Kitobni o'qish: «Наука души. Избранные заметки страстного рационалиста»

Shrift:

Science In The Soul. Selected Writings of a Passionate Rationalist

© Richard Dawkins, 2017

© Gillian Somerscales, introductory material, 2017

© А. Гопко, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Издательство CORPUS®

Памяти Кристофера Хитченса


Предисловие автора

Я пишу эти строки через два дня после ошеломительного путешествия к аризонскому Большому каньону (слово «ошеломительный» еще не девальвировалось так же сильно, как «потрясающий», хотя, боюсь, и его может ждать та же судьба). Великий каньон – священное место для многих коренных американских племен: здесь происходит действие многих мифов о возникновении мира, придуманных различными народностями, от хавасупаев до зуни, здесь находят последнее пристанище умершие индейцы хопи. Если бы меня принудили выбирать себе религию, я, пожалуй, согласился бы на что-нибудь подобное. Большой каньон сообщает религии размах, оставляющий далеко позади мелочную ограниченность авраамических религий – трех вечно грызущихся между собой культов, которые в силу исторической случайности все еще досаждают человечеству.

В ночной темноте я отправился на прогулку вдоль южной кромки каньона, прилег на невысокую скалу и стал смотреть вверх, на Млечный Путь. Я заглядывал в прошлое, наблюдая зрелище, происходившее сто тысяч лет назад, когда увиденный мною свет начинал свое долгое путешествие, конечной целью которого было пройти сквозь мои зрачки и вызвать электрические разряды в сетчатке. На рассвете я вернулся к тому же самому месту, испытал дрожь и головокружение, когда понял, где именно мне довелось прилечь во мраке, и посмотрел вниз, на дно каньона. И вновь я заглянул в прошлое – теперь уже на два миллиарда лет назад, в те времена, когда одни лишь микробы невидимо копошились под Млечным Путем. Если души индейцев хопи действительно спят посреди этого величественного покоя, то им должны составлять компанию замурованные в скалах духи трилобитов и морских лилий, плеченогих и белемнитов, аммонитов и даже динозавров.

Изучая эволюционное развитие по напластованиям каньона в милю высотой, можно ли указать точку, в которой вдруг, как неожиданно включенный свет, возникло то, что мы могли бы назвать «душой»? Или же «душа» проникала в мир украдкой: едва теплящаяся тысячная часть души у мерно колышущегося трубчатого червя, десятая доля души у латимерии, половинка души у долгопята, затем типичная человеческая душа и, наконец, душа масштаба Бетховена или Манделы? А может, говорить о душах вообще глупо?

Не глупо, если под этим понятием вы подразумеваете нечто вроде поразительного ощущения субъективной, персональной индивидуальности. Каждый знает, что такая душа у нас есть, даже если, по мнению многих современных мыслителей, она иллюзия, сформировавшаяся, как мог бы предположить дарвинист, потому что непротиворечивая, движимая единой целью субъектность способствует нашему выживанию.

Зрительные иллюзии – такие как куб Неккера, невозможный треугольник Пенроуза или фокус с оборотной стороной маски – доказывают, что видимая нами «реальность» образуется из несовершенных моделей, формирующихся в головном мозге. В случае с кубом Неккера двумерный рисунок из начерченных на бумаге линий совместим с двумя альтернативными конфигурациями трехмерного куба, и мозг поочередно выбирает то одну, то другую из них. Это чередование явственно ощутимо – можно даже измерить его частоту. А линии, образующие на бумаге треугольник Пенроуза, не совместимы ни с каким предметом реального мира. Подобные иллюзии дразнят программное обеспечение головного мозга, занимающееся построением моделей, и показывают тем самым, что оно существует.

Программное обеспечение мозга создает аналогичным образом и полезную иллюзию индивидуальности: некоего «я», находящегося, по ощущениям, непосредственно позади наших глаз; «субъекта», принимающего решения в соответствии со своей свободной волей; целостной личности, которая стремится к достижению целей и испытывает эмоции. Формирование личности происходит постепенно в раннем детстве – возможно, путем объединения изначально разрозненных фрагментов. Некоторые расстройства психики трактуются как «раздвоение личности», то есть как несоединимость частей. Небезосновательно будет предполагать, что постепенный рост самосознания у ребенка отражает сходные преобразования на более долговременной – эволюционной – шкале. Не обладает ли, скажем, рыба зачатками индивидуального самоощущения на уровне, в каком-то смысле эквивалентном уровню новорожденного младенца?

Мы вправе рассуждать об эволюции души – но только обозначая этим словом нечто вроде внутренней конструкции, модели «себя». Если же под «душой» подразумевать привидение, остающееся жить после смерти тела, то это совсем другой разговор. Персональная идентичность возникает в результате материальной деятельности головного мозга, и ей суждено претерпевать распад, возвращаясь к пренатальному небытию, по мере того как мозг приходит в упадок. Однако у «души» и тому подобных слов имеются и поэтические значения, которые я употребляю не краснея. В эссе из моего сборника «Капеллан дьявола» я прибегал к этим словам для восхваления великого педагога Ф. У. Сэндерсона, который еще до моего рождения возглавлял школу, где я учился. Рискуя быть понятым неверно, я писал о «духе» и о «призраке» покойного Сэндерсона:

Его дух продолжал жить в Аундле. Его непосредственный преемник Кеннет Фишер вел педагогический совет, когда в дверь робко постучали и вошел маленький мальчик: «Простите, сэр, там у реки черные крачки». «Это может подождать», – решительно сказал Фишер собравшимся. Он встал с председательского места, схватил свой висевший на двери бинокль и уехал на велосипеде в компании юного орнитолога. Невольно представляешь себе, как добродушный, краснощекий призрак Сэндерсона с улыбкой глядел им вслед.

Я продолжил вести речь о «тени» Сэндерсона, описывая и другую сцену, уже из собственного ученического опыта, когда преподаватель естественных наук Йоан Томас, умевший пробуждать интерес к предмету (он пришел в нашу школу, потому что восхищался Сэндерсоном, хотя и был слишком молод, чтобы знать его лично), эффектно продемонстрировал нам, как важно признавать свое неведение. Он задавал нам по очереди один и тот же вопрос, и мы высказывали свои предположения. В конце концов наше любопытство разожглось, и мы завопили («Сэр! Сэр!»), требуя правильного ответа. Мистер Томас многозначительно дождался наступления тишины, а затем четко и ясно проговорил, для пущего эффекта делая паузы между словами: «Я не знаю! Я… не… знаю!»

И вновь отеческая тень Сэндерсона довольно посмеивалась в углу, и никому из нас не забыть этого урока. Важны не сами знания, а как ты открываешь их для себя и как о них думаешь – вот образование в подлинном смысле слова, столь отличное от нынешней помешанной на оценках культуры.

Был ли риск, что читатели того моего эссе неправильно поймут меня и решат, будто «дух» Сэндерсона все еще жив, его добродушный, краснощекий «призрак» глядит с улыбкой, а его «тень» довольно посмеивается в углу? Не думаю, хотя бог его знает (ну вот, опять) – страстного рвения понимать неправильно в таких делах хватает с лихвой.

Должен признать, что подобная опасность, обусловленная все тем же рвением, подстерегает нас и с заглавием данной книги. «Наука души». Что это означает?

Прежде чем я отвечу, позвольте сделать отступление. Я полагаю, что Нобелевскую премию по литературе давно пора присудить ученому. Должен с огорчением сказать, что имевший место прецедент крайне неудачен: Анри Бергсон – скорее мистик, нежели подлинный человек науки, а предложенный им виталистический термин е́lan vital был едко высмеян Джулианом Хаксли в сатирическом образе поезда, передвигающегося по железной дороге при помощи е́lan locomotif. Но если серьезно, почему не дать литературную Нобелевку настоящему ученому? Хотя Карл Саган, увы, покинул этот мир и уже не может получить ее, кто станет спорить с тем, что литературным качеством своих работ он соответствует нобелевским стандартам, не уступая великим романистам, историкам и поэтам? А Лорен Айзли? Льюис Томас? Питер Медавар? Стивен Джей Гулд? Джейкоб Броновски? Дарси Томпсон?

Каковы бы ни были заслуги отдельных авторов, которых мы могли бы перечислить, разве сама по себе наука – не достойная тема для наилучших писателей, более чем способная вдохновлять великую литературу? И каковы бы ни были конкретные особенности науки, делающие ее таковой (это те же самые качества, что порождают великую поэзию и приводят к появлению романов, удостаиваемых Нобелевской премии), разве мы здесь не приближаемся к тому, чтобы постичь значение слова «душа»?

«Духовный» – вот еще одно слово, применимое к научной литературе уровня Сагана. Принято считать, что физики чаще биологов называют себя верующими. Тому имеются даже статистические подтверждения, справедливые для членов как Лондонского королевского общества, так и Национальной академии наук США. Но опыт показывает, что если копнуть глубже, то даже у тех 10 % из отборных ученых, что сознаются в некоторой религиозности, нет, как правило, веры ни в сверхъестественное, ни в Бога, ни в Творца, нет и стремления к загробной жизни. А есть у них – они и сами так вам скажут, если начать допытываться, – лишь некое «духовное» ощущение. Им может нравиться затасканное словосочетание «благоговейное изумление», и кто их в том упрекнет? Они, как и я на этих страницах, могут цитировать индийского астрофизика Субраманьяна Чандрасекара с его «трепетом перед прекрасным» или американского физика Джона Арчибальда Уилера:

За всем этим наверняка стоит идея столь простая и столь красивая, что, когда мы постигнем ее – через десять, сто, тысячу лет, – мы все скажем друг другу: «Как же могло быть иначе? Как мы могли быть так слепы?»

Сам Эйнштейн, не будучи чужд духовности, совершенно недвусмысленно говорил, что не верит ни в какое персонифицированное божество:

То, что вы читали о моих религиозных убеждениях, – разумеется, ложь, причем ложь систематически повторяемая. Я не верю в персонифицированного Бога, чего никогда и не отрицал, а, напротив, ясно высказывал. Если во мне и есть что-то, что можно назвать религиозностью, то это безмерное восхищение устройством мира, насколько наша наука позволяет его постичь.

И по другому случаю:

Я глубоко религиозный безбожник, что в некотором роде новая религия.

Хоть я и предпочел бы иную формулировку, я ощущаю себя «духовной» личностью именно в таком смысле «глубоко религиозного безбожника» – и именно в данном смысле безо всякого смущения использую слово «душа» в заглавии этой книги.

Наука восхитительна и необходима. Восхитительна она для души – например, при созерцании глубин пространства и времени на краю Большого каньона. Но она и необходима: для общества, для нашего благополучия, для нашего близкого и далекого будущего. Оба эти аспекта науки представлены в данной антологии.

Всю свою взрослую жизнь я отдавал силы научному просвещению, и большинство собранных здесь эссе возникло в те годы, когда я занимал должность профессора по осознанию обществом достижений науки, тогда только что учрежденную Чарльзом Симони. Популяризируя науку, я долгое время отстаивал направление, которое называл школой Карла Сагана, то есть провидческую, поэтическую, будоражащую воображение сторону науки, противопоставляя ее «школе сковородок с антипригарным покрытием». Под последней я имею в виду стремление оправдывать стоимость, скажем, космических исследований наличием у них побочных результатов вроде непригорающей сковородки: такое стремление можно сравнить с попыткой обосновать необходимость музыки тем, что она хорошее упражнение для правой руки скрипача. Это обесценивающе и унизительно. Полагаю, и мое сатирическое сравнение могут упрекнуть в чрезмерном обесценивании, но я все же продолжаю его использовать, тем самым отдавая предпочтение научной романтике. Чтобы обосновать важность исследований космоса, я скорее заговорю о том чувстве, которое превозносил Артур Кларк, а Джон Уиндем окрестил «зовом пространства», – о современной версии зова, что вел Магеллана, Колумба и Васко да Гаму на поиски неизведанного. Однако ярлык «школа сковородок с антипригарным покрытием» и вправду несправедливо принижает соответствующее направление мысли, так что сейчас я собираюсь обратиться к серьезному, практическому значению науки, ведь ему посвящены многие эссе данной книги. Наука действительно важна для жизни, и под наукой я подразумеваю не только научные факты, но и научное мышление.

Я пишу это в ноябре 2016-го: унылый месяц унылого года, когда выражение «варвары у ворот» тянет произносить безо всякой иронии. Впрочем, они не у ворот, а скорее внутри крепости, ведь несчастья, постигшие две самые населенные из англоязычных стран, вызваны внутренними причинами: эти раны нанесены не землетрясением и не военным переворотом, а демократическим процессом как таковым. Разум как никогда нуждается в том, чтобы на него обратили внимание.

Я вовсе не склонен недооценивать эмоции: я люблю музыку, литературу, поэзию, а также тепло человеческих привязанностей – как физическое, так и душевное, – но эмоции должны знать свое место. Принимаемые на государственном уровне политические решения, которые влияют на будущее, должны вытекать из хладнокровного, рационального рассмотрения всех возможностей, аргументов за и против, вероятных последствий. Интуиция, даже если она не берет свое начало в мутных и темных водах ксенофобии, мизогинии и прочих слепых предрассудков, должна держаться в стороне от кабины для голосования. Какое-то время эти неясные эмоции почти не поднимались на поверхность. Но в 2016 году политические кампании по обе стороны Атлантики вытащили их на всеобщее обозрение, сделав если не респектабельными, то по крайней мере выражаемыми открыто. Демагоги подали пример всем остальным и торжественно открыли сезон таких предубеждений, о которых в течение полувека считалось постыдным шептаться по углам.

Каковы бы ни были сокровенные чувства отдельно взятых ученых, сама наука зиждется на строгой приверженности к объективным показателям. Существует объективная истина, и наше дело – искать ее. Естественным наукам присущи тщательно соблюдаемые меры предосторожности, направленные против личной предубежденности, против невольного человеческого стремления подтверждать собственные взгляды, против предвзятых выводов, делаемых до ознакомления с фактами. Опыты проводятся неоднократно, двойные слепые исследования страхуют как от извинительного желания ученых доказать свою правоту, так и от более похвального чрезмерного старания максимизировать возможность ее опровержения. Эксперимент, поставленный в Нью-Йорке, может быть воспроизведен в Нью-Дели, и выводы из него будут ожидаться одни и те же, невзирая ни на географию, ни на культурно и исторически обусловленные личные пристрастия ученых. Вот бы и о других академических дисциплинах, таких как богословие, можно было сказать то же самое! Философы охотно рассуждают о «континентальной» философии, противопоставляя ее «аналитической». Кафедра философии американского или британского университета вполне может искать специалиста, чтобы «закрыть вакансию по континентальной традиции». В силах ли вы представить себе кафедру естественных наук, дающую объявление о свободной должности преподавателя «континентальной химии»? Или о «восточной традиции в биологии»? Сама идея кажется неудачной шуткой. Это кое-что да говорит о научных ценностях и выглядит не слишком лестно по отношению к ценностям философским.

Начав с научной романтики и «зова пространства», я перешел к научным ценностям и научному мышлению. Решение поставить практическую пользу науки в самый конец может кому-то показаться странным, но такая последовательность отражает мои личные приоритеты. Разумеется, медицинские блага вроде вакцин, антибиотиков и обезболивающих чрезвычайно важны и слишком хорошо известны, чтобы говорить тут о них в очередной раз. То же самое относится и к изменениям климата (зловещие и, пожалуй, уже запоздалые предостережения), и к дарвиновской эволюции устойчивости к антибиотикам. Здесь я собираюсь рассмотреть другое предостережение, менее срочное и менее известное. В нем удачно переплетаются все три заявленные темы: зов пространства, практическая польза науки и научное мышление. Речь идет о неизбежной, хотя и не обязательно неотвратимой, опасности катастрофического столкновения с крупным объектом внеземного происхождения – вероятнее всего, вышедшим из астероидного пояса под воздействием гравитации Юпитера.

Динозавры, за важным исключением птиц, были сметены с лица земли грандиозным космическим катаклизмом, который рано или поздно грянет снова. На сегодняшний день имеется немало убедительных косвенных свидетельств в пользу того, что около шестидесяти шести миллионов лет назад в полуостров Юкатан ударил гигантский метеорит или комета. Согласно правдоподобным оценкам, масса этого объекта (размером с приличную гору) и его скорость (по-видимому, 40 000 миль в час) должны были высвободить при ударе энергию, эквивалентную одновременному взрыву нескольких миллиардов бомб, сброшенных на Хиросиму. Вызванные непосредственным столкновением палящая температура и ударная волна могли послужить причиной долгой ядерной зимы, длившейся, вероятно, лет десять. Совокупность этих событий уничтожила всех нептичьих динозавров, а также птерозавров, ихтиозавров, плезиозавров, аммонитов, большинство видов рыб и множество других существ. К счастью для нас, кое-какие млекопитающие сумели выжить – возможно, благодаря тому, что находились в спячке в своих подземных «бункерах».

Катастрофы подобного масштаба будут грозить нам снова. Когда именно – никто не знает, ведь эти столкновения случайны. Никоим образом нельзя сказать, что их вероятность возрастает по мере того, как промежуток между ними увеличивается. Такое может произойти и при нашей жизни, но вряд ли, поскольку столь громадные метеориты падают в среднем раз в сотни миллионов лет. Более мелкие, но все же опасные астероиды, достаточно крупные, чтобы разрушить город величиной с Хиросиму, врезаются в Землю каждый век или два. А не беспокоит это нас потому, что бо́льшая часть поверхности нашей планеты необитаема. Да и они, разумеется, не падают регулярно. Нельзя посмотреть на календарь и сказать: «Скоро следующий».

За советы и информацию по этой теме я благодарю знаменитого астронавта Расти Швайкарта, ставшего самым известным борцом за то, чтобы принимать данный риск всерьез и пытаться как-то его предотвратить. Но что мы можем сделать? Что могли бы сделать динозавры, будь у них телескопы, инженеры и математики?

Первым делом необходимо обнаружить приближающийся объект. Слово «приближающийся» может создать неверное впечатление о природе проблемы. Это не несущиеся прямо на нас пули, видимые все четче и четче по мере своего приближения. И Земля, и угрожающий ей объект движутся по эллиптическим орбитам вокруг Солнца. При обнаружении астероида нам следует вычислить его орбиту – а это можно сделать тем точнее, чем больше мы проведем наблюдений, – и рассчитать, не пересечется ли она когда-нибудь в будущем (быть может, через много десятилетий) с орбитой нашей планеты. Когда астероид обнаружен и его орбита точно определена, все остальное – просто математика.

Рябой лик Луны – тревожная иллюстрация тех бедствий, которых мы избегаем благодаря защите земной атмосферы. Статистическое распределение лунных кратеров различного диаметра позволяет нам понять истинное положение вещей, задает некий базовый уровень для оценки наших скромных успехов в заблаговременном обнаружении опасных космических объектов.

Чем крупнее астероид, тем проще его выявить. Мелкие – в том числе и такие «мелкие», что способны разрушить целый город, – вообще трудно детектируемы и потому запросто могут явиться почти, или даже совсем, без предупреждения. Нам необходимо совершенствовать свое умение обнаруживать астероиды. А это значит наращивать количество широкоугольных телескопов для мониторинга, в том числе инфракрасных на орбите, расположенных вне искажающего влияния атмосферы Земли.

Вот мы распознали опасный астероид, чей путь грозит однажды пересечься с нашим, но что делать дальше? Теперь нам нужно изменить траекторию объекта – либо ускорив его и выведя на более широкую орбиту, чтобы он подошел к месту встречи слишком поздно для столкновения, либо же, наоборот, замедлив, чтобы его орбита сократилась и он явился слишком рано. Как ни удивительно, хватит очень малого изменения скорости в любом направлении – всего 0,025 мили в час. Это осуществимо даже без использования взрывчатки – при помощи уже наличествующих, хотя и затратных, технологий, имеющих отношение к грандиозному успеху миссии «Розетта», которая была организована Европейским космическим агентством с целью посадить космический аппарат на комету, что и произошло через двенадцать лет после запуска, состоявшегося в 2004 году. Теперь вы понимаете, что я имел в виду, говоря о соединении фантазерского «зова пространства» с трезвой практичностью прикладных исследований и строгостью научного мышления? Данный подробный пример иллюстрирует еще одно свойство научного подхода, еще одно преимущество того, что можно было бы назвать душой науки. Кто, кроме ученого, сумеет предсказать точный момент мировой катастрофы за сотню тысяч лет и разработать скрупулезный план по ее предотвращению?

Несмотря на то, что эти эссе писались на протяжении значительного срока, сегодня я в них мало что изменил бы. Можно было бы удалить из них все отсылки ко времени их написания, но я не стал. Кое-какие из представленных здесь текстов – это речи, подготовленные для конкретных случаев вроде открытия выставки или почтения памяти усопшего. Я оставил их в неприкосновенности – такими, какими некогда произнес. Они сохраняют присущую им непосредственность, которая исчезла бы, задумай я вычистить из них все упоминания, касавшиеся текущего момента. Я ограничился сносками и послесловиями: добавил краткие дополнения и размышления, пригодные, пожалуй, для того, чтобы читать их параллельно с основными текстами – как своеобразный диалог между мной сегодняшним и автором исходной статьи.

