Kitobni o'qish: «Метафоры любви. Диссоциативная теория любовного переживания»

Shrift:

При создании обложки использовалась зарисовка Леонардо да Винчи

© Букловский С. Г., текст, 2024

© Оформление. ООО «Издательско-Торговый Дом „СКИФИЯ”», 2024

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

***

Сергей Георгиевич Букловский

Французский психоаналитик (ELP), психолог, имеющий частную практику на протяжении 15 лет, автор научных монографий по теории бессознательного, статей и учебных изданий для университетов.

Введение

Реальность – это развоплощенная метафора, зарождающаяся в воспоминаниях об удовлетворенных фрагментах желания субъекта, который функционирует в качестве иллюзорной инстанции Я. Культура мысли, киноискусства и судеб влечений прошита психоаналитическими образами; глухое сопротивление анализу прорвано в сложном, нелинейном и несоразмерном человеку мире, а непрерывно меняющиеся горизонты логоса раздвинуты. Психоанализ становится все более тотальным и всепроникающим, а восприимчивость к психоаналитической мысли поступательно достигает вершин. Ученые, аналитики и художники, одновременно ощущают необходимость работать с качествами скорости преобразований и объема пространства, значительно увеличивая сложность своих объяснительных моделей. Худшее, что может случиться с психоаналитиком, – это профессионализм; худшее, что может случиться с субъектом – жить так, как будто бессознательного нет. Весьма симптоматично, что при слепом рецензировании лучшими статьями неуклонно признаются те, которые написаны независимыми исследователями в области психоанализа. Психоанализ представляет собой наиболее последовательный и интеллектуально разработанный взгляд на желание, принимающий видимость теории. Если у кого-то появляется действенное желание разобраться в том, как устроено психическое, то лучшего применения такому устремлению, чем психоанализ, не найти. Не трудно заметить специфическую отключенность от происходящего в русле клинической традиции обращения с теорией психоанализа; из случая в случай все отчетливее проступает воля к наслаждению, а не вопросы обращения с желанием или проблемы выработки Идеала, воздействующего на желание. Желание определенным образом диссоциируется: при встрече с блеском прекрасного оно специфическим образом преломляется, угасает и одновременно следует иной траектории переживания. При этом острее всего оно переживается там, где оказывается отторгнуто в отрыве от объекта! Истина желания порой достигается драмой отказа от частей собственного Я, движимая теми же силами, что имеют своим эффектом аналитическое вдохновение. Самое глупое, что можно было бы сделать, – использовать психоаналитические тексты как рыцарские латы, которым самым неумолимым образом хранится верность, для одержания превосходства в битве с оппонентами.

Субъект пробужден там, где любовный опыт говорит через него. Психоаналитический дискурс является попыткой записать в актуальном высказывании то, что непрерывно меняется и воссоздается! В аналитическом дискурсе нет ничего всеобщего, ничего универсального – он осторожен и рассудителен в своей сути, т. к. имеет дело с продвижением на неизведанном, долгом и небезопасном пути. Всякая апелляция к всеобщности служит поводом поставить под сомнение образование конвенциональной действительности как таковой на нескольких различных уровнях, т. к. именно здесь реальность в развитии языка «пробуксовывает», дает сбой. Это ставит субъекта лицом к лицу с его творческой функцией, привнесенной означающим в отношении к другому означающему и превосходно представленной работой метафоры и метонимии – логической связью преемственных звеньев цепи и их замещения (подстановки). Путь метафоры первичен для формирования любовного переживания, в которое включен обогащенный им субъект. В хрупкие для психоанализа и его интеллектуальных амбиций времена, когда стандартные модели давно уже ничего не проясняют, и не вдохновляют открытия, психонализ предстает формой разделения, разомкнутости опыта! Мысль и желание прочно соотнесены в качестве нематериальной, но пространственной, фундаментальной основы бытия. В преодолевающей инерцию мысли о желании разверзается бездна недоумения, – восходящая к неугасающей ностальгии объединения двух укрывающихся от тягот жестокосердного мира субъектов на уровне тела (матери) и вызывающая желание молчать о любви, лишенной как объектного содержания, так и почвы под ногами (!). Кочующие мысли, защищающие от дискурсивной спутанности, находят себе пристанище в теории любовного переживания, хотя задача видится не в понимании смысла любви, а в неотвлеченном проживании его. Тонкий аналитический ум всегда подмечает, как субъект формирует собственную теорию любви, поскольку теория проливает свет на то, как бессознательное перераспределяет отношения субъекта и другого. В кабинете психоаналитика неотвратимо формируется особый тип связи, направленный на исследование бессознательного, в котором знание не занимает господствующего положения и в каждом отдельном случае теория неотвратимо воссоздается заново. Разрозненность и избыточность знания, обращенного к тому, что не наделено плотностью бытия, и что невозможно постичь холодной головой, становится неизбежной. Из массы рассуждений рождается понимание предмета в строго субъективном преломлении.

Сгущение аналитического текста и формулировок приглашает к мышлению, раскрытию мысли; сгущение (конденсация) представляет собой структуру взаимоналожения означающих, являющуюся полем действия метафоры – структуру, определяющую родство этого механизма с поэзией и вбирающую ее разгерметизирующую функцию. Диссоциацией субъект платит за использование языка в игре означающих. Реализация поэтического потенциала не требует разъяснения, она связана с чем-то существенным на уровне игры воображения и несбывшегося, ни коим образом не выводимого из наличного опыта. Это связано с опасностью языковой игры, открывающей то немногое, в чем субъекты едины и сцеплены неотменимостью переживания. Поэтическое воображение, ткань которого состоит преимущественно из материала сновидений, предлагает новый сценарий будущего. Поэтическое основание бытия субъекта на уровне языка предполагает необходимость каждому выкарабкиваться самостоятельно. Поэзия бытия одна среди многих; она не требует согласия большинства и стыдливо укрывается (щит от обыденности), когда субъект свидетельствует о своем существовании и его социальной экспрессии. Поэт воспринимает речи других и порождает нечто Новое в способах взаимодействия с реальностью. Эмпирически любовь предстает проекцией воли, парадоксальным образом игнорирующей живое. Разомкнутость опыта в обращении к другому всегда заканчивается отказом в порядке языка (!), так же как пребывание в коконе тела не допускает слияния с другим телом. И поскольку сила любви эквивалентна силе Я, бесчувственность открывает дорогу чувствам. Поэтическая искра вспыхивает между двумя означающими, одно из которых является именем собственным, а другое метафорически упраздняет первое. В данном случае значение позиции, привнесенной отцом, реализуется наиболее эффективно, т. к. происходит воспроизведение мифического события. Интерпретировать любовное переживание – значит упражняться в поэзии, сталкиваясь с бесконечным вопросом о логических основаниях, а романтическая утонченность привлекается в данном случае для оттачивания идеального инструмента интерпретации.

Психоаналитик уважает развитие запущенного с его помощью психоаналитического процесса, т. к. однажды приведенный в действие процесс развивается по своей траектории, которую невозможно изменить, и порядок включения различных этапов на пути которой всегда остается неизменным. Власть над симптомом иллюзорна, как и в случае зачатия: мужчина никак не может повлиять на развитие плода; ему дана единственная возможность – дать толчок чрезвычайно сложному процессу, протекающему за пределами его воли и понимания. Обращение к бессознательному имеет вид экспериментального опыта, запечатлевающегося как тайна и имеющего целью принять свое Я. Это измерение тайны ограниченно той опасностью, которую несет в себе язык со времен древнего мира в его неокончательности. Любовь является более древним образованием, чем сам субъект – в желании познать другого как самого себя он рекрутирует ретроактивные фрагменты опыта, имеющие отношение к происхождению языка и раскрытию порожденного бессознательным смысла. Любовный опыт, над которым не властен никакой нарратив, ставит Я под вопрос и с лингвистической точки зрения отделяется от самого себя, вписывая новую главу в летопись своего вида.

Метафорой любви, как предельного и немыслимого отношения к объекту желания, субъект может пользоваться как спичкой, поджигающей стог сена, поскольку отдает он в переживании то, что ни им, ни его собственностью не является – он помещает свою нехватку в другого и обнаруживает нечто по ту сторону своей субъективности. Это нечто имеет вид пустоты, в которую обличен другой, и которая с его помощью позволяет субъекту задействовать нарциссический потенциал в касании Реального. Чем основательнее возведенное препятствие, тем сильнее желание. Любить другого помимо всего того, чем он является в видимом присутствии, трудно, поскольку приходится старательно избегать закабаления объекта, самообмана и непризнания его бытия. Любящий, срезая свой нарциссический поток, стремится к безграничному развитию и сбережению потустороннего бытия любимого, без привнесения своего содержания, что характерно для женской позиции. Любовный опыт вводит глубокое разделение в функционирование субъекта, в его способность к переживанию реальности. В этом смысле опыт любви неотделим от психоаналитического опыта – от его текстов и духа, т. к. оба вида опыта окрашены незавершенностью, невосполнимостью понимания. Задача состоит в том, чтобы найти другого, который будет заботиться и избавит от необходимости смотреть в глаза собственной судьбе, растворяя ее столпы собственным бытием, принятие которого инициирует диссоциативное расширение опыта, когда в неопределенности преобразуется более глубокий и значимый опыт переживания.

Сам психоанализ, дело которого направлено на развязывание бессознательного, по определению является разделением на составляющие, диссоциацией психического содержания. Диссоциированный экспансивный субъект проживает одновременно несколько жизненных сценариев, извлекаемых из регистра несбывшегося и обращаясь к мнимому времени мнимых событий переполняющего его уединения (!). В материале сновидений это зачастую обнаруживается как ощущение незащищенности дома, некрепких границ или опасности несанкционированного проникновения. То, что он видит, становится им, и все всплывающее со дна сознания, как вещи Робинзона на необитаемом острове, становится антуражем его жизни! Он может изобразить все что угодно в изводах своих перформативных и коммуникативных стратегий. Все то, что с ним «заигрывает» (даже в качестве врагов или не/случайных объектов, за которые цепляется взгляд), хочет стать его объектом любви, объектом зачарованности и умиления. Травма говорит языком симптома, в котором проявляется нечто, представляющееся затруднением, маской, прикрытием, и одновременно заговором против себя, отсылающим к непрерывной священной войне, ведущейся внутри расщепленного по определению субъекта. За этим стоит совсем другая мифология и странность (как рекурсивная, так и перформативная), задающая неопределенный порядок переживания! Когда субъект странен, все стрелы направлены в его сторону, что вызывает желание быть невидимым – свободным и безнаказанно переходящим границы социальной гравитации. От аналитика требуется регистрация особого рода активности, и его ментальный фокус падает на инвестирование субъекта в себя как в объект, что не представимо с точки зрения другого. Принципиальным образом на передний план выходит единичность: субъект не стремится связать смыслы и сделать отсылки к происходившему ранее, – отходя от своей предыстории и сохраняя амплификативность по отношению к правилам игры Символического!

Любовное переживание отражает мощь той фундаментальная силы, которая формирует человеческое бытие и любовный опыт – это именно бытие, а не психологическая реальность. Переживание преодолевает границы индивидуальности, возвращая к бессознательному и образуя пилотируемый желанием особый тип социальной связи на глубинных уровнях организации реальности. Попытка преодолеть непреодолимый диссоциативный разрыв между субъектом и другими порождает в качестве эффекта романтическую уязвимость и хрупкость, поскольку субъект открывает для себя возможность разомкнутости опыта, отрешения и особого рода чувствительности. Отрешение питает желание и разжигает жажду присутствия (любимого объекта), заступающего на место того, кто принимает весь объем невозможного и невыносимого своим неравнодушным участием, сознательным принятием источника аффекта, переплетающего линии прочерчивания желания. Равнодушие и безразличие очевидным образом выступают как признаки омертвения психического, привнося обнаруживающую фиктивность идентификации субъекта тональность безысходной меланхолии.

Эмпатия атрибутирована странной необъяснимостью – она предстает никогда полностью не исполняемым принципом, превалирующим над опытом, нарушающим симметрию и отсылающим субъекта к себе самому. Нарушение симметрии способствует постановке под сомнение абсолютного характера основополагающей роли субъекта и его отдельных функций. Пространство переживания – это наиболее тонко продуманное пространство, в котором субъект непрерывно элиминируется, а эмпирический опыт оказывается парализованным, мыслящимся разрывами и диалектически наращенными доктринальными противоречиями! Оппозиции теории и эмпирики в психоанализе не существует, и аналитик действует, не заполняя пустоты в теории, а обнаруживая и развивая их. Поэтический потенциал переживания претерпевает фиктивные удвоения, определяемые спонтанной атрибуцией, серией сложных операций, образующих пространство диссоциации. В переживании субъект создает нечто большее, делая возможным ряд различий по отношению к нему самому, но релевантных его желанию, корни чего уходят в бессознательное, обнаруживая более общие основания (на уровне акта основания), не замутненные эмпирическим опытом, поскольку образующими остаются неполнота и невыразимость!

Предлагаемый подход позволяет не зайти в тупик окончательных рассуждений, претендующих на истину знания о любви, и раскрыть невыразимое, столь же близкое, сколь и неуловимое, выходящее за рамки слов, которыми как крепостными стенами окружен любовный опыт. Редчайший способ похода поперек мейнстрима, нарушающий границы аккомодации (Piaget, 1967), предоставляет именно психоанализ в опыте разрыва с тем, что организует контроль, открывая дорогу желанию. Выстраивая отношения в переносе субъект научается отстраивать их во всех других областях социального опыта. Успех начинается тогда, когда контроль движения шарниров социума или сумма достижений более не требуются для того, чтобы чувствовать себя уверенно по отношению к своему желанию. При каждой новой попытке послать запрос в бессознательное субъект сталкивается с тиранией внутренней необходимости, с разными результатами своих экспериментальных попыток, с грозным несоответствием знания опыту переживания, но только оплодотворяя опыт своим мышлением он может достигнуть сингулярности. Там, где субъект выигрывает в истине, он проигрывает в способности креативной пересборки доступа к бытию как реальности становления на другой сцене. В этом пункте концептуализация входит в резонанс креативным актом. Метафора становится точкой пристежки в бесконечном метонимическом скольжении, получающим резонанс в бессознательном.

Поэзия неотделима от любовного переживания, поскольку является результатом неудовлетворенности структурной организацией сообщества и здесь субъект становится заинтересованным наблюдателем по отношению к разворачивающемуся внутри него переживанию! Поэзия сбивает с ног рациональное мышление, и именно любовь превращает в поэта с первого момента переживания, имея сходный темп психических процессов, где поэзия становится пищей любовного переживания за пределами повседневного языкового опыта. Несомненно, это как минимум предвестник психоанализа и зависть других в этом случае является ценным трофеем, имеющим цель повысить уровень самообладания в ситуации триумфа по отношению к потенциальным соперникам. В конечном счете любящий хочет заполучить не только близость с любимым, но и его образ жизни, сознавая перспективы неудовлетворенности, доходящей до состояния апатичного фанатизма своего желания. Страсть подрывает самоконтроль, вызывает расстройство всех чувств, – что отражает символический переход в женскую позицию на уровне поэтического потенциала речи (женщина делает то, что не позволено мужчине), хотя в действительности здесь открывается доступ к настоящей мужественности: великодушию, сентиментальной щедрости, решимости и самообладанию. Любовь – форма кросс-культурной инициации на пути поиска приключений (tanti), связанная риском для жизни, с преодолением опасностей, присвоением желания другого, желанием терять свое достоинство или исключительное право на обладание объектом. Интенсивность зависит от романтической вовлеченности, противостоящей рационалистическому требованию воспроизводства со стороны сообщества и являющейся самоподкрепляющей культурной практикой. Место для романтической любви в языке науки находится с трудом, т. к. в ней исчезает всякое отчуждение. Любят за недостатки, следуя традиции свободного дара, что подчеркивает креативный подход любящего к созданию совершенства образа любимого, отодвигая сексуальность на второй план: обращение к поэзии вызывает те же чувства, что и действенное присутствие любимого объекта – это присутствие не имеет реальных прецедентов на практике, восходя к единственному источнику. Любовь – изобретение, нуждающееся в защите и отказе от наслаждения, движущегося тропами Другого! Признанное отсутствие универсального понимания любовного переживания как события речи поддерживается преемственными связями, сосуществующими в образах произведений из самых разных контекстов. При столкновении с объектом любви всегда идет речь о дихотомии романтической дезориентации и узнавания, о противопоставлении противоречивых сил: импульсивности и артистизма, спонтанности и продуманного мастерства. Новое открытие любовного опыта влечет за собой неопределенные нарушения контура Я – близости, ведущей к отчуждению. Любовный опыт требует репрезентации в речи и одновременного отказа от нее, производимой из страха отнесенности спонтанно переполняющих чувств. При помощи оригинального использования стандартных моделей языка (тропов, в данном случае) субъекту крайне трудно изъяснить, не похожий ни на какой-либо, другой опыт своего частного переживания, содержащий очевидные внутренние противоречия и не соответствующий внешним проявлениям. Поэтический потенциал любовного переживания предстает как форма самораскрытия на высшем уровне парадоксальности, которая, тем не менее, сопротивляется внешней экспрессии. Со времен De Rerum Natura Лукреция любовь является самой невозможной формой человеческих отношений, тогда как поэзия – самая интенсивная форма языка; объединяет их то, что оба вида опыта готовы пойти беспременно далеко для преодоления разрыва между субъектами и вытекающих из этого недоразумений. Становление психического, в основании которого лежит травма разрыва, задает свои ориентиры. Переживание ориентирует не на непоколебимую верность внутреннего видения, а на способность ориентировать желание другого. Субъекту предстоит стать основоположником новой традиции или тем, кто ловко манипулирует традиционным материалом для достижения желаемой степени экспрессии, в которой созерцающий любовь любит сам. Овидий в Ars Amatoria предлагает рациональное воспитание чувств других, их нерефлексируемых импульсов, как концепцию соблазнения, сманивания из стада на уровень метафоры. Так действует психоаналитик, когда встречает субъекта, нуждающегося в прохождении анализа и при этом не имеющих о нем даже смутных представлений. Речь разгорается даже в том случае, когда любящий притворяется таковым, он начинает любить по-настоящему и становится тем, кем сначала не предполагал быть со всей включающейся в этот момент тревогой. Пытаясь управлять любовным переживанием, субъект оказывается пленен им всецело в развертывающейся драме разрушения границ Реального и Воображаемого. Превосходный пример наслоения дискурса с включением тревоги и экзистенциального чувства опасности обнаруживается в сцене Ars Amatoria, когда после основания Рима воины нуждались в женах и пригласили соседних сабинянок на театральное представление. И пока женщины позволяли себе увлечься представлением, римские солдаты в зале наблюдали за ними, набросившись на них в момент их бесхитростных аплодисментов – женщины пришли насладиться представлением, хотя представлением являлись они сами (spectatum veniunt, veniunt spectentur ut ipsae). Их сопротивление оказывается сломлено, и сцена заканчивается цитатой одного из солдат, который пытается уверить свою овеществленную им избранницу в искренности своих побуждений: «Зачем ты портишь слезами свои нежные глаза? Чем твой отец был для твоей матери, тем я буду для тебя! Ромул, ты один знал, как вознаградить своих солдат; за такое вознаграждение я тоже стану солдатом». Это в чистом виде метафора обращения к сценическим истокам любовного переживания. Любовный опыт становится способом самопознания; у субъекта нет иного выбора, кроме как играть в любовь, и его игра сопровождается диссоциированным самосознанием по отношению звучащему внутри голосу. Как поэт выступает в роли собственного неустанного критика в процессе написания стихов, так и поэтическая мысль следует параллельно мысли о любви, сохраняя все элементы. Реакция любящего на содержание любимого объекта всегда проявляется в превосходной степени по отношению к реальному содержанию, коренящемуся в парадоксе (любовное переживание постоянно сопротивляется достижению целей, к которым устремлено). Французские романтики начинают с различения истинной, страстной любви (Yamour-passion) и культивированной любви (Vamour-gout) по отношению к действию воображения, прошедшего горнило социализации. Кристаллизация любимого объекта проливает свет на работу воображения: в заброшенные глубины шахты бросают схваченную морозом ветвь дерева и извлекают через три месяца усыпанную блестящими кристаллами – все мельчайшие отростки украшены бесконечным множеством сверкающих бриллиантов. Первоначальная ветвь уже неузнаваема, но работа воображения формирует бесконечное количество новых подтверждений совершенства (любимого) объекта. Любящий непрерывно подвергает сомнению собственные впечатления, одновременно пытаясь проникнуть в переживание любимого – это второй такт воображаемой кристаллизации, где воображение сочленяется с самосознанием. Поэтический акт подспудно обеспечивает полную свободу от любых следов самосознания. Субъект становится способен выражать свои эмоции среди других так, как он переживал их в одиночестве подчиняя мысли, хотя быстро приходит к выводу о катастрофической неэффективности воспроизводства любой видимости переживания. Поэт – это бессознательная машина любви, что-то наподобие оракула и гениальностью для него является его честность!

Субъект подобен эоловой лире, на которую накладывается ряд внешних и внутренних впечатлений, подобно смене вечно меняющихся ветров, которые приводят ее в движение, создавая постоянно меняющуюся мелодию, демонстрируя свои аккорды к движениям и сонастроенность того, кто воздействует на инструмент в определенной звуковой пропорции и приспособленного к ней звука самой лиры. Психическое содержание переживания подобно аккордам двух лир, настроенных под аккомпанемент одного голоса, вибрации которого находят отклик в невидимой и недостижимой точке покоя, к которой неустанно стремится любовное переживание – проявляется и как яркая вспышка, и как когнитивная рекурсия. Любовное переживание понимается как трепет узнавания, как неотъемлемая часть признания чего-то ранее пережитого, в историческом и диалектическом смысле. Это не начало и не конец. Опыт распадается на риторику и переживание, а переживание окрашивается диалектикой парадокса: оно вечно жаждет цели, которую, как надеется и знает об этом, никогда не достигнет на осознанном уровне. Любовный опыт содержит аномальное логическое рассогласование в мнимой суггестии самой метафоры как сердцевины переживания, а эротическая валентность метафоры вызвана парадоксом непостижимых отношений, несходством объекта и фантазии. Любимый объект непрерывно удивляет поэтическими вариациями; он одновременно похож и не похож на концептуализированный идеал (одновременно оправдывает и опровергает ожидания, оказываясь в итоге знакомым и непостижимым) – любовь метафорична и жаждет распознавания, сравнения, изъятия любящих из мира других. Речь идет об опыте, выходящем за рамки культуры и времени. На уровне вариаций культуры действуют две мощные силы – глобализация и культурная гордость (идентификация с одобрением старшего поколения), что питает непредсказуемую борьбу за чувства и умы.

Оживленная любовным переживанием публичная сцена и разворачивающийся на ней процесс самостановление субъекта, демонстрирует, что выражение любви – это прежде всего вопрос власти! Проявление чувств поставлено в прямую зависимость эффектов дискурса и чем больше переживание табуируется, тем больше о нем рассказывают на исповедях и в кабинетах психоаналитиков, изобретая вновь. Превосходной иллюстрацией являются просуществовавшие всю Гражданскую войну по инициативе герцогов Луи и Филиппа Бургундского под покровительством Карла VI во имя пробуждения новой радости любви Суды любви (Cour amoureuse), формально объединившие врагов в поэтических баталиях во имя женщин, которых запрещено было каким-либо образом порочить. Целью ставилось возрождение максимально учтивого, отыгрывавшего сверхценность объекта и рыцарского отношения к даме. Поэтому Алена Шартье исключили из состава суда после публикации La Belle Dame sans mercy, хотя все члены имели разнообразное социальное происхождение и не должны были быть изгнаны, т. к. впоследствии они вместе управляли Орденом Золотого Руна (I’ordre de la Toison d’or). Субъективация идущих впереди художников и поэтов, перемещающих фокус взгляда из сферы автора в сферу сознания своего персонажа, поддерживает переплавление в рефлексивное движение, заставляющее усомниться в способах самовыражения и устройства собственной идентичности, включая стремление к признанию собственного переживания.

Любовный опыт позволяет обнаружить рассогласование того, что делается, и того, что утверждается, – между прагматичной идеологией и психическими феноменами. Он формирует обновленную идентичность посредством желания; в этом случае идентичность определяется любимым объектом и его ценностями, формирующими идентичность, отрицать которые субъект не способен. Переживание формирует характер, но само переживание становится тем, что прописано в фантазме. Дихотомия расчета и любви предполагает перформанс респектабельности, в центре которого располагается желание субъекта, т. к. идеал романтической любви отражает содержание дискурса и операций символического обмена (Long, 2004) классового габитуса внутри него или трансцендентного свободного дара.

Постановка перед собой навязывающей содержание цели любить, погоня за бытовым устройством или социальным положением, желание победить в конкурентной борьбе, нужда в сепарации от родителей, стремление обрести новый опыт или знание посредством переживания – все это любовью не является. В объятиях успеха любовь мертва. Любящему не хватает части своего уникального возможного бытия, которую он ожидает обрести в качестве дара за гранью привычного. В момент обретения другого включается диссоциативный процесс, радикально избегающий линейной логики и какой-либо заурядности – конфликт с ней определяет ценность существования объекта. Заурядная любовь, строго говоря, любовью не является. Сквозь повседневные слова любящий начинает изъяснять глубинные смыслы, не являющиеся для него самоцелью. Овладение и использование словом соответствует определенному фрагменту переживания, не предоставляя тем не менее твердой почвы для истины, метонимически функционирующей в языке! Более того, с точки зрения использования средств языка, субъект как множество не содержит сам себя. Любовный опыт может принимать вид любой вещи, превращающейся в его знак и предоставляющей модель грядущего удовлетворения, задействованного благодаря измерению несбывшегося. Речь любящего наполнена рискованной неопределенностью в выборе слов и принципиальной неполнотой; утверждая ценность инаковости другого и ее недостижимость на уровне реализации фаллической функции. Единичность любимого объекта, уникальность которого происходит из различия по роду (!), о достижении которой Гёльдерлин говорит в четвертой Штутгартской эпиграмме, определяет направления идеализации невозможного в отношениях. Тот, кто любил, может по достоинству оценить единичность, составляющую множество внутри пробужденного свободой персонального мифа, угасание которого влечет за собой рождение героя. Выбор объекта предопределен конфигурацией личной истории и там, где субъект выходит за ее пределы, образуется зона близости. Верность объекту обязывает к взаимной стойкости: отношения с объектом определяют противопоставленность нормам сообщества в силу того, что любовное переживание отнимает эгоцентричную жизнь – долю другого. Раскрывается особого рода напряженная тональность переживания, вводимая в игру реальности. Что любимый несет в жизнь любящего, как ни подчиненную бессознательному способность понимать себя, обращаясь к своим основаниям и расширяя внутри область владения собой как интегралом всех неопознаваемых мозаичных граней! Событие встречи всегда в некотором роде подвиг (non coerciri maximo, contineri tamen a minimo, divinum est), лишающий права присвоения объекта и сообщающий всю полноту связи с миром других в опыте принятия своей конечности… Завершаясь, любовь начинается. Верность, глубокая привязанность к другому предполагает преодолевающий цензуру опыт диссоциации, ведь наслаждение обладанием лишь конституирует скорбь утраты. Как и ностальгическое наслаждение неимением – тем, чего больше нет, но что уже является частью субъекта. Образуется зазор между Я, как спонтанно обращенным на себя центром субъекта, и другим Я, как модуляцией рефлексивности, не обращенной к инстанции Я, которая позволяет хранить верность субъекту в любви к другому (je suis un autre). Ведь Я совпадает с собой только в том приоритетном случае, когда в отношении обращается к чему-то другому, относительно себя. Это совершено другое по отношению к Я и позволяет явиться любимому в мир субъекта – вступить бездонной открытостью своей пустоты (тому, чем субъект мог бы быть) в резонанс с пустотой, заключенной в сердце другого (!). В той мере, в какой субъект реализует устрашающие качества своей сексуальности, держит это измерение открытым, он выходит за свои пределы (пределы эгоцентризма) и именно в этом пространстве располагается место того, кого он любит! Уникальность объекта любви не имеет ничего общего с конкретным Я как способом присутствия в мире, но имеет отношение к двойному парадоксу – каждый становится тем, что он есть, в меру того, как другой, изначально отличный от него, становится самим собой, кристаллизуясь в этой отличности. Отрицание правил сообщества роднит диссоциативные процессы с любовным переживанием. Субъект интроецирует предполагающую близость как диссоциацию бытия и сущего. Любимый же является для него тем, чем может быть только он, являя бытие, которое дает узнать себя уникальным с точки зрения желания образом в свободе быть собой, – свободе, приводящей в тревожное смятение развенчанием иллюзии индивидуальности. Инаковость другого высвобождает любовное переживание от всего, что является в желании субъекта не собой (!), распахивая двери опыту метапсихологической достоверности. Любовное переживание связано с бытием, присущим конкретному субъекту и питающим его неограниченную свободу. С точки зрения жизни в обществе настоящая любовь, проникающая в глубину другого на уровне переживания и предполагающая подобное отношение ко всем членам сообщества, невозможна. Без другого субъект не способен быть собой, но когнитивное значение (преломление значения) его слов, идущее в мир других как значение его личной истории, оказывается полностью оторвано от аффективного содержания. Диссоциация непосредственным образом констеллирует этот гибрид личности!