н. Соловьев, показывал мне это письмо к государю в подлиннике, так как государыня передала до этого Соловьеву на хранение ряд писем Распутина и другие документы.

Вот текст этого, безусловно, исторического письма. Привожу его с соблюдением орфографии:

«Милой друг есче раз скажу грозна туча нат Рассеей беда горя много темно и просвету нету. Слес то море и меры нет а крови? Что скажу Слов нету неописуемый ужас. Знаю все от Тебя войны хотят и верныя не зная что ради гибели. Тяжко Божье наказание когда ум отымет тут начало конца. Ты Царь отец народа не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ вот германию победят а Рассея? Подумать так воистину не было горше страдалицы вся тонет в крови велика погибель бес конца печаль.

Григорий».

Еще за неделю до объявления войны я видел по настроению отчима, получившего какие-то важные известия, что война неизбежна, и, в случае объявления таковой, твердо решил идти добровольцем.

Чем я руководствовался, решаясь на этот шаг, какие были у меня мысли, какие желания? Отвечу коротко. В апреле 1914 года мне исполнилось 16 лет и, несмотря на такой юный возраст, я чувствовал себя достаточно крепким физически, чтобы вынести все тяготы походной солдатской жизни, а поэтому считал своим долгом принять активное участие в борьбе с врагом, полагая, что если Господу Богу будет угодно сохранить мою жизнь, то для окончания наук времени еще хватит. Сколько же сможет продлиться война? По тогдашнему общему мнению, военные действия продолжатся не дольше полугода, и жизнь снова потечет нормальным порядком.

Война! Какое жуткое, страшное, а для нас, военных, красивое слово! С ним мы вступали в новую жизнь, имея неограниченные возможности не на словах, а на деле доказать свою преданность любимому государю и родной земле, пожертвовать ради них тем, что является самым дорогим для каждого человека – своей жизнью!

В июле пришла телеграмма о досрочном производстве в офицеры государем в Царском Селе выпуска юнкеров петербургских военных училищ. Политический горизонт был окутан тучами, в воздухе пахло грозой и, наконец, грянул гром! 19 июля вечером было получено известие о том, что Германия объявила нам войну. Величайшая мировая трагедия началась. За день до объявления всеобщей мобилизации я выехал на пароходе из Ялты в Одессу и в день ее объявления был уже у отца.

Одесса волновалась, шумела, как встревоженный муравейник. Улицы были полны народа, оживленно комментировавшего на все лады официальное сообщение. Многотысячная людская масса сплошной стеной запрудила Дерибасовскую и прилегающие к ней улицы.

Могучие раскаты «ура!» и громовое пение гимна сплошным стоном стояли над взбаламученным городом.

– Германия объявила нам войну! – слышались возгласы отовсюду.

– Долой немцев! Все на фронт! За царя-батюшку, за Русь православную!

Вот на углу Дерибасовской и Екатерининской публика подхватила молодого, только что произведенного офицера и стала его качать.

– У-р-р-а-а-а! Не выдадим вас! Все пойдем, как один, на войну за вами! – хрипло кричит возле меня какой-то штатский, рабочий по виду.

– Кадет, а кадет, вы читали? – обращается ко мне неизвестная дама и сует в руки лист экстренной телеграммы, и я читаю:

«Со спокойствием и достоинством встретила наша Великая Матушка Русь известие об объявлении войны. Убежден, что с таким же чувством спокойствия мы доведем войну, какова она бы ни была, до конца. Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли нашей».

С этими словами государь обратился к народу, собравшемуся на площади против Зимнего дворца.

Толпа расступается, все обнажают головы. Могучие звуки гимна полились из тысяч уст…

По Дерибасовской улице идет огромная манифестация и несет впереди портрет государя, государыни и наследника.

Над толпой реют национальные флаги.

– Все на фронт! Умрем за Россию! – несется отовсюду.

Так Одесса встретила объявление войны.

Глава X

Взрыв небывалого национального подъема, искреннее желание всех без различия кругов общества принять посильное участие в войне широкой волной прокатились по всей необъятной стране, от края до края, от моря до моря… Мобилизация шла в необычайном порядке, призывники являлись массами, зачастую до срока, случаев уклонения почти не было.

Высочайшим указом продажа казенного вина, водочных изделий и пива была запрещена на все время войны. Одним росчерком пера государь «отрезвил» Россию, так же как 18 лет перед этим самодержавной волей и властью государь ввел в России казенную продажу питья, разработанную и проведенную в жизнь графом Витте в тесном сотрудничестве с моим дедом.

По определению одного француза-экономиста, посланного президентом Феликсом Фором к графу Витте для ознакомления с проведенной реформой, последняя с государственной точки зрения превосходна и должна дать самые благие результаты. Но для того, чтобы ввести такую реформу во Франции, необходимо предварительно одно важное условие, а именно чтобы та страна, в которой она вводится, имела неограниченного монарха, а во Франции, увы, играют громадную роль при выборах кабатчики, борьба с которыми была непосильна.

К сожалению, запрещение продажи питья имело и серьезные отрицательные последствия. Не говоря уже о том, что запрещение продажи водки нанесло почти непоправимую брешь в государственном бюджете, оно повлекло за собой развитие тайной торговли вином, которая приняла огромные размеры и при которой всякая шушера набивала себе карманы, обирая обывателя. Крестьянство же решило пополнить пробел водки гонкой спирта из пшеницы, ржи, кукурузы и прочих предметов насущной необходимости и, благодаря примитивности курения спирта, уничтожало громадные запасы нужного для войны продовольствия, что, конечно, пагубно отразилось как на фронте, так и в тылу.

В первый же день приезда в Одессу я сказал отцу о своем желании во что бы то ни стало идти на войну. Мой отец совершенно спокойно выслушал меня и ответил:

– Я понимаю твои мысли и чувства. Как честный человек и патриот, искренне любящий своего царя и Родину, несмотря на всю тяжесть расставания с тобой, я должен приветствовать это твое желание. Но, так как это вопрос чрезвычайно серьезный и, быть может, решающий в твоей жизни, я тебе даю двадцать четыре часа на размышление. Ты взвесь все за и против твоего желания, проникнись сознанием важности предпринимаемого шага и тогда сообщи мне свой ответ!

Вполне понятно, что я от своего желания не отступил, и мой отец послал телеграмму директору Николаевского корпуса с просьбой разрешить мне идти на войну.

Я с трепетом ждал ответа, но он долго не приходил. Телеграф был перегружен военными телеграммами, и, когда он наконец пришел, я был в отчаянии. Ответная телеграмма лаконически гласила: «Не разрешаю. Генерал-майор Квадри».

Не знаю, чем руководился директор корпуса.

Тогда мой отец послал телеграмму военному министру генералу Сухомлинову, и около половины августа пришел ответ: «Разрешаю вашему сыну отправиться на войну при условии взятия его из корпуса на свое попечение. Генерал Сухомлинов».

Я ликовал. День получения этой телеграммы был одним из самых счастливых дней моей жизни. Немедленно мой отец послал телеграмму генералу Квадри с просьбой уволить меня из корпуса по выдаче аттестата об окончании пяти классов такового и телеграмму командиру Крымского конного Ее Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны полка, полковнику Дробязгину с просьбой принять меня охотником для совместной службы со сводным братом штабс-ротмистром Думбадзе. Вскоре был получен от него благоприятный ответ.

Сборы мои были недолги, и после молебна в родном мне Одесском корпусе, где кроме директора генерал-майора Радкевича, инспектора генерал-майора Кошлича, ротного командира полковника Цытовича, присутствовало также мое бывшее отделение с моим воспитателем капитаном Жуковым во главе. Отец Петровский в прочувствованном слове благословил меня от имени корпуса иконкой Иоанна Воина, которая давалась обыкновенно кадетам, кончившим корпус. Я с нею никогда не расставался, она охраняла меня во все последующие тяжелые и трагические для меня дни и в настоящее время находится при мне.

С легким, радостным сердцем я шел на войну, и радость моя омрачалась только сознанием тех переживаний, которые должен был испытывать мой отец при отправлении своего единственного сына в поход.

От матери я скрыл свой уход на войну. Она узнала о нем только тогда, когда я уже был на фронте, и прислала мне свое письменное благословение. Ее иконка Козельщанской Божией Матери, которой она, как будто предчувствуя, благословила меня при моем отъезде из Ялты в Одессу, тоже каким-то чудом сохранилась у меня до сего дня. Один раз я считал ее пропавшей, но она все же вернулась ко мне.

Я прибыл в полк 29 августа в город Бельцы Бессарабской губернии, где он временно находился на охране румынской границы, и был зачислен в 5-й эскадрон в тот взвод, которым командовал мой сводный брат. В сентябре полк прибыл в Гродно и вступил в состав 1-й отдельной гвардейской бригады, которой командовал свиты его величества генерал-майор Скоропадский, далекий, как и мы все, от мысли, что он будет «гетманом всея Украины». В состав бригады входили Кавалергардский и лейб-гвардейский Конный полк, наш полк, пулеметная команда кирасир Его Величества и батарея лейб-гвардии Конной артиллерии. В составе бригады полку пришлось принять участие в боях в знаменитых Августовских лесах и при вторичном наступлении нашем на Восточную Пруссию.

В одном из первых больших боев около Сувалок 17 сентября я был ранен в руку осколком бризантного снаряда, но, не перевязываясь, остался в строю до конца боя, продолжавшегося около пяти часов. В этом бою с арьергардом отступавшего германского корпуса, ошибочно принятого нами за уходивший обоз, бригада попала под сильнейший сосредоточенный огонь немецкой тяжелой артиллерии и после неравного спешенного боя отошла в лес. В лесу я отправился с одним всадником искать дорогу для одной из отошедших партий, оставшейся в одиночестве с тяжело раненным поручиком моего полка В., заблудился и после двух суток странствования по дремучему Августовскому лесу, в полном неведении, где свои, где противник, без карты я нашел, в конце концов, свой полк в Августове.

Рана моя стала гноиться, и меня эвакуировали в Ригу, где я сначала лежал в чудесном лазарете при городской больнице, потом месяц провел, долечиваясь, в имении Зегевольд у моих друзей детства князей Кропоткиных, после чего вернулся на фронт. Из Зегевольда я ездил на три дня в Петербург навестить своих родственников.

Глава XI

В Петербурге за время войны я был впервые. Странное, скверное впечатление произвел он на меня.

Пройдя вечером на Невский, залитый морем света, я увидел его еще более оживленным, чем в мирное время. Шикарные туалеты дам, последние модели из Парижа, соболя, котиковые манто, крупнейшие бриллианты, переливавшиеся всеми цветами радуги из-под шляп прелестных обладательниц, смешивались с серо-зеленой военной толпой, запрудившей Невский на всем его протяжении. Штатских почти не было видно. Казалось, что весь Петербург, или, по новому наименованию, Петроград, мобилизован до последнего жителя и готов ежесекундно выйти на фронт, чтобы сложить головы на поле брани. Но, пристальнее всматриваясь в сновавшую мимо меня военную толпу, я был поражен сравнительно малому количеству в ней офицерства. Все остальное «защитное», проносившееся мимо меня, звеня шпорами, сверкая золотыми и серебряными погонами, напоминало не военных, а ряженых Масленичной недели.

Наличие солдатских шинелей, погон, шашек, шпор с малиновым звоном отнюдь не придавали ей военного вида. Это были штатские в военной форме. Форменные мундиры всей этой молодежи, с их неведомыми для меня отличиями в виде красных крестов, топоров, лопат, якорей и еще Бог его ведает чего, на погонах были совершенно новы и непонятны!

– Это что еще за герои? – спросил я моего спутника по прогулке по Невскому.

– Что? Да разве вы не знаете? Это – земгусары и гидроуланы…

Я ахнул.

– Как, – говорю, – да вы бредите, повторите еще раз!

И мой спутник мне объяснил, что все это уполномоченные, особо уполномоченные, начальники и служащие в общественных организациях, работающих на оборону, как-то: Земского союза, или Земсоюза, или Союза городов, что вместе и называется Земгор. Он формирует санитарные отряды, поезда, бани, отряды гидротехников по выкачиванию воды из окопов и т. п. Досужие петербуржцы прозвали их «гидроуланами» и «земгусарами» за их любовь подделываться под «кавалеристов». Словом, это были все те, которые, нарядившись в балаганную военную форму, на законном основании уклонялись в тылу от службы на фронте, а впоследствии сделались главными агитаторами и растлителями нашей могучей армии, изнемогавшей в тяжелой борьбе. Махровым цветком распустились «земсоюзы», «земгоры» и другие организации, сокращениями испакостившие русский язык и уготовившие путь будущим «совдепам», «совнаркомам», «комбедам», «профсоюзам» и прочей дряни…

Было противно и больно наблюдать все это. Около здания городской думы стояла толпа народа и слышались какие-то крики. Я захотел посмотреть, в чем дело, но мой спутник заупрямился:

– Не стоит, надоело! Это один из очередных сборов.

Но я все же потащил его к толпе. Глазам моим представилась удивительная картина. На тротуаре было устроено подобие павильона с громадной надписью: «Артист – солдату», и из него слышался дикий вопль. Кто-то дрожащим, как будто предсмертным голосом кричал:

– Х-х-хоо-ло-дно в о-о-копах! Ух, как холодно, жертвуйте, граждане, жертвуйте! Хо-о-олодно в о-к-опах!

Оказывается, производился сбор артистами в пользу нашего брата.

Впечатление получилось отвратительное. Гнусавый голос какого-то шута производил впечатление полного нашего провала на фронте; попытка сбора на нищую, босую и оборванную армию, потерпевшую непоправимое поражение, и создавала унылое настроение толпы, вносившей пятаки и гривенники.

Говорят, что эти же артисты устраивали какие-то летучие концерты, но я их не слышал. Много проще и разумнее было бы поднять настроение толпы хорошим боевым маршем оркестра и сказать:

– Православные! Вы только что слышали лихой марш, но помните, что там, на фронте, защищая нашу родину, в холод и стужу идут в атаку наши отцы, мужья, сыновья и братья! Так неужели мы не поможем им?

А вместо этого по Невскому кто-то дико вопил: «Хо-о-о-лодно в о-о-копах! Ух, как х-о-о-олодно!»

Таково было положение и настроение толпы на Невском. А театры, как я убедился, делали битковые сборы, рестораны процветали, и вино в них, несмотря на запрещение, лилось рекой.

И всюду, везде и во всем все напоминало пир во время чумы! Настроение того общества, в котором я вращался, да и вообще всего петербургского общества снизу доверху, за редким исключением, было далеко не боевое.

То, чего я наслушался в Петербурге в нескольких гостиных, где я бывал, все было по-старому. Отсутствие некоторых завсегдатаев, уехавших на фронт, мало замечалось, французская речь по-прежнему перемешивалась с английской, но по некоторым русским фразам все же можно было иногда вспомнить, что находишься в России. Различные «тант11 Зизи» и «кузина Минни» с весьма серьезными лицами обсуждали внешнюю и внутреннюю политику России, критиковали положение на фронте.

Все это было настолько отвратительно и глупо, что я более трех дней в Петербурге не выдержал и, окончательно сбитый с толку, больной душевно и нравственно, уехал в Зегевольд, а оттуда на фронт.

Распутин! Это имя было самым модным и самым боевым на светском и политическом горизонтах Петербурга. Чего только я не наслушался о Распутине за эти дни, начиная с категорических уверений, что государыня сделала Распутина «придворным лампадником», создав эту новую «должность», дабы дать ему возможность переселиться во дворец.

Положим, как по секрету сообщали некоторые, это совершенно излишне, так как Распутин и без того днюет и ночует во дворце!

– А Вырубова? Бедная Анна Александровна, она окончательно тронулась, сойдясь с этим мужиком! – можно было слышать в салонах, где я помню, кто-то заметил:

– Государыня – игрушка в руках Вырубовой, а государь – нуль по сравнению с Распутиным. Можно Россию поздравить с императором Григорием I и императрицей Анной!

И гнусные сплетни венчались слухами «о регулярном спаивании государыней государя при участии Распутина»…

Я не собираюсь на страницах моих воспоминаний разбивать по пунктам все эти обвинения и клевету на несчастных венценосцев, мерзость всех этих сплетен и их абсолютная вздорность и так ясна читателю из ранее мною написанного. Я вспомнил об этой гнусной лжи и провокациях, свивших прочное гнездо в русском обществе задолго до революции, только для того, чтобы показать, до какого морального и нравственного упадка дошло в те годы наше общество.

Глава XII

В январе 1915 года отец обратился к государыне с просьбой устроить мне поступление в одно из военных училищ, несмотря на не оконченный мной корпус. Просьба была ею уважена. Высочайшим приказом, в изъятие из закона, мне разрешалось поступить в любое из военных училищ по собственному выбору.

Я избрал Елисаветградское кавалерийское училище, ближайшее к Одессе, в которое и поступил 1 июня 1915 года, а 1 февраля 1916 года окончил его и был произведен в прапорщики по армейской кавалерии с зачислением на службу в 5-й гусарский Александрийский Ее Величества полк, так как свободных вакансий в Крымском конном полку не было.

В январе 1915 года я был глубоко осчастливлен получением первой боевой награды, Георгиевского креста 4-й степени за бой 17 сентября 1914 года. В это время заболел мой отчим. С ним случился сильнейший сердечный припадок, миокардит сердца, явившийся следствием контузий, полученных при взрыве бомбы, брошенной в него в 1907 году. Он, в сущности, никогда окончательно не поправлялся и сгорал, как свеча, на руках моей матери, обезумевшей от горя и совершенно поседевшей за год мучений ее любимого мужа.

Несчастный И.А. Думбадзе скончался в сильных страданиях 1 октября 1916 года. Моя мать была совершенно убита этой потерей.

Их величества также сожалели о смерти этого истиннейшего и благороднейшего, беззаветно им преданного человека, и моя мать получила от государыни следующую телеграмму:

«С глубоким прискорбием узнала о постигшем Вас горе. Пошли Вам Господь сил и крепости нести Ваш тяжелый крест.

Александра».

1 февраля 1916 года после производства я удостоился представления своей державной покровительнице и своему любимому шефу. Я был принят государыней в Александровском дворце, куда с вокзала доставлен был в придворной карете, в ее прелестном будуаре, находившемся в нижнем этаже первого подъезда дворца.

Я, как сейчас, вижу перед собой стройную царственную фигуру государыни в нежно-лиловом, отделанном кружевами с едва заметной серебристой вышивкой платье с коротким треном, милостиво с чарующей улыбкой протягивающей мне руку в ответ на мой рапорт и принесенную благодарность за ее милости ко мне.

Аудиенция длилась более 15 минут. Государыня подробно расспрашивала о моей службе в полку, о пребывании в училище, о здоровье моего отчима, в теплых словах выражала соболезнования моей матери по поводу ее страданий за любимого мужа.

Прощаясь со мной, государыня благословила меня иконкой Святого Георгия Победоносца, я стал на одно колено, и государыня, перекрестив меня, собственноручно надела мне ее на шею.

Вторично мне пришлось представляться государыне в июне того же года по случаю перевода меня в родной мне Крымский конный Ее Величества полк, последовавшего также по приказанию ее величества. Государыня меня приняла в том же будуаре, но уже в платье сестры милосердия, поразительно шедшем ей. Белая косынка мягко очерчивала ее красивое одухотворенное лицо. На этот раз государыня почти все время аудиенции расспрашивала меня о ходе болезни моего отчима, и в ее чудных глазах я прочел искреннюю скорбь и сожаление, когда я сказал ей, что считаю положение моего отчима почти безнадежным. Когда государыня отпускала меня, она сказала:

– Я буду молиться за Ивана Антоновича, быть может, мои молитвы облегчат его страдания. Пожалуйста, передайте вашей матушке мой сердечный привет и скажите ей, что я часто вспоминаю и искренно ее жалею.

Я был глубоко растроган такой отзывчивостью и добротой государыни.

Снова в Царском Селе мне пришлось побывать в конце августа того же года, когда я приехал для лечения полученной контузии головы и был помещен, за отсутствием свободных мест в собственных ее величества лазаретах, в лазарет Е.Ф. Лианозовой, устроенный ею на своей чудной даче на Павловском шоссе, не только по последнему слову гигиены, но прямо-таки роскошно. Старшей сестрой лазарета была М.Г. Ливен, сестра мужа Е.Ф. Лианозовой, очень милая немолодая уже женщина, а младшей – Клавдия Михайловна Битнер.

Лазарет был рассчитан на 16 человек. Компания офицеров собралась симпатичная, кроме некоего прапорщика Комарова, хама по виду и по манерам, по профессии сельского учителя, поразившего меня странностью взглядов и легкостью суждений о царской семье. Мне, по неопытности, было невдомек, в чем тут дело, и только после революции я узнал, что он был эсер чистейшей воды.

Среди офицеров был также капитан лейб-гвардии Волынского полка Е.С. Кобылинский, впоследствии сделавшийся революционным комендантом Александровского дворца и сопровождавший их величества в Тобольск.

Он был очень милым человеком, тихим, спокойным и очень уравновешенным, определенно питавшим нежные чувства к К.М. Битнер, отвечавшей ему взаимностью, в чем пришлось случайно убедиться.

Через несколько дней после моего приезда с моим верным и любимым денщиком Халилем наш лазарет посетила его хозяйка Е.Ф. Лианозова. Какой редкой доброты и сердечности была эта полная женщина, золотистая блондинка, с громадными глазами цвета морской волны, имевшими какую-то особенную притягательную силу, подкупавшая всех своей ласковостью!

На содержание лазарета она тратила по тем временам бешеные деньги. Мы спали чуть ли не на голландском полотне и покрывались дорогими одеялами из верблюжьей шерсти, щеголяя по лазарету в сафьяновых туфлях и мягких теплых халатах от Друса12. Кухня лазарета по своей изысканности могла конкурировать с рестораном Кюба…

Кроме того, Е.Ф. содержала на свои средства половину одного из [санитарных] отрядов Кауфманской общины и посылала в различные части подарки на десятки тысяч рублей. Е.Ф. принимала нас, офицеров, когда мы ездили в Петербург, в своей роскошной квартире на Сергиевской, где нас закармливали свежей икрой, сигами и великолепными тонкими ужинами.

Многие офицеры, не привыкшие к такой обстановке и еде, в лазарете просто терялись и не знали, что им делать, но зато были и такие, которые доходили в своих претензиях до такого безобразия и распущенности, что даже по ночам требовали себе шоколаду, а один из них при мне потребовал каких-то особенных конфет, которые, я уже и сам не знаю как, были доставлены служителем, бегавшим в город…

Вообще, господа офицеры во всех лазаретах Царского Села были устроены просто прекрасно. Так, например, для поездок к врачам-специалистам конюшенное ведомство отпускало им придворные экипажи, и в них часто можно было видеть фигуры, мало внушающие доверие, вроде Комарова, развалившегося в небрежной позе в ландо с кучером и выездным в придворных ливреях. Словом, офицеры, как и солдаты, лежавшие в Царском Селе, были устроены так, что, кажется, им только птичьего молока не хватало.

Государыня и великие княжны посещали все лазареты, без исключения, тяжело раненные удостаивались особого внимания. Некоторым в лазарете посылались цветы, и государыня лично справлялась по телефону о здоровье раненых по несколько раз в день.

Лично же государыня и великие княжны Ольга и Татьяна работали в качестве простых сестер в лазарете Большого дворца, а также и в собственном их величеств лазарете № 4, присутствуя и помогая при самых тяжелых операциях.

Я пробыл в лазарете до 20 ноября, после чего уехал в Ялту для подкрепления расшатанного здоровья с назначением в здравницу ее величества в Массандре.

Сентябрь месяц я пролежал в кровати, а в октябре съездил в Петербург, где мог убедиться, что настроение столицы, которую я давно не видел, еще более ухудшилось. Петербург напоминал «желтый дом» своим нервным, бешеным темпом жизни, а мятущиеся по улицам толпы народа походили то на тихо-, то на буйнопомешанных. Общество окончательно развинтилось, языки распустились, и травля государыни достигла своего апогея.

В лучшем случае она объявлялась явной «германофилкой, склонявшей государя к заключению сепаратного мира», в худшем – германской «шпионкой».

Пока эти разговоры велись по гостиным и салонам, это было возмутительно, но все же это было еще полбеды, но 1 ноября те же обвинения против государыни были брошены уже открыто, с думской трибуны, во всеуслышание!

В этот день я был в Думе впервые. Когда я шел туда, думал, что увижу собрание избранников русского народа, в момент безмерного напряжения народных сил страны слившихся в едином патриотическом порыве, забывших партийность и бывшие раздоры и воодушевленных только мыслью поддержать свою страну и царя в тяжкую годину величайших испытаний, ниспосланных нашей Родине!

Но я разочаровался. Сердце восторженно билось, когда после прочтения указа государя об открытии сессии Родзянко провозгласил: «Ура обожаемому монарху!» Зал дрожал от восторженных криков. Первую половину заседания вел Родзянко.

После перерыва товарищ председателя Варун-Секрет объявил, что Родзянко внезапно занемог, и он занял его место.

Заседание возобновилось. На трибуне появился лысый старичок с внешностью профессора провинциального университета, в очках и потертом пиджачке. На хорах левой половины зала прошел сдержанный одобрительный шепот. Возле меня кто-то спросил:

– Кто это?

– Да это Милюков! – ответили ему.

Милюков не спеша, спокойно и уверенно вынул из объемистого кармана пачку бумаг и громким, внятным голосом начал свою речь13. С каждым его словом во мне поднималась буря негодования.

Я не знал, что мне делать… Хотелось плакать, кричать, но приходилось сдерживаться и только беспомощно сжимать кулаки…

Варун-Секрет невозмутимо сидел на своем месте, почти не прерывая оратора, дал ему возможность свободно закончить свою возмутительную речь.

Милюков сходил с трибуны под гром рукоплесканий левой части зала и хоров.

Было очевидно, что и болезнь почтенного Родзянко, и безмолвие Варун-Секрета – все это было заранее предусмотрено и планомерно приводилось в исполнение.

На следующий день газеты вышли с огромными белыми дорожками: цензура речи Милюкова не пропустила. Но цель была достигнута, дело было сделано… Яблоко раздора было брошено в широкие массы русского народа…

С тяжелым сердцем, в ужасном настроении я покинул Думу, решив, что в этом проклятом учреждении ноги моей больше не будет.

Вернувшись в Ялту в конце ноября, я снова поместился в здравнице ее величества, но мне скоро пришлось ее покинуть, так как я заболел натуральной оспой и переехал к матери, продолжавшей жить в Ливадии.

Весь декабрь и начало января болезнь приковывала меня к постели.

По газетам, в большом количестве получаемым моей матерью, я узнал о все ухудшавшемся политическом положении.

18 декабря, вечером, из свежих агентских телеграмм я узнал о роковом выстреле в Юсуповском особняке14…

В конце января, немного оправившись, я вернулся в Царское Село, где мне предстояло закончить лечение контуженого уха и глаз.

В этот приезд я был помещен в лазарет № 12 господина Вольтерса на Новой улице в Царском Селе. Вольтерс оказался очень милым человеком, бельгийским подданным, женатым на русской и имевшим коммерческие дела в Петербурге. В одной из комнат своей дачи он устроил палату для четырех выздоравливающих офицеров. Проще говоря, четыре офицера всегда имели возможность гостить у милой семьи Вольтерс как хорошие, добрые его знакомые.

Политическое положение ухудшалось с каждым днем. Хотя я дал себе слово больше в Думу не ходить, но все же не выдержал и, поддавшись уговорам моего хорошего знакомого, члена Думы князя Ш., советовавшего мне пойти послушать Пуришкевича, сделавшегося из популярного монархического деятеля знаменитым убийцей15, отправился туда.

15 февраля, в день открытия Думы, рано утром с тяжелым предчувствием вышел я из лазарета и пошел на вокзал.

Около Царскосельского вокзала я увидел большой наряд конной полиции. Около Думы встретилось еще несколько конных патрулей. Князь Ш. говорил мне, что рабочие хотят пройти к Думе и предъявить ей какие-то требования, но что, конечно, все меры приняты для недопущения каких бы то ни было демонстраций. И на самом деле, кроме этих нарядов полиции, ничто не изменилось в обычной будничной жизни Петербурга.

Когда я поднялся на хоры, они были уже переполнены. Настроение у всех было напряженное, приподнятое, но не думаю, что от радостного чувства, скорее наоборот, ведь сегодня должна была продолжаться травля правительства, начатая еще с исторического заседания 1 ноября!

После полуторачасовой речи министра земледелия Риттиха, кстати выступавшего впервые, но, несмотря на то, замечательно тонко и метко полемизирующего со своими противниками слева, на трибуне появился Керенский, горе родины, с минуту метался по трибуне, размахивал руками и что-то истерически выкрикивал. Благодаря отсутствию многих зубов он ежеминутно оплевывал стенографисток, сидевших под трибуной. Те, видимо, в демократическом умилении принимали это за весенний дождь. После нескольких резких и нахальных фраз по адресу правительства он был лишен слова и под невероятный шум и стук по пюпитрам справа и жидкие аплодисменты слева покинул трибуну.

Ныне мне вспоминается один случай из жизни этого господина. Как-то раз, во время его речи, когда он в патетическом исступлении изрыгал фонтан своей бешеной слюны, кто-то из зала ему крикнул:

– Керенский! Я жертвую пять рублей на покупку зонтика стенографисткам, а то вы их заплюете!

Эта реплика произвела на него впечатление разорвавшейся бомбы.

Характерный факт приводит Н. Карабчевский, товарищ Керенского по адвокатуре.

Однажды во время Масленицы Керенский явился на квартиру одного из членов Думы, где собрались гости, в облачении древнего римлянина времен республики с мечом в руках. Все нашли, что в шлеме, из-под которого торчали его растопыренные уши, и с мечом в руках, на своих тонких [голых] ногах он весьма удачно выразил «стойкую храбрость русского революционера».

Эти слова прекрасно характеризуют этого болтуна и все то стихийное и бессмысленное движение, которое он возглавлял.

После речи Керенского место на трибуне занял Пуришкевич.

Что говорил Пуришкевич?

Теперь мне трудно вспомнить и передать его речь. Одно могу сказать, что ею, на мой взгляд, он еще больше принес вреда своей Родине, чем Милюков 1 ноября. Из уст этого глашатая русского монархизма срывались слова об участии в управлении страной «темных сил», об измене правительства русскому делу, перемешанные с намеками на вредную роль государыни в деле управления страной! Я был совершенно потрясен и уничтожен…

Давно ли этот депутат появлялся в Думе с красной гвоздикой, продетой в пуговичную петлю панталон, давно ли из уст его неслась весьма непарламентская брань по адресу Милюкова и его присных?..

В моей голове никак не укладывалась эта перемена мыслей, взглядов и действий.

Так верноподданный Пуришкевич и кадет Милюков духовно протянули друг другу руку и оказались в оппозиции к его величеству!..

Бедная, несчастная Россия!!!

Часть вторая. Император Николай II

Глава I

Через несколько дней после знаменитого думского заседания я навестил в Царском Селе свою сводную сестру, Нину Кологривову. Недалеко от казарм 4-го стрелкового Императорской Фамилии полка, где она жила, я встретил ее мужа, прикомандированного к Собственному Его Величества сводному полку, несшему охрану Александровского дворца.

Костя, муж Нины, возвращался с дежурства во дворце. Он был весь под впечатлением встречи с государем во время обхода постов в парке.

– Я совершенно неожиданно столкнулся с государем, когда он с великой княжной Татьяной Николаевной выходил из одной боковой аллеи, – сказал он мне, и глаза его сияли счастьем. – Государь и великая княжна улыбнулись, видя мою растерянность, и государь спросил меня: «Вы проверяли посты? Если да, то я пойду домой, вы тоже?» Мы вместе дошли до дворца, причем всю дорогу государь расспрашивал меня про полк, рассказал мне последние полковые новости с фронта… Ты не можешь себе представить, Сережа, насколько прост государь в обращении с нами!

Дома после обеда около камина, в котором весело потрескивали дрова, я рассказал Нине и Косте свои переживания последних дней. Кологривов сидел в кресле, подперев голову руками.

– Только чудо может спасти нас от революции! – прервал он мой рассказ о думском заседании, чествующем Пуришкевича. – Чья-то невидимая рука гонит нас на край пропасти! Ты только послушай, что делается у нас в гарнизоне! Вопреки всем приказам, наши запасные части укомплектованы не крестьянами, а фабричным людом и подонками больших городов… Офицерский состав – прикомандированные к полку господа из народных учителей, почтовых чиновников и других «сознательных» интеллигентов, которые командуют ротами, а то и батальонами. Посмотри на солдат – разве это гвардия? Гвардии больше нет! Она легла костьми на полях Восточной Пруссии, Польши и Галиции… Теперешний гвардейский солдат – это ряженый, с манерами фабричного рабочего с Выборгской стороны! Не так давно Арцыбушев, обходя караулы, зашел в караульное помещение тракторных батарей и нашел караул спящим. Сам понимаешь, что произошло… Он растолкал спящих, а когда выходил из помещения, то в него швырнули камнем.

Я ушам своим не верил, до того все это было кошмарно, дико и ново для меня.

– Ты удивлен, потрясен, дорогой мой! Да, все это ужасно, но это пустяки. Месяцев шесть тому назад прихожу я в нашу полковую канцелярию. Не успел я войти в комнату, как в нее влетел сверхсрочный унтер-офицер, которого я давно знал. Трясущийся, бледный как полотно, он спросил, где командир полка. Полковника Колотинского не было. Я попытался узнать о причине его волнения, но он отказался мне что-либо сказать и только причитал: «Уж прямо-таки и сказать не могу, ваше высокоблагородие… Десять годов служу, а такого со мной еще не бывало… Ужасти! Одно слово!!»

Вскоре пришел Колотинский. Через несколько минут он вызвал меня и передал суть доклада унтер-офицера. Оказалось, что последний, проходя мимо столовой в офицерском собрании, был позван туда несколькими прикомандированными к полку прапорщиками, спросившими его: «Бьют ли офицеры в полку солдат?»

Получив от изумленного таким вопросом унтер-офицера категорический ответ: «Никак нет, ваше благородие, у нас в полку этого не бывает!» – один из прапорщиков заметил: «Ну а если кто и попробует, то гони ему, братец, штык в пузо!»

От такого совета старый служака обомлел окончательно и стремглав бросился доложить об этом командиру. Понятно, что прапорщик этот был немедленно вызван в канцелярию. Он был нещадно изруган Колотинским и с места отправлен в Петербург, на главную гауптвахту.

Естественно, что ему грозил военный суд со всеми последствиями ввиду военного времени!

Костя, тяжело вздохнув, прибавил:

– Вот тебе два примера из жизни запасных частей гвардии, расположенных здесь, в Царском… Мы же держимся бодро, дисциплина у нас отличная… Солдаты – молодец к молодцу, но теперь к нам чувствуется какое-то недоверие… Больно говорить об этом!

У меня невольно сорвалось:

– Как недоверие? Этого быть не может! Неужели их величества вам не доверяют?..

– К сожалению, это так… После смерти Распутина императрица сделалась очень замкнутой и молчаливой, и как будто какой-то холодок прошел между ней и нами, офицерами сводного полка. Теперь все идут разговоры о приходе в Царское Село нам на помощь батальона Гвардейского экипажа… До сего дня мы ни в чьей помощи не нуждались. Все шло и идет отлично. Службу мы несем образцово. Известие о приходе Гвардейского экипажа, если хочешь, оскорбило нас, а недавно приехавший из Ставки генерал Гроттен, вновь назначенный помощником Воейкова16, успокоения в дворцовую жизнь не внес ни своим «фронтовым» видом, в папахе и полушубке, поминутно проверяя посты и пытаясь экзаменовать нас, офицеров, в знании наших обязанностей во время дежурства во дворце! Его «защитный» вид совсем не гармонирует с дворцовой обстановкой… Ведь мы дежурим в кителях при одной шашке и даже револьвер берем просто в карман… А тут ходит какая-то фигура, чуть ли не в боевой амуниции… Недавно мы просили командира объяснить причину такой перемены отношения к нам. Ресин ответил: «Да, господа, нам не верят… Гвардейский экипаж придет в Царское Село помогать нам нести караульную службу». На наш вопрос, что же нам делать, Ресин ответил: «Нам на деле остается доказать преданность их величествам». Мы просили командира передать его величеству наши самые верноподданнические чувства и с тяжелым сердцем разошлись из собрания.

Мы еще долго просидели с Кологривовым у камина, обсуждая назревавшие события, всеми ощущаемую нервность, а главным образом, начавшиеся беспорядки на заводах, работающих на оборону.

