Kitobni o'qish: «Монологи о наслаждении, апатии и смерти (сборник)»
RYU MURAKAMI
Ecstasy Melancholia Thanatos
Перевели на русский язык
Н. А. Калягина («Экстаз»), И. М. Светлов («Меланхолия», «Танатос»)
Издательство выражает благодарность литературному агентству The Wylie Agency UK (Ltd) за содействие в приобретении прав
Ecstasy
© Murakami Ryu, 1993. All rights reserved
© Калягина H. А., перевод на русский язык, 2017 Melancholia
© Murakami Ryu, 1996. All rights reserved
© Светлов И. M„перевод на русский язык, 2017 Thanatos
© Murakami Ryu, 2001. All rights reserved
© Светлов И. M„перевод на русский язык, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2017
Экстаз
– А ты знаешь, почему Ван Гог отрезал себе ухо? – спросил бомж, обратившись ко мне по-японски.
Я стоял на тротуаре напротив «СБЖБ» – клуба, который одно время считался храмом музыки панк и нью-вейв. Я работал тогда ассистентом по ракурсам для серии фотографий одного певца, которого все считали уже состоявшимся артистом, нового идола подростков, для которого нам предстояло сделать афиши и снять видеоклип. Нью-Йорк, Даунтаун, квартал Бауэри.
Нью-Йорк! Мне неудержимо захотелось сразу кинуться в «СБЖБ», который был прямо напротив, и по всем остальным клубам и дискотекам города, но меня запрягли на четыре дня безостановочной работы, и за это время мне так и не удалось вырваться даже на часок. Певец был младше меня, парень лет двадцати, и единственное, что он выдал, просмотрев нашу работу с брезгливым видом, было: «Что это за фигня? Вы что, не на Тридцать пятой снимаете?» Я не видел в нем ничего гениального: и рожа и мысли – полная посредственность, однако крупная продюсерская компания, устроившая кастинг под лозунгом «Вперед в XXI век», не найдя ничего выдающегося, все же решила создать «героя» из ничего и как следует раскрутить новую звезду. Что до самого героя, то он, для того чтобы подчеркнуть, что он не имеет ничего общего с прочими идолами, которые были до него, везде таскал под мышкой Ницше, Берроуза или, скажем, Артура Кларка. На вопрос: «Ваши любимые исполнители?» – он довольно сухо отвечал: «Дилан, Лу Рид и Руиши Сакамото» – так запросто и, пожалуй, даже не подозревая о том, какой ужас охватил бы всех троих, если бы они его слышали. Словом, можно было и не обладать тонким эстетическим чутьем, чтобы понять, что в данном случае ты имел дело с жалкой подделкой, несмотря на бешеный успех, который новоявленная звезда снискала у толпы безбашенных подростков, пройдя за полгода в Японии через руки выдающегося артиста, оставшегося не у дел из-за слабой раскрутки, недостатка видеоклипов и афиш, – Нью-Йорк, одним словом. Между собой члены группы называли его «мартышкой». Не знаю, правда ли это, но на прослушивании он, кажется, сказал, что был ассистентом у дрессировщика обезьян; все долго смеялись. Мартышка сразу же зацепился за дурацкую идею клипа «Быть на обочине вместе с бомжами», и всем нам пришлось проводить дни напролет в квартале Бауэри в сопровождении двух охранников, которые шатались там, всем своим видом показывая, что не понимают, что они здесь забыли, в то время как мы щелкали фотоаппаратами и снимали клип в окружении вонючих бомжей, от которых несло перегаром.
Через четыре дня мы поняли, что есть разные бомжи. Между собой мы их делили на четыре категории: олдиз, бэби, софты и харды. Олдиз, или старики, – это самые старые, которые почти не двигались; что же до бэби, так называемых детей, то здесь дело было даже не в возрасте, а в состоянии какого-то умственного бессилия, в котором они пребывали постоянно; софты, или тихие, были самыми психологически уязвимыми, при этом самыми услужливыми и жалкими, готовыми на все ради одной монеты, в то время как харды, или тяжелые, сохраняли нечто вроде гордости, которая заставляла их оставаться в футболках с коротким рукавом даже зимой и никогда не стоять в очереди у Красного Креста за бесплатной похлебкой.
– Эй, Миясита! Выбери трех стариков и вели им смотреть в камеру, и если появится вчерашний хард, сразу предупреди охранников.
Мы пользовались этой терминологией между собой, и, естественно, именно бэби и харды доставляли нам больше всего проблем, хотя это и не значит, что, скажем, с тихими было легче справиться. Среди хардов был даже один, который не брал в рот ни капли, читал стихи из битовского периода и даже сам сочинял стихи и рисовал, организовывал демонстрации в пользу прочих бомжей, которым ему почему-то взбрело в голову помогать. Я сразу почувствовал некую близость к хардам и, вероятно из-за неприязни к Мартышке, некое презрение к тихим, которые сделали бы что угодно ради десятки.
А потом этот малый, которого я принял за пуэрториканца, вдруг заговорил со мной по-японски, да еще о Ван Гоге! Среди тихих этот тип был самым слабым, он делал все, что ему говорили, и, в отличие от прочих, за ним никогда не замечали, чтобы у него торчала сопля из носа или слезились глаза, вообще ничего отвратного, он был не из тех, кто вдруг, ни с того ни с сего, принимается орать, не тряс своими яйцами у всех на виду, не канючил без конца водки, и потом, именно на него решил опереться режиссер. Это произошло через пять секунд после того, как режиссер крикнул: «Мотор!» Малый только что перешел через улицу, закатывая рукава пальто, с бутылкой в руке – роль, с которой он отлично справлялся. До сих пор он ничем не обнаружил, что понимает по-японски. Он сыграл, что просили, и подошел ко мне, улыбаясь. Мы так и стояли рядом – я, поддерживая рукой отражатель, и он с бутылкой виски, время от времени поднося ее ко рту, а потом оценивая взглядом, сколько еще осталось. Когда он вдруг заговорил со мной, я так и подскочил, чуть не уронив отражатель: черт, он, оказывается, знает японский! «Чтоб тебя, о чем ты думаешь, Миясита?» Сцену надо было переснимать, и так как я не отвечал, смущенно выслушивая ругательства режиссера, малый снова спросил:
– Ну, почему Ван Гог отрезал себе ухо?
«Как это могло случиться, чтобы японец стал бомжом? Почему этот парень не заговорил по-японски раньше? Может, совсем лыка не вязал», – думал я, качая головой. И так как я ничего не отвечал, он прибавил шепотом:
– …А я думал, что ты это знаешь. – Он заржал, а потом снова пересек улицу как надо.
Каждый вечер мы ужинали в одном и том же японском ресторане, расположенном в нескольких минутах ходьбы от отеля. Холодный тофу стоил здесь четыре с полтиной, тендон, который на вкус был как жареная фанера, – все восемь. Это был мой первый приезд в Нью-Йорк, и я не мог тогда сказать, дорого это было или нет. Мартышка часто говорил за ужином. Темой сегодняшнего вечера было: японцам следует быть более открытыми как в смысле сознания, так и в смысле поведения.
– Правда, японцы, я думаю, как бы отделены от остального мира. Мы ведь, например, говорим, не особо задумываясь, о мире Мифуне, о мире Аяко или Куросавы. Именно это-то и странно! Как если бы греки вдруг заговорили о мире Ангелопулоса или Меркури! Да никогда! Как если бы итальянцы говорили о мире Пазолини или Армани. Вот в чем проблема! Именно эту манеру и надо пересмотреть.
То, что говорил Мартышка, было справедливо. Но когда он говорил, меня это раздражало. На голове у него был розово-голубой гребень, одет он был в выцветшую рубашку, какие были модны в шестидесятых, и джинсы на пару-тройку размеров больше, чем следовало бы. На ногах – мокасины, какие носил Джордж Харрисон лет тридцать назад в Ливерпуле, а рядом с собой на стол он выложил «Письма Яджа» Берроуза и Гинсберга, которые маялись между ассорти сашими и тарелкой баклажанов под соусом мизо. Словом, как ни странно, он ничем не отличался от прочих посетителей заведения, в большинстве своем японцев, осевших в Нью-Йорке. Я пока не знал Нью-Йорка, но уже любил этот город, с тех пор как посмотрел «Таксиста» или, скажем, «Полуночного ковбоя». У нашего идола здесь была своя массовка, и все, кто отирался возле него, казалось, были отлиты из одной формы типа «Я-приехал-изучать-музыкальную-комедию». Они проводили в Нью-Йорке полгода или год, прежде чем вернуться обратно в Японию. Парадокс, но что крайне раздражало Мартышку, который обожал Нью-Йорк, так это то, что ему удавалось всех их так легко провести. Вот о чем я думал каждый вечер, и в этот вечер тоже, но тут я понял, что мне так не давало покоя.
Все из-за того типа, который заговорил со мной на улице. Того, который спрашивал меня о Ван Гоге. Тот, пожалуй, напротив, Нью-Йорк не любил. Всех посетителей этого ресторана легко можно было представить себе в этом городе: все они говорили о музыке, о джазе, живописи, недвижимости, инвестициях и, должно быть, считали себя настоящими ньюйоркцами. Но тот чудак – нет. Как вам сказать? У меня сложилось впечатление, что он как будто был отрезан от города, был за чертой, как Роберт Де Ниро в «Таксисте» или Дастин Хоффман в «Полуночном ковбое». Не знаю почему, но что-то не склеивалось, мне никак не удавалось ухватить, что же связывало его с этим городом.
Мне удалось отвязаться от Мартышки и продюсера только во втором часу ночи. Я взял такси, чтобы добраться до гостиницы. Мне хотелось только одного – снять с себя грязную одежду. Таксист был арабом. Он не знал, где находится Бауэри. Я несколько раз повторил ему адрес, пытаясь менять произношение, чтобы он понял. Его же произношение было еще хуже, чем мое, как и его английский – совсем в зачаточном состоянии.
– Откуда вы? – спросил я его.
– Из Сирии, – ответил он.
Такси как раз проезжало по Пятой авеню, из люков водостоков вырывались клубы пара. Таксист перешел на свой язык и так и разговаривал сам с собой всю дорогу.
В конце ужина Мартышка заявил, что хочет пойти в ночной клуб, и, как обычно, мы с продюсером должны были его сопровождать. Именно мы двое, каждый вечер. А между тем в съемочной группе был Мартышкин агент, продюсер мелкой видеокомпании, оператор, звукооператор, два ассистента и еще некто вроде мальчика на побегушках, предоставленного в наше распоряжение киностудией, однако каждый вечер именно нас Мартышка просил сопровождать его в ночной клуб, джаз-бар или на дискотеку. Что продюсера – это еще можно понять, он жил в Нью-Йорке уже много лет, и потом, он был в некотором роде координатором съемок, но я никак не понимал, почему он хотел, чтобы с ними везде ходил и я. Я попытался выяснить это у продюсера, улучив момент, когда Мартышка вышел в туалет одного ночного клуба, где в тот вечер давали концерт «Вива сальса».
– А я откуда знаю! – перекрывая грохот музыки, заорал продюсер, который мечтал снимать трагедию в Нью-Йорке, но соглашался на самые незначительные предложения, для того чтобы как-нибудь прожить. – Наверное, потому, что у тебя вид не такой простецкий, как у остальных. Этому парню, Мартышке, ему ведь это очень важно, как ты думаешь?
Вернувшись в отель, я спросил о том же самого Мартышку:
– Вы ведь можете выбрать и кого-нибудь другого, правда?
– Что, достало мотаться со мной? – ответил он вопросом на вопрос.
– Да нет. – Я посмотрел на него: он едва доходил мне до подбородка.
– Я умею чувствовать людей, – прибавил он, – и мне не слишком охота проводить время с другими.
А между тем не скажешь, чтобы мне очень везло: совсем недавно я уволился из исследовательского института одной крупной инвестиционной компании и вскоре попал в эту среду. Когда же меня взяли по блату в эту продюсерскую фирму – на нее тогда работало человек двадцать, – работник отдела кадров, посмотрев мое резюме, предложил сектор распределения, но мне не хотелось просиживать штаны в офисе. Однако тридцатилетнего ассистента не так-то легко куда-нибудь пристроить.
– Так вы хотите работать за границей?
– Точно, все равно где, мне бы хотелось уехать. Далеко. Я семь лет проторчал в секторе «Африка-Средний Восток-Латинская Америка», проводя все дни перед компьютером или разбирая телеграммы.
«За границей? А почему именно за границей? Что это тебе вдруг взбрело? Что, все эти дела о странах повышенного риска подействовали?» – удивился один мой приятель по университету, когда я объявил ему, что нашел работу в продюсерской кинокомпании, так как хотел во что бы то ни стало работать за границей. Между тем я никогда не любил путешествовать. Даже не знаю почему. В сущности, не то чтобы я не любил путешествовать, но именно находиться за границей. Последние семь лет я провел, перечитывая депеши, кипами поставляемые компьютерами и телексами. До сих пор, стоило мне закрыть глаза, как тут же мой мозг напрягался и сознание наполнялось всякими информационными сообщениями, которыми я за это время напичкал себя.
Ноябрь 1986-го: события в странах повышенного риска на Ближнем Востоке. Решив свалить режим Хомейни, Массуд Раджави, главнокомандующий национальной армией освобождения Ирана, объявил, что собирается расширить партизанское движение и предвидит большие сдвиги уже через год. Министры иностранных дел Саудовской Аравии и Кувейта, желая добиться участия сирийского министра иностранных дел в посреднической миссии, призванной разрешить ирано-иракский конфликт, объявили о встрече в Дамаске. В соответствии с информацией, полученной из Бахрейна, иранские нефтяные доходы должны перестать расти и остановиться на отметке не выше триллиона двухсот миллионов риалов, бюджет понизится на триста шестнадцать процентов. Согласно информации пресс-агентства Исламской Республики Иран, самолет коммерческого рейса внутрииранских линий Тегеран – Аббаз, развалившийся прямо в воздухе, якобы был сбит иракским истребителем, проникшим на иранскую территорию. Контракт на поставки учебных самолетов и истребителей за нефть был заключен между представителями британского и саудовского правительств. Министр финансов Ирана объявил о решении правительства урезать социальные расходы на пятнадцать процентов, чтобы временно покрыть снижение доходов от нефтепродажи. На римской конференции, где собрались главные производители нефти, было решено установить фиксированные цены на необработанную нефть кувейтских государственных компаний, ликвидировав заключенные ранее контракты между Европой и Дальним Востоком. Кооперативный совет Залива от лица министра финансов и министра иностранных дел Омана призывает мелкие иностранные объединения не встревать в ситуацию в Южном Йемене. По сообщению сирийского телевидения, находящаяся у власти партия Баас опять одержала верх на выборах в Законодательное собрание, получив сто двадцать девять мест из ста девяносто пяти, то есть на десять мест больше, чем в прошлый раз; у коммунистической партии – девять мест…
Конечно, все эти сообщения не имели какого-либо исторического смысла, а лишь откладывались у меня в мозгу, как отпечатки пальцев, как нули и единицы в запоминающей системе ЭВМ. Я рассеянно думал обо всем этом, машинально доставая из кармана сигарету и закуривая, когда сирийский таксист вдруг заорал на своем невообразимом наречии, мешая английский с арабским:
– Непонятно, что ли? Не курить!
– Извините, – опешил я, выбросив горящий окурок в окно такси. «Должно быть, он не знает, что четыре года назад партия Баас взяла еще больше мест в парламенте», – подумал я. Я никак не мог понять, как этот тип попал из Сирии в Нью-Йорк. И потом, с меня было довольно. Если бы я еще задержался в этом исследовательском институте, то сейчас, вероятно, проводил бы свои ночи, разрывая на мелкие кусочки телеграммы информационных агентств, касающиеся войны в Заливе. Я уже не помнил имен всех этих премьер-министров, но уверен, что компьютер должен был вбить мне их в голову, хотя он вряд ли мог объяснить мне, почему вдруг сириец стал таксистом в Нью-Йорке.
Таксист крыл меня по-всякому до самого Бауэри.
Под наполовину погнутым металлическим знаком, отмечающим въезд в квартал Бауэри, сидел тихий бомж, японец. Он расположился на некотором расстоянии от остальной группы бомжей, уже порядочно набравшихся, и не спеша лакал свою бутылку виски, прикладываясь к горлышку примерно раз в минуту. Он метнул на меня взгляд, который мог бы одновременно означать: «Ты не смог удержаться и не прийти!» или: «Что, так и не знаешь, а?» Я спросил, могу ли сесть рядом с ним, и он одобрительно кивнул, улыбаясь.
– Ну, что, догадался? – спросил бомж.
Я сразу понял, что он спрашивает меня насчет Ван Гога, и отвертелся, сказав, что у меня совсем не было времени над этим подумать.
– Так подумай сейчас.
Я призадумался. В самом деле, то, что я знал о Ближнем Востоке и Африке, естественно, ничем не могло мне помочь. Мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить фильм, в котором Керк Дуглас играл Ван Гога, но это тоже ничего не дало. Я правда хотел бы ему ответить, но совершенно не знал, что. Бомжи, стоявшие и сидевшие вразвалку на противоположном тротуаре, почти не разговаривали между собой. В конце съемки я подошел с ними поздороваться, и все приветствовали меня рукопожатием, но руки у них были какие-то мягкие. Не то чтобы кости у них размягчились, но у меня осталось впечатление, что кожа на ладонях была дряблая, как кисель. На мгновение я даже испугался, что шмоток этого мяса, ладони, прилипнет к моей руке.
– Думаешь, это оттого, что он был тронутым? – опять спросил мой японец, подняв голову.
– Я в самом деле не знаю, – ответил я, вспоминая метод, которым мы пользовались, для того чтобы анализировать информацию, касающуюся стран повышенного риска. – Кроме Ван Гога полно сумасшедших, однако они не режут себе уши.
– Что ты думаешь о подобном подходе к решению проблемы? – спросил он, глотнув из бутылки. – Ты помнишь о том происшествии, пилоте японских авиалиний, который рухнул со всем базаром прямо в Токийский залив? Потом говорили, что это был стресс, но я полагаю, он страдал манией преследования. Потому что, как думаешь, что самое страшное для пилота? Точно: разбиться вместе с самолетом. Так вот, этот страх – всего лишь плод его воображения, но он не может от этого отделаться, даже когда ест или сидит на унитазе. Доведенный до предела, он решит, что ему остается один лишь выход, догадываешься какой?
Меня пробила дрожь.
– Разбиться вместе со своим самолетом.
– Точно, а там тебе уже ничего не надо. Как считаешь, может, с Ван Гогом случилось нечто вроде этого?
– Если это так, то почему он не выколол себе глаза? – спросил я.
– Очко в твою, – поздравил меня собеседник.
Затем, после некоторой паузы, я сам задал ему вопрос:
– Я хотел бы знать… могу ли я спросить, почему вы так живете? Вид у вас вполне нормальный, не скажешь, чтобы алкоголик в последней стадии или совсем конченый человек…
Он рассмеялся:
– «Я хотел бы знать, могу ли я спросить, почему…» Да ты ведь уже спросил… Вообще-то это тебя не касается; а впрочем, слушай. Знаешь, я уже, наверное, полгода так не смеялся, – прибавил он. – Это сложно понять, но я, пожалуй, попробую тебе объяснить. Вот, например, мы с тобой сейчас здесь мило беседуем, как будто даже понимаем друг друга, но предложи я тебе уйти отсюда, двинуть туда, где бухают, это место называется Коттедж, ты бы не смог пойти, и наоборот, скажи, пустят ли нас вдвоем куда-нибудь, в бар или в кафе, куда ты привык ходить? Все дело, видишь ли, в том, что мне плевать. Улавливаешь? Даже если это сложно просечь, я тебе скажу одно: мы здесь, потому что эта ваша жизнь нас утомила. Что до всего прочего, то позволь мне оставить это при себе. Ну ладно, мне пора, – сказал он, поднимаясь.
Мы пожали друг другу руки. У этого рука не была мягкая, как у остальных. Совсем уже собравшись уходить, он протянул мне клочок бумаги и сказал с загадочным видом:
– Смотри, только если будет время… Позвони по этому номеру, скажи, что от меня, и тебе дадут денег…
Когда я вернулся в отель, было три часа утра. Я переоделся в пижаму и уже чистил зубы, когда в дверь моего номера постучали. Я пошел взглянуть в глазок, кто там. За дверью стоял Мартышка.
– Ничего, если я зайду на минутку?
– У меня завтра съемка в восемь утра, – ответил я раздраженно.
– Извини. Я никак не могу уснуть.
Мартышка, казалось, был пьян и выглядел, прямо скажем, паршиво. Я предложил ему кресло. Это помещение было на удивление маленьким для одноместного номера в западном отеле, вдвоем здесь было не продохнуть.
– Немного пудры? – предложил Мартышка, сунув мне под нос маленький пакетик с белым порошком.
Я замотал головой.
– Ты против? – спросил он.
Я смотрел на него в упор, не отвечая, и лишь хотел, чтобы он побыстрее убрался из моего номера.
– А по тебе не скажешь!
Мартышка лукаво улыбнулся, и эта кривая улыбка не сходила с его лица, пока он осторожно высыпал кокаин металлической палочкой, похожей на фитиль для чистки ушей. Затем он залпом втянул носом бороздку. Мы сидели друг против друга – я на краешке кровати, Мартышка в кресле, при этом наши колени почти соприкасались – такой узкой была комната. Я хотел поразмышлять над разговором, который состоялся у нас с бомжом, и присутствие Мартышки меня раздражало. На таком близком расстоянии дикие звери уже оскалились бы.
– Что, ходил прогуляться? – спросил Мартышка, подняв голову и продолжая шмыгать носом.
Я ничего не ответил, разве только взглядом, который ясно говорил: «Не понимаю, каким боком тебя это касается». Когда Мартышка заметил этот взгляд, на его лице появилось какое-то двусмысленное выражение, нечто вроде грустной улыбки, плохо скрывавшей его смущение. Стыд и бессилие… Ему явно было не по себе в присутствии того, кто тянет из него всю энергию.
– Ты вот… – с трудом проговорил Мартышка, – за словом в карман не полезешь, сразу чувствуется, что твои слова лезут не из головы, а из кишок, со всей желчью, какая там накопилась. Ты не из завистливых, так ведь?
– Не знаю, – ответил я. – Слушай, извини, но я хочу спать. У нас завтра уйма работы, и тебе лучше вернуться к себе.
– Извини, конечно, мне не следовало досаждать тебе, – вежливо сказал он, уставившись в пол.
Я не обладаю никакими сверхъестественными способностями, но в тот момент мне показалось, что над ним нависло что-то неопределенное и давящее, какое-то трагическое бессилие. Я даже поймал себя на том, что испытываю к нему своего рода симпатию. Я находился в Нью-Йорке, только что говорил с одним странным бомжом, и теперь вот составляю компанию идолу подростков, страдающему бессонницей. Ничего этого я раньше не знал, общаясь лишь с компьютером и телексом, и я наконец смирился. Мартышка взглянул на меня и улыбнулся, должно быть, почувствовав, что мое раздражение поутихло.
– Просто, знаешь, кроме тебя мне не с кем поговорить…
– Я, конечно, могу тебя выслушать, но не уверен, что смогу тебя понять.
– Не то чтобы меня что-то пугало, чтобы я боялся чего-то определенного. Я даже думаю, что я сильнее многих из моего поколения, я могу размышлять. Но я уверен, что ты, например, презираешь никчемного идола, которого мелкая продюсерская компания дергает за ниточки. Вот что я чувствую.
– Вовсе я тебя не презираю.
– Ну да. Презрение – это неподходящее слово, я не собираюсь плакаться в твою жилетку, не беспокойся. Иногда слова становятся загадочными, – прибавил он несколько смущенно, прежде чем опять начать улыбаться. – Прежде чем стать ассистентом дрессировщика обезьян, я какое-то время работал подносчиком в отеле люкс квартала Акасака. Конечно, гордиться тут нечем, но у меня осталось от того времени некое смутное чувство, от которого я никак не могу избавиться и о котором я ни с кем еще не говорил. Я родом из маленького поселка на Севере, ростом я не вышел, но зато умею быстро бегать. Мать моя была в некотором роде интеллектуалкой, что довольно редко для такого захолустья. Это была очень уверенная в себе женщина, она давала мне книги, заставляла меня слушать музыку. Она воспитала меня так, чтобы я не испытывал комплекса неполноценности, другими словами, чтобы не завидовал остальным. Когда я бросил учебу, один приятель рекомендовал меня в отель, и я начал там работать. Я не собирался долго задерживаться на этом месте, а между тем я быстро освоился и всегда умел ладить с клиентами. Знаешь, не следует думать, что простой подносчик – ничто! Я хочу сказать, что у него тоже есть своя индивидуальность, но он вынужден держать ее под униформой, и ты не поверишь, но это очень даже приятное чувство. Думаю, это похоже на временную необходимость быть чьим-нибудь рабом, понимаешь?
– Да, конечно, – ответил я. – Но если статус подносчика превалирует над личностью и положение, в котором ты вынужденно оказываешься, – это положение раба, то, вероятно, это же можно сказать и о других профессиях.
– Нет, вовсе нет. Я не превращаю это в экзистенциальный вопрос. Роль подносчика подразумевает и обязанности, которые ты должен выполнять, и это свойственно всем профессиям в мире. Если ты усвоишь несколько правил, эта работа окажется совсем не сложной. Правила эти копируют западные критерии общительности. Словом – прислуга, чего там! Если требуется, чтобы ты спрятал свою индивидуальность, это не значит, что ты превратился в робота. Но мне кажется – как бы это сказать? – что человек, пытающийся задушить свою индивидуальность, наделен неким странным эротизмом, конечно, это связано с состоянием подчинения или с чем-то в этом роде.
Глубокие слова. Я попытался представить себе Мартышку в униформе подносчика отеля, похожей на ту, в которую одеты военные музыканты. Подчинение, влекущее за собой эротизм. Я, кажется, смутно начал понимать, о чем он говорил. Но если он был прав, то какое тут подчинение у подносчика?
Я открыл холодильник и достал две бутылки «Короны», которые купил накануне в лавке на углу. Одну протянул Мартышке, выжав туда четвертинку зеленого лимона. Он поднял голову и взял пиво.
– Спасибо, – сказал он, шмыгнув носом. Потом внимательно посмотрел на меня.
– Ты все предусмотрел!
– Что?
– После кокаина нет ничего лучше, чем сухое шампанское или пиво «Корона». А с зеленым лимоном это еще и витамин С… – сказал он, прежде чем втянуть следующую бороздку, которую он только что осторожно высыпал с помощью все того же металлического ушного фитиля.
– Ты хочешь сказать, что у пива тогда лучше вкус? – спросил я.
Мартышка подтвердил:
– Порошок усиливает любое ощущение.
– И поэтому ты не можешь теперь глаз сомкнуть?
– Нет, это оттого, что я немного переборщил. При малых дозах проблем нет, – сказал он, протягивая мне пакетик и палочку. – Нужно сразу вдохнуть. Ты правда в первый раз?
«Интересно, у пива на самом деле улучшится вкус?» – думал я, разглядывая капельки жидкости, осевшие на стенках бутылки.
– Погоди. Если это правда в первый раз, тебе следует насыпать настоящую бороздку. Здесь тоже свой ритуал.
Мартышка вытер край низкого стола своим платком. Затем насыпал три небольшие горки, которые размял ребром кредитной карточки. Превратив кокаин в мельчайший порошок, Мартышка сделал из него две узкие полоски длиной в шесть-семь сантиметров и, вытащив из бумажника купюру в сто долларов, свернул ее в трубочку. Нагнувшись к полоске кокаина, он провел вдоль нее купюрой, вставленной в нос, затем обернулся ко мне.
– Одним залпом, усек? – спросил он, протягивая мне стодолларовую трубочку.
Впервые я имел дело с наркотиком. До этого я даже марихуану не пробовал курить. Когда обе полоски оказались у меня в носу, мне показалось, что в ноздрях загорелись и защелкали холодные бенгальские огни. Ощущение ледяного ожога, как от искусственного снега, ощущение, похожее на искру, вызывающую зажигание мотора. Затем по слизистой носоглотки распространилось успокаивающее чувство анестезии, которое через некоторое время расползлось по всему телу.
– Ну, – засмеялся Мартышка, – теперь глотни немного пива.
Я отпил «Короны». Газы взорвались во рту, как настоящий ураган, обрушивающийся на иссохшую землю, и побежали дальше, возбуждая пищевод. Горечь хмеля, осевшая на нёбе и в желудке, оказалась приятной.
– Ну как? – спросил Мартышка.
– Вау! Здорово, – ответил я, и мы рассмеялись.
– Точно. Здорово! Это и есть наркотик…
Я закурил сигарету, опять же взятую у Мартышки. Глотнув дым, я почувствовал легкую тошноту, которая также не была мне неприятна. Я попытался вспомнить, как звали того типа, у которого вызывало тошноту созерцание ствола каштана. «Уверен, что это должен был быть герой одного из романов Сартра, вероятно, тот тип тоже нанюхался кокаину, и очень может быть, что его тошнота также не представляла собой ничего невыносимого», – подумал я своей слабой головой: порошок уже пропитал весь мозг и нервные окончания, добегавшие до самых пальцев ног. Мартышка продолжил свою исповедь:
– В первый раз я увидел кокаин в том самом отеле, где работал подносчиком, мне этого никогда не забыть. Тому парню, клиенту, было, должно быть, около двадцати пяти, это был композитор, он сочинял довольно оригинальную музыку. Смешай Моцарта с Бахом и раздели пополам, что-то вроде этого, мне очень нравилось. Он был достаточно известен в Европе, и ему постоянно заказывали музыку к фильмам. Ну и всегда при деньгах, понятное дело. Он разъезжал на своем «феррари» – тачка, которая стоила не знаю сколько миллионов, и всегда останавливался в апартаментах больше чем за сто тысяч иен за ночь. Жара стояла адская. Лето в тот год вообще выдалось страшно жаркое, а в этот день особенно, так что мы с сослуживцами даже держали пари: сколько доходяг сегодня окочурится. Композитор вызвал меня в самый жаркий час дня. Естественно, он позвал не именно меня, а просто подносчика, но подошла моя очередь.
– Так глупо получилось, – у него был расстроенный вид, – не могли бы вы сходить за моим ремнем, я оставил его в машине, – попросил он.
Стоянка отеля находилась в подвальном этаже, на заднем дворе. Я был весь в поту, и еще надо было отыскать его «феррари», туристическая модель с номером Йокогамы. В связке ключей, которую он мне дал, один был от «ягуара». Шикарная тачка оказалась на том самом месте, которое он мне указал, и вид у нее был весьма представительный, можно даже сказать, требовательный. Когда я открыл дверцу, на меня пахнуло кожей, которой был отделан салон, представлявший собой настоящую помойку: окурки сигарет, обрывки оберточной пленки от аудиокассет, какие-то клочки бумаги. Стекла тоже были не слишком чистые, и когда я увидел это, то почувствовал в богаче простого человека, такого же, как все. Мне вдруг стало значительно лучше, и я вытащил ремень из брюк от костюма, висевшего в машине. Костюм тоже был шикарный, такая вещь, к которой прикоснешься – и у тебя уже хорошее настроение; однако металлическая бляшка ремня оказалась немного заржавевшей и имела вид какого-то допотопного старья, что тоже мне очень понравилось. Я принес ремень в номер. Униформа липла к телу, пот катил с меня градом.