Kitobni o'qish: «Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века»
ROBERT DARNTON
Poetry and the Police
Communication Networks in Eightingth-Century Paris
The Belknap Press of Harvard University Press Cambidge, Massachutsetts
London, England
2010
Редактор серии И. Калинин
В оформлении обложки использован фрагмент картины Франсуа Буше «Портрет маркизы де Помпадур» (1756). Attributed to François Boucher. Madame de Pompadour (Jeanne-Antoinette Poisson, 1721–1764). Scottish National Gallery.
© Robert Darnton, 2016
© М. Солнцева, пер. с английского, 2016
© OOO «Новое литературное обозрение», 2016
* * *

Парижский уличный певец, 1789. Bibliothèque nationale de France, Département d'Estampes
Предисловие
Теперь, когда большая часть людей проводит большую часть времени, обмениваясь информацией – делая записи в блогах и твиттере, загружая файлы в Интернет и из Интернета, кодируя и декодируя их или просто говоря по телефону – общение стало самым важным занятием в жизни. Оно во многом влияет на политику, экономику и повседневные развлечения. Общение до такой степени проникло в наше повседневное существование, что мы считаем, что живем в новом мире, в неслыханном ранее «информационном обществе», как будто людям, жившим раньше, не было дела до информации. Да и о чем было говорить, думаем мы, когда мужчины проводили все время за плугом, а женщины только иногда собирались поболтать у городского колодца?
Конечно, это иллюзия. Информация пронизывала любое человеческое общество с тех пор, как люди стали обмениваться знаками. Чудеса технологий коммуникации последнего времени создали неверное представление о прошлом – ощущение, что у средств коммуникаций нет истории и что они совершенно не имели значения до появления телевидения и Интернета или, по крайней мере, до дагеротипов и телеграфа.
Надо отдать должное, никто не преуменьшает ценности изобретения книгопечатания, и ученые многое выяснили о силе печатного слова со времен Гутенберга. История книг сейчас считается одной из важнейших дисциплин «наук о человеке» (области, где сталкиваются гуманитарные и социальные науки). Но даже века спустя после Гутенберга многие мужчины и женщины (особенно женщины) не умели читать и, несмотря на это, постоянно устно обменивались информацией, которая практически полностью бесследно утеряна. У нас никогда не будет точной истории коммуникаций, пока мы не воссоздадим ее наиболее важный отсутствующий элемент – устное общение.
В этой книге мы пытаемся отчасти восполнить этот пробел. В редких случаях устное общение оставляло свидетельства своего существования, потому что содержало преступление – оскорбление высокопоставленной персоны, ересь или неуважение к правителю. В редчайших случаях такие проступки приводили к полномасштабному расследованию со стороны государства или церкви, после чего остались многотомные дела, сохраненные в архивах. Свидетельства, легшие в основу этой книги, относятся к самой широкомасштабной полицейской операции, с которой я сталкивался за всю мою исследовательскую архивную работу, – попытке отследить движение шести стихотворений, распространившихся по Парижу в 1749 году. Во время политического кризиса их читали вслух, заучивали, перерабатывали, пели и переписывали на клочки бумаги, смешивая вместе с множеством других сообщений, письменных и устных.
«Дело Четырнадцати» («L’Affaire des Quatorze»), как стали называть это происшествие, началось с ареста студента-медика, который декламировал стихотворение, направленное против Людовика XV. При допросе в Бастилии он назвал человека, от которого получил стихи. Последнего арестовали, он назвал своего знакомого, и аресты продолжались до тех пор, пока полиция не отправила в камеры Бастилии четырнадцать соучастников, обвиненных в распространении запрещенной поэзии. Пресечение злословия («mauvais propos») в отношении правительства входило в обычные обязанности полиции. Но они посвятили так много времени и сил, чтобы найти четырнадцать обычных и безобидных парижан, очень далеких от борьбы за власть в стенах Версаля, что их усилия порождают закономерный вопрос: почему власти в Версале и в Париже были так озабочены преследованием поэзии? Этот вопрос ведет ко многим другим. Стараясь ответить на них и следуя по пути полиции от одного арестованного к другому, мы можем обнаружить сложную сеть коммуникаций и изучить, как распространялась информация в полуграмотном обществе.
Она проходила по нескольким каналам. Большинство из Четырнадцати были юристами и аббатами, прекрасно владевшими словом. Они переписывали стихотворения на клочки бумаги, некоторые из которых сохранились в архивах Бастилии, так как полиция конфисковала их при обыске заключенных. При допросе некоторые из Четырнадцати рассказали, что они также диктовали стихотворения друг другу и запоминали их наизусть. Действительно, одну такую «читку» провел профессор Парижского университета: он читал стихотворение по памяти, а в нем насчитывалось восемьдесят строк. Искусство заучивания наизусть было важным фактором в системе коммуникаций при Старом режиме. Но самым успешным мнемоническим приемом было использование музыки. Два стихотворения из «дела Четырнадцати» были положены на популярные мелодии, и их движение можно проследить через сборники песен того времени, известные как «channsoniers», где они соседствуют с другими песнями и другими формами устного общения – шутками, загадками, слухами и остротами.
Парижане постоянно писали новые песни на старые мелодии. Текст часто описывал последние события, а когда события получали продолжение, неизвестные острословы придумывали новые строфы. Песни вели постоянный репортаж о государственных делах, и их было так много, что можно заметить, как стихи, передаваемые Четырнадцатью, соотносились с циклами песен, разносящими информацию по улицам Парижа. Их можно даже услышать – по крайней мере современную версию их возможного звучания. Хотя в «channsoniers» и материалах, конфискованных у Четырнадцати, содержится только текст, там указаны первые строчки песен, на мотив которых его надлежало петь. Отыскав эти песни в каталоге музыкального отдела Национальной библиотеки Франции, можно соотнести слова с мелодиями. Элен Делаво, известная парижская певица кабаре, любезно согласилась записать дюжину самых важных песен. Записи, доступные в качестве электронного приложения (на сайте www.hup.edu/features/darpoe/), дают возможность, пусть и приблизительно, понять, как музыка подчеркивала суть сообщений, передаваемых на улицах и сохраняемых в головах парижан более двух веков назад.
От архивных исследований до «электронного кабаре», эта история содержит аргументы разного вида и степени убедительности. Нельзя доказать ничего однозначно, имея дело со звуком и чувствами. Но ставки высоки достаточно, чтобы рискнуть, ведь если мы уловим звучание прошлого, это обогатит наше понимание истории1. Историкам не следует тешиться грандиозной иллюзией услышать мир, который потерян для нас. Напротив, любая попытка восстановить специфику устного общения требует предельной тщательности в использовании свидетельств. Поэтому я воспроизвел в приложениях к книге несколько ключевых документов, которые читатели могут изучить, чтобы проверить мою интерпретацию. Последнее из этих приложений служит программкой к кабаре-представлению Элен Делаво. Оно предоставляет необычные доказательства, предназначенные как для изучения, так и для развлечения. Как и вся эта книга. Она начинается с детективной истории.

Листок бумаги от полицейского осведомителя, послуживший началом цепи арестов. Bibliothèque de l’Arsenal
Глава 1
Стихотворение под следствием
Весной 1749 года генерал-лейтенант полиции Парижа получил приказ арестовать автора оды, начинающейся словами «Monstre dont la noir furie…» («Чудовище, чья ярость черна…»). Полиция не располагала какими-либо уликами, кроме того, что поэма была озаглавлена «На ссылку месье де Морепа». 24 апреля Людовик XV снял с должности и отправил в ссылку графа де Морепа, который контролировал правительство, будучи министром морского ведомства и Дома короля. Очевидно, один из союзников Морепа дал выход своему гневу через стихи, очерняющие самого монарха, так как «чудовищем» был назван Людовик XV, – поэтому и привлекли полицию. Клевета на короля в сочинении, которое свободно распространялось, считалась государственным преступлением – оскорблением Его Величества.
Были задействованы легионы осведомителей, работавших на полицию, и к концу июня один из них взял след. Он доложил о своем открытии на листке бумаги – две строчки без даты и подписи:
Месье,
я знаю человека, который ознакомился с гнусными стихами о короле несколько дней назад и чрезвычайно их одобрил. Я могу назвать вам его имя, если хотите2.
Получив двенадцать луидоров (почти годовой доход неквалифицированного работника), осведомитель появился с копией стихотворения и именем того, от кого он ее получил: Франсуа Бони, студента-медика, который жил в Коллеже Луи-ле-Гран, где наблюдал за обучением двоих молодых людей из провинции. Новость быстро понеслась вверх по служебной лестнице: от осведомителя, оставшегося анонимным, к инспектору по книготорговле Жозефу д’Эмери; потом к Николя Рене Беррье, генерал-лейтенанту полиции; к Марку Пьеру де Войе де Польми, графу д’Аржансону, министру военных дел и парижского департамента и самому влиятельному человеку в новом правительстве. Д’Аржансон отреагировал незамедлительно: нельзя было терять ни минуты; Беррье должен арестовать Бони, как можно скорее; «letter de cachet» может быть предоставлено позже; нужно соблюдать строжайшую секретность, чтобы полиция могла арестовать сообщников3.
Инспектор д’Эмери исполнил приказ с выдающимся профессионализмом, как он отметил в своем рапорте для Беррье4. Расставив агентов в стратегически важных местах и оставив экипаж ждать за углом, он встретил подозреваемого на рю дю Фуан. Он сказал Бони, что маршал де Ноай хочет его видеть по делу чести, касающемуся капитана кавалерии. Так как Бони знал, что не сделал ничего, что может послужить поводом к дуэли (Ноай решал подобные вопросы), он добровольно последовал за д’Эмери в экипаж и исчез в Бастилии.
Запись допроса Бони сделана обычным образом: вопросы и ответы приведены в форме квазидиалога, их точность подтверждена Бони и проводившим допрос комиссаром полиции Агнаном Филиппом Мише де Рошебрюном, которые оба подписали эту бумагу.
Был задан вопрос, правда ли он написал какое-то стихотворение, порочащее короля, и читал его нескольким людям.
Ответил, что он вовсе не поэт и никогда не писал стихов против кого бы то ни было, но около трех недель назад, когда он был в больнице (Отель-Дьё), навещая аббата Гиссона, начальника больницы, туда примерно в пять часов вечера пришел священник тоже для встречи с Гиссоном; этот священник был выше среднего роста и выглядел лет на тридцать пять; беседа касалась газетных статей; и священник, заметив, что кто-то был столь нечестив, что написал сатирические стихи о короле, показал оду против Его Величества, которую ответчик скопировал там же, в комнате господина Гиссона, но не записав всех строк и пропустив большие отрывки5.
Короче говоря, это было очень подозрительное сборище: студенты и священники обсуждали злободневные события и насмешничали над королем. Допрос продолжался так:
Был задан вопрос, что он сделал с указанным стихотворением. Сказал, что он читал его в комнате в вышеупомянутом Лицее Людовика Великого в присутствии нескольких человек, а потом сжег. Было сказано, что он лжет и не стал бы с таким рвением копировать стихотворение, чтобы потом его сжечь.
Сказал, что рассудил, что стихотворение было написано кем-то из янсенистов, и, имея его перед глазами, он будет всегда знать, на что способны янсенисты, как они думают и даже каким стилем пишут.
Комиссар Рошебрюн разбил эти жалкие оправдания лекцией о бесчестном распространении «яда». Получив свою копию стихотворения от одного из знакомых, Бони – как это знали полицейские – не сжег его. Но они обещали сохранить в тайне имя доносителя, и им было не так уж важно, что случилось со стихотворением, после того как оно попало в руки Бони. Их задачей было проследить ход распространения стихов, чтобы вычислить их источник6. Бони не смог назвать имя священника, предоставившего ему свою копию. Поэтому, с одобрения полиции, он написал письмо своему другу в Отель-Дьё, спросив имя и адрес этого священника, чтобы вернуть ему книгу, которую якобы взял почитать. Ответ пришел, и в Бастилии очутился священник прихода Сен-Николя-де-Шам Жан Эдуар.
Во время допроса Жан Эдуар сказал, что получил стихотворение от другого священника Ингимберта де Монтаня, который был арестован и сказал, что получил стихотворение от третьего священника Алексиса Дюжаса, который был арестован и сказал, что получил стихотворение от студента-юриста Жака Мари Аллера, который был арестован и сказал, что получил стихотворение от клерка нотариальной конторы Денни Луи Журе, который был арестован и сказал, что получил стихотворение от студента-философа Люсьена Франсуа Дю Шофура, который был арестован и сказал, что получил стихотворение от своего соученика по имени Вермон, который успел обо всем узнать и скрыться, но выдал себя, был арестован и сказал, что получил стихотворение от другого студента – Мобера де Френоза, которого так и не нашли7.
По каждому аресту составлялось целое дело, из которого можно почерпнуть огромное количество информации о том, как политическое высказывание – в нашем случае сатирические стихи, сопровождавшиеся бурными обсуждениями и дополненное схожими материалами, – распространяется в обществе. На первый взгляд путь его выглядит прямым, а круг людей достаточно однородным. Стихотворение прошло через руки ряда студентов, священников и клерков, зачастую бывших друзьями и довольно молодых – от шестнадцати (Мобер де Френоз) до тридцати одного (Бони). Сами стихи происходили из той же среды, по крайней мере, Д’Аржансон вернул их Беррье с пометкой: «Я, как и вы, чувствую в этих низких стишках запах школярства и Латинского квартала»8.
Но по ходу расследования картина все усложнялась. Стихотворение пересеклось с пятью другими произведениями, такими же бунтарскими (по крайней мере с точки зрения полиции) и распространяющимися своими собственными путями. Их переписывали на клочках бумаги, обменивали на такие же обрывки, диктовали новым переписчикам, запоминали, читали вслух, печатали в виде подпольных брошюр, клали на популярные мелодии и пели. Вдобавок к первой группе подозреваемых, посланных в Бастилию, еще семеро были арестованы и указали на пятерых, которым удалось скрыться. В итоге полиция бросила в тюрьму четырнадцать распространителей поэзии – отсюда название операции, согласно записям: «L’Affaire de Quatorze» («Дело Четырнадцати»). Но автор стихотворения так и не был найден. На самом деле у него не могло быть автора, так как люди добавляли строфы и изменяли текст как угодно. Это было коллективное творчество; и первое произведение пересеклось и переплелось со столь многими другими, что все вместе они создали область поэтических импульсов, перетекающих от одной точки распространения к другой и наполняющих воздух тем, что полиция назвала «mauvais propos» или «mauvais discours» («дурными речами») – какофонией мятежных стихов.
Глава 2
Дилемма
Архивная коробка, где записи допросов, донесения и записки свалены вместе под названием «Дело Четырнадцати», может предоставить множество ключей к загадке под названием «общественное мнение». Трудно отрицать, что это явление уже существовало двести пятьдесят лет назад. Десятилетия набирая силу, оно нанесло решающий удар в 1788 году, когда пал Старый режим. Но что именно это было и как оно повлияло на ход событий? Хотя мы располагаем несколькими исследованиями об общественном мнении в его философском осмыслении, мы мало что знаем о том, как оно действительно работает.
Как нам определить его? Должны ли мы считать его волнами протеста, которые накатывали на государственные структуры кризис за кризисом, от религиозных войн XVII века до конфликтов в парламенте в 1780-х? Или состоянием общества, которое возникало и исчезало, в зависимости от причудливых изменений решающих политических и социальных факторов? А может, суждением или множеством различных суждений, происходящих от разных социальных групп с разными исходными данными? Или совокупностью разных позиций, похороненной под грузом событий, но потенциально доступной историкам через исследования-опросы? Можно определять общественное мнение по-разному и исследовать его под множеством углов; но стоит остановиться на какой-то теории, само понятие растворяется в воздухе и исчезает, как Чеширский кот.
Вместо того чтобы пытаться дать определение общественному мнению, я хочу выследить его на улицах Парижа – или, раз уж оно само ускользает из рук, пройти по пути сообщения в средствах массовой информации того времени. Но сначала пару слов об использованном теоретическом материале.
Рискуя слишком все упростить, я все же считаю необходимым отметить две доминирующие позиции по поводу общественного мнения, существующие в исторической науке, одна из которых связана с именем Мишеля Фуко, а другая – Юргена Хабермаса. Приверженцы Фуко считают, что общественное мнение следует понимать как предмет эпистемологии и власти. Как и все остальное, оно создается дискурсом, сложным процессом, включающим в себя организацию восприятия согласно категориям, внедренным в эпистемологическую матрицу. Тот или иной объект не станет существовать, мыслиться, пока он не будет дискурсивно сконструирован. Так что «общественное мнение» не существовало до второй половины XVIII века, когда этот термин был впервые использован, и философы адаптировали его для выражения непререкаемого авторитета или высшей инстанции, перед которой должно отвечать правительство. Сторонники Хабермаса считают, что общественное мнение следует понимать в социологическом ключе, как разум, действующий через процесс коммуникации. Рациональное решение проблем общества может исходить от самой общественности («Öffentlichkeit»), – если общественные вопросы свободно обсуждаются отдельными гражданами. Такие дебаты могут происходить в печатных изданиях, кафе, салонах и других институтах, составляющих буржуазную «общественную сферу» – понятие, используемое Хабермасом – для обозначения социальной территории, расположенной между частным миром домашней жизни и официальным миром государства. По утверждению Хабермаса, эта среда впервые появилась в XVIII веке, так что общественное мнение изначально было феноменом именно этого времени9.
На мой взгляд, в обеих теориях есть своя прелесть, но ни одна из них не сработала, когда я попытался осмыслить собранный в архивах материал. Передо мной встала та же проблема, что и перед всеми, кто пытается сопоставить теоретические выводы с эмпирическими исследованиями. Так что позвольте мне на этом оставить нерешенными концептуальные вопросы и вернуться к коробке из архивов Бастилии.
Глава 3
Сеть коммуникаций
Диаграмма, изображенная на следующей странице, основана на тщательном изучении архивных материалов и показывает, как работает сеть коммуникаций. Каждое стихотворение – или популярную песню, так как в записях некоторые из них названы chansons и упоминается, что их пели на определенную мелодию10, – можно проследить его движение от человека к человеку. Но настоящее течение должно быть шире и сложнее, так как цепь передачи информации часто прерывается в одном месте и снова появляется в другом.
Например, если прослеживать связь с конца, в порядке арестов – от Бони, арестованного 3 июля 1749 года, к Эдуару, арестованному 5 июля, Монтаню, арестованному 8 июля, и Дюжасу, тоже арестованному 8 июля, путь раздваивается после Аллера, арестованного 9 июля. Он получил стихотворение, за которым охотилась полиция, – обозначенное номером 1 и начинающееся словами «Monstre dont la noir furie», – по основной линии, которая идет сверху вниз в левой части диаграммы; он также получил три других стихотворения от аббата Кристофа Гийара, занимающего узловое место в примыкающей к основной линии сети. Гийар, в свою очередь, получил пять стихотворений (два из них идентичные) от троих других людей, которые получили их от своих знакомых. Так, стихотворение 4, начинающееся словами «Qu’une bâtarde de catin» («То, что грязная шлюха…»), пришло от семинариста по имени Тере (обозначен в нижнем правом углу) к аббату Жану Ле Мерсье, потом к Гийару и Аллеру. А стихотворение 3, «Peuple jadis si fier, ajourd’hui si servile» («Народ некогда гордый, теперь раболепствует»), от Ланглуа де Жерара из Верховного суда попало к аббату Луи-Феликсу де Босанкуру, а от него к Гийару. Но стихотворения 3 и 4, согласно информации из допросов, появлялись и в других точках и не всегда продолжали свой путь по цепи (№ 3 вроде бы остановилось на Ле Мерсье, № 2, 4 и 5 – на Аллере). На самом деле стихотворения могли разойтись очень далеко по куда более сложным схемам, чем вмещает одна диаграмма, и большинство из четырнадцати арестованных за распространение поэзии, скорее всего, сильно приуменьшили свою посредническую роль, чтобы не брать на себя бóльшую вину и защитить знакомых.
Так что диаграмма дает лишь скупое указание на схему распространения, ограниченное природой документов. Но она точно показывает большой сегмент круга общения, а записи допросов из Бастилии предоставляют много информации о среде, в которой распространялись стихи. Все четырнадцать арестантов происходили из среднего класса парижского и провинциального общества. Это были выходцы из уважаемых семей, имевших хорошее образование, обычно из среды адвокатов, преподавателей и докторов, хотя некоторых можно было назвать мелкими буржуа. Секретарь прокурора Денни Луи Журе был сыном мелкого чиновника («mesureur de grains»), отец секретаря нотариуса Жан Габриель Транше был инспектором на Центральном рынке («contrôleur du bureau de la Halle»), а отец студента-философа Люсьена Франсуа дю Шофура – бакалейщиком («marchand epicier»). Другие происходили из более известных семьей, которые объединились для их защиты и стали использовать свои связи и писать просительные письма. Отец Аллера, торговец шелком, писал к генералу-лейтенанту полиции одно прошение за другим, пытаясь обратить внимание на хороший характер своего сына и обещая предоставить рекомендации от его преподавателей и священника. Родственники Ингимберта де Монтаня уверяли, что он прекрасный христианин, чьи предки верно служили церкви или армии. Епископ Анже прислал рекомендацию, говорившую в пользу Ле Мерсье, который был примерным студентом в местной семинарии и чей отец, армейский офицер, не находил себе места от волнения. Брат Пьера Сигорня, молодой преподаватель философии в Коллеж Дю Плесси, напоминал об уважении к их семье «благородной, но несчастливой»11, а директор колледжа подчеркивал ценность Сигорня как преподавателя:

Стрелочки указывают на тех, кто получил стихи.
Даты означают даты арестов.
Схемы распространения шести стихотворений
Репутация, которой он обладал в университете и во всем королевстве, в силу своего литературного таланта, его методики и важности тем, затронутых в его философии, привлекла в наш коллеж много школьников и пансионеров. Неуверенность в его возвращении лишает нас надежды на их прибытие в этом году и даже вынуждает некоторых уехать, что причиняет огромный ущерб коллежу… Я пишу это ради общего блага и будущего литературы и науки12.
Разумеется, этим письмам нельзя полностью доверять. Как и ответы на допросах, они должны были заставить подозреваемого выглядеть идеальным гражданином, неспособным на преступление. Но из полицейских досье и не кажется, что речь шла об идеологически заряженных собраниях, особенно если сравнить их с досье янсенистов, которых полиция тоже пыталась поймать в 1749 году и которые не скрывали своего отношения к делу. Допрос Алексиса Дюжаса, например, показывает, что его и его друзей поэтические качества стихотворения интересовали не меньше, чем содержащаяся в них политическая сатира. Он сказал полиции, что услышал оду на ссылку Морепа (поэма 1), обедая с Аллером, студентом-юристом восемнадцати лет, в его комнате на рю Сен-Дени. В этом респектабельном зажиточном доме, где всегда был готов стол для молодых друзей Аллера, беседа пошла о литературе. В какой-то момент, согласно полицейскому отчету о допросе Дюжаса, «его (Дюжаса) отозвал в сторону Аллер, студент-юрист, гордившийся своими литературными талантами, и прочитал ему стихотворение против короля». Дюжас взял с собой переписанное стихотворение, сделал свою копию и читал его вслух студентам в разных ситуациях. После прочтения в обеденном зале коллежа он дал стихотворение переписать аббату Монтаню, который передал его Эдуару, чью копию получил Бони13.
Пересечения в досье создают впечатление какого-то подполья духовных лиц и служащих, но никак не политического заговора. Очевидно, молодые священники, собирающиеся получить степень, любили шокировать друг друга стихотворениями, извлеченными «из-под полы» своих сутан. Можно было бы заподозрить их в янсенизме, потому что эта философия в 1749 году проникала повсюду (янсенисты обладали радикальными августинианскими взглядами на благочестие и теологию и были обвинены в ереси папской буллой «Unigenitus» в 1713 году). Но ни одно стихотворение не выражало симпатий к делу янсенистов, а Бони даже пытался обелить себя, яростно их осуждая14. Кроме того, священники часто выглядели скорее эстетами, чем фанатиками, и нередко интересовались скорее литературой, чем политикой; не только молодой Аллер стремился прослыть литератором. Когда его обыскивали в Бастилии, то обнаружили при нем два стихотворения – одно, осуждающее короля (номер 4), и другое, написанное в дополнение к паре подаренных перчаток. Он получил оба от аббата Гийара, пославшего перчатки и сопроводительное стихотворение – сочиненные им поверхностные «стихи на случай» – вместо уплаты долга15. Гийар получил еще более приземленные строки (номер 3) от Ле Мерсье, который в свою очередь слышал, как Тере читал их в семинарии. Ле Мерсье переписал стихотворение и добавил критические ремарки внизу страницы. Он был возмущен не содержанием, а формой, особенно в строфе, осмеивающей канцлера д’Агессо, где ужасным образом рифмовались слова «décrépit» и «fils»16.
Молодые аббаты делились стихами со своими друзьями с других факультетов, особенно с юридических, а также с учениками, заканчивающими «philosophie» (последний год в средней школе). Их сеть опутала самые известные коллежи в Парижском университете – включая Луи-ле-Гран, дю Плесси, Наварр, Аркур и Байо (но не убежденно янсенистский Коллеж дю Бовэ) – и вышла за пределы Латинского квартала («le pays latin», как презрительно назвал его д’Аржансон). Допрос Гийара показал, что он получил свой набор стихотворений от священнослужителей, но распространял его среди людей светских, в числе которых был не только Аллер, но и юрист, и советник суда провинции Ла-Флеш, и жена парижского трактирщика. Передача информации шла через запоминание, записки и цитирование в местах дружеских встреч17.
Прослеживая распространение стихов, полиция все дальше удалялась от церкви. Они добрались до судьи Верховного суда (Ланглуа де Жерара), секретаря прокурора Верховного суда (Журе), секретаря прокурора (Ладури) и секретаря нотариуса (Транше). Полиция вышла на еще одну группу студентов, по всей видимости, собиравшуюся вокруг молодого человека по имени Вармон, который заканчивал свое обучение философии в Коллеж д’Аркур. У него собралась приличная коллекция мятежных стихов, включая стихотворение № 1, которое он выучил и читал в аудитории Дю Шофуру, тоже студенту-философу, который передал его дальше по пути, в конце концов приведшему к Бони. Вармона спугнул арест Дю Шофура, о котором он узнал от Жана Габриеля Транше, секретаря нотариуса, который был к тому же полицейским осведомителем и потому имел доступ к внутренней информации. Но Транше не смог замести следы, так что он тоже отправился в Бастилию, а Вармон залег на дно. Через неделю Вармон, по всей видимости, выдал себя полиции, но был отпущен после дачи показаний о своих вольнодумных знакомых. В них входила небольшая группа служащих и студентов, двоих из которых арестовали, но они не смогли предоставить следующих зацепок. На этом этапе документы иссякают, а полиция, судя по всему, опускает руки, потому что след стихотворения № 1 становится таким неявным, что его больше нельзя отличить от всех стихов, песен, эпиграмм, шуток, сплетен и расхожих фраз, передававшихся по сети городских коммуникаций18.
Глава 4
Идеологическая угроза?
Из-за того, что погоня за поэзией уводила полицию в столь разных направлениях, складывается ощущение, что следствие свелось к серии арестов, которые могли бы продолжаться бесконечно, так и не дойдя до самого автора. Куда ни глянь, повсюду оказывался кто-то читающий или поющий едкую сатиру на двор и короля. Это безобразие распространялось среди молодых интеллектуалов внутри духовенства и особенно прочно укоренилось в оплотах традиционной интлеллектуальной строгости, таких как коллежи или юридические конторы, где дети буржуа заканчивали свое обучение и профессиональную практику. Неужели полиция почувствовала гнильцу в самом сердце Старого режима? Возможно – но стоило ли к этому относиться как к мятежу? В досье упоминается множество беззаботных аббатов, юристов и студентов, желающих показать свое остроумие и с удовольствием передающих политические слухи в стихотворной форме. Это была опасная игра, куда более опасная, чем им казалось, но вряд ли она угрожала Французскому государству. Почему же полиция отреагировала так сурово?
Единственным заключенным, проявившим хоть какое-то серьезное неповиновение, был профессор философии в Коллеж дю Плесси – тридцатиоднолетний Пьер Сигорнь. Он вел себя не так, как другие. В отличие от них он все отрицал. Он дерзко ответил полиции, что не сочинял стихов, никогда не имел их копий, не читал вслух и не собирается подписывать протокол допроса, так как считает его незаконным19.
Поначалу бравада Сигорня убеждала полицию, что они наконец нашли своего поэта. Никто из задержанных, кроме него, не колебался, указывая на свой источник информации, частично благодаря методам допроса: полиция заявляла, что тот, кто не сможет сказать, откуда получил стихотворение, станет подозреваться в том, что сочинил его сам, – и будет наказан соответственно. Гийар и Боссанкур уже подтвердили, что Сигорнь при разных обстоятельствах надиктовал им два стихотворения по памяти. Одно из них, № 2 «Quel est le triste sort des malheureux Français» («Как ужасна судьба злополучных французов»), имело восемьдесят строк; другое, № 5 «Sans crime on peut tranhir sa foi» («Сторонясь преступлений, можно предать свою веру»), имело десять строк. Хотя заучивание наизусть было популярно и хорошо развито в XVIII веке и некоторые другие заключенные по этому делу также были вовлечены в эту практику (Дю Терро, например, прочитал стихотворение № 6 Вармону по памяти, а тот запомнил его, пока слушал), такой выдающийся объем удержанной в памяти информации мог свидетельствовать об авторстве.
Однако ничто не говорило о том, что Сигорнь хоть как-то связан с основным произведением, за которым охотилась полиция: «Monstre dont la noir furie». Он просто занимал узловое место в схеме распространения, и полиция поймала его случайно, просто следуя по цепи от одного человека к другому. И хотя они хотели найти не его, это была крупная добыча. В своих отчетах полицейские описывают его как подозрительного типа, человека остроумного («homme d’esprit»), известного своими передовыми взглядами на физику. На самом деле Сигорнь был первым преподавателем ньютонианизма во Франции и его «Institutions newtoniennes», опубликованные двумя годами ранее, до сих пор занимают почетное место в истории физики. Профессору вроде него незачем было читать студентам бунтарские стихи. Но почему Сигорнь, в отличие от других, так дерзко отказывался говорить? У него не было записанных стихотворений, он знал, что его заключение будет более долгим и жестоким, если он не будет сотрудничать с полицией.
И, видимо, он действительно серьезно пострадал. После четырех месяцев в камере его здоровье настолько ухудшилось, что он решил, будто его отравили. Согласно письмам, которые посылал генерал-лейтенанту его брат, вся семья Сигорня – его пятеро детей и двое престарелых родителей – потеряли бы средства к существованию, если бы ему не позволили вернуться на работу. Его отпустили 23 ноября, но сослали в Лотарингию, где он провел остаток своей жизни. «Letter du cachet», пославшее его в Бастилию 16 июля, стало смертельным ударом для его университетской карьеры, но он так и не сломался. Почему?20
Полвека спустя Андре Морелле, один из философствующих молодых аббатов, собиравшихся вокруг Сигорня, еще хранил в памяти этот эпизод и даже одно из связанных с ним стихотворений. Морелле написал в своих мемуарах, что это стихотворение было сочинено другом Сигорня, неким аббатом Боном. Сигорнь отказывался говорить, чтобы спасти Бона и, возможно, некоторых студентов, которые находились под его влиянием. Один из них, Анне Робер Жак Тюрго, был близким другом Морелле и таким же студентом, готовящимся к церковной карьере. Тюрго попал под чары красноречивого ньютонианизма Сигорня в Коллеж Дю Плесси и тоже подружился с Боном; так что он тоже мог попасть в Бастилию, если бы Сигорнь заговорил. Вскоре после «дела Четырнадцати» Тюрго решил избрать административную карьеру; двадцать пять лет спустя он стал генеральным контролером финансов при Людовике XVI и выступил за то, чтобы сделать Сигорня настоятелем монастыря21.
В студенческие годы у Морелле и Тюрго был еще один общий друг, шестью годами старше их и философствовавший куда смелее Сигорня: Дени Дидро. Они внесли свой вклад в «Энциклопедию» Дидро, которая должна была быть издана в разгар «дела Четырнадцати». Но издание было отложено, так как Дидро тоже исчез в тюрьме Шато де Венсен 24 июля 1749 года, через восемь дней после того, как Сигорнь попал в Бастилию. Дидро не писал вызывающих стихов о короле, зато написал антирелигиозный трактат «Письмо слепых в назидание зрячим», который пересекся со стихотворениями в ходе их распространения. № 5 было продиктовано Сигорнем Гийару и послано Гийаром Аллеру вложенным в «книгу, озаглавленную “Письмо слепых”»22. Продиктованные студентам-философам ведущим экспертом по Ньютону, стихи передавались вместе с антирелигиозным трактатом главного Энциклопедиста. Морелле, Тюрго, Сигорнь, Дидро, «Энциклопедия», «Письмо слепых», закон обратных квадратов и сексуальная жизнь Людовика XV беспорядочно переплетались друг с другом в каналах связи Парижа XVIII века.
Значит ли это, что город был заминирован и готов взорваться? Конечно нет. Ни в одном досье нельзя уловить запах зарождающейся революции. Аромат Просвещения – да; намек на идеологическую неприязнь – безусловно; но никакой угрозы государству. Полиция часто арестовывала парижан, которые открыто оскорбляли короля. Но в этом случае они устроили облаву по всем коллежам и кафе Парижа; и когда они поймали какое-то количество молодых аббатов и юристов, то обрушились на них со всей силой абсолютной власти короля. Зачем? Чтобы задать вопрос, который Эрвинг Гоффман, судя по рассказам, считал начальным пунктом всех исследований в науке: «Что происходит?»
Операция кажется особенно загадочной, если обратить внимание на то, как ее проводили. Инициатива шла от самого могущественного человека во французском правительстве – графа д’Аржансона, так что полиция выполняла приказ с величайшим тщанием и соблюдая секретность. После кропотливых приготовлений они хватали одного подозреваемого за другим, и их жертвы исчезали в Бастилии, лишенные всякой связи с внешним миром. Проходили дни прежде, чем их друзья и родственники узнавали, что с ними случилось. Глава Коллеж де Наварр, где учились два подозреваемых студента, писал отчаянные письма генерал-лейтенанту, спрашивая, не находила ли полиция их тела. Это были примерные студенты, неспособные на преступление, он настоятельно просил: «Если вам известно что-то об их судьбе, во имя Бога, скажите, живы они или мертвы. Из-за этой неясности мое положение еще хуже, чем у них. Их уважаемые друзья и родственники спрашивают меня каждый час о том, что с ними случилось»23.
Такая скрытность позволяла полиции следовать по цепочке, не спугнув автора. Как и в случае с Бони, они использовали разные ухищрения, чтобы заманить подозреваемых в экипаж и мгновенно умчать их в Бастилию. Обычно они давали жертве пакет и говорили, что его передает человек в экипаже, желающий обсудить с ними некое дело. Никто из подозреваемых не смог устоять против искушения любопытством. И все они бесследно исчезли с улиц Парижа. Полицейские превозносили свой профессионализм в отчетах д’Аржансону, а он поздравлял их с успехами. После первого ареста он приказал Беррье удвоить старания, чтобы власти могли «по возможности достичь источника этой мерзости»24. После второго ареста он снова стал подгонять генерал-лейтенанта: «Месье, мы не должны позволить нити ускользнуть от нас теперь, когда она в наших руках. Напротив, мы должны добраться до ее начала, как бы высоко она ни вела»25. После пяти арестов д’Аржансон ликовал:
Месье, это дело расследовали, прилагая все внимание и сообразительность; и если мы зашли так далеко, то просто обязаны довести его до конца… Вчера вечером, на рабочем заседании с королем, я предоставил ему полный отчет о течении этого дела, о котором не упоминал со времени ареста первого из них, преподавателя у иезуитов. Мне кажется, король был очень доволен тем, что уже сделано, и хочет, чтобы мы довели все до конца. Этим утром я покажу ему письмо, которое вы написали вчера, и так буду поступать со всей информацией по делу26.
Людовик XV, довольный первой серией арестов, подписал для полиции еще несколько «lettres de cachet». Д’Аржансон регулярно докладывал ему о ходе расследования. Он прочитал доклады Беррье, вызвал его в Версаль 20 июля на срочное совещание перед королевским «lever» (церемониальным началом дневных занятий короля) и послал за копиями всех стихотворений, чтобы тот не оказался с пустыми руками перед аудиенцией27. Такого внимания на самом высшем уровне было достаточно, чтобы вызвать к жизни все репрессивные инструменты государства. Но, опять же, что вызывало такое беспокойство?
На этот вопрос нет ответа в документах из архива Бастилии. Строить предположения об этом можно, только выйдя за рамки сети коммуникаций, намеченной выше. Схема передачи информации между аббатами и студентами может быть точна на определенном этапе, но она лишена двух ключевых элементов: связи с элитой, стоящей выше этих буржуа, и связи с простым народом, стоящим ниже. Эти две черты хорошо видны в записи того же времени о том, как распространялись в обществе политические стихи:
Подлый придворный кладет их (очерняющие стихи) на музыку и, трудами простых слуг, наполняет ими рынки и уличные лавки. С рынков они попадают к мастеровым, которые передают их тому же аристократу, который их сочинил и который, не теряя времени, бежит в Ой-де-Бёф (место встреч в Версальском дворце) и шепчет другому тоном законченного лицемера: «Вы их читали? Вот эти. Их поет простой народ в Париже»28.
Несмотря на предвзятость, это описание свидетельствует о том, что двор мог внедрять сообщения в сеть коммуникаций и получать их из нее. То, что эта информация шла в обе стороны, зашифровывалась и расшифровывалась, подтверждает и замечание в дневнике маркиза д’Аржансона, брата министра. 27 февраля 1749 года он записал, что какой-то придворный упрекнул Беррье, генерал-лейтенанта полиции, за то, что он до сих пор не нашел источник стихотворений, очерняющих короля. Что случилось? Неужели он не знает Париж столь же хорошо, как его предшественники? «Я знаю Париж настолько, насколько возможно его знать, – ответил Беррье, согласно записи. – Но я не знаю Версаля»29. Другое указание на то, что стихи могли быть написаны при дворе, есть в дневнике Шарля Колле, поэта и драматурга из Опера-Комик. Он комментировал многие стихотворения, оскорбляющие короля и мадам де Помпадур в 1749 году. На его наметанный взгляд, только одно из них могло быть написано «профессиональным автором»30. Остальные пришли из придворных кругов – он мог сказать это по их неуклюжей рифмовке.
Мне дали расхожие стихотворения против мадам де Помпадур. Из шести только одно чего-то стоит. Более того, по их неряшливости и злобе очевидно, что их писали придворные. Нет ни следа поэтического дарования, к тому же нужно бывать при дворе, чтобы знать некоторые детали, упомянутые в стихотворениях31.
Короче говоря, большая доля стихов, распространяющихся по Парижу, была написана в Версале. Их благородное происхождение может объяснить призыв д’Аржансона к полицейским идти за каждой нитью, «как бы высоко она ни вела», и утрата интереса к делу в тот момент, когда все следы растворились среди студентов и священников. Но придворные часто развлекаются сочинением язвительных стихов. Они занимаются этим с XV столетия, когда остроумие и интриги цвели в ренессансной Италии. Почему же это дело вызвало такую необычную реакцию? Почему д’Аржансон вел себя так, как будто оно имеет огромное значение и требует срочных тайных совещаний с самим королем? И что такого в том, что придворные, которые вообще-то и изобрели этот тип поэзии, смогли устроить так, что ее цитировали простые парижане?
Глава 5
Дела двора
Чтобы понять, как стихотворение попало к Четырнадцати, нужно окунуться в витиеватый мир политики Версаля. Его опереточные перипетии вызывают презрение у некоторых серьезных историков. Но знающие жизнь современники осознавали высоту ставок в кулуарных интригах и знали, что победа в будуаре может привести к большим переменам в политической расстановке сил. Такой переменой, согласно всем дневникам и воспоминаниям того времени, было увольнение и ссылка Людовиком XV графа де Морепа 24 апреля 1749 года32.
Морепа, пробывший в правительстве тридцать шесть лет, куда больше, чем любой другой министр, казалось стоял у власти прочно и незыблемо. Он был типичным придворным политиком: молниеносно мыслил, знал, кто кому покровительствует, понимал все оттенки настроения своего венценосного владыки, работал, скрываясь под маской веселья, замечал вражеские интриги и имел безупречные манеры33. Одним из приемов, которым Морепа удерживался у власти, была поэзия. Он собирал песни и стихотворения, особенно скабрезные произведения о жизни двора и злободневных событиях, которыми развлекал короля, приправляя их слухами, получаемыми ежедневно из донесений генерал-лейтенанта полиции, пользующегося, в свою очередь, огромной сетью осведомителей. Во время ссылки Морепа привел в порядок свою коллекцию; она дошла до нас в идеальном состоянии и доступна в Национальной библиотеке Франции под названием «Chansonnier Maurepas»: сорок два непристойных произведения о придворной жизни при Людовике XIV и Людовике XV, дополненные несколькими редкими экземплярами Средних веков34. Но страсть Морепа к поэзии и подвела его.
Источники того времени единодушно называют причиной его падения не политические разногласия, не идеологический конфликт и не столкновения другого рода, но именно песни и стихи. Разумеется, Морепа приходилось иметь дело с разными конфликтами, не столько в политике (как министр морского ведомства, он, никому не мешая, следил за тем, чтобы флот оставался на плаву, а как министр Дома короля и Парижского департамента – обеспечивал королю развлечения), сколько в личных интригах. Он поддерживал хорошие отношения с королевой и ее партией при дворе, включая дофина, но не с официальной фавориткой мадам де Шатору, которую он, по слухам, отравил, и не с пришедшей на ее место мадам де Помпадур. Помпадур была союзницей противника Морепа при дворе – графа д’Аржансона, военного министра (которого не стоит путать с маркизом д’Аржансоном, с завистью смотрящим на своего брата с тех пор, как его сместили с поста министра иностранных дел в 1747 году). Когда звезда Помпадур стала восходить, Морепа попытался бросить на нее тень с помощью песен, которые сам распространял, заказывал или сочинял. Они были похожи на другие: каламбуры с ее девичьей фамилией – Пуассон, бесконечной почвой для насмешек о неблагородном происхождении; язвительные замечания о цвете ее кожи и плоской груди; протесты против огромных сумм, потраченных на ее развлечения. Но к марту 1749 года их стало такое количество, что сведущие люди почувствовали заговор. Морепа, судя по всему, пытался ослабить влияние мадам Помпадур на короля, показав, что она всеми презираема и что недовольство народа начинает достигать трона. Если бы, получив в качестве доказательств стихи, Людовик понял, что унижен в глазах подданных, он мог бы отвернуться от фаворитки и найти новую, – а еще лучше вернуться к старой: мадам де Майи, которая была достаточно благородного происхождения и полностью предана Морепа. Это была опасная игра, и она провалилась. Помпадур убедила короля уволить Морепа, и король приказал д’Аржансону доставить письмо, отправляющее его в ссылку35.
Современники выделяют два эпизода. Согласно первому, Морепа сделал фатальную ошибку после приватного ужина с королем, Помпадур и ее кузиной мадам д’Эстрад. Это была встреча узкого круга в малых апартаментах Версаля, встреча из тех, о которых не говорят; но на следующий день стихотворение, сложенное как песня на популярный мотив, стало вызывать повсюду взрывы хохота.
Par vos façons nobles et franches,
Iris, vous enchantez nos coeurs;
Sur nos pas vous semez des fleurs,
Mais ce sont des fleurs blanches.
Ваши изысканные и свободные манеры,
Ирис, пленяют наши сердца,
Вы устилаете наш путь цветами,
Но это белые цветы.
Это был удар ниже пояса даже по меркам придворных склок. За ужином Помпадур подарила каждому из трех участников букетик белых гиацинтов. Поэт намекал на этот жест на первый взгляд галантно, но на самом деле унизительно, потому что «fleurs blanches» были намеком на признаки венерического заболевания, обнаруживаемого в менструальных выделениях («flueurs»). Так как Морепа единственного из четверых можно было подозревать в распространении слухов о деталях встречи, он был сочтен ответственным за это стихотворение, сочинял он его или нет36.
Другой эпизод произошел, когда мадам Помпадур вызвала Морепа к себе, чтобы потребовать ужесточить меры против песен и поэзии. Как записано в дневнике маркиза д’Аржансона, это был очень неприятный диалог:
(Мадам Помпадур): «Не нужно говорить, что я посылаю за министрами. Я сама хожу к ним». Потом: «Когда вы узнаете, кто сочиняет эти песни?»
(Морепа): «Когда я узнаю это, мадам, я сообщу королю».
(Мадам Помпадур): «Месье, вы не проявляете должного уважения к официальной фаворитке короля».
(Морепа): «Я всегда уважал фавориток, к какому бы виду они ни принадлежали»37.
Происходили ли эти события на самом деле или нет, ясно, что падение Морепа, приведшее к серьезному переделу власти при дворе, было вызвано песнями и стихами. Но стихотворение, поставившее на уши всю полицию во время «дела Четырнадцати», распространилось после падения Морепа, взглянуть хотя бы на ее название «На ссылку месье де Морепа». А с его уходом политическая подоплека за оскорбительными стихами исчезла. Почему власти столь упорно преследовали это стихотворение и другие, соседствующие с ним, тогда, когда время бороться с Морепа прошло?
Хотя само стихотворение «На ссылку месье де Морепа» утеряно, его первая строка – «Monstre dont la noir furie» – записана в полицейских отчетах; и в них же делается предположение, что этот резкий выпад направлен против короля и, возможно, мадам де Помпадур. От нового правительства, во главе с д’Аржансоном, союзником Помпадур, можно было ожидать крутых мер в отношении подобного оскорбления Его Величества. Генерал-лейтенант полиции Беррье, тоже ставленник Помпадур, несомненно был готов помогать д’Аржансону, заменившему Морепа на посту главы Парижского департамента. Но в этой провокации и ответе на нее было больше смыслов, чем это видно на первый взгляд. Для придворных в Версале продолжение осмеяния короля и мадам Помпадур выглядело попыткой сторонников Морепа обелить его имя и, может быть, даже найти способ вернуть его к власти, ведь непрерывное появление песен и стихов после его изгнания могло доказать, что он никогда не был к ним причастен38. Разумеется, партия д’Аржансона могла в ответ утверждать, что все это спланировано партией Морепа. И, прилагая столько усилий, чтобы искоренить подобные стихотворения, д’Аржансон мог рассчитывать продемонстрировать свой успех в щекотливом вопросе, в котором Морепа проявил такую подозрительную неспособность39. Призывая полицию идти «как бы высоко ни вела» нить расследования40, он мог надеяться возложить вину на своих политических противников. Он точно укрепил бы свои позиции при дворе в то время, когда министров перераспределяли, а власть стала утекать сквозь пальцы. Согласно записям его брата, он даже рассчитывал стать «principal ministre» («первым министром»), а эта должность была упразднена после позора герцога де Бурбона в 1726 году. Конфискуя тексты, ловя подозреваемых, усиливая интерес короля к этому делу, д’Аржансон следовал продуманной стратегии и вырывался вперед в борьбе за власть в новом правительстве. «Дело Четырнадцати» значило больше, чем простая полицейская операция, это была часть сражения на высочайшем политическом уровне.
Bepul matn qismi tugad.