Морально угнетенный и разбитый физически, я вернулся к себе в лазарет, где узнал, что меня неоднократно вызывал по телефону мой однополчанин, корнет Ш., просивший немедленно приехать к нему по срочному делу в Петербург. Я с первым же отходящим поездом выехал из Царского.

То, что сообщил мне однополчанин, было настолько чудовищно, настолько невероятно и подло, что я несколько минут, совершенно ошеломленный, просидел в кресле, не будучи в состоянии произнести ни звука…

Ш. утром узнал от одного своего приятеля, служившего в Министерстве иностранных дел, лица, заслуживающего полного доверия, что на государыню императрицу Александру Феодоровну в конце февраля или начале марта готовится покушение. Лицу, согласившемуся исполнить этот адский замысел, обещалась крупная награда.

Бедный Ш. был страшно взволнован и нервно ходил по кабинету. Что делать? Как быть? Эти вопросы огненными буквами стояли перед нами. После долгих переговоров мы решили просить аудиенции у ее величества, так как оба собирались ехать на фронт, и доложить императрице все, что нам было известно. Это решение немного успокоило нас.

Когда я вернулся к себе в лазарет, меня схватила лихорадка. Несколько часов я пластом пролежал в кровати. Провел я почти бессонную ночь и только утром, после горячей молитвы, забылся в полусне, полном кошмаров.

События в Петербурге назревали и предупредили наше решение. Начиная со 2 февраля я почти каждый день бывал в Петербурге. Тревожное настроение чувствовалось в, казалось, праздной толпе, наполнявшей Невский. Всякие слухи о том, что город останется без хлеба, таинственные россказни о каких-то необыкновенных приготовлениях полиции, о движении на Петербург войск, снятых с фронта, росли и ширились, будоража жизнь петербургского общества.

25 февраля я, не найдя на вокзале ни одного извозчика, отправился пешком по Загородному на Невский. Повсюду встречались наряды полиции и войск.

Около Владимирского собора довольно большая толпа народа что-то жарко обсуждала. На Владимирской улице я увидел необычно большое скопление публики, она все прибывала со стороны Невского, и вскоре вся улица была запружена толпой. Я с трудом протискался дальше. Дойдя до угла Владимирской и Невского, я увидел поразительную для меня, конечно, в те дни картину:

Невский, в сторону Адмиралтейства, был почти очищен от публики. По улице галопом, развернутым строем, проносились казаки 1-го Донского Его Величества полка и взводы конной полиции. Немногие прохожие, задержавшиеся в этой части Невского, пугливо жались к стенам домов. Со стороны же Николаевского вокзала медленно двигалась сплошной стеной толпа, на мой взгляд достигавшая до тысячи человек. Вдруг над ней заколыхались красные тряпки, надетые на палки. В задних рядах послышалось нестройное пение Марсельезы. Вот толпа совсем близко от меня… В невольном бешенстве я сделал к ней несколько шагов. В этот момент из ее передних рядов выскочил какой-то мальчишка лет семнадцати, определенно семитского типа, в форме коммерческого училища с криком: «Товарищ! Долой войну!»

Меня взорвало. Я выхватил из кармана своего полушубка маузер и, направив на него, не своим голосом крикнул:

– Я тебе… такую «долой войну» покажу, что ты своих не узнаешь!

Я совершенно озверел в этот момент. Револьвер мой зловеще щелкнул, но выстрела не последовало. Сгоряча я забыл его передернуть, а в стволе не было девятого патрона.

С пронзительным воплем коммерсантик схватился за голову руками и в ужасе шарахнулся на Владимирскую. В наседавшей толпе послышались угрожающие крики:

– Офицер! Стрелять хочет. Бей его!

«Ну, кончено!» – подумал я и судорожно сжал в руке револьвер.

Меня спас взвод казаков, налетевших в это мгновение на толпу, она дрогнула и бросилась врассыпную.

Быстрыми шагами пошел я по Невскому к Гостиному Двору и по почти безлюдным улицам добрался до знакомых.

27 февраля я опять приехал в Петербург. Положение значительно ухудшилось и стало крайне обостренным. В нескольких местах воинские части и полиция применяли оружие против демонстрантов. Фабрики и заводы бастовали. Началось брожение в частях гарнизона, а некоторые части, например волынцы17, хотя и не целиком, перешли на сторону восставших.

Глава II

По городу ходили толпы разнообразного люда. Слышались возгласы: «Хлеба! Давайте нам хлеба!»

Но в этих словах чувствовалось, что это умело подстроенная комедия, так как уменьшение выдачи хлеба на 1/4 фунта не знаменовало собой голода.

Я приехал в Петербург вместе со штабс-ротмистром лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка Карангозовым, и мы вместе стали пешком пробираться к центру города. Со вчерашнего дня картина на Невском не переменилась, и вдоль Невского по-прежнему ходили усиленные наряды полиции. Около Гостиного Двора мальчишка-газетчик продавал какие-то газеты.

Они нарасхват разбирались публикой. Когда мы проходили мимо, то услышали голос неунывающего петербуржца:

– Эй, мальчонка! Дай-ка газетку! Страсть, как хочется узнать, что делается на Выборгском фронте!

Со стороны Литейного моста слышалась довольно частая ружейная перестрелка и изредка четкий треск пулемета.

Около Публичной библиотеки мы поравнялись с ротой запасного батальона лейб-гвардии 4-го Стрелкового Императорской Фамилии полка с пулеметами под командой нашего общего знакомого поручика Р. На наши вопросы, куда он ведет ее, он взволнованно ответил, что к Литейному мосту, где за баррикадами засели восставшие.

На многих домах и столбах было расклеено объявление, в котором рабочие предупреждались, что если до 28 февраля они не прекратят забастовки, то все будут призваны в войска, а главари будут преданы суду. Но было слишком поздно. Приказ этот никем не был исполнен. Мятежники чувствовали себя намного сильнее, чем растерявшиеся власти.

В «Астории», куда мы, в конце концов, добрались, все было по-старому. Файф-о-клок18 был в полном разгаре, и холл был переполнен обычной публикой. Только повсюду слышались оживленные разговоры о текущих событиях.

За одним из столиков мы увидели мою сводную сестру Ольгу Ивановну Коломнину, моего однополчанина штабс-ротмистра Губарева, штабс-ротмистра лейб-гвардии Конного полка князя Накашидзе и еще несколько офицеров. Мы сели вместе пить чай. В это время со стороны Вознесенского проспекта послышалась военная музыка, и вскоре мимо наших окон в стройном порядке прошла рота Гвардейского экипажа со знаменами во главе. Это была последняя воинская часть старой славной русской императорской армии, которую я видел в таком привычном для меня, да и для всех нас, порядке…

Наше настроение как-то невольно приподнялось, и мы всей компанией вышли на Морскую и пошли вслед за уходившей ротой. Как нам сказали по дороге, она шла к Зимнему дворцу на присоединение к оставшимся верным присяге войскам, которые собрались во дворце из различных частей Петербургского гарнизона. И действительно, около главного подъезда дворца стояла развернутая во фронт рота Преображенского полка с хором музыки, которая при приближении частей брала на караул, и хор музыки играл соответствующие полковые марши. Слышались крики «ура!».

Моя сестра осталась с несколькими офицерами около арки Главного штаба, а я со штабс-ротмистрами Губаревым, Карангозовым и князем Накашидзе прошли дальше.

Рота Гвардейского экипажа, приветствуемая громким «ура!», скрылась во дворе дворца. Около Эрмитажа собралась небольшая группа зевак, смотревшая на происходящее. Одна из бывших в этой группе женщин, типичная курсистка, стала задавать полковнику Аргутинскому-Долгорукову, распоряжавшемуся приходившими войсками, наглые вопросы:

– Правда ли, что вся власть перешла в руки Государственной думы и что царь отрекся от престола? А вы тут, господин офицер, солдат собираете, чтобы рабочий народ расстреливать?

При этом ее маленькие глазки, глубоко посаженные под узким лбом типичной кретинки, дышали злобным огнем, а на белесо-синих узких губах играла торжествующая усмешка.

Полковник Аргутинский-Долгоруков спокойно объяснил этой особе, что все это ложь и что сюда собираются те войска, которые верны своему императору, и не потому, что они собираются кого-либо расстреливать, а потому, что их самих собираются расстреливать.

В это время с крыши Главного штаба и из-под арки раздались отдельные выстрелы, направленные на нас, а потом стрельба пачками, а также, как мне помнится, стрельба пулеметная по войскам, стоявшим у подъезда дворца.

Толпа бросилась врассыпную, а мы поспешили за преображенцами, которым было приказано войти во двор. Площадь мгновенно опустела. Несмотря на сильный огонь, открытый по нам, к великому счастью, никто ранен или убит не был, хотя пули щелкали по мостовой, как рассыпанный горох.

Двор Зимнего дворца был переполнен солдатами Преображенского, Павловского и других полков. Огромные ворота закрылись за нами. Вышедший из здания генерал Занкевич обратился к солдатам с речью. Он поздоровался с солдатами.

Дружное: «Здравия желаем, ваше превосходительство!» – далеким эхом откликнулось повсюду. Прерывающимся голосом он со слезами на глазах начал свою речь… Привожу его слова, понятно, по памяти.

– Павловцы! Я обращаюсь к вам, как старый ваш командир, с которым вы не раз бывали в боях и сражениях! Братцы, что вы делаете? Вы царя-батюшку и нашу матушку-Россию врагам на растерзание отдаете! Помните, что все эти беспорядки выгодны только врагам нашим, немцам, которые с радостью теперь видят, что в России брат восстал на брата… Братцы, опомнитесь, послушайте своего старого боевого товарища!

Он еще говорил в том же духе с рыданиями в голосе, и слезы лились по его загорелому лицу. Видно было, что человек переживает глубокую сердечную драму, но солдаты слабо реагировали на его слова, и когда он кончил, то только несколько десятков голосов нестройно ответили:

– Постараемся, ваше-ство!

Мы, стоя недалеко от генерала, с глубокой грустью и скорбью наблюдали эту тяжелую картину, картину развала некогда могучей армии, картину разрыва солдат со своими боевыми офицерами… Видя такое плачевное состояние духа собравшихся войск, мы поняли, что полезны им быть не можем, и вышли со двора, направившись вдоль решетки Зимнего дворца.

Какие-то штатские, стоявшие возле здания Главного штаба и заметившие нас, открыли по нам огонь из револьверов. Пули довольно густо защелкали по ограде. Пришлось устроить импровизированную перебежку, и мы дошли, вернее, перебежали к Исаакиевскому собору. Князь Н. отправился домой, а я с остальными – обратно в «Асторию», куда мы и дошли без особых приключений.

Всюду слышалась ружейная и пулеметная стрельба. Небо было освещено заревом пожара. Горело здание Судебных установлений около Литейного моста и ряд полицейских участков, подожженных восставшими. Со стороны Мариинского театра вырывались столбы дыма и языки пламени. Горел Литовский замок…

Глава III

В нас, молодых офицерах, было сильно понятие о воинском чинопочитании и дисциплине, привитое нам с детства. В эти трагические для России дни мы искали старшего руководителя, мы ждали приказаний начальства, то есть мы ждали того, к чему привыкли и чему были обучены.

К величайшему горю и сожалению, старшие воинские чины, бывшие в Петербурге в то время, как то военный министр, начальник Петербургского военного округа и др., до того потеряли голову, что буквально без всякого с их стороны сопротивления власть была вырвана из их рук, и все перевернулось вверх дном.

Развитие петербургских беспорядков и, вообще, возможность переворота в те дни я исключительно приписываю слабости и безволию старших военачальников, так как, если отбросить весь Петербургский гарнизон, молниеносно разложившийся и на который нельзя было рассчитывать, в Петербурге был ряд военных училищ, начиная с Пажеского Его Величества корпуса, Николаевского кавалерийского училища и других пехотных и артиллерийских училищ, а также специальных офицерских школ, которые при умелой, энергичной организации представили бы такую мощную силу, что никакому гарнизону, а тем более Петербургскому, состоящему из полуобученных солдат запасных гвардейских полков, не удалось бы справиться с этой действительно боеспособной силой.

