Kitobni o'qish: «История одной семьи»

Shrift:

Моему мужу, Льву Андреевичу Кобякову посвящается


© Выговская Р. В., 2014

© ПРОБЕЛ-2000, 2014

Родители

Мой отец, Владимир Александрович Выговский, родился в 1892 г. в глухой белорусской деревушке где-то под Витебском. Кстати, я там однажды в свои 15 лет побывала в гостях.

Выговские были крепкой крестьянской семьей, в которой было семеро сыновей: Александр, Станислав, Казимир, Владимир (мой отец, понятное дело), Виктор, Антон, Иосиф – и одна дочь Мария.

Александр и Станислав в гражданскую войну воевали по разные стороны баррикад, и оба погибли. С остальными я позже познакомилась.

Когда я родилась, ни дедушки, ни бабушки уже давно не было на свете, и я знаю только (по словам деревенских старушек), что вроде бы внешностью пошла в бабушку Софью (она была полькой по происхождению).

Отец, повторяю, родился в крепкой крестьянской семье, но сам не был крестьянином. Я не знаю, где он там учился, но уже в свои 14 лет он преподавал в какой-то деревенской школе и работал там 3 года, а в 17 лет отправился в Москву и устроился работать на какой-то Люберецкий завод. В 1917-м (а было ему уже 25 лет) отец вступил в партию. Он сам рассказывал об этом так: «Вхожу в комнату, стоят три стола. Партия большевиков (или как она тогда называлась?), эсеры и ещё какая-то (это я не помню какая, отец помнил). Человек, который принимал в большевики, показался мне самым симпатичным, и я подошёл к нему и записался в будущую Коммунистическую партию».

В 1960 г. отца не стало. Примерно через неделю после похорон у нас в квартире раздался звонок. Трубку взяла я. Спросили Владимира Александровича Выговского. Оказалось, с Люберецкого завода. Я ответила в том смысле, что не знаю, какое дело у моего отца было с Люберецким заводом, но, к сожалению, он скончался и неделю назад похоронен. Звонившие возмутились: «Почему нам не было сообщено о его кончине? Умер такой человек!» Я сказала, что, в общем-то, умер мой отец, а при чём тут Люберецкий завод – мне не известно.

Оказывается, отец был членом первого московского совета рабочих депутатов и именно от Люберецкого завода. При жизни он об этом никогда не говорил. Люберчане или люберовцы (?) поинтересовались, где похоронен отец, и снова возмутились, узнав, что на Кузьминском кладбище. «Такой человек!»

Надо сказать, что Госбанк, где отец многие и последние годы работал, принимал активное участие в погребении отца, предлагал маме Ваганьковское кладбище. Она отказалась, потому что, проведя рядом с отцом немалую жизнь, нажив и вырастив детей, она никогда не была его законной женой. И она побоялась, что, когда умрёт, её не разрешат похоронить рядом с ним, потому что она ему как бы никто. Но это всё будет потом.

Судя по всему, в первые годы после революции (я не знаю, как долго отец работал на Люберецком заводе и как долго он депутатствовал) он поступил в Финансово-экономический институт и успешно его окончил. Где он работал по окончании института, я не знаю, но, очевидно, карьера его складывалась довольно удачно: отец получил аж две комнаты, правда, в коммунальной квартире на Сухаревской улице, женился, родил детей. А в 1934–35 годах его отправили в длительную командировку в Красноярский край на «укрепление колхозов». Жена его с ним не поехала, осталась с дочерью в Москве (первая девочка умерла) «беречь жилплощадь».

* * *

Моя мать, Вера Сергеевна Абабкова 1909 года рождения, из оренбуржских казачек, осиротела в 5 лет: её родители умерли от холеры. Два следующих года она жила в семье старшего брата Фёдора Сергеевича Абабкова, который впоследствии стал председателем колхоза. А когда ей исполнилось 7, брат отдал маму в няньки, в чужие руки. Она так и выросла у чужих людей. Всех она не помнила, но всегда говорила, что там, где она была «нянькой», «прислугой», к ней относились как к члену семьи: все одинаково много трудились, в том числе и мама, и за стол она садилась вместе со всеми. Особенно тепло она вспоминала свою последнюю хозяйку: «Всему, что я умею делать, научила меня она». Мама называла и её имя, но я не запомнила.

Семейство, в котором последнее время батрачила моя мама, было крепким, зажиточным, и их, голубчиков, конечно же раскулачили и отправили на спецпереселение. При этом выяснилось, что мама – не член семьи, а батрачка, и её отправили в Ульяновск на рабфак. До этого мама, несмотря на своё «батрачество» окончила какую-то церковноприходскую школу.

Благодаря этой школе мама знала очень много певучих и красивых народных песен. Я с раннего детства любила их, и мама разучивала со мной те, что она помнила. Потом некоторые из них я встретила в сборнике Кольцова.

В Ульяновске мама окончила рабфак по специальности «ветеринария» и была распределена на работу в Красноярский край. К этому времени она успела побывать замужем, родила сына Генку, с мужем разошлась и в Красноярский край отправилась вдвоём с Генкой. Впрочем, в 1935 г. ей уже было 26 лет.

Вот там-то, в Красноярском крае, и пересеклись пути моего отца и моей матери, очень скоро они стали жить вместе, потому что в 1937 г. у них родилась я.

Мама работала ветеринаром и заведовала очень большим хозяйством. Она часто уезжала в командировки и вынуждена была нас, детей, оставлять на нянек или отдавать нас (но почему-то только нас с Женькой, Генка был, наверное, уже «самостоятельным») в круглосуточные и даже в круглонедельные детские сады.

В Москве, когда мы туда переехали, мама долго не могла найти работу по специальности. Наконец она устроилась на мясокомбинат им. Микояна (по-моему, он был тогда в Москве единственным, но, может быть, я и ошибаюсь) осмотрщицей мяса и проработала там 15 лет, почти до пенсии, до которой не дожила 9 дней: 21 сентября 1964 г. около моего дома её насмерть сбила машина.

Младенчество

Мне кажется, я помню своё рождение. Когда я рассказывала об этом раньше, надо мной смеялись, но однажды где-то я прочитала, что некоторые люди помнят это. Вот к этим людям принадлежу и я.

Я помню, что мне было очень неловко и неудобно и надо было что-то преодолеть, и вдруг – я на свободе: вокруг свет и люди.

Отец хотел меня назвать Людмилой или Тамарой. Против Людмилы мама возражала, потому что так звали его первую дочь, которая умерла, а против Тамары у мамы были другие возражения:

 
…царица Тамара жила,
Прекрасна, как ангел небесный,
Как демон, коварна и зла!
 

«Не хочу!» – сказала мама. Тогда отец воскликнул: «Да хоть Фёклой назови!» И мама назвала меня Риммой. Откуда она взяла там, в Сибири, это имя? Оно мне никогда не нравилось, и только к старости я с ним смирилась.

Я родилась очень строптивым ребёнком. Грудь мамину взять наотрез отказалась, и мама, у которой было полно молока, вынуждена была сцеживать его и кормить меня из бутылочки, или, как тогда говорили, «из рожка».

Декретный отпуск в те времена был очень короткий, и мама скоро вынуждена была выйти на работу. Утром она сцеживала молоко, разливала его по бутылочкам и оставляла меня и бутылочки на попечение «нянек»: 14–15-летних девочек, которым я была совершенно неинтересна, и частенько они просто забывали меня покормить. Мама рассказывала, что, возвращаясь домой, она издалека-далёка слышала мой голодный вой. Однажды она поймала одну няньку, которая выливала молоко из бутылочки в помойку. Мама её выгнала, но вряд ли на её место пришла лучшая.

В конце концов, меня отдали в ясли. Помню полутёмную комнату и нас, младенцев, укладывают по кроваткам. Мы орём на разные голоса: кто громче? Громче всех оказываюсь я. Все уже затихли, а я ору и ору. Наконец, кто-то приходит, хватает меня на руки и выносит из этой тёмной комнаты в какую-то очень светлую (неужели там было электричество?!). Комната довольно просторная. Там стоит длинный стол и за ним – люди. Вероятно, наш обслуживающий персонал, уложив, наконец, нас спать, решил поужинать и попить чайку.

Меня сажают на пол, а чтоб мне не было скучно, дают в руки две или три огромные крышки от кастрюль. Ах, как славно они гремели!

Второе воспоминание из того же возраста. Я опять на полу, но дома. В комнате полутемно, на столе горит керосиновая лампа, за столом мама что-то шьёт на машинке, а мне для развлечения дала одну-две катушки ниток. Я ими забавляюсь, но обошлась бы и без них, меня заливает волна счастья: мама рядом, вот она!

И ещё. Но это уже 1938-й год. Потому что уже появился Вождь, Учитель и Руководитель всего моего детства и друг юности – мой брат Женька. Он родился 15 декабря 1937 г., но мама записала его на 2 января 1938 г.

Я снова на полу. В углу довольно большой (наверное, с моей тогдашней точки зрения) комнаты, а в противоположном углу – мама и Женька. Я по обыкновению ору, заливаюсь слезами: мне хочется к маме. Она зовёт меня: «Иди!» А я не могу сдвинуться с места. Зато Женька, как торпеда, носится из угла в угол между мамой и мной и показывает мне, как это просто: встал на коленки и вперёд! А я не могу.

* * *

И ещё. В 1937 г. отца арестовали, когда он возвращался из Москвы с какого-то важного совещания. Арестовали прямо в поезде и отвезли на Лубянку. Мама рассказывала, что я очень остро переживала разлуку с отцом и вешалась на шею и лезла на руки ко всем мужчинам, которые попадались мне на глаза. Отца не отправили, к счастью, в лагерь, а, продержав его два года на Лубянке, выпустили и выслали по месту работы, вернув даже партийный билет. Это было счастьем для нас и несчастьем для него, потому что его взяли не одного, а с целой группой. И всех остальных сослали в лагеря. Отца всю жизнь мучила мысль: почему? Может, его «подельники» думают, что он их предал? И только уже в пятидесятые годы, когда начали возвращаться репрессированные, к нам в дом пришла жена его друга Катя и заверила отца, что никто о нём никогда как о предателе не думал, просто считали, что ему повезло, и его освобождение было частью какой-то их, большевистской, сатанинской программы.

Так вот мы с Женькой снова на полу перед входной дверью. Мы в сладком ожидании: сейчас войдёт он, наш ПАПА! И он входит, весь в белом (нижнем белом белье – из бани). Мы счастливы.

* * *

И последний эпизод. Я утром в своей кроватке, опять жду, зная, что сейчас перед уходом на работу папа зайдёт поцеловать меня. Мама рассказывала, что она мне шила платьица из своих стареньких. А какие у неё были платья? Конечно же, ситцевые. И вот она сделает какую-нибудь коке точку, а дальше платье опускается колоколом, покрывая чуть не полностью мои ножки. И вот, ожидая отца, я решила прихорошиться: от подола платья до самой кокетки рву платье на ленточки. Рвётся легко: ткань-то ветхая. И я располосовала так всё платьице. Отец вошёл и пришёл в ужас: «Ты посмотри, она разорвала всё платье!» А я в отчаянии и горьком разочаровании: ведь для него старалась!

Ещё об отце

Отца выпустили с Лубянки или в конце 1938-го, или в начале 1939 г… Выпустить-то его выпустили, но досталось ему там крепко. Сестре моей сводной Александре, проживавшей в Москве, однажды позвонили и сказали, что такого-то числа, в такое-то время она может встретить своего отца у таких-то ворот Лубянки. Она пришла к назначенным воротам, к назначенному времени и стала ждать. Ждёт-ждёт, а отец не выходит. Вышел какой-то старикашка и начал оглядываться по сторонам. Сестра недоумевает, где же отец? Вдруг этот жалкий старикашка подходит к ней и говорит: «Шура, ты, что, не узнаёшь меня?» Сестра пришла в ужас. Она ни за что бы не узнала в этом старике отца. Она видела его два года назад, мужчину в полном расцвете сил: ему в 1937-м. было 45 лет.

* * *

Несмотря на то, что отцу вернули якобы даже партийный билет и отправили по тогдашнему месту работы, когда он в 1958 г. начал оформлять пенсию, он, конечно, рассчитывал на персональную: член КПСС аж с 1917-го! Увы, в райкоме ему объяснили, что стаж его исчисляется с того самого момента, когда он вышел с Лубянки. Никакой «персоналки» он не получил.

Я мало интересовалась политическими взглядами отца в то время. Но знаю, что он был очень обижен и потому, когда старший брат Геннадий, простой слесарь на заводе, пришёл к нему уже в 1960 г. и сообщил, что ему рекомендуют вступить в партию, отец сказал: «Вступишь – прокляну!». И Геннадий не вступил.

Правда, когда, уже вернувшись из Сибири и увидев, что многие сослуживцы отца получили отдельные квартиры в приличных домах, в приличных районах, а мы продолжали существовать в 12-метровой комнатке на Таганке в коммунальной квартире, собрав все документы, я пошла за отца хлопотать. И о чудо! Я получила положительный ответ: в течение года отец получит квартиру, а не имел её до сих пор, поскольку никуда не обращался и ничего не просил.

Это было в конце 1959-го – начале 1960 г., а 9 апреля 1960-го отец скончался. Через некоторое время пришла открытка из соответствующей организации на имя отца: «Владимир Александрович, зайдите по такому-то адресу за получением ордера на квартиру».

Как плакала мама! Я её еле уговорила всё-таки сходить в эту организацию, и сама пошла с ней.

Мама показала открытку и сказала, что, к сожалению, адресат умер. Но ей спокойно объяснили, что в заявлении отца были записаны несколько человек и не мог же он «взять их с собой»!

Так мама в конце своей жизни получила пусть «хрущобку», пусть у чёрта на куличках, но всё-таки отдельную квартиру, в которой прожила свои последние 4 года.

Однако возвращаюсь в раннее детство, когда мои родители ещё живы и мы вместе.

Няньки

Сколько помню сибирскую жизнь, у нас в доме всегда были няньки. Правда, «няньки» – это громко сказано, ибо они были кем-то вроде пушкинского Балды: «Нужен мне работник, повар, конюх и плотник», – так, кажется? Родители, помимо детей, ещё держали довольно большое хозяйство, без которого в то время трудно было прокормиться: у нас были корова, овцы, свинья, куры, огород. Сами родители очень много разъезжали по командировкам, а дети и хозяйство оставались бес присмотра. Вот и брали в дом прислугу: и за детьми присмотреть, и за скотиной, и за огородом, если нужно. «Няньками» были или престарелые старушки, или девочки 14–16 лет. Много их у нас перебывало, всех не упомнишь, но двух «нянек» до сих пор помню прекрасно.

* * *

Однажды мама привела в дом ещё довольно крепкую старушку и объявила нам: «Вот, дети, это ваша новая няня».

– «Какая ещё няня?! – возмутилась старушка. – Это у барских детей няньки да мамки, а они не барские дети. Я Павловна! Понятно? Как меня зовут?»

– «Понятно, – ответили мы (Генка, Женька и я), – Баловна…»

Так у нас поселилась «Баловна». Старушка была очень суровая, но вскоре мы в ней души не чаяли.

Нас с Женькой Баловна каждое утро отводила в сад (или в ясли?). Приведёт туда, а я там оставаться не хочу и по своему обыкновению начинаю орать. Баловна никогда не оставляла меня в таком состоянии, но успокаивала преоригинальнейшим образом. «Орёшь? – спрашивала она меня. – Ну, ори, ори. Вон, видишь, стол стоит? Я сейчас на него лягу и начну рукава жевать. Сначала у себя отжую, потом у тебя, а потом у всех подряд начну жевать». Услышав такое, я в ужасе замирала, вытирала слёзы и начинала её уговаривать: «Не надо, Баловна, не жуй. Я больше не буду. А вечером ты за нами придёшь?» – «Куда мне от вас, окаянных, деться!» – говорила Баловна и со спокойной душой уходила домой.

Вечером дома Генка на правах старшего начинал канючить: «Баловна, дай пряничка или конфетку. Ну, Баловна, дай нам пряничка или конфетку…»

– Где я вам возьму? Нету.

– А ты к приказчику сходи (так Баловна называла продавца в сельпо).

– Ладно, – говорила Баловна, – схожу.

Надевала свой рабочий халатик и шла в хлев к скотине. Доила корову. Задавала корм ей и остальной живности, а потом возвращалась домой.

– Ну, что, Баловна, дал приказчик гостинцев? – вопрошал Генка.

– Дал, сволочь, – отвечала Баловна, – уж как я просила его, как умоляла: дай ребятам по нескольку пряничков и конфеток! Нет, паразит, дал только по одному пряничку и по одной конфетке (карамельке).

– Да ладно, Баловна, ведь дал же всё-таки, а завтра ты ещё к нему сходишь.

К сожалению, Баловна прожила у нас недолго: она умерла. Это было ещё до 1941 г., когда нас, детей, было ещё только трое, а я до сих пор её помню. Даже внешне.

Потом потянулась целая вереница нянек (или старенькие совсем старушки, которым с нами и с хозяйством справляться было не под силу, и они уходили, или молоденькие девчонки – тем и с нами, и со скотиной было и нелегко, и неинтересно), пока не появилась в нашем доме Стюра (сибирское уменьшительное имя от Анастасии). Я даже фамилию её очень долго помнила и забыла вот совсем недавно…

* * *

Стюра прожила в нашем доме несколько лет. Когда она пришла, ей было лет 16–17. Во время войны её от нас взяли на трудовой фронт. Она, бедняжка, не выдержала лесоповала и сбежала. Пришла к нам. Её опять у нас нашли, арестовали, судили, дали год тюрьмы, а из тюрьмы она опять вернулась к нам. И родители приняли её.

В 1945 г. она с нами уехала в Москву и прожила там у нас до 1947-го, но у неё был просрочен паспорт, и, как мама ни хлопотала, было велено Стюре вернуться по месту прописки. Слава Богу, жизнь у неё в Сибири наладилась. Она вышла замуж, родила детей. О ней я ещё не раз буду говорить, потому что в определённый отрезок времени она занимала в моей жизни весьма значительное место.

Других нянек (а их было много) я просто-напросто не помню.

Детсады

В перерывах между няньками, да частенько и при их наличии, нас с Женькой отдавали в детсад или ясли, не знаю, что вернее.

Однажды нас отдали в какой-то даже не круглосуточный, а вроде как круглогодичный детсад: нас забирали домой очень редко и на очень короткое время.

Там нас навещали почему-то мама и Генка – чтоб это был отец, я не помню. Мама приезжала, брала нас, вела на улицу, в магазин, покупала подарки. Однажды она купила мне такую довольно большую деревянную бабочку на колёсиках: за палочку везёшь её, а она крылышками хлоп-хлоп. Здорово. А ещё калейдоскоп. О, это была моя любимая игрушка! Я часами могла любоваться узорами, которые постоянно меняются. В память о своём далёком детском счастье я купила такую игрушку, но она показалась мне не такой прекрасной, как та, из моего детства. Во-первых, осколочки в современном калейдоскопе не стеклянные, а пластмассовые, и они не такие обворожительно яркие, как те. А может, в детстве и сахар был слаще и вода мокрее… Так хорошо было с мамой!

Но вот она уже собирается уезжать. Естественно, я в крик. Реву, разину рот и сую себе в рот свои кулаки, а мама протягивает мне свой: «На мой, а то тебе мало.» Я реву и реву. Маме надоедает, да и уезжать надо, и она говорит: «Дочка, пить хочется, принеси мне воды». Я с радостью кидаюсь исполнить её просьбу, а когда прибегаю с водой, мамы уже нет, уехала. Меня захлёстывает обида: обманула…

В другой раз помню, как мама приехала летом. Мы гуляли в лесу – в тайге. Пока она нас разыскивала, она набрала огромный букет цветов (она очень любила цветы, всякие). И так и вышла к нам: из-за букета её почти не было видно. Все детишки бросились к ней: «Дай!» И мама раздала цветы всем детям, которые среди этих цветов гуляли, но увидели их только в маминых руках. Мы с Женькой радовались: вот какая наша мама – всех одарила!

Приезжал Генка один в санях на лошади. Солидно с нами здоровался. Мы замечали, что у него новое пальто. «Хорошее», – одобрял Женька. Генка тоже привозил нам гостинцы. У него через плечо висела связка баранок. И опять, как и мама, Генка угощал не только нас, но и других ребятишек. А мы с Женькой снова радовались: вот какие гости к нам приезжают, всем хорошо!

Иногда мама в качестве гостинцев привозила или присылала с Генкой пакетики-порошочки с солью – соли-то тогда не было. И вот в этих аптечных пакетиках мы получали по чуть-чуть соли, и за столом раскрывали их, и приглашали своих соседей по столу чуть присолить свою еду. И опять радовались. Сколько же было поводов для радости!

Однажды Генка приехал к нам не с визитом, а за нами. Мы сели в сани, Генка – на облучок, и мы поехали домой через тайгу. Мы были вне себя от счастья, но вдруг за нами увязалась свора не то собак, не то даже волков. Генка привстал и стал нахлёстывать лошадь, но та и сама летела во весь опор. До дому добрались благополучно.

Почему-то родители часто переезжали с места на место. Например, я родилась в селе Б. Хабык (на каком-то этапе паспортистка исправила это название на Б. Хабынское, так у меня в паспорте и значится), а Женька, родившийся через год, появился на свет уже в другом месте, самый младший брат Вовка – в третьем и т. д.

Помню, в какой-то деревне я в сад шла почему-то одна (может, Женька болел?). Прихожу, меня осматривает садовский доктор, молодой мужчина, и вдруг говорит мне: «Девочка, иди домой и скажи маме, что у тебя свинка, поняла?» Я головой-то кивнула, но ничего не поняла. Мне стало мучительно стыдно: какой же чумичкой я пришла в детский сад, если дядя доктор обозвал меня свиньёй?!»

Я пошла не домой, а на речку. Там я стащила с себя платьице, «выстирала» его в речке, разложила на травке и стала ждать, пока оно высохнет. Там, пригорюнившуюся, меня и нашла мама, которой уже успели сообщить, что меня отправили домой.

Мои братья

Братьев у меня было трое. Старший, Геннадий или попросту Генка, сын мамы от первого брака. Это был настоящий старший брат: в меру с нами строг, но и защитник, и опора. Соберётся он куда-нибудь со двора к своим друзьям-сверстникам, мы с Женькой с обеих его сторон на нём повиснем: «Возьми нас с собой!» Он немножко посопротивляется, а потом берёт нас за руки и вперёд. Его друзья спрашивают: «Чего ты мелюзгу с собой притащил? Ладно бы пацана, а девку-то зачем?» – «Да ладно, – отвечал Генка, – их легче с собой взять, чем отвязаться от них».

И так всю жизнь он был СТАРШИМ братом. И, только когда он умер, недели не дожив до 72 лет, я удивилась: старше меня он был всего на два с небольшим года! 19-го августа 2006-го ему исполнилось бы 72 (умер он 12 августа), а мне 1 января 2007-го стукнуло 70.

* * *

О Женьке я уже говорила. Вообще-то он родился в том же, 1937-м, что и я, только 15 декабря (а я – 1 января). Мама же записала его, благо в деревне это было возможно, на 2 января 1938 г. Так что в детстве мы с Женькой свои дни рождения всегда отмечали вместе – 3 января. Папа получал зарплату 2-го числа, и нам выделялись какие-то деньги на это. А уж сам праздник мы с Женькой очень рано стали устраивать самостоятельно, пока родители были на работе.

Женька был главной фигурой в моём детстве, особенно раннем. Он раньше меня пошёл, раньше меня начал разговаривать и очень старательно обучал меня этому.

Если я не знала, как называется то или это, я обращалась к Женьке: «Деня, это тё?» Женька тут же давал мне исчерпывающий ответ, не всегда совпадающий с действительностью. Но переубедить меня было невозможно: «Деня казав». Пока Женька не выучивался говорить правильно, я слог в слог повторяла за ним.

Женька был очень забавным малышом. Хвастун он был страшный. Хвастался, чем мог и чем не мог. «Мой папа – директор», – например, заявляет он. «Директор чего?» – спрашивают его. «Директор столовой», – гордо отвечал Женька. Выше должности он тогда не знал, а в столовую в нашем посёлке или деревне мы иногда заходили и пили там бесплатно морс. Мама договаривалась, а потом за нас платила.

Мы с ним так и росли: неразлучно, как близнецы. Даже спали в одной кровати лет до 12.

Однажды соседка по коммуналке захотела выбросить из своей комнаты письменный стол – такой красивый, старинный. Он был без ящиков, но с очень изящными гнутыми ножками. Мы с Женькой пристали к маме: давай, возьмём. «Куда?» – спрашивает мама (мы вшестером жили в 12-метровой комнатушке. Мы с Женькой уговорили маму выбросить нашу кроватку-кушетку, а на её место поставить стол. Днём он нам служил столом, причём письменным (!), а ночью – крышей над нашим спальным местом. Женька загородил его со всех сторон, провёл туда электричество, и я – о, счастье! – получила возможность читать там хоть всю ночь напролёт. Женька рядом только сладко посапывал. Иногда я будила его: «Жень, слушай, Д'Артаньян-то! Он знаешь, что? Он…» Женька выслушивал меня благосклонно и, закрывая глаза, говорил: «Ну, ладно, читай дальше, потом расскажешь». А до этого мне приходилось читать на кухне, откуда родители меня постоянно гоняли.

Были мы с Женькой в параллельных классах: я – в женской школе, он – в мужской. Учились одинаково хорошо, даже в старших классах, хотя Женька никогда не любил читать и накануне сочинения обращался ко мне: «Слушай-ка, завтра у нас сочинение по „Войне и миру“, расскажи вкратце, в чём там дело?» Я с упоением начинала ему пересказывать содержание романа. Женька, послушав меня минут 10, перебивал: «Стоп, стоп! Значит, этот – вот кто, а эта – его невеста, а эти… Ну, ладно, хватит, ты, чего, весь роман мне собралась рассказывать? Хватит уж!»

И что удивительно: сочинения он писал не хуже меня. Может быть, не лучше, но и не хуже.

Братья Генка и Женька были моими защитниками на нашей Б. Коммунистической, даже когда их рядом не было. Идём с девчонками из школы, а впереди – заслон из мальчишек со снежками. Ой, что будет!.. И вдруг с их стороны слышится: «Ой, ребя, там сестра Выговского (или Хромого – Генкино прозвище: он в 15 лет сломал ногу, некоторое время хромал, а прозвище осталось на всю жизнь). И снежки дожидались другой группы девочек, у которых не было таких защитников. Везунчиком Женька был удивительным. Если я с самого детства всё теряла: те малые деньги, которые нам выдавались на карманные расходы; рукавички, ленточки из кос и т. д. Женька постоянно что-то находил. Однажды мы с ним стояли в очереди, помню, за сахаром (а в очередях нам в детстве пришлось постоять, ой, как много! – то за мукой, то за сахаром или подсолнечным маслом и т. д., и т. п.). Так вот стоим мы, значит, в очереди (под проливным дождём между прочим), прижимаясь, стараясь втиснуться в стену какого-то деревянного дома или сарая, а на нас с крыши льются потоки воды. И вдруг на Женькину голову вместе с очередной волной воды шлёпается сотенная бумажка – сумма по тем временам очень даже немалая. Конечно же, мы дома об этом рассказали. Не помню, как были истрачены эти деньги, но, поскольку обиды на родителей не осталось, очевидно, всё было улажено по справедливости.

Как я уже говорила, мы учились с Женькой в параллельных классах, но в разных школах: мужской и женской. Родительские собрания иногда совпадали, и в одну школу должна была идти мама, а в другую – папа. Мы с Женькой быстренько устраивали военный совет: у кого в школе благополучней – туда направляли папу, а мама всё стерпит.

Это мне напомнило эпизод уже из моей материнской судьбы. Старший сын Митя, поступив по окончании школы в Физтех, в каком-то семестре вдруг схватил на экзамене тройку. Ужасно расстроенный, он пришёл ко мне на работу и попросил: «Мам, давай папе об этом не скажем». А мамы все одинаковы: всё стерпят.

В 1955 г. мы с Женькой закончили школу и оба не поступили в институты. Он пошёл в какое-то ТУ (Техническое училище), окончил его и какое-то время работал на заводе. Там он начал было очень активно сливаться с рабочими массами по части употребления алкогольных напитков, но тут вмешался старший брат Геннадий, который довольно долго увлекался спортом: играл в баскетбол и бегал на лыжах (по лыжам у него даже был какой-то разряд). Так вот, взял он Женьку под белые руки, отвёл в спортивный клуб, в секцию баскетбола и таким образом спас от угрозы пьянства. Женя очень хорошо прижился в этом клубе и в этом виде спорта и, несмотря на то, что был невысок, скоро стал капитаном. У меня есть фотография, где он, самый маленький, стоит во главе команды.

Женя довольно долго был маленького роста: сказывалось, очевидно, голодное военное детство.

Как-то летом мама решила его отправить на каникулы в деревню к родственникам. Ему не хотелось ехать, и, в надежде, что та за него заступится, Женька пожаловался на маму своему старшему тренеру Наталье Николаевне. А она ему вдруг говорит: «Поезжай, Женя, поезжай и постарайся побольше есть гречневой каши». И за то лето Женька и впрямь вытянулся. Очень высоким он не стал, но уже не был маленьким. Он был таким активным игроком и так болел за свою команду, что появлялся на поле даже больным, с температурой. А выиграв и вернувшись домой, буквально сваливался в полубреду. Он играл и в институте, даже когда уже был аспирантом.

Женька был очень благодарным человеком. Всю жизнь в день своего рождения независимо от того, присутствовал Геннадий или нет, чуть ли не первый тост был за него, за Генку, за старшего брата, сумевшего уберечь младшего от возможных ошибок.

Ещё о Женькиной везучести. Когда мы поступали в институт, я не добрала полутора баллов и не прошла по конкурсу. Женька на экзамене по математике схватил «пару». На следующий день он пошёл за документами, но в приёмной комиссии его попросили зайти на кафедру математики. Там ему предложили «сыграть ва-банк»: он тут же сейчас же сдаёт математику ещё раз. Женька решил, что терять ему нечего, и согласился. Его как следует «погоняли» по всем разделам и поставили четвёрку, так он был принят в МИСИС.

Вот и росли мы с Женькой душа в душу. Его друзья были моими друзьями, и моих подружек он тоже привечал.

И, когда вступили в юность, мы продолжали дружить. Я, правда, не знакомила своих мальчиков с Женькой – а он меня со своими девочками знакомил. Если он шёл с девочкой в кино или в театр, он предупреждал: «С нами пойдёт моя сестра». И обсуждению это не подлежало.

Всё изменилось, когда он встретил свою будущую жену. Леночка (так мы в семье звали её с самого начала знакомства) не приняла меня ни в какую! В первый же раз, когда мы с Женькой зашли за ней на каток, она сказалась больной и не пошла с нами. На катке было полно друзей, и мы с Женькой там не были приклеены друг к другу. Как же я удивилась, когда через какое-то время я увидела своего брата в паре с Леночкой!

Так началось наше с Женькой отчуждение. Вскоре они поженились, но подружками мы с Леной не стали, а так – дальними родственниками. Лена была со мной отчуждённо вежлива, не более того. Женька смотрел Леночке в рот, и они начали свою жизнь, в которую мне не было доступа. Я, правда, никогда не была в обиде ни на Женьку, ни тем более на Лену. Уж очень хорошо им было вдвоём! До самой Жениной смерти они не просто любили друг друга, а были влюблены по уши. Женька прожил очень хорошую, счастливую семейную жизнь, и я всегда только радовалась за него.

На похоронах и родные, и знакомые называли его главой большого клана, вожаком стаи. Только мне в этом клане и в этой стае места не было. В принципе, он никогда не забывал, что у него есть сестра, но мы оказались с ним в совершенно разных сферах общения, и это не способствовало дальнейшим нашим родственным, дружеским отношениям.

По молодости они пытались нас с моим мужем Лёвой «учить» жить, несколько хвастаясь, как хорошо живут они, не принимая во внимание того, что мы с Лёвой начинали самостоятельную жизнь с чайной ложки, без всякой поддержки с какой-либо стороны: папы уже не было, а у мамы, которая зарабатывала не бог весть какие деньги, был на руках очень неблагополучный наш младший брат, о котором речь ещё впереди и который, несмотря на своё явное неблагополучие, успел обзавестись семьёй.

Однажды, находясь в глубоком отчаянии – у меня совсем не было денег, а мамы уже не было: она до моих детей не дожила, дети же по случаю болезни оба были дома, не в саду-яслях, и мне абсолютно нечем было их кормить – я, взяв младшего Гришу на руки (ему был год), а старшего Митю за руку, отправилась к брату за помощью, просить в долг до зарплаты рублей пять. Они жили тогда очень далеко от меня: мы на Варшавском шоссе, а им родители Лены купили 2-комнатную кооперативную квартиру на Речном вокзале. И вот я приехала туда, к ним. Они встретили нас очень гостеприимно, вкусно накормили, детей уложили спать, а в ответ на мою просьбу о займе прочли мне целую лекцию о том, как я неправильно живу и с зарплаты не откладываю на книжку ни копейки, а вот они всё время это делают. Они не брали в расчёт, что у них за спиной был глубокий тыл – Ленины родители, вполне успешные, обеспеченные люди. Её отец был кандидат наук и ещё постоянно писал книги по своей специальности (по-моему, он был каким-то металлургом, во всяком случае до конца своей жизни проработал в Институте стали и сплавов). Мать Лены, маленькая хрупкая женщина, тоже имела отношение к металлургии и на заводе чуть ли не заведовала серьёзным цехом. А Лена у них была единственной дочерью, обожаемой.

И вот, прочтя мне лекцию о «правильном ведении хозяйства», они проводили меня домой. И только на улице, доставая рукавичку (дело было зимой), я обнаружила в кармане просимые мною в долг 5 рублей. Это, наверняка, сунул мне Женька, тайком от Лены.

Это был мамин почерк. В юности, когда я ещё жила с родителями, но уже работала, я иногда по какому-либо поводу взбрыкивала и отделялась от семьи на самостоятельное довольствие. Зарабатывала я мало, тратить деньги, естественно, не умела и в одно прекрасное утро обнаруживала, что денег у меня – только на дорогу до работы, и даже на обратную дорогу нет, не говоря уж об обеде и прочем.

И вдруг, спускаясь по лестнице с 5-го этажа (у нас не было лифта) и доставая из кармана перчатки, я обнаруживала там «пятёрку». Вот растяпа, думала я – забыла про эту денежку! И благополучно проживала день. А назавтра история повторялась в несколько другом варианте: в кармане вместе с необходимой мне «пятёркой» я находила ещё и завтрак, заботливо сделанный мамой. Ну, что ж, я всё понимала, просила у мамы прощения, и мы мирились.

Так, по-маминому, втихую, поступил и Женька. Но больше я никогда не обращалась к ним за помощью.

Всю нашу взрослую жизнь мы встречались с Женькой очень редко: или 1-го января на моём дне рождения, или 2-го – на Женькином. Да ещё иногда у старшего брата, который, в отличие от Женьки, очень ратовал за семейные связи.

Мать Лены Мария Абрамовна была очень приветливой, доброй женщиной. Она была за родственные отношения между нами. Они жили тогда (Ленины родители и Женя с Леной, а последние потом так и прожили всю жизнь в этой квартире, доставшейся им путём каких-то сложных обменов) около метро «Павелецкая», прямо напротив входа. И Мария Абрамовна говорила нам с Лёвой в те редкие моменты, когда мы там появлялись: «Ребята! Ведь вы каждый день проезжаете на трамвае мимо нас. Что бы вам не сойти, не зайти к нам, не поужинать. Смотрите, как удобно: вам не надо после работы идти в магазин, потом готовить, а после мыть посуду. А тут поужинали, а уж на завтрак вам я что-нибудь соображу».

Признаться, я иногда пользовалась этим гостеприимством, и всегда Мария Абрамовна кормила меня вкусно, сытно и была очень радушна, приветлива и добра. Иногда даже совала мне что-нибудь из вещей дочери: «Она всё равно не носит, а тебе, может быть, и пригодится».

Потом «пошли дети», и уже ни о каких-таких визитах «поесть» не могло быть и речи, но Мария Абрамовна и тогда старалась помочь нам. Так, когда родился Гришенька, она отдала мне много вещичек, оставшихся после её внуков (а они на полгода старше нашего Митеньки) и даже – что очень ценно – один из двух спальных конвертов (у Женьки и Лены были близнецы), которые она сшила для своих внуков. Конверт был замечательный, тёплый, и я горя с ним не знала.

Повторяю, я никогда не обижалась на Женьку за некоторую отстранённость и удалённость от меня, потому что видела, что он с Леной по-настоящему счастлив, и её родители приняли его в свою семью раз и навсегда. Уже незадолго до своей кончины Мария Абрамовна говорила мне, что они с мужем сразу увидели в Женьке «перспективного» юношу, но он даже превзошёл их ожидания. Женька сначала защитил кандидатскую, потом докторскую диссертации, стал профессором, много лет был директором крупного подмосковного оборонного завода и только последние три года своей жизни ушёл с этой должности в замы директора в ГИРЕДМЕТ – этот институт его с почестями и хоронил.

Женька и у мамы был совершенно беспроблемным ребёнком. Всегда спокойный, в школе он не был отличником, но учился хорошо и очень ровно, в отличие от меня, которая время от времени начинала фордыбачить и валять дурака. Всю жизнь он был счастливчиком. Тогда родителей время от времени заставляли покупать облигации внутреннего займа. Поскольку отец был довольно крупным чиновником, приходилось брать их на значительные суммы. Принеся облигации домой, он каждую надписывал чьим-нибудь именем (из наших). Что интересно – чаще всего выигрывали Женькины. А было так заведено, что если чья-то облигация выиграет, то её хозяину полагался презент: чаще всего покупалась какая-либо обновка.

«Мои» облигации не выигрывали никогда. Принеся очередную стопочку облигаций и начиная их между нами «распределять», отец сомневался: «Стоит ли Римке надписывать, она ни разу не выиграла?» Женька придумал хитрый ход: «А ты запиши на меня, но поставь точку. Если эта облигация выиграет, то будет Римкина». По-моему, и этот хитрый ход мне не помог.

Дети Женькины никогда не общались со мной как с родным человеком и за родную тётку не держат и сейчас. Слава Богу, что они выросли вполне адекватными и порядочными людьми.

* * *

С Геннадием всё по-другому. Повторяю, он всю жизнь оставался и старался быть СТАРШИМ братом. С моим мужем Лёвой они подружились. Лёва уважал его за светлый ум (несмотря на малообразованность: Генка окончил всего 4 класса, а потом ремесленное училище – и всё), трезвость суждений и золотые руки. Генка умел делать всё: починить утюг – пожалуйста, телевизор – без вопросов!..

Ещё лет в 12–13 он собирал по помойкам какие-то выброшенные детали и конструировал то детекторный приёмник, то радио. Однажды сделал нам с Женькой радио с наушниками, но, увидев, как мы спорим из-за них, он разделил их и сделал нам по автономному наушнику.

А вот учёба у него не пошла с самого начала. Потом, после армии, уже будучи женатым и с детьми, он было спохватился и пошёл в вечернюю школу, но тут у него на дороге встала жена: «Выучишься и бросишь меня, необразованную, с детьми». Так Генка и проработал всю жизнь на одном заводе (уходя оттуда только в армию) слесарем-сборщиком, правда, очень высокого разряда. Последние годы он работал мастером. Были на заводе такие операции, которые выполнить мог только он, поэтому ему прощали всё – и даже пьянство.

Генку уговаривали вступить в партию, но он, помня запрет отца (я уже об этом писала), стойко сопротивлялся, а потом он начал торговаться.

Когда он женился и переехал жить к жене, её семья (она, мать и младшая сестрёнка) жили в жалкой комнатушке в бараке. Туда и Генка пришёл, там и их первый сын Андрей родился. Вскоре – о, счастье! – им дали комнату метров аж в 16! (на 5 человек) в благоустроенной коммунальной квартире, там у Генки и его жены Лиды родились ещё два сына.

Так вот, Генка начал торговаться с партийными руководителями: «Дадите отдельную квартиру, я подумаю». – «Ты, что, торгуешься? А бесплатную путёвку в забайкальские места не хочешь?» – «Почему же? С удовольствием посмотрел бы на Байкал, тем более, бесплатно».

Руководство пошумело-пошумело, но всё-таки дали Генке чудесную 3-комнатную квартиру на Рязанском шоссе, недалеко от завода, где он работал.

Через некоторое время к Генке снова начали приступать всё с тем же предложением: «Вступай в партию! Ты обещал». Генка на это: «Я обещал подумать. Вот сижу и думаю». Так и не вступил.

Семейная жизнь у Генки сильно отличалась от Женькиной, да и от моей тоже. Первый ребёнок родился до брака, но Генка из роддома принёс сына к нам домой, в коммуналку на Б. Коммунистической, положил его на родительскую постель и объявил маме: «Вот внук, принимай». А мне: «Тётка, придумай имя». Я-то и назвала мальчика Андреем. Так и остался Андрей жить у нас, Лида кормила его плохо, в основном выхаживала мальчика мама, а родители то появлялись, то исчезали. Наконец, мамино терпение кончилось, и она им заявила: «От внука не отказываюсь, но гулящие его родители мне не нужны. Или женитесь и живите, как люди, или пошли вон, а внука я и без вас подниму». Так мама и женила Генку.

Жили они плохо, недружно. Года через два у них родился второй сын, и опять брат мне сказал: «Тётка – имя!» Я назвала второго мальчика Алёшей. А в 1963 г. у них родился третий мальчик – прелестный, бело-розовый, с белыми волнистыми волосиками. Я решила назвать его Иванушкой. Уж такой он был Иван-царевич! Но тут взбрыкнула Лида, мать: «Хватит, своих рожай и называй как хочешь, а этот будет Виталя». Я считаю, что она этим именем изменила ему судьбу. Брат вручил мне право называть своих сыновей, и я дала ему имя, а Лида не согласилась.

В общем, у них выросли не очень благополучные сыновья. Лида безумно любила их и оберегала от всего, в том числе и от образования. Они уберегли их даже от армии, устроив работать на завод, в цех к Геннадию. Мальчики начали рано пить. Младший «Виталя» допился до того, что у него стали отниматься руки и ноги. Обратились к нашему с Лёвой Грише (он уже был врачом). Гриша положил кузена в соответствующую клинику и предупредил, что, даже если он излечится, пить ему всё равно противопоказано: «Иначе превратишься в лежачее парализованное бревно». Виталий «согласился» с Гришей и перешёл на наркотики и опять довёл себя что называется «до ручки». Опять был призван Гриша, который опять положил его уже в другую клинику, но туда к Виталию пришёл его друг и принёс «дозу». Виталий, некоторое время не принимавший наркотиков, сразу вколол себе как следует и умер от передозировки.

Других Генкиных сыновей Гриша время от времени лечил от алкоголизма, но всякий раз они через некоторое время «срывались» и начинали «по новой».

Наконец, Гриша сказал мне: «Мама, я умываю руки. Больше по этому вопросу ко мне не обращайтесь».

Так и живут они, попивая и страдая расстройством здоровья. Впрочем, все трое очень рано женились и родили некоторое количество внуков Генке и Лиде. С жёнами, правда, не ужились. Внуки Генкины, к счастью, вроде пока вполне адекватные люди и даже не чужды образованию.

Лида всю жизнь Генку пилила по любому поводу: за то, что он пил, например. Несколько раз Генка пытался «завязать» и даже «подшивался». Тогда Лида придиралась к тому, что он вроде как много молчит: наверное, вспоминает свои попойки и мечтает, как бы раздобыть бутылочку. Генка не выдерживал и срывался, начинал выпивать снова.

Работая с ним на одном заводе и чуть ли не в одном цехе, она постоянно держала его под контролем. Время от времени объявляла ему войну и, например, через суд требовала с него алиментов на детей. А поскольку они продолжали жить вместе, получку отбирала тоже. И даже договаривалась на заводе, чтобы ему не давали денег на руки, а получала их сама.

Вот так они и жили. Генка очень завидовал нашим с мужем отношениям, хотя я тоже была не в восторге, когда Л. А. стал всерьёз увлекаться зелёным змием, много лет боролась с этим и всё-таки победила.

Мы с Генкиной семьёй были несколько ближе, чем с Женькиной, но полного родства тоже не было. Лида очень ревновала Генку ко мне и всякий раз препятствовала, когда он собирался чем-то мне помочь, – не деньгами, нет, а что-нибудь сделать, например, в новой квартире: «Что тебе уже совсем дома делать нечего?» – вопрошала она и не отпускала Генку ко мне одного ни на минутку, а когда были встречи «семьями», они, конечно, ограничивались застольями.

* * *

В итоге могу сказать, что на Женьку я никогда не обижалась за маленькое ко мне внимание, потому что он был очень счастлив в семье (прожив жизнь, я убедилась, что это не так часто бывает даже, казалось бы, в самых благополучных семьях), а Генку я просто немного жалела, хотя он и любил свою жену.

Теперь про Вовку

Вернёмся в Сибирь. Однажды в январе 1941 г. мы с Женькой вдруг почему-то были дома, а не в саду. В этот день, 11 января, оба родителя были дома: папа хлопотал по хозяйству, а маме нездоровилось, и она лежала в постели. Вдруг к нам пришла фельдшерица Галя, которую мы прекрасно знали, поскольку часто, особенно я, болели, и Галя всегда в это время нас навещала и лечила. Мы её так и звали: «Галя с чемоданчиком».

Когда Галя пришла, отец быстренько одел нас и выпроводил гулять, и мы с Женькой радовались снежной и морозной сибирской зиме. Где был Генка – не помню, наверное, слонялся где-то по своим неотложным делам.

Через какое-то время отец позвал нас в дом, раздел и, вынеся откуда-то из-за печки какой-то свёрток, сказал: «Ребята, посмотрите, что нам Галя в чемоданчике принесла». Мы взглянули: «Это Вовка, Полькиной матери сын» (очередной нянькой у нас тогда была 15-летняя девочка Поля, и её часто навещала её мать с грудным младенцем на руках.).

– Хорошо, – сказал отец, – пусть будет Вовка, Володька, Владимир Владимирович, раз вы так его назвали.

Так в нашей жизни появился младший и последний брат Вовка. И когда уже через год-полтора мы с Женькой приехали из нашего очередного «длинного», как мы его называли, детского сада, то увидели, как этот Вовка, словно маленький принц, разгуливает по комнате, уставленной многочисленными комнатными растениями (мама очень любила цветы и комнатные тоже, и у нас всегда их было огромное количество), как в каком-нибудь зимнем саду, мы очень даже позавидовали ему.

Вовка был очень милым ребёнком, и с его появлением в нашей с Женькой жизни мы поняли, что Генка – любимец мамы, а Вовка – любимчик отца, а мы с Женькой – где-то посерединке внимания, и с раннего детства стало ясно, что главные в нашей детской среде – это Генка и Вовка. Мне досталось нянчить Вовку долгие годы. Нет, мы не страдали от того, что нас меньше любят и что Вовка был постоянно со мной, куда бы я ни пошла, ни поехала. Одно время он даже называл меня «мамой», чему я совершенно не радовалась. Он почти никогда не ходил в детсад, и в Москве тоже.

Однажды в моей школе на весенние каникулы нас, «активистов», (а я была очень активной) в награду за нашу «работу» повезли автобусом на экскурсию в тогдашний Загорск (я училась в 6-м классе), Вовка, конечно же, был со мной. Надо признать, что Вовку нянчили все экскурсанты, включая нашу учительницу и старшую пионервожатую: когда он, утомившись в дороге, заснул у меня на руках, его взяла к себе наша учительница.

* * *

К сожалению, Вовка – самый неудачный мой брат из троих. Почему-то в абсолютно непьющей семье он стал выпивать с 14 лет, причём серьёзно, с попаданием в милицию. Тогда о наркотиках было ещё и не слышно, но Вовка пил уже какие-то таблетки и однажды чуть не погиб, пока мы не обратили внимание на то, что он спит как-то совсем неестественно, и не вызвали скорую помощь и т. д., и т. п.

Он прожил очень недолго, едва до 40. Ещё при жизни мамы успел жениться и родить дочку. Жена Володи после смерти нашей мамы, которая их кормила, обстирывала и обихаживала, выгнала его из дому. Он нашёл себе новую жену, с которой я познакомилась на его похоронах (звали её, как и нашу маму, Верой), которая не катила на Вовку бочки, говорила, что он был очень хорошим отчимом-другом её сыну, часто вспоминал свою семью и особенно сестру Римму. Вот такая история про моих братьев.

Жизнь где-то там…

И снова Сибирь. Я не знаю, почему мои родители так часто переезжали в Сибири с места на место. С чем это было связано? Сейчас не у кого спросить, но эти бесконечные переезды я помню. Однажды мы жили в жалкой лачужке с крохотной комнаткой, и, по-моему, дверь открывалась прямо на улицу – сеней не было.

И вот однажды утром, мы ещё спим вповалку на полу, открывается входная дверь, и в клубе морозного пара появляется мама в дохе, а под ней – в тулупе. Она идёт к нам, улыбается, достаёт что-то из-за пазухи, кидает мне какой-то чёрный комочек и говорит: «Дочка, это тебе на день рождения!» Комочек оказался крохотным щеночком, сибирской лаечкой. Мама назвала её (а это была «она») Дианой (мама откуда-то очень хорошо знала мифологию). Мы же, дети, звали её попросту Дянкой.

Диана выросла в замечательную собаку, ставшую нам, детям, нянькой и заступницей и немного строгой наставницей.

Одно время где-то мы жили совсем без «нянек». Мама утром кормила нас и уезжала на работу. Дианку она сажала на цепь во дворе. Мы гуляли, как вольные птицы, по всей деревне и её окрестностям. Когда в обеденное время мама приезжала нас покормить, она спускала Дианку с цепи и говорила ей: «Приведи ребят». Дианка находила нас, и мы понимали, что мама дома. Но, если мы, увлечённые игрой, не спешили домой, Дианка подходила к нам, хватала нас за платьице, за штанишки и тащила домой. Спорить с ней было очень трудно.

Диана прожила у нас несколько лет и стала членом нашей семьи. Но во время войны по деревням начали ходить мужики, которые отлавливали собак «на рукавицы». В первый раз, когда такой мужик поймал нашу Дянку, а мы гурьбой бежали за ним и умоляли отпустить её, вовремя подоспела мама, и Дянку удалось спасти. А во второй раз он забрал её, когда никого из нас рядом не оказалось. Мир праху твоему, Диана. Это была первая моя собака.

Итак, мы переезжали и переезжали из одной деревни в другую, я это очень хорошо помню: однажды зимою меня везли в санях очень больную, в жару, я всё время откидывала укрывавший меня тулуп, а мама каждый раз возвращала этот тулуп на место, т. е. на меня.

И, наконец, мы оказались в Каратузе. Я до сих пор помню наш последний адрес в Сибири: Красноярский край, Каратузский район, село Каратуз, ул. Советская, дом № 1.

Каратуз

В Каратузе мы прожили вплоть до отъезда в Москву. Дом наш стоял на берегу реки, видимо, река называлась тоже Каратуз, но я не помню. Дом стоял высоко над рекой, а дальше был крутой обрыв, и внизу текла река.

Дом был большой, во всяком случае, он мне тогда таким казался. Там была зимняя и летняя половина. Летняя половина зимой не отапливалась, она вообще была какой-то не очень жилой: очень просторной и какой-то официальной. На стенах висели портреты тогдашних вождей, и мы любили иногда зимой забредать туда и видеть, как эти портреты были покрыты изморозью.

Жилым помещением для нас была небольшая светлая комнатка с голландской печкой, где спали родители, и большая кухня с русской печкой и полатями рядом с печной лежанкой и чуть выше её. Мы спали на печке или на полатях.

Помню утро, когда все мы, дети, лежим на полатях рядом с отцом, – а это было такое счастье! – и вдруг он, свесившись вниз, говорит маме, хлопотавшей на кухне:

– Мать, а у кого-то сегодня праздник, день рождения. Пельменей бы…

И мама ворчливо отвечает: «А, по-вашему, чем я тут занимаюсь?!» У меня сладко тает в груди: я почему-то твёрдо уверена, что это у меня день рождения и что мама в честь меня хлопочет у печки. С Каратузом связан большой кусок моей более или менее сознательной детской жизни. По-моему, именно в Каратузе появилась у нас вторая, очень значимая для нас няня Стюра.

Война

Каратуз помню и по войне. Не знаю, где мы жили, когда началась война, но прожила я её в Каратузе.

Начала войны не помню, но время потом помню очень хорошо. В детском саду, куда мы с Женькой непременно ходили, мы сворачивали в рулон бинты: нам их привозили выстиранными, большим ворохом, наши няньки и воспитательницы разбирали их на отдельные куски и давали нам, детям, скатывать их в рулоны. Кроме того, мы на прогулках собирали специальную лекарственную ромашку, которая потом сдавалась в определённые сборочные пункты. И, конечно же, концерты в госпитале, который тоже был в нашем селе. Мы читали стихи, пели песенки, плясали и танцевали. У нас с Женькой для этого было два «коронных» номера: «Яблочко» и «Калинка-малинка». Если «Калинку-малинку» мы исполняли просто и весело, то «Яблочко» – это было что-то особенное. Мы пели частушки, всех не помню:

 
Эх, яблочко, куда котишься?
Попадёшь ко мне в рот —
Не воротишься.
 
 
Эх, яблочко, да сбоку зелено,
Не катись туда,
Куда не велено.
 
 
Эх, яблочко, да на тарелочке,
Надоела мне жена,
Пойду к девочке.
 

Эта последняя частушка мне особенно нравилась и под «девочкой» я, конечно же, подразумевала себя.

И под каждую частушку мы исполняли с Женькой некий обряд: мы мыли палубу, ставили паруса, приводили себя в порядок: чистили башмаки и т. д. Номер проходил на «ура».

В одну из военных зим в Каратуз привезли детей-сирот из Ленинграда. Их поместили в больницу, так как они были очень слабыми после блокады, их подлечивали и распределяли по ближайшим детским домам.

А одну девочку, Катю, примерно мою ровесницу, чуть постарше, ни один детский дом не взял: она была очень больна, у неё было больное сердечко. Она поначалу осталась в больнице, но потом её взяла к себе одна из медсестёр. Катя жила у неё, недалеко от нас, на соседней улице. Несмотря на свою болезнь, она была обычным ребёнком: ей и с горки хотелось скатиться и в снежки поиграть. Была Катя из-за болезни сердца очень полной, грузной, и, естественно, дети дразнили её. Бывало, упадёт она, съезжая с горки, а подняться сама не может, дети соберутся вокруг и смеются. Я как-то не выдержала, подошла к ней, подала ей руку, помогла подняться и потом делала так же. Она привязалась ко мне, и мы подружились. Я приходила к ней домой, и мы вместе играли. А уж как радовалась её приёмная мать!

Каким-то образом Катю разыскал её отец, воюющий на фронте. Он стал присылать Кате богатые посылки: видимо, наши войска были уже в Европе. Однажды прислал совершенно необыкновенную куклу: она была с фарфоровой головкой и умела закрывать глаза. Катин отец писал благодарные письма доброй женщине, приютившей его дочку, и обещал, что по окончании войны он приедет в Каратуз и заберёт свою девочку и её приёмную мать в Ленинград.

Катя не дожила до окончания войны. Когда её хоронили, приёмная мать её собрала нас, детишек, и разрешила взять что-нибудь из Катиных вещей на память о ней. Платьица и прочие наряды как-то не очень запали мне в душу, но кукла, присланная Кате её отцом, – это было что-то невероятное! Гораздо позже, когда я уже читала «Отверженных» Гюго и когда Жан Вальжан подарил Козетте куклу, я поняла, что он подарил ей именно такую. Я сказала о кукле Катиной маме, но она ответила, что положила её Кате в гроб. А мне подарила хорошенькое шёлковое платьице в клеточку, но я это платье никогда не любила, мне в нём всегда было холодно.

Чем ещё я помню войну? Одну зиму нам с Женькой совершенно не в чем было выйти на улицу: не было валенок, а другой обуви мы, по-моему, тогда просто не знали – или в валенках, или босиком.

Мы сидели дома, тосковали и ныли: «Гулять хотим, на улицу хотим…» Отец нас уговаривал: «Ну, подождите, ребята, вот кончится война, и я куплю вам валенки». И вдруг однажды приходит вечером с работы и приносит под мышкой две пары новеньких, ещё с каблучками, валенок (ещё они там назывались «катанками»). Мы с Женькой молча переглянулись, схватили «катанки», напялили их тут же, накинули кое-какую одежонку и – вон из дома. Самое главное, что мы с ним не переговаривались, а поняли друг друга молча.

На улице мы с ним договорились: «Ты – по этой стороне, а я – по той». И помчались вдоль по улице, и начали стучать в окна и двери домов, я – слева, Женька – справа, и кричать во всю глотку: «Ура! Война кончилась!..» Люди выбегали из домов и спрашивали нас: откуда мы это взяли? «Папа сказал!» – гордо отвечали мы. А надо сказать, что радио в селе, по крайней мере, на нашей улице, было только у нас.

Народ валом повалил в наш дом. Отец удивился: «Ничего такого я им не говорил…» – «Как так! – возмутились мы с Женькой. – Ведь сам же говорил: как только кончится война… А катанки-то – вот они!»

Вот такая история. А шёл всего-то 1943-й год…

* * *

Поскольку только у нас было радио, то соседи, занятые по хозяйству, просили нас, детей, внимательно слушать «Сводку Совинформбюро» и приходить к ним пересказывать новости с фронта. Мы так и делали, но нам казалось, что слишком мало сбито самолётов, уничтожено танков и фашистов. И мы с помощью нашего старшего брата Генки корректировали сводку и увеличивали число потерь противника в несколько раз. Не знаю, насколько верили нам наши односельчане, но слушали очень внимательно и просили не забыть придти на следующий день.

Появились у нас в селе беженцы. В соседнем доме (самого дома не помню, но помню, что эти беженцы поселились на втором этаже) стали жить мать и дочь из Ленинграда. Мать казалась мне совершенной старушкой, забыла, как её звали, а девушку лет 17–18 звали необычным именем Муза.

Я очень с ними подружилась, Даже в те свои очень небольшие года почти сразу отметила какой-то недеревенский уют у них в комнатке. Даже пахло у них по-особенному. Кажется, я ходила туда даже без Женьки. Они меня очень привечали, угощали чаем, тоже как-то по-особенному – из чашек с блюдцами. Муза много разговаривала со мной, пересказывала известные ей истории (видимо, из прочитанных книг), делала мне небольшие, но всегда удивительные подарки.

Так, она мне сшила из тряпочек замечательную куклу и разрисовала её лицо, наверное, химическим карандашом. О, мне так нравилась эта кукла! Между прочим, эта была единственная кукла за всё моё детство. И как же я горевала, когда её не уберегла!

С этой куклой я практически не расставалась и, когда наступило лето, пошла с нею купаться на речку. Конечно, лицо куклы превратилось в какую-то непонятного цвета тряпку. Я ревела, наверное, дня три, но Музе в этом своём глупом поступке не призналась.

А ещё Муза подарила мне деревянный пенальчик, со всем необходимым: карандашами и ручкой. (Я уже тогда грезила о школе).

Их отъезда я не помню. Тогда многие люди приезжали, жили рядом, а потом вдруг уезжали.

* * *

Во время войны мы с братьями Генкой и Женькой заболели малярией, а младший Вовка – цингой. Родители изо всех сил старались достать для Вовки какие-нибудь витамины, и у нас на столе почти всегда стояла тарелка с яблоками. Но это было только для Вовки, и мы ему ничуть не завидовали и не посягали на его «лекарство», а только с интересом наблюдали, как няня Стюра трёт яблоко на тёрке, а потом скармливает это пюре.

А мы, помню, сидим втроём у раскрытой печки-голландки и трясёмся от озноба. Трясло нас страшно. А на следующий день мы валяемся в постелях в сильнейшем жару. У меня при высокой температуре были жуткие галлюцинации: то какой-то мужик вдруг начинал ходить около моей постели, но не справа налево, а сверху вниз. И я просила маму: «Скажи ему, пусть он ходит по полу, а не сверху вниз!..» В другой раз вдруг в комнату въезжала грузовая машина, у неё открывались борта, и начинало ссыпаться зерно. Я задыхалась и снова умоляла маму прекратить это… и т. д.

На третий день температура спадала, но наступала такая слабость, что не хотелось двигать ни рукой, ни ногой.

Так мы дотянули до лета. И вот помню я, как мы с Женькой ходили в медпункт за лекарством. Улица наша – Советская – была очень длинная. Мы жили в доме № 1, а все значительные места (магазин, школа, библиотека, медпункт, может быть, при больнице) находились на противоположном конце. Мы ходили туда почему-то каждый день. Наверное, нам там делали какие-нибудь уколы, а домой давали таблетки хинина. Мы несли их в спичечном коробке. И вот бредём мы с Женькой слабые-слабые, поддерживаем друг дружку и сами себя уговариваем: «Вот дойдём до того кустика и сядем отдохнём». А потом намечали себе следующую вешку.

* * *

Летом мне мама делала отдельную, мою, комнатку, превращая в неё чуланчик при сенях. Я очень много болела, и там мне, по крайней мере, летом, было спокойно и уютно.

И День Победы я встретила в этой своей «комнатке». Как раз шли третьи сутки малярийного цикла, когда слабость совершенно не давала подняться с постели. Мама, уходя на работу, накормила меня, сунула в руки какую-то книжку (я уже читала) и сказала: «Я днём обязательно забегу и посмотрю, как ты».

Я нежилась в постели и наблюдала, как через крохотное оконце чуланчика светит луч солнца, а в нём танцует много-много пылинок. Очень красиво!

Прошло совсем немного времени, вдруг вбегает мама и кричит: «Дочка, победа, победа! Пойдём на митинг!» Вытаскивает меня из постели, надевает самое нарядное, какое было у меня на тот момент, платьице, на голову повязывает бант и тащит меня на улицу. У нас во дворе она обрывает все цветы с клумб – а цветов у нас было много, и мы с огромными букетами бежим с ней на нашу главную площадь, где полным-полно народу и все радуются и смеются от счастья. С построенной трибуны выступают один за другим ораторы.

Тут на трибуне оказался фронтовик, инвалид с одной ногой, конечно, на костылях. Он тоже что-то говорит. Мама суёт мне в руки огромный букет, подталкивает меня к трибуне и шепчет: «Отдай этому дяде и скажи ему „спасибо“!». Я кое-как вскарабкалась на трибуну, мне, конечно, со всех сторон помогали, отдала цветы фронтовику, не забыв прошептать «спасибо». И вдруг меня хватают, ставят на какое-то возвышение и шепчут: «Скажи что-нибудь, девочка». Девочка сначала испугалась, замялась, а потом вдруг выпалила: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Вот какая грамотная оказалась девочка!

Что тут началось!.. Меня схватили на руки и начали качать. Мама еле-еле отбила меня у этих энтузиастов.

Я читаю

Читать я научилась в 5 лет, причём сама. Не помню, показывала ли мне мама буквы и знала ли я их. Просто мой старший брат Гена пошёл в школу, а я начала ему дико завидовать.

У Геннадия при его светлой, далеко не глупой голове и золотых руках школа не заладилась с самого начала. Почему-то не сложились у него хорошие отношения со школой, и всё тут. Он еле-еле окончил 4 класса. Но это уже в Москве. А там, в Сибири, в Каратузе, он пошёл в 1 класс. Боже, как он страдал! В деревне не принято было провожать детей в школу, но Генку приходилось каждый день отводить туда за руку. Да и то частенько он потом всё равно сбегал и прятался где-нибудь до окончания занятий. А дома его заставляли делать уроки и поперву, конечно же, читать букварь. Как уже говорила, я изо всех сил завидовала Генке, пробовала садиться рядом с ним и просила показывать мне буквы, но ему и самому-то невмоготу было учиться, а тут ещё меня обучать, он грубо прогонял меня.

Читать его заставляли вслух и при этом водить пальцем по строчкам. И вот я исхитрялась так пристраиваться сзади и так замирать, что он меня не замечал. Я внимательно следила за его пальцами и его голосом и вдруг на каком-то этапе – о чудо! – я увидела, что понимаю текст!

Когда он заканчивал свои мучительные занятия и убегал на улицу, я тихонько брала букварь и повторяла урок. И однажды вечером я достала у Генки из его котомки букварь, подсела к маме и показала ей, что я вполне овладела техникой чтения. И мама, и отец были потрясены. Отец тут же сунул мне газету и потребовал, чтобы я ему читала. Но в газетах я справлялась только с крупными заголовками, мелкий шрифт ускользал от меня.

Мама поступила по-другому. Она работала тогда преподавателем на ветеринарных курсах при РАЙЗО (расшифровать эту аббревиатуру я сейчас не могу). И там имелась библиотека, в том числе детское отделение. Мама начала приносить мне оттуда книжки – и как же я радовалась им! Библиотекарь (я её или его не помню совершенно) очень скоро понял, что я заядлая читательница, и все новые поступления в первую очередь оказывались у меня.

Много чего я там прочитала, но в памяти почему-то отложилась повесть Осеевой «Девочка из города». Эта девочка надолго стала моей любимой героиней, потом, гораздо позже, её сменила Козетта из «Отверженных» Гюго.

Вскоре мне стало не хватать книжек из этой библиотеки с маминой работы. Наступило лето, и мама разрешила мне пойти и записаться в библиотеку, которая была у нас в селе. Я так и сделала. Там, делая скидку на мой малый возраст, мне первой книжкой дали картонную книжку-раскладушку – сказку Чуковского «Федорино горе».

Естественно, выйдя из библиотеки, я тут же по дороге домой принялась её читать. Сказка мне очень-очень понравилась, но каково же было моё разочарование, когда я увидела, что не прошла и половины дороги домой, а книжка кончилась! Я быстро побежала обратно в библиотеку, но строгая тётенька ворчливо сказала мне, что книжку она мне дала на 10 дней и чтоб раньше, чем через неделю, я её не беспокоила.

* * *

С этим же я потом столкнулась в Москве, где очень неласковые тётеньки-библиотекарши давали одну, много две не очень толстые книжки на 10 дней и слышать не хотели о том, чтобы обменять их раньше срока. Это было просто трагедией. Потом я научилась выходить из положения, записав в библиотеку Женьку, и он брал дополнительные книжки для меня. А когда я обнаружила при детской библиотеке читальный зал, то все мои проблемы с дефицитом чтения были решены. Библиотекари в читальном зале почему-то очень прониклись ко мне и давали читать новые поступления, правда, с просьбой написать отзыв для их газеты. А это было совсем не трудно: тётенька садилась со мной рядом, задавала вопросы, сама записывала мои ответы, а в награду за отзыв я получала к прочтению «самые интересные» книжки. Так я прочла в читальном зале «Маленького оборвыша», «Тома Сойера», «Без семьи» и многое, многое другое.

Эта московская библиотека находилась во дворе нашей школы, туда я и отправлялась, когда меня выгоняли с уроков – а это случалось, потому что я была удивительной хохотушкой и мне достаточно было показать даже не палец, а кончик его, чтобы я залилась весёлым громким смехом.

У меня была подружка в классе, Оля Виленская, с которой мы, гуляя, задумывались и рассуждали, почему тот или иной предмет называется так, а не иначе. Почему, спрашивали мы, «рот» – рот, а не, допустим, «абажур»; «язык» – язык, а не «стул»?.. И была у нас шутка: «Открой абажурчик, высуни стульчик». Мы обе сидели на первых партах, но я – у окна с Таней Телегиной, а Оля – в среднем ряду, прямо перед столом учителя, с Олей Александрович. И вот Оля Виленская поймает мой взгляд, откроет рот и высунет язык. На нашем языке это и означало: «Открой абажурчик, высуни стульчик». Я прыскала и тут же слышала голос учителя: «Выговская, выйди вон!» Чаще всего почему-то это случалось на моём любимом уроке литературы. Или Танька Телегина, моя соседка и закадычная подружка до самой её ранней (в 50 лет) смерти, вдруг ябедничала: «А Выговская под партой книжку постороннюю читает». И опять: «Выговская, выйди!»

Я, нисколько не огорчаясь, бежала из школы, не одеваясь, потому что это совсем рядом, и проводила с удовольствием минут 15 в своей любимой «читалке». А под конец урока наша «Варварушка» (Варвара Петровна Сергеева) говорила Оле Виленской: «Оля, ты, наверное, знаешь, где найти Выговскую. Пойди позови её. Я буду объяснять новый материал». Оля бежала в «читалку» и возвращала меня на урок.

Всю школьную программу по литературе я, естественно, прочитывала заранее, ещё летом. В старших классах первый ответ по новому писателю всегда был за мной. Я готовила целый обзорный доклад, получала заслуженную «пятёрку», а потом до самого заключительного сочинения мне делать было нечего: материал я знаю, а меня больше не вызовут, и тут повторялись регулярные и очередные удаления меня из класса и времяпрепровождение в «читалке».

Позже в Москве я записалась во все ближайшие библиотеки: и на Радищевской улице, и ещё где-то. Недалеко от нас был дом, в котором жил Маяковский и при нём музей Маяковского и роскошный читальный зал, так я и в этом зале проводила очень много времени. Ещё я была записана в читальном зале Исторической библиотеки, которая тогда находилась на Красной площади – там же, где Исторический музей. Этот читальный зал я просто обожала. Во-первых, проходить туда надо было через кордон милиционеров, охраняющих очередь в Мавзолей: подходишь к милиционеру, показываешь ему свой читательский билет и важно проходишь на Красную площадь, куда в это время никого не пускают, кроме тех, что стоят в очереди. Во-вторых, в зале были отдельные столики для каждого читателя, а на них – уютная зелёная настольная лампа. Очень мне там нравилось!

* * *

Подружек у меня в школе было много. Двух я уже назвала: Оля Виленская и Таня Телегина (с ней мы всю школу просидели за одной партой). Ещё одной подружкой – и тоже на всю жизнь – была Света Петрова. Каким-то боком она была родственницей Дмитрия Фурманова. Его уже к тому времени не было в живых, но Светина семья поддерживала близкие отношения с его сёстрами, очень старомодными интеллигентными женщинами. Они исповедовали правило: «Книга – лучший подарок» и на любой праздник дарили Свете замечательные книги. Светина семья жила очень бедно: у них было трое детей и очень небольшие заработки. Они жили на грани нищеты, поэтому Светина матушка, тётя Тоня, продавала эти книги вскоре после дарения, правда, разрешая нам со Светой предварительно их прочитать. Света книги просто глотала, я читала медленнее, но и мне они выдавались самое большее на два дня. Я всегда успевала за это время их прочитать, потому что впереди ведь была целая ночь, а то и две. Таким образом был прочитан весь Дюма (которого в библиотеке не допросишься), а потом и многое другое, такое же ценное и интересное. Примечательно, что советскую литературу эти чопорные дамы Свете никогда не дарили, но её в избытке было в библиотеках.

Я очень не любила пионерских лагерей и часто уговаривала родителей не посылать меня туда. А поскольку нас, детей, было у родителей четверо, то, на моё счастье, не всегда родителям удавалось достать четыре путёвки. И случалось так, что братья ехали в лагерь, а я оставалась дома. Если же всё-таки мне не удавалось увильнуть от лагеря, первое, что я выясняла там: где библиотека? Записавшись в библиотеку, я целыми днями проводила где-нибудь в кустах с книжкой в руках и не считала себя уж слишком обездоленной. А вечерами, перед сном я пересказывала прочитанное моим соседкам по палате, и обе стороны были очень довольны друг другом.

Однажды (мне тогда было лет 11–12), когда я с очередной книжкой в руках сидела в кустах, меня внезапно обнаружила директор лагеря. «Ты прямо как Татьяна Ларина», – сказала она и очень удивилась, что я не знаю, кто это. Услышав об этой книге, я тут же добыла её в библиотеке, прочитала, была восхищена до крайности, и моей заветной мечтой стало иметь пушкинский роман дома.

По возвращении домой я обегала все близлежащие книжные магазины и на Солянке, в магазине, который позже назывался «Светоч», а в моё время, кажется, просто именовался книжным, я увидела на прилавке «Евгения Онегина». Это было дешёвенькое издание «Для школьных библиотек», стоило 6 руб. 50 коп. У меня таких денег не было. Но тогда была возможность «копить» деньги на свою заветную мечту, тем более, на книгу. Можно было быть уверенным, что книжка дождётся того момента, когда я накоплю. И она дождалась. Я экономила на своих завтраках, на которые мне дома выдавался 1 рубль. И вот – книжка у меня! Моя! Это была первая книга в моей будущей библиотеке. Как же я была счастлива! К тому моменту, когда мы в школе начали «изучать» «Евгения Онегина», я знала его наизусть. Целиком. Сейчас конечно, подзабыла. Тогда по радио какая-то актриса (имени не помню) читала очень часто «Сон Татьяны». Может быть, поэтому мне этот отрывок нравился больше всего. А ещё, конечно же, – письмо Татьяны к Онегину.

* * *

Моя страсть к книгам была известна всем. Девчонки, приходившие ко мне на день рождения, обязательно дарили книжки. Конечно же, не всегда ценные, но всё-таки. Брат Гена, устроившийся работать на завод слесарем по окончании ремесленного училища, с первой зарплаты сделал нам, всем членам семьи, подарки: маме – абажур, папе – венские стулья (кстати, два из них до сих пор живы и стоят у меня на даче), Женьке и себе – по рубашке, а мне – две новенькие книги. Сейчас помню: одна из них была каким-то альманахом, который назывался «Мы – советские люди» (кстати, очень интересная книга про войну), а вторая – «Жатва» Галины Николаевой. Вскоре после прочтения этой книги я в первый и в последний раз поехала на родину отца в Белоруссию и увидела громадную разницу между колхозной жизнью, описанной Галиной Николаевой в «Жатве», и той, что я увидела в деревне. С тех пор я никогда не брала в руки ни одного произведения этой писательницы, так как убедилась, что она попросту врёт.

Лет на 14 моя сводная сестра Саша, дочь отца от первого брака, подарила мне серенький однотомник А. С. Пушкина 1949 г. издания. В тот период жизни дороже подарков я не получала. Я его прочитала от корки до корки. Конечно же, не выучила наизусть, как «Евгения Онегина», но ориентировалась в нём чуть ли не вслепую, т. е. точно знала, где, на какой странице что именно искать. Как-то, по-моему, будучи уже достаточно взрослым, мой сын Дмитрий засомневался, что я цитирую Пушкина. А читала я: «Только что на проталинах весенних / Показались ранние цветочки, / Как из чудного царства воскового / Из душистой келейки медовой / Вылетела первая пчёлка…» Сын усомнился: «Мам, это не Пушкин!» Я взяла свой заветный томик и тут же на стр. 143 отыскала это стихотворение, по-моему, оно называется «Возрождение». Проверьте.

Когда мы с мужем Лёвой переезжали из квартиры моей мамы в собственную комнату, мы очень боялись обидеть маму и взяли с собой только свои носильные вещи. Правда, она навязала нам вышеупомянутые венские стулья: «Ребята! Когда ещё у вас появится мебель… И, что же, я приду к вам, и вы меня усадите на пол?» Мы даже книги свои, точнее наши, постеснялись взять. Позже младший брат Вовка, оставшийся жить с мамой, привёз мне, уже в Лосинку, две книги: «Я знаю, ты очень дорожила ими», – сказал он. Это были томик Достоевского, дореволюционного издания, с которого и началось у меня не просто знакомство, а долголетняя любовь с Достоевским, и 10-й том Полного собрания сочинений В. А. Жуковского в 12 томах, издания 1902 г.

Эти две книжки (они до сих пор стоят у нас на полке) появились у меня следующим образом. Однажды в 477-й школе, где я училась, нас, нескольких девочек, во время «Ленинского субботника» послали работать в школьную библиотеку, которая была так себе, и я ею почти не пользовалась. Нас посадили за столы и велели переписывать книги, обречённые на списание. Там-то я и наткнулась на эти две книги и упросила библиотекаршу отдать их мне. «Жалко их жечь», – умоляла я. Она с большой неохотой согласилась, но больше меня к подобной операции никогда не допускала.

Мой любимый однотомник Пушкина Вовка не принёс, а когда я спросила его о нём, сослался на то, что Пушкин нужен его дочке Наташе для школы. Я предложила очень удобное собрание в маленьких томиках, которые мы только что выкупили. Вовка обещал посоветоваться с женой, но она слишком меня не любила, чтобы сделать мне приятное.

А этот (правда, не тот же самый) том у меня все же есть. Мне его подарила моя подруга Наталья, когда узнала, что я очень тоскую по нему. Он, конечно же, принадлежит семье Муравьёвых, поскольку это подарок учеников Володи Муравьёва его матери Ирине Игнатьевне. Но я как-то сказала Тане (Володиной жене), что готова его вернуть, а она им не заинтересовалась. Ладно, я оставлю им его по завещанию (если буду писать таковое).

* * *

Когда-то мне казалось, что, если в моей библиотеке будут Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Джек Лондон и Диккенс, мне этого будет вполне достаточно. Оказалось, что нет – недостаточно.

Да и муж Лев Андреевич развратил. Конечно, без него моя библиотека не достигла бы такого объёма (или количества томов?), но и на вышеупомянутом я не остановилась бы. А сейчас мы имеем то, что имеем, – жуткое количество самых разных книг.

Мои школы

В школу я начала рваться лет с 5. Генка мне тут был совершенно не соратник, он сам-то ходил в школу из-под палки, и я начала искать кого-нибудь, кто бы поспособствовал моему поступлению в школу. Был у меня тогда друг Филька, чуть старше меня и уже первоклассник. Я долго упрашивала его и соблазнила тем самым пенальчиком, подаренным мне беженкой из Ленинграда Музой. Филька согласился взять меня в школу и всю дорогу учил: «Спросят, сколько лет, отвечай: „Семь, восьмой». «Ладно», – обещала я, но, услышав от учительницы этот вопрос, я замялась: во мне вдруг проснулась женщина, которая не пожелала прибавлять себе лишние 2 года, и меня попросили удалиться. А пенальчик мне Филька не отдал: «Я всё сделал, а ты дура!»

На следующий год, уже 6 лет, я всё-таки «промылилась» в школу, доказав, что уж читать-то я, по крайней мере, умею.

Я помню, как осенью, на большой переменке, я мчусь домой (зачем?), меня встречает моя соседка и подружка Лида, которой уже 9, но она не может пойти в школу – не в чем (а была она дочка милиционера). Она очень рада за меня, конечно же, наверное, завидует, но всегда встречает меня с гостинцами: огурец, помидорка и подсолнух.

Помню, как суровой зимой родители не пускают меня в школу: очень уж холодно, но я реву и каким-то образом выскальзываю из дома, проделываю огромный путь (минут в 30 не меньше) до школы и обнаруживаю, что школа закрыта из-за морозов. Я плетусь обратно. И сил моих хватает только дойти до дома, а открыть калитку и войти в дом – это уже не по мне. Я села у калитки и начала тихонько замерзать, как та Дарья из Некрасовской поэмы, с которой тогда я ещё не была знакома. На моё счастье, отец ещё не успел уйти на работу, а выйдя за калитку, обнаружил меня. По-моему, в тот год «моя школа» закончилась. Потому что я заболела, много времени провела в больнице и так отстала от одноклассников, что родители меня попросту больше в школу не пустили.

В 1945 г. я снова пошла в 1-й класс, но училась только половину сентября, а потом мы поехали в Москву, и пока приехали, пока устроились, много воды утекло. Но об этом немножко позже.

* * *

По-настоящему и постоянно я начала учиться только в 1946-м, когда мы окончательно устроились в Москве. Поступила в школу № 477 на Б. Коммунистической ул., д. 32. А наш дом был № 24 по той же улице. Поступила во 2-й класс, хотя очень хотела в 3-й, но я и 1-й-то класс ни разу не закончила.

Во 2-м и 3-м классах я училась очень плохо, едва-едва. Няня моя, Стюра, помогавшая мне делать уроки, очень огорчалась: «Так хорошо читаешь и так плохо пишешь!» Только в 4-м классе я как будто «проснулась». С этого года я начала учиться более или менее хорошо и, главное, без затруднений.

Наша дочка

Заканчивая описывать сибирский период моей жизни, не могу умолчать о нашей кормилице-поилице, нашей корове Дочке. Чёрно-белая, с белой звёздочкой на лбу, она была очень красивой, с большими карими глазами. Умница была удивительная и такая же добрая. Чего только мы, дети, с ней не вытворяли: использовали её как скаковую лошадь и вдвоём с Женькой, взобравшись к ней на спину, орали «Но, Дочка, но!» И Дочка скакала по двору к вящей нашей радости. Паслась она иногда в колхозном стаде (как ветеринару маме это разрешали). И вот летом мы с мамой или с няней ходили далеко-далеко в луга на дневную дойку. А иногда Дочка паслась на другой стороне реки, на берегу которой стоял наш дом.

Мама вечером говорила нам: «Загоните Дочку». Мы с Женькой выскакивали на крылечко и начинали истошно вопить: «Чка-до, чка-до, чка-до!» От многократного повторения этой белиберды всё равно получалось: «До-чка». Дочка слышала нас и отвечала: «Му-у-у-у!» и самостоятельно шла через брод домой.

А зимой, бывало, на горке в снегу замёрзнем до чёртиков, идти домой страшно: больше не выпустят, и мы шли в стайку (так у нас в Сибири назывался хлев) к Дочке. Та лежала на чистой соломке и жевала. Мы разувались, ложились к ней, к её тёплому брюху, а руки и ноги засовывали ей под её многочисленные (4) «мышки». А она глядела на нас своими добрыми глазами, жевала и дышала прямо на нас. Отогревшись у Дочки, мы опять бежали на горку. У неё в стайке так хорошо пахло, казалось, парным молоком!

* * *

Как же я неприятно удивилась, проводя лето с внучкой Машей в деревне на Смоленщине. Однажды мы пришли в соседнюю деревню к хозяйке, у которой брали молоко. Она как раз собиралась доить корову. Я попросила её взять с собой на дойку Машку. Хозяйка посмотрела на Машкины сандалики и сказала: «Нет, так она не пройдёт туда, нужны сапоги…» Я пошла за молочницей (она, конечно же, была в сапогах) и заглянула в хлев. Корова, молоко которой мы пили, лежала в глубокой навозной луже! И встала от толчка в бок грязная-прегрязная. Я вспомнила нашу чистенькую красавицу Дочку…

В Москву, в Москву!

Итак, май 1945-го. Победа. Отца вызвали в Москву уже в мае. Он уехал, а маме велел сворачивать хозяйство и ждать вызова.

Мама взбивала масло, топила его и сливала в довольно большую (примерно 1, 5–2 ведра) закрытую кадушечку, в верхней крышке было сделано маленькое отверстие, которое закрывалось специально сделанной пробкой. За лето мама заполнила эту кадушечку доверху топлёным маслом. Ещё она забивала нашу скотину (свинью, овец, кур – конечно, мы никогда не были свидетелями этого) и коптила, солила, вялила мясо. Мяса набралось на большой чемодан, но нам оно не досталось: дорогой у нас его украли.

Наверное, мама продавала нашу нехитрую мебель. Меня она несколько раз усаживала на рынке с набором мелкой утвари: утюг, керосиновая лампа, какие-то (не художественные) книжки-брошюрки и пр., и пр., и пр. Она мне называла цену каждой вещи и говорила: «Проси столько-то, а отдавай за столько-то».

И я честно, когда ко мне подходили потенциальные покупатели и спрашивали о цене, каждый раз отвечала: «Прошу столько, отдаю за столько!» Пока ко мне не подошла какая-то интеллигентного вида (наверное, из беженцев) пара, и они научили меня правилам торговли.

Кое-что я иногда продавала, но вырученные деньги тут же тратила: покупала или серу (это типа жвачки, очень популярной тогда в Сибири, её почти постоянно жевали все: и дети, и взрослые, как гораздо позже начали жевать жвачку повсюду; делалась эта «сера» из каких-то смол и была с разными привкусами), или семечки, или ещё что-нибудь. Время от времени мама приходила ко мне и спрашивала, продала ли я что-нибудь. «Да, – гордо отвечала я, – вот, вот и вот!» «А деньги?» – спрашивала мама. «Денег нет, я купила это, это и это». Словом «очень много» я тогда наторговала…

Насчёт Дочки мама заранее договорилась со своей приятельницей, тоже ветеринаром, что она возьмёт её у нас прямо перед отъездом. Так и случилось. Уже, по-моему, в начале 50-х эта женщина, тётя Галя, останавливалась у нас в Москве проездом на юг и передавала нам горячий привет от нашей Дочки. И мы ответили тем же.

* * *

Вызов от отца пришёл в сентябре. Примерно в середине сентября мы погрузились в грузовую машину, в кузов, разумеется (нас, отъезжающих, было несколько семей, одна женщина с двумя детишками: младший – грудничок – ехала с нами по пути довольно долго) и поехали в Абакан на «железную дорогу». Эти два слова завораживали меня, мне не терпелось увидеть эту загадочную «железную дорогу». Ехали до Абакана почти два дня. Ночевали в каком-то грязном помещении на полу. Наконец, приехали в Абакан. К моему великому разочарованию, никакой «железной дороги» я не увидела: так, лежат какие-то прутики да деревяшка и называются почему-то железной дорогой.

Не помню, как мы уехали из Абакана. Почему-то в пути делали много пересадок с одного поезда на другой. Часто ночевали на грязных вокзалах, прямо на полу. Я, конечно же, в пути заболела сильнейшим бронхитом. Очень ослабела. Приезжаем на очередную станцию, где будем делать очередную пересадку, мама, и Стюра (она ехала с нами), и все дети, включая маленького Вовку, расхватывают вещи и бегут к вокзалу: занять место хотя бы на полу, а то грозило остаться на ночь на улице. Мне же не дают ничего – сама бы дошла. Мама, убегая, говорила мне: «Ты вот так иди, только никуда не сворачивай. Я сейчас вещи отнесу и вернусь за тобой». И я медленно брела в полузабытьи в каком-то мареве до тех пор, пока мамины руки не подхватывали меня и не тащили на вокзал.

* * *

На некоторых станциях была Детская комната, но попасть туда было очень трудно. В лучшем случае нас, детей, кормили. Однажды всё-таки нам повезло, и нас всех четверых взяли ночевать в Детскую комнату. Кроватки с чистым бельём изумили меня, и я уже предвкушала провести в такой кроватке целую ночь, как вдруг Вовка закапризничал и отказался спать один. Его положили со мной, и добрая тётенька, устраивающая нас, прошептала мне: «Он уснёт, и ты ложись вот здесь, рядом». Уснули мы почти сразу, а когда ночью я проснулась, то увидела, что все кроватки заняты детишками, и на многих их было по двое. Больше нам так ни разу не повезло.

В другой раз на какой-то станции нас подобрал воинский эшелон: солдаты возвращались с японского фронта. Они взяли нас к себе в теплушку, посреди которой топилась печка-буржуйка. Ребята устроили нам баню, нагрели воды и искупали. Кормили нас из своего солдатского котла, да ещё и угощали неведомыми нам маленькими печеньями. Очень хорошо и уютно было ехать с ними, но на одной из станций нас в этой теплушке обнаружило большое военное начальство и велело нам убираться из воинского эшелона. Было очень обидно.

Следующий отрезок пути мы ехали с амнистированными заключёнными, возвращавшимися домой. Тоже в теплушке. Но какая большая разница с теплушками военных! Сами амнистированные были с нами очень даже приветливы и тоже угощали нас, делясь своей едой. Но у них была грязь непролазная и очень много вшей. Вши ползали по одеялам, по верхней одежде – всюду. Вдобавок мы, дети подцепили там чесотку.

Мы могли таким образом проехать весьма изрядный участок пути без пересадки, но мама не выдержала, и на какой-то станции мы расстались с гостеприимными попутчиками.

Тогда почти на каждой железнодорожной станции был санпропускник с «вошебойкой». Мы вымылись в бане, одежду нашу прожарили и, наверное, почти освободили от насекомых, наши руки в медпункте намазали какой-то мазью, и мы избавились от изнуряющего зуда.

* * *

Дальнейшего пути я не помню, но, наконец-то, мы добрались до Челябинска. Там в Детской комнате мест не оказалось, но покормили нас очень вкусно и сладко – вермишелью со сгущёнкой. И то, и другое мы пробовали впервые. Это блюдо стало надолго нашим самым любимым. Когда вдруг летом 1946 г. мы остались в Москве одни с папой (мама где-то работала в Подмосковье) и он нас спрашивал, что нам приготовить, мы неизменно отвечали: вермишель со сгущёнкой. Мама потом очень сердилась, что на вермишели и сгущёнке мы «проели» целое состояние.

В Челябинске же я впервые попробовала мороженое. Несмотря на мой бронхит, мама всё же не смогла меня обделить этим лакомством.

И, наконец, в Челябинске мы сели в настоящий плацкартный вагон, а поезд шёл прямиком на Москву. У нас были и нижние, и верхние полки, и мы поехали нормально.

В вагоне было очень много разного люда. Напротив нас ехала какая-то очень неприятная девчонка, чуть старше меня. Мы почему-то поняли, что она из «богатеньких». Она целыми днями пила чай из чайника, при этом засовывала нож в банку с мёдом, а потом долго облизывала его.

Ехала очень даже молодая симпатичная пара – муж и жена, узнав, что я читаю и что очень люблю читать, на одной из станций они купили и подарили мне книжку-раскладушку, но не картонную, а бумажную. Не помню, что это была за книжка, но противная девчонка-соседка отняла её у меня, а я почему-то не посмела пожаловаться ни маме, ни добрым людям, сделавшим мне этот подарок.

* * *

И вот, наконец-то, 8 ноября 1945 г. (были мы в пути половину сентября, весь октябрь и неделю ноября) мы подъезжаем к Москве. Поздний вечер или ночь. Женька и Вовка спят, а мы с Генкой не отрываем глаз от окошка. Мне так уютно рядом со старшим братом, и я ощущаю, что вот мы с ним – старшие. Вдруг я увидела какие-то символы в воздухе, совершенно мне непонятные. «Что это?» – спросила я у Генки. «Римские цифры», – ответил он мне, и я с обидой отодвинулась от него: вот… а я-то думала… а он опять дразнится…

Поезд останавливается, мы глядим в окошко и видим отца, который близоруко всматривается в каждое окошко, а с ним рядом какая-то высокая, нарядная, красивая дама. Оказалось, что это моя сестра, Александра. Она на 16 лет старше меня.

Встреча, объятия, поцелуи, радость, растерянность – всё переплелось. И, хотя вещей у нас было очень даже немало, мы поехали домой на трамвае: родители не рискнули оплатить предлагаемый нам грузовик.

Остановились мы у сестры в комнате, в коммунальной квартире на Садово-Сухаревской, дом 7, квартира 7.

Комната довольно большая, метров 30, но и нас немало. Раньше у отца до отъезда в Сибирь в этой квартире были две комнаты: эта и ещё рядом, метров в 15. Из-за этого-то жилья папина первая жена не захотела ехать с ним в Сибирь: осталась сохранять жилплощадь. Она умерла ещё до войны, Саша рано вышла замуж за офицера, политработника. Во время войны их «потеснили», одну комнату отняли и в той, что осталась, они жили втроём: Саша (или Шурка, как её звал отец), её муж Алексей Степанович и их сын – мой племянник, 3-летний Аркадий. А нас вместе с няней Стюрой было семеро. Вот такая компания. Это была моя первая «коммуналка». Но прожили мы там недолго: месяц-другой, и я её почти не помню.

По-видимому, отношения у моих родителей с семьёй сестры не сложились, да и я, едва оправившись после бронхита, заболела очень серьёзно малокровием. У меня по всему телу вскакивали белые пузыри, на ладонях – так чуть не с мячик для пинг-понга. Врачи советовали свежий воздух, но пока и жить-то нам было негде.

* * *

Первая прописка наша в Москве была по Каляевской улице, в доме, где шёл серьёзный ремонт. Там отцу пообещали квартиру и, как я уже сказала, даже прописали нас. Но отец никогда не мог «воевать» за свои права и блага, и эту квартиру у него «увели» прямо из-под носа. Следующая прописка была тоже в ремонтируемом доме на Зубовской площади. Но и здесь ничего не получилось.

Мы уехали в Подмосковье, куда-то под Пахру. Там мы снимали жильё, а мама даже устроилась работать ветеринаром в колхоз. Мы прожили там зиму. Там я тоже пыталась учиться и была поражена, что в одном классе сидит вся начальная школа – с 1-го по 4-й классы, и учительница одновременно со всеми этими классами занимается. Но по болезни училась я там очень немножко.

Ещё что удивило меня. Люди в деревне жили в полуголоде. И, когда наступила весна, нас, ребят, стали посылать на колхозные поля выкапывать оставленную под зиму картошку. Естественно, картошка была мороженой, чёрной. Мы накапывали, кто сколько мог, а дома нам из неё пекли так нами называемые «прянички». Поскольку мы были практически всегда голодны, нам они казались вкусными. Вот такого отношения к урожаю в Сибири не было. Там всё убиралось вовремя, и даже маленькие дети участвовали в уборке урожая.

Отец жил в Москве и приезжал к нам только в воскресенье. Каждый его приезд был для нас праздником. Наконец, он сообщил, что получил-таки жильё в Москве – комнатку в коммуналке на Таганке.

* * *

Весной 1946 г. мы как-то по очереди стали перебираться в Москву. Меня вёз на каком-то автобусе брат Гена. Мама ещё оставалась в деревне, она была занята работой, и её не сразу отпустили.

Первое московское лето мы провели с отцом. Даже Стюры не было с нами. Наверное, тоже где-нибудь работала.

Отец был довольно крупным чиновником: у него была служебная машина, которую обслуживали два шофёра: дядя Петя и тётя Маруся. Они работали через день. Несмотря на отцовское значительное положение, мы очень бедствовали первое время в Москве. Одёжка была кое-какая, а обуви не было никакой.

Отец работал с 11 часов утра. Накормив нас завтраком, он оставлял на столе бутерброды на второй завтрак и говорил, что есть их мы можем только, когда соседская девочка Мася скажет нам «можно». И вот часа два, а то и три мы ходили вокруг стола, принюхивались к бутербродам, которые лежали на столе под салфеткой, но ни разу не нарушили приказа отца и накидывались на них только тогда, когда приходила Мася и говорила: «Можно». Мы быстро их съедали и только после этого бежали на улицу погулять.

Часа в 4 дня отец приезжал на обед и, чтобы мы не крутились у него под ногами, пока он нам что-нибудь готовит, отправлял нас «покататься на машине», прибавляя: «Скажите, что я заставлял вас обуться, а вы не захотели». А нам просто не во что было обуться…

Так мы прожили лето, а осенью вернулись и мама, и Стюра.

Наша «знаменитая» 49-я

Жили мы в 5-этажном банковском доме (отец работал в Госбанке), довольно унылом снаружи – этакий «продвинутый» барак. Он был построен в 1935 г. для работников Госбанка. Наш, 4-й подъезд, был «элитным»: в нём даже было предусмотрено место для лифта. Предполагалось, что в этом подъезде поселится «начальство». Но даже если кто-то из крупных чиновников там и поселился, то ненадолго: их ещё до войны всех пересажали по 58-й статье. Никакого лифта не было. Больше того, во время войны именно в наш подъезд попала бомба, ремонт был сделан кое-как, у нас очень долго не работала в ванной газовая колонка. Почему-то долгое время после войны – а мы поселились там, как я уже говорила, в 1946-м – холодной воды днём тоже не было. Она подавалась только ночью, и все домочадцы наполняли всё, что могли, водой на сутки, а для туалета наполнялась ванна. Между ванной и туалетом стоял тазик, которым надо было смывать после себя унитаз (конечно же, мы, дети, смывали только большую нужду).

В нашей квартире были всего три комнаты: две большие, метров по 30 с гаком, и одна, наша, маленькая 12-метровка. Главной в квартире была Анна Николаевна Маркушева, которая жила в комнате рядом с нами. Она была вдовой: её муж по состоянию здоровья не воевал и умер во время войны, так что мы его не застали. Детей у неё не было. У тёти Ани (как мы, дети, её называли), до нас было две комнаты: наша раньше принадлежала ей. Ещё у неё была младшая сестра, которая и жила до нас в этой комнате, а когда мы там поселились, она с семьёй была в Монголии, куда её мужа послали в командировку.

Анна Николаевна, видная, статная дама, родом была из Ростова Великого и очень гордилась этим. Там она закончила гимназию. Её родители умерли, когда ей было лет 17–18. Тётя Аня была старшая из трёх осиротевших сестёр: Лидии, года на два моложе её, и 5-летней Людмилы. Рано выйдя замуж, лет в 19, тётя Аня мужу в приданое привела двух своих сестёр. Когда её муж получил место в Москве, они переехали и поселились вот в этом самом доме.

Лидия вскоре вышла замуж за человека, которого я впоследствии знала. Он окончил в Москве Лесотехническую академию и получил распределение куда-то в Краснодарский край. Туда и увёз молодую жену.

Тётя Аня с мужем вырастили маленькую Людмилу, дали ей какое-то минимальное образование (по-моему, она работала машинисткой в том же Госбанке, где и познакомилась со своим будущим мужем Николаем Ивановичем Цикиным). Когда я её знала, тётя Люсичка, так звали мы её, нигде и никогда не работала: из её двух сыновей младший был даун. Его нельзя было отдать ни в какой детский сад, и тётя Люся вынуждена была быть домохозяйкой. С этим мальчиком, его звали Виталий, я очень много нянчилась. Он был очень забавный. Например, когда мама на нас уж очень сердилась, она грозила нам: «Доведёте – в окно выпрыгну». Как-то она осталась дома одна с Виталиком и, когда он тоже очень расшалился, пригрозила ему тем же. Но если мы сразу утихомиривались и умоляли её не приводить свою угрозу в исполнение, то Виталик очень даже заинтересовался возможным прыжком и полдня бегал за мамой и уговаривал: «Сегелина (то есть Сергеевна), прыгни, а?»

Повторяю, Анна Николаевна окончила лишь гимназию, но второго, настолько же грамотного, как она, человека, я встретила, только когда познакомилась со своим мужем. Работала она в Госбанке корректором, и не было в русском языке правила, которого бы она не знала. Она была чопорной строгой дамой, но с нами, детьми, управлялась очень легко. Придя с работы, она подзывала кого-нибудь из нас и говорила: «Риммочка (или Женя, или Гена), вынеси, пожалуйста, мусорное ведро, а потом зайди ко мне в комнату». Мы никогда не смели ослушаться её, тем более, что знали: в её комнате нас ждёт не просто конфета, пирожное или какое-то другое угощение, но и задушевная беседа на интересующую нас тему.

Тётя Аня была страстная театралка. Она и меня с ранних лет приохотила к театру. У неё была приятельница Елизавета Васильевна, они вместе работали и чаще всего вместе ходили в театр, когда же вдруг у них на руках уже были билеты, а Елизавета заболевала, то вместо неё с тётей Аней шла я. Денег за этот билет (как мама ни настаивала), они никогда не брали, объясняя, что билет всё равно пропал бы. Иногда по какой-то причине Елизавета Васильевна не хотела идти на тот или иной спектакль, и тётя Аня всё равно покупала два билета, а её спутницей снова была я. И опять она не разрешала маме оплачивать билет: «Это я не захотела пойти в театр одна, при чём тут Вы?»

Ходила она чаще всего (и я с нею) во МХАТ, реже – в Малый, ещё реже – в Большой. Со всеми этими театрами познакомила меня именно Анна Николаевна. О, как я любила эти наши «культпоходы»! Перед каждым «походом» тётя Аня сообщала мне, на что именно мы идём, и советовала по возможности ознакомиться с пьесой или с произведением. Так, благодаря ей, я довольно рано прочитала «Анну Каренину»: мы шли на Тарасову!

Возвращаясь домой после спектакля (обязательно на такси), мы пили в комнате Анны Николаевны кофе с чем-нибудь вкусненьким (тут и моя мама была часто кстати: «А я вам, театралки, пирожок испекла!») и обсуждали просмотренное. Тётя Аня говорила о содержании пьесы, об игре актёров, о работе режиссёра, а я была на седьмом небе: она говорила со мной, как с равной.

Тётя Аня очень интересовалась нашими успехами в школе, после каждой контрольной, сочинения мы должны были рассказывать ей об оценках, причём не обязательно дожидаясь её возвращения с работы – мы должны были звонить ей и докладывать. Если отметки были хорошими, она нас хвалила, а плохие в старших классах были у нас с Женькой редкостью, но, если случалась хотя бы даже четвёрка или, не дай бог, тройка, тётя Аня огорчалась: «Ладно, дома поговорим», – и вечером происходил подробный разбор неудачи.

* * *

Так случилось, что тётю Аню хоронить пришлось мне (конечно же, гораздо позднее). Я с ней всё время поддерживала телефонную связь, иногда мы с Лёвой заходили к ней «на пирожок» (а пироги у неё были отменные!). Однажды, уже в конце 70-х, она спросила меня, не смогу ли я делать ей уборку в квартире в её очередь. Я согласилась. В квартире уже к тому времени проживали три старушки, так что каждая третья неделя приходилась на тётю Аню. Я приезжала и убирала места общего пользования и немножко в её комнате. В какой-то момент она попросила меня, когда я к ней приезжаю, купить ей что-нибудь из продуктов.

Потом она стала всё больше стареть, слабеть, дряхлеть, и я уже приезжала к ней не 1 раз в 3 недели, а сначала каждую неделю, потом 2 раза в неделю, потом через день, а потом она уже не могла обходиться без меня, и я после работы сначала ехала к ней, обслуживала её, как могла, а потом отправлялась домой. В это время мне на помощь пришла моя подружка Леночка Лапина, и сначала мы ездили к тёте Ане по очереди через день, а потом и каждый день: утром – Леночка, а к вечеру, после работы – я. Тётя Анечка очень тяжело отпускала меня домой: «Останься со мной», – просила она меня. Я ей объясняла, что не могу, что дома меня ждут дети и муж, но она всё равно огорчалась. Потом тётя Аня стала просить меня: «Возьми меня к себе, я скоро умру…»

Потом мне стали жаловаться соседи, что она, когда остаётся одна, кричит, кричит даже по ночам. Я решила устроить её в больницу. Вызвала «Скорую помощь» и уговорила их отвезти тётю Аню к нам в Бабушкин, в 20-ю больницу. Там она и умерла. В день смерти она попросила сестру позвонить мне, назвав меня своей племянницей, и попросить меня обязательно прийти к ней. Я объяснила сестре, что бываю у тёти Ани каждый день и сегодня тоже буду, но, когда я пришла, тёти Ани уже не было на этом свете.

Тётя Аня ещё при жизни и ещё когда она была вовсе даже в памяти и сознании, дала мне некоторую сумму денег на своё погребение. Я их положила на сберкнижку и сняла, когда они понадобились именно на это. Я не помню суммы, но помню, что мне вполне хватило на то, чтобы достойно похоронить тётю Аню. После её смерти, правда, обнаружились многочисленные наследники, племянники её мужа, которые строго спросили меня, откуда у меня деньги и почему я так свободно ими распоряжаюсь. Я им ответила, что отчитываться буду только перед сестрой тёти Ани, которая должна была прилететь (и прилетела) на похороны с Камчатки. Но тётя Люся никакого отчёта с меня спрашивать не стала и выразила мне только благодарность за то, что я до последних дней не оставляла её сестру одну.

Тётя Люся с семьёй, как я уже говорила, были в Монголии, и мы, собственно, заняли её комнату. Правда, отцу и тёте Ане было сказано, что это временно, пока отцу не подыщут другого жилья. Но отец никогда не мог попросить, а тем более потребовать чего-либо для себя, и мы так и оставались в этой крохотной комнатке аж до 1960 г. Когда, уже взрослая, я пошла и вытребовала для отца квартиру, он её не дождался. Об этом я уже писала.

Тёти Люсина семья (она, её муж, Николай Иванович и двое их сыновей) вернулись из Монголии году в 1947–48-м. Они поселились у тёти Ани в комнате. Ни одного, даже завуалированного упрёка нам за то, что мы заняли их комнату, мы никогда не услышали и не почувствовали. Ровное, благожелательное, даже дружелюбное отношение – вот всё, что видели мы. Тётя Люся была сущим ангелом, имея своих двух детей, один из которых, даром что был дауном, но ещё и физически был нездоровым и долгое время оставался лежачим больным. Старший сын Саша был здоров, но очень капризен, необщителен и примитивен. Никак не хотел учиться. Тётя Люся с большим трудом каждодневно отправляла его в школу, а потом с ещё бо́льшим трудом делала с ним уроки. Естественно, всё хозяйство и её семьи, и тёти Ани было на хрупких плечах тёти Люси. Тем не менее, тётя Люся смотрела и за нами, Выговскими детьми, как за своими. «Ой, – говорила она, – что-то у Выговских дверь закрыта и тишина. Уж не дерутся ли они там?» А мы действительно дрались и делали это молча, чтобы тётя Люся не услышала. Она вмешивалась, разнимала драку и усаживала нас за уроки.

Позже, когда она приехала с Камчатки на похороны тёти Ани, она вспоминала:

– С Выговскими-то детьми было легко, нужно было только вовремя усадить их за уроки и через некоторое время услышать «Всё сделано! Мы пошли гулять!» И можно было быть уверенной, что это действительно так. Проверять у них уроки было совершенно не обязательно.

Иногда она смотрела на часы и начинала беспокоиться: «Что-то Риммы долго из школы нет. Наверное, где-нибудь опять с мальчишками дерётся (моё любимое занятие в детстве). Давай-ка, Виталенька, собираемся и идём её искать» (Виталик – её младший сын – через какое-то время встал на ножки, и я его тоже успела понянчить), – и они шли по дворам, и где-нибудь находили меня, и приводили домой.

В начале 50-х семья тёти Люси уехала на два года в Тегеран, оставив старшего сына Сашу на попечение тёти Ани. Он вообще-то жил в интернате, а тётя Аня забирала его только на выходные. Он, повторяю, был очень необщителен, и в интернате страдал, и просил тётю Аню забрать его домой: «Я даже картошку буду чистить», – обещал он. Но тётя Аня испугалась ответственности, и он так и прострадал все два года в интернате, возненавидев за это тётю Аню, поэтому, когда вернулись его родители, он просто перестал с нею разговаривать… совсем перестал. Даже на вопросы не отвечал – поворачивался спиной и уходил.

Им (семье тёти Люси) очень несладко было жить в одной комнате со строгой, чопорной, очень себя любящей тётей Аней. Поэтому, вернувшись из Тегерана, они через год-два уехали в Петропавловск-на-Камчатке, где Николаю Ивановичу было предложено место главного бухгалтера в тамошнем банке, а кроме того, и 3-комнатная квартира.

* * *

Несмотря на эти жизненные передряги, между нами, соседями, были не просто добрососедские, а даже и почти родственные отношения.

Вторую большую комнату занимала не менее, если не более чопорная дама Вера Ивановна Ерёмина. Она была неизменно любезна и тоже, как и тётя Аня, дружелюбна с нами, но гораздо сдержанней. Во-первых, мы никогда не звали её тётей Верой. Во-вторых, из её биографии я знаю только, что она, как и тётя Аня, закончила гимназию, и больше ничего. Но я понятия не имею, ни откуда она родом, ни где именно работала. Знаю только, что точно не в Госбанке.

Она жила с дочерью Ренатой, в семье – Масей, годами тремя старше меня. Не могу сказать, что мы с Масей были подружками, скорее она выступала в роли старшей сестры, строгой, но справедливой. Они в конце 40-х ждали домой Масиного отца, который ещё не вернулся с фронта. Позже как-то открылось, что он был СМЕРШевцем, и чем занимался после войны – неизвестно. Его звали Артём Васильевич, но он назвал своих дочерей, старшую, от первого брака – Аидой, а младшую, от второго брака – Ренатой. И якобы, чтобы не портить их имена таким неблагозвучным отчеством, как «Артёмовны», сменил своё имя и стал Эдвардом Васильевичем.

Bepul matn qismi tugad.

23 047,17 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
01 avgust 2017
Yozilgan sana:
2014
Hajm:
374 Sahifa 57 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-98604-437-8
Mualliflik huquqi egasi:
Пробел-2000
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar