Kitobni o'qish: «И умереть мы обещали»
Глава первая
Я рос, как и большинство моих сверстников, в спокойной семейной обстановке, имея любящих родителей, двух младших сестёр и степенного гувернёра‑француза. Отец хотел приписать меня к дипломатическому корпусу. Видел во мне будущего государственного деятеля и блестящего дипломата. Но я, вопреки его планам, мечтал поступить в Морской корпус. Рвался в море. Мне грезились далёкие, неизведанные берега, отчаянный грохот волн, свист ветра в парусах, свобода до самого горизонта…
Однако детство моё окончилось в конце одна тысяча восемьсот одиннадцатого года. И кто же знал, какие испытания нас ждут впереди? Куда заведёт нас судьба? С какими людьми я повстречаюсь, скольких друзей потеряю, а скольких обрету… А мне всего‑то было тринадцать лет от роду.
***
Это произошло в один из тихих зимних вечеров. За окном в быстрых сумерках кружил пушистый снег. С кухни тянуло ароматом жареной утки и печёных яблок в меду.
Я сидел у отца в кабинете, за тяжёлым дубовым столом с точёными ножками. Огромная столешница была обтянута зелёным английским сукном. Ярко горели восковые свечи в бронзовых канделябрах. Тут же стоял письменный прибор из морёного дуба — с чернильницей и аккуратно уложенными в пенал гусиными перьями. Бронзовый пресс‑папье в виде бюста римского императора Цезаря взирал на меня сурово. Рядом — стопка потёртых книг в дорогих кожаных переплётах.
Отец давал мне урок математики. Почему отец? Наш гувернёр, месье де Бельте, был очень умным и начитанным, но в математике, физике, естествознании он ничего не смыслил, посему папенька сам мне объяснял эти предметы. А вообще месье де Бельте был очень хорошим человеком. Великая французская революция вынудила этого безобидного, тихого дворянина покинуть своё имение и бежать с семьёй в Россию. Теперь он преподавал мне французский, немецкий, всемирную историю, географию великих открытий, правила этикета и даже правила стихосложения. А родитель мой учил меня точным наукам вовсе не из скупости. Просто отец служил в Министерстве строительства и посему знал в совершенстве технические предметы.
Мы как раз углубились в нудные геометрические вычисления, когда вошёл Прохор, наш лакей. Я подумал: сейчас он позовёт нас к ужину; уж очень есть хотелось, уж очень аппетитно тянуло с кухни. Но Прохор доложил:
— Прибыл гонец от графа Очарова.
Отец вздрогнул и резко встал с испуганно скрипнувшего стула, да так неловко, что качнул тяжёлый стол. Капля чернил сорвалась с моего пера и ляпнула на лист бумаги — прямо туда, где я заканчивал вычисления.
— От кого? — не своим голосом переспросил папенька и побледнел. — От Петра Васильевича?
Он сделал два шага к двери. Прохор посторонился, пропустив в комнату крепкого мужика в сером овчинном тулупе. Тут же пахнуло морозом и конским потом.
Мужик был широкоплечий, коренастый. Тёмные волосы, остриженные под горшок. Густая борода лопатой. Глаза строгие, тёмные, брови густые. Он мял заячий треух в огромных жилистых руках. На ногах — заношенные, но ещё крепкие сапоги. Я сразу вообразил себе лесного разбойника или бунтаря с Урала. Наверное, таким был Емельян Пугачёв. Мужик меж тем степенно поклонился, выпрямился и продолжал молча стоять.
— Степан? — узнал его отец. — Степан Заречный?
— Я, барин. Признали, — пробасил мужик, растягивая гласные.
— С чем пожаловал? Сам Пётр Васильевич прислал? С чего бы?
— Сам Пётр Васильевич, — как‑то грустно ответил Степан. Развёл руками, словно думая, с чего начать. — Беда с барином. Приболел. Доктора вызвал из самого Пскова.
— Серьёзно приболел? — настороженно спросил отец.
— Куда ж серьёзней, ежели вас велел кликать. Почитай, четырнадцать годков ничего не хотел слыхивать, а тут — нате — позвал меня и говорит: «Запрягай самую быструю тройку — и в Петербург…»
— А доктор? Что говорит доктор, тот, из Пскова?
— А медведь его разберёт, — махнул рукой мужик. — Немчура. У него на русском язык не воротится. Каркает что‑то по‑своему. Да тут и так всё ясно… — Он натужно вздохнул. — Ехать надо.
— Да, конечно. Завтра с утра и отправимся. Ступай на кухню, пусть тебя накормят, — распорядился папенька. Сам он стал нервно ходить по кабинету, нахмурив брови и заложив руки за спину.
Лакей Прохор проводил гостя сердитым взглядом, вышел следом и затворил дверь. Послышалось с той стороны его недовольное бурчание.
— Что ж ты, мужик, сапоги‑то не отряхнул? Глянь‑ка, грязи сколько в дом наволок!
— Ой, и вправду, — пробасил гость. — Ничего. Вон тряпку возьми и подотри. Для того ты тут и поставлен.
Раздались тяжёлые удаляющиеся шаги. Прохор что‑то мычал, шипел. Видать, у него от таких наглых слов язык отнялся. Наконец ему удалось выкрикнуть вслед:
— Да как ты смеешь? Мужичина неотёсанный! Да ты… Да ты… В приличном доме! Это тебе не хлев…
— Прохор! — позвал отец.
Лакей, красный от гнева, появился в дверях.
— Распорядись пораньше подать ужин да подготовь всё к отъезду.
— Слушаюсь, — поклонился Прохор и удалился выполнять приказ.
— Мы едем к дедушке? — удивился я. — Но ты говорил, что ноги твоей не будет в Крещенках до самой смерти.
— Вот она и пришла. Тут не до обид, Сашенька, — отец рассеянно похлопал меня по плечу. — Нельзя злобу держать на того, кто перед порогом к Всевышнему. Надо прощать. Надо!
Он перекрестился на старую иконку, стоявшую в углу кабинета.
***
Немного о графе Очарове, Петре Васильевиче, моём деде. Происходил из старого дворянского рода. Предки ещё при Иоанне Грозном служили в стрелецких полках. В правление Петра Великого один из пращуров прославился в битве при Гангуте, когда в составе абордажной команды первым ворвался на флагманский шведский фрегат «Элефант». За героизм и отвагу самодержец Пётр лично вручил ему офицерскую шпагу.
В Полтавском сражении он уже командовал ротой Семёновских гвардейцев. Был изранен в штыковом бою, но остался на ногах и лично захватил шведский штандарт.
Один из его сыновей, мой прадед, служил исправно в гвардии при Елизавете Петровне. Мало того — в составе роты гренадёров Преображенского полка участвовал в её воцарении. При Екатерине имел высокую должность в Военно‑морской коллегии и успешно продвигал по службе моего деда.
Тот поступил в Коллегию по градостроительству. Работал вместе с Алексеем Васильевичем Тучковым. Как‑то, инспектируя строительство, дед попал под обрушение лесов. Еле жив остался. Долго болел и вынужден был оставить службу. Удалился в родовое имение Крещенки под Псковом.
Алексей Васильевич Тучков, бывший в то время уже в чине инженер‑генерал‑поручика, выхлопотал ему хорошую пенсию. Да и без того семейство Очаровых жило безбедно: три сотни душ крепостных, леса, своя лесопильная мануфактура.
Дед женился на княжне Турлиной, моей бабушке, тоже из псковских дворян. Всего у них родилось пятеро детей, двое из которых умерли в малолетстве. Мой отец — старший. Графиня Мария, ныне Преображенова, жила с мужем и тремя детьми в Москве. Самый младший из пятерых, Семён Очаров, и самый беспутный, как считал папенька, служил в Литовском драгунском полку.
Как рассказывал отец, бабушка скончалась ещё в возрасте сорока лет от простуды. Дед больше не женился.
Дожив до своих неполных четырнадцати лет, никого из родственников я не видел. А всё потому, что мой родитель попал у деда в опалу. Отец выучился и поступил на службу в ту же коллегию, в которой служил дед. Алексей Васильевич Тучков, невзирая на старую дружбу с дедом, давал отцу очень ответственные поручения и спрашивал строго, дабы никто не смел и подумать, что сей отрок продвигается по службе только благодаря блестящей протекции.
Но с папенькой случилась романтическая история. Он повстречал на весеннем балу у Апраксиных очень красивую девушку и влюбился без памяти. Маменька происходила из рижских немцев, хоть бедного, но знатного рода, идущего ещё от рыцарей Тевтонского ордена.
Вскоре молодые люди решили обвенчаться, но дед благословения не дал. Мало того — он впал в гнев. Оказывается, за год до этого обещал женить отца на дочери соседского помещика.
— Не желаю я родниться с немчурой! — кричал дед. — Наш род — истинно русский, православный, а они из католиков и нищие, как церковные крысы! Не бывать сему!
У отца взыграла гордость, и они рассорились с дедом в пух и прах. Но Алексей Васильевич Тучков встал на сторону отца:
— Совсем сдурел Пётр Васильевич! Наверное, белены псковской объелся! Это же надо такое выдумать — немчура! Ну и что? А Екатерина, жена самодержца Петра, кем была? А матушка наша покойная императрица? Да сам он — морда чухонская, из каких? Всё! Я к нему съезжу! Я ему всё выскажу…
Но сердобольный Александр Васильевич только ещё больше вбил клин вражды между дедом и отцом, да и сам рассорился с бывшим сослуживцем.
— Ничего, — сказал он по приезде обратно в Петербург, — ты, Андрей, служи честно, а я тебе подсоблю. Поживёшь с молодой супругой первое время у меня в доме. Со временем за усердие чин получишь и жалование приличное… А старик перебесится. Позовёт тебя ещё… Вот увидишь.
Вскоре родился я, потом средняя сестра Машенька и младшая Оленька. У нас уже был свой дом в конце Миллионной. Папенька усердно служил. Каждый второй четверг месяца устраивали приём гостей. В общем, жили, как и все семьи средних чиновников Петербурга.
Но дед так и не позвал нас ни разу. Приходили, правда, странные гостинцы на Рождество да на Пасху. Но — ни записочки, ни открытки. И посыльные плечами пожимали:
— Не могу знать, от кого. С оказией доставлено.
***
В тот вечер, после приезда Степана Заречного, маменька всё вздыхала за ужином:
— Как же мы покажемся перед ним? Он же никогда нас не жаловал…
Отец её успокаивал:
— Ничего страшного. Съездим быстро и вернёмся. Надо простить ему все обиды перед уходом, да и нас он пусть простит.
Маша беспокойно посматривала то на маму, то на отца. Дёргала меня за рукав и шёпотом спрашивала:
— Сашенька, что случилось?
— Ничего. Отстань. Поедем завтра к деду.
— К какому, Сашенька? Скажи.
— Отстань! Скоро сама всё узнаешь.
Младшая Оленька, чувствуя, что на неё не обращают внимания и разговор за столом серьёзный, долго бычилась, сопела и в конце концов разревелась. Ужин не задался.
Наутро, чуть забрезжил серый рассвет, нас уже ждали во дворе широкие сани с кожаным верхом. В кузовке были постелены овчинные шкуры. Степан Заречный сидел на высоких козелках. Красивые орловские кони нетерпеливо били копытами, фыркали, выпуская облачка пара. Дорожные сундуки уже накрепко были привязаны на задке.
Я попрощался с моим другом Жаном, сыном гувернёра де Бельте. Хоть он был моим сверстником, но ростом — на полголовы ниже и в плечах неширок. Жан, несмотря на раннее утро, вышел меня проводить. Стоял, кутаясь в пальто, и дрожал от холода.
— Иди уж, досыпай, — отослал я его обратно в дом. — Не на год же едем. Думаю, через неделю вернёмся.
После я заглянул в кузовок, представил, как все здесь усядутся: тут отец, там мама, а напротив — сёстры и я… Тесновато будет. Поразмыслив, я попросился на козелки.
— Не замёрзнешь? Путь долгий, — предупредил меня отец.
— Морозов ещё нет, — возразил я.
— Садись, барин, — подвинулся Степан. — Вдвоём веселее будет. Только шинелька у тебя жиденькая. Если зазимок проберёт, ты мне скажи — я тебе тулуп свой дам.
— Не замёрзну! — гордо ответил я, взбираясь на жёсткое сиденье.
— Мы готовы, трогай! — крикнул отец из саней.
— С богом! — перекрестился Степан. — Ну‑ка! Пошли! — прикрикнул он.
Кони тронулись. Нева ещё до конца не затянулась льдом. Снег лежал на мостовой, укатанный санями. На фоне светлеющего неба выделялся тонкий шпиль Петропавловского собора с ангелом наверху.
Степан перекрестился на ангела, вздохнул и фальшивым хриплым голосом затянул детскую песенку:
«Ангел белый, Бога вестник, Ты приди ко мне во сне»…
Мне вдруг стало смешно от его неумелого пения. Здоровый мужик, бородатый, хриплым голосом пытается петь детскую песенку — да ещё делает это так серьёзно и сосредоточенно. Я не в силах был сдержаться.
— Ну, что вы, в самом деле, барин… — обиженно пробурчал Степан и тут же сам расхохотался. — Не певец я. Что теперь? И в армии по шапке получал за то, что пел фальшиво. Все строевую хором грянут, а я не попадаю…
— Ты и в армии служил? — я начал проникаться к нему уважением.
— Было дело. А как же? Измаил штурмовал.
— Вот это да! — подпрыгнул я на месте. — И Суворова видел?
— Так, конечно. Батюшку нашего родненького. Видел.
— Расскажи! — тряс я его за рукав.
— А чего о нём? Маленький, хрупенький, но хитёр был. Построил нас полками перед штурмом и каждому полку сказал: «У вас, ребятушки, самая важная задача. Не сдюжите, мол, опозоримся перед всей Россией». Во, мы рванули тогда на штурм… Да, — задумался он.
— А ты? Расскажи, как всё было?
— Я же в шестой колонне шёл, под началом Кутузова. Мы штурмовали ворота Килийские. Турок насмерть стоял. Батюшка, Михаил Илларионович, Суворову гонца шлёт: мол, не сдюжим, надобно прекратить штурм и отступать. А Суворов, хитрец, шлёт ему ответ: «Не могу откладывать. Я, мол, уже матушке‑императрице доложил, что город взят, да вас комендантом назначил». Ох, как Михаил Илларионович выругался тогда, аж у турок уши завяли, да как погнал нас на стены…
— А я когда тебя увидел, решил, что ты разбойник.
— Я? Разбойник? — мы вновь захохотали. — Ну, барин! А с чего? Борода нечёсаная али тулуп широкий?
— Не знаю, — пожал я плечами. — Глаза как у нашего околоточного — злые такие были.
— У меня? Злые? — и мы опять расхохотались, сами не зная чему. Даже отец высунулся из кибитки — посмотреть, всё ли в порядке.
— Расскажи о себе, — попросил я.
— Ох, а что рассказывать? Родился в Крещенках. Нарекли Степаном. У барина Петра Васильевича служу.
— А кем?
— А когда кем: когда конюхом, когда дворником, а когда и управляющим. Да. Бывает. Как наш Зигфрид, чтоб его волки съели, захворает, так я за него.
— А кто такой Зигфрид?
— Управляющий, он и есть. Старый немчура. А злой какой! Наверное, от этой злости вечно у него зимой хворь приключается. Лежит на перине красный, как свёкла, да платки пачкает.
— Постой. Так ты говорил: в армии служил.
— Да. В инфантерии, потом при уланах…
— Так сколько же тебе лет?
— А, ты вон про что. Не дослужил — верно. Выкупил меня барин, Пётр Васильевич. Дело такое приключилось: батюшка мой помер, а Пётр Васильевич без него — никуда. Как собирается в Псков или в Москву, так батю моего кликал. Батя из бывших моряков. Да! Строгий был, аккуратный. Не дай бог заметит непорядок какой, так дворовых оттаскает! Одна рука сухая, контуженная, но вторая — что клещи кузнечные. Да как батюшка мой помирал, уж очень просил выкупить меня из армии. Нас пятеро у него было, я — старшой. Как раз под набор рекрутский попал. Пётр Васильевич обещал и выкупил. Вот не дослужил срок…
— Так сколько тебе исполнилось?
— Так сороковушка стукнула.
— Давно?
— А вчерась.
— Врёшь!
— Вот те крест, — он перекрестился.
— А чего молчишь! Хоть я тебя поздравлю, — удивился я.
— Господь с тобой, барин, — замахал он руками и нахмурился. — Нельзя сорок годов‑то праздновать. Примета дурная.
— Почему?
— До сорок первого не дотянешь. Во как!
— Прости, Степан.
— Да за что?
Он потянулся к сумке, достал трубочку и принялся её набивать махоркой. Чиркнул кремнём, расчадил, пыхнул едким белым облаком.
— Не обкурю, барин? — спросил он.
— Нет, — замотал я головой. — Кури. — Заметил в сумке газетки, аккуратно свёрнутые. — На самокрутки взял?
— Нет. Почитать.
— Ты и читать умеешь? — удивился я.
— Умею.
— А кто тебя учил?
— Дьякон наш. Он учил, а отец экзамены принимал. Как даст подзатыльник — быстро всё вызубришь.
— Строгим был?
— Батька‑то? Ох, строгий! Пришёл со Шведской с рукой контуженой, но с наградами. Порядки в хате устроил, что в казарме. Строил нас, братьев… С утра до вечера работали, да ещё у дьякона учились. И попробуй токмо огорчить его. Ух, тяжёлая рука — оставшаяся. Но… — он покачал головой. — Любили мы батьку. Разве же он зла нам желал? Вот и я вместо управленца, потому как грамоту и счёт разумею. И братья мои все при деле: кто на лесопильне счетоводом, кто в строительстве старшой над артельщиками, младшему барин доверяет торг вести с купцами…
— А Пётр Васильевич отца твоего любил?
— Конечно. Работник из него никакой, без руки‑то. Так он его ключником сделал. А отец, вояка, такую строгость навёл в кладовках да амбарах — все домочадцы взвыли. Всё у него было наперечёт, лишней свечи никому не даст. Повар так вечно с ним бранился — то за чай, то за крупу…
Хмурое утро подсветило низкое небо. Московскую заставу давно миновали. Сани катили лихо. Дорогу обступил густой хвойный лес. Иногда попадались какие‑то косые бревенчатые избёнки, а вскоре и вообще не чувствовалось присутствие человека. Но ехать было не скучно. Хорошо, что я на козелки залез. Мы со Степаном болтали всю дорогу. Он мне очень понравился. Рассказал много, и не врал. Иногда мы горланили песни, пугая лесную птицу. Певцы из нас ещё те, но никто же не слушает, кроме родителей и сестёр в кузовке.
К Луге подъехали, когда местная церквушка звонила к вечерне. Ночевали в гостинице при почтовой станции. Кормили отвратительно: щами из кислой капусты и перловой кашей с жирной бараниной. Чай какой‑то горький и едва тёмный. В спальне было холодно, хоть и печь пылала берёзовыми поленьями. Младшая Оленька долго хныкала на руках у маменьки, пока не заснула. Тараканы шуршали. Попискивали мыши. Обленившийся серый кот не обращал внимания на их писк. Мирно дремал у печи, свернувшись клубком.
Наутро вновь двинулись в путь.
— В Псков будем заезжать, барин? — спросил Степан.
— Давай напрямки, — предложил отец. — Болота, наверное, подмёрзли. Проскочим.
— Как скажете, — согласился Степан и тронул коней по еле заметной дороге в сторону от Киевского тракта.
Вскоре густой хвойный лес начал редеть. Появились занесённые снегом проплешины лугов. Над болотами стелилась дымка. Кони резво бежали. Сани скрипели полозьями по снегу. Ехали и ехали…
— Ох, не нравятся мне эти тучи, — вдруг пробурчал Степан, поглядывая на низкое набухшее небо. — Сейчас как начнёт тётка Матрёна‑ядрёна перину взбивать… Кабы не заплутать нам.
Вскоре и вправду закружились крупные снежинки. Горизонт неожиданно пропал в белой пелене. Степан погонял коней, сам про себя вздыхал:
— Ох, беда! Как бы с дороги не сбиться. Надо было всё же до Пскова ехать.
Снег становился всё гуще. Иногда складывалось такое впечатление, будто сани стоят на месте, а вокруг нас всё вертится и кружится. Начинало смеркаться.
— Степан, ты с пути не сбился? — обеспокоенно спросил отец, выглядывая из кибитки.
— Ну что вы, барин! Я же тут каждую тропинку знаю, — с натянутым смешком ответил Заречный, но тут же нахмурился и тихо сказал мне: — Ох, барин, ты глазастей моего, смотри в оба. Нам бы ям не пропустить. Как заметишь огонёк, скажи мне.
— Хорошо, — ответил я и стал пристально вглядываться в крутящееся снежное месиво. В глазах рябило, но ничего не разобрать и на десять шагов.
— Ох, беда, беда, — вздыхал Степан.
Лошади начали храпеть и сбиваться с шага. Сани кренились то на один бок, то на другой. Понятно, что мы всё же потеряли дорогу.
— А если к ночи не доберёмся до яма? — спросил я.
— Господь с тобой, — перекрестился Степан. — Не допусти такого, Богородица, — и забормотал: — Отче наш, Иже еси на небеси…
И тут я уловил какой‑то звук, будто печально пропел колокол. Неужели померещилось? Нет, ещё раз долетел томный гул откуда‑то издалека.
— Слышал, Степан? — дёрнул я его за рукав.
— Ась?
— Как будто набат.
Он вслушался.
— Слава Тебе, Пресвятая Мать‑заступница, — перекрестился он. — Кажись, Авдеева пустынь. Пронесло!
Набат звучал всё отчётливее. Наконец в кружащей серой мгле показались призрачные огоньки. Это на колокольне монахи зажигали фонари в пургу, чтобы заплутавшие путники могли найти дорогу.
Сани въехали в распахнутые ворота, где нас встретили хозяева обители и провели в монастырскую гостиницу для паломников.
Глава вторая
Вьюга бушевала уже второй день, и мы никак не могли выехать из монастыря. Отец беспокойно мерил шагами тёмную трапезную залу. Мама наверху, в отведённой нам келье, читала сёстрам «Житие святых» под мерное гудение пламени в печи. Я умирал от скуки, листая старинные монастырские книги в кожаных потёртых переплётах с красочными картинками. Рассматривал древнюю буквенную вязь. За стеной завывала непогода. Тут же в трапезной двое паломников сидели в тёмном углу, ближе к тёплой печке, и тихо обсуждали деяния апостола Андрея.
Вдруг низкая дверь резко, со скрипом распахнулась, и ввалился огромный медведь, принеся с собой морозную свежесть. Язычки пламени над свечками бешено заплясали. А паломники тут же примолкли. Медведь снял высокую меховую шапку, найдя глазами потемневший образ, висевший на стене, перекрестился. За ним следом влетел человек в офицерском плаще, подбитом мехом. Дверь громко захлопнулась.
— Зашибёшь ты меня когда‑нибудь, Нарышкин, — добродушно пробасил медведь.
— Да уж, Яков Петрович, вас, пожалуй, зашибёшь, — усмехнулся офицер и помог ему снять шубу.
Блеснули генеральские эполеты, засияли ордена на груди. На боку оказалась длинная сабля, больше похожая на палаш кирасира. Заметив меня и отца, генерал произнёс:
— Позвольте представиться: генерал‑майор от кавалерии Кульнев Яков Петрович, а это мой адъютант, Нарышкин Иван Васильевич.
— Честь имею, — откозырял адъютант и продолжил заниматься шубой, не зная, куда её пристроить.
Кульнев Яков Петрович… Где‑то я слышал это имя, да не раз. И лицо знакомое: с густыми бакенбардами, с большим прямым носом с горбинкой. А усища какие длинные!
— Очаров Андрей Петрович. Рад видеть вас. И весьма удивлён, встретив столь известного человека в этой дыре, — ответил на приветствие отец, пожимая лапищу генералу.
— Матушке‑природе плевать, кто генерал, а кто мужик. Она знает своё дело, — усмехнулся он. — Еле дорогу нашли. Так метёт, так завывает… Постойте, — вдруг встрепенулся он, — а я вас помню. Да, конечно, встречал у Тучковых.
— Я работал под началом Алексея Васильевича…
И тут вдруг до меня дошло: этот генерал‑медведь — герой, Кульнев. Да в каждой финской избе висит рядом с иконой лубочная картинка, где бравый гусар с саблей наголо громит шведов. Тот самый Кульнев, о геройствах которого ходило столько легенд… Это же он нагонял ужас на шведские войска, но накрепко запрещал унижать пленных. Не раз спасал вражеских офицеров от разъярённых казаков, иным даже возвращал оружие. Помню, читал в какой‑то газете, что сам шведский король издал приказ, запрещающий стрелять в Кульнева. А знаменитый Фридрихсгамский мир был заключён благодаря его отважному переходу через замёрзшее море. Неожиданно кавалерия под командованием бравого генерала совершила безумный бросок по льду и оказалась у стен Стокгольма… И вдруг — вот он, живой, здесь, в этой тёмной трапезной, пропахшей монастырскими щами и восковыми свечками… Да разве такое возможно? Я невольно встал и подошёл ближе.
Появился монах, спросил, что генерал изволит откушать.
— А что есть у тебя, братец? — дружелюбно сказал он.
— Нынче Рождественский пост, — извиняющимся тоном объяснил монах. — Если изволите: похлёбку гороховую с луком и пареный овёс.
Я весь вскипел от возмущения. Отважному генералу, герою шведской и турецкой кампаний, предлагать пареный овёс? Но Кульнев так же просто ответил:
— И то — пища. Неси. А что‑нибудь согревающее есть? Я понимаю — пост… Но нам, воякам, можно и в пост, тем более мы с мороза.
— Медовуху, — сообразил монах.
— Неси, родимый. Выпьем во славу Господа и сей обители, приютившей нас в столь ненастный вечер. А это что за отрок? — наконец заметил он меня.
— Сын мой, Александр.
— Орёл! — моя рука утонула в его широкой горячей ладони. — К какому полку приписан?
— К дипломатическому корпусу, — ответил за меня отец. — Но желает поступить в морской.
— Славно, — кивнул генерал. — Папеньку, конечно, надо слушать, — он добродушно подмигнул отцу, — но я тоже в Петербурге, в Шляхетском кадетском корпусе обучался. Вот до генерала дошёл.
Подали суп, и генерал с адъютантом, совершив краткую молитву, принялись за еду, аккуратно поднося оловянные ложки ко рту, стараясь не замочить усы. Попросили и нас присесть, пригубить медовухи. Мне, как малолетнему, разбавили водой.
— Вот ездил к матушке в имение, — рассказывал между делом генерал отцу. — А тут приказано срочно прибыть в Петербург. Сам Аракчеев, Алексей Андреевич, требует. И что там случилось? Ох, не допусти, Господи, опять нам с Наполеоном ссориться. Уж две кампании ему проиграли, супостату.
— Дела неважные в Европе, — согласно кивнул отец. — Тильзитский мир мы не соблюдаем, продолжаем торговать с Англией. Не очень‑то это нравится Бонапарту.
— Ох уж эта Англия! Все беды России от неё. Что за союзник? Иуда — и тот надёжней был. Да… Дела. — Он недовольно покачал косматой головой. — А вы нынче куда едете в такую‑то непогоду?
— С отцом плохо. Призвал к себе. — Папенька перекрестился.
— Вот как? Беда. Что ж, на всё воля Божия. «Мы не властны над жизнью», — сказал Кульнев, доставая трубку и кисет.
Отец долго беседовал с офицерами о политике, о Наполеоне. Спорили: нападёт Франция или мы первые вступим в Европу.
— А что ему? — пожимал плечами седой генерал. — Всё под ним. Одних пушек сколько. И поляков я хорошо знаю — подленький народец, сразу под его знамёна станут. И на шведском престоле нынче Бернадот, маршал Франции.
— Но что ему делать в России? Его армия не то что до Урала — до Москвы не дотопает.
— Да, — усмехался генерал. — Россия большая. За что люблю её, матушку, так это за то, что в каком‑нибудь углу всегда драка идёт. А где драка, там и я. Но, честно вам скажу, не люблю войну. Геройства, подвиги, ордена — всё с кровью даётся. Но Наполеон, видите ли, неуёмный какой‑то. В Египет полез, чтобы Англии насолить. Ходили слухи, что с покойным императором Павлом он тайно сговорился на Индию напасть. Уже, говорят, казаки под Оренбургом в разведывательную экспедицию снаряжались.
О современном положении России я знал немного. По Тильзитскому миру, заключённому Наполеоном и императором Александром, Россия присоединилась к континентальной блокаде Великобритании. Европа после Аустерлицкого сражения попала полностью под власть Бонапарта. У него осталось два главных врага: Англия, с которой он никак не хотел примириться, и Россия, поддержкой которой он старался заручиться. Наполеон пытался ослабить экономику Англии, подняв пошлины на колониальные товары, и пробовал возродить ремесленное производство в самой Франции. Делал это весьма напористо и неумело. Напрямую торговать Россия с Англией прекратила, но множество нейтральных судов в открытом море перегружали товары с английских кораблей и развозили по портам Европы. И в Петербурге частенько появлялись суда под флагами экзотических стран, привозившие ром, кофе, чай, сукно и множество других товаров. Обратно уходили, загруженные пенькой, парусиной, рудой, лесом, зерном. Франции такое положение дел очень не нравилось. Но поделать она ничего не могла, так как флот её был разгромлен: на море господствовали боевые корабли под английским флагом. Мало того, Великобритания стала захватывать французские колонии в Африке и Америке.
Я слушал разговор отца с генералом вполуха, а сам разглядывал огромную саблю, лежащую рядом с Кульневым на лавке. Она мне напоминала двуручный меч крестоносцев. Лезвие почти прямое, широкое. Рукоять огромная — точно на мои две ладони. И ещё мне казалось, что сабля живая. У неё есть душа и характер. Она может любить и ненавидеть… Она знает своего хозяина, а чужому в руки не дастся…
— А как же вы ею рубите? — не удержался я от вопроса. — Она же, наверное, тяжёлая.
— Ты про кого? — удивился генерал. — Про мою подругу? — скосил взгляд на саблю.
— Можно её посмотреть? — спросил я, как будто у хозяина злой собаки спрашивал разрешения погладить зверя.
Кульнев приложил указательный палец к губам:
— Тише! Пусть она спит. Эта трудяга столько голов порубила, что пора бы ей на ковёр — отдыхать.
Сначала я хотел обидеться: что он меня за маленького считает? Но говорил он вполне искренне:
— Люблю её, дуру. Но характер у неё паршивый. Как проснётся, как завизжит, из ножен вылетая, сразу крови просит… Ну её. Пусть спит.
На третий день нашего невольного заточения нас поднял Степан.
— Метель стихла. Можно ехать, — сказал он, вынося из трапезной наши дорожные сундуки.
— А генерал где? — спросил я, не учуяв запах крепкого табачного духа в трапезной.
— Генерал съехал ещё за полночь.
— Почему же он не попрощался?
— Не хотел будить. А вам просил передать, что очень рад знакомству. Хороший человек. Я его ещё с Турецкой помню. Лихой вояка. Беден, правда. Заметили, мундир‑то у него генеральский, а пошит из солдатского сукна.
Я спустился в трапезную — никого. Только паломники спали в углу возле печки, свернувшись калачиками на подстилках из соломы. И вдруг я заметил на столе трубку. Старую, просмолённую трубку. Так это же генерала! Я взял её в руки. Точно — его. Простая, вересковая, с коротким мундштуком. Надо же! Наверное, расстроится, когда не найдёт. Да вряд ли вернётся. Его же в Петербурге ждут по срочному делу. Я спрятал трубку в карман своего пальто.
***
Звёзды ярко горели в чистом утреннем небе. У горизонта белёсой полосой отметилась хвостатая комета, словно художник по тёмно‑синему фону мазнул случайно кистью с белой краской.
Двое паломников в чёрных длинных зипунах, с котомками за плечами, крестились и шептали молитву. Один из них как бы невзначай обратился к нам, указывая на комету:
— Знак Божий на небе. Ох, беде быть. Ох, к погибели.
— Чего раскаркался? — рыкнул на него Степан. — К беде, к погибели… Ну‑ка пошёл своей дорогой. Без тебя тошно.
— Вот не веришь, мил человек, а я‑то знаю…
— Топай! — повысил голос Степан. — Протяну сейчас тебя кнутом по хребту — будет тебе погибель. Гадатель нашёлся. Знает он…
— Оставь его, — попросил отец. Протянул паломнику пятак. — Помолись за нас и за Отечество.
— Благодарствую! — скинули божьи люди свои суконные шапки и поклонились в пояс.
— Ух, бездельники, — проворчал Степан, сплюнул и тронул коней.
— И вправду комета к беде? — спросил я, кутаясь в пальто.
— Ну, барин, такое у меня спрашиваешь… Чай, умней мужика будешь.
— А всё же, как по твоему разумению? — не отставал я.
— Кто ж его знает, — задумался он. — У Бога для нас все дорожки кривенькие. Чему быть — тому не миновать.
Я всё глядел на комету с причудливым расширяющимся хвостом. Вроде ничего в ней страшного, даже красиво. Но что в себе таит этот знак Божий? А вдруг и вправду — к беде?
— Да брось, барин, думать о несчастьях. Мало ли что эти бродяги придумывают, — недовольно пробурчал Степан. — У них вечно: беда, погибель… Хочешь, я тебя песне одну научу про Стеньку Разина?
— Ты что! — ужаснулся я. — Знаю я эту песню. За неё тебя кнутами отходят.
— Так нет же никого. Степь кругом, — усмехнулся он.
И мы, что есть мочи, надрывая глотки, грянули: «Из‑за острова на стрежень…»
К вечеру пошли ровные заснеженные поля. Дорога — чищенная, укатанная. Проехали через небольшой сонный городок с унылой церквушкой. Вскоре показалась на пригорке большая усадьба. Красивый дом в два этажа, с высокими окнами и двумя флигелями. Насколько я разбирался в архитектуре, усадьба была построена давно, но флигели имели совершенно другой стиль — более современный.
— Это она? — изумился я. Конечно, предполагал, что барский дом в Крещенках должен быть большой, но тут — целый дворец…
— Она, — гордо подтвердил Степан. — Крещенки. Да, хоромы. Это не ваш тесный домик в Петербурге.
Мы проехали сквозь аллею из стройных, ухоженных елей. Сани подкатили к полукруглому подъезду с высокой парадной лестницей. Античный портик поддерживали стройные коринфские колонны. Я открыл рот от изумления: как всё здесь было величественно, словно у стен Эрмитажа. Лакеи в красных ливреях и в напомаженных париках встречали нас. Горели фонари с сальными свечами. Всё торжественно и важно.
Пока маменька и сёстры вылезали из саней, на пороге показалась высокая статная женщина. Отец подошёл, поцеловал её бледную костлявую руку. Она тут же бросилась к нему на шею и разрыдалась.
— Кто это? — тихо спросил я у маменьки.
— Тётка твоя из Москвы, Мария, нынче графиня Преображенова.
Наконец женщина оторвалась от папеньки, с плачем обняла матушку. После вытерла слёзы и с притворным удивлением стала восхищаться, какой же я большой. С облегчением вздохнул, когда она переключила внимание на сестёр.
Меня познакомили с мужем её, графом Преображеновым. Он оказался невысокого роста, пузатенький и в летах, намного старше отца. У него были пухлые, холодные руки, дышал он шумно. От широкого бугристого лба к макушке тянулась проплешина, поросшая жиденькими волосами. Зато бакенбарды — густы и ухожены.
Три кузины: старшей на вид лет шестнадцать; вторая — примерно моего возраста; младшая — Машина ровесница. Они показались мне некрасивыми и какими‑то усталыми. Мою сестру Машеньку я не считал красавицей, но и то у неё всегда были живые глаза; а задорная улыбка, казалось, вот‑вот прорежется на розовощёком личике. Кузины же казались какими‑то облачными, хмурыми, как осенние лужи на мостовой, к тому же костлявыми — уж точно не в отца.
Мы прошли в большой тёмный зал, где пахло ладаном и горячим воском. Народу — не протолкнуться. С высокого расписного потолка свисала тяжёлая хрустальная люстра. Кругом горели свечи. Священники в праздничном облачении вели службу. Посреди залы, на постаменте, стоял деревянный гроб, украшенный резьбой.
Тётка Мария положила сзади мне руки на плечи и подвела ко гробу. Старик с крупными чертами, бледный, разрумяненный, с подкрашенными чёрными густыми бровями, покоился на белой атласной подушке. Седая грива была густо напомажена. Бакенбарды тщательно расчёсаны. Толстые восковые руки сложены на груди. Свечка горела, потрескивая. Воск стекал и застывал на окоченевших пальцах. Огромный перстень с красным рубином сиял на руке. Я так понял, это и был мой предок. У меня не возникло никаких эмоций: скорби или жалости, только небольшое отвращение ко всему, что связано со смертью.
Тётка Мария мягко надавила мне на плечи. Я наклонился и поцеловал локоть покойного.
— Во имя Отца и Сына… — прошептала она и отошла со мной в сторону, где стояли отец и мама. К маме жались сёстры с испуганными лицами.
— Вьюга нас задержала, — произнёс отец, как бы оправдываясь.
— Да, знаю, — согласилась тётка. — Видать, на всё воля Божья. Он тебя очень хотел видеть. Не дождался. Но умер спокойно, во сне.
— А Василий? — огляделся отец, ища кого‑то. — Где брат?
Тётка Мария вздохнула, развела руками.
— Послали за ним… Не приехал ещё. Но ждать не будем. Завтра схороним. Уже в склепе место подготовили…
***
После похорон в большом обеденном зале накрыли столы. Множество окрестных помещиков с семьями съехались на поминки. Меня представляли старикам в старомодных платьях, пропахших нафталином. Те вздыхали, говорили, каким был замечательным покойный, как честно служил Отчизне. Наставляли, чтобы я помнил о нём и подражал во всём великому деду. Старушки в траурных кружевах пускали слезу и шептали слова соболезнования.
Когда последний гость прошёл к столу, дабы помянуть усопшего, я попросил отца отпустить меня подышать на улицу. Ужасно утомили все эти нудные церемонии. Да и в зале дышать было невозможно от чада сальных свечей и приторных духов старушек. Отец согласился.
Обходя заснеженный парк в английском стиле, я набрёл на низкое длинное строение конюшни. Какова же была моя радость, когда я увидел Степана! Он, скинув полушубок, в одной длинной холщовой рубахе, подпоясанной красным кушаком, гонял по кругу великолепного гнедого скакуна. Таких стройных коней не у каждого вельможи увидишь: грудь широченная, ноги высокие. Шёл он гордо, стремительно.
— Ай да красавчик! — подбадривал его Степан, всё больше отпуская повод. — Ну же! Дай огня! Ох, чертяга!
Конь храпел, высоко подбрасывал копыта, разбрызгивая снег. Увидев меня, Степан коротко поклонился:
— Здравия, барин.
— Кто это? — спросил я, любуясь скакуном.
— Это? О‑о! — многозначительно протянул он. — Чудо нерукотворное. Гром его звать. Ваш дядюшка Василий, улан лихой, его в карты у какого‑то венгра выиграл. Тот после чуть пулю себе в висок не пустил — до того коня жалко было. А денег нет — проигрыш отдать.
— А что же дядька его в конюшне держит? В армию с собой не взял?
— Жалко, говорит. Да разве такому красавчику можно в конюшне застаиваться? Ему воля нужна, простор…
— Степан, а мне можно на нём проехаться?
— Ох, барин… Узнает дядька, Василий Петрович, браниться будет…
— Я же его не загоню. Я хорошо в седле держусь, — начал канючить я: уж так хотелось промчаться на этом высоком чудо‑коне. — Немного, только до леса…
— Ай, давай, — поддался Степан на уговоры. — Сейчас оседлаю, да свою кобылку тоже. Проведаем окрест, — подмигнул он мне и повёл Грома в конюшню.
Вскоре я взобрался в седло, погладил коня по крутой упругой шее — и словно растворился в нём. Умное животное всё понимало. Даже не приходилось работать поводом: чуть сжал бока — и он перешёл на рысь, а потом в галоп. Летел так быстро, аж дух захватывало. Степан на своей поджарой пегой кобыле еле поспевал.
Я отпустил поводья, давая коню полную свободу. Вот это бег! Вот это счастье — мчаться с ветром наперегонки, чувствуя под собой сгусток силы! Дробь от копыт отдавалась в животе весёлым стуком. Я и конь — единое существо, сильное, быстрое, непобедимое!
Поля заканчивались. Впереди чернел густой сосновый лес, который надвое резала неширокая дорога. У самого леса ютилась деревушка, утопающая в снегу. Хаты — белые бугорки, из которых торчали дымящиеся трубы. По дороге из леса шла вереница людей. Подскакав ближе, я увидел девок лет двенадцати‑четырнадцати в пуховых платках и овчинных тулупах. Заметив меня, они сбились в кучу, о чём‑то шушукались, а после задорно рассмеялись.
Я придержал коня. Он недовольно захрапел, но сбавил шаг. На меня уставилось с десяток горящих любопытных глаз.
— День добрый, барин, — сказала самая бойкая.
— И вам Бог в помощь, — ответил я, стараясь говорить твёрдо.
— Неужто теперь вы у нас будете за хозяина?
— Возьмёте в горничные? — весело спросила другая, рыжая, веснушчатая.
Они вновь прыснули, а я почувствовал, как густо краснею.
— А ну, пигалицы, брысь по хатам! — гаркнул Степан, подоспев мне на подмогу.
— Ой, Степан Фомич, мы же на барина молодого только посмотреть хотели…
— Вот, Парашка, я твоему родителю скажу, чтобы он по заду тебе валенком отходил.
— За что это?
— За язык длинный.
— Прощевайте, барин, — поклонились девки и со смехом побежали дальше.
— Зачем ты с ними так строго? — пробубнил я смущённо.
— Строго? — насупился Степан. — Этим бестиям только дай волю… Язык без костей, да дурь в башке.
Навстречу попался низенький возок, запряжённый старой клячей. На возке покачивалась куча хвороста. Извозчик шёл рядом с лошадкой. Мальчишке было лет восемь: в зипуне, явно не по росту, в огромных валенках. Войлочная шапка надвинута на глаза. На плече он нёс большой старинный пистолет.
— Эй, малец, — окликнул его Степан. — Ты никак Сольцов, младший?
— Оно так, — ответил мальчик, поправляя шапку. Увидев меня, поклонился: — Здрасте.
— Это что у тебя за пужало? Кто разрешил?
— Староста дал, — ответил малец, снимая пистолет с плеча.
— И зачем он тебе?
— А позавчерась Дыбовы, графья, охоту в лесу устроили на лося, да медведя подняли из берлоги у Красной горки. Он по лесу теперь шатается.
— И что, ты этим пугжалом убить его вздумал?
— Я так… Вдруг на дорогу выйдет, так я его — щас! — он сделал вид, будто прицеливается в зверя. — У меня здесь жакан.
— Жакан у него… Дурень, — выругался Степан. — Ты хоть удержишь его?
— Удержу, — обиженно ответил мальчишка.
— Чертёнок, ну‑ка домой ступай быстрей. А старосте скажи: я ему голову сверну за то, что сопляку такому пужало доверил.
— Что ругаетесь, дядь Степан? Думаете, я стрелять не умею?
— Дурень, у тебя кремния нет в затворе. Как ты стрелять вздумал? Марш домой, тебе говорю.
— Чего встала? Но! — грозно прикрикнул мальчишка на лошадёнку и широко зашагал дальше.
— Беда, барин, — недовольно покачал головой Степан. — Медведь‑шатун дел может натворить. Поломает кого, а то и на почтовых набросится. Эй, малец! — обернулся он к маленькому извозчику.
— Ну, чего? — недовольно откликнулся тот.
— Фёдор знает про медведя?
— Наверное. Ему‑то первому сказали.
— Кто такой Фёдор? — спросил я.
— Охотник наш, Березкин. Надо, барин, к нему заехать.
— Конечно, поехали, — согласился я.
За покосившейся плетнём курилась низенькая хата, крытая тёсом. Из хозяйственных построек — только кривая сараюшка да нужник в конце огорода из почерневших досок.
— Фёдор, пугало огородное! Ну‑ка выгляни! — крикнул Степан.
Косая дверца скрипнула, и к нам метнулась чёрная лохматая собака, хрипло залаяв.
— Цыц, курва! — вслед за собакой появился невысокий коренастый мужичок. — Чего орёшь, как на пожар? — недовольно крикнул он. Заметив меня, поклонился: — Доброго здравия, барин.
— Про медведя слыхал?
— А как же. Вот… собираюсь.
— А с кем пойдёшь?
— Один. С кем ещё?
— Сдурел?
— Так кого брать? Дьяка, что ли? Или твоих лакеев ряженых из барского дома? Так они в рейтузах дорогих. Обделаются, как косолапого увидят, потом не отстирают.
— А мужики где?
— Здрасте‑нате, — развёл руками мужичок. — Зима. Все на заработки подались: кто в Псков, кого в Петербург отрядили. Вон, на заимке дальней лес валят. Одни старики да дети малые по хатам сидят.
— И что теперь?
— Что? Цыплячье как‑что… Простите, барин, за мою латынь. Вот ружьё навострил, пойду.
— Погодь, давай хоть я с тобой. Рогатина имеется.
— А как же. Сдюжишь? Штаны широкие?
— Не боись. Я перед янычарами не дрейфил. Те пострашнее твоего косолапого.
— Давай, — коротко согласился Фёдор.
— Дозвольте, барин, вас проводить, да… вот, вишь, работёнка подвалила, — начал извиняться Фёдор.
— И я пойду с вами, — решил я. Не хотелось мне в доме сидеть на этих нудных поминках. Взрослые сами с собой, а меня опять к сёстрам подсадят… Кузины на меня будут таращиться, как овцы на сено, Маша приставать со всякими глупыми вопросами, Оленька хныкать…
— Что вы, барин, — заговорили разом мужики. — Мы же в лес. Пешком по сугробам. Да там зверя травить…
— Я с вами! — твёрдо сказал я. — Ружья есть в усадьбе?
— Так там целая оружейная, — почесал затылок Степан. — Мне‑то немчура‑управляющий не даст, а вам — другое дело… А что, Фёдор, в два ружья — он спокойней, — обратился он к охотнику.
— Ой, смотрите, барин, — предупредил Фёдор, — это не псами зайцев травить. Медведь!
— Я не буду вам обузой, — пообещал я. — И стреляю хорошо.
***
Степан поставил лошадей в конюшню и провёл меня в дом с заднего крыльца. В зале всё ещё шёл поминальный вечер: горели свечи, пахло жареным мясом и ладаном. Гости тихо переговаривались, тихонько стучали вилками и ножами по тарелкам.
— Зигфрид Карлович, — позвал я управляющего, — откройте оружейную.
— Зачем изволите? — вежливо, но с насторожённостью поинтересовался немец и косо глянул на Фёдора, будто подозревая, что тот опять какую‑то беду затеял.
— Мне нужно ружьё для охоты, — объяснил я.
— О, как вы можете! — скорчил он плаксивое лицо и чуть не пустил слезу. — Все скорбят об ушедшем графе, а вы будете развлекаться охотой?
— Не твоё дело, — прорычал из‑за моей спины Степан. — Барин сказал: надо ружьё — иди и открой.
— Не смейте мне указывать! — покраснел от гнева немец.
— И всё же я настаиваю, — твёрдо сказал я.
— Прошу следовать за мной, — обиженно произнёс управляющий, задрав кверху свой крючковатый нос. — Но знайте, я доложу вашему отцу.
— Это ваше право, — спокойно согласился я.
В полутёмной комнатке стоял огромный резной шкаф. В углу покоились рыцарские латы, рядом — стойка с саблями и шпагами. Тут же виднелись пики — то ли уланские, то ли ещё со времён стрельцов.
— А где ружья? — спросил я.
— В шкафу, — прогундосил немец, отпирая ключиком тяжёлую дверцу.
Вот это да! Чего тут только не было! Отличные пистолеты с гранёными стволами, штуцера с позолоченными рукоятями, ружья — длинноствольные и короткоствольные, кавалерийские карабины… Даже фузея была — старинная, наверное, ещё с петровских времён, чуть ли не с меня ростом.
— Да, любил барин Пётр Васильевич оружие, — с уважением произнёс Степан. — Вон сколько насобирал.
Я сразу увидел то, что мне надо! Отличное ружьё с надёжным боевым механизмом: ствол длинный, но тонкий, цевьё удобное.
— Вот это!
— Ух ты! — одобрил мой выбор Степан. — А ты, барин, разбираешься! Это ружьишко тульское. Во, видишь табличку бронзовую? Эту пужалу специально графу сам мастер Соколов делал. Восемь канавок нарезал в стволе.
— Оно не подойдёт вам, — с видом знатока возразил немец. — Видите, какой ствол длинный? Если много насыпать пороху, будет сильная отдача. И целиться из него надо уметь. Возьмите лучше английский «Энфилд». Надёжнее ружья нет.
— Ой, много ты понимаешь, — махнул рукой Степан. — Ствол ему не такой… Да лучше туляка ничего не сыщешь. Вон, гляди, затвор какой. Где ты на «Энфилдах» такие механизмы видел?
— Его возьму, — настаивал я, взвешивая на руке тульское ружьё с полированным ореховым прикладом.
— Картуши вон те, — указал Степан на кожаную лядунку с зарядами.
— Как угодно, — услужливо поклонился немец.
— Шпагу, наверное, надо ещё? — спросил я у Степана.
— Гы! — оскалился он, показывая крепкие зубы. — На медведя со шпагой? Тесак надо. Вон тот, — указал он на стойку в углу, где покоилось холодное оружие. Достал из неё широкий испанский кинжал длиною в локоть.
Вооружившись, мы прошли в буфетную и набили торбу съестным: хлебом, салом, пирожками — то ли с грибами, то ли с капустой…
— Барин, Александр Андреевич, табачку бы ещё, — взмолился Степан. — У Фёдора одна махра. Горло дерёт, что ежа проглотил.
Мы поймали буфетчика, который сновал с графинами туда‑сюда, и приказали дать нам табаку — да не какую‑нибудь заплесневелую пачку, а свежего.
— Ох, что вы, что вы! — обиделся буфетчик. — Графу из лавки купца Алексеева турецкий табак всегда привозили. Плохого он не курил.
Фёдор уже ждал нас на окраине леса со своей лохматой собакой.
— На, — вручил он Степану короткую пику с небольшой перекладиной у наконечника. — Ого, барин, хороша пужала! — оценил он ружьё. — Вот с таким‑то стволом — да! — Он вздохнул, поглаживая свою старую фузею.
— Пошли уж, — поторопил его Степан. — Скоро смеркаться начнёт.
— Успеем, — успокоил его Фёдор. — Мельник медведя на старой засеке видел. Это как раз возле моей лесной сторожки.
— Постой, — вдруг забеспокоился Степан. — А как твоя Марфа поживает?
— Сплюнь! — ни с того ни с сего разозлился Фёдор. — Что енту заразу вспоминаешь? Два года, как сгинула. Не является. Может, сдохла, а может, прибил кто…
— Это вы про кого? — поинтересовался я.
— Это любовь его давнишняя, — засмеялся Степан.
— Не кликай беду! — ещё злее огрызнулся Фёдор. — Сбереги нас, Богородица! — Он перекрестился.
Мы шли сквозь сосновый бор, проваливаясь по колено в сугробы. Ружьё становилось всё тяжелее и оттягивало плечо. Фёдор знай себе шустро вышагивал впереди, прислушиваясь к лесу. Его лохматая собака мелькала где‑то меж серых стволов. Вдруг она подняла отчаянный лай. В ответ раздался рёв.
— Всё! Нашли! — обрадовался Фёдор.
— Ну, я пошёл, — тихо сказал Степан, хватая рогатину обеими руками.
— Ага, давай. Только раньше времени рожон ему в рыло не совай, — настаивал Фёдор.
— Знаю я, наставник хренов! — огрызнулся Степан. — Ты сам‑то смотри не промахнись…
— Ох‑ох! — подразнил его охотник.
Мы с Фёдором полезли в лядунки — у Фёдора была старая солдатская, медная, — вытащили по картушу. Я, подражая охотнику, зубами надорвал бумажный край картуша. Немного пороху сыпанул на полку затвора, остальное — в ствол с пулей. Сверху положил пыж и утрамбовал шомполом.
— Сохрани и помилуй… — перекрестился Фёдор, и мы осторожно двинулись на лай.
Здоровый грязно‑бурый медведь вертелся, пытаясь зацепить лапой собаку. Но та шустро уворачивалась, пытаясь забежать сзади и цапнуть зверя за ляжку.
— Сейчас Степан его подымет, так ты в голову пали, барин, — шепнул мне Фёдор и сам устроился чуть сбоку, наведя фузею на медведя.
Появился Степан.
— А ну! А ну! — закричал он, держа перед собой рогатину.
Медведь двинулся к нему, тяжело переваливаясь. Степан отпрыгнул на шаг назад. Медведь поднялся на задние лапы, громко заревел…
— Пали! — крикнул Фёдор, и я спустил курок.
Ружьё бахнуло. Впереди всё заволокло дымом. От отдачи я сел в снег.
— Эх, барин! — недовольно воскликнул Фёдор. Его фузея гулко ухнула. Он тут же бросился вперёд. Я — за ним.
Огромная бурая туша неподвижно лежала на снегу. Собака бегала вокруг и радостно лаяла. Степана нигде не было.
— Где Степан? — испугался я.
— Вон он, вытаскиваем!
Я заметил, как под медведем что‑то шевелится. Фёдор схватил его за руки, я — за зипун. Вытащили окровавленного Степана. Я едва не потерял сознание при виде крови.
— Что с ним? — закричал я и чуть не расплакался.
— Да ни хрена! — махнул рукой Фёдор. — Это кровь не его, мишкина.
Степан сел, схватил обеими руками горсть снега и обтёр лицо, бороду. Собака подбежала и принялась слизывать кровь с его лба.
— Да иди ты! — отмахнулся он и тяжело поднялся. — Что ж ты, гад… — набросился он на Фёдора, — раньше пальнуть не мог? Он как прыгнет на меня…
— Ой ты! — издевательски смеялся Фёдор. — Портки запасные взял? А то всю дорогу ароматить будешь!
— Да ну тебя.
— А где рогатина? — в свою очередь упрекнул охотник Степана. — Сломал? Что ж ты… Я же тебе говорил: в землю упри.
— Где я тебе землю найду? Вишь — снег кругом.
— Ладно, — успокоился Фёдор. — Надо шкуру снять. Ох, прости, Михаил Потапыч, но мы тебя разденем. Шкурка тебе нынче ни к чему, а барину — шубу справим. Ой, барин, а куда ж ты целился?
— В голову, как ты велел, — ответил я.
— В голову? — Фёдор нагнулся над тушей, внимательно её разглядывая. — Так ты мишке в попу попал. Вот он от боли на Степана и кинулся.
Тут охотник расхохотался, за ним — Степан и я.
— Лады, сейчас мы его «расстегнём», — сказал деловито Фёдор, доставая широкий нож с костяной рукоятью…
Он чуть не выронил тесак. Жуткий утробный вой покатился по лесу. У меня у самого затылок свело. Что это?
— Ноги! — прошипел охотник, хватая оставленное ружьё. — Скорее, вон к тому пригорку!
Мы кинулись вслед за ним, бросив медвежью тушу.
— Что случилось? — пытался я выяснить на бегу.
— Беда, — ответил Степан, помогая мне выбраться из сугроба. — Потом расскажу, если живы останемся.
— Сага! Давай! Пошла! — скомандовал Фёдор собаке, и та понеслась куда‑то в сторону. Обернулся к нам: — Что вы там плетётесь? Шевелите ходулями! Сага отвлечёт их.
Мы бежали по лесу, увязая в сугробах, падая. Грудь разрывалась от холодного воздуха. Ног я совсем не чувствовал. Сердце колотилось где‑то в горле. Наконец, взобравшись на пригорок, мы чуть не кубарем скатились вниз по откосу.
Небольшой домик едва виднелся в снегу на широкой поляне. Дощатую дверцу подпирала увесистая колода. Втроём еле спихнули колоду с места и ввалились в сторожку. Пахнуло сыростью и затхлостью.
— Дверь, дверь надо подпереть, — беспокоился Степан.
— Погодь. Сагу дождёмся, — остановил его Фёдор.
Мы все втроём выглядывали сквозь приоткрытую дверь наружу. Сумерки опускались на лес, и всё вокруг стушёвывалось серым. И чего мы переполошились? Удирали сломя голову… Никого же нет.
Вдруг с пригорка, с которого мы только что скатились, к нам метнулась чёрная тень.
— Сага! Давай! — закричал Фёдор.
Собака влетела в домик, чуть не сбив нас, забилась в угол и жалобно заскулила. А на пригорке показались серые силуэты.
— Что это? — не понял я.
— Волки, — коротко ответил Степан.
— Надо их отогнать, — предложил я.
— Как?
Я быстро зарядил ружьё, отодвинул Фёдора от двери… Но на пригорке уже никого не было.
— Ага, — усмехнулся невесело Фёдор, захлопывая дверцу. — Сейчас они под дуло будут подставляться. Эти твари умные. Ты пороху сыплешь, шомполом скребёшь, а они этот звук уже знают.
— Что будем делать? — спросил я.
— А я почём знаю, — Фёдор чиркнул кремнём, раздул лучину. — Сидеть здесь.
Убогую хижину осветил огонёк лучины. Простой покосившийся сруб. Крыша, крытая тёсом. Пол земляной. Что‑то наподобие лежанок из тонких жердей у стен. Посреди — круг булыжников с золой. В углу нашлись припасённые сухие берёзовые поленья. Степан развёл костерок. Дым заполнил хижину, но быстро улетучивался сквозь щели в крыше и через дыру над дверью.
Мы перекусили тем, что захватили в дорогу. Степан вынул трубку и принялся набивать табаком. Фёдор полез за своей. Принюхался.
— Чего это, табак у тебя какой‑то сладкий, — сказал охотник. — Дай‑ка щепоть.
Он взял у Степана турецкий табак, нюхнул и деловито произнёс:
— Не, не крепкий. С махрой надо смешать.
— Набей и мне, — попросил я Степана и протянул генеральскую трубку.
— Тебе, барин, с махрой или чистый табак?
— Давай с махоркой.
Я затянулся едким дымом. Точно, как будто ежа проглотил. Меня чуть не вывернуло от кашля.
— Аль не курил ни разу, барин? — усмехнулся Фёдор.
— Нет, — еле смог выговорить я.
— Осторожней с этой дрянью…
Он не договорил. Вой послышался снаружи, совсем рядом, — протяжный, тоскливый, угрожающий. Ему ответил такой же, с другой стороны. Ещё и ещё голоса вливались в эту страшную песню.
— Она? — хмуро спросил Степан у Фёдора.
— Она, — невесело согласился охотник. — Марфа — тварь.
— Расскажите, что за Марфа? — потребовал я. Мне было страшно. На лицах моих товарищей я тоже видел страх.
— Это он её так прозвал, — Степан кивнул в сторону охотника. — Любовь его давнишняя.
— Ну, что ты треплешь, — сплюнул Фёдор. — Дело было годков семь назад. Волки в нашем лесу объявились, да овечек стали резать. Тогда мы с мужиками сделали облаву, да барин помог с собаками. Волков постреляли. Всё наладилось.
А я ходил как‑то по лесу, капканы проверял, да набрёл на волчье логово. Волчицы не было — одни щенки. Ну, я, как водится, их и перебил. А через день утром вышел во двор — ахнул. Все утки, все куры… Собаку нашёл свою с горлом перекушенным.
Взял я ружьё и пошёл в лес. Ох, дня три мы плутали. То я по её следу, то она по моему. Подкараулю… Вот она — сволочь серая. Только ствол наведу — эта, как чует, — шмыг в кусты. Потом пропала.
Зимой пришла со стаей. Опять собрал я мужиков с собаками — и в лес. Целый день гонялись. Пару серых разбойников подстрелили. Вечером вернулись в деревню, а волки там уже побывали. В двух дворах коров зарезали. Тогда‑то я эту Марфу и приметил. До чего умная, сволочь! Когда чувствует, что её загоняют, заставляет кого‑нибудь из стаи на охотников бросаться, а сама уходит.
Летом пропадает, а зимой вновь появляется. Однажды меня подкараулила у самой дороги. Как, сволочь, учуяла, что у меня заряды для ружья кончились — понять не могу. Видать, ей чёрт — брат. Я как белка на сосну вскарабкался. Целую ночь прокуковал. Сидел, обняв ствол, дрожал от страха и холода, а волки всё прыгали, стараясь меня достать, зубами клацали, подвывали. Ох и натерпелся я тогда… Хорошо, утром обоз фуражный шёл с охраной. Солдатики спугнули стаю, да меня с сосны сняли еле живого, водки залили в горло, да до дому подвезли.
— Так а нам что делать теперь? — как‑то мне стало не по себе от его рассказа.
— Утра дождаться надо, — поразмыслив, сказал Фёдор. — Утром, может, уйдут. При свете и целиться сподручней. Сейчас разве их разглядишь?
— В два‑то ружья — прорвёмся, — подтвердил Степан.
— В одно, — мрачно поправил Фёдор. — Вон, гляди, пружина взводная на моём сломалась.
— Что ж ты, едрить… — выругался Степан.
— А кто ж знал? Ружьё старое. Моя фузея ещё в Шведскую воевала.
— В Шведскую! Да хоть в Татарскую… Следить надо.
— Я слежу…
— Не ссорьтесь, — попросил я. — Фёдор, ты лучше стреляешь, возьми моего туляка, а мы с ножами да с головешками.
— Спасибо, барин, — просиял Фёдор, поглаживая цевьё моего туляка. — Знатное! С такого не промажешь… — Он прислушался к вою. — Вот, это Марфа петь начинает. Я её голосок из тысячи различу. Недобрая охота получилась, — вздохнул он. — Дьявол по наши души пришёл.
— Да с чего ты брешешь? — недовольно спросил Степан, улёгся на лежанку из жердей и отвернулся к стенке.
— А вот погляди: мы ушли охотиться, даже не помолясь, ни свечку у иконки не поставили. Рогатину сломали. Пружина в затворе лопнула… Вот чего ей лопнуть‑то именно сейчас?
— Ой, хватит тебе, — отмахнулся Степан. — И так тошно.
— Во‑о! — не унимался Фёдор. — Где‑то тут чёрт ходит. Его проделки. И Марфа из его слуг.
Несмотря на все переживания и страхи, я как‑то неожиданно провалился в дремоту. Среди ночи очнулся и сразу не смог понять, где нахожусь: холодно, темно. Угли еле тлеют на полу. Воняет чем‑то. Я понимал, что просыпаюсь, но до конца ещё не проснулся…
Вдруг ужас заставил меня похолодеть. Я явственно почувствовал, что на меня кто‑то смотрит. Смотрит сквозь стену, видит меня, слышит мой страх. Я потянулся к крестику на груди, но рука не слушалась. Кое‑как поднял её к животу. Хотел прочитать «Отче наш», но язык не ворочался. А страх давил, словно мешок с песком. Дыхание перехватило. Несмотря на холод, я покрылся потом. Хотел закричать, но лишь захрипел — и окончательно очнулся. Сел, вжавшись в угол. Страх отпустил не сразу, словно волна медленно откатывает от берега.
Я попытался прийти в себя. Похлопал по щекам. Ну и дурак же, так напугаться! И тут услышал скрип снега прямо за дверью. Кто‑то очень осторожно подошёл к сторожке. Это не человеческие шаги. Вспомнилось причитание Фёдора про дьявола. Сердце тяжело ухнуло и замерло.
«Мне нельзя бояться, — вдруг прорезалась мысль. — Я крещёный. Я православный. За мной — Бог. Моё оружие — молитва. Христос смог победить дьявола в пустыне, и я должен идти по его стопам. Нельзя бояться! Страх расшатывает веру! Именно так наставлял меня духовный отец Никодим».
Я решился на безумный поступок: выйти наружу и смело встретиться лицом к лицу с тем, кто пришёл за нами. Пусть там сам дьявол. За мной войско ангелов и святой Георгий. Я медленно поднялся. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…» На негнущихся ногах пошёл к двери. Почему собака не лает?
— Сага, — позвал я. Она жалась к Фёдору и смотрела на меня жалостливыми глазами. — Сага, пошли, — поманил я. Собака заскулила и задрожала всем телом.
— Фёдор, — шёпотом окликнул я. — Степан… Степан, вставай! — Тишина.
Как будто кто‑то посмеялся надо мной: «Они не проснутся, сколько ни буди». Значит, мне выпал жребий… Какой жребий? Что я должен сделать?
Я попробовал снять запор с двери. Руки дрожали. Глубоко вдохнул, задержал дыхание и попытался собрать все душевные силы. Дверь чуть приоткрылась.
«Ну! Вот он — я! Подходи, кто бы ты ни был! Я никого не боюсь!» Пахнуло морозной свежестью леса. Створка открылась шире…
За дверью — никого. Огромная луна висела над чёрными верхушками сосен. Поляна перед сторожкой казалась тарелкой с манной кашей. На пригорке что‑то зашевелилось. Меня прошиб озноб. Две красные точки блеснули в темноте.
Первое, что пришло в голову, — броситься назад в сторожку, запереть покрепче дверь… Нет! Я должен выдержать испытание, посланное мне Господом.
Серая тень с горящими глазами медленно двинулась в мою сторону. За ней — ещё одна, и ещё… Сколько же их?
Наконец я хорошо рассмотрел в холодном лунном свете большую волчицу. Она остановилась в десяти шагах от меня и оскалила пасть, показывая огромные белые зубы. Жёсткая шерсть на холке встала дыбом. Я явственно почувствовал её желание: вцепиться мне в горло. Лишь только исчадие ада заметит, что меня одолел страх, хоть на капельку, — мне конец.
— Что тебе надо? — тихо произнёс я, пристально глядя в два кровавых огонька.
Она оскалилась ещё больше, высовывая широкий синеватый язык. Я почувствовал её смрад: запах псины, дикости и смерти. Вот она — совсем рядом. Этот порог, переступив который, уже не возвращаются. Один неверный шаг — и я там…
Очень осторожно я распахнул тулуп и вынул испанский тесак из‑за пояса. Волчица тут же припала на передние лапы, готовая ринуться в схватку. Но я отбросил нож в сторону и показал открытые ладони.
— Видишь, у меня ничего нет?
Она выпрямилась и прекратила скалиться.
— Что ты хочешь? Крови? Тебе мало? Я знаю всё: твоих волчат убили, но и ты много бед натворила людям. Пора остановиться. Леса большие. Ты можешь жить в глуши, и никто тебя не тронет. Хватит мстить! Мы не для того живём на свете.
Волчица стояла неподвижно, как будто вслушиваясь в мои слова. Она втянула носом воздух, повернулась и затрусила в лес. И вся стая последовала за ней.
Ничего не соображая, я зашёл в сторожку, подпёр дверь и улёгся на прежнее место. Собака подошла ко мне, улеглась рядом, преданно положив голову на мою грудь. Я тут же забылся сном.
***
Сквозь ускользающий сон я услышал голоса:
— Да где же? — спрашивал Степан. — Где?
— А я почём знаю? — недовольно отвечал Фёдор.
Я приоткрыл глаза. Почувствовал, что ужасно замёрз. Угли в очаге давно простыли, а эти горе‑охотники ещё и дверь приоткрыли, впуская утренний мороз.
— Да вон, шевелится что‑то, — указывал Степан.
— Где шаволится? И точно… Так это же зайчик!
— Ты сдурел? Волки кругом, а тебе зайцы мерещатся.
— Точно тебе говорю — беляк.
— Это что, Марфа нам подарок принесла?
— Ушла она, — сказал я.
Они оба обернулись и посмотрели на меня как на сумасшедшего.
— Мне приснилось, что я ночью выходил и разговаривал с ней.
Охотники переглянулись.
— Но то ж приснилось, — безнадёжно махнул рукой Фёдор. — После того как мы вчера удирали да песни их слушали, ещё не такое привидится. Пальнуть надо разок.
— Давай собаку выпустим, — предложил Степан.
— А давай тебя — лучше, — передразнил его охотник.
Я кое‑как поднялся, трясясь от холода, не чувствуя ног, подошёл к двери, растолкал охотников и вышел на свежий воздух.
— Барин! — ахнул Степан.
У меня у самого коленки подкосились от страха. Что же я делаю? А если поблизости волки? Вообще, что вчера было? Неужели мы на самом деле завалили медведя, а потом едва ушли от волков? А что мне привиделось ночью?
От сердца отлегло, когда Сага выбежала вслед за мной и принялась деловито обнюхивать ближайшие бугорки. Заметив зайца, кинулась к нему. Но тот дал такого стрекача, что собака посчитала за разумное оставить бесполезную охоту.
— Ой, барин, а что тебе приснилось? — допытывался Фёдор, выходя из сторожки, но держа заряженный туляк наизготовку.
— Не помню. Бред какой‑то. Словно я вышел и разговаривал…
Тут я заметил в двух шагах от себя в снегу рукоять испанского тесака.
— Ой, барин, Александр, ты не заболел? — испугался Степан.
— Нет, — ответил я уверенно и поднял из снега тесак. — Ушла она, Марфа ваша.
— Ой, барин… — Фёдор упал на колени и перекрестился. — Сохрани нас, Матерь Божья! Аль правду говоришь?
— Правду, — успокоил я его. — Не придёт она больше. А нам домой пора.
Всю обратную дорогу Фёдор поглядывал на меня, как на Серафима, всё крестился и приговаривал: «Барин Александр, святой заступник. Не поверит же никто».
— Ты бы не трепал языком, — мрачно предупредил его Степан. — Кто спрашивать будет, скажи: охотились, медведя завалили. Про волков — ни слова.
— А чего так?
— Сам знаешь. Вдруг кому в голову мысля дурная вскочит.
— Это какая? — удивился я.
— Да в народе говаривают, что с оборотнями только ведьмаки общаются. Сдуру начнут болтать всякое…
— Ненадобно никому знать об ентом, — согласился Фёдор.
— А я читал жизнь и деяния святого Франциска Ассизского. Тот волков умел приручать, — вспомнил я.
— Так то — католик, — махнул рукой Степан. — Католики, они все с придурью. Вон хоть Зигфрида нашего возьми… — Дальше он не смог ничего придумать и замолчал.
После, не проронив ни слова, мы добрели до самой деревни. Утро было тихое. Из труб вверх поднимались столбы белого дыма. На пригорке виднелась усадьба. Даже не верилось, что столько пережили за эту ночь.
— Ну, прощайте, барин, — Фёдор поклонился. — А шкуру медвежью я вам ещё добуду.
— Пужало сперва почини, — усмехнулся Степан.
— Починю, не боись, — недовольно буркнул Фёдор.
— Знаешь что, — остановил я Фёдора. Мне казалось, что я вполне здраво поступаю. Я снял с плеча тульское ружьё и лядунку с картушами. — Бери. Тебе нужнее.
— Да как же это? — растерялся Фёдор, не смея протянуть руку к туляку.
— Возьми. Я уеду скоро. Оно пылиться будет в шкафу. А тебе без ружья как в лес ходить?
— Так оно же деньжищ стоит немерено, — всё удивлялся Фёдор. Глаза его растерянно бегали то на меня, то на туляк, то на Степана.
— Бери, дурень, — гаркнул Степан, — коли барин говорит, то говорит — дело. Как ты нынче без ружжа будешь?
— Да я… Я вам дичи настреляю к ужину… — Он не знал, как благодарить. Лицо его засияло детским счастьем.
— Прощай, — я повернулся и зашагал к усадьбе налегке.
Глава третья
В доме стояла тишина. Свечи потушены. Лакеи спали. Я скинул тулуп в прихожей и поднялся к себе. Усталость внезапно навалилась на плечи. Хотелось упасть в кровать, прямо не раздеваясь, и уснуть. Наверное, так бы и сделал, но вдруг заметил, как из щели под дверью кабинета пробивается жёлтая светлая полоска.
Я приоткрыл тяжёлую дубовую створку. Папенька сидел за столом точно так же, как у себя в кабинете в Петербурге. Вокруг — стопки бумаг, перья, чернильницы. Он поднял глаза, увидел меня и резко встал.
— Слава богу! Куда ты пропал?
— Разве Зигфрид Карлович тебе не доложил?
— Доложил. На охоту, говорит, ушёл. Ночью тебя нет. Я уже хотел всех на поиски поднять. Зигфрид успокоил, сказал, что ты со Степаном ушёл и с каким‑то бывалым охотником, который лес как свою хату знает.
— Так и есть.
— Ну и как охота? — немного успокоился отец.
Я пожал плечами:
— Медведя‑шатуна завалили.
— Медведя? — глаза у отца округлились от удивления. — Шутишь?
— Нет, — просто ответил я, как будто медведя убить — обычное дело.
— А шкура где?
— Фёдор потом принесёт.
— Какой Фёдор?
— Березкин, охотник здешний.
— А где же вы ночевали?
— В лесу. Да ты не беспокойся. Там у Фёдора сторожка есть.
Отец быстро подошёл, взял меня за плечи и заглянул в лицо.
— Что‑то я тебя совсем не узнаю. Случилось что?
— Да что со мной могло случиться? — через силу улыбнулся я. — Живой. Руки — вот. Ноги целы. Устал немного.
— Ты как будто повзрослел сразу лет на пять. Нет, не внешне… Голос другой, и манера речи совсем не мальчишеская.
— Папенька, это я, Александр, — натянуто рассмеялся. — Ну о чём ты?
— Ох, и ароматы от тебя идут, — усмехнулся отец и вновь сел за бумаги. — Костром пахнет, табаком… Курил, что ли?
— Один раз затянуться попробовал. Думал, горло сгорит.
— Ну да, ладно. Ступай, отдохни. Охотник.
Я взялся за ручку двери.
— Постой, — отец вновь внимательно оглядел меня. — Зигфрид сказал, что ты взял дорогое ружьё. Обратно поставил?
— Нет. Я его отдал Фёдору, — честно признался я.
Отец не сразу понял, что я сказал.
— Как? Почему? Отдал попользоваться?
— Нет. Совсем отдал.
— Объясни, — потребовал родитель. — Ты знаешь, что оно делалось под заказ и стоит очень дорого.
— У Фёдора сломался затвор на старом ружье. Я ему отдал туляка. Он охотник и должен иметь исправное.
— Но постой. Разве нельзя ему было дать какое‑нибудь другое, попроще?
— Послушайте, папенька, — я подошёл ближе. — Это ружьё несколько лет пылилось в оружейной. Из него ни разу не стреляли. Поставь я его в шкаф, оно бы ещё пылилось до скончания века. Ни я, ни вы, никто другой охоту не жалует. Фёдор же не просто развлекается — это его ремесло. Мало того, он деревню охраняет. Вот нынче медведь‑шатун по лесу шлялся. А если бы к людям вышел? Беды не миновать. Завтра волки в окрестности объявятся, а мужики все на дальней делянке лес валят. Вся надежда на Фёдора, а у него хорошего ружья нет.
Я говорил спокойно, но твёрдо, как раньше не говорил никогда. Да будь я неделю назад, да даже вчера уличен в неправедном поступке, стоял бы с опущенными глазами, сопел и оправдывался. Но теперь я был уверен в своей правоте. Отец глядел на меня с открытым ртом. В руке он держал перо, с кончика сорвалась капля и испачкала какие‑то важные бумаги. Он поздно это заметил, стал искать промокашку.
— Не понимаю, почему ты не хочешь идти в дипломатический корпус? — сказал он, стараясь вывести кляксу. — У тебя явный талант убеждать.
Я ничего не ответил. Вышел из кабинета и остановился в нерешительности. Что‑то спать расхотелось. И душно было в доме. Истопник явно перестарался. Я спустился вниз. Буфетчик проснулся и звенел посудой в столовой.
— Изволите что‑нибудь подать? — спросил он.
— Сварите, пожалуйста, кофе, — попросил я и направился к выходу.
На дворе хорошо. Светлело. Мороз бодрил и пробирал до костей.
— Барин, тулупчик накинули бы. Простудитесь. — Мимо проходил Степан, неся на плече попоны. Он сбросил их на снег и вынул из кармана трубку, намереваясь закурить.
— А ты чего не спишь? Не устал разве? — удивился я.
— Тю, — сплюнул он. — С чего уставать? По лесу прогулялись, да я в сторожке выспался. Мне ж не привыкать. Вот сейчас покурю и делами займусь…
— Степан, расчади и мне, — попросил я.
— Пожалуйте.
Я протянул ему генеральскую трубку, которую теперь вечно таскал с собой. Он набил её табачком, по‑солдатски присыпал сверху порохом, чиркнул кремнём.
Я затянулся едким дымом, еле сдерживая кашель. Рот заполнила горечь.
— И всё же наденьте тулупчик, — посоветовал Степан, поднял попоны и зашагал к конюшне.
Я не чувствовал холода. Стоял, широко расставив ноги, и попыхивал трубкой, представляя себя адмиралом на палубе фрегата. Но моря не было. Перед глазами — унылый зимний пейзаж: серое небо без намёка на солнышко, заснеженная деревня. А дальше — чёрный лес.
Вдруг пришла мысль: а вот если бы я был помещиком? Жил бы в этой усадьбе. Летом пил чай с вареньем на веранде, долгими зимними вечерами читал в мягком кресле у камина. Осенью на охоту с псарней выезжал. Ездил бы на собрание местного дворянства и, возможно, стал председателем этого собрания. Заботился о крестьянах и наблюдал за перестройкой дома. Жена была бы какая‑нибудь веснушчатая дочка соседа, обязательно красивая и пухленькая — а как же иначе? Детей — штук шесть‑семь. Псарню бы держал из породистых борзых. Иногда, раз в три года, совершал бы вояж в Европу на воды… Есть, наверное, в этом какая‑то прелесть…
Но откуда‑то из глубины души поднялся протест. Да как я могу предать мечту? А как же море, как же вой ветра в парусах, дальние страны?.. Нет! Я отогнал от себя видения спокойной сельской жизни. Ни за какие коврижки!
Вдруг заметил на дороге чёрные точки. Они быстро приближались и вскоре превратились во всадников на сильных, выхоленных, англизированных лошадях. Конные въехали в ворота. По выправке — военные.
Первый всадник — в длинном плаще, подбитом мехом. На голове — лисий треух. Сидит гордо. Взгляд внимательный. Точно — офицер. И второй за ним такой же. Двое отставших — в форме рядовых уланов, денщики, наверное.
Офицер подъехал вплотную ко мне, с удивлением осмотрел с ног до головы, усмехнулся сквозь закрученные усы, увидев трубку. Как‑то лихо соскочил с коня. Не как все нормальные люди сходят, перенося ногу сзади, а наоборот — перекинув её спереди, чуть ли не через голову животного.
Он оказался передо мной. Невысокий, крепкий, с гордым взглядом. Спросил добродушным хрипловатым голосом:
— С кем имею честь?
— Александр Очаров, — растерянно представился я.
Он как‑то сразу расцвёл: тёмно‑карие глаза засияли, полные губы под закрученными усами разъехались в улыбке.
— Племянник! Вот это да! Дай‑ка разгляжу тебя получше! — Он схватил меня за плечи. — Орёл! Прошу прощения, — вдруг вспомнил он, что ещё не представился. — Поручик Литовского полка, Василий Очаров. Ну что вытаращился?
— А я вас представлял другим, — ляпнул я.
— Каким? Старым, седым, хмурым? — рассмеялся он. — Я только из полка. Пришло письмо: с батюшкой плохо. Вот сразу на коня — и сюда. Непогода ещё застала. Пришлось в Новгороде пережидать. Как батюшка? Поправляется?
— Какой? — глупо спросил я. — Мой?
— Да нет же, Пётр Васильевич.
— Так… — Я растерянно раскрыл рот.
— Что?
— Позавчера схоронили…
До него не сразу дошли мои слова. С лица медленно сошла приветливая улыбка. Он побледнел, оттолкнул меня и бросился к крыльцу. В это время буфетчик выходил с подносом, на котором дымился кофе. Поднос, кофе и сам буфетчик отлетели в сторону. Дверь с силой хлопнула.
— Да. Отца он очень любил. Удар для него, — сказал второй офицер, слезая с коня. — Имею честь представиться: поручик Назимов из Литовского уланского полка.
— Очаров, — пожал я его тонкую, но крепкую руку. — Так пойдёмте в дом, — предложил я.
— Извините, вот так с кофеём получилось, — развёл руками буфетчик, собирая осколки чашки. — Я сейчас свежий сварю.
— Оставьте, — попросил я. — Надо гостей с дороги накормить.
— Всё будет исполнено, — пообещал буфетчик.
Оставив Назимов в столовой перед тарелкой с холодной телятиной и бутылкой красного вина, я накинул тулуп и прошёл через уснувший зимний сад к семейному склепу. Там нашёл моего только что приобретённого дядьку. Он откровенно рыдал, сидя на каменной скамье. Отец стоял рядом и утешал его. Тут же тётка Мария лила слёзы, уткнувшись лицом в широкое плечо отца.
Сообразив, что моё присутствие лишнее, я отправился обратно в дом.
— Выпей со мной вина, — предложил гость, уплетая квашеную капусту с луком.
— Мне отец не дозволяет.
— Как? — удивился он, вытирая салфеткой свои пышные усы. — Я уж в пятнадцать шампанское изведал.
— А мне ещё четырнадцати не исполнилось. Вот только через месяц.
— Да ты, брат, выглядишь старше, — удивился он.
— Это со вчерашнего дня только.
— А что, Василий? — осторожно спросил он.
Я развёл руками.
***
Весь день прошёл как‑то бестолково. Назимов, утомлённый дорогой, отправился в отведённую ему комнату, и вскоре оттуда донёсся грозный храп. Я поднялся к себе, скинул сапоги, плюхнулся в кровать, не раздеваясь, и проспал чуть ли не до ужина. Поднялся ближе к сумеркам с тяжёлой головой.
Степан нашёл в сарае старые салазки. До темноты катал Оленьку по саду. Взял с собой Машеньку (кузины ей надоели до чёртиков своей угрюмостью). Взял с условием, что она не будет задавать глупых вопросов. Не тут‑то было! Пока я спал, она уже допросила Степана, и тот ей расписал наш героический поход на медведя. И в течение всей прогулки: «Сашенька, ну расскажи! Сашенька, а тебе было страшно? Ой, я бы в обморок упала! А что, волки были настоящие? А тебя не укусили?»…
После ужина долго сидел в библиотеке, листал книги. У деда их скопилось великое множество. Нашёл томик, недавно привезённый из Парижа, — «Сказки матушки Гусыни» Шарля Перро. Позвал Машу. По очереди читали на французском, пока сестра не начала зевать. Пришла мама и забрала Машу.
Ближе к полуночи я отложил книгу и отправился к себе в спальню. Огромная полупустая комната с такой же огромной кроватью казалась неуютной. Два окна занавешены плотными бархатными шторами. Тяжёлый шкаф напоминал располневшего гренадера. И комод — такой же массивный и старый. Два стула с выцветшей обивкой и кривыми ножками, небольшой дубовый стол с бюро.
Лакей принёс широкую, гладко оструганную доску в человеческий рост.
— Что это? — спросил я.
— Грелка, — ответил он. — Доску специально ставлю у печи. Сейчас я её положу в постель, и, пока вы будете готовиться ко сну, она нагреет перину.
— Не надо, — возмутился я. — Что ещё за выдумки — постель греть?
— Но эту спальню давно не топили.
— А что здесь раньше было?
— Спальня вашего папеньки. Всё детство его здесь прошло. Вот уж лет пятнадцать в ней никто не жил.
«Да, — подумал я, — бедный папенька в такой огромной, неуютной спальне ночевал. Мне‑то жутко, а он вообще маленьким был. Но, наверное, люди привыкают к месту».
— Не надо греть постель. Я не боюсь холода.
Лакей унёс доску. Но когда меня обволокла ледяная перина, я пожалел, что отказался от грелки. Поглядел на изразцовую печь. Из щели в заслонке пробивались яркие отблески пламени, но толку никакого. Когда эта печь прогреется да такую большую комнату натопит? Да бог с ним. Глаза не закрывались — видать, выспался за день.
Как‑то жутко было одному лежать в огромной холодной спальне. Казалось, будто меня заперли где‑нибудь в амбаре или в церковном подвале. Сейчас придут призраки и будут надо мной потешаться. Сразу вспомнились все детские страшилки про ведьм, чертей, покойников…
Я вздрогнул, когда услышал звук скребущих когтей. Это ещё что? Дверь с противным скрипом приоткрылась, и кто‑то вошёл. Что я только не передумал! Вдруг кровать колыхнулась под чьей‑то тяжестью. Я едва не вскрикнул от страха. Послышалось довольное урчание. Фух! Надо же было так напугать!
Огромный рыжий кот прошёлся прямо по мне, нагло обнюхал лицо и принялся тереться пушистой головой о мой лоб. От него несносно пахло грибами и солёной рыбой. Пришлось высунуть руку и погладить его. Он тут же успокоился, улёгся рядом с подушкой.
Из открытой двери сквозило прямо в ухо. Пришлось встать. Пятки обожгло о холодный пол. Затворил дверь. Вновь улёгся. Вроде сон накатывал. Тело становилось невесомым. Грёзы мешались с реальностью…
Опять кто‑то настойчиво скреб дверь, да ещё поскуливал. Ох уж эти призраки! Вылез из‑под одеяла, взял со стола тяжёлый бронзовый канделябр. «Сейчас огрею этого призрака по башке!» Рванул дверь на себя. Борзая, чуть не сбив меня с ног, ринулась в комнату. Кот вскочил, выгнул спину, злобно зашипел. А собака юркнула под кровать и затаилась.
Ну и ночка! Надёжно закрыл дверь. Больше не буду никому открывать: ни собакам, ни кошкам, ни чертям… Но я поймал себя на мысли, что ужасно рад: теперь мне не придётся одному спать в этом жутком месте — всё же животина рядом.
Кот вылизывался и зевал, источая изо рта жуткую вонь. Собака чесалась и ворочалась подо мной. Я уже почти заснул, как борзая вылезла из‑под кровати и попыталась забраться ко мне на перину. Кот тут же кинулся защищать свою территорию. Завязался бой прямо перед моим носом — с рычанием, шипением… Наконец собака отступила. Обиженная, подошла к окну и рванула зубами штору. Гардина с грохотом обрушилась. Собака принялась крутиться на месте, потом грохнулась на поваленные шторы с тяжёлым вздохом и притихла. Кот с важным видом победителя улёгся на подушку, чуть не спихнув мою голову.
Я с блаженством почувствовал, как проваливаюсь в дремоту.
***
Утром проснулся рано. За окном висела луна над чёрным лесом. Задремать вновь никак не получалось. Печник ещё не растопил камины, и щёки мои покрылись мурашками.
Осторожно вошёл старый лакей со свечой. Принёс мне чистую рубаху и чулки. Увидев сорванную гардину и собаку, мирно спавшую на дорогих бархатных шторах, он горестно воскликнул:
— Матильда, как ты посмела? Что же ты натворила!
Псина недовольно зарычала, поднялась и, не спеша, вышла из комнаты.
— Что это за собака? — спросил я.
— Любимая гончая покойного барина, — объяснил лакей. — С ней на зайцев ходили. Шустрая, никогда добычу не упустит. Пётр Васильевич любил её сильно, позволял у себя в кабинете спать. Не стало барина, — прослезился он, — и сука его любимая тоскует. Вон что творит. Надо же, шторы оборвала, — и добавил: — Вы отдыхайте, барин. Ещё рано. Утренний сон — самый нежный.
Он заметил кота.
— И этот разбойник здесь! Маркиз, ты как посмел сюда пробраться? Да ещё на подушке развалился. Не стыдно ли? Это тоже кот Петра Васильевича. Всегда в его кабинете ошивался. Странно, что это они сегодня ночью к вам пришли?
— Не знаю, — пожал я плечами.
Я собрал волю в кулак и выскочил из‑под одеяла. Быстренько натянул холодную одежду и побежал на кухню, откуда тянуло свежей колбасой и специями. Печь пылала. Котёл кипел, источая мясной аромат. Перед кухней в коридорчике сидел Степан и с выражением философа попыхивал трубочкой.
— Барин, Александр Андреевич, вы чего в такую рань? — удивился он, встал и накинул мне на плечи серый колючий плед. — Кофею али чаю испить изволите?
— Чаю бы, — попросил я.
— Эй, Семён! — окликнул он буфетчика, суетящегося перед котлом. — Чаю сооруди, да варенье клубничное посмотри — и не прошлогоднее. Хлеба свежего с маслом… Давай живее! — обернулся ко мне. — Может, колбаски желаете? Вон наварили сколько.
— Нет, спасибо, я только чаю, согреться.
— Сейчас Семён всё сделает, а я пойду корму задам коням.
— Я с тобой, — мне вдруг захотелось ещё раз взглянуть на Грома. Удивительный конь. Я до сих пор помнил его гладкую упругую шею, стремительный лёгкий шаг, силу, которая исходила от гибкого тела…
В конюшне остро пахло мочой.
— Ох и надули за ночь, — покачал головой Степан. — Надо конюхов кликать, чтобы убрали да свежее сено постелили.
— Ты иди, зови, а я здесь постою.
Гром доверчиво потянулся ко мне. Я угостил его припасённой краюхой с солью. Что за конь красивый! Глаза большие, тёмные. Реснички длинные. А зубы какие белые!
— Нравится? — В дверях стоял Василий. На нём была простая домашняя одежда: какой‑то старый халат, под халатом — белая рубаха с косым воротом, шаровары, подобно турецким, короткие сапожки. Глаза опухшие. Наверное, всю ночь не спал. Выглядел усталым, но походил на человека, который наконец пересилил горе, свалившееся на него внезапно, и теперь готов жить дальше. Смирился.
— Ещё бы! — ответил я. — Всё бы отдал за такого коня.
— Да, у настоящего мужчины три соблазнителя: слава, женщины и лошади.
— Наверное, — я пожал плечами. — В этом ещё не разбираюсь.
— Ничего. Всему своё время, — горько усмехнулся Василий.
— Почему вы не возьмёте его с собой? На таком коне, да в строю, да на параде…
— Хотел взять… Жалко… Под военным седлом кони долго не живут. Хотя и здесь ему не место… Эх, думаю, выйду в отставку, да займусь разведением коней, — он вновь невесело усмехнулся.
— Так, когда выйдете в отставку, Гром уже состарится. Ему сейчас волю надо, — не согласился я.
Василий подошёл ближе, погладил коня по морде.
— Ну, как живётся тебе, Гром? Понимаю тебя, Сашка, — хлопнул он меня по плечу. — Хотел бы такого рысака?
— Конечно. Кто бы не хотел?
— Не могу, — после паузы раздумий ответил дядька. — Вот как нож в сердце — не отдам. Прости. Всё, что хочешь, проси — не жалко для племянника, но не Грома.
— Ничего. Я понимаю. Да и куда мне его в Петербург? У нас во дворе конюшня — кое‑как две клячи помещаются.
Я говорил с улыбкой, а душа так и ныла: «Эх, такого бы коня, да по проспекту Невскому промчаться! Все бы ваньки кляч своих заворачивали, уступая дорогу. Дамы бы шеи ломали, следя за удалым всадником, а статные господа скрипели зубами от зависти…»
***
Отец позвал меня к себе. Только я потянулся к дверной ручке, как из кабинета выбежала заплаканная тётка Мария. Она промчалась мимо, вытирая кружевным батистовым платочком покрасневшие глаза, и даже не ответила на моё приветствие.
Отец задумчиво прохаживался вдоль массивных книжных шкафов. Увидев меня, попросил плотнее прикрыть дверь.
— Мне надо с тобой посоветоваться по важному делу, — сказал он, не глядя в мою сторону.
Советоваться со мной, да ещё по важному делу? Я был весьма удивлён. Отец всегда считал меня оболтусом, отчитывал даже за малейшую шалость, а тут вдруг вызвал на совет.
— Отчего же со мной? Отчего же маменьку не позвать? — недоумевал я.
— С ней я уже разговаривал. Но так как ты наш старший сын, твоё слово решает многое.
Что за подвох?
— Ты считаешь меня взрослым? — осторожно спросил я.
— Да, — отец шагнул в мою сторону и посмотрел прямо в глаза. — Скоро тебе четырнадцать, и пора стать полноценным членом семьи: ответственно выполнять поручения и блюсти честь. Или я неправ? Ты чувствуешь, что ещё не созрел?
Я не знал, что ответить.
— Простите, папенька, я немного растерян. Как‑то ваше предложение прозвучало неожиданно для меня.
— Перейдём к делу. — Он решительно двинулся к столу и поднял с него гербовую бумагу, исписанную убористым почерком. — Вчера приезжал нотариус из Пскова, вскрыл завещание покойного графа. Воля Петра Васильевича весьма необычная. Теперь все имения, а также дом и лесопильная мануфактура переходят в моё распоряжение.
— Тебе? — не сразу понял я. — Почему тебе? А графине Марии, а графу Василию?
— Ничего, — отрицательно покачал он головой. — Я должен назначить им содержание и, конечно, так и сделаю… Не правда ли, странное завещание? — Он передёрнул плечами. — Меня отец… твой дед… отдалил и не желал видеть, не общался более четырнадцати лет… Боже! Целых четырнадцать лет!.. И вдруг делает наследником всего капитала, а любимым детям не оставляет ничего.
— Графиня Мария плакала по этому поводу?
Отец задумчиво окинул взглядом шкафы и произнёс:
— Случаются в жизни нелепые ситуации. Да, старик, царство ему небесное, начудил.
— Ничего странного, — рассудил я, вдруг поняв замысел деда. Удивился: и чего папенька не понимает? Ведь всё так просто. — Если ты всего достиг сам, то и имение сохранишь. Поэтому отец тебе доверил управлять после себя.
— Возможно, ты прав. У меня тоже возникали такие мысли, — он задумался. — Ну, что Мария? Она и ездить сюда не будет из Москвы. А за мануфактурой пригляд нужен. Муж её, Преображенов, это между нами, — он прижал указательный палец к губам, — картами частенько балуется. Вот как продуется, так и от имения ничего не останется. Василий? Ну, что с бравого улана возьмёшь? Какой из него управляющий?
— Папенька, — укоризненно покачал я головой.
— Согласен, нехорошо так о родне говорить. Но я‑то его знаю с детства.
По правде, я с первого взгляда понял, что семейство Преображеновых в долгах. Уж больно выцветшее платье на тётке Марии, уж больно облезлый бобровый воротник на пальто дядюшки. Да и кузины одеты неопрятно. Гувернантки хорошей у них нет — видно сразу. О Василии я ничего не мог сказать. Однако всем известно, как живут кавалергарды: есть деньги — гуляют, нет денег — песни поют.
— И в данный момент передо мной встаёт выбор, — продолжал между тем отец, — остаться здесь или отправляться в Петербург?
— Как это — остаться? — не понял я. Что он такое придумывает? — Здесь? В лесу?
— В имении, — поправил он меня. Подвёл к окну, отдёрнул штору, показывая тоскливый зимний пейзаж. — Посмотри, какая красота! Знаешь, как в Крещенках здорово летом? Солнце, травы кругом, охота…
Я почувствовал фальшь в его голосе, едва уловимую.
— А зимой? А осенью? Да ты и сам не горишь желанием остаться. Как же служба? Ты же заскучаешь по комитету, по товарищам…
— Служба… Служба… Ну, что со службой? — забубнил зло он и принялся ходить по кабинету, заложив руки за спину. — Уйду в отставку. Зато маменька любит тишину и уют. Сёстрам твоим здесь понравится.
Вот этого я от него не ожидал. Я взглянул на его безупречное жабо, отглаженный идеально камзол с двумя рядами золотых форменных пуговиц, панталоны чиновничьего мышиного цвета, чулки без пятнышка, английские башмаки с пряжками… Какой из него помещик? Да он без бумаг и дня не проживёт. Вечно гордился своими точными расчётами, пропадал целыми сутками на строительстве, светился от счастья, когда какой‑нибудь дом или просто пристройку сдавали с его участием, а тут вдруг — тишина, уют понадобились. Бобровую шапку напялит, валенки, шубу до пят — вот чучело будет… Не верю я ему! Первый раз в жизни — не верю.
— Я должен поступить в морской корпус, — чётко ответил я. — И вам, папенька, не к лицу бросать службу. Долг каждого дворянина — служить России.
— Да что ты понимаешь в этом? — попробовал он меня образумить.
— Вы сами спросили у меня совета, я вам выдаю свои суждения. И сёстрам я не желаю участи вырасти провинциальными барышнями, коих называют у нас деревенскими дурочками.
— Откуда ты набрался такого? — возмутился он, гневно выпячивая грудь.
— Вы прекрасно знаете, папенька, что это именно так.
— Ну, так что, бросать имение на управляющего?
— По моему мнению, Зигфрид Карлович — достойный человек. Его даже Степан уважает.
— Степан у тебя — мерило всего, — распалился он.
— Не всего, — возразил я. — Но людей прекрасно видит.
— Спасибо за совет. Можешь идти, — бросил отец и отвернулся к окну.
Он сделал вид, что рассердился, но я‑то услышал его вздох облегчения.
***
Вечером родственники собрались в столовой зале. Граф Преображенов презрительно поглядывал на всех, как бы говоря: «И чего я тут к вам пёрся из Москвы? Сидел бы сейчас с друзьями в клубе, играл в карты, пил шампанское».
Его жена, моя тётка Мария, походила на обиженного ребёнка: часто сморкалась в кружевной платок, тёрла и без того красные, заплаканные глаза. Дядьке Василию как будто было всё равно. Он отрешённо глядел куда‑то в темнеющий вечер за окном — думал о своём.
Явился он на этот раз в строгом мундире улана, намекая, что готов немедля отправиться в войска. Колет тёмно‑синий с красной грудью, рейтузы с красными лампасами, высокие сапоги начищены до блеска. Даже нацепил блестящие шпоры.
Ещё были дальние родственники, имена и звания которых я толком не запомнил. Они прибыли в надежде получить хоть какие‑нибудь крохи из наследства.
Отец долго читал составленную им накануне декларацию: кому чего и сколько. Тётка Мария залилась радостными слезами, когда отец объявил, что отдаёт ей в управление какое‑то подмосковное имение с сотней душ крепостных, купленное покойным графом недавно. Даже Преображенов вдруг потеплел лицом и засверкал глазками.
Василию назначили жалование в тысячу рублей годовых, а после отставки передавалось имение Крещенки. Но Василий не проявил никакого интереса к услышанному. Когда после собрания отец у него спросил: «Чем же ты недоволен? Может, сумма жалования маленькая?» — Василий вздохнул и ответил:
— Нет, брат. Ты поступил по справедливости. Да на кой мне эта усадьба? Эх, как я теперь без отца?
Тогда я не мог понять, как сильно он любил старика. Вот у меня есть отец. Наверное, я его тоже люблю. Никогда не задумывался над этим. А если бы с ним что‑то случилось? Нет! Даже думать о таком не хотелось!
После долгих прощаний с родственниками и их отъезда отец, к радости сестёр и моей, объявил, что мы отправляемся в Петербург, а за имением будет следить управляющий.
— Прощай, брат, — обнял меня Василий. — Очень рад обрести племянника. Как станешь капитаном какого‑нибудь фрегата, возьми меня с собой хоть в одно плавание. Я в море ни разу не был.
— Когда это будет? — усмехнулся я.
Товарищ его уже сидел в седле. Ординарцы в сторонке готовились к выезду.
— Надо же, приеду в полк, расскажу: пять племянниц — беда! — весело крикнул он Назимову. — Но зато есть племянник — орёл! Высокий, вихрастый. Эх, как же ты на деда похож! — с грустью обернулся он ко мне.
— Я?
— Где‑то в кладовых портрет его есть. Он в юности — ну вылитый ты, — Василий отвернулся и украдкой смахнул слезу.
Степан вывел ему оседланного Грома. До чего же здорово конь смотрелся под синим уланским чепраком, с перетянутыми бабками, расчёсанной гривой!
— Всё же берёте в войска? — с сожалением спросил я.
— Беру. Ты же сам меня убеждал: застоялся он здесь. Я тебе и поверил. Ну, ещё раз — прощай. Даст бог — свидимся.
Он лихо запрыгнул в седло, поправил плащ, подбитый мехом, нахлобучил на голову лисий треух.
— Дядя Василий! — выбежала Маша, путаясь в длинной заячьей шубке. — Погодите! Я вам платок вышила!
Она протянула ему кружевной платочек.
Василий засмеялся, нагнулся, подхватил Машу и усадил перед собой на коня:
— Дурёшка моя маленькая! Да меня же в полку засмеют, если увидят женский платочек!
— Неправда! — мотнула головой Маша. — Вы скажите, что племянница подарила!
— Спасибо, Машенька, — он осторожно поставил её обратно на землю, а платок спрятал под колетом на груди. Обернулся к товарищу: — Ты свидетель: платок Машенькин.
— Клянусь честью, — козырнул Назимов, чуть не скинув высокую конфедератку.
Всадники умчались. Я ещё различал их до деревеньки, но, когда они въехали в лес, совсем пропали.
Надо же, а у меня славный дядька, улан. Наверное, скоро генералом будет… А может, и не скоро. Но всё равно здорово иметь дядьку — бравого кавалергарда. Вот так спросит кто‑нибудь: «А есть у тебя в роду служивые?» А как же, отвечу я небрежно: «В Литовском уланском».
***
Отец оживлённо командовал дворовыми, укладывавшими сундуки на задок саней. У него был вид человека, спихнувшего с себя непосильную ношу. Маменька суетилась, прося покрепче вязать поклажу. Маша помогала маленькой Оленьке застёгивать шубку.
— Александр, ты ещё не собран? — погрозил мне отец. — Давай скорее. Через полчаса отправляемся. В санях поедешь или верхом?
— Верхом? — не понял я. — Вы решили взять ещё лошадей?
— Ах, ты же ничего не знаешь, — он обнял меня за плечо и тихо стал говорить: — Мы с матерью посоветовались… У нас теперь будет доход с имения да с мануфактуры. Вот решили снять дом побольше. Ну, а к дому нужен выезд. У нас теперь будет свой выезд…
— Свой? Здорово! — обрадовался я, но тут же спросил: — А кто будет конюхом?
— Найдём конюха. Экая проблема!
— Папенька, давайте Степана возьмём, — тут же нашёлся я. — Лучше него никто не справится. Да и человек он ладный.
— Степана? — отец призадумался. — Пожалуй, ты прав. Но если Зигфрид Карлович приболеет, кто за имением следить будет?
Я недослушал и побежал на конюшню. Как раз Заречный выводил двух поджарых коней для нашего выезда.
— Степан! — накинулся я на него.
— Что случилось, барин? — испуганно воскликнул он.
— Степан, ты поедешь с нами в Петербурге.
— Фу ты… Барин, да что я там забыл? — усмехнулся Степан.
— Ну как же. У нас теперь будет другой дом и выезд…
— Это ж мне бороду надо будет стричь да ливрею носить, — недовольно покачал он головой.
— Степан, ну пожалуйста, — взмолился я.
— Как скажете, — улыбнулся он. — Коль табачок найдётся добрый…
— Да найдётся, найдётся, — успокоил я его.
— Это кому? — спрашивал у кого‑то отец.
— Так благодетелю моему, Александру. Шубейку справить, али коврик сделать.
Мы со Степаном обернулись. Фёдор с туляком за спиной показывал отцу выделанную и уже почищенную медвежью шкуру.
— Я её отваром дубовым вывел, да щёлоком потом — не пахнет.
— Ну, спасибо, — нехотя согласился отец.
— Спасибо, Фёдор! — крикнул я, вскакивая в седло.
— Это вам! Громаднющее! Я теперь с таким ружжом столько добуду, столько…
Сани тронулись. Степан на облучке посвистывал, подгоняя тройку. Я скакал рядом, ведя на поводу ещё одну лошадь. На минуту придержал коня, обернулся, посмотрел на пригорок, где оставалась большая, красивая, но какая‑то неуютная усадьба. Дворовые столпились на крыльце, провожая нас. Горбатая сука Матильда мчалась вслед. Но, добежав до ворот, борзая остановилась, словно наткнулась на преграду, жалобно залаяла, переходя на вой. В окне, там, где была моя спальня, сидел грустный рыжий Маркиз.
Нет, это не мой мир. Я не принадлежу вам, и вы — не мои. Мой мир там, на брегах Невы, в каменном тесном городе, который я люблю безумно. Там я знаю каждый угол, каждый кирпичик, каждый булыжник мостовой, и они меня знают. А здесь, в этом чёрном лесу, я — чужой.
Сани уже далеко отъехали. Я помахал рукой, прощаясь с угрюмым, великолепным домом, и поскакал вслед за санями. Самый приятный путь тот, который ведёт к родной обители.
А ещё я почувствовал, что возвращаюсь немного другим, каким‑то повзрослевшим. В Крещенки въезжал Сашенька Очаров, а уезжает Александр Андреевич Очаров. Глупо, конечно, так думать. Мы пробыли в Крещенках чуть меньше двух недель. Но мне показалось, будто я возвращаюсь из далёкого, долгого странствия.
Глава четвёртая
Рождество мы не отмечали — в связи с трауром. Похоже, и в моё четырнадцатилетие праздника не будет. Я очень огорчался. Понимал, что не прав, но всё же было грустно. Оленьке всё равно — она маленькая, а Маша меня понимала.
Няня проболталась, что сестра выклянчила у мамы деньги якобы для рукоделия, а сама купила мне подарок. Узнав об этом, я тайно от всех прикупил у лавочника Андреева два кулёчка конфет и отдал их няне, чтобы она положила кулёчки на Рождество под подушки сёстрам.
В мой день рождения не происходило никаких чудес. С самого утра я занимался с месье де Бельте французской литературой. На этот раз мы изучали нуднейшего Дидро. Месье де Бельте требовал от меня хорошего произношения, по ходу чтения задавал каверзные вопросы, а если я мялся — подробно их разъяснял. Ближе к обеду я уже начал плохо соображать. Ну что за день рожденья? На душе было гадко и грустно. Так хотелось созвать друзей! Наняли бы пианиста, устроили бы небольшой вечер с танцами и угощениями… Но траур есть траур.
Маша юркнула в приоткрытую дверь кабинета, пока месье рылся на книжной полке, положила передо мной маленькую бархатную коробочку, обслюнявила мне щёку и быстро выбежала. В коробочке оказалась недорогая булавка с бронзовым конём. Безделушка — а так приятно! Как‑то вдруг стало хорошо на душе. Надо же, есть сестра, которая помнит, что у тебя сегодня праздник.
Раньше я не особо придавал этому значению. Ну, есть — и есть. У всех есть сёстры, что с того? А тут вдруг подумал: какая же у меня Маша замечательная! Пусть только кто посмеет её обидеть.
Месье продолжал гундосить по‑французски и заставлял меня произносить согласные «в нос». Пришёл Степан, присел у двери на низенькую скамеечку для ног. Он частенько вот так приходил на мои занятия, что сильно раздражало месье де Бельте. А Степан не обращал на него внимания: сидел и что‑нибудь чинил — то сапог дырявый, то заплату на портках ставил.
Я делал Степану тайный знак: мол, всё, больше сил моих нет. Степан медленно встал и важно произнёс:
— Мосье, мальчонка устал. Ему пора на воздух.
— Но мы только подобрались к сути! — возмущался гувернёр.
— Никуда она, твоя суть, не денется, — возражал Степан.
— Вы не должны прерывать занятия. Я пытаюсь из Александра сделать грамотного человека.
— Вот и делайте. А я должен следить за его здоровьем. Вон, дитяте совсем побледнел после вашего Дидро. Надо перед обедом совершить, как вы там говорите, променад.
— Я доложу о вашем несносном поведении! — погрозил месье.
— Да что вы, ей‑богу, такой неуёмный? — усмехался Степан.
***
В этот день разобраться в себе я до конца так и не смог. Почему‑то представлял себя колодцем где‑то на краю заброшенной деревни: снаружи камни, покрытые мхом, а внутри — бездна с тёмной водой. Странное чувство. Когда я так себя чувствовал, то сразу направлялся на Васильевский остров. В церкви Трёх Святых служил мой духовный наставник, отец Никодим.
В небольшом помещении с низким потолком было тепло; с мороза мне показалось даже, что слишком натоплено. Обеденная служба уже окончилась, и, кроме пары молящихся, никого не было. Горбатая старушка в чёрном платке убирала огарки перед золочёным иконостасом. Я перекрестился, несмело шагнул внутрь. Дощатый пол мягко скрипнул. Увидел отца Никодима, как всегда, в простой чёрной рясе. Он как раз закончил службу.
— Никак, сын Божий, Александр пожаловал? — приветливо сказал он, поглаживая седую бороду, разделённую надвое.
— Здравствуйте, отче.
— Рассказывай, сын божий, Александр, опять заблудился в собственных чувствах?
— Как в лабиринте Минотавра, — подтвердил я.
— Что ж, где‑то у меня был клубок Ариадны, да слово Господне. Рассказывай.
Я ему изложил всё, что со мной произошло за последний месяц: о нашем путешествии, о похоронах. Особо меня волновало то, что я совсем ничего не чувствую к покойному деду — ни капельки жалости. Да ещё этот траур приходится соблюдать… Знаю, что это неправильно, что надо предаться скорби и оплакивать покойного… Но ничего не получается.
— Ну что ж ты хотел, Сашенька, — рассудил отец Никодим, хмуря высокий лоб. — Сам дед твой виноват в сём. Бог же ему сказал наверняка: «Прости сына, иначе внуки чтить тебя не будут». Он сделал выбор. Но и ты его теперь прости: за себя прости и за него прости. А то сердишься на усопшего за свой испорченный день рождения, а его там, на небе, апостол Пётр бранит на чём свет стоит.
— Правда, что ли? — глупо спросил я.
— Конечно. Прости ему всё. А праздники у тебя ещё будут, вот увидишь. Да и этот день рождения просто так не пройдёт. Пойди сейчас поставь угодникам свечку за деда, да помолись. Давай и я с тобой.
Мы стояли у иконостаса и молились. Свечки потрескивали. Отец Никодим шептал молитву и крестился. Я — вслед за ним. С каждым произнесённым словом молитвы мой дух обретал спокойствие. Внутри устанавливалось равновесие, и я уже ни на кого не злился, а в моём колодце плескалась свежая вода, играя солнечными бликами.
— Послушай, отец Никодим, я же тебе ещё кое‑что не рассказал, — выпалил я после того, как мы закончили. — Я же в лесу со слугой дьявола повстречался.
Горбатая старушка‑свечница испуганно вскрикнула, услыхав мои слова, и принялась неистово креститься.
— Сашенька, да что ты такое говоришь? — недовольно покачал головой отец Никодим.
Я рассказал ему об охоте и ночной встрече с волчицей. Священник слушал меня внимательно. Потом задумчиво сказал:
— Это, Сашенька, знак. Ждут тебя большие испытания. Готовься. И не забывай, чему я тебя учил. Наше оружие — молитва. Наш оплот — Вера. Наш защитник — Господь. Коль будешь помнить мои слова — выдержишь все испытания.
Я вышел из церквушки спокойный и уверенный в себе. Прежние обиды теперь казались сущей глупостью. Я раздал медяки нищим и пошёл тёмной морозной улицей домой.
«Отче наш, конечно же, Ты есть на небеси… Как есть солнце днём, а луна ночью, как вот эта комета, распушившая хвост среди звёзд».
Я вошёл в свой двор и облегчённо вдохнул полной грудью. И чего переживал? Подумаешь, четырнадцать исполнилось. Без подарков, конечно, не останусь. Наверняка папенька прикупил мне новые сапоги для верховой езды или ещё что‑нибудь. И Машенька булавку подарила. Надену её завтра, обязательно.
Дворник скреб снег широкой лопатой. На серой улице редкие прохожие шли не спеша, о чём‑то разговаривали. Как‑то обидно вдруг стало совсем за другое. Вот исполнилось четырнадцать, а я в жизни ещё пока ничего не достиг. Вроде бы уже не маленький, а все за мальчишку считают. Даже Степан, наверняка, тоже так думает, хоть и виду не подаёт.
Вдруг в памяти всплыл один случай, произошедший со мной ровно год назад. До сих пор остались светлые воспоминания о тех днях, но и неприятный осадок в душе.
Машеньку и меня пригласили в «Польский дом» на детский праздник Ангела по католическому календарю. «Польским домом» называлось дворянское собрание герцогства Варшавского в Петербурге. Располагалось оно рядом с костёлом Святой Екатерины на Невском. После органного концерта выступал детский хор. А затем под аккомпанемент клавесина пела удивительно красивая девушка, года на три старше меня. Чудесный голос звенел под сводами костёла, словно трель жаворонка. Взгляд так и притягивало к её слегка вытянутому красивому лицу. Глаза светло‑карие и как будто искрились. Открытые белоснежные плечи казались чуть широкими для девушки, но этот маленький недостаток скрашивали красивые длинные руки, затянутые по локоть в шёлковые перчатки. Белое атласное платье стягивал розовый поясок чуть выше талии. Как же она завораживающе пела! Я слушал её и забыл про всё на свете. «Ave Maria». Звуки её голоса вибрировали во мне, отрывали от земли и уносили куда‑то в небеса, где нет горя и страданий — есть одно блаженство и бесконечная радость. Нет, она была не земной, она была ангелом.
После концерта нас позвали в просторный зал с высокими стрельчатыми окнами и зеркалами в массивных рамах, где накрыли столы с угощениями. Там же была и чудная певунья в окружении подруг. Но все подруги казались блёклыми осенними мотыльками по сравнению с ней — весенней бабочкой. Влюбился я или нет — не знаю. Всё же она была заметно старше меня. К ней подходили юноши, восхищались её голосом, целовали руку. Она всем приветливо отвечала. Ни разу никого не наградила холодным взглядом или даже искоркой высокомерия. И я хотел было подойти, но не смел. Кто я и кто она? Мне казалось, она так далеко от меня: Афродита на склоне Олимпа, а я — простой пастушок в долинах Фессалии.
Лакей подал мне фужер с ситро и предложил пирожные. Я отказался от сладостей. Но и ситро мне не удалось пригубить. Маша подбежала, дёрнула меня за рукав и заговорщицки шепнула:
— Сашенька, пойдём скорее.
— Куда? — сопротивлялся я.
— Да оставь ты этот бокал! Пойдём! — требовала сестра.
Я поставил фужер на сервировочный столик и последовал за сестрой. Всего обдало холодом, когда я вдруг понял, куда она меня тянет.
— Прошу познакомиться с моим братом. Александр Очаров!
Передо мной стояла та самая обворожительная певица и смотрела прямо в глаза своим ангельским взглядом. Я растерялся и даже не в силах был сердиться на Машу. Хоть предупредила бы… Потом сообразил, что сестра представляет мне княжну Ядвигу Понятовскую из Варшавы. Чудесница протянула руку. Я не сразу сообразил, что надо её поцеловать.
— Что ж вы так растеряны? — услышал мягкий голос.
— Простите, — пробубнил я. — Вы… Вы чудесно пели… Сопрано…
— Меццо‑сопрано, — поправила меня Маша. И тут же выдала: — А Александр петь не умеет. Его пытались на скрипке учить, но маэстро сказал, что ему медведь на ухо наступил.
Вот обязательно ей надо было это сказать! Маша набрала полную грудь воздуха, готовая говорить бесконечно.
— Ничего страшного, — дружеским тоном остановила её Ядвига, не дав прорваться бурному потоку слов. — Не всем же дано знаться с Каллиопой. Возможно, Александр преуспеет в чём‑то другом.
— Конечно! — согласилась Машенька и вновь набрала полные лёгкие воздуху, чтобы выдать очередное описание моих занятий. Но, поймав взгляд, которым я красноречиво просил её помолчать, только произнесла: — Ой! Я, наверное, много болтаю. Меня всегда за это ругают.
— Ну что вы, Машенька. Я очень рада с вами познакомиться, — успокоила её Ядвига. Она говорила с мягким польским произношением.
Мы о чём‑то беседовали тогда. Трудно даже вспомнить. Для меня всё происходило как в тумане. Кажется, она рассказывала, что приехала ненадолго и скоро опять отправится в Варшаву. Спрашивала меня о чём‑то. Я отвечал невпопад. Подходили девушки и юноши. Она перекидывалась с ними короткими фразами, и они отходили. И Машенька нас оставила в покое, смешавшись с детьми, для которых тут же устроили танцы. А я не столько слушал, сколько с удивлением смотрел на красивое лицо, светлые тонкие локоны, спускавшиеся на стройную шею, и на белые плечи. «Неужели, — думал я, — есть такие красивые девушки?» Месье де Бельте восхищался мраморными статуями в Летнем саду, объяснял мне совершенство линий. Что за вздор! Разве может хоть одна мраморная красавица сравниться с этим совершенством — с Ядвигой Понятовской!
— Ну что же вы, Александр, — засмеялась Ядвига, чувствуя, что со мной творится. — Пригласите на мазурку, иначе сейчас меня уведёт какой‑нибудь другой кавалер.
Я очень старался, ведя её по кругу. Но от чрезмерного усердия постоянно сбивался. Ядвига была чуть выше меня, но двигалась легко, словно пёрышко под дуновением ветра. Нисколько не огорчалась моим ошибкам и делала вид, что вообще не замечает, какой я увалень.
Когда вечер закончился, Ядвига позволила проводить её до кареты. Я весь бурлил, находясь под впечатлением от столь чудесного вечера. Когда она уехала, ко мне подошёл высокий статный юноша и тихим, наглым голосом сказал:
— Послушайте, вы.
Я повернулся, встретив холодный взгляд.
— Да, я к вам обращаюсь. — Он был высок, красив, года на два старше. Одет в элегантный французский камзол из коричневого бархата с золотыми пуговицами. Лицо — бледное, с правильными чертами. Белокурые волосы вились чуть ли не до плеч. — Не много ли вы себе позволяете?
— Простите, — не понял я.
— Только что отсюда отъехала карета польской княжны Ядвиги Понятовской. Вы слишком долго, дольше, чем позволяет приличие, общались с ней.
Удивление сменилось гневом:
— Кто вы такой, чтобы меня упрекать? — вскипел я.
— Её брат и польский шляхтич. Запомните моё имя: Ян Понятовский.
Здоровенный слуга подвёл к нему высокого коня. Он легко вскочил в седло и небрежно, с высоты добавил:
— Надеюсь, вы впредь не будете досаждать своим обществом моей сестре.
— Это почему же?
— Почему? — криво усмехнулся он, стараясь быть сдержанным. — Ещё раз повторяю: Ядвига — польская княжна. А вы кто, сударь? — И ускакал вслед за каретой.
«Я, между прочим, русский дворянин», — хотел крикнуть наглецу вслед, но не сделал этого. Он всё равно не обратил бы внимания на мои слова.
Месяц спустя я ходил в Гостиные ряды, чтобы купить книгу. Я давно к ней приглядывался. Наконец попросил у отца денег. Книга была дорогая — о героическом морском путешествии Америго Веспуччи, написанная известным итальянским автором Бандини. Проходя мимо костёла Святой Екатерины, вдруг увидел знакомую карету. Сердце так и замерло. Карета только подъехала, и лакей в зелёной ливрее слезал с задка. Он распахнул дверцу, откинул ступеньку. Я подошёл ближе и увидел, как из кареты выходит высокая худощавая дама в собольей шубке. А за ней…
Ядвига заметила меня, лучезарно улыбнулась и подозвала:
— Александр, я не ошиблась? — сказала она по‑французски с мягким польским произношением.
Я тут же подлетел и подал ей руку, чуть не сбив лакея.
— Мама, это Александр Очаров, — представила она меня даме в собольей шубе.
— Чудесный ребёнок, — безразличным тоном сказала дама, позволив поцеловать её руку в шёлковой перчатке, и направилась по лестнице в храм.
«Почему ребёнок?» — про себя обиделся я. Хотя она была права: мне тогда только исполнилось тринадцать.
— Вы не спешите, Александр? — спросила Ядвига.
Я? Спешу? Да я готов был забыть про всё на свете, лишь бы лишнюю секунду побыть рядом с этим очарованием!
— Будьте так любезны, проводите меня в костёл, — попросила она.
Княжна оперлась на мою руку, в другой несла букет из красных и белых роз. Я воспылал от счастья и гордости. Сзади раздался стук копыт и ржание разгорячённого коня, которого резко, грубо осадили. Мы невольно обернулись. Всадник спрыгнул на землю, бросив лакею поводья, и поспешил в нашу сторону. На всаднике был красивый венгерский костюм для верховой езды с золотыми шнурами. И этим всадником оказался тот самый Ян, которого я уже успел возненавидеть.
— Где вы задержались? — накинулась на него дама.
— Прошу прощения, — вежливо поклонился он.
— И сколько раз я вас просила: не носитесь так в городе. Зашибёте кого‑нибудь.
Он вдруг заметил меня, и взгляд его вспыхнул гневом.
— Не волнуйтесь, мама, — сказал он со злой улыбкой. — Уж если зашибу, то кого надо.
— Хватит нести ерунду, — надоело старой княгине вести пустой разговор. — Доведите меня до храма.
Внутри, в правом пределе у входа, покоилась мраморная плита, покрытая флагом Речи Посполитой: красное полотнище, в центре которого скакал белый рыцарь с занесённым мечом. Тут же лежало множество белых и красных роз. Ядвига положила сюда же свой букет. Я подождал, пока княгиня, Ядвига и её брат совершат молитву, преклонив колени на бархатные подушечки. После помог Ядвиге подняться, и она отвела меня в главный зал базилики, где стояли ряды скамеечек, а в главном алтаре не было иконостаса — лишь возвышался огромный деревянный крест.
Пока старшая Понятовская беседовала со священником, Ядвига шёпотом рассказала мне, что сегодня день смерти последнего короля Речи Посполитой — Станислава Августа Понятовского. Он захоронен здесь, в Петербурге. Понятовских много в Польше и в России, но их семья принадлежит к королевской ветви этого рода. Сама Ядвига не любит заниматься политикой, она больше расположена к искусству, но мама — ярая сторонница возрождения Великой Речи Посполитой, поэтому каждый год приезжает на могилу Станислава Августа и совершает молебен.
Я посадил Ядвигу в карету. Она попрощалась со мной, сказав, что уезжает надолго в Варшаву и неизвестно, когда вновь посетит Петербург. Мне стало грустно, когда карета отъехала.
— Я вижу, вы не понимаете слов, сударь, — услышал я ледяной голос брата Ядвиги. — Мне кажется, вас предупреждали.
Я повернулся и бесстрашно посмотрел прямо в его серые глаза. Он был всего на полголовы выше меня и задрал подбородок, чтобы казаться ещё выше. Но я ему ответил:
— Не старайтесь запугать меня, сударь. С кем хочу, с тем и общаюсь.
— Моя сестра, возможно, станет королевой Польши. Вы хоть это понимаете?
— Возможно, — подчеркнул я. — И, насколько мне известно, на данный момент такого королевства не существует.
Все мышцы его лица окаменели. Он быстро стянул перчатку с правой руки, намереваясь дать мне пощёчину, но с паперти его окликнул падре и приказал немедленно прекратить ссору.
— Думаю, наши дороги когда‑нибудь пересекутся, — холодно бросил он, запрыгивая в седло. Дал шпоры, и бедное животное рвануло вперёд, чуть не поскользнувшись на мёрзлой мостовой.
Да. Всё это происходило год назад. И чего вдруг я вспомнил об этом? Захотел ещё раз увидеть Ядвигу. Наверняка она стала настоящей красавицей. А я за этот год сильно подрос, наверное, теперь выше её, и, если вновь выпадет счастье танцевать с ней, я не буду испытывать неловкости.
Мои воспоминания прервал всадник на высоком белом коне. Он влетел в наш двор, чуть не сбив меня. Высокий кивер с султаном, голубой ментик с золотыми шнурами, отороченный мехом, синие расшитые чикчиры. По форме — гусар, только я не мог вспомнить, в каком полку носят голубые ментики. Да и самого всадника сразу не признал. Но лишь только он лихо спрыгнул с коня, конечно же, перенеся ногу спереди, я сразу понял, кто это. Дядька! Василий! Я обрадовался, кинулся к нему. Он меня обнял.
— Что за форма у вас? — удивился я. — Это же гусарская. Да странная какая. Вы же уланом были.
— Перевожусь, брат, в Гродненский гусарский.
— Здорово! — искренне обрадовался я. — В гусары?
— В гусары.
— А у нас долго будете?
— На денёк заехал, — разочаровал он меня.
— Почему?
— И без того еле отпросился. Я ж не просто так заехал. С днём рождения тебя решил поздравить.
— Так… Мы же не справляем, — погрустнел я. — Нынче — траур.
— Знаю. Но не могу же без подарка оставить любимого племянника, да простит меня Господь. Захар, где ты там запропастился? — крикнул он.
— Здесь я, — старый казак на гнедой кобыле въехал во двор, ведя за собой расседланного Грома. Конечно же, это он — широкогрудый, высокий, гордый.
— Бери. Он — твой.
Я застыл на месте с раскрытым ртом. Не мог поверить. Мне? Это чудо? Но почему?
— Я помню, как ты на него глядел. Бери! С днём рождения, племянник!
***
Василий и мой отец всю ночь просидели в диванной. Перед ними на столике покоилась в серебряном ведёрке бутыль шампанского. Два тонких бокала, две оплывшие свечи, две просмолённые трубки. Они разговаривали о чём‑то, смеялись, иногда вздыхали, попыхивая турецким табаком или потягивая игристое вино. Никто не смел им мешать. Два близких человека встретились после столь долгой разлуки. Как будто жили на разных берегах, грустили друг о друге, а руки протянуть не могли.
А наутро, чуть свет, Василий ускакал в полк.
Папенька заглянул со мной в конюшню.
— Ух! — только и смог сказать он, увидев Грома.
— Ладно, дам тебе прокатиться как‑нибудь, — пошутил я.
— Дерзишь! — в шутку погрозил он мне пальцем.
Глава пятая
За ужином мама объявила, что к нам в гости на новогодние праздники приезжает её старшая сестра Ильза из Риги со всем семейством. Утром с посыльным пришло письмо. Отец одобрительно кивнул. Конечно, ему будет теперь с кем коротать вечера. Муж тётки был известным в Риге доктором, к тому же военным в чине полковника. Сёстры завизжали от радости: приедет их любимая кузина Анна. Я тоже сделал вид, что радуюсь, хотя в душе сильно разочаровался. Ох уж эта кузина Анна!
Позапрошлым летом мы ездили в Ригу к этим самым родственникам. Небогатые немецкие обрусевшие дворяне, добродушные, но со строгими, никому не нужными правилами: завтрак ровно в семь, гулять только с гувернанткой, кучера звать по имени‑отчеству, ложиться спать ровно в девять — и прочее, к чему я был не совсем привычен.
Но самое ужасное — это кузина. Рыжая костлявая девчонка на два года младше меня. Зазнайка, каких мало встретишь. Как вспомню её курносенький нос, усыпанный веснушками, и холодные светлые глаза, да ещё как она свои белёсые брови нахмурит, так и хочется треснуть её… Была бы мальчишкой — ох, получила бы.
Увидев меня впервые, она окинула взглядом мой костюм и поучительным тоном произнесла:
— Такие жабо уже не носят, а чулки по тону не подходят к вашему сюртуку.
Я даже оторопел после такого приёма. Она протянула мне свою тонкую руку для поцелуя. Но я не стал этого делать, а лишь поклонился, чем разозлил девчонку. С этого дня мы стали врагами.
Сёстры сразу признали в ней вожака. Именно она выбирала, куда мы пойдём и во что будем играть. Во всех наших детских играх мне всегда доставались невыгодные роли злодеев или чудовищ. В конце концов я удирал из дома и играл с местными городскими мальчишками, за что меня нередко ругали. Кузен, старший брат Анны, походил на кузнечика: высокий, нескладный и точно такой же зазнайка.
— Со мной тебе будет скучно, — говорил он, когда я просил взять меня с собой в город. И произносил это таким тоном, будто: «Нужен ты мне больно! Очень надо возиться с малявкой».
Когда мы уезжали от них, я был несказанно рад. А эта маленькая ведьма специально у всех на виду сунула мне руку почти к подбородку. Я вынужден был поцеловать эту бледную холодную лягушачью лапку. А она криво, победно ухмыльнулась.
А может, и лучше, что они приезжают. Я этой Анне приготовлю сюрприз, который она надолго запомнит. Я начал выдумывать, чтобы этакое сотворить? Какую свинью подкинуть? Представлял, как скривится её большой рот и посинеет тонкое лицо в веснушках, а белёсые брови сойдутся домиком, и она захнычет.
Но что‑то ничего в голову не шло. Да и зачем делать подлости, да ещё девчонке? Что за ребячество? Просто не буду с ней общаться — и всего‑то.
***
Добротная карета немецкой работы на крепких рессорах въехала во двор. Бородатый кучер в двубортном пальто лихо управлялся с четвёркой уставших лошадей. Карета ещё не остановилась, а из распахнувшейся дверцы выпрыгнул немецкий дядька. Как всегда, в пехотном мундире полковника, в начищенных до блеска сапогах. Усы лихо закручены и напомажены. Вид такой, будто он только что вышел из гардеробной, а не проехал сотни миль.
Он подал руку, помогая худощавой даме, очень похожей на мою матушку, но чуть старше, выйти из кареты. Отец тут же бросился обниматься с полковником и целовать руку даме. Мама влилась в общее веселье.
— Соблаговолите помочь мне выйти.
Эти слова отвлекли меня от сцены семейной радости, на которую я невольно засмотрелся. Я заглянул внутрь кареты. Кто это? Кузина? Нет, не она… Да нет же — кузина. Та злая рыжая девчонка? Она выглядела совсем иначе. Узкое бледное лицо приобрело женственные плавные черты. Не до конца, конечно, но это была уже не девочка, а девушка с холодной северной красотой. Элегантная меховая шляпка с опушкой казалась ореолом. Тонкая, почти невесомая кисть, обтянутая атласной перчаткой, оперлась о мою поданную руку. От этого прикосновения горячая волна пробежала по всему телу.
— Ведите меня в дом, кузен Александр, — мягко сказала Анна. Я не узнал её голос: совсем не писклявый, а бархатный, сдержанный.
— Прошу, — пробормотал я, смущаясь.
Она шла чуть впереди, легко, грациозно. Да нет же, это не кузина! Не прежний костлявый лягушонок. Что же с ней произошло? Не иначе кто‑то спалил в очаге её лягушачью шкурку. Белая заячья шубка мягко колыхалась складками меха, источая неземной аромат. Да что это с ней произошло? Она ли это?
— Как же ты повзрослела, Анна, — обняла её моя мать.
Лакей Прохор хотел помочь снять шубку, но я отстранил его и сам принял лёгкий пушистый кокон, из которого выпорхнула бабочка в голубом атласном платье. Стройная, с тонкой талией, с красиво развёрнутыми плечами — пусть ещё слегка костлявыми, но уже принимавшими очаровательную женскую округлость. А когда она развязала ленты на шляпке и отдала её лакею, я совсем растерялся, увидев тонкую гордую шею, красиво убранные белокурые волосы.
Возможно, всё это мне показалось. Возможно, Анна — обыкновенная девчонка, коих встретишь повсюду. Но ещё никогда от вида девушки у меня не переворачивалось всё внутри. Не замирало дыхание, не холодели руки. За несколько мгновений я понял всех влюблённых героев прочитанных мной романов, над чувствами которых раньше смеялся. Теперь я их мог понять.
За ужином моё место за столом оказалось напротив Анны. Взрослые весело о чём‑то спорили, поднимали бокалы, вспоминали свою неугомонную юность. Наверное, их воспоминания были интересными. Однако я ничего не слышал: упёрся в тарелку, но взгляд сам, помимо моей воли, поднимался, и я видел перед собой её нежное лицо, аккуратно убранные светлые волосы, длинную красивую шею, открытые худенькие плечи, удивительно красивые руки. Все её движения были неторопливыми, грациозными. Когда за беседой обращались к ней, она расцветала обворожительной улыбкой. Улыбались не только губы, но и глаза, и тонкие реснички, и светлые брови, и, казалось, даже маленький изящный носик. На щеках появлялись ямочки.
Когда же она замечала, что я пристально её разглядываю, лицо сразу становилось холодным, а взгляд серых глаз леденел. Я тут же утыкался в тарелку и чувствовал, как мои уши начинают предательски пылать.
— Кузен Александр, — услышал я тихий властный голос, — передайте, пожалуйста, соус.
Я не сразу понял, что она обращалась ко мне. Поднял глаза и встретился с пронзительным холодным взглядом.
— Ну что же вы, кузен Александр, — говорили её алые губы, а я по‑прежнему ничего не понимал.
Сообразительный лакей Прохор хотел помочь мне, потянулся за соусом… В это время я привстал и тоже потянулся. Мы неловко столкнулись, соусник перевернулся, разливая по белой брабантской скатерти тёмно‑красную лужицу. За столом повисла неловкая тишина. Прохор моментально убрал соусницу на поднос, второй лакей тут же салфеткой промокнул лужицу. Все смотрели на меня с немым осуждением, а я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Отец выручил.
— Так, на чём мы остановились? — обратился он к доктору, возобновляя беседу.
— Экий вы неловкий, — покачала головой кузина Анна и вновь принялась за еду.
***
На следующий день утро выдалось морозное и солнечное. Яркий свет проникал в мою спальню сквозь заиндевевшее окно. Я расчистил ледяной узор на стекле и увидел, как готовят каток. Неву прихватило намертво, и теперь дворники у спуска с набережной расчищали лёд широкими лопатами. Что мне нравилось в зимних забавах, так это коньки — да ещё в такой ясный день.
После завтрака я отпросился у отца сходить на каток.
— Ты пойдёшь один? — поинтересовался родитель.
— С Жаном, — ответил я.
— Возьми Машу, она ведь тоже любит коньки, — настоял отец.
Ну вот! Придётся ещё с сестрой возиться.
— И Анну пригласи, — добавил отец.
Анну? Мной овладела какая‑то робость. А как её пригласить? Просто позвать? Разве так можно?
Комнаты девочек находились наверху. Я бодро взбежал по лестнице, но на последних ступенях ноги отказались идти. Как же её пригласить? «Не желаете, кузина, сходить на каток? Или: «Могу я вас пригласить покататься на коньках?» А если она ответит: «Нет! С вами мне не хочется. Вы — растяпа, каких свет не видывал». Может, лучше передать приглашение через горничную? Или сперва кликнуть Машу? Да где же горничная Дуняша?
Сделав несколько трудных шагов, я застыл у двери перед комнатой девочек, не решаясь постучать. Прислушался, но с той стороны не доносилось ни звука. У меня не было сил дотянуться до медной сияющей ручки. Мне казалось, что по ту сторону сейчас находится волшебное королевство, где живут феи… Там — владение прекраснейшей Анны, самой главной волшебницы…
— И что вы замерли, как статуя командора? — услышал я сбоку голос феи. Вздрогнул всем телом. Оказывается, Анна сидела на подоконнике в холле и читала книгу. Тяжёлая занавесь скрывала её. Теперь же она грациозно спустилась с подоконника и торжественно прошла мимо меня. Отворила дверь.
— Вы хотели пригласить меня на каток, я правильно поняла? — внимательно посмотрела мне прямо в глаза, отчего я действительно чуть не превратился в статую.
— Буду безмерно счастлив… — пробурчал я.
— Так подождите внизу. Мы сейчас с Машей оденемся и спустимся.
Я выдохнул. Всё оказалось намного проще.
Овал катка походил на зерцало в снежной оправе. Озябший оркестр играл фальшиво, но задорно. Тут же толкались торговцы с горячими калачами и медовым сбитнем. А на катке — множество людей. Не смолкал гомон, смех. Пузатые чиновники не спеша катили, о чём‑то важном беседуя. Молодые барышни, спрятав руки в меховые муфты, проносились, словно стайка стрижей, весело щебеча. За ними следом — их кавалеры, гордо вздёрнув носы. Низенький господин, часто перебирая ножками, толкал перед собой финские сани, в которых сидела толстая дама преклонных лет. Кто‑то неловко упал, и вокруг все засмеялись. Неудачника поднимали, отряхивали, а он снова выкидывал коленца и валился, да ещё товарищей сбивал с ног.
Мы спустились по каменной лестнице. Маша тут же пристала к Жану:
— Вы будете меня вести. Я плохо стою на коньках.
— Буду безмерно счастлив, мадмуазель, — с готовностью ответил Жан.
Степан принял наши шубы и встал в сторонке.
— Вот же странная забава, — усмехнулся он. — Эдак шлёпнешься — и зубы здесь оставишь.
К нам тут же подошёл распорядитель катка с большим ящиком, в котором лежали коньки. Подобрал нам пары. Деревянные дощечки по форме ступней с тонкими шнурками, а снизу прочно приделаны отточенные лезвия коньков. Носы изящно загнуты. Распорядитель долго возился, подбирая Машеньке пару на её маленькие ножки. Мы с Жаном сами быстренько нашли нужные коньки.
— Вы мне поможете, кузен Александр? — попросила Анна.
Я присел и аккуратно затянул шнурки коньков на её тонких замшевых сапожках.
— Спасибо. Вы очень любезны.
От этих слов, от её бархатного голоса сердце превратилось в кузнечный молот, бьющий со всей силы о наковальню.
Оркестр грянул мазурку. Подлетел какой‑то щеголь лет шестнадцати.
— Позволите вас провести по кругу? — протянул он Анне руку в лайковой перчатке с видом, не приемлющим возражений.
Я готов был разорвать его на части. Что за наглость? А Анна? Неужели она согласится?
— Мерси, — ответила девушка холодно, кокетливо склонила головку, — но я уже занята. Может, в следующий раз.
В душе у меня взорвался салют.
Щеголь пожал недовольно плечами и поехал искать другую пассию. Заметив моё напряжённое выражение лица, она звонко расхохоталась. Неужели всё поняла?
Я вёл Анну по кругу. Снял свою перчатку, чтобы лучше чувствовать тепло её тоненьких пальчиков под меховой варежкой. Она прекрасно стояла на коньках. Мы резво скользили, лавируя между грузных дам и важных господ. Анна порозовела от морозного воздуха. Она задорно смеялась, показывая ровные белые зубки. Ямочки на щеках так и играли. А когда я не рассчитал скорость и на повороте свалился в сугроб, она налетела на меня. Мы сидели в снегу и долго хохотали
Домой вернулись мокрые, разгорячённые… Я никогда до этой поры не испытывал столь странного чувства: сочетания высшего счастья и безграничной свободы, когда весь мир с его радостями и горестями теряет смысл перед одной её улыбкой. Вся философия вселенной заключена в её загадочном, манящем взгляде. Она и есть — вселенная.
Но чудеса в этот вечер не закончились. Отец вызвал меня в кабинет. Показал красочный конверт.
— Князь Аршинский, Илья Егорович, устраивает детский крещенский бал в честь своих дочерей. Вот, прислал тебе приглашение.
— Но, отец, у нас траур. Я не могу пойти. Да и что там интересного? Соберётся детвора… Какие‑нибудь глупые игры затеет гувернёр. Потом всех угостят сладостями и устроят танцы под клавесин.
— Не совсем, — качнул головой отец. — Дочерям его исполнится четырнадцать, так что приглашены отроки твоего возраста, ну и чуть постарше, но детворы, как ты выражаешься, там точно не будет. Заказан оркестр из Императорского театра, а не один пианист. И, я, конечно, этого не одобряю, но на столах выставят слабое шампанское.
Настоящий бал! Вот это — здорово! Я ещё никогда не присутствовал на настоящем балу. Пусть для подростков, но с оркестром, с шампанским! Не утренник до обедни, а настоящее ночное веселье. Раньше меня вечно приглашали с Машей на скучные утренники для малышни с шоколадными тортами и крюшоном. А тут!..
— Но, отец, у нас траур, — напомнил я ещё раз.
— Я знаю. Замолю как‑нибудь этот грех за тебя. Хочу, чтобы ты сводил Анну. Когда ещё ей удастся к нам выбраться и посетить настоящий петербургский бал?
С Анной на бал? На настоящий бал! Я буду с ней танцевать! Это — сказка! Чудесная сказка!
***
Я пребывал в полной растерянности, перебирая свой гардероб. Как же я покажусь с Анной на балу, если у меня вся одежда какая‑то мальчишеская? Мы с Жаном и гувернёром месье Де Бельте перевернули ворох одежды, но я так ничего и не подобрал. Мне казалось — всё не то: блуза слишком широкая, фрак совсем не идёт к панталонам, а башмаки с какими‑то дурацкими пряжками.
Постучался Степан, сказал, что карета готова.
— Ой, барин, так вы ещё не при параде! — всплеснул он руками.
— Я не знаю, что надеть, — с отчаянием в голосе выпалил я.
— Вы прям как покойный граф наш Пётр Васильевич, царство ему небесное. Тоже вечно, как собирался куда, не знал, во что рядиться. А батюшка мой ему говорил: «Бросьте, Пётр Васильевич, выкаблучиваться. Наденьте, что первое под руку попалось».
— И что? — не понял я.
— И получалось, — усмехнулся Степан.
Я так и поступил: что попалось — то и надел. И тут Степан оказался прав. Надо же — сработало! Платье сидело на мне ладно и в тон. Колдун этот Заречный, не иначе!
Анна грациозно спускалась по лестнице в чудесном розовом лёгком платье, перехваченном пояском чуть выше талии. Казалось, она плыла по воздуху, не касаясь ступеней. Как же она была прекрасна и воздушна! Завитые локоны, дерзко спускавшиеся на виски, делали её ещё по‑детски нежное лицо строже. Маша робко провожала её, шагая чуть сзади. Она с восхищением смотрела на кузину, улыбалась, но в глазах готовы были сорваться слёзы: обидно, что её не взяли. Но ничего не поделаешь — она ещё маленькая.
Степан подогнал карету. Я помог Анне подняться. Сам с Жаном сел напротив. Невский загадочно светился вечерними фонарями и большими окнами магазинов. Народ гулял, несмотря на мороз. Множество саней и карет проносилось мимо. Вскоре мы подъехали ко дворцу на набережной Фонтанки. Окна сияли от сотен свечей. Хрустальная музыка выливалась на улицу. Пришлось стоять в очереди из карет, пока мы не попали к парадному подъезду. Лакеи в красивых красных ливреях встречали нас.
Я повёл Анну по широкой мраморной лестнице с золочёными перилами. Наверху гостей встречал хозяин дома — князь Аршинский — и две его очаровательные пухленькие дочери‑близняшки.
— Ах, Александр Очаров, — в нос, на французский манер произнёс князь, с прищуром разглядывая нас сквозь серебряный лорнет. — Вы возмужали за последний год. А что за очаровательная спутница с вами?
— Моя кузина Анна, — представил я. Поцеловал пухленькие ручки в атласных перчатках именинницам.
— Прошу вас в зал, — кивнул князь и уже раздавал скупые комплименты следующим гостям.
Мы летали и кружились, едва касаясь навощённого до зеркального блеска паркета. Музыканты Императорского театра играли отменно. Вокруг — стройные юноши во фраках и камзолах, словно кузнечики, и хрупкие девушки, похожие на пёстрых мотыльков. Всё вертелось и дышало весельем. Настоящая феерия!
Анна попросила передышки. Я подвёл её к диванчику с полосатой атласной обивкой. Тут же лакей предложил ананасовый сок и шампанское.
— О нет, нет, — отказалась Анна от шампанского. Пригубила сок.
Перед нами вырос белокурый статный юноша в сером мундире польского улана. Он был чуть старше меня, чуть крупнее, но держался так, будто бывалый вояка, — небрежно, нагло, как мне показалось. В общем, неприятная личность. С неудовольствием я узнал в нём Яна Понятовского. Чёрт! Откуда он тут взялся?
— Позвольте вас на тур вальса, — обратился он к Анне.
— Мадемуазель устала, — холодно сказал я.
Он кинул в мою сторону взгляд, полный презрения, и вновь обратился к Анне:
— Я настаиваю. Будьте моей Терпсихорой.
Я хотел погрубее отшить этого наглеца в польском мундире, но, к моему удивлению, Анна грациозно поднялась и протянула ему руку, при этом лицо её просияло.
Как же так? Моё неожиданное счастье так же неожиданно рухнуло, словно подпиленное дерево. Я растерянно следил, как этот наглец повёл Анну чуть ли не в центр залы и закружил, понёсся по кругу, словно в галопе. Движения небрежные, развязные, но умелые. А она? Она подчинялась каждому его шагу. Мне он представлялся отвратительным пауком, поймавшим в сети несчастную бабочку…
— Ах, какой красавец! — услышал я слова князя Аршинского: сквозь лорнет он разглядывал танцующих, и говорил он именно о «пауке» в польском мундире. — Статен, ловок… Экий жених…
— Ну что вы, папа, — смущённо отвечали близняшки‑дочери, краснея.
— Говорят, у его матери огромные имения в Малороссии, с неплохими доходами, — продолжал размышлять князь уже для себя, прикидывая, как бы можно было выгодно пристроить одну из дочерей.
Музыка плавно стихла, и этот «паук‑красавец», вместо того чтобы проводить свою даму ко мне, повёл Анну в другой конец зала и усадил на неудобный маленький стульчик. Я поспешил к ним. Анна, счастливая, раскрасневшаяся, обмахивалась веером. В танцах объявили перерыв, дабы дать музыкантам минутную передышку.
— Позвольте пригласить вас на мазурку, — сказал я.
— Ах, Александр, — растерянно произнесла Анна, — но я уже обещала мазурку.
— Кому? — моему возмущению не было предела.
— Мне, — вновь возник польский наглец и протянул Анне бокал с искрящимся шампанским.
— Но, Анна, вы приехали со мной! — в отчаянии воскликнул я.
— Я же не могу теперь отказать, — в её голосе послышались металлические нотки раздражения.
— Не расстраивайте девушку. Пойдите поищите себе другую пассию, — ухмыльнулся поляк.
Негодование обуяло меня после столь наглого предложения. Да как он смеет мне указывать!
— А не пойти бы вам поучиться вежливости? — заявил я.
Лицо поляка напряглось, на бледных щеках проступила краска.
— Уж не вы ли хотите стать моим учителем? — прошипел он.
— С удовольствием. Люблю учить наглецов. Только вот перчатки сменю на другие, чтобы не запачкать.
Его всего перекосило. Он очень тихо произнёс:
— Извольте следовать за мной.
— Александр! — кузина вскочила со стула. Она не на шутку перепугалась: грудь её часто вздымалась, губы дрожали.
— Не беспокойтесь, мадемуазель Анна, — нагло‑вежливо поклонился поляк. — Мы лишь на пару слов… — и он величественно зашагал к выходу.
— Александр, не смейте! — пыталась удержать меня Анна.
Я обернулся и холодно взглянул на неё:
— Поздно! — отчего она чуть не потеряла сознание.
На крыльце гулял холодный ветер, пытаясь задуть пламя фонарей. Никого вокруг — только голые чёрные деревья и высокие сугробы.
Поляк, шедший впереди, резко обернулся.
— Будьте добры объясниться! — потребовал он.
— Это вы будьте добры объяснить своё наглое поведение!
— Если мадемуазель Анна — ваша кузина, это ещё не значит, что вы должны ей указывать, с кем танцевать.
— Если на вас военный мундир, это ещё не значит, что вам всё дозволено.
— Мой мундир! — прорычал он, багровея. — Мундир великого Войска польского!
— И что с того? Да вы на коне хоть умеете сидеть?
— Я — корнет уланского полка! — затрясся он от злости.
— Всего лишь корнет, — зло усмехнулся я.
— Хотите испробовать мой удар?
— Когда угодно и где угодно, — горячо выпалил я.
— Здесь и сейчас. У меня в карете есть сабли. Вам — первый выбор.
— Кого выберем в секунданты?
— С моей стороны — мой ординарец.
— Хорошо. А с моей — кучер.
— Что? — возмутился он. — В секунданты — мужика?
— Можно подумать, ваш ординарец из благородных кровей.
— Он — поляк, и этого достаточно.
— И что с того? — зло усмехнулся я. — С каких это пор польские мужики стали выше русских мужиков?
— Довольно! — зло прошипел улан. — Это смешно — в секунданты мужиков. Что за варварство!
В это время в дверях показался Жан. С растерянным видом глядел на нас.
— Он будет секундантом, — указал я на Жана.
— Что произошло? — не понимал мой друг.
— Этот мальчишка хоть разбирается в правилах дуэли? — высокомерно ухмыльнулся поляк.
— Он — дворянин, к тому же француз. Или этого вам тоже недостаточно? — спросил я сквозь зубы.
— Co się stało, panie Janek? — из темноты вышел здоровый улан с длинными свисающими усами. Его шинелью можно было укрыть лошадь, а в один сапог поместилось бы две мои ноги.
— Doprowadź szable, Piotr, — скомандовал пан Янек.
— Panie Janek, po co ten hałas?
— Nie pytaj, a wykonuj! — прикрикнул он требовательно.
Piotr приложил два пальца к своей конфедератке и отправился выполнять приказ.
— Ну? — оценивающе оглядел он меня с ног до головы. — С чего начать? Ухо обрезать или сами прощение попросите?
— Чьё ухо окажется на снегу, тот и просит прощения, — небрежно ответил я.
— Предупреждаю, — высокомерно произнёс пан Янек. — Я отличный фехтовальщик.
— Поэтому побоялись стреляться?
— Польский улан ничего не боится! — вновь вышел он из себя. — Хотите пистолеты — будут вам пистолеты.
Появился Пётр, неся в руках две сабли.
— Ровно минуту бьёмся на саблях. Если сможете устоять против меня — стреляемся. Прошу, — позволил мне наглец первому выбрать оружие.
Я вынул из ножен тонкий, почти прямой клинок. Этот подойдёт. Второй больше напоминал палаш — тяжёлый и длинный. Поляк уверенно вынул его из ножен и мастерски продемонстрировал владение столь грозным оружием, со свистом рассекая воздух
Вот тут я вдруг осознал всю безнадёжность моего положения. Меня учили красиво фехтовать шпагой, но с саблей я дела не имел. А по тому, как мой противник уверенно держит оружие… Я представил, как моё ухо окровавленным кусочком мяса шмякается в снег.
— К чему тянуть? Приступим, — уверенно сказал поляк. — Вон там, внизу, под фонарями — отличная позиция.
Мы спустились и стали друг против друга на расстоянии двух шагов.
— Господа, господа! — жалобно пищал Жан. — Давайте поговорим о примирении!
— К чёрту! — рявкнул на него поляк. — Следите за дуэлью — и покончим на этом!
— Ага, — довольно хихикнул Пётр, покручивая ус. — Вы только, пан Янек, этого воробушка не загубите. Так, огрейте его пару раз плашмя по башке, чтобы мозги на место встали.
— Господь с вами! — запыхавшийся Степан встрял между мной и моим противником. — Христом‑Богом прошу — остановитесь!
— Мужик, тебе чего надо? — скривил в презрительной усмешке полные губы пан Янек. — Здесь благородные господа выясняют спор. Это твой слуга? — крикнул он мне. — Убери его!
— Степан, — тихо сказал я.
— Барин, опомнитесь! — пытался он вразумить меня.
— Степан, не позорь меня. Вызов уже сделан. Я не могу отказаться от поединка.
— Но, барин!
— Уйди, — твёрже сказал я. — Я защищаю свою честь. Не мешай.
Степан отступил, растерянно разводя руками.
— Платочек чистый приготовь! — издевательски крикнул ему Пётр. — Ухо отрубленное завернуть.
— Может, хватит болтовни? Приступим, наконец! — осадил я наглеца.
— Действительно, — согласился Янек. — Скоро продолжатся танцы, а мне Анна обещала мазурку.
— Прекратить! — к нам быстрыми шагами приближался князь Аршинский, хозяин дома. За ним двое лакеев несли фонари. Из‑за его спины выглядывала испуганная Анна.
— Что вы здесь устроили? Как посмели в моём доме? Мальчишки! — грозно кричал он, брызгая слюной.
— О, князь, я просто показал моему другу оружие, что мне прислал дядя из Персии, — поляк подошёл ко мне и крепко обнял за плечи, как хорошего друга. Меня всего перекосило от отвращения.
— Не смейте врать! — погрозил кулаком князь. — Вы, надевший мундир, смеете устраивать дуэли, да ещё с кем? С неоперившимся юнцом! Вы подумали о последствиях?
— Простите, князь, но мы взрослые люди и способны сами отвечать за свои поступки, — вмешался я.
— Что?! — глаза Аршинского чуть не вылезли из орбит. — В моём доме?! Да вы… Что это такое? Оба — вон! Во‑он! Не желаю вас видеть!
Пришлось уезжать с позором со столь чудесного вечера. Анна забилась в угол кареты — бледная и сердитая. Жана до сих пор трясло. Но он всё повторял с облегчением:
— Tout va bien! Tout va bien! Ave Maria, sauvegarder et protéger!
А из дворца сквозь высокие яркие окна продолжала литься музыка, мелькали танцующие пары. Сновали лакеи с серебряными подносами, на которых стояли напитки и тарталетки. Но для нас праздник закончился.
Вдруг карета резко остановилась.
— Куда прёшь? — раздался грозный окрик Степана.
— Сам прочь с дороги! — кто-то крикнул в ответ.
Я глянул в окошко. На выезде из двора наша карета чуть не столкнулась с другой, тоже пытавшейся выехать. На облучке сидел Пётр, ординарец моего недруга. Да он и сам высунул белокурую голову — узнать, что произошло.
— Подай назад! — требовал Пётр, замахиваясь кнутом.
— Сам подай! — отвечал на это Степан. — Только попробуй, — указывал он на кнут, — враз тебе руку перешибу!
— Може, по‑мужски спор решим? — соскочил на землю Пётр.
— Проучи‑ка этого мужика! — подбодрил его Янек.
— А, давай! — согласился Степан, одним взмахом скинул с себя тулуп и спрыгнул на землю.
— Что же вы? Остановите их! — испугалась Анна.
— Степан, прекрати! — я выскочил из кареты.
— Испугался за своего мужика! — усмехнулся Янек. — Сейчас Пётр ему поправит рожу.
— Степан! — в отчаянии крикнул я.
Заречный обернулся и хмуро посмотрел на меня:
— Не мешай, барин. Теперь я за свою честь постою.
Вокруг собрались зеваки. Мужики подзадоривали драчунов. Бабы грозились кликнуть городового, если они не прекратят…
— Поглядим, как ты удар держишь, рожа москалёва! — грозно надвинулся на Степана Пётр, размахнулся и со всей дури стукнул огромным кулаком ему в грудь. Степан крякнул, отшатнулся, но устоял.
— Слабовато бьёшь! — хрипло выдавил из себя и в ответ саданул по груди поляка так, что тот попятился и чуть не сел.
— Ох, — потёр он широкой ладонью ушибленную грудь, — а в лоб выдержишь?
Степан чуть не свалился, приняв удар в лоб, сделал пару шагов назад, тряхнул головой. Весело оглядел замершую толпу.
— Не понял что‑то я, кто снежками кидается? Эй, поляк, получи в ответ! — да так врезал в лоб Петру, что тот грохнулся в сугроб под хохот собравшихся людей. Конфедератка отлетела в сторону.
— Ах, так! — взревел Пётр. Поднялся и кинулся на Степана.
Посыпались удары. Но бойцы не уступали друг другу в силе, нещадно молотили в лоб, по уху, в скулу… Вновь зеваки подзадоривали драчунов, а бабы голосили, зазывая околоточного.
— Александр, умоляю, остановите! — чуть не плакала Анна, с ужасом глядя на кровавую, остервенелою драку двух здоровых мужиков.
Но всё закончилось без моего вмешательства и помощи околоточного, который уже расталкивал толпу, пробираясь к месту поединка. Степан удачно врезал противнику в нос, так что кровь брызнула во все стороны, а потом ещё раз — снизу в челюсть. Громко клацнули зубы, и поляк, раскинув руки, грохнулся в снег. Степан издевательски поклонился Янеку:
— Прошу, пане, забирай свою дохлятину.
Взобравшись на козлы, он спокойно накинул тулуп, щёлкнул кнутом по мордам лошадей польской упряжки. Те подались назад. Заднее колесо въехало в сугроб, и карета угрожающе накренилась.
— Что за беспорядки? — грозно закричал околоточный, наконец‑то оказавшийся на месте.
— Да вон, мужик какой‑то пьяный валяется, — простодушно ответил Степан. — Посторонись, служивый. Не видишь, графа везу.
Я уже сидел в карете. Мимо меня проплыло разъярённое лицо Янека.
— Жду вашего секунданта! — крикнул он вслед. — В любое время и в любом месте!
— Обязательно пришлю, — ответил я с напускным равнодушием.
— Что вы наделали? — Анна плакала в углу кареты. — Видеть вас не могу…
Мне самому было ужасно неприятно. Что за глупая ссора? Но я должен был отстоять своё имя! Как же иначе? Всегда так решают споры.
***
Отец вызвал меня в кабинет. Мрачно оглядел с ног до головы и каменным голосом произнёс:
— Я требую объяснений.
— В чём?
— О твоём поступке, достойном сопливого мальчишки.
— Разве отстоять свою честь — это поступок сопливого мальчишки?
— Кто позволил тебе браться за оружие?
— Моя гордость и моё имя.
— Но ты не умеешь владеть саблей. Если бы этот улан раскроил тебе череп?
— Тогда бы никто не посмел сказать, что я трус и недостоин звания русского дворянина.
— Да что за бравада? — возмутился отец. — Вижу, заранее подготовил речь. Но, помимо гордыни, надо ещё мозги иметь. Весь город говорит о вашем скандале. Не хватало, чтобы тебя ещё вызвали в ведомство полиции и учинили допрос. Представляешь, каково мне будет краснеть за тебя?
— Прости, отец, — осознал я справедливость его упрёка. — Но тогда скажи, как мне надо было поступить?
— Уладить миром.
— То есть просить прощения у этого наглеца? — вскипел я.
— Нет, надо было быть умнее и не доводить дело до скандала.
Вот тут он прав. На это я ничего не мог возразить. Это же я первым задел поляка. Ну, провела бы с ним пару танцев Анна — ничего страшного. Она девушка разумная, всё равно потом бы танцевала со мной…
— Прохор! — кликнул отец лакея. Тут же появился в дверях слуга. — Позови Степана.
Осторожно вошёл Заречный и робко поклонился. Понимал, зачем позвали.
— Кликали меня, барин? — прорычал виновато он.
— И что у тебя с лицом?
— А, это? Так, забава есть такая русская, кулачная, — начал оправдываться Степан, криво улыбаясь разбитым ртом.
— Поляков бить? Так? — закончил за него отец.
— Извини, конечно, барин, но рожей москалевой я себя безнаказанно обзывать не позволю, — тут же распалился Степан.
— И этот — гордец! — раздражённо воскликнул отец. — А как ты с такой рожей завтра меня к градоначальнику повезёшь? Да потом по строительным делам?
— Ну… — Степан осторожно потрогал фингал под глазом, оплывшую губу. — Воротником прикроюсь.
— Воротником! — передразнил его отец. Открыл шкатулку, что стояла на столе, вынул ассигнацию. — Поди к доктору Ивонталю, пусть тебе надрез сделает да кровь выкачает. Примочку купи в аптеке…
— Да само пройдёт, — махнул рукой Степан. — Что мне, впервой с разбитой рожей ходить? Эвон, на каждую Масленицу да на Купалу колотимся…
— Сходи, коли приказываю, — твёрдо сказал отец.
— Сделаю, — буркнул Степан, пряча ассигнацию в кармане.
— И не вздумай водку пить на эти деньги.
— Да не пью я, — обиделся Заречный. — Что я, чухонец какой‑то, нажираться до свиньи?
— Опять ты начинаешь: то поляки у тебя плохие, то чухонцы — свиньи, — начал злиться отец. — Иди. И ты иди, — сказал он мне, — и подумай о своём поступке.
Думай — не думай, он ещё не знает, что поединок не окончен.
Возле двери в мой кабинет я увидел Анну. Она стояла в тени мраморной колонны в белом строгом платье. И лицо у неё было такое же строгое. Она мне показалась холодной и бледной, как статуя в Летнем саду.
— Анна?
— Мне с вами нужно серьёзно поговорить, — произнесла она чуть слышно. От её слов веяло зимним холодом, как из раскрытого февральского окна.
— Я готов вас выслушать.
— Вы понимаете, что поставили меня в ужасное положение? Получается, что причиной вашей ссоры стала моя персона.
— Возможно, — ляпнул я.
— Вы издеваетесь! — в её глазах блеснули слёзы. — Если бы тогда вас не остановили и произошла бы трагедия… Ладно бы рана, а если бы убили вас или вы убили поляка… Как думаете, кого бы обвинили во всём? Кто бы оказался корнем зла?
— Простите, но вы здесь ни при чём. И никто бы вас не винил, — пожал я плечами.
— Это с вашей точки зрения…
— Что вы хотите от моей персоны? — меня начал раздражать этот нелепый разговор. Она же ничего не знает о наших предыдущих встречах с Яном.
— Хочу, чтобы вы завтра же пошли к Понятовскому и извинились, — твёрдо сказала она.
Ну, это уже слишком!
— Никогда! — отчеканил я.
— Я вас прошу. Нет, я требую! — она вдруг раскисла. Слёзы брызнули из глаз, губы скривились. Хоть она и была очень красива в эту минуту, но я почувствовал капельку отвращения. Что она от меня требует? Сама хоть понимает? Чтобы я, русский дворянин, унижался перед этим наглецом в уланском мундире? В своём ли она уме?
— Это невозможно, как невозможно после выстрела схватить пулю и засунуть обратно в ружьё, — ответил я, гордо вздёрнув подбородок. — А выстрел уже сделан.
— Если вы не внемлете моей просьбе, то я больше никогда с вами не заговорю. Никогда не пожелаю вашего общества. Вы для меня потеряете всякий смысл, — сердито пыхтела она. А слёзы всё катились по её раскрасневшимся щекам.
Да что она из себя возомнила? — удивился я, глядя на эту холодную, но очень красивую девушку. Сердце моё сжалось, как часовая пружина, угнетаемая ключом. Мелькнула предательская мысль: может, и вправду поддаться на её уговоры и извиниться? Но тут я вспомнил моего героя — генерала Кульнева. Пожалуй, у него была похожая ситуация. Его хотели женить, и невеста поставила невыполнимое условие: чтобы он оставил службу. Что же он тогда ответил? «Долг пред службою отечеству я ценю выше долга супружеского»… Вот это — достойный поступок!
— Простите, Анна, — холодно ответил я, мысленно подражая отважному генералу. — Но честь превыше дружбы.
И мне стало легче. Пружина в сердце резко развернулась и сломала все преграды, заставлявшие её всё время находиться в напряжении. Не хочет моего общества — не надо. Переживём!
Она не гневалась. Лицо её не перекосило от злости. Она даже прекратила рыдать. Как‑то странно взглянула на меня — не то с испугом, не то с грустью — и очень тихо сказала:
— Прощайте.
В следующий миг ничего не осталось от Анны: ни тени, ни холода, ни тепла.
А что я так расстроился? И из‑за кого? Из‑за этой холодной девчонки? «Нашлась тут Галатея!» — пытался я подбодрить себя. Но внутри у меня было пусто и гадко. Вновь я напоминал себе старый бездонный колодец с чёрной водой. Вновь в меня вгрызлась предательская мысль: а может, действительно найти этого наглеца Янека и попросить прощения? Но тут же генерал Кульнев рубил эту мысль саблей: «Нет! Никогда! Лучше умереть, чем так унижаться. Лучше навсегда потерять Анну…»
Сабля его бессильно опустилась… Потерять Анну?
Нет, не лучше… Но придётся…
***
Отец прощался с рижскими родственниками долго, с полковником — особенно, и даже оба слезу пустили. Маменька обнималась с сестрой и тоже плакала. Анна попрощалась с сёстрами приветливо и ласково, но на меня даже не взглянула. Машенька скривилась и заплакала тоненько, словно котёнок, за ней следом — Оленька. Никаких эмоций не проявлял только я. Стоял мрачный, никого не замечая.
Дядька приобнял меня за плечи, отвёл в сторону и тихо сказал с картавым немецким акцентом:
— Друг мой, вы в последнее время не похожи на себя. Стоит ли так убиваться? И из‑за чего?
— Вы же всё прекрасно знаете, — вздохнул я.
Он украдкой оглянулся. Убедившись, что все заняты и на нас не обращают внимания, произнёс:
— Позвольте пожать вашу честную руку.
— Что? — не понял я.
— Вы поступили благородно, поверьте мне! Было бы у нас побольше времени, я бы показал вам шрам на груди. Из‑за вашей тётушки Ильзы мне чуть не проткнули сердце. Но я отстоял свою честь и своё счастье. Ах, плюньте на бурчание папеньки. Конечно, отец страшно переживает за вас, но и он поступил бы точно так. Будьте уверены.
— Возможно, вы правы. Но у меня другая ситуация. Анна сказала, что ненавидит меня.
— Анна? — он хохотнул, но тут же сконфузился. — Ах, вы пока ни черта не понимаете в женщинах. Представляете, я расскажу друзьям, что из‑за моей дочери, из‑за моей малютки Анны в Петербурге чуть не произошла дуэль.
— Прошу вас, не делайте этого, — испугался я.
Доктор задумался, покрутил напомаженный ус.
— Прощайте, — сказал он. — Жду вас непременно в гости. Непременно! Этим же летом!
Карета тронулась. Поскрипывая колёсами, проплыла мимо. Я на миг — а может, мне это показалось — встретился взглядом с Анной. Она сидела в глубине кареты и плакала. Почему она плачет? Нет, показалось. Мы часто хотим видеть того, чего не может быть. С чего ей плакать? Папаша распишет в ярких красках, как за право потанцевать с малюткой Анной чуть не сошлись насмерть двое золотых юнцов. После такого романтического анекдота у Анны наберётся множество поклонников.
Я почувствовал, как теряю безвозвратно часть своей души. Анна, милая Анна! Неправильно! Как‑то всё неправильно! Карета скрылась за углом. Смолк цокот подков о брусчатку… Всё!
Нет, не всё! Завтра же вызову Янека на поединок. Пусть он меня убьёт, порубит в куски — но чести своей я не потеряю. Но с Анной я был так счастлив. Неужели больше сказка не повторится? Никогда‑никогда…
Да и бог с ним!
***
— Куда так спешите? — Степан затворял каретный сарай.
— Мне надо закончить спор с этим польским уланом. Я хотел бы завтра же всё решить.
— Это, конечно, можно, — философски согласился Степан. — Да только торопиться не стоит. Как он палаш держал — сразу видно: бою обучен. Покалечит ведь.
— Ну и пусть, — обиженно надулся я. — А ты что можешь предложить?
— Ну, хотя бы недельку помахать саблей, чтоб рука привыкла, да голову научиться защищать. Голова в рубке — это главное.
— Ты прав! — в очередной раз удивился я смекалке Степана. Недельку можно потянуть, да поупражняться. — Я знаю отличного учителя фехтования. Возьму у него пару уроков. Пойдём. Прямо сейчас.
— Так, барин, кони не кормленные, — попытался увильнуть Степан.
— Пойдём! Прохор задаст овса, — настаивал я.
Месье Пеполли, выходец из итальянских нищих дворян, слыл неплохим учителем и брал за уроки недорого. Он когда‑то служил в королевской гвардии. Но после захвата Италии Наполеоном не принял нового императора и покинул тёплую родину. Теперь обосновался на окраине Петербурга и в гимнастическом зале на Крестовском острове обучал дворянских недорослей искусству владения благородным оружием.
Холодный полутёмный зал бывшей конюшни вяло освещали дешёвые свечи в массивных канделябрах. Запах конской мочи не выветрился до сих пор. Несколько юношей в фехтовальных масках и стёганых холщовых доспехах упражнялись в выпадах. Маленький человек с огромной кудрявой шевелюрой и тонкими усиками зычным голосом на французском давал команды ученикам.
Увидев нас, он широкими быстрыми шагами подошёл и представился:
— Мастер Пеполли к вашим услугам.
Я объяснил ему, что хочу взять несколько уроков и что мне нужно в кратчайший срок научиться хорошо фехтовать.
— Понимаю, — сокрушённо кивнул он. — Приходят иногда неумехи, у которых завтра дуэль, а они шпагу держат, как десертную вилку. Фехтование, месье, — это искусство. Боевое искусство. И к каждому занятию надо готовиться духовно, учиться размеренно, вдумчиво, а не спешить на собственные похороны. Что ж, скиньте пальто, возьмите шпагу. Посмотрим, что с вами можно сделать.
Я снял пальто и отдал Степану. Остался в одной суконной куртке. Четырёхгранная рапира с большой круглой гардой оказалась тяжёлой и неудобной.
— Ногу вперёд, колено чуть согнуть. Вот так, — командовал учитель, сам встав против меня с такой же рапирой. — Коли.
Я колол, он легко уходил.
— Руку крепче. Почему вторая болтается?
— Послушай, мил человек, — вдруг вмешался Степан, долго наблюдавший за нашими экзерсисами. — Барину нужно не шпажонкой колоть, а палашом махать научиться.
— Это кто? — недовольно спросил учитель.
— Это мой… ординарец, — сказал я.
— Ординарец? Дубина неотесанная.
— Эй, полегче! — предупредил Степан, нахмурив косматые брови.
— Здесь я — мастер, а тебе тулуп стеречь. Ясно? Ну, что уставился?
— Я дело своё знаю, — зло пробасил Степан, — а вот из тебя мастер — хреновый.
— Ох, ох, ох! Чучело огородное заговорило, — шутливо закатил глаза мастер Пеполли. — Может, покажешь, как надо фехтовать?
— А давай! Только не этой тыколкой, а на палашах.
Степан передал моё пальто слуге какого‑то ученика, свой полушубок просто скинул на пол. Помощник Пеполли принёс две учебные сабли с большими гардами‑щитками.
— Если я его сейчас отлуплю — с вас двойная плата, — предупредил меня мастер. — Эй, мужик, давай, нападай. Только помни, что у тебя в руках не дубина, а благородное оружие.
— Ух ты! А я и не знал, — притворился удивлённым Степан и так ловко рубанул саблей, что знаменитый фехтовальщик еле успел закрыться.
— Эй, что ты машешь, как метлой? — возмутился француз.
— А как надо? Покажите, сударь, — усмехнулся Степан.
Пеполли ринулся в атаку, но наткнулся на хорошую защиту и чуть не получил удар по уху. Минут пять противники сыпали ударами, отбивались, делали выпады. Итальянец сражался изящно, резко, а Степан — просто, но умело. И надо признать: бились они на равных.
— Ну всё! Всё! — отскочил запыхавшийся сеньор Пеполли и опустил оружие. — Ты мне клинки сломаешь. Кто учил тебя так рубить, как янычар какой‑нибудь?
— Как умею, — пожал плечами Степан.
— Молодой человек, — подошёл он ко мне и гордо вздёрнул крючковатый нос, — я не желаю вас учить. У меня школа искусств, а не училище гладиаторов. Прощайте!
И широкими шагами, слегка подскакивая, направился к ученикам.
— Прости, барин, что испортил всё. Но этот коротышка ничему тебя не научит, — сказал Степан, накидывая пальто мне на плечи. — Зря деньги потратите.
— Постой, а где ты так навострился саблей владеть? — спросил я.
— Дак под Измаилом. Казаки показали немного… Да когда янычары на тебя бросаются, оскалив зубы, — хошь не хошь — научишься.
— Так научи теперь ты меня, Степан! — вдруг сообразил я.
— Ну что ты, барин. Я же не знаю этих всяких батманов да рипостов. Я же от плеча, да со всей дури.
— Неправда! Я видел, как ты здорово уходил от ударов. А как бил его! У итальяшки, наверное, рука отсохла.
— Ну, не знаю… Одобрит ли ваш папенька, ежели я экзерсисы вам давать начну.
— О чём ты? — возмутился я. — Мне через несколько дней стоять перед смертью.
— Так сегодня вечером и начнём, — тут же согласился Степан.
Под предлогом вечерней прогулки мы со Степаном вышли на опустевшую тёмную набережную. У Заречного в руках оказались две палки.
— Это что, сабли? — разочаровался я.
— Да, — ответил он. — Крепкие выбрал.
Мы спустились к Неве, на пустой каток.
— Мы будем заниматься здесь? — удивился я.
— Да.
— Но на льду невозможно устоять.
— Возможно. Ещё как.
— И темно. Как же видеть саблю?
— А её не надо видеть. Достаточно чувствовать врага.
Как‑то всё было странно. Я встал на лёд, еле балансируя, вытянул в направлении Степана палку‑саблю. Он стукнул по ней своей саблей‑палкой, и я, потеряв равновесие, грохнулся на лёд.
— Вставай, барин. Вот такое это сложное искусство — с саблей воевать, да чтоб башку не проломили.
После часа экзерсисов у меня болели отбитые колени и локти. Правой руки я вообще не чувствовал. Пару раз Степан хорошенько огрел меня по голове. Но всё же к концу экзерсиса я заметил, что могу стоять уверенно на льду. И палкой уже не махал абы как, а уверенно рубил с плеча.
— Довольно, барин. Завтра продолжим, — пожалел меня Степан.
— Ещё немного, — требовал я.
— Ох, завтра рук‑ног не поднимете. Предупредил!
И мы продолжили.
На следующий день всё тело ныло. Мышцы казались каменными. Но вновь вечером, слегка размявшись, мы опять со Степаном занимались. Он показывал мне простые приёмы казачьей рубки, да как кистью работать, да локоть не проваливать, да как удары отводить… А я пытался изо всех сил запомнить, повторить, отработать до совершенства.
Через неделю я отправил Жана к Янеку, условиться о поединке. В нетерпеливом ожидании я ходил из угла в угол по кабинету, не зная, к чему приложиться. Во мне всё бурлило: то накатывала волна гнева и мужества, то отступала, обнажая зыбкое дно сомнений, а иногда — страха.
Старая, но на вид грозная сабля, выбранная Степаном в оружейной лавке, лежала у меня на кровати в спальне. Она спала, но готова была в любой момент проснуться и превратиться в грозного мстителя. Рукоять — кожаная, потёртая. Медное навершье отполировано до блеска. «Сколько же ты, родимая, голов сняла с плеч? Послужишь теперь мне. Сколько нам с тобой воевать? А может, день мой последний настал? Паду на снег с раскроенным лбом или с проткнутым сердцем…»
Я подошёл к рабочему столу, взял перо, бумагу. Возникла мысль написать что‑нибудь. Только что? Прощальное письмо матери? Нет! Что за глупости? Почему прощальное? Может, Анне? Да, ей! Но о чём? Чтобы не забывала меня? С чего? Наверное, уже забыла. Зачем напоминать? Ну, получит она письмо. У неё спросят: «От кого?» «Ах, не стоит, — ответит. — От одного вздорного мальчишки. Я и читать не намерена его глупую эпистоляцию».
Я отбросил перо, задумался. Бессмысленно глядел в окно на скованную льдом Неву, на шпиль Петропавловского собора. В это время по лестнице раздались шаги. Шаги вестника судьбы. «Что ж, я готов! Вот и всё! Сейчас участь моя должна решиться…»
Вошёл Жан.
— Ну, что? — нетерпеливо бросился я к нему. — Где? Когда?
— Польские уланы ещё два дня назад покинули Петербург, — сказал он, растерянно глядя на меня.
Я не понял, к чему это он? Ну, покинули, и что с того… Ах, да — Янек из польских уланов.
— Постой! И он с ними? — начал соображать я.
— Конечно.
— Он мне ничего не сообщил?
— Значит, можно сказать, сбежал, — решил Жан, неопределённо пожимая плечами.
— Не может такого быть! — уверенно воскликнул я. — Он — дворянин и обязан был мне сообщить, что наш поединок откладывается…
Я ничего не понимал. Как теперь поступить? Что думать? Где его искать? Броситься за ним в погоню? Да что за глупость?
Я подошёл к столу, решительно взял перо. Сейчас я ему напишу всё, что думаю. И писать буду не по‑французски, а на чистом русском. Пусть побесится. Сейчас я ему всё выскажу…
«Уважаемый сударь», — вылетело из‑под пера. А почему, собственно, уважаемый? Кто его уважает? Я, что ли?
Смял лист, взялся за новый.
«Сударь…» — хотелось столько всего написать, но вышло только: «Наш спор не окончен. Надеюсь на встречу».
Bepul matn qismi tugad.