На верность присяге и на стойкость офицеров и юнкеров того времени можно было положиться с закрытыми глазами, а единичные случаи измены тех и других могли бы быть пресечены в корне и в счет идти не могли. Солдатская же масса гарнизона не только не была подготовлена к организованному бою, но военно-моральный и качественный ее состав был ниже всякой критики. Это были не чудо-богатыри гвардейцы, герои тяжелых боев 1914 года, сложившие свои головы на полях Галиции и под Варшавой и взятые от сохи из здоровых крестьянских недр русского народа, а фабрично-городская масса, в которой если и было что военное, то только форма, и та отвратительно, по-штатски, носимая.

Эти мои слова подтверждаются тем, что это серое стадо тотчас же после падения императорской власти, каковое было для нас так же неожиданно, как и для всех, объявило себя славным Петербургским революционным гарнизоном, прокричало на всю Россию о своем революционном геройстве, но… на фронт идти отказалось…

С тех пор я стал различать два вида геройства. Одно – настоящее, до 1 марта 1917 года, другое – какое-то особенное, революционное, после 1 марта 1917 года… Положим, в России после переворота все сделалось «до» и «после».

Один мой знакомый в разговоре со мной как-то заметил в ответ на мое утверждение, что «такой-то» очень порядочный человек:

– Вы уклоняетесь от истины: он был очень порядочным человеком до 1 марта 1917 года.

То же можно сказать и о наших петербургских старших военачальниках. Они были храбры и ретивы в речах и работе до 28 февраля 1917 года, но, когда гром грянул, они, вероятно, перекрестились и сдали Петербург восставшим. На военно-учебные заведения и не подумали опереться. Часть их была разогнана мятежниками, как, например, Пажеский корпус, где маленькие пажи подверглись избиению и принуждены были совместно со старшими пажами рассыпаться по городу.

Николаевское кавалерийское училище пыталось сопротивляться, причем был зверски убит командир эскадрона. После неудачного сопротивления юнкерам пришлось также скрыться у родных и по частным квартирам. Между прочим, произошел следующий случай, ярко характеризующий, насколько планомерно было подготовлено восстание в Петербурге.

На Лермонтовском проспекте, где находится училище, в другом конце улицы была расположена, насколько мне помнится, какая-то артиллерийская часть. Кто-то все время сообщал по телефону в училище, которое находилось в полной боевой готовности и, разумеется, в нетерпении доказать на деле свою преданность царю и Родине, что в случае его выступления оно встретит сопротивление со стороны соседей артиллеристов, якобы перешедших уже на сторону восставших. Артиллерийская же часть, также прекрасно настроенная, все время получала предупреждения, что в случае выступления в пользу верных войск ей придется столкнуться с училищем…

Так положено было начало провокации, принявшей потом всероссийский масштаб! Павловское училище держалось вплоть до опубликования министром акта об отречении государя, чтение которого было встречено рыданиями юнкеров.

Михайловское артиллерийское училище 28 февраля присоединилось к Временному правительству, и, как это видно из моих дальнейших записок, мне пришлось встретиться с его представителями в «Астории».

Итак, в Петербурге в те дни господствовало полное бездействие власти, и, когда после революции Керенским была создана знаменитая комиссия Муравьева для выяснения деятельности властей старого режима, мне передавали, что большинство ее членов, ознакомившись с документами и другими материалами, отобранными у военного министра Беляева, министра внутренних дел Протопопова и других, никакой вины за ними найти не могли, тогда как, не случись переворота, их следовало бы на основании действовавших в то время законов отдать под суд за халатность при исполнении служебных обязанностей и за их пресловутое бездействие.

Глава IV

В «Астории» настроение публики заметно ухудшилось, вестибюль был переполнен взволнованными обитателями гостиницы. В отдельных группах горячо обсуждали нараставшие события. В ресторане я застал еще одного своего однополчанина, корнета барона Ганна. Часов около восьми вечера мы узнали, что Дума, несмотря на высочайший указ о роспуске, постановила не расходиться…

Итак, свершилось… Предательская забастовка рабочих на заводах, работавших на оборону, изменнический солдатский бунт получили руководство мудрых народных избранников в лице камергера двора Родзянко, профессора Милюкова, присяжного поверенного Керенского, Гучкова и их присных…

Верноподданный его величества, председатель Государственной думы Родзянко протянул свою барскую руку шайке взбунтовавшейся черни!

Немного спустя по гостинице разнесся панический слух, что толпа, громившая соседний полицейский участок, намеревается и нас не оставить без своего внимания…

Это известие произвело эффект разорвавшейся бомбы. Волнение женской половины населения «Астории» достигло своего апогея. Кое-где слышался истерический плач, какие-то дамы бегали из ресторана в холл и обратно, кого-то ища и беспричинно волнуясь, лифт находился в беспрестанном движении, на главной лестнице от стремившихся вверх и вниз и сбитых с толку обитателей образовались людские заторы, а в вестибюле происходила невероятная толчея и давка.

Крики и шум сделались еще более нестерпимыми к полуночи. Администрация гостиницы распорядилась потушить большую часть освещения, но это успокоения не внесло, а, напротив, таинственный полумрак подействовал еще более возбуждающе…

И среди этого хаоса вдруг раздался призыв одного из старших военных чинов, бывших в «Астории». Молниеносно разнесся среди нас, офицеров, приказ генерал-лейтенанта Володченко собраться в банкетном зале для обсуждения положения, и через несколько минут там собрались все находившиеся в отеле офицеры. Генерал Володченко обратился к нам с красивой зажигательной речью на тему о том, что солдаты и рабочие обезоруживают на улицах офицеров, но что русскому офицеру не пристало без боя отдавать свое оружие всякой сволочи, а потому он предлагает организовать оборону «Астории» и вызывает добровольцев, которые пожелают остаться в вестибюле и попробуют вступить в переговоры с толпой, если таковая подойдет к «Астории».

– Итак, господа офицеры, кто же остается внизу? – закончил генерал свое обращение к нам.

– Располагайте мною, ваше превосходительство, – немедленно ответил я.

Генерал горячо потряс мою руку, хотя я в тот момент в этом моем порыве принести пользу в создавшемся положении ровно ничего особенного не видел и считал свой шаг само собой понятным.

Но каково было мое удивление, когда я увидел, что ко мне присоединилось всего пять офицеров, а именно: мои однополчане штабс-ротмистр Губарев, корнет барон Ганн, капитан 1-го ранга Китицын, Генерального штаба полковник Тилли и еще один корнет, фамилию которого, к большому сожалению, забыл… Остальные господа офицеры, числом более ста пятидесяти, мрачно молчали… Нашелся и такой тип в форме полковника Генерального штаба, который стал доказывать, что нам наше оружие надо безоговорочно сдать!

– Помилуйте, господа, разве мы в Средние века живем? Оружие надо сдать! Мы не можем идти против народной воли! Это преступление – проливать народную кровь.

Так пытался при общем смущении убеждать нас этот субъект… Я едва не набросился на него с кулаками, но вовремя был кем-то удержан. Он оказался не один, его поддержали еще один-два офицера, но, получив от всех нас более чем резкий отпор, эта компания поспешила скрыться из зала.

Полковник Тилли и капитан Китицын очень энергично принялись за дело, и при нашей помощи вскоре вестибюль был очищен от публики.

Положение иностранных офицеров, в большом количестве проживающих в «Астории», было воистину трагикомическое.

Англичане группами по три-четыре человека, с трубками в зубах, с физиономиями, выражавшими полнейшее равнодушие и безразличие ко всему происходившему, невозмутимо разгуливали по своим этажам.

Французы и бельгийцы, напротив, суетливо бегали друг к другу в комнаты, что-то уносили и приносили и поминутно обращались к нам с вопросами:

– Что же нам делать?

Французская речь слышалась во всех закоулках отеля. Великолепно держали себя несколько японских офицеров; они с большим любопытством в продолжение получаса наблюдали за дикой беготней по холлу, ресторану и коридорам гостиницы как публики, так и их союзных товарищей и, наконец, обменявшись на своем гортанном языке несколькими фразами, любезно поклонились нам, и один из них, в форме майора, видимо, старший в чине, старательно выговаривая слова, по-русски сказал нам:

– С-по-к-о-й-ной н-о-ч-и!

После этого они еще раз поклонились и как ни в чем не бывало отправились в свои комнаты.

Исполнив первую часть своей задачи, мы решили детально обсудить весь план обороны. Полковник Тилли послал меня за генералом Володченко. Я обошел весь нижний этаж, поднимался на лифте во все этажи, но… генерал был неуловим. Наконец один из мальчишек-посыльных сообщил мне, что генерал уже более получаса как покинул отель через черный ход!

Это было до того неожиданно, что, когда я передал об этом моим компаньонам, они буквально остолбенели от такой генеральской доблести и не могли и слова произнести.

Однако раздумывать было некогда, в командование вступили полковник Тилли и капитан Китицын. Во время обсуждения создавшегося положения и наших дальнейших мероприятий к нам пришло еще несколько офицеров из числа тех, которые хотя и поддержали идею обороны «Астории», но представляли свои доводы о том, что оборонять гостиницу невозможно, не подвергнув огромному риску женщин и детей, а также и совершенно ни к чему не причастных иностранных офицеров. Понятно, если толпа с нашими доводами не согласится и не оставит нас в покое, а мы окажем ей сопротивление, защищая нашу офицерскую честь, мы все падем в неравной борьбе, и разъяренная чернь выместит свою злобу на ни в чем не повинных людях.

С этими вескими доводами нам пришлось скрепя сердце согласиться. Решено было, что мы, охрана, останемся внизу и в случае подхода толпы попытаемся вступить с ней в переговоры, а при намерении ее начать против нас агрессивные действия используем весь дар нашего красноречия, дабы усовестить ее, а там будь что будет!..

Таким образом, мы остались на весь нижний этаж одни. Я сел в кресло против большого зеркального окна, выходившего на Мариинскую площадь19. Передо мной на стройном пьедестале вырисовывалась филигранная фигура бронзового всадника20, облитая лучами взошедшей луны. Вокруг памятника мерно ходил, как ни в чем не бывало, запорошенный снегом гренадер.

Площадь была совершенно пустынна. Только изредка быстрыми шагами проносился через нее запоздалый обыватель. Слышалась отдаленная ружейная и пулеметная перестрелка, которая эхом проносилась по улицам. Небосклон был залит кровавым пламенем все еще горевшего Литовского замка21.

Несколько минут я просидел без мыслей, потом мой мозг стал лихорадочно работать. Резкой, ноющей болью почувствовал я свою отдаленность от Царского Села.

Что с ее величеством? Каково ее положение?

Эта мысль совершенно захватила меня. Назад! Я должен вернуться в Царское Село! Это желание отчетливо окрепло во мне.

Мои размышления были прерваны каким-то диким ревом, смешанным с нестройным пением, доносившимся снаружи. Вскоре выяснилось, в чем дело. По Вознесенскому проспекту шла разношерстная полупьяная толпа, горланившая какие-то песни. Она медленно продвигалась к площади. Я вышел из подъезда. Вот она уже совсем близко к Мариинскому дворцу… Послышался звон разбиваемого стекла, затрещала выломанная огромная входная дверь, и передние ряды ворвались в вестибюль дворца. Я вошел в гостиницу. Полковник Тилли и капитан Китицын решили пойти к толпе, чтобы переговорить с ее вожаками о том, что они намерены делать: разгромить ли только дворец или перенести свое благосклонное внимание также и на наше местопребывание?

Они сняли свое Георгиевское оружие и вышли на площадь. Я пошел с ними для связи, остановился около памятника и стал наблюдать. Они спокойно шли ко дворцу.

Вдруг из толпы отделилось человек 10–15 матросов, которые, развернувшись фронтом к идущим, легли на землю и приготовились…

Зловеще щелкнули затворы винтовок… Но ожидаемого залпа почему-то не последовало, и Тилли с Китицыным благополучно дошли до подъезда дворца и скрылись в нем.

Прошло томительно долго четверть часа… Наконец они снова появились на площади, и мы вернулись в гостиницу.

Тилли и Китицын рассказали нам, что, войдя в вестибюль дворца, они увидели толпу матросов и солдат, рывшихся в грудах служебных бумаг и документов, вываленных из взломанных столов и шкафов22. К ним подошел какой-то штатский, который без объяснения причин приставил к ним двух матросов с винтовками и отправил их в соседнюю комнату, где они пробыли минут пять. За это время матросы рассказали им, что они с товарищами ищут здесь министра внутренних дел Протопопова, который будто бы скрывается.

Китицын заметил им, что странно, что они ищут министра в ящиках письменных столов и среди служебных бумаг, на что ему вихрастый новобранец-матрос безапелляционно заметил:

– Теперича леворюция, и завсегда так бывает!

В это время появился тот же штатский, по-видимому главарь этой шайки, который, узнав, по какому поводу пришли наши делегаты, с пафосом ударил себя кулаком в грудь и заявил, что он старый идейный революционер и не допустит никакого насилия над женщинами и детьми. Получив заверение со стороны Тилли и Китицына, что в «Астории» ни на крыше, ни под крышей никаких пулеметов не имеется и городовых мы не скрываем, сей революционный герой предупредительно любезно снял картуз и патетически, как артист на сцене, объявил Тилли и Китицына свободными, прибавив на прощание:

– Свободные граждане погромами не занимаются, и обитатели гостиницы могут спать спокойно!!

Мы стали наблюдать за толпой. Она еще с полчаса постояла около дворца, потом медленно повернулась и скрылась на Вознесенском проспекте. По-видимому, поиски Протопопова оказались тщетными.

Около двух часов ночи я снова вышел на площадь. У памятника гренадера уже не было. Старик, видимо, решил, что покой бронзового всадника нарушен не будет, и удалился восвояси.

Между памятником и дворцом из наваленной бумаги, вытащенной из последнего, несколько штатских и солдат сделали костер и, как ни в чем не бывало, грелись у огня…

На прилегающих улицах слышались одиночные выстрелы, чьи-то душераздирающие крики и стоны. Это, по-видимому, озверелые мятежники расправлялись с городовыми и вообще с полицией, попадавшей в их руки…

Вернувшись обратно, я застал в вестибюле барона Ганна, который пришел заменить меня. Усталый и разбитый, пошел я отдохнуть в номер к своему новому знакомому, корабельному инженеру поручику К., любезно пригласившему меня на эту ночь к себе.

Так начался, по выражению Пушкина, русский бунт, бессмысленный и беспощадный, неизвестно почему впоследствии названный «великой бескровной революцией»!..

Глава V

Проснулся я довольно неожиданно: меня изо всех сил расталкивал мой полуодетый сосед.

– Вставайте! Вставайте! Матросы заняли гостиницу!

Я быстро вскочил. Поручику долго не пришлось объяснять мне, в чем дело.

«Это начало и конец!» – пронеслось у меня в голове.

В коридоре слышались дикие крики и какой-то грохот. Я подошел к двери, и в этот момент кто-то застучал к нам в дверь чем-то тяжелым.

– Кто там ломится? Подождите! Не пожар! – нарочно преувеличенно спокойно ответил я на продолжавшийся бешеный стук.

Пришлось открыть дверь. В комнату ворвался молодой матрос с карабином в руках и заорал:

– Ваше благородие! Давайте оружие!

Он как-то сразу умолк и смутился. По-видимому, это занятие было ему еще очень мало знакомо, и ему было как-то не по себе.

– Ты, братец мой, не волнуйся, толком расскажи, в чем дело и что тебе от нас надо? – обратился к нему поручик К.

– Так что, значит, приказано от офицеров оружие отбирать!

– Кто приказал? – спросил я.

– А у нас старшой есть… Студент, так он и приказал!!

Мы до того были ошеломлены этим ответом, что несколько мгновений молчали.

– Дожили, дорогой мой!.. – К. посмотрел на меня и грустно усмехнулся.

Едва сдерживая рыдания, передал он матросу свой кортик и маленький браунинг. У меня же мелькнула блестящая мысль. Я вошел в ванную комнату и перекосил девятый патрон в магазине своего маузера, так что казалось, что испорчена подача патрона вообще, и в таком виде вынес его матросу, предупредив, что револьвер испорчен.

Моя хитрость удалась на славу, матрос, повертев револьвер в руках, отдал мне его обратно, заявив:

– Поломанного оружия нам не надо, все равно от него никакого толка нет!

Таким же образом удалось мне отстоять и шашку, у которой, на мое счастье, был надломан эфес.

После наших расспросов выяснилось, что наш посетитель был матросом 2-го Балтийского экипажа. Экипаж присоединился к восставшим после трехчасового боя с взбунтовавшимися солдатами лейб-гвардии Кексгольмского полка, обстреливавшего здание экипажа из пулеметов. Во время перестрелки был убит командир экипажа, капитан 1-го ранга Гирс, но его никто заменить не сумел, а смерть командира так повлияла на матросов, что они перешли без офицеров, которым пришлось скрыться, на сторону кексгольмцев.

В «Асторию» они пришли по приказанию вновь образованного комитета Государственной думы, который, по выражению матроса, «имеет теперь полную власть и правит заместо царя», для охраны гостиницы от вольной толпы, которая «шибко громит гостиницу». Рассказав нам все это, он куда-то исчез.

Но не успели мы опомниться от первого вторжения, как в нашу комнату пожаловал новый гость. На этот раз уже без всякого стука вломился полупьяный, разухабистого вида солдат, обвешанный пулеметными лентами. Узнав, что у нас оружие уже отобрали, он из комнаты не ушел, а, видимо желая похвастать своим новым положением, стал пьяным голосом рассказывать:

– Теперь наша взяла! Государя долой и увсех до-о-олой!.. Таперича мы заведем новые порядки!!! Старый режим продавал нас немцам, мы по свободе, значит, в-о-о как немцам морду набьем!!

Он для пущей убедительности громко икнул, потряс своей винтовкой и, потеряв равновесие, с размаху ударился о косяк двери.

Непечатно выругавшись, он на прощание представился нам, заявив, что он не кто-нибудь, а эскадронный фельдшер лейб-гвардии Конного полка, и прибавил:

– Теперь мы все здорово вооружены и никого не боимся… Я только разрывными пулями стреляю! – и нетвердыми шагами вышел из комнаты, оставив нас одних.

Для того чтобы выяснить создавшееся положение, я решил пойти на разведку. Выйдя из номера, я пошел по направлению к главной лестнице. Почти все номера были открыты, и в них царил полнейший разгром. Из вестибюля доносились дикие крики, звон разбиваемого стекла, треск ломаемого дерева и частая стрельба.

Какие-то негодяи забавлялись стрельбой в пролеты лестницы и в лифтовые люки. Я попытался спуститься по лестнице, но это едва не стоило мне жизни… Несколько пуль врезалось в шаге от меня в перила лестницы. Пришлось повернуть и уйти в коридор. Навстречу мне бежала молодая еще женщина с ребенком в руках. Она истерично рыдала и вскрикивала:

– Они его увели! Куда?!! Зачем? Что он им сделал?!!

Я попытался ее успокоить и по ее бессвязному рассказу понял, что толпа, ворвавшись в гостиницу без всякого предупреждения около 8 часов утра, вытащила силой из номеров почти всех офицеров, одетых и полуодетых, и повела всех якобы в Думу. Зачем и почему, никто не знал… Проведя немного успокоившуюся даму до ее номера, я стремглав побежал искать капитана Китицына, жившего в нашем этаже, но, к большому моему горю, в номере его не застал, а комнату нашел в ужасном виде: все чемоданы были раскрыты, вещи из них в беспорядке разбросаны по комнате, а из ванной комнаты доносился крепчайший запах французских духов.

Когда я вошел туда, моим глазам представилась удивительная картина: стоял какой-то солдат с оборванными погонами, без пояса и усиленно поливал себя различными духами и туалетной водой. На мое появление он не обратил ни малейшего внимания и как раз в этот момент выливал на себя бутылку зубного эликсира… Мне сделалось до тошноты противно при виде подобного безобразия, и я вышел поспешно из номера.

Я чувствовал себя совершенно бессильным что-либо сделать! Поручик К., когда я вернулся, накинулся на меня с расспросами. Неопределенность нашего положения сильно тяготила нас. Нам было ясно, что только чудом нам удалось избежать прогулки в Думу… Нас попросту забыли, так как наш номер находился далеко от главной лестницы, в поперечном коридоре. В то же время нам не была ясна причина такого стремления всех и вся доставлять в Думу.

Только впоследствии я узнал действительное положение Думы в эти дни. Она сделалась не только руководящим центром мятежного Петербурга, но и каким-то новоявленным Олимпом, к которому все стремились в порыве массового психоза, начиная от таких высоких особ, как великий князь Кирилл Владимирович, который привел туда с красными флагами Гвардейский экипаж и обратился к Родзянко, вышедшему встречать эту единственную в своем роде воинскую часть, пришедшую в Думу с таким сиятельным командиром и его деятельным помощником капитаном 1-го ранга Лялиным, со следующей речью:

– Ваше высокопревосходительство! Я и Гвардейский экипаж присоединяемся к Государственной думе!

Это была воистину трогательная картина: присоединение великого князя к войскам, бунтовавшим против его державного повелителя и двоюродного брата!..

По случаю столь высокознаменательного события и капитан Лялин счел своим долгом подтвердить верность Гвардейского экипажа начавшемуся военному бунту:

– Товарищи! Мы сегодня переживаем великий и радостный день! Россия стала свободной! Матросы! Я хочу вам напомнить, что восемьдесят пять лет тому назад ваши офицеры первыми пытались свергнуть ненавистное иго самодержавия! Они выступили на Сенатской площади против тирании… Они первыми начали дело освобождения России! Теперь вы, товарищи, подали нам, офицерам, свою руку, и мы пошли за вами, свято веря в нашу правоту в деле освобождения России от векового ига!

Не правда ли, недурной образчик красноречия старого гвардейского офицера?..

Здание Думы и прилегающий район были запружены бесчисленными толпами рабочих, штатских, зевак, домашней прислугой, представителями петербургского дна, «жаждавшими присоединиться к Думе».

Сливки русской интеллигенции в лице студентов и курсисток изображали собой стражу революционного порядка, беспомощно стараясь разобраться в царившем бедламе… Дума сделалась складочным местом припрятанной муки и других предметов продовольствия, а также и целого ассортимента публичных женщин, которых кто-то удосужился с собой притащить… Очевидцы передавали мне, что картину, творившуюся в Думе в те дни, ни описать, ни передать словами было невозможно. Это было не законодательное учреждение, а просто крытый толкучий рынок в соединении с публичным домом последнего разряда!

Глава VI

К нам в комнату больше вторжений не было. Мы с К. решили переждать стрельбу в вестибюле, которая стала постепенно стихать. Нас очень беспокоила судьба Китицына, Тилли и других наших друзей и знакомых, о местопребывании которых мы не имели никакого представления.

Часов около 11 утра мы спустились во второй этаж. К большому моему счастью, я нашел Ольгу К., мою сводную сестру, у нее в номере. У нее собрались, кажется, все, кто чудом, как и мы, остались в «Астории», в том числе и лейб-гвардии 4-го стрелкового Императорской Фамилии полка полковник барон Притвиц, генерал, фамилии которого не помню, несколько дам и человек шесть-семь офицеров. Через некоторое время пришел корнет П. с большим шрамом и синяком на правой щеке. Оказалось, что его ударил прикладом какой-то солдат за то, что он пытался помочь знакомому генералу-инвалиду, на которого с оскорблениями набросилась толпа, когда последний выходил на улицу.

Настроение у всех было подавленное и угнетенное. Мне было жалко смотреть на Притвица, до того он осунулся за это трагическое утро. Георгиевское оружие у него было отобрано. Он мрачно сидел в углу на кресле и украдкой вытирал набегавшие слезы.

О хлебе насущном позаботился гражданин матрос, получивший синенькую на чай и приволокший из разгромленного погреба фунта три-четыре зернистой икры, наваленной прямо на чайные подносы, и несколько банок консервов. Матрос этот, слонявшийся без дела по коридору, оказался недурным малым и очень быстро освоился со своей неожиданной ролью посыльного при господах.

После столь оригинального завтрака все немного повеселели, и дамы наши хоть немного пришли в себя от пережитого волнения.

Я решил спуститься вниз, чтобы посмотреть, что там делается. В первом этаже меня поймал французский офицер и, волнуясь, заявил, что я должен оградить его от солдат, грабящих его номер. Я бросился с ним в его комнату. В ней два солдата преспокойно вынимали из шкафа, что им под руку попадало, третий финским ножом взрезывал большой кожаный чемодан. В негодовании я крикнул:

– Братцы, что вы делаете? Ведь здесь французский офицер живет!

– Ну и шта? Раз офицер, так туда его и туда!

Эта непечатная ругань была мне ответом. Самообладание покинуло меня, и, развернувшись что было мочи, я даже не ударил, нет, а именно двинул ближе стоящего солдата по уху… Все это могло окончиться как для меня, так и для француза печально. Но участь сражения была решена неожиданным появлением здоровенного боцмана и вестового лейтенанта. Солдаты, увидев подоспевшую подмогу, как ошпаренные, выскочили из комнаты, напутствуемые здоровенными тумаками молодчины боцмана.

Провожаемый бесконечными благодарностями лейтенанта, я спустился в вестибюль.

Глазам моим представилась чарующая картина, плод творчества освобожденного от 300-летнего произвола народа…

Все окна и витрины были разбиты вдребезги, в щепы была разнесена огромная входная дверь-вертушка, бюро швейцара разбито, не осталось ни одного целого стола, стула, кресла и вообще какой-нибудь мебели, в изобилии наполнявшей ранее элегантный вестибюль и холл. Даже трубы парового отопления были вырваны из своих гнезд, часть мраморной облицовки стен была сорвана и разбита на куски… Все внутренние двери были сорваны с петель и представляли собой обломки. Даже большинство люстр было уничтожено стрельбой в потолок, и стеклянная пыль от них буквально покрывала заваленный обломками пол, покрытый и без того на целую четверть грудами зеркального стекла, щепками, обрывками материи, кожей клубных кресел, от которых виднелись только одни голые остовы. Куски мрамора со стен и пола, который тоже во многих местах был разбит ломами, валялись вокруг.

Соседние залы были также обращены в груды развалин. Пьяная толпа полуоборванных штатских, каких-то баб и солдат всех полков слонялась по нижнему этажу и доламывала последнее, что случайно осталось еще в целости… Слышалась площадная брань, смешанная с криками вроде:

– Довольно, сучьи дети, на своих ж… посидели, теперь и наша пора гулять пришла! – и так далее в том же духе.

Матросы стояли около дверей и окон и пытались не впускать никого с улицы, но из этого ничего не выходило.

Я прошел в ресторан. Там картина была еще плачевнее. Громадный буфет был повален на пол и разбит топорами! От столов и стульев и помину не было, только мелкие щепки покрывали пол вперемешку с кусками красного ковра. Инструменты балалаечного оркестра не избегли общей участи: от них осталось одно воспоминание в виде грифов, да и то сломанных на две-три части. Посуда была вся переколочена.

При моем появлении толпа доканчивала металлический сервиз… Каждая ложка, каждая вилка, соусник и прочее ломалось и коверкалось поштучно! Я не верил глазам своим, до того все виденное мною было кошмарно, дико и нелепо!

Двери в кухню и в погреб были выломаны. Оттуда поминутно вылезал мертвецки пьяный разнообразный сброд. Несколько человек уже валялось на полу в бесчувственном состоянии.

Любопытство одолело меня, и я с трудом пробрался в погреб. Он был по щиколотку залит вином, водкой, шампанским и различными соусами. Это была какая-то клейкая коричнево-бурая жижа.

У винного отделения толпилась кучка людей. В самом же отделении несколько солдат с видом знатоков-дегустаторов отбивали об стол горлышки бутылок. Белое и красное столовое вино, как неприемлемое, пренебрежительно бросалось на землю, коньяки и водки отдавались толпе и тут же выпивались. Более расчетливые лазали по продуктовому отделу и набивали себе карманы омарами, ананасами, сырами, пате де фуа гра и другими деликатесами. Громадная жестянка с зернистой икрой была вывалена прямо на стол, и несколько солдат суповыми разливными ложками уписывали ее за обе щеки.

В одном из бесчисленных переходов я наткнулся на полутрупы, опившиеся и валявшиеся в этой грязной бурде.

Вдоволь насладившись этой единственной в своем роде картиной, я снова выбрался в ресторан.

В зале я застал поручика К. с несколькими боцманами (в том числе и с тем, который вызволил меня у француза) и унтер-офицерами, весьма энергично занимавшегося наведением хоть какого-нибудь порядка в вестибюле. Я присоединился к нему и приказал немедленно завалить вход в подвал остатками буфетной стойки, оставив в преисподней виденных мною гурманов…

Потом мы попытались выгнать всю лишнюю публику на улицу, но это удавалось плохо, матросы уже вышли из повиновения и халатно относились к делу.

В это время раздался звон шпор, и в вестибюль вошла строем по два в большем порядке батарея Михайловского артиллерийского училища. На всех офицерах и юнкерах красовались огромные красные банты!..

Оказалось, что училище успело уже сходить на поклон к товарищу Родзянко и там исполнилось красной благодати! Батарея пришла на водворение порядка в «Астории».

Батарейный командир, видя наши тщетные попытки сдержать натиск толпы на гостиницу, при помощи своих юнкеров в пять минут очистил весь нижний этаж от толкавшегося в нем сброда. Он попросил К. и меня, как знающих план отеля, взять на себя обыск и очистку второго и третьего этажей, так что я, получив под команду 15 юнкеров, сделался кем-то вроде коменданта третьего этажа.

Вскоре мне удалось навести относительный порядок: солдат и нескольких штатских, продолжавших слоняться по номерам и коридорам, я приказал без всяких разговоров выбросить на лестницу, откуда их передали в работу второму этажу и т. д. до самого низа…

Часов около семи вечера по гостинице с быстротой молнии разнесся слух, что кто-то откуда-то собирается обстреливать «Асторию» из артиллерийских орудий.

Слух этот был явно паническим и непроверенным. Говорили, что взбунтовался какой-то крейсер на Неве.

Училищное начальство немедленно собрало юнкеров, и вскоре батарея покинула гостиницу, оставив нас на произвол судьбы… Мы же, оставшиеся, решили, что и нам нечего делать в этом уютном уголке.

Глава VII

Все решили куда-либо пробиваться: кто к родственникам, кто к знакомым, моя же дорога была ясна:

– В Царское Село! К моей государыне!

После всего пережитого ее положение представлялось мне в самых мрачных красках, но я гнал прочь эти мысли. Мне чудились офицерские отряды, вставшие на защиту дворца с его царственными обитателями, полные жертвенного подвига, и моим долгом было как можно скорее присоединиться к ним…

С этими мыслями я покинул «Асторию». Я был не один, а имел двух попутчиков, решивших, как и я, пробиваться в Царское. Это были одна дама, хорошая знакомая Ольги, и штабс-капитан Е.

Этого своего похода на Царскосельский вокзал я никогда не забуду! До Гороховой мы дошли благополучно. Мимо нас проносились бесчисленные грузовики, а также и роскошные частные автомобили, наполненные солдатами и рабочим людом до отказа. Эти ватаги были сплошь вооружены и обвешаны пулеметными лентами, что, видимо, являлось новой, революционной формой. Над автомобилями реяли огромные красные флаги, сами они были заклеены плакатами, широко вещавшими новые чаяния псевдорусского народа, вроде:

«Долой самодержавие! Да здравствует Временное правительство!»

И проще:

«Да здравствует свобода!»

Один из них привлек наше особое внимание, на нем значилось:

«Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов!»

Это было коротко, но для нас, во всяком случае, не ясно… Не думали мы в тот момент, что этому гнусному учреждению судьбой было предназначено сыграть такую роль в истории нашей Родины.

На Гороховой шла отчаянная стрельба, и по ней со зловещим ревом то и дело проносились санитарные автомобили. Пули барабанной дробью щелкали по фасадам домов. Пришлось устроить формальную перебежку из подворотни в подворотню… Пулеметные очереди полосами сбивали штукатурку с домов, и нас обдавало едкой известковой пылью.

Я никогда еще не чувствовал себя столь беспомощно и глупо, как в эти часы, хотя на войне бывал и не под таким огнем! Наша спутница показала редкое мужество, и мы медленно, но все же не меняя направления продвигались вперед. На углу Гороховой и Загородного проспекта догорало здание полицейского участка. Почерневшие стены грустно смотрели на нас и как будто спрашивали: «Чем же мы виноваты?»

На вокзале публики почти совсем не было, огромный мраморный бюст императора Николая I был завешан красной тряпкой! Вокзал тоже присоединился к революции…

К нашему великому счастью, мы попали как раз к отходу последнего поезда! Это было нам наградой за этот тяжелый, трагический день. Мне даже не поверилось, когда паровоз, тяжело вздохнув, стал удалять нас от петербургского кошмара…

В лазарете меня встретили как без вести пропавшего. Я еле успевал отвечать на град сыпавшихся на меня вопросов. В коротких словах я описал свои переживания. Сильный звонок и стук в дверь прервали мой рассказ.

Мы все бросились в переднюю. Когда открылась дверь, в переднюю не вошел, а ворвался капитан лейб-гвардии Петроградского полка Сергей Гаврилович Лучанинов в сопровождении поручика его же полка, георгиевского кавалера, и шести прапорщиков.

Изможденное, исхудалое лицо Лучанинова было белее снега, глаза его горели странным огнем. И все же это измученное, усталое лицо выражало непреклонную волю и решимость.

Отрывистыми нервными фразами он рассказал нам о своем походе по колено в снегу на станцию Средняя после трехдневных боев в Петербурге с мятежниками, куда он привел до 400 нижних чинов, оставшихся верными присяге, и пришедших вместе с ним офицеров. Солдаты с одним офицером остались на станции, а он со своими спутниками через поля, утопая в снегу, еле добрался до Царского Села, чтобы выяснить положение. Он желал присоединить свой отряд к частям, охранявшим Александровский дворец, для защиты ее величества и ее августейшей семьи.

Появление его в Царском Селе было замечено, и за ним была устроена слежка. Тогда он решил зайти к нам в лазарет, где он лежал раньше, рассчитывая у нас временно разместить своих офицеров под видом раненых.

К сожалению, у нас не было ни одного свободного места, и Лучанинов так же стремительно, как появился, исчез со своими спутниками. Он собирался проникнуть во дворец и вступить в связь со сводным полком, стоявшим на охране дворца.

Как впоследствии я узнал, сводный полк Лучанинова не принял… Так закончилась единственная попытка оказать со стороны вооруженную помощь семье нашего императора, находившейся в критическом положении…

Глава VIII

Несмотря на то что окружающие всячески успокаивали меня, заверяя, что во дворце все благополучно, сердце мое от тревоги разрывалось на части, и я решил во что бы то ни стало устроить себе пропуск во дворец, чтобы по мере сил и возможности быть полезным ее величеству в эти трагические часы.

Я стал звонить по телефону на квартиру к полковнику Вильчковскому, намереваясь просить его о пропуске, но мне ответил чей-то перепуганный голос:

– П-о-о-лковника нет д-о-о-ма!

Я думал, это была отговорка… Но делать было нечего! С огромным трудом мне удалось дозвониться до его помощника, полковника Цырга. Каково же было мое горе и отчаяние, когда я в ответ на мою просьбу и мольбы устроить мне пропуск, так как по понятным причинам не считаю долее возможным оставаться в лазарете, получил в трубку сухой ответ:

– Очень сожалею, корнет, но при создавшемся положении ничем помочь не могу!

Невыразимое бешенство охватило меня! Тут не могло быть вопроса о доверии или недоверии ко мне, так как оба эти штаб-офицера отлично знали, кто я и что я, и мне и по сей час непонятно, чем руководствовались эти люди, препятствуя офицеру исполнить его священный долг!..

Приходилось ждать до утра. Ночь показалась мне бесконечно длинной. Без сна, наедине со своими тяжелыми думами, провел я ее. Рано утром я вышел из лазарета и быстрыми шагами направился к Екатерининскому дворцу. Свежий морозный воздух несколько успокоил меня. На одной из улиц толпа, при деятельном участии солдат, громила угловой винный погреб Шитта. Из толпы неслась циничная брань, покрываемая торжествующими криками:

– У-р-р-р-ааа! Наша взяла! Попили нашей кровушки!

Дойдя до здания, где раньше помещался Лицей, я свернул направо и пошел вдоль ограды парка Александровского дворца. За оградой стояли двойные посты часовых, кое-где виднелись пулеметы, было видно, что все готово к обороне. Около главных ворот я увидел в полной боевой амуниции полковника Герарди. Он узнал меня.

Отвечая на град моих вопросов, он рассказал мне о трех последних днях жизни в Александровском дворце. Это были дни, полные тревоги и волнений.

Лично он четвертую ночь не спал. Наследник цесаревич, великие княжны Ольга и Татьяна Николаевны больны корью и находятся сейчас в очень серьезном положении. Государыня безотлучно находится при больных. О государе известно лишь то, что он выехал из Ставки и находится по дороге в Царское Село. Отношение взбунтовавшихся и совершенно разложившихся запасных батальонов и тракторных батарей к дворцу отвратительно, и можно с минуты на минуту ожидать всяческих эксцессов. Сводный полк настроен отлично, чего нельзя сказать о пришедшем на днях на усиление охраны Гвардейском экипаже…

– Что нас ожидает, одному лишь Господу известно! – закончил Герарди, тяжело вздохнув.

Его вызвали во дворец, и он, не прощаясь со мной, быстро пошел к первому подъезду. Я в тяжелом раздумье остался его ожидать.

Между первым и вторым подъездами я заметил противоаэропланное орудие на автомобильной установке, направленное на город. Около него копошились солдаты.

Герарди я не дождался и вернулся в лазарет. Но недолго я просидел дома. Меня снова потянуло к дворцу. Я решил добиться свидания с Костей Кологривовым, бывшим на охране дворца, и был уверен, что он устроит мне пропуск.

Вот и Главные ворота. Я на минуту остановился. В это время со стороны казарм конвоя его величества появился какой-то всадник на взмыленной лошади, который что-то дико кричал и размахивал обнаженной шашкой. Вскоре я услышал его пьяный голос более отчетливо:

– Кто из ахвицеров до восьми часов вечера завтрашнего дня не явится в Государственную думу, тот будет лишен ахвицерского звания! – орал во всю глотку этот своеобразный революционный герольд.

Я остановил его. Это был молодой казак лейб-гвардии сводно-казачьего полка. Заставив его повторить все сначала, я спросил, для чего он обнажил шашку, на что он мне ответил:

– А мне в Думе студент так приказал!

– А ты, дурак, лучше спрячь ее! – спокойным тоном посоветовал я ему, что он, к моему удивлению, немедленно и исполнил.

Я отпустил его, и долго еще его пьяный голос разносился по пустынным улицам.

Это необычное приказание взорвало меня, и я, не помня себя, прошел прямо через ворота дворца никем не остановленный и подошел к офицеру, стоявшему около них.

Я принял его за полковника, но, присмотревшись, сообразил, что это был офицер Гвардейского экипажа в сухопутной походной форме. Представившись ему, я попросил его разъяснить мне сей странный и даже более чем наглый приказ, прибавив, что служу государю императору, и только он один может лишить меня офицерского звания, от него же полученного, но не какой-нибудь Родзянко, до которого мне нет никакого дела!

Капитан с чувством потряс мне руку, вполне согласившись со мной. Лично ему ничего не было известно о таком приказе.

В этот момент раскрылась парадная дверь. Из нее вышел камер-лакей, который обратился ко мне с вопросом:

– Ее величество приказала узнать вашу фамилию…

Я назвал себя.

– Вы, ваше высокоблагородие, Крымского конного полка?

Я ответил утвердительно.

Он исчез. Я до того смутился, что не мог и слова сказать. Капитан был поражен не менее меня. Наконец я сообразил, что меня, должно быть, заметили из окна.

Вышедший снова из дворца камер-лакей обратился ко мне:

– Ее величество желает вас видеть…

Глубокое, радостное волнение охватило меня. Камер-лакей провел меня в знакомый коридор первого подъезда, подвел к узкой винтовой лестнице, ведшей наверх, и прибавил:

– Вы поднимитесь наверх, войдете в дверь налево, и в этой комнате вас ждет ее величество.

Я стал подниматься по лестнице. Вот и полураскрытая дверь. Я открыл ее и вошел в комнату.

В этот момент ее величество входила в нее с другой стороны.

Государыня была в белом больничном халате. Лицо ее было мертвенно-бледным, словно выточенным из мрамора. Глубоко впавшие глаза улыбались хорошей, доброй улыбкой.

Я сделал два шага вперед и отрапортовал:

– Ваше императорское величество! Крымского Конного вашего величества полка корнет Марков явился по вашему приказанию!

Императрица милостиво протянула мне свою руку, подвела к стулу и сказала мне своим мягким, проникающим в глубину души голосом:

– Садитесь.

Я постараюсь привести на память главные детали этого моего разговора с государыней.

– Вы давно вернулись в Царское?

– Скоро месяц, ваше величество!

– Не правда ли, вы были в Ялте и лежали у меня в здравнице?

– Так точно, ваше величество! Сначала я лежал в здравнице, но после того, как я заболел оспой, меня перевезли на квартиру моей матери в Ливадию.

– Как? Вы были больны оспой? Наверное, ветряной?

– Никак нет, натуральной!

– Боже, как это ужасно! Вы, наверное, бедный, очень страдали! Ну а теперь как вы себя чувствуете? Совершенно ли оправились от этой тяжелой и неприятной болезни?

– Покорно благодарю, ваше величество, теперь здоровье мое почти окончательно восстановилось.

– Как мы все жалеем вашу матушку!.. Она, бедненькая, верно, ужасно грустит и тоскует!.. Смерть Ивана Антоновича и для нас была неожиданным и большим ударом. Он был такой хороший, милый и преданный нам человек… Мы все его очень ценили и любили!..

После паузы государыня еще раз прибавила:

– Бедная, бедная ваша матушка!

Я был до слез растроган добротой и сердечностью ее величества, но ничего не нашел ответить и смог только в волнении пробормотать пару благодарственных слов.

Несколько мгновений царило молчание.

– Ваше величество, я только вчера вечером вернулся из Петрограда, где пробыл два дня. Вашему величеству не угодно ли будет узнать о происходящих там событиях?

– Да! Да! Конечно, очень все это интересно.

Я начал было свой рассказ, но государыня быстро прервала меня и, встав, сказала:

– Это нам всем будет интересно узнать!.. Вы знакомы с мадам Ден?

Фамилия эта была мне знакома, но сразу я ее вспомнить не мог.

Ее величество добавила:

– Она племянница генерала Янова. Вы должны ее знать по Ливадии.

С этими словами она пошла в соседнюю комнату. Я последовал за ней. Одновременно с нами туда вошли великие княжны Мария и Анастасия Николаевны в сопровождении высокой стройной дамы, брюнетки, все трое в белых халатах.

Ее величество обратилась к вошедшим:

– Вы не знакомы? Это маленький Марков моего полка.

И, обернувшись ко мне, прибавила:

– Мария!.. Анастасия!.. Мадам Ден…

Сев на диван, она указала мне на кресло по левую руку от себя, рядом с ней села великая княжна Мария, напротив меня на кресло великая княжна Анастасия, по правую руку от нее госпожа Ден.

– Марков только вчера как вернулся из Петрограда и расскажет нам последние новости!.. Представьте себе, он, бедный, в Ялте болел натуральной оспой! Не правда ли, как это ужасно! Хорошо, что следов не осталось!..

Я был совершенно смущен таким вниманием и начал свой рассказ. Ее величество и их высочества часто прерывали меня замечаниями. Они ужасались, до какой низости, подлости и хамства мог дойти их так ими любимый русский народ. Я чувствовал, что мой рассказ – нож острый для этих чутких, добрых и благородных царственных душ… По всему видно было, что ее величество была лучшего мнения о народе, который таил в себе такие низменные инстинкты. Был момент, когда мне стоило нечеловеческих усилий, чтобы удержать рыдания. Я спросил ее величество, где находится государь.

Государыня мне ответила, что в данный момент ей совершенно не известно его местопребывание. Великая княжна Мария дрогнувшим голосом прибавила:

– Да… Мы… Мы не знаем, где папа!..

В ее чудесных глазах блестели слезы. Этот момент был настолько трагичен, что я едва сдержался от слез. Но поразительное хладнокровие государыни придало мне сил. Лицо императрицы выражало тихую глубокую скорбь, но ни один мускул не дрогнул на ее лице, когда она произнесла такую тяжелую для нее как для любящей жены и матери фразу:

– Мы не знаем, что с его величеством и где он…

Никто не может себе представить этого неземного величия, этой истинно царственной мощи и невыразимой красоты, какими в эти минуты была обвеяна эта Женщина-Страдалица!..

В ответ на мои сожаления, что моего полка в эти дни в Царском Селе не было, государыня ответила мне:

– Да, я очень сожалею об этом! Мой командир был прав, когда, будучи у меня, просил вызвать полк, но теперь уже слишком поздно!

1.Куйдыш – земляк, товарищ (тат.). (Примеч. авт.)
2.Валидэ – мать народов (тат.); так крымские татары называли государыню. (Примеч. авт.)
3.Здравствуй, дорогая! (тат.) (Примеч. авт.)
4.Прощайте! Прощайте! (тат.) (Примеч. авт.)
5.Признаки гемофилии обнаружились у цесаревича Алексея значительно раньше, в грудном возрасте. Но царская семья считала нужным тщательно скрывать этот факт, что породило в обществе много сплетен и непонимания.
6.Так поначалу восторженная либеральная пресса именовала Февральскую революцию 1917 года, пока не оказалось, что кровь все же проливается, и жертв становится все больше.
7.Шарлотта Корде – дворянка, убившая из политических соображений деятеля Великой французской революции Жана Поля Марата.
8.Она же Водопадная.
9.Марка автомобиля.
10.Иеромонах Илиодор (в миру Сергей Михайлович Труфанов) состоял в большой дружбе с Распутиным и пользовался его покровительством, но в результате ссоры и требований, чтобы Распутин оставил царскую семью и покаялся в грехах, навлек на себя гнев Синода. Вскоре Илиодор был лишен сана. Поселившись на родине, на Дону, на хуторе Большом под полицейским надзором, он тем не менее стал создавать из своих почитателей секту «Новая Галилея». Когда его поклонница Хиония Гусева попыталась убить Распутина, Илиодора обвинили в соучастии и подвергли аресту, но ему удалось бежать и скрыться за границей. После 1917 г. он предложил свои услуги большевикам, по предложению Дзержинского начал служить в ЧК и использовался для раскола православной церкви, формируя сектантское движение. В 1922 г. эмигрировал в Германию, позже перебрался в США.
11.Тетушка (фр.).
12.Английский магазин.
13.В этот день П.Н. Милюков произнес свою знаменитую речь «Глупость или измена?», в которой, ссылаясь на некие документы и публикации, обвинил императрицу и ее ближайшее окружение в шпионаже в пользу Германии. Речь имела огромный резонанс в обществе, ее стенограмма была опубликована в нелегальной прессе, и порожденные ею настроения фактически стали шагом к революции. Позже, уже в эмиграции, Милюков признавался, что никаких фактов для обвинений у него не было и он якобы лишь предоставил аудитории право самой поразмыслить и сделать выводы.
14.Имеется в виду убийство Григория Распутина, совершенное в особняке князей Юсуповых.
15.В.М. Пуришкевич, наряду с князем Ф.Ф. Юсуповым и великим князем Дмитрием Павловичем, был активным участником убийства Г.Е. Распутина.
16.Воейков В.Н. – дворцовый комендант, генерал-майор свиты, приближенный императора Николая II, решавший административные и организационные вопросы жизни двора.
17.Лейб-гвардии Волынский Его Величества полк. 27 февраля 1917 г. полковая учебная команда в составе 350 человек, убив своего командира штабс-капитана Лашкевича, перешла на сторону восставших.
18.Файф-о-клок – традиционное английское чаепитие в пять часов вечера, привычка, заимствованная высшими кругами общества в России.
19.Исаакиевская площадь (с 1849 г. часть Исаакиевской площади носила самостоятельное название Мариинской, с 1870 по 1917 г. Николаевской, хотя автор использует прежнее название, позже – площадь Воровского, а с 1944 г. снова Исаакиевской).
20.Конный памятник императору Николаю I по проекту скульптора Огюста Монферрана.
21.Тюрьма в Санкт-Петербурге (Петрограде). В дни Февральской революции, 27 февраля 1917 г., восставшие матросы и рабочие судостроительных предприятий захватили Литовский замок, выпустили всех заключенных, а здание подожгли.
22.В Мариинском дворце до февраля 1917 г. заседал Государственный совет Российской империи. Бумагами Государственного совета восставшие и заинтересовались.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
14 avgust 2023
Yozilgan sana:
1928
Hajm:
558 Sahifa 31 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-227-09880-1
Mualliflik huquqi egasi:
Центрполиграф
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar