Kitobni o'qish: «Травма и человеческое существование. Автобиографические, психоаналитические и философские размышления»

Shrift:

Robert D. Stolorow

Trauma and Human Existence. Autobiographical, Psychoanalytic and Philosophical Reflections

© Taylor & Francis Group, LLC, 2007

Routledge Mental Health is an imprint of Taylor & Francis Group

© Когито-Центр, 2016

* * *

Бегущей Эмили



Философия – это… бескомпромиссная борьба человеческого существования с тьмой, которая может окутать нас в любой момент этого существования.

И каждое новое прояснение открывает свои бездны.



Все творческие действия нуждаются в меланхолическом настроении.

Философия пребывает в полном созвучии с меланхолией.

Мартин Хайдеггер

Предисловие к русскому изданию

Для меня представляет особое удовольствие написать предисловие к русскому изданию моей книги «Травма и человеческое существование», поскольку для моего эмоционального мира очень важны мои русские корни. Мой дедушка по отцовской линии бежал из царской армии, чтобы быть вместе с моей бабушкой, огромной любовью всей его жизни. Они покинули Россию, обосновавшись в конце концов в Соединенных Штатах Америки. Я никогда не забуду историю их удивительного романа, историю, ставшую ярким романтическим идеалом, центральным, организующим принципом моей эмоциональной жизни. В соответствии с этим идеалом, главным «клиническим» примером в этой книге являются мои собственные травматические переживания – потери моей жены Деде.

В этой книге я осветил два существенных качества эмоциональной травмы: 1) ее контекстуальную укорененность – болезненные и пугающие эмоции становятся травматичными лишь тогда, когда не могут найти контекст эмоционального понимания, в котором они могут быть удержаны и интегрированы, и 2) ее экзистенциальную значимость – эмоциональная травма разрушает наши иллюзии безопасности и погружает нас в подлинное Бытие-к-смерти, в котором мы вынуждены столкнуться с нашей собственной конечностью, а также с конечностью всех тех, кого мы любим. Кроме того, я описал воздействие травмы на наше переживание времени, а также чувство отчужденности от других, сопровождающее травматическую темпоральность1.

Основным терапевтическим подходом к травме становится предоставление клиенту отношений, главной особенностью которых является наличие глубокого эмоционального понимания – отношений, которые возможны благодаря нашей общей экзистенциальной уязвимости. В последующих публикациях (напр., Stolorow, 2011), я утверждал, что признание нашей общей конечности имеет значительные этические последствия, поскольку побуждает или даже обязывает нас заботиться также и о чужой экзистенциальной уязвимости и боли. Наше экзистенциальное родствов-конечности преодолевает все географические расстояния, национальные границы, а также все этнические и религиозные различия.

Роберт Столороу

Санта-Моника, Калифорния, 25 июня 2015

Предисловие

В этой книге переплетаются две основные темы. Первая тема относится к контекстуальности эмоциональной жизни в целом и переживанию эмоциональных травм в частности (гл. 1, 2, 5). Другая касается признания того, что возможность эмоциональной травмы является неотъемлемой частью человеческого существования (гл. 3, 4 и особенно 6). Будет ли подобная конститутивная возможность вынесена на передний план нашего эмпирического мира, зависит от контекстов отношений, в которых мы живем (гл. 7). В последующих главах я прослеживаю переплетение этих двух тем по большей части так, как они кристаллизуются в моем понимании собственных переживаний травматических потерь. В целом книга демонстрирует единство глубоко личного, теоретического и философского в том итоговом представлении, к которому я пришел, пытаясь понять эмоциональную травму и ее место в человеческом существовании.

Я бесконечно благодарен членам моей семьи и близким друзьям, которые эмоционально поддерживали меня в моем переживании травматичной потери, а также помогли мне жить с ним, думать и писать о нем. Это: Элизабет Атвуд, Джордж Атвуд (гл. 7), Джоан Бишоу, Елена Бонн, Бернард Брандшафт, Джоэль Браун, Беатрис Фостер, Клаудиа Конер, покойный Джон Линдон, Шейла Намир, Донна Оранж, Лиза Ричи, Ричард Розенстайн, Джулия Шварц (гл. 5), Эстелла Шейн, Александра Сокаридес, Ричард Сокаридес, Бенджамин Столороу, Эмили Столороу, Ричард Столороу, Стефани Столороу и Джеффри Троп. Я также глубоко признателен Джорджу Атвуду, Уильяму Брекену, Бернарду Брандшафту, Донне Оранж, Джулии Шварц и покойной Дафне Столороу за их вклад в развитие собранных здесь идей. Без неизменной поддержки моей жены, Джулии Шварц, которую она зачастую оказывала даже невзирая на собственную эмоциональную боль, я не смог бы написать эту книгу.

Глава 5 впервые была опубликована в журнале «Contemporary Psychoanalysis» (2006, V. 42 (2), p. 233–241), гл. 3, 4 и 6 – в журнале «Psychoanalytic Psychology» (1999, V. 16 (3), p. 464–468; 2003, V. 20 (1), p. 158–161; 2007, V. 24 (2), p. 373–383, соответственно). Я благодарен редакторам и издателям этих журналов за разрешение включить этот материал в данную книгу.

1. Контекстуальность эмоциональной жизни

Не бывает просто субъекта, без мира.

Мартин Хайдеггер

Центральной темой теории интерсубъективных систем – психоаналитического направления, которое я с моими коллегами разрабатывали в течение трех десятилетий (Stolorow, Atwood, Ross, 1978; Stolorow, Atwood, Orange, 2002), – является та мысль, что смещение акцента психоаналитического мышления с главенства влечений на главенство аффектов переводит психоанализ в область феноменологического контекстуализма (Orange, Atwood, Stolorow, 1997) и фокусирует исследование на динамическом интерсубъективном поле (Stolorow, 1997). В отличие от влечений, берущих свое начало глубоко внутри картезианского «изолированного разума», аффекты, т. е. субъективные эмоциональные переживания, в течение всей жизни, с самого рождения регулируются (или нарушаются) в рамках текущих систем отношений. Таким образом, определение аффекта как центра психической жизни автоматически влечет за собой радикальную контекстуализацию практически всех ее аспектов.

Традиционная фрейдистская теория проникнута картезианским «мифом об изолированном разуме» (Stolorow, Atwood, 1992, ch. 1). Философия Декарта раздваивает субъективный мир на внутреннюю и внешнюю области, отделяя как сознание от тела, так и познание от аффекта, овеществляя и абсолютизируя полученные в результате этого разделения понятия и изображая сознание как объективную сущность, которая занимает свое место среди других объектов, как «мыслящую вещь», имеющую в себе все свое содержание и взирающую на внешний мир, от которого она сущностно отчуждена. Пожалуй, самый важный философский вызов картезианскому субъект-объектному разделению был брошен Хайдеггером (Heidegger, 1927). По разительному контрасту с отделенным от мира субъектом Декарта, для Хайдеггера бытие человеческой жизни изначально встроено «в-мир». На взгляд Хайдеггера, человеческое «бытие» насыщено миром, в котором оно пребывает, так же как и жизненный мир пропитан человеческими смыслами и ценностями. В свете этой фундаментальной контекстуализации особенно примечательным является рассмотрение Хайдеггером человеческих аффектов.

Для обозначения экзистенциального фундамента аффективности (чувств и настроений) Хайдеггер использует термин Befindlichkeit, схватывая этим характерным для его стиля громоздким существительным базовое измерение человеческого существования. Буквально это слово может быть переведено как «само-чувствие» (how-one-finds-oneself-ness). Как отметил Джендлин (Gendlin, 1988), этот термин обозначает одновременно как то, что человек чувствует, так и ситуацию, в которой он это чувствует, – чувствуемое ощущение себя в ситуации до картезианского разделения на внешнее и внутреннее. Для Хайдеггера Befindlichkeit – раскрывающая аффективность – это модус жизни, бытия-в-мире, глубоко встроенный в конститутивный контекст. Концепция Хайдеггера подчеркивает полную контекстную зависимость и контекстную чувствительность человеческой эмоциональной жизни.

Мой собственный интерес к аффективности начался с моей ранней статьи, написанной в соавторстве с моей покойной женой Дафной Сокаридес Столороу (Socarides, Stolorow, 1984/85), в которой мы попытались интегрировать нашу развивающуюся интерсубъективную теорию с базовыми положениями психологии самости Хайнца Кохута. В предложенных нами расширениях и уточнениях кохутовской концепции «объекта самости» (Kohut, 1971) мы утверждали, что «функции объекта самости имеют фундаментальное значение в интеграции аффекта» в организацию переживания самости и что потребность в связях с объектом самости «самым существенным образом относится к необходимости [созвучного] отклика на аффективные состояния на всех этапах жизненного цикла» (Socarides, Stolorow, 1984/85, p. 105). Обсуждение Кохутом потребности в отзеркаливании, например, было интерпретировано как указание на роль точного чувственного отклика в интеграции экспансивных аффективных состояний, в то время как его описания голода по идеалу истолковывались как указание на важность созвучной эмоциональной поддержки и сдерживания в интеграции болезненных реактивных аффективных состояний. В той давней статье мы описали эмоциональные переживания как неотделимые от тех интерсубъективных контекстов сонастройки (или ее отсутствия), в которых они были прочувствованы.

Многочисленные исследования в области психологии развития и даже нейробиологии подтвердили центральную мотивационную важность аффективных переживаний, конституируемых в системе отношений «ребенок – воспитатель» (см. Beebe, Lachmann, 1994; Demos, Kaplan, 1986; Lichtenberg, 1989; Jones, 1995; Sander, 1985; Siegel, 1999; D. N. Stern, 1985). Понимание того факта, что аффективность (Befindlichkeit) имеет первоочередную важность в формировании мотивации, позволяет нам контекстуализировать широкий спектр психологических явлений, которые традиционно находились в фокусе психоаналитического исследования, таких как: психологический конфликт, травма, перенос и сопротивление, бессознательное, а также терапевтический эффект психоаналитической интерпретации. В той же статье, посвященной аффектам и функциям объектов самости, мы указывали на природу интерсубъективных контекстов, в которых формируются психологические конфликты: «Отсутствие устойчивых созвучных откликов на аффективные состояния ребенка приводит к… значительным отклонениям от оптимальной интеграции аффектов, а также к склонности к диссоциации или отрицанию аффективных реакций» (Socarides, Stolorow, 1984/85, p. 106). Психологический конфликт развивается, когда центральные аффективные состояния ребенка не могут быть интегрированы в силу того, что они вызывают несозвучные отклики воспитателей, носящие интенсивный или устойчивый характер (Stolorow, Brandchaft, Atwood, 1987, ch. 6). Подобные неинтегрированные аффективные состояния становятся источником пожизненного эмоционального конфликта и уязвимости по отношению к травматическим состояниям в силу того, что они переживаются как угроза одновременно и связной психологической структуре личности, и поддержанию жизненно важных связей. Таким образом, возникает необходимость в защите от аффектов.

С этой точки зрения травма развития может рассматриваться не как затопление инстинктами плохо оснащенного картезианского сосуда, а как переживание непереносимого аффекта. Кроме того, как я покажу в следующей главе, непереносимость аффективных состояний может быть понята только в свете тех систем отношений, в которых они проявлялись (Stolorow, Atwood, 1992, ch. 4). Травма развития возникает в рамках определенного интерсубъективного контекста, главной особенностью которого является нечувствительность к болезненным аффектам, и, как следствие, распад диады «ребенок – воспитатель» как системы взаимного регулирования. Это приводит к потере ребенком способности интегрировать аффект и в результате – к невыносимым, перегруженным, дезорганизованным состояниям. Болезненные или пугающие аффекты становятся травматичными, когда сонастройка, в которой ребенок нуждается как в поддержке, способствующей переживанию этих аффектов, их контейнированию и интеграции, полностью отсутствует.

Одним из последствий травмы развития, понятым с точки зрения отношений, является то, что аффективные состояния приобретают устойчивый разрушительный характер. Из повторяющегося опыта несозвучных откликов ребенок выносит бессознательное убеждение в том, что стремление к развитию и болезненные эмоциональные состояния являются выражением вызывающего отвращение дефекта или присущей самому ребенку внутренней порочности. Это часто приводит к созданию защитного идеала самости, представляющего образ себя, очищенного от причиняющих боль аффективных состояний, которые воспринимались как нежелательные или угрожающие по отношению к воспитателям. Жизнь в согласии с этим очищенным от аффектов идеалом становится основным требованием для поддержания гармоничных связей с другими людьми, а также для сохранения самооценки. После этого появление запрещенного аффекта переживается как неспособность воплотить требуемый идеал, как проявление скрытой, внутренне присущей самому человеку дефективности и порочности и сопровождается чувством изоляции, стыда и ненависти к себе.

В психоаналитической ситуации качества и действия аналитика, которые позволяют интерпретировать себя в соответствии с подобным бессознательным смыслом аффекта, подтверждают возникающие в переносе ожидания пациента, что появление подобных эмоциональных состояний будет встречено отвращением, презрением, тревогой, незаинтересованностью, избеганием, попытками эксплуатировать пациента, или что они могут повредить аналитику и уничтожить терапевтический альянс. Подобные трансферентные ожидания, невольно подтвержденные аналитиком, являются мощным источником сопротивления переживанию и артикуляции аффекта. С этой точки зрения трудноразрешимые повторяющиеся переносы и сопротивления могут быть поняты как ригидные «состояния притяжения» (Thelen, Smith, 1994) системы «аналитик – клиент». В таких состояниях аналитическая позиция сближается с самыми мрачными ожиданиями и страхами клиента, тем самым подвергая его повторной угрозе ретравматизации. Фокусирование внимания на аффекте и его смысле контекстуализирует как перенос, так и сопротивление.

Вторым следствием травмы развития является значительное сужение горизонта эмоциональных переживаний – таким образом, что из него исключается все, что ощущалось неприемлемым, невыносимым или слишком опасным в конкретных интерсубъективных контекстах (Stolorow et al., 2002, ch. 3). Идеи о горизонте переживаний развивались мною и моими коллегами в течение трех десятилетий, имея своим началом наши попытки очертить интерсубъективные источники различных форм бессознательного. Результаты этой работы обобщены в главе 5. Здесь же я хотел бы подчеркнуть то, что фокус на аффекте контекстуализирует так называемый «барьер вытеснения» – ту самую границу между сознанием и бессознательным. Таким образом, Befindlichkeit включает в себя и само чувство и тот контекст отношений, в котором ему было (или не было) позволено достичь полноты бытия.

Подобно сужению и ограничению горизонта эмоционального опыта, его расширение также может быть понято лишь исходя из тех интерсубъективных контекстов, в которых он формировался. Я завершу главу несколькими замечаниями относительно терапевтического эффекта психоаналитической интерпретации.

В психоанализе велась весьма продолжительная дискуссия о том, что же играет ведущую роль в терапевтических изменениях: когнитивный инсайт или эмоциональная привязанность. Термины, в которых ведется эта дискуссия, берут свое начало непосредственно в дуалистической философии Декарта, разделявшего человеческий опыт на когнитивный и аффективный. Однако подобное искусственное разделение человеческой субъективности не выдерживает критики в свете посткартезианской философии. Познание и аффект, мысль и чувство, интерпретация и отношения – все они могут быть разделены лишь в патологии, что прекрасно иллюстрирует пример самого Декарта – глубоко одинокого человека, создавшего доктрину изолированного разума (см. Gaukroger, 1995; Stolorow et al., 2002, ch. 1); доктрину бесплотного, ни во что не встроенного, лишенного контекста cogito.

Дихотомия между инсайтом через интерпретацию и эмоциональной связью с аналитиком окажется полностью ложной как только мы осознаем, что терапевтический эффект психоаналитических интерпретаций лежит не только в тех озарениях, которые они вызывают у пациента, но также и в степени демонстрации того факта, что аналитик созвучно откликается на его аффективную жизнь. Я уже давно утверждал, что хорошая (т. е. приводящая к изменениям) интерпретация – это процесс отношений, центральным компонентом которого является переживаемый клиентом опыт того, что его чувства понимают (Stolorow et al., 1978). Такой опыт имеет также специфическое трансферентное значение, которое является частью его силы, способной привести к изменениям (Stolorow, 1993), поскольку пациент вплетает этот опыт в ткань своего стремления к развитию, мобилизованного психоаналитическим взаимодействием.

Интерпретация не стоит в стороне от эмоциональных отношений между пациентом и аналитиком – это неотъемлемое и, на мой взгляд, решающее измерение этих отношений. На языке теории интерсубъективных систем происходящее за счет интерпретаций расширение способности пациента к рефлексивному осознанию старых повторяющихся организующих принципов происходит совместно с аффективным воздействием текущих отношений с аналитиком. И то и другое являются неразрывными составляющими единого терапевтического процесса, который устанавливает возможность альтернативных принципов для организации опыта, в результате чего эмоциональные горизонты пациента могут расширяться, обогащаться, становиться более гибкими и более сложными. Для того чтобы данный процесс развития был устойчивым, аналитическая связь должна быть в состоянии выдержать болезненные и пугающие аффективные состояния, которые могут сопровождать циклы дестабилизации и реорганизации. Очевидно, клинический фокус на аффективном опыте в интерсубъективном поле анализа контекстуализирует процесс терапевтического изменения одновременно во многих отношениях.

2. Контекстуальность эмоциональной травмы

Не существует такой вещи, как младенец.

Винникотт

Я начну свое исследование контекстуальности эмоциональной травмы с краткого беллетризированного описания одного клинического случая.

Молодая женщина, которая, будучи ребенком, неоднократно подвергалась сексуальному насилию со стороны отца, начала свой анализ у женщины тренинг-аналитика, которую я супервизировал. В начале лечения, когда пациентка вспоминала и описывала сексуальное насилие или рассказывала про агрессивный опыт из своей нынешней жизни, она демонстрировала эмоциональную реакцию, состоявшую из двух частей, каждая из которых, казалось, была исключительно телесной. Одной из них было дрожание рук и верхней части туловища, иногда перерастающее в сильную тряску, другая заключалась в интенсивном покраснении лица. В таких случаях аналитик, которую я супервизировал, всегда сильно тревожилась и пыталась найти способы успокоить пациентку. У меня возникло предположение, что тряска была телесным проявлением травматического состояния, в то время как покраснение лица являлось соматической формой стыда, вызванного тем, что пациентка обнажала свои симптомы перед аналитиком. Поэтому я предложил аналитику сфокусировать свое внимание в первую очередь именно на лице пациентки, а не на дрожи. В результате смещения фокуса пациентка стала рассказывать о том, какой, по ее мнению, видела ее аналитик во время дрожи или тряски: безусловно, думала она, аналитик должна была относиться к ней с презрением, видя перед собой ущербное человеческое существо. Только когда это убеждение было неоднократно опровергнуто аналитиком, выражавшим отнюдь не презрение, а сонастроенность и понимание, оба симптома (и покраснение лица, и дрожь) ослабли. Травматические состояния стали трансформироваться от исключительно телесных проявлений до состояний, при которых телесные ощущения соединялись со словами. Вместо того чтобы демонстрировать свою дрожь, пациентка стала говорить о своем ужасе перед разрушительным вторжением.

В первый и единственный раз, когда пациентка попыталась поговорить со своей матерью о сексуальном насилии со стороны отца, мать ее сурово пристыдила, заявив, что та, должно быть, очень злая девочка, раз сочиняет такой вздор про своего отца. После этого пациентка больше никому не рассказывала о своей травме до того момента, как открылась своему аналитику, а оба симптома – и прилив крови к лицу, и сведение ее переживания ужаса к не имеющему для нее названия телесному компоненту, – были следствием посрамления ее матерью. Только тогда, когда аналитик превратился в восприятии пациентки из фигуры, которая может тайно ее пристыдить, в фигуру принимающую и понимающую, ее эмоциональные переживания травматических состояний смогли измениться от исключительно телесных форм до таких переживаний, которые могут быть прочувствованы и описаны как «ужас».

На какую концепцию эмоциональной травмы можем мы опереться, чтобы объяснить трансформационные процессы, подобные тому, что я только что описал? Может ли нам здесь помочь теория травмы Фрейда? Я так не думаю.

Понятие травмы было краеугольным камнем психоаналитической мысли, начиная с ранних исследований Фрейдом (Breuer, Freud, 1893–95) происхождения истерии. Даже после того как Фрейд отказался от «теории соблазнения», заключив, что «если истерики указывают на вымышленные травмы как на причину симптомов болезни, то сущность нового факта сводится к тому, что они создают травмирующие сцены в фантазии» (Freud, 1914, p. 17), он все равно оставил за травмой центральную роль в патогенезе. Тем не менее, осмысление им травмы пошло далее в роковом направлении: от травмы, обусловленной внешними событиями, к травме, вызванной внутренними силами. Как отмечал Кристал (Krystal, 1978), две различные модели травмы уже присутствовали в «Очерках об истерии». В одной из них травма была продуктом невыносимого, подавляющего аффективного состояния, в другой – вызвана возникновением неприемлемой идеи, например, фантазии.

Позже Фрейд (Freud, 1926) пытался примирить две эти противоположные модели, концептуализируя травму с точки зрения беспомощности Эго под воздействием нарастающего инстинктивного напряжения, безотносительно к тому, было ли оно спровоцировано снаружи или же вызвано изнутри. Сигнальная тревога и психологические защиты были рассмотрены как мобилизация для предотвращения психоэкономической катастрофы. Таким образом, концепция травмы Фрейда, следом за его теорией психического развития, все больше и больше погружалась в бескомпромиссный интрапсихический детерминизм, кульминацией которого стало овеществленное представление об изолированном ненадежном психическом аппарате, неспособном переработать инстинктивные энергии, заполняющие этот аппарат из его же собственных глубин. Эта концепция психической травмы, основанная на картезианском представлении об изолированном разуме и делающая акцент на количестве инстинктивного возбуждения, превышающем возможности энергетической переработки психического аппарата, сохранилась во фрейдистской эго-психологии, а также в психологии самости, в попытках Кохута (Kohut, 1971) разграничить «оптимальную фрустрацию», обеспечивающую психическое развитие, и травматическую фрустрацию, приводящую к патологическим нарушениям самости.

Очевидно, что теория травмы Фрейда весьма мало помогает в понимании тех трансформационных процессов, которые были описаны в приведенном мной выше примере. Характер травматических состояний пациентки был обусловлен сразу двумя факторами: сексуальным насилием, совершенным отцом, с одной стороны, и интенсивным внушением чувства стыда матерью в ответ на попытку раскрыть той свою эмоциональную боль – с другой. Соответственно, пациентка ожидала аналогичной, внушающей чувство стыда, реакции и со стороны аналитика. Материнское внушение чувства стыда и отказ в предоставлении эмоционального приюта болезненным аффективным состояниям пациентки были главными составляющими того интерсубъективного контекста, в котором данные состояния были отщеплены и застыли в форме не имеющих названия телесных симптомов. Только тогда, когда аналитик прочно занял позицию сонастроенного, понимающего присутствия, эти симптомы смогли трансформироваться в ужас, который можно проговорить. (Роль языка в трансформационном развитии соматических симптомов аффективных состояний обсуждается в главе 5.)

В согласии с Кристал (Krystal, 1978), я рассматриваю травму как переживание непереносимого аффекта. Более того, как было показано в вышеприведенном примере, непереносимость аффективного состояния не может быть объяснена – исключительно или хотя бы преимущественно – тем количеством или той интенсивностью болезненных чувств, которые вызываются травмирующим событием. Травма конституируется в интерсубъективном контексте, в котором сильная эмоциональная боль не может найти эмоционального приюта, в котором она могла бы быть удержана. В подобном контексте болезненные эмоциональные состояния становятся непереносимыми и, следовательно, травматичными.

Крайне важен тот факт, что болезненные детские переживания сами по себе не должны быть травматичными (по крайней мере, не оставаться таковыми в течение долгого времени) или патогенными при условии, что они имеют место в чутком, отзывчивом окружении. Боль – это не патология. Именно отсутствие адекватной сонастроенности и отзывчивости к болезненным реакциям ребенка является тем фактором, который делает эти переживания непереносимыми и, таким образом, превращает их в источник травматических состояний и психопатологии. Эта теория относится как к единичным драматическим травмирующим событиям, так и к «кумулятивным травмам» (Khan, 1963), которые человек получает постоянно – на протяжении всего детства. Если Хан описывает «кумулятивную травму» в качестве результата «повторяющихся нарушений материнской роли как защитного экрана» (p. 46), то я понимаю подобную повторяющуюся травму скорее как неспособность к адекватному отклику на детские болезненные аффекты после того, как «защитный экран» был нарушен. Нарциссическое использование детей их родителями, к примеру, может препятствовать признанию, принятию и созвучному отклику на детские болезненные эмоциональные состояния.

Лишенный удерживающего контекста, в котором болезненные аффекты могут быть прожиты и интегрированы, травмированный ребенок, подобно пациентке из моего примера, должен отщепить болезненные эмоции от своего текущего опыта, что часто приводит к психосоматическим симптомам или расколу между субъективным психическим и телесным восприятием. Даже если ребенок в состоянии вспомнить травмирующие переживания, он все равно мучится сомнениями относительно достоверности и даже вообще реальности своих переживаний, что связано с отсутствием сонастройки, т. е. с тем дефицитом, который, по-моему, лежит в основе эмоциональной травмы. Травмированный ребенок не сможет развить устойчивость к аффекту и способность использовать аффект как направляющий сигнал; болезненные аффекты при своем появлении будут стимулировать всплеск травматических состояний (Socarides, Stolorow, 1984/85).

В целом можно сказать, что «травма развития не теряет своей значимости и продолжает подпитываться за счет установленных инвариантных и непреклонных организующих принципов, которые остаются за пределами… влияния рефлективного самосознания и последующего опыта» (Brandchaft, Stolorow, 1990, p. 108). Травмированный ребенок, например, может «заключить», что его собственные болезненные ощущения и неудовлетворенные эмоциональные потребности являются проявлениями отвратительных постыдных дефектов и, следовательно, должны быть изгнаны из сознательного опыта и человеческого общения; ребенок, по сути, обвиняет свои собственные реактивные аффективные состояния в тех травмах, которые и спровоцировали эти состояния. Создание подобных организующих принципов, которые часто ведут к глобальной подмене субъективной реальности ребенка реальностью воспитателя (Brandchaft, 1993; Stolorow, Stolorow, 1989), сохраняет связь с травмирующим или неотзывчивым воспитателем и одновременно предохраняет от ретравматизации.

1.Темпоральность – термин феноменологии и экзистенциализма, обозначающий субъективноокрашенное переживание времени как фундаментальное свойство человеческой природы.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
10 may 2022
Yozilgan sana:
2007
Hajm:
80 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-0-88163-467-9, 978-5-89353-463-4
Mualliflik huquqi egasi:
Когито-Центр
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar