Kitobni o'qish: «Мой ВГИК, или глаза Бога. Перепросмотр»

Shrift:

Часть 1. НАЧАЛО

Начало

Мой кинематографический стаж официально начался в конце марта 1976-го года. Меня приняли осветителем на филиал киностудии Министерства обороны СССР – и тут же отправили в командировку: я повез коробки с лампами для киногруппы, застрявшей в Костроме. У них там перегорели все лампы от напряженной работы, и съемочный процесс встал. Вечером меня привезли на машине на Ярославский вокзал и погрузили в купе, а утром встретили в Костроме и помогли разгрузиться. Всю дорогу меня распирало чувство собственной важности. Я был горд и счастлив. Кинематограф нуждался во мне!

Утром по приезде я застал в гостиничном номере кинооператора. Он сидел на кровати в трусах и майке и тщетно боролся с икотой. В номере пластался табачный дым и стоял тяжелый кислый дух. На столе, посреди разоренной закуски торчал замызганный стеклянный графин.

Следом за мной в номер вошла немолодая добрая горничная.

– Третий день икают, – сказала она, оценив обстановку.

Она взяла со стола графин, сняла крышку и опрокинула остатки в раковину. Затхлую атмосферу оживил запах чистого спирта. Несчастный кинооператор дернулся всем телом, потянулся возмущенно остановить, но громко икнул – и смирился.

– И эти люди несут искусство в массы! – насмешливо произнесла горничная.

Я понял, что на филиале киностудии Министерства обороны СССР скучать мне не придется.

За два с лишним года до этого, весной 1973-го года я сдавал экзамен по теории вероятностей. Это оказался очень трудный для меня экзамен. Я был студентом Лесотехнического института и обучался на ФЭСТе, факультете электроники и счетно-решающей техники.

Пока я готовился к ответу вместе с остальными ребятами, наш молодой, невысокого роста красавчик-преподаватель по фамилии Авербух – веселый, умный, любимый всеми девчонками и уважаемый всеми парнями – прохаживался между нашими столами. Поравнявшись со мной, он как бы невзначай положил рядом с моим экзаменационным билетом копию повестки, которую я получил несколько дней назад – «В связи с воинской обязанностью…» Я вздрогнул от нехорошей догадки…

Я до сих пор помню одну необыкновенную лекцию Авербуха!

Он как всегда нес «отсебятину», которой нет в учебниках, доказывая какую-то теорему. Мелким почерком он исписал уже почти всю громадную черную доску, когда вдруг замер, сделал шаг назад, нахмурился и окинул критическим взором свою писанину.

– Вот она где! – выкрикнул он и рассмеялся.

Он ткнул мелом в самую середину своих иероглифов – аж крошки полетели! Оглянулся на аудиторию и со смешком добавил:

– Ошибся, извините!

Рукавом пиджака он стер полдоски и заново затеял свое доказательство.

Прилежные аккуратисты, бездумно копировавшие за ним каждую запятую, взвыли от досады и негодования. Вот было смеху!

Но теперь мне было не до смеха…

Той повесткой, копия которой оказалась у моего уважаемого преподавателя, несколько дней назад меня вызвал к себе институтский особист и во время беседы пытался завербовать в «стукачи». Дело было так…

– Проходи. Садись. Давай повестку.

Я присел на край стула. Комнату с этой неприметной дверью я обнаружил между кафедрой иностранных языков и кафедрой общественных наук. Тысячи раз проходил мимо нее и никогда раньше не замечал. Мне предписывалось явиться именно сюда – «В связи с воинской обязанностью…»

За столом сидел спортивного вида молодой мужчина в голубой рубашке с коротким рукавом.

– Давай повестку.

Он взял повестку и сжег ее в пепельнице. Достал из стола магнитофон. Проверил работу микрофона. Направил микрофон на меня и включил запись.

– Поговорим откровенно, Сергей! – произнес он громким голосом. – В комнате, кроме нас двоих, никого нет. Так что, стесняться некого.

Ничего себе, заявочки! Как это, кроме нас двоих, никого нет? А это что? Я выразительно поглядел на работающий магнитофон. Потом – на мужчину. Он сидел спиной к окну, за которым сияла весна, и я слеп от этого сияния и никак не мог разглядеть лица собеседника.

– Как у тебя с учебой? – спросил мужчина.

– Нормально, – пожал я плечами.

– Нормально? А мне говорили, тебя отчислять собираются.

– С чего это? – поразился я.

– Так уж и не с чего?

Я снова пожал плечами:

– Нет, вроде.

– Вроде…, – повторил за мной мужчина. – Закуривай, товарищ!

– Что-то не хочется.

– Хорошо. Итак, что ты делал с друзьями второго мая этого года?

– Понятия не имею. Наверное, что и все. Праздник же был.

– А ты подумай. Значит, говоришь, с учебой у тебя нормально? Или вроде?

– Нормально!

– А что ты нервничаешь? Успокойся. Что там случилось у вас второго мая?

Я молчал, даже не пытаясь вспомнить, что там было полмесяца назад.

– Итак, что ты делал с друзьями второго мая этого года?

– Понятия не имею! А вы?

– Не надо хамить, товарищ. Днем, второго, вас задержала милиция в поезде метрополитена.

– Ах, это! И из-за этой ерунды… И вообще, это не она нас задержала, а мы ее!

– Ты неверно оцениваешь ситуацию.

– А что такого? Какая-то мымра обозвала Тамарку проституткой. Это нашу-то недотрогу! Тамарка ответила. А та встала и за руку притащила к нам милиционера из другого конца вагона. Вы бы поглядели, как он упирался – смех!

– Ничего смешного! А какой у тебя был вид?

– Обыкновенный. Ах да! Сердце на лбу было нарисовано. Помадой. И еще – мы босиком были. Тамарка ногу натерла и разулась, а мы – за компанию.

– А плакат? У кого из вас был плакат? В протоколе зафиксировано: плакат «Ищу работу».

– Ах да! Была картонка. Для хохмы.

– И кто же из вас хохмил?

– В протоколе же зафиксировано. Вовка никак на работу не устроится.

– Его уже трудоустроили.

– А я смотрю, пропал, не заходит. А это вы!

– Можем и тебе помочь.

– Спасибо, не нуждаюсь.

– Не зарекайся. Мы можем пригодиться друг другу.

– Да что вы можете? Трудоустроить принудительно?

– Мы все можем. Мы знаем о тебе достаточно.

– Да что вы знаете!

– Мы всё знаем. Ты увлекаешься горными лыжами. Ходишь на танцы, где выступает «Авангард». Знаешь кое-кого из этой группы. И мы все можем. Мы предлагаем тебе свою помощь. Можем удачно трудоустроить после института. Или провалить на экзаменах.

– За что такая честь?

– Тебе и надо – только последить за некоторыми ребятами. Конечно, все зависит от тебя. Но напомню, выбор у тебя невелик: или – или. Иди и подумай! И еще: никто не должен знать о нашем разговоре…

«…В наше время так легко и сытно быть шпионом. Орел наш, благородный дон Рэба озабочен знать, что говорят и думают подданные короля…» (А. и Б. Стругацкие, «Трудно быть богом»)

Я досидел до конца экзамена и отвечать пошел самым последним, когда в аудитории уже никого кроме нас двоих не было.

– Присаживайся! – сказал Авербух и указал на стул.

– Я не готов, – сказал я, стоя рядом с преподавательским столом. – Я не могу.

Авербух вскинул голову и внимательно на меня посмотрел.

– Да ладно! Что так?

Я не мог смотреть ему в глаза. Мне было стыдно. В голове вертелось только одно: и он – тоже?! Я был ошарашен, растерян и не видел для себя иного выхода.

– Вы меня не поняли. Я – не могу! – повторил я и положил копию повестки на край стола.

Это было похоже на обвал. Я был одновременно и жертва, погребенная под обломками, и гора, освободившаяся от лишнего груза. Тяжесть и облегчение. Как после схода лавины.

Экзаменационный билет я положил рядышком, забрал свою зачетку и вышел вон.

Прежде, чем настраивать себя на армию, я сначала немного потрепыхался.

Я знал, что будет непросто. Только не знал, как.

Для начала я сдал оставшиеся экзамены.

Затем попытался перевестись с ФЭСТа на ИЭФ – инженерно-экономический факультет. Я переговорил с деканом этого факультета, и он пообещал помочь и по осени зачислить меня на третий курс без дополнительных экзаменов, – ФЭСТ высоко котировался в Лестехе, и его студентов с удовольствием принимали на другие факультеты. Добрый декан направил меня на летнюю практику в учебно-производственные мастерские, и я там честно отработал положенный срок. Но с переводом ничего не получилось. Декан смущенно извинялся и намекал, что на него надавили.

Стало проще. Если бы декан взял меня на факультет, не было никакой гарантии, что особист не продолжил бы свои наезды и искусы. Ясность избавляла от страха неизвестности. Определенность освобождала от забот. Хотя бы на пару лет.

Я ушел в армию 10-го ноября 1973-го года. Я служил в частях ПВО. Когда срок службы перевалил на третий год, я добавил на рукав третью годовую нашивку, и ребята уважительно стали называть меня «моряк».

Я демобилизовался 30-го ноября 1975-го года.

Куратор нашей институтской группы, правильная и строгая молодая дама, стращала нас армией, будто тюрьмой, пытаясь воспитать страх и послушание. Когда я через два года демобилизовался и пришел в институт забрать оставшиеся там документы – по-моему, профсоюзные – мы нос к носу столкнулись с ней на «сачкадроме», просторном фойе на первом этаже. Она с напряженной улыбкой сообщила, что теперь я могу восстановиться на ФЭСТе на ту же специальность – «системы дистанционного управления летательными аппаратами». Я, конечно, рассмеялся бы ей в лицо, но вы же знаете мою скромность и нелюбовь к демонстрациям! Я вежливо отказался. Мне показалось, она вздохнула с облегчением…

Меня ждала увлекательная жизнь и работа на филиале киностудии Министерства обороны СССР в Болшево – сначала в качестве осветителя, а потом в должности ассистента кинооператора. А еще через пять с половиной лет, в 1981-м году, пройдя предварительный творческий конкурс, я успешно сдам вступительные экзамены и буду зачислен во ВГИК на сценарный факультет.

Такой же предварительный творческий конкурс я прошел и в Литературный институт. Но я выбрал кино, потому что экзамены у киношников были на месяц раньше, чем у литераторов.

Так я оказался в мастерской Василия Ивановича Соловьева и Людмилы Александровны Кожиновой. Позже к ним присоединится Валентин Константинович Черных, автор сценария оскароносного фильма «Москва слезам не верит», наш третий мастер, который очень скоро станет самым первым.

Экзекуция

В «учебке» в Загорске, перед «малым дембелем», мне сразу присвоили звание сержанта, как отличнику по всем статьям. Не видать бы мне этого звания, – да я о нем и не мечтал никогда, хотя по паспорту чистился «хохлом», а все знают, кто такой хохол без лычек, – не стал бы я сержантом, если бы меня не освободили от физкультуры.

Зимой я еще худо-бедно пробежал на лыжах «десятку» на третий разряд, но по весне я бы ни в жисть не осилил зачетные пять кэмэ в полной выкладке и противогазе! Мне подфартило: от смертельного кросса меня спас панариций на большом пальце левой руки. Садюга-фельдшер вырвал ноготь, залупил кожу на пальце и с удовольствием почистил фалангу стерильным рашпилем; намазал косточку мазью, вставил кусочек марли и забинтовал. Потом он несколько раз с удовольствием вырывал эту марлю, снова чистил кость, накладывал мазь, вставлял новую марлечку и снова туго забинтовывал. Все это время я был освобожден от физкультуры.

Так я получил внеочередное звание сержанта.

Меня оставляли в учебке инструктором, но я отказался, потому что подал заявление в Военный институт иностранных языков и посчитал нечестным попусту занимать место в учебке и освободил вакансию более подходящему выпускнику.

Я ушел в армию, в регулярные войска – в Подмосковную «тайгу». А там, когда пришло время поступать в Военный институт, мне пришел отказ – в связи с тем, что я превысил возрастной ценз. Мне уже был двадцать один год, а у них там брали только молоденьких, как девочек в балетную школу.

А под конец службы в армии справедливость восторжествовала, и меня разжаловали в младшие сержанты!

Это было торжественно и чудно – летом, на плацу, во время утреннего построения полка, под барабанную дробь.

– Сержант Бойко, выйти из строя! – скомандовал начальник штаба.

Я вышел и встал рядом с барабанщиком.

Сотни глаз с удивлением таращились на меня – сочувственно, испуганно и насмешливо.

Штабной писарь, чеканя шаг, вынес на плац красную бархатную подушечку, на которой лежали канцелярские ножницы, и остановился рядом со мной.

Начальник штаба зачитал приказ.

Под барабанную дробь дежурный офицер торжественно срезал мне по «сопле» с каждого погона – прямо как шпагу над головой сломал! Осталось только в кандалы – да на каторгу. Но обошлось.

– Встать в строй!

Я вернулся на свое место.

Вы меня спросите, за что тебе такая честь, Серёжа? Да я и сам не знаю, если честно. За шоколадный загар, неотличимый от южного, вот за что!

Я приобрел этот загар в последнее лето своей срочной службы, принимая солнечные ванны буквально каждый погожий день, отдыхая между дежурствами, вместо того, чтобы спать в казарме. За этим делом меня и застукал на пляже начальник штаба. Я должен был дрыхнуть в своей постели, но я был тут, среди юных тел капитанских дочек и сынков – не отличимый среди них, будто родной.

В это время высокая комиссия из округа внимала песням начштаба полка, который представлял им наши достопримечательности. Он как раз хвастался перед генералом большим чистым прудом с вышкой для прыжков и дорожками для плаванья, когда боковым зрением засек среди загорелых тел мои кирзовые сапоги. По его незаметному сигналу штабной писаришка «секретно» подхватил мои шмотки и удалился в сторону военного городка.

– В штабе заберешь, – уголком рта проговорил майор, проходя мимо меня.

Оказалось, преступно военнослужащему срочной службы загорать на пляже во время личного отдыха! В любое время суток военнослужащий срочной службы во время личного отдыха между дежурствами должен находиться в казарме и спать в своей кровати – руки поверх одеяла!

Вот и всё происшествие.

За настоящие правонарушения и преступления у нас в полку взысканий не налагали. Иногда даже поощряли. Но эти истории – не для этой книжки.

На дембель я поехал в последней команде – «под ёлочку» – «моряк» в звании младшего сержанта.

Чюрлёнис

Серёге Чурляеву по прозвищу «Чюрлёнис» было 29 лет, он был холост, работал осветителем на нашем филиале киностудии Министерства обороны в Подмосковном Болшево и большую часть своего молодого времени проводил в командировках. В выпивке отдавал предпочтение крепленым винам: мог в один присест выпить бутылку «Агдама», вытереть свои пышные усы чистым носовым платком и извиниться:

– Прошу прощения, пить очень хотелось!

На «Будь здоров!» неизменно отвечал: «И ты не хворай!» Был дружелюбен, расположен к полноте и исключительно чистоплотен: подолгу любил плескаться в ванне, если гостиничный номер располагал таковой, и ежедневно стирал после работы свои безупречные рубашки, носки и носовые платки. В отличие от осветителя Лёвы Нигматулина, Чюрлёнис использовал носовой платок по назначению и подшучивал над Лёвой, который сморкался исключительно в пол, после чего доставал платок и вытирал нос.

На моих глазах, в общественном автобусе города Пенза, какой-то подвыпивший меломан со словами «Валера, ты жив?!» кинулся обнимать Серегу Чурляева. Чюрлёнис отстранился и вежливо заметил:

– Простите, но вы ошибаетесь.

Выяснилось, что фанат вокально-инструментальной группы «Песняры» принял Чурляева за ее лидера Валерия Мулявина, погибшего несколько лет назад на гастролях в Ялте…

Серега предпочитал командировки в центральные и северные районы страны, потому что трудно переносил жару, но мог поехать и куда угодно, если в экспедицию подбиралась хорошая компания. Серега легко уживался со всеми, его можно было без колебаний отправить в длительную экспедицию – хоть на полюс, хоть в космос. Он мог поехать даже с режиссером Большаковым, который не любил никого, кроме себя и своей директрисы. Играя в невинные студийные игры – карты, кости, домино, он никогда не терял веселого азарта, даже если проигрывал. Ценил шутку и не обижался, когда сам становился объектом розыгрыша. Деньгам любил счет, заносил в записную книжечку все свои долги и суммы должников, а в дни аванса и получки производил справедливый расчет.

Про те благословенные времена у меня родился юмористический рассказ, который высоко оценил мой друг Вовка Сельницкий и забрал себе экземпляр в подарок на день рождения. Это было несколько лет назад, даже Сашка Бякин был еще жив.

Вот эта смешная штучка:

«ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ»

Рассказ

Дорогая редакция!

Пишут Вам группа жителей из родного Подмосковья, чтобы опубликовать. Посылаем это письмо, чтобы прочитали, кому Гриша Новиков знакомый. Гриша Новиков, он, когда пьет, то пьет, а уж как до баб – это все знают, хоть и жена красавица. Мы завидовали, когда женился.

По за ту неделю был «День дурака» – 1-е апреля. А Гриша совсем про это позабыл. Да и мы тоже. А потом вспомнили – и воспользовались подшутить. Только сначала не знали как. Ведь если человек не поймет, что на него шутят, то и смешно не будет. Надо, чтобы понял. Например, спросим: «А чего это у тебя вся спина белая?» Тот и оглянется посмотреть. А она и не белая вовсе, спина-то, обманули мы его, прикололись, значит. Разыграли, а он и поверил, – вот и смешно, все смеются, всем хорошо, весело – обманули!

А можно и без обмана, не говорить ничего, как сегодня утром на работе. Сели как бы чаю попить, булки белые повидлом намазали, но не начинаем, Шастика Худолеева ждем. Он всегда опаздывает и большой любитель халявы закусить со стола: еще не разделся, еще шапку не снял – шасть к столу! не едят ли? и – хвать кусок пожирней! Вот и сегодня – влетает, а мы тут же бутерброды с тарелки разбирать начинаем, за чай принимаемся. На тарелке два бутерброда остается – один побольше, другой поменьше. Шастик – хвать тот, что побольше, и половину – в рот! А был он густо намазан солидолом, – Серёга Чюрлёнис постарался, специально для шутки. Смешно получилось. И без обмана. Потому что второй бутерброд, что поменьше, был с повидлом, но Шастик выбрал не его.

Или как отвадили Коку Синяева в туалете курить. Ведь после него в туалет только через час зайти можно было, – такую он дрянь курит. Теперь на улицу курить ходит. Обжегся в туалете-то курить. Ему механики в унитаз налили, чем они киноаппаратуру свою протирали – гадость какую-то летучую. А Кока как сидел так и спичку под себя бросил или окурок, и полыхнуло оттуда – ни фига себе! Тоже весело получилось. Правда, он чего-то обжег на теле, но не сильно, чуть-чуть всего – только неделю и провалялся. Зато курить в туалете бросил.

Вот так друг на дружку и шутим всю дорогу. Всем достается. И – главное! – без обид.

Электричка наша долго идет после работы – дорога неблизкая до Подмосковья. К тому же – пятница. Мы там расслабляемся водочкой с пивком, но культурно, без демонстраций, и Гриша Новиков с нами – на Первое апреля, по за ту неделю. Ищем, как подшутить – и тут глядим: ага! Гришина жена Светка неторопливо по проходу идет в новом пальто – со спины и не узнать, еще краше стала! А Гриша ее не видит, со стаканом как раз лобызается. Мы его толкаем в бок: гляди, какая цаца, а ты тут сидишь! Гриша глядит, жену со спины не узнаёт, подымается вслед уходящей, но покачиваясь. Мы животики надрывать готовимся, представляем, как он удивится, когда супругу узнает. Прикольно же!

Но прикола не получилось, потому что Гриша Светку не узнал, когда та обернулась, и стал приставать к своей жене, как к чужой. Светка поначалу удивилась, что муж к ней таким ласковым. Потом решила, что прикалывается – Первое апреля, «день дурака»! – и рассмеялась даже. Гришу женский смех раззадорил, и он совсем осмелел, приобнял и повел свою супругу в нашу компанию как постороннюю особу. Тут только Светка смекнула, что он и не к ней, а как бы совсем к другой девушке пристает, юмора тут не разглядела, обиделась и – так! – ему за эту измену по физиономии, что он упал вместе с нашими бутылками, которые в сумке, а потом выперла его в тамбур.

Вы не поверите! Такого не бывает, но все до одной бутылки разбились! А ведь мы собирались продолжить, потому что еще очень не доехали.

Гриша Новиков на другой день говорит, что ничего этого не было, знать не знает про бутылки и про жену. А теперь скрывается от нас, потому что дорого – целая сумка! Но мы все официально заявляем тебе, Григорий, что черт с ними, прощаем, не в деньгах счастье, но чтобы ты настоял и заставил жену сказать людям правду, потому что нам никто не верит, когда мы про тебя рассказываем, как решили разыграть, да не получилось. И от этого нам сильно обидно.

Одна надежда на Вас, дорогая редакция, потому что некоторые у нас только газетам и верят.

С уважением, группа товарищей и друзей-доброжелателей, потому что не бывает некрасивых женщин, а бывает мало водки, и зачем пить при жене-то при красавице? Так Грише и передайте.

Спасибо, что прочитали!

Теперь всё.

А нам не верят!

Обидно…

(Знаки препинания расставил штатный корректор.)

Однажды летом мы снимали кино в Полесье, в районе Житковичей. Снимали «болты в томате», что на нашем студийном жаргоне означало – самый что ни на есть скучнейший учебно-военный фильм. Дни были жаркие и душные, воздух влажный, вода в кране теплая и вонючая, о ванной или душе приходилось только мечтать, алкоголь содержала лишь дамская парфюмерия, самым заветным желанием был глоток прохладного пива.

Однажды в обеденный перерыв Чюрлёнис поехал на приданном киногруппе автобусе на поиски этого самого пива. Он объездил весь район без всякого результата и для очистки совести заглянул в книжный магазин в Житковичах. А вдруг? В глубинке и не такое бывает. Однажды в Карелии в сельпо на Пукса-озере мы нашли японских роботов для детей и болгарские дубленки. Вот так!

Но Житковичи оказались не той глубинкой. Пива в этом книжном магазине не продавали – только одеколон. Не впадая в отчаяние, Чюрлёнис купил целую коробку одеколона «Ландыш» и вдобавок к ней – толстенную книжку под названием «Гаргантюа и Пантагрюэль». Чем она пленила его в тот момент, эта книга, ума не приложу, но покупка оказалась весьма стоящей…

После работы читалось вслух и пилось – хоть и жарко, но весело и ароматно, как в парикмахерской. В основном читал сам Чюрлёнис – читал под звон стаканов, хохот и рукоплесканье. Очень скоро нашим любимым героем стал Панург. Этот неистовый повеса в союзе с мерзким одеколоном и жгучим отсутствием пива навел меня на мысль о собственном литературном опыте. Вдохновленный Панургом, я пил одеколон, и, обливаясь потом, записывал в школьную тетрадку, специально приобретенную для этой цели, – записывал следующие слова:

«Вы все конечно знаете, что самый лучший район Москвы в смысле утоления жажды – это район Покровских ворот. Вы выходите из Политехнического музея и по проезду Серова попадаете на Маросейку или, иначе, не улицу Богдана Хмельницкого; вы вздыхаете, глядя на безымянную «шашлычную», где раньше был пивной подвальчик, под уютными сводами которого вы частенько пели с друзьями:

 
Слава Богдану, слава Хмельницкому,
за то, что есть место,
где пива напиться нам!
 

Вы вздыхаете и проходите мимо, потому что пивного подвальчика не существует, и давно уже никто не спрашивает: «Почему?» Вы проходите мимо чебуречной «Пьяная Лошадь», которая стала просто «КAFE», потому что лошадку, которая лезла на стену одного из залов, закрасили белой краской. Даже если вы не испытываете сладостных мук глубокого похмелья, как бывало, все равно вы торопитесь получить этот вожделенный поцелуй – первый глоток горьковатой прохлады – и бежите прочь заведений типа «соки-воды», «русский чай», «квас».

ТОЛЬКО ПИВА!

Не зря бессмертный Омар Хайям до сих пор объясняет маловерам и трезвенникам, что

 
Вода не утоляет жажды,
я помню пил её…
однажды!»
 

Это были наши «ностальгические брызги», рожденные духотой, потом и одеколоном – эти слова из первой главы трактата о пивных и пиве, озаглавленного мной «Путеводитель по Москве для любителей пива и отдыха». Этим трактатом мы с Чюрлёнисом собирались охватить все знаменитые пивные Москвы и Московской области. В той же главе я продолжал выводить «ностальгические брызги» о пивной на Покровке:

«Сколько людей в этом прекрасном загоне! Как прелестно они дуют свое пенистое, золотистое, искрящееся, пахучее, остужающее – нет, не пиво, честное слово, это не пиво! – это нектар, бальзам печени и мочевого пузыря. Вы попали в рай, осененный деревьями. Кругом вас – рой херувимов…»

Нудные киносъемки «болтов в томате» и ожидание возвращения домой были разукрашены дивными пивными фантазиями. Время писания «Путеводителя» и его ежевечернего публичного прочтения было временем вдохновенья, веселья и полного счастья.

Панург заставлял своих потомков по духу жить полной грудью, невзирая на липкую комариную духоту, неутолимую жажду и одеколон! Панург довел нас до творческого взрыва, фейерверка, экстаза! Панугр ждал великолепного трактата под названием «Путеводитель по Москве для любителей пива и отдыха», в котором будут описаны все пивные Покровки, Яма в Столешниковом переулке, Парламент на ВДНХ, Сайгон – или КПЗ – около Киевского вокзала – и многие, многие другие. Панург мог бы гордиться своими потомками, если бы дождался «Путеводителя».

Панург ждал напрасно.

Панург не дождался.

«Путеводитель» остался недописанным.

Киносъемки подошли к концу, киногруппа возвратилась в Москву. Вдохновляющую духоту Полесья и возбуждающую перманентную жажду мы с лихвой компенсировали еще в поезде – остужающими сквозняками, крепкой бормотухой и бутылочным пивом. Причем кто-то ленивый со второй полки среди ночи пописал в пустую бутылку из-под пива, а на утро сам же по ошибке схватил ее, сделал глоток, вспомнил – и потянулся поставить на место, а Шастик снизу тут же перехватил бутылку и на одном дыхании жадно выпил до самого донышка.

– Ну как? – спросили его сверху.

– Сильно теплое, – ответил Шастик.

А зимой Чюрлёнис запил «по-чёрному».

Он пил все подряд: спирт, самогон, водку, пиво, одеколон, сухое и крепленое вино; он уже не объяснял со свойственной ему вежливостью, что «пить очень хотелось» – он наливал и пил. Пил беспрерывно – даже ночью в командировке: специально делал заначку из пары бутылок крепленого вина, просыпался, булькал в стакан и пил. Или тянул из горлышка. Он стал занимать и перезанимать и не отдавать значительные суммы. Сделался вспыльчив, заносчив и мелочен: играя на деньги, спорил из-за каждой копейки, даже если был неправ. Перестал понимать шутки и однажды чуть не подрался с незадачливым шутником.

Чюрлёнис запил «по-чёрному» от страха и отчаянья: на его глазах умирал от удушающих приступов астмы родной отец, обугливалась от горя мать, тайком выла младшая сестра, бессильно суетился сестрин муж со своими бесполезными горкомовскими связями и властью. А врачи разводили руками и советовали «готовиться к худшему», потому что таких частых и затяжных приступов астмы в их практике не бывало. Но что значит «готовиться к худшему»? Как готовиться? Возможно ли? Никто этого объяснить не мог.

Смерть – даже самых близких людей – пережить можно. Но переживать ее систематически в течение длительного времени и не свыкнуться с ее неизбежностью – нельзя. Но Чюрлёнис к смерти отца привыкнуть не хотел и не мог – подсознательно, сознательно и чисто физиологически. В покрасневших глазах его стоял непреходящий страх и упрямое несогласие; усы неопрятно разрослись и топорщились во все стороны; апельсиновый румянец опухших щек покрылся не сбриваемой щетиной.

С каждым новым приступом астмы смерть со своей беспощадной косой подходила все ближе и ближе к отцу Чюрлёниса и выглядела все страшней и безобразнее. И каждый раз отступала, так и не завершив окончательного замаха. Это длилось долго – так долго, что самой смерти, в конце концов, надоело приходить, пугать и размахивать попусту, и однажды она просто взяла и не пришла. И перестала приходить, отложив на потом свой окончательный визит. Отец Чюрлёниса перетерпел – и оправился от болезни. Врачи развели руками и посчитали это чудом.

Это было зимой.

Летом у Чюрлёниса резко ухудшилось зрение. Козьма Прутков говорил, что самое вредное для зрения это болезнь глаз. Стали проверять глаза. Но никакой болезни глаз у Сереги Чурляева не обнаружили. Было установлено, что сетчатка обоих глаз отслоилась, что и привело к ухудшению зрения. Ремонтировать сетчатку тогда еще не умели. Чюрлёнис ни на что больше не жаловался – только на зрение. Закаленный как сталь он усмехался и сравнивал себя с Николаем Островским, но становиться героическим писателем-инвалидом не хотел. Он всегда оставался только благодарным читателем – даже когда сочинял вместе со мной тот самый «Путеводитель по Москве». Но теперь этот читатель не мог прочитать даже самого крупного заголовка в газете или вывески на магазине. Теперь он мог только слушать. Он приходил ко мне вместе со своим другом-поводырем Михалычем, ложился на диван и просил почитать что-нибудь из путеводителя. Я открывал бутылку портвейна, разливал по стаканам и начинал читать. Я читал:

«О пиво! Как много столетий ты будоражишь кровь, превращая ее в нежнейшую брагу, что растекается по всем клеткам мозга трудолюбивых и честных людей, делая из них нечто иное…»

Тут мы поднимали свои стаканы:

– Будь здоров!

– И ты не хворай!

И выпивали, а я продолжал:

«…вы выходите из музея Революции и через небольшой артиллерийский скверик попадаете на одну из красивейших улиц Москвы – улицу Горького. Жара стоит немилосердная, и вас не спасает даже тень. Первое движение вашей внезапно вспотевшей души – вернуться в прохладные залы музея, но уже второе – выпить пива. Советую: лучше попейте пивка. Я знаю неподалеку одно историческое местечко, поэтому – вперед, в тень домов!..

Это уже площадь Пушкина. На той стороне улицы – памятник, под ногами которого всегда лежат полуживые цветы, и наш Александр Сергеич даже зимой вынужден нюхать их вялый аромат. Но…

…дальше, дальше, дальше!

Тот всадник на пьедестале генерала Скобелева – князь Юрий Долгорукий, основатель столицы нашей Родины. Здесь нам надо перейти улицу. Теперь вниз, в переулок, мимо кафе «Птица», ресторана «Арагви», вниз, вниз, вниз, по Столешникову переулку…

Вот и хвост нашей очереди – на углу, почти под светофором. Кто последний? Мы за вами!

Это и есть знаменитая «Яма». Тут снимал свое кино «Берегись автомобиля!» комедиограф Эльдар Рязанов. Тут происходили картины, достойные пера великого писателя – жаль только, что описанием их занимались исключительно работники органов внутренних дел…»

Чюрлёнис лежал на диване, закинув руки за голову, слушал и улыбался. Я продолжал:

«…Ячмень души моей, солод моего сердца, вьющийся зеленолистый хмель моей головы – о пиво! Не пить тебя – преступление против организма и общества, против равноправия женщин и негров, против мира на земле, против всего человечества! Мы – за равноправие! Мы – за мир во всем мире! Во всей Солнечной системе! Во всей Вселенной!..

В заочном состоянии вы поднимаетесь по крутым ступенькам, которых почему-то не замечали, когда медленно спускались вместе с очередью вниз, – вы поднимаетесь и выходите на улицу. Мы вам советуем хорошенько отдохнуть, потому что завтра вам предстоит интереснейшая прогулка на Выставку Достижений Народного Хозяйства…»

Мы снова разливали по стаканам и чокались:

– Будь здоров!

– И ты не хворай!

Мы выпивали залпом, и я продолжал читать. Это было в конце лета.

А осенью Серега Чурляев умер.

Это была неправильная смерть – так решили все. Это было так неправильно, что ни у кого не находилось верных слов объяснить, что же такое произошло. Верных чувств, соответствующих случаю, тоже не было: только многомерное удивление и досада – будто Чюрлёнис обманул всех, сбежал от нас как должник от злых кредиторов, исчез без предупреждения – и теперь знает что-то чрезвычайно важное, но не торопится сообщать нам об этом и посмеивается. Тогда и появился этот бред, – будто обманутая старшим Чурляевым смерть вернулась и в отместку отыгралась на его сыне, нашем друге Чюрлёнисе. Тут уж в придачу вспомнили, на сколько коварной бывает смерть: как она умеет догонять и ждать, обладая нечеловеческим терпением; как может подкрадываться и ударять с неожиданной стороны; как приходит в гости без приглашения – даже в пост и по великим праздникам. Вспомнили всю эту чепуху, а вдогонку к ней и всякую прочую, чесали почем зря своими языками вплоть до похорон, во время похорон и после – и даже после поминок. Никак не могли остановиться – молодые, здоровые, напуганные…

Мой друг Вовка Сельницкий ненавидел смерть и похороны. В них было что-то настолько лживое, настолько лицемерное, что этот ритуал вызывал у него лишь злость и ярость. Мы тоже это ощутили: впервые – на похоронах Серёги Чурляева.

Чюрлёнис оставил нас… в дураках! этой своей неожиданной смертью.

Мы шли и обиженно думали, что он, вот, теперь уже все знает, смотрит на нас снисходительно, как на муравьев, а мы тут – в полном тупизме по его вине – тащим на своих плечах этот разукрашенный ящик да еще должны скорбеть по этому поводу!

Какая скорбь?!

Только злость и досада!

Родителей его жалко – это да. И сестру. Они его так любили – а теперь потеряли и переживают. Если кого и жалеть, то не того, кто ушел, а тех, кто остался!

Не задерживаясь долго на официальных поминках, мы пришли ко мне всей компанией – парни и девчонки – и устроили свои злые поминки, в которых раздражение и досада превалировали над всеми остальными чувствами. А потом вдруг в комнате сделался голодный животный страх – ведь все мы были молоды, здоровы, напуганы и совершенно не готовы к такого рода смерти своего друга – ни с того, ни с сего!

Мы почувствовали себя очень уязвимыми, будто в драке с коварным невидимкой. От испуга одна из наших девиц осталась у меня на ночь, когда все расходились по домам, – в надежде заглушить этот страх ласками и накормить объятьями, но не преуспела в этом и ушла, не дожидаясь утра, так и не утолив свой страх. Мой страх от этого тоже не прошел и разродился наутро «необыкновеллой», которая оказалась чем-то средним между молитвой, присягой и воинским уставом. Я тут же спешно записал ее на бумаге. Вот она:

«МОЛИТВА»

Тело моё!

Живи и не умирай.

А я сделаю всё, чтобы продлить дни Твои: буду хорошо кормить Тебя и всячески ублажать, тренировать и закаливать, чтобы, если придется, Ты смогло стойко перенести все тяготы и лишения и противостоять соблазну остановить страдания Твои и умереть.

Тело моё!

Я – раб Твой, сожитель и господин. И я повелеваю и молю Тебя: живи! И дай жить мне. Ибо нет мне жизни без Тебя. Но и Ты без меня долго не проживёшь. Мы нужны друг другу.

Тело моё!

Вспомни, как росли мы вместе и крепли, как прибавлялись знания и опыт наш. Мы жили в гармонии с Тобой. Мы были одно целое. Вспомни об этом. Не оставляй меня, когда Ты так еще необходимо мне.

Тело моё!

Ты стареешь стремительно. Я не поспеваю за Тобой. Подожди, когда и я захочу покоя, ослабну и одряхлею.

Тело моё!

Давай умрём вместе!

А пока – молю Тебя: живи и не умирай!

Это было осенью. Я уже учился во ВГИКе. А снежной зимой я показал эту вещицу Ваське Копылову, ассистенту кинооператора с «Мосфильма». Это случилось в «Славянском базаре», куда нас пустил за трешку швейцар, а гардеробщик не стал принимать наши пуховики, потому что было уже поздно, но метрдотель усадил нас за столик к двум недвусмысленным девицам – профессионалкам «с пониженной социальной ответственностью» – и великодушно посоветовал пуховики повесить на спинки своих кресел.

Вещица показалась Ваське так себе, о чем он тут же и заявил, если, конечно, не соврал. Наверное, этой морозной зимой он был слишком румян и здоров для «Молитвы».

Девицы тоже ознакомились – и были поражены! Одна из них настолько впечатлилась, что упросила меня отдать ей листок с этим текстом. Я так и сделал, довольный, как автор, что нашел отклик и понимание. Хотя было немножко обидно, что читательницу пленили не литературные достоинства моей писанины, а то обстоятельство, что «Молитва» могла ей понадобиться в чисто профессиональном плане на ее нелегком, но приятном жизненном пути – как стимулятор и катализатор средства производства для поддержания на должном уровне своей прибавочной стоимости. Прямо по Карлу Марксу, «Капитал. Отдел третий. Глава пятая».

С девицами у нас ничего не вышло, да и не могло выйти – денег у нас имелось только-только на выпивку. Когда они это поняли, то весьма поскучнели, – как предметы труда мы перестали их интересовать. Но мы с Васькой материалистами не были и унывать не стали: выпили, сколько требовалось, поболтали с девочками «о том о сём» – и распрощались, ушли в пургу по своим домам, освободив место более состоятельным клиентам…

Хотя, нет, припоминаю, всё было не совсем так: ушел я один, потому что меня ждала дома жена Лена и дочка Ритуля, а Васька остался – получать дивиденды с «Молитвы», потому что его ждала дома только сиамская кошка.

Чюрлёнис помер, потому что у него отказали почки. Про почки врачи сообразили слишком поздно, потому что пытались лечить зрение. Мы потом вспоминали, что по ночам в командировках Серега громко вскрикивал во сне, пугая соседей по гостиничному номеру – наверное, от боли. Отец Чюрлёниса все-таки справился со своей болезнью, но Серега остался бояться, что папа помрет, и пил, не переставая, – потому и умер раньше своего отца. Говорили, что это какая-то почечная гипертония с прыжками давления. Может, и правда.

Интересно, что было бы, если бы Серёга ничего не боялся?

Кто знает?

Я теперь сам – как знак вопроса.

Веселый Роджер

Субботнее утро 5 сентября 2015 года в Подмосковье выдалось прохладным и пасмурным. Федька – Эллочка Федяева – подвезла меня на своем черном «Тигуане» до самых ворот бетонного строения, высадила прямо в лужу – «Дверью не хлопай!» – и укатила к маме в Монино. Я пересек пустой заасфальтированный двор и вошел в гулкое безлюдное фойе. Отражаясь от стен, мои шаги топали за мной как «сопровождающие его лица». Я толкнул еще одну дверь – высокую и тяжелую…

В зале было полно народу.

– Вовка, прости, чуть не опоздал! – пробормотал я.

Мой букет – четыре бледно-розовых гвоздики – лег поверх целой горы из бордовых роз. За этой горой Вовку совсем не было видно.

Весь последний год мы с ним созванивались по мобильнику почти каждый день – в режиме «недолго, но часто», собирались встретиться и как следует «усугубить», но откладывали, ожидая улучшения Вовкиного здоровья. Дооткладывались до того, что его Татьяна сообщила мне по мобильнику про четвертую стадию, о которой они поначалу не знали, и попросила не говорить Вовке, что она мне об этом сказала, и я пообещал, и весь остаток этого последнего Вовкиного года ничего ему про это не говорил, только призывал разозлиться как следует на болезнь и победить, и он мне поначалу вроде бы «железно» обещал, но потом стал со смехом говорить, что, мол, попробует, но ничего уже обещать не может, а в последние недели усмехался, кряхтел от боли, опять усмехался и говорил, что сил на злость уже не осталось. Но приезжать к себе не позволял. Я так и не навестил его, хотя Вовка меня навещал со своей маленькой дочкой, когда я валялся в «травме» с переломанной коленной чашечкой. А я его не навестил. Мы так и не встретились в этот последний год, не «усугубили»…

Вовкина Татьяна обернулась, когда за мной гулко хлопнула дверь, узнала меня и кивнула. Я подошел, и она прошептала:

– Скажи что-то.

Я сказал так:

– Умер мой лучший друг. Меня стало намного меньше. Всё.

Меня становилось меньше уже не в первый раз. Чюрлёнис, Ахмед, Валерка Дуднев, Мишка Вершинин, Ивча, Прокопыч, Базя, Матянчик, Бякин…

Теперь вот Вовка Сельницкий…

Я думаю, скоро от меня совсем ничего не останется. Что они тогда будут хоронить? Да и кто «они», если никого уже не будет?

Смешно…

Но Вовка бы даже не рассмеялся!

Смех он всегда держал внутри, как будто был профессиональным комиком. Если смех все-таки прорывался у него наружу, он качал головой, укоризненно усмехался самому себе и смотрел на вас извиняющимися хохочущими глазами.

Комиком он никогда не был – ни шутом, ни клоуном, ни паяцем, ни простым кривлякой.

Мы – веселились.

Смеялись – над собой, друг над другом, над окружающими нас людьми, над своими и чужими шутками, доводя себя до изнеможения, а стороннего участника – до полного отупения, когда он уже переставал понимать, надо смеяться или нет – и над чем именно, и где тут смешно?

Мы все время повышали порог метафоризации, при этом любая шутка или остроумная насмешка сама становилась предметом издевательства, поэтому угнаться за нами не мог никакой шутник.

Нам нравилось задирать всех – скучно-серых и правильных, наивных и глупых, остроумных и высокомерных. Мы купались и плавали в этом маньеризме. Мы были счастливы!

Нас понимал и ценил по достоинству, а иной раз даже участвовал вместе с нами в наших забавах только один человек – старейший кинооператор военной киностудии Николай Прокопьевич Зуев по прозвищу «Прокопыч».

Однажды в командировке, это было в Севастополе в декабре месяце, мы с Прокопычем разыграли помрежа Петрову, очень любознательную девушку. Я тогда был ассистентом кинооператора у Прокопыча. Началось это, по-моему, на борту большого противолодочного корабля «Красный Кавказ», где мы тогда проводили съемку очередного эпизода.

Любопытная Петрова увидела у меня в бумажнике солидную пачку денег, когда я доставал оттуда пятьдесят рублей, которые некстати попросил у меня взаймы Прокопыч.

– Откуда у тебя столько денег? – удивилась Петрова.

В бумажнике было шестьсот рублей, которые я получил прямо перед командировкой в кассе взаимопомощи – «на цели приобретения горных лыж и сопутствующего инвентаря». Так уж получилось, что экспедиция на Черноморский флот в декабре месяце стала для меня полной неожиданностью: вместо желанных хлопот по спортивным магазинам и катания на лыжах с подмосковных гор мне была уготована веселая командировка…

– Откуда столько денег? – переспросил я и подумал про Петрову: простота хуже воровства, даже сказать ей нечего; как она только ухитрилась деньги в бумажнике разглядеть?

Вместо меня, даже не задумываясь о последствиях, ответил Прокопыч.

– Он их этой ночью в рулетку выиграл, – сказал он, не моргнув глазом.

– Да, – подтвердил я и добавил уверенным тоном, за которым уже прятался дикий хохот: – В Турецкой слободке!

Глаза Петровой, что называется, вспыхнули.

– Правда? – спросила она у Прокопыча, как у старшего товарища, заслуживающего большего доверия, чем какой-то ассистент.

– Вот те крест! – подтвердил Прокопыч. – Этому балбесу повезло. А я проигрался. Теперь побираюсь.

И в подтверждение помахал перед носом Петровой одолженной у меня зеленой купюрой с портретом вождя мирового пролетариата и спрятал ее во внутренний карман пиджака. Как настоящий балбес, которому крупно повезло, я скромно потупился и промолчал. Началась съемка, и Петрова отстала от нас – побежала хлопать своей хлопушкой, а мы с Прокопычем встали за кинокамеру.

«Экран покажет!», – сердито говорил Прокопыч иным бестолковым режиссерам, когда они напрягали его буквально после каждого отснятого кадра:

– Ну как, Николай Прокопьевич? Получилось?

В тот раз после съемок к нам подошел вальяжный Мацуль, наш режиссер.

Прокопыч сидел на яуфе – ящике упаковки фильмов – и разбирал кинокамеру: резиновой грушей продувал фильмовой канал и обтюратор, кисточкой смахивал оставшиеся пылинки, протирал замшевой тряпочкой объективы и рассовывал их по гнездам в операторском кофре.

Я возился с отснятым материалом: разряжал в зарядном мешке последние кассеты, компостировал и упаковывал пленку в черные пакеты, рассовывал пакеты по банкам, клеил на них соответствующие этикетки и писал заказ-наряды для цеха проявки.

– Ну как? – поинтересовался Мацуль у Прокопыча и, опережая его традиционный ответ, торопливо спросил: – Экран покажет?

Вместо ответа Прокопыч отвернулся от режиссера и засопел в свой орлиный простуженный нос. Он всегда так делал, когда сильно раздражался – то есть, весьма часто, потому что режиссеры нашей киностудии что называется «доставали» его своей непроходимой тупостью.

Из-за спины Мацуля выглянула Петрова.

– А вы меня с собой возьмете, Николай Прокопьевич? – спросила она.

Режиссер удивленно глянул на Петрову, потом посмотрел на Прокопыча и поинтересовался с прищуром:

– Это куда еще?

– Никуда! – резко сказал Прокопыч и мотнул головой. – Иди уже, начальник, не стой над душой!

Когда режиссер ушел, Петрова снова подкатила к Прокопычу, но тот зыркнул на нее так, что она даже рта открыть не посмела.

– Ты чего язык распускаешь? – тихим голосом спросил Прокопыч, заговорщицки кося глазом в мою сторону. – Знаешь, что за это может быть?

Опустив голову, Прокопыч посмотрел на нее исподлобья «страшными глазами». Петрова стушевалась и глянула на меня, ища поддержки, но не нашла и вконец поникла.

– Иди, Петрова, – строгим голосом сказал я. – И смотри: никому! Клянешься?

Петрова молча кивнула, серьезно сдвинула брови и с видом соучастницы гордо понесла нашу общую тайну с корабля на берег…

Наше веселье продолжалось почти весь оставшийся съемочный период.

Петрова каждое утро интересовалась ночными похождениями, и мы с удовольствием сочиняли ей всякие небылицы из жизни Турецкой слободки. Полет нашей фантазии был прихотлив и затейлив. Мы вдохновенно врали ей про безжалостную игру по-крупному за зеленым сукном игорных столов, про международных шулеров и наглых монахов-сутенеров, предлагающих за боны своих послушниц и монашек-проституток. Про турецких и греческих скупердяев контрабандистов и про щедрых матросов с иностранных кораблей. Про жестокие драки с поножовщиной и про стриптиз соблазнительных китаянок и негритянок. Про бармена-прокаженного, сбежавшего из малайского лепрозория, и про экзотические венерические заболевания, украшающие лица вышибал. Про «Веселый Роджер» на мачте мирного китобоя и про его мрачную команду, от которой шарахались даже бывалые морские волки. В общем, резвились напропалую. И нам было совершенно наплевать, что Севастополь – это закрытая военно-морская база и тут не может быть никаких иностранных моряков, не говоря уже о стриптизершах из Гонконга и малайской проказы.

Хоть на дворе и стоял застой 70-х, мы этого совершенно не замечали и просто скрашивали наши серые съемочные будни. Снимая скучные «болты в томате», как еще можно было коротать время? Только так! В добавление к забавам с Петровой мы развлекались своеобразными рассказами Прокопыча, полными недомолвок и иносказаний, про то, как он занимался шпионской аэрофотосъемкой, когда работал «у Васи Сталина». Теперь «творческую атмосферу» нашей кинооператорской группы не могли нарушить никакие режиссерские «Ну как? Получилось? Уверены?» – Турецкая слободка нивелировала раздражение Прокопыча и не давала скучать нам обоим.

А потом прозвенел первый звонок…

Это случилось, как всегда это бывает, «одним прекрасным утром».

Петрова обиженно заявила нам, что ее брат, мичман из Балаклавы, ни про какую Турецкую слободку слыхом не слыхивал!

Кто ж знал, что у этой Петровой есть брат? и что этот брат – мичман? и этот мичман несет службу не где-нибудь в Авачинской губе или Североморске, а тут, под боком, в Балаклаве? Теория вероятностей совершила зигзаг и решила посмеяться над нами. Братец так ей и сказал: мол, нету здесь никаких слободок – ни турецкой, ни малайской, ни китайской – и наказал сестре передать своим киношным пустобрёхам, чтобы не забивали девушке голову всякой ерундой. Петрова выложила нам все это – с трепетом, обидой и возмущением. Но мы не растерялись и достойно парировали атаку, и Петрова снова нам поверила – и уже, к сожалению, окончательно. Мы ей сказали так:

– Да если бы про Турецкую слободку узнали – в два счета раскатали бы по бревнышку!

– Поэтому твой брат так и говорит.

– Тебя бережет.

– А может, и сам ничего не знает.

– Меньше знаешь, крепче спишь.

– Ты к нему с этим лучше не приставай.

– Подведешь парня.

– Болтай поменьше, дольше проживешь!

И Петрова снова нам поверила.

Лучше бы она нам не поверила и перестала донимать своими вопросами! Это был бы самый простой выход из создавшегося положения. Но нет! Мы не могли этого допустить! Мы были в игре – в ударе и кураже! Нами владел азарт…

Теперь Петрова затеяла приставать к нам с просьбами взять ее с собой «ну хоть один разочек». Вид у нее при этом был весьма храбрый и решительный. Но мы стойко держали оборону:

– Женщинам туда запрещено.

– Я могу переодеться, – предлагала находчивая.

– А если застукают? Ты что, Петрова? – возмущались мы. – Хочешь нас под монастырь подвести? Подумай сама…

Петрова подумала, подумала – и, в конце концов, согласилась нас не подводить и даже пообещала не шпионить. И все пошло по-старому: каждый вечер мы исчезали для всей киногруппы, а поутру выходили на работу хоть и трезвые, но с изрядного «бодуна»…

А потом вдруг фантазия наша иссякла – кто бы мог подумать? – и нам перестало быть интересно. Или наоборот, нам перестало быть интересно и весело, и наша фантазия начала давать сбои.

Нам стало скучно.

А Петрова не уставала! Энтузиазм ее не иссякал. Она каждое утро – как зубы почистить! – ждала наших донесений. У нее это вошло в дурную привычку. И мы, как говорят спортсмены и тренеры, уже с трудом и скрипом, на чисто «волевых», доигрывали свою партию, предчувствуя неутешительный финал…

Короче, нам наскучило каждое утро врать этой ненасытной дуре, но мы не могли позволить себе открыться и просто сказать, что пудрили ей мозги весь съемочный период. Это было бы «не комильфо».

Надо было срочно принимать какие-то меры…

Но какие?

Силы были на исходе.

Фантазии не хватало уже ни на что.

Мы были бессильны, как евнухи в гареме.

Еще немного, и мы открылись бы и повинились перед Петровой – так она нас достала своим энтузиазмом и вопросами!

И вдруг – о чудо! – выход нашелся сам собой.

Помог случай…

Возвращались мы со съемок всегда на катере – в Артиллерийскую бухту или на Графскую пристань. Но прежде чем отправиться в свою гостиницу «Крым», мы с Прокопычем каждый раз заходили в «кулинарию». Брали там пару готовых цыплят, кусок ветчины, упаковку холодца, батон хлеба, зелень, хрен, горчицу, майонез, прикупали в соседнем магазине пару флаконов водки – и вечером все это уничтожали у себя в номере.

– И без ужина ложились спать, – любил повторять Прокопыч, рассказывая потом про нашу Севастопольскую эпопею.

– Потому что мы никогда не ходили с киногруппой, – добавлял я, – в ресторан на ужин!

А в тот примечательный раз мы уж очень крепко откушали!

И то сказать: полтора литра водки с прицепом из пива осушили за вечер на двоих! При этом курили так, что едва не спалили сами себя и свой номер, стряхивая сигаретный пепел на неудачные огнеопасные салфетки.

Огонь мы затушили, распахнули окно, чтобы проветрить, и вышли в коридор подышать свежим воздухом. А навстречу нам – кто б вы думали? – Петрова!

Я предусмотрительно захлопнул дверь в наш номер.

– Откуда вы такие? – остановилась она и принюхалась, – И почему вы не там?

Петрова многозначительно кивнула в конец коридора, на темное ночное окно.

– Мы уже вернулись, – произнес Прокопыч, вытирая слезящиеся от дыма глаза.

– Так быстро? – удивилась Петрова.

– Чуть не погибли, – объяснил я.

– Могли сгореть, но спаслись, – добавил Прокопыч.

– Ямайский ром подкачал… – начал было я, но Прокопыч меня перебил.

– Ром тут ни при чем! – строгим голосом заявил он. – Не надо было жженкой плескаться из кружек. Не хочешь пить – поставь! Зачем на занавески лить?

– Что вы такое говорите, Николай Прокопьевич? – произнесла Петрова.

– Петрова! Ты что, Пушкина не читала? – удивился я сообразительности Прокопыча. – Жженка – это огненный пунш! Горящий и огнеопасный!

– И что? – тихо спросила Петрова, предчувствуя нехорошее.

– Не «чтокай»! – насупился Прокопыч.

Трагическим голосом он произнес:

– Турецкая слободка сгорела.

В глазах его блестели слезы.

– Дотла, – добавил я.

– Я так и знала, – прошептала Петрова и растерянно улыбнулась. – Я предчувствовала. Что же теперь…

Прокопыч задрал кверху свой орлиный нос и засопел в усиленном режиме. Я тоже пытался сохранять хладнокровие, глубоко вздохнул и выдавил из себя в несколько присестов:

– Сгорела… слободка… Турецкая…

– Одни угольки, – добавил Прокопыч.

Пьяные и сентиментальные, мы едва сдерживались чтобы не расхохотаться или не расплакаться. Мы поняли: наступила минута прощания. И нам самим стало жалко нашу выдуманную многострадальную Турецкую слободку – плод наших безумных фантазий. А тут еще на какой-то миг она будто материализовалась на физическом плане и в наших головах, и мы в нее поверили по-настоящему и поверили в ее гибель – ну прямо хоть плачь! На один краткий миг…

«Над вымыслом слезами обольюсь…»

У Прокопыча капля повисла на кончике носа – у него постоянно был насморк в той экспедиции, но в этот раз он даже позабыл достать из кармана платок. Петрова всхлипнула, отвернулась от нас и поспешила к себе в номер. Я так думаю – плакать. А мы постояли, постояли – да и пошли к себе: окно закрывать и хохотать до упаду. Декабрь же месяц, холодно…

На поминках Владимира Владимировича Сельницкого присутствующие пожилые женщины говорили стандартные по случаю тосты, восхваляя достоинства усопшего, понятия не имея, каков он был на самом деле. Мне пришлось негромко возразить, что Вовка бы расхохотался над этими словами и просто выгнал бы их отсюда, и Татьяна со мной согласилась.

Bepul matn qismi tugad.

27 271,39 s`om