Вместе с Джиллиан Сомерскейлс мы отобрали из моих эссе, речей и журналистских статей сорок один текст и распределили между восемью разделами. Помимо науки как таковой, я размышляю там о научных ценностях, об истории науки и о роли науки в обществе: немного полемики, сатиры и юмора, аккуратное заглядывание в будущее, а также щепотка личных сожалений (надеюсь, не переходящих в брюзжание). Каждый раздел начинается со вдумчивого вступительного слова самой Джиллиан. Добавлять что-либо к сказанному ею было излишне, но, как вы уже знаете, я все-таки не удержался и от собственных сносок и послесловий.

Когда мы обсуждали различные варианты заглавия книги, «Наука души» (или «для души») лидировала в гонке: и Джиллиан, и я отдавали этому названию легкое предпочтение перед многочисленными конкурентами. И хотя за мной прежде не замечалось веры в приметы, должен сознаться, что окончательное решение я принял, когда, составляя в августе 2016 года каталог своей библиотеки, наткнулся на восхитительную брошюру Майкла Шермера. Она была посвящена «Ричарду Докинзу, отдавшему науке свою душу» и называлась «Душа для науки». Это было почти столь же неожиданно, сколь и приятно, так что ни Джиллиан, ни я более не сомневались в том, как назвать книгу.

Я безгранично благодарен Джиллиан. Кроме того, мне бы хотелось выразить свою признательность Сюзанне Уэйдсон из издательства Transworld и Хилари Редмон из Penguin Random House USA за их горячую веру в наш проект и за ценные советы. Миранда Хэйл, будучи искусным пользователем интернета, помогла Джиллиан разыскать утерянные статьи. Сам жанр антологии, включающей в себя тексты, которые писались на протяжении многих лет, подразумевает и благодарности за тот же период. Они приведены в оригинальных публикациях. Я не могу воспроизвести их все здесь и надеюсь на понимание. То же касается и библиографических ссылок. Интересующийся ими читатель найдет их в оригинальных публикациях, полные выходные данные которых приведены в конце книги.

Предисловие редактора

Ричард Докинз никогда не поддавался классификации. Один выдающийся биолог с математическим складом ума, рецензируя «Эгоистичный ген» и «Расширенный фенотип», был поражен, обнаружив научный труд, явно лишенный логических ошибок и однако же не содержавший ни единой строчки математических выкладок. Ему ничего не оставалось, кроме как прийти к непостижимому, с его точки зрения, выводу: «По-видимому, Докинз… думает прозой».

К счастью, так оно и есть. Ведь если бы Докинз не думал прозой – не учил прозой, не рассуждал прозой, не изумлялся прозой, не спорил прозой, – у нас не было бы головокружительной вереницы работ, созданных самым разносторонним из просветителей. Не только тринадцать его книг, о достоинствах которых мне нет нужды распространяться, но и громадный – глаза разбегаются! – выбор более коротких текстов: статьи для ежедневных газет и научных журналов, лекционных аудиторий и онлайн-форумов, колонки, полемические статьи, рецензии, обзоры. Из этого изобилия, разрабатывая богатые месторождения, сформировавшиеся как до, так и после публикации первой антологии Докинза «Капеллан дьявола», мы и составили вместе с ним данный сборник, включающий в себя наравне со многими недавними и несколько более ранних, проверенных временем сочинений.

Учитывая его репутацию спорщика, мне казалось особенно важным уделить должное внимание той работе по объединению людей, которую совершает Ричард Докинз, неустанно протягивая мостики через пропасть между научными рассуждениями и широчайшим спектром общественных дискуссий. Мне он видится этаким эгалитаристским элитистом, посвятившим себя тому, чтобы делать сложную науку не просто доступной, но постижимой (причем без какой-либо профанации «для чайников»), постоянно добивающимся ясности и четкости мысли, использующим слово как точный прибор, как хирургический инструмент.

Если он также пользуется словом как рапирой, а иногда и как дубинкой, то только чтобы пробить брешь в обскурантизме и претенциозности, убрать с дороги отвлечение внимания и путаницу в головах. Он не выносит фальши ни в чем, будь то убеждения, наука, политика или чувства. Читая и перечитывая его статьи при отборе их для этой книги, я мысленно выделила группу работ, которые назвала «дротиками»: краткие колкие заметки, порой забавные, порой пышущие гневом, порой душераздирающе трогательные или ошеломляюще невежливые. У меня было искушение сгруппировать часть из них в особый раздел, но, поразмыслив, я предпочла расположить несколько таких «дротиков» вперемежку с более вдумчивыми и развернутыми эссе, что и яснее показывает диапазон творчества автора в целом, и позволяет читателю лучше прочувствовать смены ритма и тональности, доставляющие такое наслаждение при чтении Докинза.

Здесь вам встретятся восторг и насмешка, доведенные до предела. Попадется и ярость, но никогда она не будет направлена на сведение личных счетов – только на вред, причиняемый другим, в особенности детям, животным и тем людям, что подвергаются гонениям за противостояние диктату властей. Эта ярость и сопутствующая ей грусть по всему, что испорчено или утрачено, напоминают мне – и я подчеркиваю, что говорю только за себя, а не за Ричарда, – о трагическом аспекте его писательской и ораторской деятельности после «Эгоистичного гена». Если слово «трагический» кажется вам чересчур сильным, подумайте вот о чем. В той книге, что произвела эффект разорвавшейся бомбы, он объяснил механизм действия эволюции путем естественного отбора, используя логику, основывающуюся на неумолимо своекорыстном поведении крошечных репликаторов, создающих живые организмы. Затем он подчеркнул, что люди – единственные, кому под силу сбросить тиранию эгоистичных реплицирующихся молекул, взять себя и весь мир в собственные руки, планировать будущее и, следовательно, влиять на него. Мы первый вид существ, способных быть неэгоистичными. Это был своего рода боевой клич. А трагизм вот в чем: вместо того чтобы затем посвятить свои разнообразные таланты убеждению человечества в необходимости использовать такое ценное свойство, как сознание (а также непрестанно множащиеся достижения науки и разума), дабы подняться над эгоистичными импульсами, запрограммированными в нас эволюцией, он был вынужден растрачивать свою энергию и способности на то, чтобы убеждать людей в существовании эволюции как таковой. Работенка, возможно, неприятная, но кто-то должен ее делать, ведь, по его собственным словам, природа не может сама подать иск за клевету. И как замечает он в одной из приведенных здесь работ: «…Я уяснил, что строгое следование здравому смыслу никоим образом не является очевидным для большинства людей. Здравый смысл и впрямь нуждается в непрестанной бдительности для своей защиты». Ричард Докинз – не только пророк разума, но и наш неусыпный часовой.

Досадно, что с понятиями точности и ясности ассоциируется так много суровых эпитетов: «безжалостная», «беспощадная», «убийственная», – ведь убеждения Ричарда так и лучатся состраданием, великодушием, добротой. Даже его критика, вооруженная строгостью, обезоруживающе остроумна, как, например, в его обращении к премьер-министру, где говорится о «баронессе Варси, вашем министре без портфеля (и без избрания)», или когда он пародирует одного из приспешников Блэра, поддерживавшего своего начальника в поощрении религиозного многообразия: «Мы поспособствуем открытию шариатских судов, но на строго добровольной основе – только для тех, чьи мужья и отцы сами этого захотят».

Говоря о ясности изложения, я выберу другие образы: проницательность, следовательское внимание к логике и деталям, ослепительное озарение. А манеру, в какой пишет Докинз, я бы предпочла называть не грубой, а атлетической: она воздействует не только силой, но и гибкостью, легко приноравливаясь практически к любым слушателям, читателям и темам. Весьма немногие авторы способны сочетать выразительность и утонченность, эмоциональное воздействие и точность вместе с таким изяществом и юмором.

Я работаю с Ричардом Докинзом около десяти лет, начиная с его книги «Бог как иллюзия». И если, читая следующие страницы, вы сможете хотя бы отчасти оценить не только точность мыслей автора и легкость их изложения, не только бесстрашие, с каким он пускается лавировать по самым скользким темам, не только энергию, с какой он отдает себя разъяснению сложности и красоты науки, но также благородство, доброжелательность и любезность, какими были пронизаны все наши с Ричардом взаимоотношения за годы, прошедшие с того первого сотрудничества, – значит, одна из целей настоящего издания будет достигнута.

Еще одна цель окажется достигнутой, если книга будет соответствовать удачному описанию, приведенному в одном из вошедших в нее эссе: «…Взаимно соответствующие части процветают в присутствии друг друга – и таким образом проступает иллюзия всеобщей гармонии». На самом же деле я уверена, что гармония, которой дышит этот сборник, – вовсе не иллюзия, а эхо одного из самых звонких и полнозвучных голосов нашего времени.

Дж. С.

Часть I. Ценность (и ценности) науки

Мы начинаем с самого основного, с науки: что она из себя представляет, чем занимается, как (в идеале) делается. Лекция Ричарда «Научные ценности и наука о ценностях», прочитанная в 1997 году в пользу Amnesty International, – это чудесное многогранное произведение, которое охватывает широчайший круг вопросов и прокладывает путь для некоторых тем, рассматриваемых более подробно далее в настоящем сборнике. К числу таких тем относятся: непререкаемый авторитет объективной истины для науки; необходимость учитывать при этических рассуждениях такой фактор, как способность испытывать страдания; опасности «видизма»; выразительное подчеркивание ключевых различий – например, между «использованием риторики с целью продемонстрировать то, что считаешь правдой, и использованием риторики с целью намеренно правду сокрыть». Здесь мы слышим голос ученого-просветителя, убежденного, что слова следует выстраивать так, чтобы доносить истину, а не создавать «истины» искусственно. В первом же абзаце проводится важное разграничение: ценности, на которых базируется наука, – набор благородных и важных принципов, нуждающихся в защите, поскольку от них зависит сохранение нашей цивилизации, – это одно, а попытка сформулировать ценности на основе научного знания – дело совершенно другое и куда более сомнительное. Мы должны иметь храбрость признать, что начинать нам приходится в этическом вакууме, что свои ценности мы придумываем сами.

Автор лекции – отнюдь не одержимый голыми фактами мистер Грэдграйнд, не ученый сухарь, не книжный (и не могильный) червь. Фрагменты, где говорится об эстетической ценности науки, о поэтических видениях Карла Сагана, о «трепете перед прекрасным» Субраманьяна Чандрасекара, служат страстному прославлению триумфов и красот науки – ее способности приносить радость в нашу жизнь и давать надежду на будущее.

Затем происходит смена ритма и трибуны, а стиль из пространного и вдумчивого становится резким и язвительным – перед нами один из докинзовских «дротиков», как я их называю. Ричард с ледяной вежливостью продолжает некоторые рассуждения, начатые в лекции для Amnesty International, и предостерегает будущего британского монарха о том, как опасно руководствоваться «внутренним голосом», а не наукой, основанной на доказательствах. И хотя в принципе Докинз не отказывает людям в праве выносить собственные суждения о тех возможностях, что предоставляют наука и технологии, «один из тревожных аспектов истеричного противодействия возможным рискам, связанным с генно-модифицированными культурами, состоит в том, что оно отвлекает внимание от реальных опасностей, уже хорошо понятных, но во многом игнорируемых».

Следующее сочинение, вошедшее в данный раздел, – «Наука и страсти нежные», еще одна объемная лекция, прочитанная с типичной для Докинза смесью серьезности и остроумия. И здесь мы тоже встретим его мессианский восторг перед наукой, смягченный трезвым осознанием того, как далеко мы могли бы продвинуться к началу нового тысячелетия и какие дороги остались не пройдены. Что характерно, это воспринимается как призыв удвоить усилия, а вовсе не опускать руки.

Откуда же взялись это неиссякаемое любопытство, эта жажда знаний, это предупредительное сопереживание? Раздел завершают «Дулиттл и Дарвин» – одновременно и исполненный нежности взгляд в прошлое, на детские впечатления, внесшие свой вклад в прививание ребенку научных ценностей, и вместе с тем урок, объясняющий, как отделить собственно ценности от их преходящей исторической и культурной оболочки.

Сквозь все эти несхожие тексты ясно просвечивают следующие ключевые идеи. Не стоит убивать гонца за дурные вести, не стоит обращаться к иллюзорным утешениям, не стоит путать «так есть» с «так должно быть» и с «хотелось бы, чтобы так было». Вывод отсюда следует в конечном счете оптимистичный: осознанная, непрестанная сосредоточенность на том, как устроен мир, помноженная на живое воображение неисправимо любознательного человека, приводит к озарениям, способным просвещать, бросать вызов и вдохновлять. Таким образом, наука продолжает свое развитие, понимание совершенствуется, знания множатся. Будучи собраны вместе, эти тексты слагают манифест, прославляющий науку и призывающий сражаться за ее дело.

Дж. С.

Научные ценности и наука о ценностях1

Научные ценности – что это означает? В поверхностном и широком смысле я собираюсь так называть (и описывать с симпатией) те ценности, которых должен придерживаться ученый – в той мере, в какой ему внушает их его профессия. В более же узком и строгом смысле речь идет о том, чтобы черпать ценности непосредственно из научного знания, как из некой священной книги. Ценности такого рода я буду решительно2 отвергать. В качестве источника жизненных ценностей книга природы, быть может, и не хуже обычных священных книг, но это еще мало что дает.

Словосочетание «наука о ценностях» – вторая часть заголовка – обозначает научное исследование того, откуда берутся наши ценности. Сам по себе этот вопрос должен быть чисто академическим, лишенным оценочных суждений – с виду он не острее вопроса о том, откуда появился наш скелет. Вполне могло бы выясниться, что своими ценностями мы ничуть не обязаны нашей эволюционной истории, но это не тот вывод, к которому я приду.

Научные ценности в широком смысле

Не думаю, что в повседневной жизни ученые обманывают супруг, супругов и налоговых инспекторов реже (или чаще), чем кто угодно еще. Однако в профессиональной жизни у ученых есть особые причины ценить неприкрытую правду. Их деятельность основывается на убеждении, что существует такая штука, как объективная истина, что она не скована рамками культурных различий и что, если двое ученых зададутся одним и тем же вопросом, они непременно придут к одному и тому же верному ответу, каковы бы ни были их изначальные взгляды, культурная принадлежность и даже (в определенных пределах) личные способности. Это не противоречит часто повторяемому философскому утверждению, что, дескать, ученые не доказывают истин, а лишь поддерживают те гипотезы, которые не могут опровергнуть. Такой философ волен убеждать нас, что все известные нам факты – не более чем неопровергнутые теории, но существуют теории, на чью неопровержимость мы поставим все, что имеем. Они-то в просторечии и называются правдой3. Разные ученые, какие бы географические расстояния и культурные пропасти их ни разделяли, имеют обыкновение приходить к одним и тем же неопровергнутым теориям.

Такое мировоззрение полярно модному пустословию вроде следующего:

Объективной истины не существует. Мы сами создаем свою истину. Объективной реальности не существует. Мы сами создаем свою реальность. Духовные, мистические, внутренние способы познания превосходят наши обычные способы4. Если переживание кажется реальным, значит, оно реально. Если вы чувствуете, что идея правильна для вас, она правильна. Мы не можем приобрести знание об истинной природе реальности. Наука тоже иррациональна и мистична. Это еще одна вера, система воззрений, миф, имеющий не больше прав на существование, чем любой другой. Истинны убеждения или нет, не имеет значения – лишь бы они были вам дороги5.

От этого легко сойти с ума!6 Чтобы наилучшим образом проиллюстрировать ценности одного из ученых, скажу, что, если наступит время, когда все будут так думать, я предпочту уйти из жизни. Ведь тогда мы снова погрузимся в Темные века, пусть даже они и не станут «более мрачными и более продолжительными под влиянием извращенной науки»7, поскольку не будет никакой науки, чтобы ее извращать.

Да, действительно, ньютоновский закон всемирного тяготения лишь приблизителен. В свое время, возможно, и на смену эйнштейновской общей теории относительности придет что-нибудь другое. Но это не принижает их до уровня средневекового колдовства или предрассудков первобытных племен. На приблизительные законы Ньютона можно поставить свою жизнь, что мы регулярно и делаем. Когда придется лететь, чему наш культурный релятивист доверит себя: левитации или физике, ковру-самолету или авиастроительной компании «Макдоннелл-Дуглас»? В какой бы культурной среде вы ни были воспитаны, закон Бернулли не перестает действовать, как только вы покидаете пределы «западного» воздушного пространства. А на что вы поставите свои деньги, когда речь зайдет о прогнозах? Как заметил Карл Саган, сегодня вы можете, подобно герою Райдера Хаггарда, ошеломить дикарей релятивизма и нью-эйджа, с точностью до секунды предсказав полное солнечное затмение, которое будет через тысячу лет.

Саган умер месяц назад. Мы виделись с ним всего однажды, но я обожаю его книги и мне будет не хватать его как «свечи во тьме»8. Я посвящаю эту лекцию его памяти и буду использовать в ней выдержки из его сочинений. Замечание о предсказании затмений взято из последней прижизненно опубликованной книги Карла «Мир, полный демонов», где далее он пишет:

Если вы страдаете от анемии, можете сбегать к знахарю, но стоило бы попринимать витамин В12. И вашего ребенка от полиомиелита убережет не молитва, а прививка. Интересует пол еще не рожденного младенца? Качайте свинцовый грузик на веревочке (…с вероятностью 50 % угадаете). По-настоящему точно… пол ребенка предскажет ультразвук. Так воспользуйтесь же научным методом!9

Конечно, ученые зачастую бывают не согласны друг с другом. Но, к их чести, они сходятся в том, какие новые доказательства смогли бы изменить их точку зрения. Путь, ведущий к любому открытию, будет опубликован, и каждый, кто его проделает, должен будет прийти к тем же выводам. Если вы лжете – подделываете картинки, публикуете только ту часть результатов, которая подтверждает нужные вам выводы, – вас, вероятно, разоблачат. В любом случае от занятий наукой не разбогатеешь, так стоит ли вообще ею заниматься, если своей ложью ты компрометируешь единственный смысл этой деятельности? Ученый скорее соврет жене или налоговому инспектору, но не научному журналу.

Само собой, в науке бывают случаи мошенничества и, вероятно, не все они раскрываются. Я лишь утверждаю, что в научном сообществе подделывание данных – смертный грех, непростительность которого немыслима по меркам любой другой профессии. Прискорбное следствие подобного отношения заключается в том, что ученые крайне неохотно доносят на своих коллег, даже если имеют причины подозревать тех в подтасовке результатов. Это примерно как обвинить кого-нибудь в каннибализме или педофилии. Столь тяжкие подозрения будут подавляться до тех пор, пока доказательства не станут совсем уж вопиющими, а вред к тому времени может быть причинен немалый. Если вы подделаете финансовый отчет, то не исключено, что коллеги отнесутся к вам со снисхождением. Если вы платите своему садовнику наличными, поддерживая таким образом уход от налогов и черный рынок, вы не становитесь изгоем. А ученый, пойманный за фальсификацией результатов исследований, – становится. Коллеги будут его чураться, и он безжалостно и навсегда окажется выдворен из профессии.

Адвокат, использующий красноречие, чтобы наилучшим образом защитить свое дело в суде, – даже если сам не верит тому, что говорит, даже если отбирает подходящие факты и искажает доказательства, – будет почитаем и вознагражден за свой успех10. К ученому, ведущему себя подобным образом – разливающемуся соловьем и всячески изворачивающемуся, лишь бы добыть подтверждение своей излюбленной теории, – отнесутся по меньшей мере с легким подозрением.

Ценности ученых обычно таковы, что обвинения в пропаганде – особенно если она искусная – это такие обвинения, которые нельзя оставить без ответа11. Однако существует большая разница между использованием риторики с целью продемонстрировать то, что считаешь правдой, и использованием риторики с целью намеренно правду сокрыть. Однажды я участвовал в университетских дебатах об эволюции. Наиболее убедительная речь в защиту креационизма была произнесена молодой дамой, рядом с которой мне довелось сидеть во время заключительного ужина. Когда я похвалил ее выступление, она сразу же сообщила, что не верит ни единому слову из него. Страстно отстаивая убеждения, диаметрально противоположные ее собственным, она просто тренировала свое умение дискутировать. Несомненно, из нее выйдет хороший адвокат. Но тот факт, что после этого я с трудом оставался вежливым в разговоре со своей сотрапезницей, кое-что да говорит о тех ценностях, которые я приобрел как ученый.

Полагаю, из сказанного мною следует, что на ценностной шкале ученых истине о природе отводится почти что священный статус. Быть может, именно поэтому некоторых из нас так выводит из себя деятельность астрологов, сгибателей ложек и прочих шарлатанов, воспринимаемая остальными людьми снисходительно, как безобидное развлечение. Закон о клевете наказывает тех, кто умышленно распространяет ложь о другом человеке. Но если вы зарабатываете деньги на ложной информации о природе, вам это сойдет с рук – никто ведь не подаст иска за клевету. Считайте мои ценности извращенными, если угодно, но мне бы хотелось, чтобы природу можно было представлять в суде, как представляют там интересы детей, терпящих жестокое обращение12.

У любви к истине есть и оборотная сторона: порой ученые стремятся к правде, не думая о нежелательных последствиях13. Предупреждать общество о таких последствиях – громадная ответственность, возложенная на ученых. Эйнштейн осознавал эту опасность, когда говорил: «Если бы я только знал, стал бы слесарем». Но на самом деле он бы слесарем, конечно же, не стал. И когда пришло время, он подписал знаменитое письмо, предостерегавшее Рузвельта о том, на что способна и чем грозит атомная бомба. Иногда недоброжелательность, которой вознаграждают ученых, равносильна убийству гонца, принесшего плохую весть. Если астрономы укажут нам на приближающийся к Земле крупный астероид, последней мыслью многих людей перед столкновением будет хула «этих ученых». В нашей реакции на ГЭКРС14 тоже есть что-то от убийства гонца. Только в отличие от примера с астероидом здесь действительно часть вины лежит на человечестве – в том числе и на ученых, а также на сельском хозяйстве и пищевой промышленности с их алчной погоней за прибылью.

Как пишет Карл Саган, его часто спрашивали, существует ли, по его мнению, внеземная разумная жизнь. Он осторожно склонялся в сторону утвердительного ответа, но говорил об этом сдержанно и неуверенно.

И тогда меня переспрашивают:

– Но что же вы думаете на самом деле?

– Я только что вам ответил, – повторяю я.

– Да, но в глубине души?

Душу я стараюсь не подключать к процессу. Если уж взялся постигать мир, то думать надо исключительно мозгом. Все остальные способы, как бы ни были соблазнительны, доведут до беды. И пока нет данных, воздержимся-ка мы лучше от окончательного суждения15.

Недоверие к внутренним, личным прозрениям – это, как мне кажется, еще одна ценность, приобретаемая через занятия наукой. Персональные ощущения плохо сочетаются с классическими стандартами научного метода: проверяемостью, доказательностью, измеримостью, точностью, непротиворечивостью, беспристрастностью, воспроизводимостью, универсальностью и независимостью от культурной среды.

Есть у науки и такие ценности, которые, пожалуй, уместнее всего рассматривать как сходные с эстетическими. Высказывания Эйнштейна на эту тему приводятся достаточно часто, поэтому лучше я процитирую великого индийского астрофизика Субраманьяна Чандрасекара – лекцию, прочитанную им в 1975 году, когда ему было шестьдесят пять:

За всю свою научную жизнь… наибольшее потрясение я испытал, осознав, что точное решение эйнштейновских уравнений общей теории относительности, найденное новозеландским математиком Роем Керром, дает нам четкое представление о невообразимом множестве массивных черных дыр, рассыпанных по Вселенной. Этот «трепет перед прекрасным», этот невероятный факт, что открытие, к которому нас побуждает поиск красоты в математике, непременно находит свое точное отражение в Природе, вынуждает меня заявить, что красота – вот то, на что человеческий разум откликается с наибольшей глубиной и силой.

Его слова я нахожу в некотором отношении более волнующими по сравнению с легкомысленным дилетантизмом знаменитых строк Китса:

 
«Краса есть правда, правда – красота»,
Земным одно лишь это надо знать16.
 

Если же отойти чуть в сторону от эстетики, то ученые склонны ставить на своей шкале ценностей долгосрочное выше краткосрочного. Вдохновение они черпают из широких космических пространств и тягучей медлительности геологического времени, а не из местечковых человеческих забот. Им более чем кому-либо свойственно видеть предметы sub specie aeternitatis17 – пусть даже рискуя навлечь на себя обвинения в суровом, холодном, черством отношении к роду людскому.

В предпоследней книге Карла Сагана «Голубая точка» повествование строится вокруг поэтического описания того, как выглядит наша планета из далекого космоса:

Посмотрите на это пятнышко. Вот здесь. Это наш дом. <…>

Земля – очень маленькая площадка на бескрайней космической арене. Вдумайтесь, какие реки крови пролили все эти генералы и императоры, чтобы (в триумфе и славе) на миг стать властелинами какой-то доли этого пятнышка. Подумайте о бесконечной жестокости, с которой обитатели одного уголка этой точки обрушивались на едва отличимых от них жителей другого уголка, как часто между ними возникало непонимание, с каким упоением они убивали друг друга, какой неистовой была их ненависть.

Эта голубая точка – вызов нашему позерству, нашей мнимой собственной важности, иллюзии, что мы занимаем некое привилегированное положение во Вселенной. Наша планета – одинокое пятнышко в великой всеобъемлющей космической тьме. Мы затеряны в этой огромной пустоте, и нет даже намека на то, что откуда-нибудь придет помощь и кто-то спасет нас от нас самих18.

Для меня единственный жестокий аспект только что процитированных строк состоит в том, что их автор умолк навеки. Считать ли жестоким то, как наука ставит человечество на место, – вопрос отношения. Возможно, это связано с научными ценностями, но многим из нас такие масштабные картины кажутся не холодными и пустынными, а жизнерадостными и бодрящими. И природу мы любим за то, что ею управляют законы, а не прихоть. В ней есть тайна, но нет волшебства. А тайны, когда они в конце концов разгаданы, становятся только прекраснее. Явления природы объяснимы, и нам с вами выпала честь объяснять их. Принципы, господствующие здесь, действительны и в других местах – вплоть до самых отдаленных галактик. Чарльз Дарвин, завершая свой труд «О происхождении видов» знаменитым пассажем про «густо заросший клочок земли»19, отмечает, что все сложно организованные формы жизни «возникли по законам, действующим вокруг нас»20, после чего продолжает:

Так из вечной борьбы, из голода и смерти прямо следует самое высокое явление, которое мы можем себе представить, а именно – возникновение высших форм жизни. Есть величие в этом воззрении, по которому жизнь с ее разнородными силами была вдохнута первоначально в немногие формы или лишь в одну; по которому, меж тем как Земля продолжает кружиться по вечному закону тяготения, из столь простого начала развились и до сих пор развиваются бесчисленные формы дивной красоты21.

Одно лишь только время, ушедшее на эволюцию видов, – уже благодатный аргумент за их сохранение. Здесь тоже кроется некое ценностное суждение – из тех, что уходят в глубь геологических эпох. Некогда я уже цитировал душераздирающий рассказ Ории Дуглас-Гамильтон об отстреле слонов в Зимбабве:

Я смотрела на один из выброшенных хоботов и задавалась вопросом, сколько миллионов лет понадобилось на то, чтобы создать это чудо эволюции. Оснащенный пятьюдесятью тысячами мускулов и управляемый мозгом соответствующей сложности, он может тянуть и толкать, двигая тонны груза… В то же время им можно выполнять самые тонкие операции. <…> И вот он лежит, отрезанный, как тысячи других слоновьих хоботов, что мне довелось видеть по всей Африке.

Этот отрывок, сколь бы трогательным он ни был, я привел, чтобы проиллюстрировать научные ценности, под влиянием которых миссис Дуглас-Гамильтон сделала акцент именно на миллионах лет, понадобившихся для эволюции всей сложности слоновьего хобота, а не, скажем, на правах слонов, на их способности испытывать страдания или на пользе дикой природы для обогащения как нашего человеческого опыта, так и экономики государств, зарабатывающих на туризме.

Не то чтобы понимание эволюции не имело никакого отношения к вопросам прав и страданий. Вскоре я собираюсь перейти к защите той точки зрения, что базовые моральные ценности нельзя вывести из научного знания. Однако философы-утилитаристы, не верящие в само существование абсолютных моральных ценностей, тем не менее справедливо претендуют на роль в обнаружении противоречий и несообразностей в конкретных этических системах22. С позиции ученых-эволюционистов особенно хорошо заметна нелогичность безоговорочного возвеличивания прав человека над правами всех прочих видов.

«Пролайферы» безапелляционно заявляют, что ценность жизни безгранична, с упоением поглощая громадный бифштекс. Жизнь, «лайф», в поддержку которой они так «про-», – это, вне всякого сомнения, человеческая жизнь. Что ж, ничего плохого тут, возможно, и нет, но эволюционист укажет по меньшей мере на непоследовательность. Отнюдь не самоочевидно, что абортировать месячный человеческий эмбрион – значит совершить убийство, а вот застрелить вполне смышленого взрослого слона или горную гориллу – нет.

Шесть-семь23 миллионов лет назад в Африке жила обезьяна, приходящаяся общим предком всем современным людям и всем ныне живущим гориллам. Так вышло, что связывающие нас с этим предком промежуточные формы – Homo erectus, Homo habilis, различные представители рода Australopithecus и другие – вымерли. Точно так же вымерли и промежуточные формы, связывающие данного предка с современными гориллами. Если бы они не вымерли, если бы в африканских джунглях и саваннах обнаружились реликтовые популяции промежуточных форм, последствия были бы катастрофическими. Вы могли бы иметь детей от кого-то, кто мог бы иметь детей от кого-то, кто… – и после еще нескольких звеньев цепочки – …мог бы иметь детей от гориллы. То, что некоторые важные промежуточные представители этого непрерывного ряда взаимной скрещиваемости уже мертвы, – чистой воды невезение.

И это не просто несерьезный мысленный эксперимент. Спорить тут можно разве что о том, сколько именно промежуточных звеньев должно быть в цепочке. Но их количество никак не влияет на обоснованность следующего вывода. Ваше безапелляционное возвеличивание Homo sapiens над всеми прочими видами живых существ, бездумное предпочтение, которое вы окажете скорее человеческому эмбриону или ведущему растительный образ жизни человеку с погибшим мозгом, а не находящемуся в расцвете сил взрослому шимпанзе, ваш видовой апартеид – все это рассыпалось бы, как карточный домик. А если бы не рассыпалось, значит, сравнение с апартеидом отнюдь не беспочвенно. Раз даже при наличии непрерывного спектра живых промежуточных форм вы все равно продолжали бы настаивать на отделении «людей» от «не людей», такое разграничение можно было бы осуществлять только при помощи судов, где, как при апартеиде, решалось бы, вправе ли та или иная особь из середины спектра «сойти за человека».

Подобная эволюционистская логика отменяет далеко не всякую концепцию сугубо человеческих прав. Но она несомненно отметает наиболее экстремальные версии этой доктрины, показывая, что обособление нашего биологического вида связано со случайными эпизодами вымирания. Если бы права и нравственные законы были абсолютными в принципе, то для них не представляли бы угрозы новые зоологические открытия, сделанные где-нибудь в лесу Будонго.

Научные ценности в узком смысле

Теперь от научных ценностей в широком смысле слова мне хочется перейти к узкоспециальному аспекту этого понятия – к научным открытиям как непосредственному источнику системы ценностей. Разносторонний английский биолог сэр Джулиан Хаксли – кстати, мой предшественник на посту преподавателя зоологии в Новом колледже – пытался сделать эволюцию основой для этики, чуть ли не религии. Благом он считал все, что способствует эволюционному процессу. Точка зрения его более выдающегося, но обойденного рыцарским званием деда Томаса Генри Гексли24 была почти противоположной. Мне ближе позиция Гексли25.

Идеологическая одержимость Джулиана Хаксли эволюцией отчасти проистекала из его оптимистических представлений об эволюционном прогрессе26. В наши дни стало модным сомневаться в том, что эволюция вообще прогрессивна. Это интересная дискуссия, и у меня есть мнение на сей счет27, но не будем отвлекаться от уже начатого разговора о том, должны ли мы в принципе обосновывать свои ценности эволюцией или еще какими бы то ни было знаниями о природе.

Нечто похожее наблюдается и с марксизмом. Вы как историк можете придерживаться научной теории, предсказывающей наступление диктатуры пролетариата. А можете исповедовать политические убеждения, согласно которым диктатура пролетариата – дело хорошее и нужно стараться ее приблизить. Для многих марксистов, собственно, оба эти утверждения справедливы, и поразительно большое их число – даже сам Маркс, похоже, не был исключением – неспособно уловить разницу между первым и вторым. Однако, строго говоря, политические предпочтения вытекают не из исторических теорий. Вполне можно быть последовательным ученым-марксистом, полагающим, что историческая закономерность неминуемо приведет к революции рабочего класса, и вместе с тем голосовать за крайних консерваторов, дабы отсрочить неизбежное. Или же, наоборот, быть убежденным марксистом с политической точки зрения, который, однако, сомневается в исторической теории Маркса и изо всех сил трудится на благо революции именно потому, что чувствует, как сильно та нуждается в помощи.

Сходным образом и эволюция может как обладать, так и не обладать тем свойством прогрессивности, что ей приписывал Джулиан Хаксли как биолог. Но независимо от того, был ли он прав относительно биологии, мы совершенно определенно не обязаны выстраивать свою систему ценностей, подражая такому прогрессу.

Противоречие станет еще острее, если мы переключим свое внимание с эволюции как таковой (и ее предполагаемого стремления к прогрессу) на дарвиновский механизм эволюции – выживание наиболее приспособленных. Томас Генри Гексли, судя по его Роменсовской лекции «Эволюция и этика», прочитанной в 1892 году, не питал на этот счет никаких иллюзий и был прав. Если вы собираетесь использовать дарвинизм в качестве моралите, то нравоучение получится ужасающим. Клыки у природы действительно кроваво-красные28. Самому слабому в самом деле суждено проиграть, а естественный отбор и вправду благоприятствует эгоистичным генам. Изящество соревнования между гепардами и газелями куплено огромной ценой крови и страданий предков тех и других. Древние антилопы были растерзаны, а древние хищники умирали от голода – вот почему те, кто пришел сегодня им на смену, так стройны и грациозны. Результат естественного отбора – жизнь во всех ее проявлениях – прекрасен и изобилен. Сам же процесс жесток, безжалостен и близорук.

То, что мы возникли по Дарвину, что форма нашего тела и наш головной мозг изваяны естественным отбором, – научный факт. Но отсюда еще не следует, будто мы должны любить этого равнодушного, беспощадного в своей слепоте часовщика. Как раз наоборот: общество, существующее по дарвиновским законам, – отнюдь не то общество, в котором кому-либо из моих друзей захотелось бы жить. «Дарвиновская политика» – неплохое определение для деятельности такого правительства, от чьей власти я убежал бы на сотни миль, нечто вроде крайнего тэтчеризма, ставшего вдруг общепринятым.

Я позволил себе здесь высказывание личного характера, ибо устал от того, что меня отождествляют с порочной политикой безжалостной конкуренции и обвиняют в пропаганде эгоистического образа жизни. Вскоре после победы миссис Тэтчер на выборах 1979 года профессор Стивен Роуз написал в журнале New Scientist буквально следующее:

Я не хочу сказать ни того, что агентство «Саатчи и Саатчи» наняло команду социобиологов писать речи для Тэтчер, ни даже того, что некоторые оксфордские и суссекские преподаватели университетов теперь ликуют, видя практическое осуществление тех нехитрых истин о генном эгоизме, которыми пытались заразить нас. Имеющее место совпадение модной теории с политическими событиями куда неприятнее. Однако я уверен, что когда будет писаться история случившегося в конце 1970-х годов сдвига вправо – от закона и порядка к монетаризму, а затем к нападкам на этатизм (впрочем, последнее еще под вопросом), – тогда и перемена научной моды, взять хотя бы этот переход в эволюционной теории от моделей группового отбора к моделям кин-отбора, станет выглядеть частью той общественной волны, что привела к власти сторонников Тэтчер с их позаимствованной в XIX веке концепцией неизменной, соревновательной и ксенофобской человеческой натуры.

Под «суссекским преподавателем» подразумевался Джон Мейнард Смит, и тот отправил остроумный ответ, опубликованный в следующем номере New Scientist: «Что же нам оставалось делать – сфальсифицировать уравнения?»

Роуз был одним из тех, кто возглавил тогдашние нападки на социобиологию, вдохновленные марксизмом. Очень символично, что эти марксисты, неспособные отделить свои научные исторические взгляды от повседневных политических убеждений, исходили из того, будто и мы не в состоянии отделить биологию от политики. То, что можно придерживаться некой научной точки зрения на природные механизмы эволюции и одновременно считать перенос своих академических взглядов в политическую плоскость неприемлемым, было для них просто непостижимо. Такой подход привел их к не лезущему ни в какие ворота выводу, что раз применительно к людям генный дарвинизм может оказаться политически нежелательным, то нельзя позволить ему быть научно верным29.

Точно так же они, как и многие другие, заблуждаются насчет положительной евгеники. Исходя из того, что проводить селекцию человека по таким способностям, как скорость бега, музыкальная или математическая одаренность, было бы непростительно ни с политической, ни с моральной точки зрения, они заключают, что это невозможно (не должно быть возможно) и с позиций науки. Что ж, любому очевидно, что одно из другого не следует, и, должен вас огорчить, положительная евгеника науке не противоречит. Нет никаких причин сомневаться в том, что люди поддадутся селекции так же легко, как и коровы, собаки, злаки или куры. Надеюсь, мне не нужно уточнять, что это не значит, будто я выступаю за проведение подобной селекции.

Найдутся и такие, кто согласится, что возможна евгеника по физическим признакам, но никак не по умственным способностям. Ладно, скажут они, может, вы и сумеете вывести расу олимпийских чемпионов по плаванию, но вам никогда не удастся выведение людей с более высоким интеллектом. Либо потому, что не существует никакого общепризнанного способа измерить интеллект, либо потому, что интеллект не является единой одномерной величиной, либо потому, что он не зависит от генетической изменчивости, либо же в силу некоего сочетания этих трех утверждений.

Если вы пытаетесь спрятаться за подобной аргументацией, мой долг – снова разочаровать вас. Пусть и нет единого мнения о том, как измерять интеллект, мы все равно можем проводить селекцию в соответствии с любым из уже имеющихся спорных мерил или сразу с несколькими. Послушность собак тоже плохо поддается строгому определению, что не мешает нам осуществлять отбор по этому признаку. Пусть интеллект и не зависит от какой-то единственной переменной – то же самое, вероятно, справедливо и для удойности коров или быстроногости беговых лошадей. Тем не менее данные качества подвластны селекции, даже если мы и спорим, как их измерять и можно ли считать их изменчивость однопараметрической.

Что же касается утверждения, будто интеллект, каким способом (или способами) его ни мерь, не подвержен генетической изменчивости, то оно более или менее неверно, и это можно логически доказать, исходя из той лишь посылки, что мы умнее – согласно какому угодно определению ума – шимпанзе и всех прочих обезьян. Раз мы умнее обезьяны, жившей шесть миллионов лет назад и бывшей нашим с шимпанзе общим предком, значит, в нашей родословной существовала эволюционная тенденция к повышению интеллекта. Эволюционная тенденция к увеличению головного мозга – одна из самых впечатляющих во всей палеонтологической летописи позвоночных – совершенно точно имела место. А эволюционные тенденции возможны только при наличии генетической изменчивости по соответствующим признакам – в данном случае по размеру мозга и, предположительно, интеллекту. Итак, у наших предков существовала генетическая изменчивость по умственным способностям. В принципе возможно, что ее больше не существует, но такое исключительное обстоятельство выглядело бы странно. Даже если бы близнецовый метод30 этого не подтверждал (а он подтверждает), мы на основании одной лишь эволюционной логики безошибочно приходим к заключению, что у нас имеется генетическая изменчивость по интеллекту, если определять его каким угодно образом как нечто, различающееся у нас и у наших предков-обезьян. Вооружившись тем же самым определением, мы могли бы при желании использовать искусственный отбор, чтобы продолжить данную эволюционную тенденцию.

Не нужно много красноречия, чтобы убедить слушателя в том, как плох был бы подобный евгенический подход с политической и этической точек зрения31, но мы должны совершенно ясно осознавать, что именно такое оценочное суждение и есть подлинная причина нашего неприятия. Давайте не будем позволять своим оценочным суждениям навязывать нам лженаучную точку зрения о невозможности евгеники. К счастью или к несчастью, природе нет дела до таких мелочей, как человеческие ценности.

Позже Роуз объединил усилия с Леоном Кеймином, одним из главных американских противников проведения тестов IQ, и выдающимся генетиком-марксистом Ричардом Левонтином, чтобы написать книгу, в которой они воспроизвели те же самые и многие другие заблуждения32. Кроме того, они признали там, что мы, социобиологи, хотим быть меньшими фашистами, чем нам, по их (ошибочному) мнению, приходится быть под влиянием нашей науки. Тем не менее они попытались (тоже ошибочно) подловить нас на противоречии с тем механистическим взглядом на разум, которого придерживаемся мы – и, вероятно, они тоже.

Такая позиция находится или должна находиться в полном соответствии с принципами социобиологии, выдвигаемыми Уилсоном33 и Докинзом. Если, однако, те ее примут, то встанут перед дилеммой – в первую очередь перед необходимостью признать врожденность почти всего поведения человека, что им, свободолюбивым людям, явно покажется непривлекательным (злой умысел, промывка мозгов и т. п.) …Дабы избежать этой проблемы, Уилсон и Докинз призывают на помощь свободу воли, которая дает нам возможность идти, коли мы захотим, против диктата наших генов.

А это, возмущаются они, возврат к беззастенчивому картезианскому дуализму. По словам Роуза и его соавторов, нельзя считать себя машиной выживания, запрограммированной своими генами, и в то же время призывать к восстанию против них.

В чем же трудность? Не вдаваясь в сложные философские проблемы детерминизма и свободы воли34, нетрудно заметить, что мы, собственно говоря, уже сопротивляемся диктату генов. Мы восстаем против них всякий раз, когда используем контрацептивы, имея достаточно средств, чтобы вырастить ребенка. Мы восстаем, когда читаем лекции, пишем книги или сочиняем сонаты, вместо того чтобы упорно тратить время и энергию на распространение своих генов.

Тут все проще простого, вообще никаких философских затруднений. Естественный отбор эгоистичных генов снабдил нас большими мозгами, которые мы первоначально использовали для выживания в сугубо утилитарном смысле. Но коль скоро эти мозги – со своими лингвистическими и прочими способностями – уже возникли, не будет никакого противоречия в утверждении, что они стали развиваться в совершенно новых, «эмерджентных» направлениях, в том числе и враждебных интересам эгоистичных генов.

Говорить об эмерджентных – производных – свойствах вполне законно. Компьютеры, задуманные как вычислительные машины, теперь используются в качестве текстовых редакторов, шахматных игроков, энциклопедий, телефонных коммутаторов и даже, как ни прискорбно, электронных гороскопов. И в этом нет никаких фундаментальных противоречий, чтобы бить философскую тревогу. Нет их и в том, что наш головной мозг сумел обскакать – и даже обхитрить – свое дарвиновское происхождение. Подобно тому как мы бросаем вызов своим эгоистичным генам, когда играючи отвязываем радость, доставляемую сексом, от его дарвиновской функции, мы можем сесть за стол переговоров и при помощи языка разработать политику, этику и ценности, которые будут по своей сути вопиюще антидарвиновскими. Я еще вернусь к этой мысли в заключительной части лекции.

К гитлеровским извращенным наукам относился искаженный дарвинизм и, конечно, евгеника. Но, хоть это и неприятно признавать, в первой половине нашего столетия взгляды Гитлера не были оригинальными. Процитирую главу о «новой республике» – якобы дарвинистской утопии, – написанную в 1902 году:

Как же будет поступать новая республика с низшими расами? Как будет она относиться к неграм, к желтой расе?.. Что же будет с другими расами – коричневыми, грязно-белыми и желтыми, – которые не будут отвечать новым общественным нуждам?

Я думаю вот что: мир не благотворительное учреждение, и, вероятно, этим расам наступит конец… Этическая система людей в мировом государстве будет прежде всего способствовать воспроизведению всего, что есть хорошего, талантливого и прекрасного в человечестве: красивого и сильного тела, светлого и мощного ума…35

Автор здесь – не Адольф Гитлер, а Герберт Уэллс36, сам себя считавший социалистом. Вот из-за подобной белиберды (а социал-дарвинисты понаписали ее немало) дарвинизм снискал себе в общественных науках дурную репутацию. Да еще какую! Но опять-таки не следует ни тем, ни иным способом пытаться извлечь политику или мораль из фактов о природе. И Гексли, и его внуку Хаксли предпочтем Давида Юма: нравственные директивы нельзя вывести из описательных посылок, или же, как это нередко формулируют устно, нельзя получить «должное» из «сущего». Откуда же тогда – с эволюционной точки зрения – взялось наше «должное»? Как мы приобрели свои ценности: моральные и эстетические, этические и политические? Пора нам от научных ценностей перейти к науке о ценностях.

Наука о ценностях

Действительно ли мы унаследовали свои ценности от далеких предков? Бремя доказательства тут лежит на тех, кто возьмется утверждать обратное. Древо жизни – дарвиновское древо – представляет собой громадные густые заросли, образованные тридцатью миллионами ветвей37. Мы – только крошечная веточка, затерявшаяся где-то вблизи от наружной поверхности. Она отходит от небольшого сучка, дающего также начало веточкам человекообразных обезьян, наших родственников, неподалеку от более крупного сучка всех прочих обезьян, с которыми мы тоже в родстве, откуда рукой подать до более дальней родни: кенгуру, осьминогов, стафилококков… Никто не сомневается, что все остальные ветви из тридцати миллионов унаследовали свои признаки от предков, и, как ни суди, мы, люди, тоже многим обязаны своим предкам в том, чем являемся и как выглядим. От прародителей нам достались – с более или менее значительными модификациями – кости и глаза, уши и бедра и даже (трудно будет с этим спорить) вожделения и страхи. Априори нет никаких явных причин, почему то же самое не распространялось бы и на нашу высшую умственную деятельность: на искусство и нравы, на врожденное чувство справедливости, на ценности. Отделимы ли такие проявления высшей человечности от того, что Дарвин называл неизгладимой печатью нашего низкого происхождения? Или он был прав, когда более развязно заметил в одной из своих записных книжек: «Тот, кто поймет павиана, продвинется в метафизике дальше Локка»? Не буду заниматься обзором литературы, но данный вопрос – о дарвиновской эволюции нравственности и ценностей – обсуждался часто и широко.

Основополагающая логика дарвинизма состоит в следующем. У каждого есть предки, но не у каждого есть потомки. Все мы унаследовали гены, позволяющие стать предком, ценой тех генов, что мешали стать им. Быть предком – высшая дарвиновская ценность. В мире, живущем исключительно по Дарвину, все прочие ценности второстепенны. Иначе говоря, высшая дарвиновская ценность – это выживание генов. В первом приближении можно ожидать, что все животные и растения будут неустанно трудиться во имя долгосрочного выживания находящихся в них генов.

Род людской делится на тех, кому простая логика подобных рассуждений ясна как день, и на тех, до кого она не доходит, сколько ни объясняй. Альфред Уоллес писал об этой проблеме38 человеку, открывшему вместе с ним естественный отбор: «Мой дорогой Дарвин, я столько раз бывал поражен полной неспособностью многих умных людей отчетливо, а то и вообще понимать автоматизм и неотвратимость действия естественного отбора…»

Из тех, до кого не доходит, одни полагают, будто где-то скрыто некое активно и осознанно действующее начало, которое и производит селекцию, другие же недоумевают, почему особи должны ценить выживание своих генов больше, чем, скажем, выживание своего вида или экосистемы. Ведь, в конце-то концов, скажут эти вторые, если вид и экосистема не выживут, сгинет и сама особь, так что ценить вид и экосистему – в ее интересах. Кто решил, вопрошают они, будто выживание генов – абсолютная ценность?

Никто не решал. Это неизбежно следует из того факта, что гены находятся в организмах, ими построенных, будучи тем единственным, что способно уцелеть (в виде закодированных копий) при переходе от одного поколения организмов к другому. Таково современное изложение той мысли, которую Уоллес метко выразил словом «автоматизм». Ценности и цели отдельных особей, ставящие их на путь генного выживания, не внушены ни чудом, ни сознанием. Только прошлое – и никак не будущее – может влиять на что-либо. Животные ведут себя так, как будто борются за увеличение числа копий эгоистичного гена в будущем, по той простой и единственной причине, что они несут в себе гены, в прошлом передававшиеся предками из поколения в поколение, и находятся под влиянием этих генов. Те предки, что в свое время вели себя, как если бы самым важным для них было все, что способствует будущему выживанию их генов, передали своим потомкам гены именно подобного поведения. Вот почему и потомки в свою очередь действуют, как если бы будущее выживание собственных генов заботило их превыше всего.

Все это совершенно непредумышленный, автоматический процесс, который идет до тех пор, пока условия в будущем более или менее сходны с теми, что были в прошлом. В противном же случае он перестает быть эффективным, что нередко приводит к вымиранию. Те, кто понимает это, понимают дарвинизм. Кстати, слово «дарвинизм» придумал все тот же великодушнейший Уоллес. Я продолжу обсуждение ценностей с дарвиновских позиций на примере костей, поскольку кости, скорее всего, не заденут ничьих чувств, что могло бы отвлечь нас от темы.

Кости несовершенны: иногда они ломаются. Дикое животное, сломавшее себе ногу, вряд ли выживет в суровом мире живой природы, построенном на конкуренции. Оно будет особенно уязвимым для хищников или же не сможет ловить добычу. Так почему естественный отбор не укрепит кости так, чтобы те никогда не ломались? Мы, люди, могли бы путем селекции вывести, скажем, породу собак с костями настолько крепкими, что сломать их было бы невозможно. Отчего природа не поступает так же? По причине затрат, что подразумевает некую систему ценностей.

Инженеров и архитекторов никогда не просят строить нерушимые здания и непробиваемые стены. Вместо этого им дают финансовую смету и просят, оставаясь в ее рамках, сделать все максимально хорошо в соответствии с тем или иным критерием. Или говорят: «Мост должен выдерживать десять тонн и ураганы втрое более сильные, чем те, что когда-либо наблюдались в данном ущелье. Итак, спроектируйте наименее дорогостоящий мост с учетом наших технических условий». Коэффициенты безопасности в инженерии подразумевают денежную оценку человеческой жизни. Проектировщики гражданских авиалайнеров позволяют себе меньшие риски, чем это допустимо в военной авиации. Оснащение самолетов и наземные средства управления стали бы безопаснее, если бы в них было вложено больше денег. В системы контроля можно было бы ввести бо́льшую избыточность, количество летных часов, необходимое пилоту для получения лицензии на перевозку пассажиров, – увеличить, а проверку багажа – сделать более строгой и длительной.

Почему мы не предпринимаем этих шагов, делающих жизнь безопаснее? Причина в значительной мере связана с их стоимостью. Количество денег, времени и усилий, которые мы готовы потратить на защиту людей, велико, но не бесконечно. Нравится нам это или нет, приходится исчислять ценность человеческой жизни деньгами. На ценностной шкале большинства людей жизнь человека дороже жизни любого другого животного, но и стоимость жизни животного не равна нулю. Увы, как можно судить по газетным репортажам, люди ценят жизнь представителей своей расы выше человеческой жизни в целом. В военное время как абсолютная, так и относительная оценка стоимости человеческой жизни меняются самым решительным образом. Люди, считающие, будто измерять ценность человеческой жизни деньгами безнравственно, и с волнением в голосе заявляющие, что жизнь каждого человека бесценна, витают в облаках.

Дарвиновский отбор тоже занимается оптимизацией с учетом экономических ограничений, и можно сказать, что в этом смысле он тоже обладает системой ценностей. Как заметил Джон Мейнард Смит, «если бы не было никаких ограничений в возможностях, то наилучший фенотип обладал бы бессмертием, неуязвимостью для хищников, откладывал бы яйца в бесконечных количествах и так далее».

Николас Хамфри развивает эти доводы при помощи другой инженерной аналогии.

Рассказывают39, будто бы Генри Форд однажды поручил исследовать автомобильные свалки с целью выяснить, какие детали «Форда» модели T никогда не ломаются. Инспекторы вернулись с отчетами о практически любых мыслимых поломках: оси, тормоза, поршни – все выходило из строя. Но обращало на себя внимание одно важное исключение: шкворни отданных на слом машин неизменно могли бы служить еще долгие годы. Форд рассудил с беспощадной логикой, что шкворни модели T слишком хороши для выполняемой ими задачи, и распорядился в дальнейшем использовать шкворни с менее высокими характеристиками… Наверняка природа – не менее аккуратный экономист, чем Генри Форд.

Хамфри применял свои рассуждения к эволюции разума, но они точно так же подойдут и к костям, и к чему угодно еще. Давайте закажем исследование гиббонов с целью найти у них кости, которые служат безотказно. И вот мы узнаем, что любая кость в организме гиббона время от времени ломается – за одним важным исключением. Предположим (весьма неправдоподобно), что такой никогда не ломающейся костью окажется бедро. Генри Форд не колебался бы: в дальнейшем бедренные кости изготавливались бы с менее высокими характеристиками.

Согласился бы с таким решением и естественный отбор. Особи с чуть более тонкими бедренными костями, направляющие сэкономленные материалы на прочие нужды – например, на укрепление других костей, дабы уменьшить вероятность их поломки, – будут выживать лучше. Или же самки могли бы добавить вымытый из толщи бедренных костей кальций в молоко, повысив таким образом выживание своих детенышей, а заодно и генов, обусловивших эту расчетливость.

Идеалом (пусть и упрощенным) машины или животного был бы такой механизм, чьи детали изнашивались бы все одновременно. Если какая-то одна деталь систематически остается способной служить еще долгие годы, в то время как все остальные уже вышли из строя, значит, цена ее неоправданно высока. Материалы, уходящие на ее изготовление, следует перенаправить другим частям. Если же какая-то одна деталь систематически изнашивается раньше всего остального – значит, ее качество неоправданно низкое. Следует усовершенствовать ее, используя материалы, взятые от других деталей. Естественный отбор будет стремиться установить правило равновесия: отнимай у крепких костей и отдавай хрупким, до тех пор пока те и другие не станут одинаково прочными.

А упрощение это, поскольку не все детали организма или механизма в равной степени важны. Вот почему устройства для развлечения пассажиров ломаются в самолетах, к счастью, чаще рулей и реактивных двигателей. Гиббон, вероятно, позволил бы себе сломать скорее бедро, чем плечо. Его образ жизни рассчитан на брахиацию (перебрасывание себя с ветки на ветку при помощи рук). Гиббон со сломанной ногой может выжить и обзавестись очередным детенышем. Гиббон со сломанной рукой – вряд ли. Следовательно, упомянутое мною правило равновесия надо скорректировать: отнимай у крепких костей и отдавай хрупким, до тех пор пока не уравняешь риски для выживания, связанные с переломом той или иной части своего скелета.

Но кто увещевается в нашем правиле? Определенно не конкретный гиббон – неспособный, как мы полагаем, к компенсаторной регулировке собственных костей. В данном случае правило сформулировано абстрактно. Можно сказать, что речь в нем идет о непрерывном ряде поколений гиббонов, где каждая следующая особь приходится потомком предыдущей и делит с ней общие гены. С течением времени предки, чьи гены проводили верную калибровку костей, выживают и оставляют потомков, которые наследуют эти правильно калибрующие гены. В наблюдаемом нами мире гены будут иметь обыкновение создавать нужный баланс, поскольку они выжили, пройдя сквозь долгую череду успешных предков, не пострадавших ни от перелома костей заниженного качества, ни от убытков, понесенных за счет чрезмерно качественных костей.

Вот и все, что можно сказать про кости. Теперь нам нужно выразить в дарвинистских терминах, зачем животным и растениям ценности. Кости придают жесткость конечностям, а что же ценности делают для своих обладателей? Под ценностями я сейчас буду подразумевать те имеющиеся в головном мозге критерии, которыми животные руководствуются, выбирая, как себя повести.

Большинство объектов во вселенной ни к чему активно не стремятся. Они просто существуют. Меня же интересует стремящееся к чему-либо меньшинство: объекты, выглядящие так, будто трудятся ради какой-то цели, достигнув которой прекращают работу. Это меньшинство я буду называть ценностно ориентированными объектами. Некоторые из них – животные и растения, а некоторые – рукотворные механизмы.

Ракеты «Сайдуайндер» с тепловой головкой самонаведения, термостаты и многие физиологические системы у растений и животных регулируются по принципу положительной обратной связи. В системе задано целевое значение параметра. Отклонения от этого целевого значения распознаются, о них сообщается системе, и та меняет свое состояние в сторону уменьшения отклонений.

Другие ценностно ориентированные системы совершенствуются с опытом. С точки зрения определения ценности в обучающихся системах ключевое понятие – подкрепление. Оно может быть положительным («вознаграждение») и отрицательным («наказание»). К вознаграждениям относятся такие состояния вселенной, встреча с которыми заставляет животное воспроизводить любое совершенное перед этим действие. А к наказаниям – такие, встреча с которыми заставляет животное избегать воспроизведения предшествующего действия, в чем бы то ни заключалось.

Стимулы, воспринимаемые животными в качестве вознаграждений и наказаний, можно рассматривать как ценности. Психологи еще проводят дополнительное разграничение между первичными и вторичными стимулами (как наказаниями, так и вознаграждениями). Можно научить шимпанзе совершать работу за еду – это первичное вознаграждение. Но шимпанзе могут работать и за аналог денег – пластиковые жетоны, которые они предварительно научаются засовывать в автомат для получения пищи, и это уже вторичное вознаграждение.

Некоторые психологи-теоретики доказывали, что существует только один врожденный механизм вознаграждения («ослабление влечения», «удовлетворение потребности»), на базе коего формируются все остальные. Другие же, в том числе патриарх этологии Конрад Лоренц40, утверждали, что дарвиновский естественный отбор наделил животных сложными встроенными механизмами подкрепления, точно определенными и специфическими для каждого вида в соответствии с уникальным образом жизни последнего.

Пожалуй, самые богатые замысловатыми подробностями примеры первичных ценностей можно найти у певчих птиц. У разных видов песня формируется по-своему. У американской певчей овсянки наблюдается поразительное сочетание этих способов. Молодые птицы, выращенные в полной изоляции, в конце концов поют нормальную песню певчей овсянки. Таким образом, в отличие, скажем, от снегирей они не учатся путем подражания. Но тем не менее они учатся. Юные певчие овсянки обучаются пению самостоятельно, щебеча случайным образом и повторяя те пассажи, которые соответствуют некоему встроенному шаблону. Этот шаблон – генетически обусловленное точное представление о том, как должна звучать певчая овсянка. Можно сказать, что информация о песне записана генами в соответствующем сенсорном участке мозга. А чтобы перенести ее в моторный отдел, требуется научение. И ощущение, предписываемое шаблоном, – это по определению награда: птица повторяет действия, которые его вызывают. Но награда очень замысловатая, детально проработанная.

Именно подобные примеры побуждали Лоренца в его витиеватых попытках разрешить старинный спор между «нативизмом» и «энвайронментализмом» использовать красочное выражение «врожденная учительница» (или «врожденный механизм обучения»). Его мысль была такова: как бы ни было важно обучение, должны существовать врожденные указания, чему именно мы станем учиться. В частности, каждому виду необходимо получить точные предписания насчет того, что воспринимать как вознаграждение, а что – как наказание. Первичные ценности, говорил Лоренц, должны были возникнуть путем дарвиновского естественного отбора.

Имея достаточно времени, мы могли бы искусственно вывести породу животных, получающих наслаждение от боли и ненавидящих удовольствие. Разумеется, это высказывание звучит как оксюморон, поэтому перефразирую: при помощи искусственного отбора мы могли бы сменить имеющиеся понятия удовольствия и боли на противоположные41.

Животные, модифицированные таким образом, будут оснащены для выживания хуже своих диких предков. Предки были сформированы естественным отбором, чтобы испытывать наслаждение от стимулов, которые, вероятнее всего, повысят их выживаемость, и болезненно реагировать на те раздражители, что порой могут стать причиной гибели. Телесные повреждения, проколотая шкура, сломанные кости – все это воспринимается как боль, и на то есть веские дарвиновские причины. А вот наши искусственно выведенные животные радовались бы дыркам в своей шкуре, активно стремились бы к переломам собственных костей и получали бы удовольствие от таких высоких или низких температур, которые опасны для жизни.

Подобная селекция сработала бы и с человеком. Причем проводить ее можно было бы не только на предпочтения, но и на такие свойства, как черствость, сострадание, верность, лень, набожность, подлость или склонность к протестантской трудовой этике. Это заявление не столь шокирующее, каким может показаться, ведь гены не определяют поведение окончательно и бесповоротно, а просто вносят количественный вклад в статистические тенденции. Как мы уже говорили при обсуждении научных ценностей, наличие одного-единственного гена, обусловливающего одно из вышеперечисленных сложных качеств, предполагается здесь не больше, чем возможность выведения скаковых лошадей доказывает наличие строго определенного «гена скорости». А при отсутствии искусственного отбора наши с вами ценности, по-видимому, формировались под влиянием отбора естественного – действовавшего в условиях, характерных для Африки эпохи плейстоцена.

Во многих отношениях люди уникальны. И наша наиболее явная исключительная особенность – это, вероятно, язык. Если органы зрения независимо возникали в животном царстве от сорока до шестидесяти раз42, то язык появился лишь однажды43. Он кажется нам выученным, но процесс обучения идет здесь под строгим генетическим надзором. Конкретный язык, на котором мы разговариваем, выучен, но сама склонность учить именно язык, а не что попало унаследована и появилась именно в нашей человеческой родословной. Еще мы унаследовали возникшие в ходе эволюции правила грамматики. Их точная интерпретация разнится от языка к языку, однако глубинная структура заложена в генах и, по-видимому, была сформирована естественным отбором так же, как наши влечения и кости. Имеются убедительные доказательства, что в головном мозге содержится языковой «модуль» – вычислительное устройство, которое целенаправленно стремится учить язык и активно использует грамматические правила, чтобы привести его в систему.

Согласно эволюционной психологии, молодой и бурно развивающейся дисциплине, данный модуль обучения языку – типичный пример из целого набора наследуемых вычислительных модулей специального назначения. Можно предположить наличие модулей, отвечающих за половое поведение и размножение, за оценку степени родства (это нужно, чтобы экономно распределять свои альтруистические порывы и избегать кровосмешения, ведущего к вырождению), за подсчет долгов и взыскание обязательств, за суждения о честности и естественной справедливости, а также, быть может, за точные броски по удаленным мишеням и за классификацию полезных животных и растений. Эти модули, предположительно, действуют посредством увязанных с ними специфических ценностей44.

Чтобы обратить наш дарвиновский взор на современных, цивилизованных самих себя и на свои пристрастия – на эстетические предпочтения, на то, от чего мы можем получать удовольствие, – нам понадобится надеть причудливые очки. Не спрашивайте, какую пользу эгоистичным генам руководителя среднего звена приносят его мечты о большем письменном столе и более мягком ковре в кабинете. Спросите лучше, каким образом эти городские наклонности могли бы произрастать из внутреннего модуля, сформированного отбором для выполнения неких иных задач – в другом месте и в другое время. За офисным ковром, возможно (и я имею в виду именно «возможно»), угадываются мягкие и теплые звериные шкуры, обладание которыми олицетворяло охотничий успех. Искусство применять дарвинистский образ мыслей к современному одомашненному человечеству целиком состоит в том, чтобы находить верные правила преобразования. Задайте вопрос о причудах цивилизованных горожан, а затем перенесите его на полмиллиона лет назад и на африканские равнины.

Эволюционные психологи придумали термин для обозначения условий, в которых формировались наши дикие предки: среда эволюционной приспособленности. Мы многого о ней не знаем из-за неполноты палеонтологической летописи. Некоторые догадки возникли у нас благодаря своего рода обратному проектированию: изучаем самих себя и воображаем такую окружающую среду, где наши качества пришлись бы кстати.

Нам известно, что среда эволюционной приспособленности находилась в Африке. Скорее всего, хотя и не наверняка, это была поросшая кустарником саванна. Можно предположить, что наши предки жили там за счет охоты и собирательства – вероятно, в чем-то примерно так же, как живут сегодня племена охотников-собирателей в Калахари, однако (по крайней мере поначалу) с менее развитыми технологиями. Мы знаем, что Homo erectus – вид, который, похоже, был нашим ближайшим эволюционным предком, – научился пользоваться огнем более миллиона лет назад. Когда именно наши предки расселились из Африки – спорный вопрос. Известно, что миллион лет назад Homo erectus были в Азии, но многие считают, что сегодня никто не происходит от тех первых мигрантов и что до наших дней дожили только потомки второго, более позднего африканского исхода Homo sapiens45.

Когда бы ни произошел тот исход, у человека явно было время, чтобы адаптироваться к неафриканским условиям. Люди из полярных областей не похожи на жителей тропиков. Мы, северяне, утратили черную пигментацию, которой, по-видимому, обладали наши африканские предки. Достаточно времени протекло и для возникновения биохимических различий. У некоторых народов – вероятно, со скотоводческими традициями – взрослые сохраняют способность переваривать молоко. У других его усваивают только дети, а взрослые страдают от болезненного состояния, называемого непереносимостью лактозы. Эти различия, предположительно, возникли путем естественного отбора в разных условиях среды, определяемых культурой. А раз у естественного отбора хватило времени поработать над нашими телами и биохимией после того, как некоторые из нас покинули Африку, у него имелось время и на формирование нашего мозга и ценностей. Значит, мы не обязаны уделять внимание исключительно африканским аспектам среды эволюционной приспособленности. Тем не менее род Homo провел в Африке девять десятых времени своего существования, а гоминины провели там 99 % своего времени, значит, в той мере, в какой наши ценности унаследованы от предков, мы все же можем предполагать существенное африканское влияние.

Многие исследователи, в первую очередь Гордон Орианс из Вашингтонского университета, изучали эстетические предпочтения по отношению к различным ландшафтам. Какие типы окружающей среды пытаемся мы воспроизвести у себя в саду? Эти ученые хотят найти связь между теми местами, где нам нравится бывать, и теми, что встречались нашим кочевым предкам в среде эволюционной приспособленности, когда они переходили от одного места стоянки к другому. Например, можно ожидать, что нам будут нравиться деревья рода Acacia и те, что на них похожи. По идее, мы должны предпочитать пейзажи с невысокими и редко разбросанными деревьями как дремучим лесам, так и пустыням, ведь и те и другие могут нести для нас угрозу.

Пожалуй, в исследованиях такого рода имеется почва для справедливой критики. Однако менее оправданным будет общий скептицизм по поводу того, что нечто столь сложное и возвышенное, как любовь к конкретному пейзажу, может быть запрограммировано в генах. Совсем напротив, в наследовании подобных ценностей нет ничего принципиально невозможного. И снова на ум приходит аналогия с сексом. Половой акт, если взглянуть на него беспристрастно, занятие довольно-таки эксцентричное. Мысль о существовании генов удовольствия, получаемого от этого нелепейшего размеренного засовывания и вытаскивания, может показаться до крайности неправдоподобной. И однако же от нее никуда не деться, если признать, что половое влечение возникло путем дарвиновского отбора. Дарвиновский отбор не может действовать, если нет генов, которые он мог бы отбирать. И раз мы способны наследовать гены получения удовольствия от засовывания пениса, то никакого неправдоподобия нет и в идее наследования генов отвращения ко вкусу манго, любования некоторыми пейзажами, наслаждения от той или иной музыки и чего угодно еще.

Боязнь высоты, проявляющаяся в головокружении и в том, что нам нередко снится, как мы падаем, была бы вполне естественна для вида, проводящего, подобно нашим предкам, немало времени на деревьях. Врожденная боязнь пауков, змей и скорпионов принесла бы пользу любому африканскому виду. Если вам снится кошмар со змеями, нельзя исключать, что он не о фаллических символах, а действительно о змеях. Биологи нередко отмечали, что пауки и змеи – распространенные объекты фобий, а вот патроны электрических лампочек и автомобили не вызывают таких реакций практически никогда. Однако же в нашем мире городов и умеренного климата ни змеи, ни пауки больше не являются источником опасности, тогда как машины и электрические розетки потенциально смертоносны.

Печально известно, как непросто убедить водителей ездить медленнее в тумане и соблюдать дистанцию на высоких скоростях. Экономист Армен Алчиан остроумно предложил отменить ремни безопасности и в обязательном порядке оборудовать каждый автомобиль острым копьем, направленным из середины руля прямо в сердце водителя. Думаю, для меня это послужило бы хорошим стимулом – уж не знаю, в силу атавизма или еще почему. Также убедительно следующее вычисление: резкая остановка машины, едущей со скоростью восемьдесят километров в час, равносильна удару оземь при падении с высотного здания. Иными словами, мчаться на высокой скорости – это то же, что быть подвешенным на верху многоэтажки за довольно тонкую веревку, которая может порваться с вероятностью, равной вероятности того, что едущий перед вами водитель сделает какую-нибудь серьезную глупость. Я не знаю почти никого, кто с легким сердцем мог бы сидеть на подоконнике небоскреба, и мало кто взаправду получает удовольствие от прыжков с тарзанкой. Однако почти каждый преспокойно путешествует на больших скоростях по автомагистралям, даже ясно осознавая рассудком, какой опасности себя подвергает. Думаю, вполне правдоподобно предположить, что мы генетически запрограммированы бояться высоты и острых наконечников, но должны учиться (и делаем это не слишком успешно) боязни перемещений на высоких скоростях.

Такие общие для всех народов социальные повадки, как смех, улыбка, рыдания, религия и статистическая тенденция избегать инцеста, были, вероятно, свойственны и нашим предкам. Ганс Хасс и Иренеус Эйбль-Эйбесфельдт путешествовали по всему миру, тайком снимая выражения человеческих лиц, и пришли к выводу, что существуют межкультурные универсалии для нашей манеры флиртовать, угрожать и для весьма многообразного репертуара мимики. Они запечатлели на пленку одну слепорожденную девочку, чья улыбка и прочие проявления эмоций были нормальными, хоть она никогда и не видела лиц.

Обостренное чувство естественной справедливости у детей ни для кого не секрет: «так нечестно» – одна из самых ожидаемых фраз, какие можно услышать из уст недовольного ребенка. Отсюда, разумеется, еще не следует, что понятие честности универсально заложено в генах, но кому-то этот факт, как и улыбка слепорожденной девочки, может показаться наводящим на размышления. Дело было бы яснее, если бы в различных культурах по всему миру представления о естественной справедливости были одинаковыми. Но имеются кое-какие сбивающие с толку различия. Большинство присутствующих на этой лекции сочтут несправедливым наказывать человека за преступления его деда. Однако есть культуры, где перенос мщения с одного поколения на другое принимается как должное и, судя по всему, считается естественным и справедливым46. А значит, по крайней мере в отдельных деталях наше чувство естественной справедливости довольно-таки пластично и изменчиво.

Продолжая строить догадки о мире наших предков (о среде эволюционной приспособленности), мы вправе предположить, что они жили постоянными группами: либо бродившими в поисках пищи, подобно современным павианам, либо ведшими более оседлый образ жизни в деревнях, как сегодняшние охотники-собиратели вроде племен яномама в амазонских джунглях. В любом случае постоянный состав группы означал, что отдельные индивидуумы на протяжении своей жизни регулярно встречались с одними и теми же другими индивидуумами. Посмотрев на этот факт глазами дарвиниста, мы увидим, что он мог иметь важные последствия для эволюции наших ценностей. В частности, он поможет нам понять, почему с точки зрения наших эгоистичных генов мы столь нелепо добры друг к другу.

Не так уж и нелепо, как может наивно показаться. Ничто не мешает генам быть эгоистичными, но отсюда отнюдь не следует, что индивидуальные организмы должны быть грубыми и себялюбивыми. Одна из важных задач концепции эгоистичного гена – объяснить, каким образом эгоизм на генном уровне может приводить к альтруизму на уровне отдельной особи. Тем не менее распространяется это только на такой альтруизм, который представляет собой своего рода замаскированный эгоизм: во-первых, альтруизм по отношению к родне (непотизм), а во-вторых, благодеяния, оказываемые с учетом некоего статистического ожидания ответной услуги (ты – мне, я – тебе).

И вот тут наше допущение о жизни небольшими поселениями или кочующими племенами может прийти на помощь, причем дважды. Во-первых, как утверждает мой коллега Уильям Дональд Гамильтон, при таком способе существования мог быть достигнут определенный уровень инбридинга. Хотя люди, как и многие другие животные, изо всех сил стараются бороться с крайними формами близкородственного скрещивания, тем не менее соседствующие племена зачастую говорят на взаимно непонятных языках и практикуют несовместимые религии, что неизбежно ограничивает возможность межплеменных браков. Основываясь на различных оценках невысокого уровня миграции из одного поселения в другое, Гамильтон рассчитал ожидаемую степень генетического сходства между представителями одного и того же племени по сравнению с представителями разных племен. Вывод, к которому он пришел, таков: при определенных правдоподобных допущениях соплеменники оказывались чуть ли не братьями по сравнению с чужаками из разных деревень.

Эти свойства среды эволюционной приспособленности могли благоприятствовать ксенофобии: будь нелюбезен с пришлыми из других поселений, поскольку статистически маловероятно, чтобы у тебя с ними оказались общие гены. Было бы слишком наивно заключить, что верно и обратное – что естественный отбор в живущих племенным строем деревнях непременно благоприятствовал всеобщему альтруизму: будь добрым к каждому встречному, поскольку статистически вероятно, что он носитель тех же самых генов всеобщего альтруизма47. Однако при определенных дополнительных условиях это действительно возможно, и Гамильтон заключил, что так оно и было.

Второе следствие поселенческого образа жизни вытекает из теории реципрокного альтруизма, получившей в 1984 году мощный толчок к развитию благодаря выходу в свет книги Роберта Аксельрода «Эволюция кооперации». Аксельрод вооружился теорией игр – в частности, «парадоксом заключенных» – и при содействии Гамильтона48 стал размышлять о ней в эволюционном ключе, используя простые, но искусные компьютерные модели. Его работа хорошо известна, и я не буду подробно о ней рассказывать, только изложу кое-какие важные для нас выводы.

В эволюционирующем мире эгоистичных в своей основе объектов те индивидуумы, которые сотрудничают друг с другом, могут оказаться на удивление преуспевающими. Такое кооперирование зиждется не на слепом доверии, но на быстром выявлении и наказании изменников. Аксельрод придумал меру того, насколько скоро в среднем особи могут рассчитывать увидеться вновь. Он назвал ее «тенью будущего». Если тень будущего коротка или персональная идентификация (ну или нечто ей подобное) затруднена, взаимное доверие вряд ли разовьется и всеобщее вероломство станет правилом. Если же тень будущего длинная, то, скорее всего, возникнут отношения, основывающиеся на изначальном доверии, слегка омраченном подозрениями в предательстве. Именно так должно было обстоять дело в среде эволюционной приспособленности, если верны наши догадки о поселениях племен (или кочующих группах). Следовательно, мы вправе ожидать, что найдем в себе глубоко укорененную склонность к отношениям, которые можно охарактеризовать как «доверяй, но проверяй».

Также логично ожидать, что у нас в головном мозге имеются особые модули, посредством которых возникает вышеупомянутое чувство естественной справедливости: модуль для подсчета долгов и вознаграждений, модуль для оценки взаимных обязательств, модуль для получения удовольствия при выигрыше (и, вероятно, еще более сильного неудовольствия при проигрыше).

Далее Аксельрод применил свой вариант теории игр к особой ситуации, когда индивидуумы носят отчетливо выраженные метки. Предположим, что популяция представлена организмами двух типов – условно назовем их красными и зелеными. Аксельрод заключил, что при некоторых реалистичных условиях эволюционно стабильной окажется следующая стратегия: если ты красный, будь добр с красными и недоброжелателен к зеленым; если ты зеленый, будь добр с зелеными и недоброжелателен к красным. Такой вывод не зависит ни от истинной природы меток, ни от того, различаются ли эти два типа особей хоть чем-нибудь еще. Следовательно, не стоит удивляться, если мы увидим, что на принцип «доверяй, но проверяй» будет наложена еще и подобная дискриминация.

Чему это противостояние «красных» с «зелеными» могло бы соответствовать в реальной жизни? Вполне вероятно, противостоянию одного племени с другим. Посредством другой теории мы пришли к тому же самому выводу, что и Гамильтон с его вычислениями степени инбридинга. Таким образом, «поселенческая модель» двумя совершенно независимыми цепочками рассуждений приводит нас к тому, чтобы ожидать хитрого сочетания внутригруппового альтруизма со склонностью к ксенофобии.

Однако эгоистичные гены – это отнюдь не крошечные существа, действующие осознанно и способные принимать решения в интересах своего будущего. До наших дней дошли те гены, что снабдили мозг наших предков простыми практическими правилами: как действовать, чтобы – в тех условиях, в которых предки обитали, – способствовать своему выживанию и размножению. Условия нашей сегодняшней городской жизни совершенно иные, но не стоит надеяться, что гены скорректировали свой образ действий: у медленного процесса естественного отбора не было времени наверстать отставание. Так что в жизнь будут претворяться все те же практические правила, как будто ничего и не изменилось. С точки зрения эгоистичных генов это ошибка – сродни нашей любви к сладкому в современном мире, где сахар больше не является дефицитом и портит нам зубы. И вполне ожидаемо, что подобные ошибки должны возникать. Быть может, вы потому из сострадания помогаете нищему на улице, что дает сбой практическое правило, установленное для вас дарвиновским отбором в первобытном прошлом, когда жизнь была совсем другой. Спешу добавить, что слово «сбой» я употребляю в строго дарвинистском смысле и моих личных ценностей оно никак не отражает.

Все это, конечно, хорошо, но не исключено, что хорошего тут даже еще больше. Многие из нас кажутся великодушнее, чем того требует «замаскированный эгоизм», – даже если учесть, что когда-то мы жили группами родственников, имевших на протяжении всей своей жизни возможность взаимно отплачивать друг другу. Живя в подобных условиях, я в конечном счете выиграю, если создам себе репутацию человека надежного – такого, с которым вы можете заключить сделку, не боясь предательства. Как сформулировал в своей восхитительной книге «Происхождение альтруизма и добродетели» мой коллега Мэтт Ридли, «вот оно, новое и веское основание быть порядочным: благодаря этому вы убеждаете других людей играть с вами»49. Он приводит экспериментальные данные экономиста Роберта Фрэнка, свидетельствующие о том, что люди, оказавшись в одном помещении с многочисленными незнакомцами, прекрасно умеют быстро оценивать, кому тут стоит доверять, а кто может подвести. Но даже здесь перед нами в каком-то смысле все тот же замаскированный эгоизм. В следующем рассуждении постараемся обойтись без него.

Полагаю, в животном царстве мы единственные, кто с толком использует бесценный дар предвидения. Вопреки распространенным ошибочным представлениям, естественный отбор таким даром не обладает. Иначе и быть не может, ведь ДНК – это просто молекула, а молекулы не умеют думать. В противном случае они бы увидели, как опасна для них контрацепция, и пресекли бы ее на корню. Но мозг – дело другое. Мозг, если он достаточно велик, способен прокрутить в воображении всевозможные сценарии и просчитать последствия альтернативных планов действий. Если я сделаю то-то и то-то, я выиграю в краткосрочной перспективе. Но если я поступлю так-то и так-то, мое вознаграждение, хоть его и придется подождать, будет больше. Обычная эволюция путем естественного отбора, будучи чрезвычайно мощным двигателем технического усовершенствования, тем не менее не способна заглядывать вперед подобным образом50.

Наш головной мозг был наделен способностью ставить цели и задачи. Первоначально эти цели обслуживали исключительно выживание генов: речь идет о таких непосредственных задачах, как убить буйвола, найти источник воды, разжечь костер и так далее. Преимуществом – в интересах все того же выживания генов – было сделать подобные цели как можно пластичнее. Началась эволюция новых возможностей мозга, позволяющих развертывать целую иерархию перепрограммируемых подзадач в рамках задачи.

Такого рода способность к предвидению, окрыленная воображением, сразу же начала приносить пользу, но (с точки зрения генов) вышла из-под контроля. Как я уже говорил ранее, большой мозг вроде нашего может активно сопротивляться приказам построивших его генов, сохраненных естественным отбором. Используя язык – еще один уникальный дар растущего как на дрожжах человеческого мозга, – мы умеем договариваться друг с другом и изобретать политические институты, системы законов и правосудия, налогообложение, охрану порядка, общественное благосостояние, благотворительность, помощь обездоленным. Мы способны придумывать собственные ценности. Естественный отбор участвует в их формировании только опосредованно – создавая головной мозг, вырастающий до больших размеров. С точки зрения эгоистичных генов наш мозг ушел от них далеко вперед благодаря своим новым, производным качествам, и моя личная система ценностей определенно считает это добрым знаком.

Тирания текстов

Я уже отмел один из источников скептицизма по поводу моей идеи бунта против эгоистичных генов. Радикальные ученые левых взглядов ошибочно учуяли здесь скрытый картезианский дуализм. Другая разновидность скептицизма имеет религиозную подоплеку. То и дело мне приходится слышать от религиозных критиков что-то подобное: «Призывать к оружию против тирании эгоистичных генов – это прекрасно, но как вы решаете, чем ее заменить? Будет чудесно собраться за столом переговоров, обладая большим мозгом и даром предвидения, но как нам удастся прийти к соглашению насчет совокупности ценностей? Как мы установим, что хорошо, а что плохо? Вдруг кто-нибудь из собравшихся предложит решить проблему нехватки белковых продуктов каннибализмом – к какому безоговорочному авторитету сможем мы обратиться, чтобы отвергнуть такое предложение? Не окажемся ли мы в этическом вакууме, где – при отсутствии сильного письменного авторитета – позволено все? Даже если вы не верите утверждениям религии, не нуждаемся ли мы в ней как в источнике безусловных ценностей?»

Эта проблема поистине трудна. Думаю, мы в значительной мере уже в этическом вакууме, причем все. Если наш вымышленный сторонник каннибализма благоразумно ограничится людьми, насмерть сбитыми на дорогах, он даже сможет претендовать на моральное превосходство над теми, кто намеренно убивает животных ради еды. Хорошие контраргументы при этом, конечно же, никуда не денутся. Например, такой довод, как «страдания близких», применим к человеку намного больше, чем к какому-либо другому виду. Или есть еще аргумент скользкой дорожки: «Если мы привыкнем поедать сбитых автомобилями людей, это будет лишь первый шаг к…» – и так далее.

Одним словом, я не преуменьшаю сложности. Но теперь скажу вот что: нам не стало труднее по сравнению с временами, когда мы полагались на древние тексты, – и это я еще мягко выразился. Моральный вакуум, в котором мы себя сейчас ощущаем, окружал нас всегда, даже если мы этого и не осознавали. Верующие люди уже вполне привыкли придирчиво выискивать в текстах священных книг, чему именно повиноваться, а что отбросить. В иудеохристианской Библии есть такие эпизоды, какие никто из нынешних христиан и иудеев не пожелает принять за руководство к действию. История об Исааке, едва не принесенном в жертву своим отцом Авраамом, поражает нас сегодняшних как ужасающий пример жестокого обращения с детьми – независимо от того, буквально мы ее трактуем или символически.

Потребность Иеговы в запахе горящей плоти не выглядит привлекательной с точки зрения современных вкусов. В главе 11 Книги Судей Иеффай дал Богу клятву, что если тот обеспечит ему победу над сынами Аммона, то по возвращении Иеффай непременно отдаст на всесожжение «что выйдет из ворот дома моего навстречу мне»51. Как нарочно, это оказалась родная дочь Иеффая, его единственное дитя. Он, понятное дело, стал рвать на себе одежду, но поделать ничего не мог, и дочь очень любезно согласилась быть принесенной в жертву. Она только попросила разрешения уйти на два месяца в горы, чтобы оплакать свою девственность. По окончании этого срока Иеффай зарезал собственную дочь и сжег ее целиком, подобно тому как Авраам чуть было не поступил со своим сыном. На сей раз Бог и не подумал вмешиваться.

Многое из того, что мы читаем об Иегове, не позволяет увидеть в нем хороший пример для подражания, каким персонажем – реальным или вымышленным – его ни считай. В текстах он предстает ревнивым, мстительным, злобным, вздорным, лишенным чувства юмора и жестоким52. Еще он, говоря по-современному, сексист и разжигатель национальной розни. Когда Иисус Навин «и мужей и жен, и молодых и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребил мечом»53, вы могли бы поинтересоваться, в чем же провинились жители Иерихона, чем заслужили столь ужасную судьбу. Ответ на удивление прост: они принадлежали не к тому племени. Господь пообещал детям Израилевым немного Lebensraum, а местное население стояло поперек дороги.

А в городах сих народов, которых Господь Бог твой дает тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души, но предай их заклятию: Хеттеев и Аморреев, и Хананеев, и Ферезеев, и Евеев, и Иевусеев, как повелел тебе Господь Бог твой…54

Нет, разумеется, я чудовищно несправедлив. Историк никогда не должен судить какую-либо эпоху по меркам другой, более поздней. Но в том-то и соль. В обратном направлении это тоже не работает. Как только вы объявили себя вправе привередничать и выбирать симпатичные отрывки из Библии, пряча отвратительные под сукно, тут-то вы себя и выдали. Тем самым вы признали, что на самом деле черпаете свои ценности не из древней и авторитетной священной книги. Вы явно берете их из какого-то современного источника – некоего текущего либерального консенсуса, называйте его как угодно. Иначе по какому критерию вы отбираете хорошие фрагменты Библии, отвергая, скажем, содержащееся во Второзаконии ясное указание забивать камнями недевственных невест?

Откуда бы ни происходил этот современный либеральный консенсус, я вправе ссылаться на него, когда открыто отвергаю авторитет своей древней книги – ДНК, так же как и вы вправе на него ссылаться, когда негласно отвергаете свои (куда менее древние) человеческие священные писания. Мы способны собраться вместе и выработать такие ценности, которым хотим соответствовать. И будь то пергаментные свитки возрастом в четыре тысячи лет или ДНК возрастом в четыре тысячи миллионов лет, мы в состоянии сбросить тиранию текстов.

Послесловие

Хоть и не моя забота выяснять, откуда берется у верующих людей их нынешнее единодушие по поводу того, какие стихи Библии хороши, а какие ужасны, тем не менее за всем этим скрывается один действительно интересный вопрос. Откуда взялись наши ценности XXI века, столь отличные от сравнительно гадких ценностей предыдущих столетий? Что изменилось так сильно? Ведь в 1920-е годы избирательные права для женщин были смелым и радикальным предложением, приводившим к уличным беспорядкам, а сегодня запрет женщинам голосовать будет выглядеть явным произволом. Стивен Пинкер в своей книге «Лучшее в нас» и Майкл Шермер в «Моральной кривой» документируют неотвратимое совершенствование наших ценностей. По каким стандартам они становятся лучше? По стандартам современности, конечно же. Наши рассуждения пришли к замкнутому кругу, но порочным этот круг не назовешь.

Подумайте о работорговле, о римском Колизее, где убийство было зрелищным видом спорта, о травле медведей, о сжигании на кострах, об обращении с пленниками, в том числе с военнопленными до Женевской конвенции. Подумайте о войне как таковой и сравните преднамеренные массовые бомбардировки городов в 1940-х годах с сегодняшним днем, когда военно-воздушные силы испытывают необходимость извиняться при случайном попадании по гражданским объектам. Моральная кривая совершает порой непредсказуемые зигзаги, но движется несомненно в одном направлении. Что бы ни явилось причиной таких изменений, это была не религия. Но что же?

«Что-то такое в воздухе»? Это звучит как мистика, но может быть переформулировано рационально. Обсуждаемый процесс я уподобляю закону Мура, утверждающему, что мощность компьютеров на протяжении десятилетий увеличивалась с определенной скоростью, хотя никто на самом деле не знает почему. Точнее, в общих чертах все ясно, но мы не понимаем, почему увеличение мощности подчиняется столь красивой закономерности (прямая линия на логарифмической шкале). По какой-то причине многочисленные усовершенствования аппаратного и программного обеспечения, будучи сами по себе суммарными эффектами множества всевозможных мелких усовершенствований, производимых различными компаниями в разных странах, на выходе совместными усилиями дают закон Мура. Каковы аналогичные тенденции, совокупно ведущие к этическому сдвигу Zeitgeist с его в целом однонаправленной (хотя и несколько более извилистой) линией? Опять-таки определять их – не мое дело, но могу предположить, что это будет некое сочетание следующих факторов: судебных решений; парламентских выступлений и голосований; лекций, статей и книг философов, занимающихся вопросами этики и юриспруденции; журналистских репортажей и газетных передовиц; повседневных бесед на званых обедах и в пабах, на радио и телевидении.

Отсюда неизбежно возникает вопрос: как пойдет моральная кривая в следующие десятилетия и столетия? Можно ли представить себе нечто равнодушно воспринимаемое нами в 2017 году, на что будущие века станут смотреть с тем же отвращением, с каким мы смотрим сегодня на работорговлю или на вагоны, отправлявшиеся в Берген-Бельзен или в Бухенвальд? Думаю, не нужно много воображения, чтобы предположить как минимум одну кандидатуру. Не приходят ли вам против воли на ум берген-бельзенские вагоны, когда вы едете позади одного из тех крытых грузовиков, сквозь вентиляционные щели которых растерянно смотрят полные страха глаза?

Слово в защиту науки: открытое письмо принцу Чарльзу

Ваше королевское высочество,

ваша Рейтовская лекция55 огорчила меня. Я глубоко сочувствую вашим намерениям и восхищаюсь вашей искренностью. Но враждебное отношение к науке не пойдет этим намерениям на пользу, а увлечение мешаниной из не подходящих друг к другу альтернатив лишит вас того уважения, коего вы, на мой взгляд, заслуживаете. Уже не помню, кто именно56 заметил: «Конечно, мы должны быть открытыми ко всему, но не до такой степени открытыми, чтобы выпали мозги».

Давайте взглянем на альтернативные подходы, которые вы, по-видимому, предпочитаете научному мышлению. Во-первых, интуиция, мудрость сердца, «шелестящая подобно ветерку в листве». Тут, к сожалению, все зависит от того, на чью интуицию вы полагаетесь. В том, что касается целей (хоть и не методов), ваша личная интуиция совпадает с моей. Я всем сердцем разделяю ваше стремление к тому, чтобы на нашей планете с ее разнообразной и сложной биосферой хозяйство велось с учетом долгосрочных перспектив57.

Ну а как насчет инстинктивной мудрости в темном сердце Саддама Хусейна?58 Какова цена вагнеровского ветерка, всколыхнувшего искореженную гитлеровскую листву? Йоркширский Потрошитель слышал божественные голоса в голове, которые уговаривали его убивать. Как мы решаем, к какому именно внутреннему голосу интуиции стоит прислушаться?

Тут важно сказать, что эта дилемма не из тех, какие способна разрешить наука. Мое собственное жгучее беспокойство по поводу нашего планетарного хозяйствования столь же эмоционально, как и ваше. Но пусть я и позволяю чувствам влиять на мои цели, однако, когда дело доходит до того, чтобы выбрать наилучший метод для достижения последних, я предпочитаю думать, а не чувствовать. А думать означает в данном случае рассуждать научно. Других эффективных способов нет. Если бы они существовали, наука включила бы их в свой арсенал.

Далее, сэр, я думаю, у вас несколько преувеличенные представления о естественности «традиционного» или «органического» сельского хозяйства. Сельское хозяйство всегда было противоестественным. Наш вид начал отходить от присущего ему охотничье-собирательского образа жизни всего десять тысяч лет назад – слишком недавно по эволюционным меркам.

Пшеничная мука, даже «цельнозерновая» и смолотая каменными жерновами, – пища не естественная для Homo sapiens. То же касается и молока (за исключением детского питания). Практически каждый съедаемый нами кусок генетически модифицирован – не спорю, в основном путем искусственного отбора, а не искусственных мутаций, но конечный результат тот же самый. Пшеничное зерно – генетически модифицированное семя травы, точно так же как пекинес – генетически модифицированный волк. Игра в Бога? Да мы играем в него уже многие столетия!

Тем громадным безымянным толпам, в которых мы все теперь кишим, положила начало аграрная революция, и без сельского хозяйства смогла бы выжить лишь ничтожная доля от нашей сегодняшней численности. Нынешнее многомиллиардное население – сельскохозяйственный (а также технологический и медицинский) артефакт. Оно намного противоестественнее, чем способы ограничения рождаемости, которые объявил противоестественными римский папа. От сельского хозяйства нам никак не отделаться, а оно – всё без исключения – противоестественно. Это предательство по отношению к природе мы совершили десять тысяч лет назад.

Выходит, с точки зрения устойчивого экологического благополучия нашей планеты все сельскохозяйственные методы один другого стоят? Конечно нет. Некоторые из них причиняют намного больше вреда, чем другие, но чтобы решить, какие именно, бессмысленно взывать к «природе» и «чутью». Следует изучить доказательства, строго и здраво – одним словом, научно. Подсечно-огневое земледелие (кстати, самая «традиционная» система ведения сельского хозяйства, какую только можно вообразить) уничтожает вековые леса. Чрезмерный выпас (опять-таки широко практикуемый в «традиционных» культурах) приводит к эрозии почв и превращает тучные пастбища в пустыни. Если говорить о монокультурах нашего современного племени, то они – с их порошковыми удобрениями и ядами – опасны для будущего, а неуемное использование антибиотиков для стимуляции роста скота и того хуже.

Между прочим, один из тревожных аспектов истеричного противодействия возможным рискам, связанным с генно-модифицированными культурами, состоит в том, что оно отвлекает внимание от реальных опасностей, уже хорошо понятных, но во многом игнорируемых. Возникновение штаммов бактерий, устойчивых к антибиотикам, – это угроза, которую дарвинист мог предвидеть еще в тот день, когда антибиотики были открыты. К сожалению, предостерегающие голоса звучали довольно тихо, а теперь и вовсе потонули в тявкающей какофонии: «ГМО-ГМО-ГМО-ГМО-ГМО-ГМО!»

Более того, если, как я предвижу, мрачные пророчества о последствиях ГМО не подтвердятся, чувство неоправдавшихся ожиданий может перетечь в самоуспокоенность и по поводу настоящих рисков. Вам не приходило в голову, что нынешняя шумиха вокруг ГМО может оказаться ужасным примером крика «Волки! Волки!»?

Даже если бы сельское хозяйство могло быть естественным и даже если бы мы могли выработать у себя некую инстинктивную взаимосвязь с жизнью природы, так ли уж хороша природа в качестве примера для подражания? Тут надо как следует подумать. В каком-то смысле экосистемы действительно сбалансированны и гармоничны – настолько, что некоторые из составляющих их видов стали взаимозависимыми. Это одна из причин, почему хищничество корпораций, уничтожающих тропические леса, так преступно.

С другой стороны, мы должны остерегаться очень распространенного заблуждения насчет дарвинизма. Теннисон писал еще до Дарвина, но все понял верно. Клыки у природы в самом деле кроваво-красные. Как бы нам ни хотелось считать иначе, естественный отбор действует в пределах отдельных видов и не благоприятствует хозяйствованию с учетом долгосрочных перспектив. А благоприятствует он краткосрочной выгоде. Лесорубы, китобои и прочие, кто наживается на разбазаривании будущего во имя сиюминутной жадности, занимаются лишь тем, чем дикие существа занимались на протяжении трех миллиардов лет.

Неудивительно, что Томас Генри Гексли (Бульдог Дарвина) основывал свою этику на отрицании дарвинизма. Разумеется, не дарвинизма как науки, ибо невозможно отрицать истину. Но сам факт, что дарвинизм верен, делает борьбу с эгоистичными и эксплуататорскими природными тенденциями особенно важной для нас. Нам это по силам. Никакому другому виду животных или растений, вероятно, нет. Но наш головной мозг (пускай он и дарован нам естественным отбором ради краткосрочных дарвинистских выгод) достаточно крупен для того, чтобы заглядывать в будущее и просчитывать долгосрочные последствия. Естественный отбор сравним с роботом, способным только лезть в гору, даже если из-за этого придется застрять на вершине ничтожной кочки. У него нет механизма, позволяющего спуститься, чтобы перейти на другую сторону долины к более низко расположенной подошве высокой горы. У него нет естественного предвидения, нет механизма, который мог бы предупреждать, когда краткосрочная выгода ведет к вымиранию вида. И 99 % всех когда-либо существовавших видов в самом деле вымерли.

Человеческий мозг – будучи, вероятно, единственным таким примером во всей эволюционной истории – способен посмотреть на долину и разработать маршрут, уводящий от вымирания к далеким высокогорьям. Долговременное планирование – и, следовательно, сама возможность ведения хозяйства – это нечто совершенно новое, даже чуждое для нашей планеты. Оно существует только у людей в головах. Будущее – недавнее эволюционное изобретение. Оно драгоценно. И хрупко. Мы должны использовать все свои научные ухищрения ради его защиты.

Пожалуй, это прозвучит парадоксально, но, если мы хотим обеспечить планете будущее, нам в первую очередь следует прекратить обращаться за советами к природе. Природа – дарвиновский временщик. Сам Дарвин сказал: «Какую книгу мог бы написать какой-нибудь служитель дьявола59 о неискусной, беспорядочной, нечеткой, коварной и ужасающе жестокой работе природы!»60

Конечно, это безрадостно, но никто и не говорил, что правда обязана быть веселой. Нет смысла убивать гонца – науку. Нет смысла и предпочитать альтернативную картину мира только лишь потому, что она комфортабельнее. Как бы то ни было, не все в науке так уныло. И, кстати говоря, наука – отнюдь не заносчивое всезнайство. Любому ученому, достойному так называться, придется по душе ваше цитирование слов Сократа: «Мудрость – это осознание собственного неведения». Что же еще стимулирует нас к познанию?

Больше всего, сэр, меня огорчает, как много вы потеряете, если отвернетесь от науки. Я и сам пытался писать о поэтическом изумлении перед наукой61, но не сочтите за дерзость и позвольте мне преподнести вам сочинение другого автора. Речь идет о «Мире, полном демонов» блаженной памяти Карла Сагана. Обращаю ваше особое внимание на подзаголовок: «Наука – как свеча во тьме».

Послесловие

Один важный принцип, который мне в своем письме принцу Чарльзу следовало бы упомянуть напрямую, – это принцип предосторожности. Принц, конечно же, прав в том, что, когда дело касается новых и непроверенных технологий, мы должны склоняться к консерватизму. Встречаясь с чем-либо неиспробованным и не зная, каковы будут последствия, надлежит отклонять свой курс в сторону осмотрительности, особенно если на карту поставлено будущее в долгосрочной перспективе. Именно принцип предосторожности требует, чтобы кажущиеся многообещающими лекарства от рака перескакивали через множество барьеров – настоящий бег с препятствиями, – прежде чем их объявят разрешенными для всеобщего пользования. Такие не допускающие риска барьеры достигают порой нелепых высот: например, когда пациентам, уже находящимся на пороге смерти, отказывают в экспериментальных препаратах, которые запросто могли бы спасти им жизнь, но прежде должны быть официально объявлены безопасными. У пациентов на терминальной стадии представление о «безопасности» несколько иное. Однако в общем и целом трудно отрицать мудрость принципа предосторожности – разумного противовеса огромным преимуществам, приносимым научными инновациями.

Покуда речь идет о принципе предосторожности, прошу простить мне отступление в современную политику. Обычно я остерегаюсь злободневности из боязни сделать анахроничными последующие издания книги. Написанные в 1930-е годы сочинения Джона Бёрдона Холдейна и Ланселота Хогбена, в остальном восхитительные, подпорчены непонятными политическими колкостями, через которые сегодня так трудно продираться. К сожалению, маловероятно, что последствия по меньшей мере двух политических событий 2016 года – британского голосования о выходе из Европейского союза и отказа США от международных соглашений по изменению климата – окажутся непродолжительными. Так что я с чистой совестью буду говорить о политике 2016 года.

В обсуждаемом году наш тогдашний премьер-министр Дэвид Кэмерон уступил напору своих парламентских соратников и провел референдум о членстве Великобритании в Евросоюзе. Это был вопрос неимоверной сложности, с замысловатыми экономическими эффектами, масштаб которых стал виден только несколько месяцев спустя, когда пришлось нанимать несметные полчища юристов и чиновников, чтобы разгребать завал из административных и законодательных трудностей. Если какой-то вопрос и был когда-либо достоин долгих дебатов в парламенте и дискуссий в правительстве с активным привлечением высококвалифицированных экспертов, то это именно членство в Евросоюзе. Найдется ли вопрос менее подходящий для разового всенародного голосования? И однако же нас призывали не доверять специалистам («Ты, избиратель, здесь эксперт»), причем делали это политики, которые, полагаю, потребуют себе эксперта-хирурга, чтобы тот удалил им аппендикс, и эксперта-пилота, чтобы вести их самолет. Решение было возложено на неспециалистов вроде меня, в том числе на таких, чьими вслух объявленными мотивами при голосовании были следующие: «Ну, перемены – это здорово» или «Ну, мне старый синий паспорт нравился больше бордового европейского». Ради кратковременных политических маневров внутри своей собственной партии Дэвид Кэмерон сыграл в русскую рулетку, поставив на кон долгосрочное будущее своей страны, Европы и даже мира.

Итак, о принципе предосторожности. Референдум касался значительных преобразований – своего рода политической революции, чьи распространяющиеся последствия будут сохраняться десятки лет, если не дольше. Речь шла о громадном системном изменении – именно таком, при котором верховенство принципа предосторожности необходимо как никогда. Когда в США дело доходит до поправок к конституции, там требуется большинство в две трети голосов в обеих палатах конгресса, а затем еще ратификация тремя четвертями законодательных собраний штатов. Можно возражать против столь высоко задранной планки, но сам принцип здравый. Референдуму же Дэвида Кэмерона, напротив, требовалось простое большинство при однократном ответе «да» или «нет». Не приходило ли Кэмерону в голову, что столь радикальный, основательный шаг заслуживает такого условия, как перевес в две трети голосов? Ну или хотя бы в 60 %? А может, следовало установить минимальную явку – ради уверенности в том, что столь ответственное решение не будет принято меньшинством избирателей? Либо устроить дополнительное голосование две недели спустя, чтобы убедиться, что народ тверд в своем выборе? Или же второй тур год спустя, когда условия и последствия выхода из Евросоюза станут хотя бы примерно понятны? Но нет: все, чего Кэмерон пожелал, – это любое превышение 50 % в однократном голосовании за или против, причем опросы общественного мнения в тот момент показывали скачки туда-сюда, а ожидаемый исход голосования менялся день ото дня. Говорят, одна из устаревших статей британского общего права гласила: «Никакой идиот не должен становиться членом парламента». Пожалуй, стоило бы применять это ограничение хотя бы к премьер-министрам.

Что же до враждебности принца Чарльза по отношению к некоторым аспектам научного подхода к пищевой промышленности, то принцип предосторожности следует применять с умом. Иначе можно зайти слишком далеко – как я уже упомянул, в США критерии для конституционных поправок очевидно завышены. Общепризнано, что коллегия выборщиков – недемократичный анахронизм, но общепризнано и то, что упразднить ее практически невозможно из-за непреодолимых барьеров для поправок к конституции. По-видимому, когда дело касается принятия глобальных решений с далеко идущими последствиями, соблюдение принципа предосторожности в политике должно быть приведено к промежуточному уровню между текущим положением дел в чересчур опасливых Соединенных Штатах, чья писаная конституция превратилась в ископаемый объект почти что священного поклонения, и в Британии, чья неписаная конституция оставляет лазейки для безответственной опрометчивости вроде кэмероновского референдума о выходе из Евросоюза.

И наконец, раз уж эти рассуждения о принципе предосторожности оказались в конце письма прямому наследнику престола, что тут можно сказать о таком исторически сложившемся пункте нашей неписаной конституции, как сама наследственная монархия? Монарх у нас, разумеется, еще и глава Англиканской церкви. К многочисленным титулам королевы относится и «защитница веры», что подразумевает – не подумайте чего – защиту только одной конкретной религии от конкурирующих верований и конфессий. Когда придумали этот титул, возможность того, что наследник вырастет атеистом (при сохранении теперешних тенденций такое представляется более чем вероятным) или что его отчим будет мусульманином (как едва не случилось на памяти ныне живущих), никому в голову не приходила.

Будучи лишен почти всех диктаторских полномочий своих предшественников, монарх все еще обладает совещательными полномочиями (и у Елизаветы II богатый опыт их использования – ведь при ней сменилось ни больше ни меньше четырнадцать премьер-министров). В исключительных случаях у монарха есть конституционное право распускать парламент по своей собственной инициативе, несмотря на опасность спровоцировать таким образом кризис с неясными и рискованными последствиями. Но даже если оставить столь маловероятное событие в стороне, сама идея наследственной монархии многим кажется неубедительной. Есть даже те, кто выступает за почтительное упразднение этого института после смерти нынешней королевы (которой лично я желаю здравствовать еще долгие годы).

Всякий раз, разговаривая с убежденными британскими республиканцами, я не могу удержаться от того, чтобы хотя бы вскользь не упомянуть о принципе предосторожности. Монархия в различных формах упорно держится уже сильно больше тысячи лет. Что, по-вашему, должно прийти ей на смену? Выборы главы государства в фейсбуке62? Король Улыбчивый и королева Гламурная на королевской яхте «Боути-Макбоутфейс»?63 Несомненно, есть и более достойные альтернативы, чем моя до неприличия элитистская сатира. Некогда я в качестве примера для подражания выбрал бы Соединенные Штаты. Но это было до того, как 2016 год показал нам, к чему могут привести благородные демократические идеалы, стоит им немножко прокиснуть.

Наука и страсти нежные

С содроганием и смирением я обнаружил себя единственным ученым в списке лекторов64. Неужели и вправду мне одному выпало говорить «голосом столетия» от имени науки – рассуждать о науке, наследуемой от нас потомками? XX век мог бы стать золотым веком науки: веком Эйнштейна, Хокинга и теории относительности; Планка, Гейзенберга и квантовой теории; Уотсона, Крика, Сенгера и молекулярной биологии; Тьюринга, фон Неймана и компьютеров; Винера, Шеннона и кибернетики; тектоники плит и радиоизотопного датирования горных пород; хаббловского красного смещения и телескопа «Хаббл»; Флеминга, Флори и пенициллина; веком высадки людей на Луну и – не будем увиливать от фактов – водородной бомбы. Как заметил Джордж Стайнер, сегодня в мире трудится больше ученых, чем во все предыдущие столетия, вместе взятые. Впрочем, если представить это вычисление под более тревожным углом, верно и то, что сегодня живет больше народу, чем умерло за всю письменную историю.

Под «нежными страстями» я подразумеваю чувствительность, а к словарным определениям чувствительности относятся «проницательность, понимание» и «способность реагировать на эстетические стимулы». Казалось бы, стоило надеяться, что к концу века наука войдет в нашу культуру, а наше эстетическое чувство дорастет до понимания ее поэзии. Не собираясь возвращаться к пессимистическим прогнозам Чарльза Перси Сноу, делавшимся в середине столетия, я вынужден с сожалением констатировать, что осталось всего два года, а надежда эта так и не оправдалась. Наука вызывает больше враждебности, чем когда бы то ни было, – порой заслуженно, но часто со стороны тех, кто ничего о ней не знает, а нелюбовью к науке оправдывает свое нежелание учиться. Огорчительно много людей все еще покупаются на несостоятельное клише, будто научные объяснения убивают поэтическое восприятие. Книги по астрологии продаются лучше книг по астрономии. Телевидение не дает зарасти тропинке к дверям второразрядных фокусников, выдающих себя за экстрасенсов и ясновидящих. Руководители сект подрывают основы нового тысячелетия и находят множество лазеек для легковерия: «Небесные врата», трагедия в Уэйко, отравляющий газ в токийском метро… Самое большое отличие от конца предыдущего тысячелетия состоит в том, что к народному христианству добавилась народная научная фантастика.

А ведь все должно было быть иначе. В предыдущий раз, тысячу лет назад, имелись некоторые извиняющие обстоятельства. В 1066 году, пусть и задним числом, еще можно было утверждать, будто комета Галлея предсказала битву при Гастингсе, предрешив судьбу Гарольда и победу герцога Вильгельма. Комета Хейла – Боппа в 1997-м должна была бы восприниматься по-другому. Так почему же мы испытываем облегчение уже тогда, когда газетный астролог успокаивает своих читателей, что комета не виновата напрямую в гибели принцессы Дианы? А что происходит, когда тридцать девять человек, руководствуясь теологией, в которой смешались сериал «Звездный путь» и Книга Откровения, совершают групповое самоубийство, будучи опрятно одеты и снарядившись дорожными сумками, поскольку думают, будто комету Хейла – Боппа сопровождает космический корабль, присланный, дабы «поднять их на новый уровень существования»? Кстати говоря, эта же самая община «Небесные врата» заказала астрономический телескоп, чтобы рассматривать комету Хейла – Боппа. Но им пришлось сразу же вернуть его обратно, так как он явно оказался бракованным: в него не был виден сопровождавший комету космический корабль.

Узурпация лжеучеными и плохими фантастами – вот опасность, грозящая нашему естественному чувству изумления. Другая угроза – мудрствующие представители академических кругов в престижных дисциплинах, о чем мы еще поговорим. Третья – это чрезмерно упрощенная популяризация «для чайников». Движение «За понимание науки обществом», которое развернулось в Америке в ответ на запуск «Спутника-1», а в Британии стимулируется тревогой по поводу резкого спада числа абитуриентов на естественно-научных факультетах, становится все более популистским. Всевозможные «недели науки», «дни науки» и тому подобное выдают в ученых беспокойное стремление быть любимцами публики. Эксцентричные персонажи в смешных шляпах и с клоунскими голосами показывают взрывы и забавные фокусы, внушая нам, что наука – это развлечение, развлечение, развлечение!

Недавно мне довелось посетить инструктаж, где ученых уговаривали проводить игровые мероприятия в торговых центрах, дабы приобщать народные массы к радостям науки. Нам рекомендовали избегать всего, что хоть как-то может показаться скучным, всячески показывать, что наука «имеет отношение» к жизни обычных людей, к тому, что происходит у них на кухне или в ванной, и по возможности использовать такие материалы для опытов, которые зрители в конце могли бы съесть. На последнем из этих мероприятий, организованном самим ведущим, единственным научным достижением, по-настоящему привлекшим внимание, был писсуар, который автоматически спускает воду, когда от него отходят. Самого слова «наука» нам советовали избегать, поскольку «обычные люди» воспринимают его с опаской65.

Когда я возражаю, меня упрекают в «элитизме». Ужасное слово, но, возможно, не такая уж ужасная вещь. Есть огромная разница между снобистским упоением собственной исключительностью, которому никто не должен потворствовать, и благожелательным, предупредительным элитизмом, старающимся помочь людям повысить свои ставки в жизненной игре и присоединиться к элите. Преднамеренная профанация «для тупых» – снисходительная и покровительственная – хуже всего. Когда я сказал это в своей недавней американской лекции, один из участников заключительного обсуждения – само собой, лучась самодовольством, переполнявшим его мужское белое сердце, – позволил себе поразительную наглость, высказав мысль, что примитивная популяризация может быть особенно необходима, дабы познакомить с наукой «нацменов и женщин».

Меня беспокоит, что, преподнося науку как непрерывное легкое и веселое развлечение, мы откладываем неприятности на потом. По этим же соображениям объявления о наборе в армию честно приглашают не на пикник. Подлинная наука может быть трудной, но, подобно классической литературе или игре на скрипке, она стоит затрачиваемых усилий. Если увлечь детей наукой или какой-либо другой полезной деятельностью, суля им легкодоступное веселье, то что они будут делать, когда в конце концов столкнутся с реальностью? От слова «развлечение» исходят неверные сигналы, которые могут привлечь новичков по неверным мотивам.

Точно такому же риску подвергается и литературоведение. Нерадивых студентов соблазняют лишенным прочной основы «культурологическим» образованием, обещая им, что они будут заниматься разбором мыльных опер, светской хроники и «Телепузиков». Естественные науки, подобно настоящему литературоведению, могут быть сложными и требующими усилий, но, подобно опять-таки ему же, они восхитительны. Кроме того, наука полезна – но далеко не только полезна. Наука может окупаться, но, как и великое искусство, не обязана этого делать. И чтобы убедиться в ценности жизни, посвященной выяснению того, почему мы вообще живем, нам не нужны взрывы и эксцентричные ряженые.

Возможно, мои нападки чересчур резки, но бывают времена, когда маятник так сильно отклоняется в одну сторону, что его нужно подтолкнуть в противоположную. Разумеется, показывая опыты, можно сделать научную идею понятной и врезающейся в память. Начиная с самых первых Рождественских лекций Королевского института, прочитанных Майклом Фарадеем, и заканчивая бристольским музеем науки, основанным Ричардом Грегори, непосредственное участие в проведении настоящих научных экспериментов неизменно приводит детей в восхищение. Я сам удостаивался чести читать Рождественские лекции – в их современной, телевизионной форме – и собственноручно проводил большое количество опытов и демонстраций. Но Фарадей никогда не занимался профанацией. Мои нападки касаются только определенной разновидности популистского совратительства, оскверняющего чудеса науки.

В Лондоне ежегодно устраивается большой банкет, где вручаются призы за лучшие научно-популярные книги года. Один из этих призов недавно достался автору детской книги про насекомых и прочих – цитирую название – «противных букашек». Не самая лучшая манера изъясняться для того, кто вознамерился пробудить поэтическое чувство изумления, но пускай. Менее извинительным было паясничанье председателя жюри – известной телевизионной персоны (уполномоченной рассказывать о науке, но потом с потрохами продавшейся передачам о «паранормальном»). С визгом, характерным для фривольной манеры ведущих в телевикторинах, эта дама подстрекала окружающих присоединиться к ее воплям и кривляньям при разглядывании тех самых «противных букашек». «Фу-у-у, гадость! Фи-и-и, бяка! Бэ-э-э!» Подобная вульгарность принижает чудо науки и может отбить интерес к ней именно у тех, кто более всего подходит для того, чтобы вдохновляться и вдохновлять ею: подлинных поэтов и настоящих гуманитариев.

Истинная поэзия науки, и особенно науки XX века, побудила покойного Карла Сагана задаться следующим животрепещущим вопросом:

Как так вышло, что, по-видимому, ни одна из значительных религий не взглянула на науку и не воскликнула: «Все еще лучше, чем мы думали! Вселенная намного больше, чем утверждали наши пророки, величественнее, изысканнее, прекраснее»? Вместо этого они говорят: «Нет-нет-нет! Мой бог – маленький бог, и я хочу, чтобы он таким и оставался». Любая религия – хоть старая, хоть новая, – сделай она акцент на величии той Вселенной, которую открыла нам современная наука, могла бы выявить такие скрытые возможности для благоговения и трепета, до каких традиционные верования едва ли в состоянии достучаться.

Располагай мы сотней клонов Карла Сагана, нам еще было бы на что надеяться в следующем столетии. Пока же, глядя на завершающийся XX век, мы вынуждены заключить, что он разочаровал нас в плане понимания науки обществом, хотя и ознаменовался яркими и небывалыми научными достижениями66.

Что, если мы включим свою чувствительность и мысленно пройдемся по всей науке XX столетия? Возможно ли будет выявить основную тему – некий научный лейтмотив? Мой ответ и близко не отражает всего богатства выбора, и тем не менее он таков: XX век – цифровой век. Цифровая дискретность не только пронизывает все современное инженерное дело, но в определенном смысле затрагивает биологию и даже физику нашего столетия.

«Цифровой» – антоним «аналогового». Когда англичане ожидали появления Непобедимой армады, они разработали сигнализацию, чтобы предупредить всю южную часть Англии. На вершинах гряды холмов были устроены костры. Любой из прибрежных смотрителей, заметив армаду, должен был зажечь свой костер, а, увидев его, соседние наблюдатели зажгли бы свои костры, так что волна сигнальных огней с огромной скоростью распространила бы эту новость по прибрежным графствам.

Как можно было бы приспособить такой огненный телеграф для передачи большего количества информации? Допустим, не просто сообщить, что испанцы пришли, но еще и указать численность их флота. Вот один из способов: сделать размер костра пропорциональным количеству кораблей. Это будет аналоговый код. Ясно, что неточности будут накапливаться, и к тому моменту, когда сообщение достигнет противоположного конца королевства, информация о численности флота выродится в ничто. Такова общая проблема всех аналоговых кодов.

А вот простейший цифровой код. Забудьте о размере костра – просто разожгите любое хорошо видимое пламя и огородите его большой ширмой. Поднимите ширму и опустите вновь, чтобы отправить на следующий холм дискретный сигнал в виде вспышки. Воспроизведите такую вспышку определенное количество раз, а затем опустите ширму, затемнив костер на некоторое время. Повторите всю процедуру. Число вспышек в серии должно быть пропорционально размеру флота.

Этот цифровой код обладает громадными достоинствами по сравнению с предыдущим аналоговым. Если находящийся на холме наблюдатель увидит восемь вспышек, то восемь вспышек он и передаст по цепочке на следующий холм. С большой вероятностью сообщение распространится повсюду от Плимута до Дувра без серьезных искажений. Превосходство цифровых кодов стало вполне понятно только в XX веке.

Нервные клетки подобны сигнальным огням, сообщающим о прибытии армады. Они «вспыхивают». То, что передается по нервному волокну, не есть электрический ток, а скорее напоминает пороховую дорожку. Подожгите искрой один конец – и огонь с шипением пойдет к противоположному.

Давно известно, что коды, использующиеся в нервных волокнах, не являются в чистом виде аналоговыми. Теоретические расчеты показывают, что это было бы невозможно. Там скорее происходит нечто похожее на наши сигнальные огни из примера с армадой. Нервные импульсы представляют собой цепочки перепадов электрического напряжения, повторяющихся, как в пулеметной очереди. Разница между сильным и слабым сигналами передается не амплитудой перепадов – это был бы аналоговый код, и сообщение исказилось бы до полной неузнаваемости, – а их распределением во времени, причем главным образом частотой «пулеметной стрельбы». Когда вы видите желтый цвет или слышите ноту до, чувствуете запах скипидара или трогаете атласную ткань, когда вам жарко или холодно – где-то в вашей нервной системе все различия в ощущениях преобразуются в «пулеметные очереди» разной частоты. Если бы мы могли прислушаться к головному мозгу, он звучал бы, как битва при Пашендале. В том смысле, какой мы вкладываем здесь в этот эпитет, мозг цифровой. В более же широком смысле он остается отчасти аналоговым: частота выстрелов – величина, изменяющаяся непрерывно. Полностью цифровые коды вроде азбуки Морзе, где ритм импульсов образует четко различающиеся буквы некоего алфавита, даже еще надежнее.

Если нервы передают информацию о том, каков мир сейчас, то гены – закодированное описание далекого прошлого. Осознание этого факта вытекает из взгляда на эволюцию с точки зрения теории эгоистичного гена.

Живые организмы превосходно устроены для того, чтобы выживать и размножаться в свойственной им среде. По крайней мере, так утверждают дарвинисты. Но на самом деле это не вполне верно. Организмы превосходно устроены для выживания в той среде, в которой жили их предки. Ведь строение современных животных столь великолепно потому, что их предкам удавалось прожить достаточно долго, чтобы передать свою ДНК. Та же самая успешная ДНК унаследована и сегодняшними организмами. А это равносильно утверждению, что современная ДНК – не что иное, как закодированное описание тех условий окружающей среды, в которых предки сумели выжить. Передаваемый из поколения в поколение учебник по выживанию. Генетическая Книга мертвых67.

Подобно сигнальным огням в длиннющей цепочке, поколений было неисчислимое множество. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что гены цифровые. Теоретически эта древняя книга ДНК могла бы быть аналоговой. Но – по тем же соображениям, что и аналоговый телеграф из нашего примера с армадой, – любая древняя книга, вновь и вновь копируемая при помощи аналогового кода, превратится в бессмыслицу всего за несколько поколений переписчиков. К счастью, человеческая письменность цифровая – по крайней мере, в том смысле, какой нас здесь интересует. То же самое справедливо и для исполненных предковой мудростью книг ДНК, которые мы носим внутри себя. Гены – цифровые, причем в полном значении этого слова, а не так, как нервы.

Цифровая генетика была открыта в XIX веке, но Грегор Мендель опередил свое время и умер в безвестности. Единственный серьезный изъян в мировоззрении Дарвина вытекал из тогдашних общепринятых представлений о «смешанном» наследовании – это была аналоговая генетика. Во времена Дарвина ученые слабо отдавали себе отчет в том, что аналоговая генетика полностью несовместима с теорией естественного отбора. Еще меньше они осознавали, что она несовместима и с очевидными фактами, касающимися наследственности68. Решение пришло только в XX столетии – главным образом вместе с неодарвинистским синтезом, осуществленным Рональдом Фишером и другими учеными в 1930-е годы. Основное отличие классического дарвинизма (который, как мы теперь понимаем, не сработал бы) от неодарвинизма (оказавшегося жизнеспособной теорией) состоит в том, что на смену аналоговой генетике пришла цифровая.

Но если уж говорить о цифровой генетике, то Фишер и его современники-неодарвинисты не знали о ней и половины. Уотсон и Крик открыли шлюзы для того, что по любым меркам оказалось захватывающей интеллектуальной революцией, хотя Питер Медавар и зашел слишком далеко, когда в 1968 году в своей рецензии на книгу Уотсона «Двойная спираль» написал: «Не стоит и спорить с бестолковыми людьми, неспособными понять, что данный комплекс открытий – величайшее достижение науки XX века». Мои сомнения относительно этого обаятельно-преднамеренного нахальства связаны с тем, что мне было бы непросто обосновать его в ответ на какое-нибудь другое подобное заявление, касающееся, скажем, квантовой теории или теории относительности.

Революция, инициированная Уотсоном и Криком, была цифровой, и с 1953 года она развивается по экспоненте. Сегодня можно прочесть ген, в точности переписать его на листок бумаги и убрать в библиотеку, после чего – в любой момент в будущем – воссоздать ровно тот же самый ген и заново встроить его в животное или растение. Когда проект «Геном человека» будет завершен, а произойдет это приблизительно к 2003 году69, весь наш геном преспокойно влезет на два стандартных компакт-диска, и там еще хватит места для подробного руководства с пояснениями. Затем эти два диска можно будет отправить в космос, и тогда, если роду человеческому суждено вымереть, утешением нам будет служить наличие ничтожного шанса, что какая-нибудь инопланетная цивилизация сумеет воссоздать человека. По крайней мере в одном аспекте (хотя и не в другом) мои размышления правдоподобнее, чем сценарий фильма «Парк юрского периода». Причем и та и другая выдумка основываются на цифровой точности ДНК.

Разумеется, наиболее полно цифровую теорию разработали не генетики и нейробиологи, а инженеры-электроники. Цифровые телефоны, телевизоры, проигрыватели и СВЧ-приборы конца XX века несравнимо быстродейственнее и точнее аналоговых предшественников, причем именно в силу своей цифровой природы. Высшее же достижение электронной эры – цифровые компьютеры, которые вовсю участвуют в телефонной коммутации, спутниковой связи и всевозможных способах передачи данных, включая такой феномен последнего десятилетия, как Всемирная паутина. Покойный Кристофер Эванс наглядно представил темпы цифровой революции XX века, проведя поразительную параллель с автомобильной промышленностью.

Сегодняшний автомобиль отличается от первых послевоенных образцов по целому ряду пунктов. <…> Но давайте представим себе, что было бы, если бы автомобильная промышленность развивалась с той же скоростью, что и компьютерная за соответствующий период. Насколько более дешевыми и эффективными были бы тогда современные авто? Эта аналогия поразительна для тех, кто сталкивается с ней впервые. Сегодня вы могли бы купить «Роллс-Ройс» за 1 фунт 35 пенсов, он проезжал бы три миллиона миль на одном галлоне бензина, причем его мощности хватило бы на то, чтобы тянуть за собой океанский лайнер «Куин Элизабет 2». А если вас интересует проблема миниатюризации, то с полдюжины таких машин разместилось бы на булавочной головке.

Это благодаря компьютерам мы замечаем, что XX столетие – цифровое, и обращаем внимание на цифровые аспекты генетики, нейробиологии, а также (хотя тут я меньше уверен в своих знаниях) физики.

Ведь квантовую теорию – раздел физики, более остальных ассоциирующийся именно с XX веком, – можно представить как цифровую в своей основе. Шотландский химик Грэм Кернс-Смит рассказывает о своем первом знакомстве с этой зернистостью:

Думаю, мне было лет восемь, когда я услышал от отца, будто никто не знает, что такое электричество. Помню, как на следующий день я пошел в школу и сообщил эту новость всем своим друзьям. Она не произвела той сенсации, на какую я рассчитывал, но привлекла внимание одного из них, чей отец работал на местной электростанции. Тот сам делал электричество, а значит, наверняка должен был знать, что это такое. Мой приятель обещал спросить у него, а потом пересказать мне. Так он и сделал, и, признаюсь, результат меня не слишком впечатлил. «Вот такусенький песок», – сообщил он, сопровождая свои слова трением большого пальца об указательный, чтобы подчеркнуть, насколько крошечные там песчинки. Развить свою мысль подробнее он был, судя по всему, не в состоянии.

Предсказания квантовой теории экспериментально подтверждаются до десятого знака после запятой. Любая теория, столь впечатляюще постигшая реальность, вызывает уважение. Но какой вывод из нее следует: то ли что Вселенная сама по себе зерниста, то ли что ее прерывистость вызвана нашими попытками измерить нечто изначально непрерывное, – я не знаю, и читатели-физики уже чувствуют, что я завел речь о материях, слишком трудных для моего понимания.

Излишне добавлять, что радости мне это не доставляет. Но, как ни прискорбно, есть литературные и журналистские круги, в которых незнанием или непониманием науки принято выхваляться с гордостью и даже с торжеством. Я уже высказывался на эту тему достаточно часто, чтобы прослыть занудой, так что позвольте мне процитировать Мелвина Брэгга, одного из наиболее заслуженно уважаемых британских авторов, пишущих о современной культуре:

Все еще остались люди, достаточно жеманные для того, чтобы признаваться в своем полном незнании естественных наук так, будто это дает им какое-то превосходство. В действительности же это выглядит весьма по-дурацки и отводит им место на самом краю той набившей оскомину британской традиции интеллектуального снобизма, которая относится к любому знанию, особенно научному, как к «ремеслу».

Сэр Питер Медавар, этот хулиганствующий нобелевский лауреат, которого я уже цитировал, тоже говорил о «ремеслах» нечто подобное:

Говорят, будто бы в Древнем Китае вельможи отращивали себе на руках ногти – или хотя бы один ноготь – до такой непомерной длины, чтобы быть очевидно неспособными ни к какому ручному труду, как бы сообщая всем, что они существа слишком утонченные и возвышенные для подобных занятий. Эта традиция не может не прийтись по душе англичанам, которые по части снобизма оставили все другие нации далеко позади. Наше изысканное отвращение к прикладным наукам и ремеслу сыграло немалую роль в том, что на мировой арене Англия достигла того положения, которое занимает сегодня.

Итак, если я испытываю трудности с пониманием квантовой теории, то не от недостатка усилий, и тут уж точно нет никакого повода для гордости. Будучи эволюционистом, я придерживаюсь точки зрения Стивена Пинкера: наш головной мозг был сформирован дарвиновским естественным отбором для понимания медленной динамики крупных предметов в африканских саваннах. Возможно, кому-нибудь стоит разработать компьютерную игру, где летучие мыши и мячи вели бы себя в соответствии с видеосимуляцией квантовой динамики. Не исключено, что детям, выросшим на такой игре, современная физика казалась бы не более непостижимой, чем нам – выслеживание антилопы гну.

Моя личная неопределенность по поводу принципа неопределенности напомнила мне еще об одной особенности, которую будут приписывать науке XX века. «Это был век, – заявят наши потомки, – подорвавший детерминистскую уверенность предыдущего столетия». Отчасти дело в квантовой теории, отчасти – в теории хаоса (в модном, а не в обычном значении этого слова), а отчасти – в релятивизме (имеется в виду культурный релятивизм, а не осмысленный эйнштейновский термин).

Квантовая неопределенность и теория хаоса оказали самое плачевное воздействие на массовую культуру, к большой досаде своих истинных приверженцев. Оба понятия то и дело эксплуатируются мракобесами всех мастей: от профессиональных мошенников до чокнутых ньюэйджеров. В Америке индустрия «целительного» самолечения приносит миллионы, и она не замедлила обернуть себе на пользу выдающееся умение квантовой теории сбивать людей с толку. Доказательства этому были собраны американским физиком Виктором Стенджером. Один целитель выпустил целую серию книг о так называемом «квантовом лечении», оказавшую самое целительное воздействие на его благосостояние. В другом попавшем ко мне в руки издании есть разделы о квантовой психологии, квантовой ответственности, квантовой морали, квантовой эстетике, квантовом бессмертии и квантовой теологии.

Теория хаоса – более недавнее изобретение – в неменьшей степени представляет собой плодородную почву для всех, кто склонен дискредитировать разум. Ей не повезло с названием, ведь слово «хаос» подразумевает случайность. В научном же смысле хаос вовсе не случаен. Он полностью детерминирован, но сильно – причем странным и труднопредсказуемым образом – зависит от ничтожно малых различий в начальных условиях. Это, несомненно, интересно с математической точки зрения. А если теория хаоса посягнет на реальный мир, то отдаленные прогнозы окажутся невозможными. Если погода в научном смысле хаотична, значит, точно предсказать ее нельзя. Масштабные события вроде ураганов могли быть предопределены в прошлом крошечными причинами – такими, как уже вошедший в поговорку взмах крыла бабочки. Это не означает, что, взмахнув чем-нибудь вроде крыла, вы вправе рассчитывать вызвать ураган. Как сказал физик Роберт Парк, тут имеется «абсолютное непонимание теории хаоса… Хотя и можно предположить, что взмах крыльев бабочки способен спровоцировать ураган, но, убивая бабочек, частоту ураганов не уменьшишь».

Вероятно, как квантовая теория, так и теория хаоса – каждая своим, только ей присущим образом – подвергают сомнению предсказуемость Вселенной, саму принципиальную возможность такой предсказуемости. Это может выглядеть отходом от самоуверенности, свойственной науке XIX века. Но на самом деле никто в любом случае и не думал, что столь мелкие подробности будут когда-либо предсказуемы на практике. Самый убежденный детерминист всегда признал бы, что в реальной жизни исключительная сложность взаимодействия различных причин делает точный прогноз погоды или турбулентности заведомо невозможным. Выходит, на деле теория хаоса мало что изменила. С квантовыми же событиями все наоборот: они статистически сглаживаются – причем очень сильно – в большинстве сфер, с которыми мы сталкиваемся. Таким образом, для практических целей предсказательная способность квантовой теории восстанавливается.

В действительности же предсказание будущих событий никогда не было столь надежным и точным, как на исходе XX столетия. Это особенно ярко видно на примере мастерства космических инженеров. В предыдущие века люди могли предсказать возвращение кометы Галлея. А наука XX века способна запустить снаряд для ее перехвата, пользуясь аккуратно рассчитанными гравитационными пращами Солнечной системы70. Да и сама квантовая теория, какая бы неопределенность ни лежала в ее основе, в экспериментально подтверждаемых предсказаниях впечатляет своей точностью. Покойный Ричард Фейнман считал ее сопоставимой с точностью измерения расстояния между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом до толщины человеческого волоса. Здесь нет места вседозволенности, интеллектуальным флюгерам с их квантовой теологией и другой квантовой ерундой.

Наиболее пагубным из этих вымыслов об отходе XX века от викторианской уверенности является культурный релятивизм. Модное поветрие предписывает видеть в науке только один из многочисленных культурных мифов – ничуть не более истинный и обоснованный, чем мифы любой другой культуры. Многие представители академических кругов открыли для себя новую разновидность антинаучной риторики, иногда называемую «постмодернистской критикой» науки. Наиболее полное обличительное досье на это явление собрали Пол Гросс и Норман Левитт в своей великолепной книге «Высшее суеверие: университетские левые и их тяжба с естественными науками». Американский антрополог Мэтт Картмилл так формулирует суть подобных воззрений:

Любой, кто претендует на обладание объективным знанием о чем бы то ни было, пытается взять под контроль и подчинить себе остальных из нас… Объективных фактов не существует. Все предлагаемые нам «факты» заражены теориями, а все теории нашпигованы моралью и политикой… Следовательно, когда какой-то чувак в лабораторном халате объясняет вам, что то-то и то-то – объективный факт… знайте: в его белом накрахмаленном рукаве припрятана политическая программа.

Даже в естественно-научном мире найдутся немногочисленные, но очень красноречивые «пятые колумнисты», которые исповедуют ровно такие же взгляды и направляют их на то, чтобы впустую тратить время остальных из нас.

Картмилл приходит к выводу, что имеет место неожиданный и пагубный альянс между невежественными религиозными правыми и искушенными университетскими левыми. Одним из странных признаков этого союза является общее неприятие эволюционной теории. В случае религиозных фундаменталистов причины такого неприятия лежат на поверхности. У левых же оно складывается из враждебности к естественным наукам как таковым, из «уважения» к мифам различных племен о сотворении мира и из всевозможных политических мотивов. Этих неожиданных союзников роднит озабоченность проблемами «человеческого достоинства» и оскорбляет взгляд на людей как на «животных». Более того, по словам Картмилла,

оба лагеря считают великие истины о мире моральными истинами. Они рассматривают вселенную в понятиях добра и зла, а не истины и лжи. Первое, что они спрашивают по поводу любого предполагаемого факта, – служит ли он делу справедливости.

Здесь имеется еще и феминистский аспект, и он огорчает меня, поскольку я сочувствую подлинному феминизму.

Вместо того чтобы рекомендовать молодым женщинам готовить себя к разнообразным техническим дисциплинам, осваивая естественные науки, логику и математику, студентам, изучающим предмет «женские исследования», сегодня внушают, что логика – это средство порабощения… а стандартные нормы и методы научных исследований являются сексистскими, поскольку они несовместимы с «женским способом познания»71. Авторы отмеченной наградами книги с таким названием сообщают, что большинство опрошенных ими женщин оказались принадлежащими к категории «субъективно познающих», которой свойственно «страстное неприятие науки и ученых». Эти «субъективистки» смотрят на методы логического анализа и обобщений как на «чуждую для них территорию, принадлежащую мужчинам» и «высоко ценят интуицию как более безопасный и плодотворный способ подобраться к истине».

Я только что процитировал историка и философа науки Норетту Кёрджи, которую, понятное дело, беспокоит такая извращенная форма феминизма, могущая пагубно повлиять на женское образование. И в самом деле, в подобном способе мышления есть что-то неприятно-задиристое. Так, Барбара Эренрайх и Дженет Макинтош были свидетельницами выступления некой женщины-психолога на одном междисциплинарном семинаре. Многие из присутствующих обрушились на нее за использование «деспотического, сексистского, империалистского и капиталистического научного метода». Психолог попыталась защитить науку, указав на ее великие открытия: например, ДНК. Ответ не заставил себя ждать: «Вы что, верите в ДНК?»

1.Оксфордские лекции в пользу Amnesty International читаются ежегодно в помещении Шелдонского театра. Каждый год новый цикл этих лекций публикуется отдельной книгой под редакцией одного из сотрудников Оксфордского университета. В 1997 г. таким ответственным редактором был Уэс Уильямс, а выбранной темой стали «научные ценности». В числе лекторов были приглашены Дэниел Деннет, Николас Хамфри, Джордж Монбио и Джонатан Рей. Текст моего выступления – второго из семи – воспроизводится здесь.
2.Будь наводящая на многие размышления книга Сэма Харриса «Моральный ландшафт» опубликована к тому моменту, я убрал бы слово «решительно». Харрис приводит убедительные аргументы в пользу того, что существуют такие действия, не признать которые аморальными было бы порочно, – например, причинение сильных страданий – и что в выявлении подобных действий наука может играть решающую роль. Можно найти разумные доводы, доказывающие, что философское различие между сущим и должным было неоправданно раздуто. (Полные выходные данные работ, упоминаемых в текстах и сносках, вы найдете в конце этой книги.)
3.Мне нравится, как это сформулировал Стив Гулд: «В науке слово „факт“ может означать только „нечто, подтвержденное до такой степени, что отказ ему во временном одобрении будет вздорным упрямством“. Не исключаю, что завтра яблоки начнут взлетать в воздух, однако подобная вероятность не заслуживает того, чтобы на уроках физики ее рассматривали наравне с прочими темами» («Эволюция как факт и как теория» из книги «Куриные зубы и лошадиные пальцы»).
4.Преподаватели так называемых «женских исследований» подчас склонны превозносить «женские способы познания» как не уступающие логическому и научному подходам, а то и превосходящие их. Как верно заметил Стивен Пинкер, подобная болтовня оскорбляет женщин.
5.Цитируется по книге Карла Сагана «Мир, полный демонов», глава 14. См. также «Высшее суеверие» Пола Гросса и Нормана Левитта – леденящую душу подборку и справедливый разнос подобной белиберды, в том числе «культурного конструктивизма», «афроцентричной науки» и «феминистской алгебры». Не забыта там и Сандра Хардинг с ее «ошарашивающим заявлением, что Ньютоновы „Математические начала натуральной философии“ – это „пособие по изнасилованию“».
6.Цитата из трагедии У. Шекспира «Король Лир», акт 3, сцена 4, перевод Б. Л. Пастернака. – Прим. перев.
7.Слова Уинстона Черчилля, разумеется.
8.Я совместил это его выражение со знаменитыми шекспировскими словами из «Макбета» и озаглавил второй том своих мемуаров «Огарок во тьме».
9.Глава 2, перевод Л. Б. Сумм. – Прим. перев.
10.Следующий пример вполне зауряден. Однажды я разговаривал с неким адвокатом – молодой женщиной с благородными идеалами, специализирующейся на защите в уголовном суде. Она поделилась радостью: нанятый ею частный детектив нашел доказательства, которые оправдывают ее клиента, обвинявшегося в убийстве. Поздравив ее, я задал очевидный вопрос: а что бы она сделала, попадись ей бесспорные подтверждения вины клиента? Не раздумывая, она ответила, что преспокойно скрыла бы их. Пускай обвинение само ищет доказательства. А проиграют – ну и дураки. Мое возмущение не стало для нее сюрпризом, она наверняка много раз сталкивалась с подобной реакцией со стороны неюристов, и я не виню ее в том, что она не стала отстаивать свою позицию, а со вздохом перевела разговор на другую тему.
11.Я счел необходимым начать свою книгу «Расширенный фенотип» с признания, что она – «беззастенчивая пропаганда». Использование такого слова, как «беззастенчивая», указывает на мое отношение к ценностям науки. Какой юрист будет извиняться перед присяжными за «беззастенчивость» своей позиции? Пропаганда, предвзятое отстаивание интересов – это именно то, чему учат адвокатов и за что им неплохо платят. То же самое касается и политиков, и специалистов по рекламе и маркетингу. Наука – пожалуй, самая безукоризненно честная из всех профессиональных сфер.
12.Я слышал об одном лондонском физике, который дошел до того, что отказывался платить муниципальный налог, пока местный колледж дополнительного образования не прекратит рекламировать курс астрологии. А один профессор геологии из Австралии судится с неким креационистом, якобы отыскавшим Ноев ковчег и делающим на этом деньги. См. заметку Питера Покли в Daily Telegraph от 23 апреля 1997 г.
13.Мне трудно оправдать финансирование исследований предполагаемой взаимосвязи между расой и IQ. Я не из тех, кто полагает, будто интеллект нельзя измерить, а расы «небиологичны» и представляют собой «социальные конструкты» (см. великолепный разнос этой точки зрения, сделанный выдающимся генетиком Энтони Эдвардсом в статье «Генетическое разнообразие у людей: заблуждение Левонтина»). Но что за смысл исследовать возможную корреляцию между интеллектом и расой? Принимать какие бы то ни было политические решения на основании результатов таких исследований, конечно же, нельзя. Подозреваю, что на самом деле Левонтин хотел сказать именно это, и тут я с ним безоговорочно согласен. Однако, как очень часто бывает с идеологически ангажированными учеными, он предпочел выдать свою позицию за научную (и ложную), а не за политическую (и похвальную).
14.Губчатая энцефалопатия крупного рогатого скота, более известная как «коровье бешенство». Ее эпидемия в Британии, начавшаяся в 1986 г., вызвала повсеместную панику, отчасти связанную с тем, что это заболевание родственно опасной для человека болезни Крейтцфельдта – Якоба.
15.«Мир, полный демонов», глава 10, перевод Л. Б. Сумм. – Прим. перев.
16.Дж. Китс, «Ода к греческой вазе», перевод В. А. Комаровского. – Прим. перев.
17.С точки зрения вечности (лат.). – Прим. ред.
18.Глава 1, перевод О. Ю. Сивченко. – Прим. перев.
19.Глава XIV, перевод С. А. Рачинского. – Прим. перев.
20.Там же. – Прим. перев.
21.Там же. – Прим. перев.
22.Из философов, занимающихся вопросами этики, мой любимый – Джонатан Гловер, превосходный образчик того, как полезны могут быть философы, когда они стремятся к ясности без претенциозного умничанья. Откройте, например, его книгу «Причинение смерти и спасение жизней», настолько провидческую, что ей позволили выйти в свет еще до того, как достижения науки сделали ее действительно актуальной, или его «Гуманность», которая на деле оказывается хлестким обвинением в адрес всего негуманного. В книге «Выбирая детей», где он отваживается затронуть почти что табуированную тему евгеники, Гловер проявляет интеллектуальную смелость, достойную подлинной этической философии.
23.В 2007 г. по найденным в Кении зубам и фрагментам челюстей был описан накалипитек (Nakalipithecus nakayamai), он и считается сейчас последним общим предком гоминид, шимпанзе и горилл. Возраст находки – 10 миллионов лет. – Прим. ред.
24.Фамилия внука и деда, разумеется, одна и та же – Huxley. Но работы Томаса начали переводиться на русский язык еще в XIX веке, и в русской литературе закрепилась старинная транслитерация его фамилии. – Прим. науч. ред.
25.Джулиан Хаксли опубликовал подборку как собственных рассуждений, так и рассуждений своего деда по этому вопросу под названием «Пробный камень для этики».
26.Статья «Прогресс: биологический и не только», открывающая его сборник «Заметки биолога», содержит пассажи, выглядящие почти что как призыв сражаться под знаменем эволюции: «…[Человеческий] взгляд обращен в том же направлении, в каком движется основной поток эволюционирующей жизни, и наше высшее призвание, истинная цель борьбы, издавна нами ощущаемая, – это расширять возможности процесса, которым природа уже была занята все эти миллионы лет: внедрять все более рациональные подходы, осознанно ускорять то, что в прошлом было делом слепых, бессознательных сил». Данный отрывок служит примером явления, которое далее на стр. 187 я пренебрежительно называю «поэтической наукой» – поэтической в плохом смысле слова, а не в том хорошем, что подразумевает заголовок «Наука души». Сборник очерков Хаксли сильно повлиял на меня, когда я читал его в студенческие годы. Сегодня он впечатляет меня куда меньше, и я скорее подпишусь под теми словами, что однажды неосмотрительно пробормотал Питер Медавар, забыв о риске быть услышанным: «Проблема с Джулианом в том, что он просто не понимает эволюцию!»
27.В своей книге «Полный дом» Стивен Джей Гулд подвергает справедливой критике понятие «прогресса», когда оно подразумевает стремление к великолепной вершине, именуемой человеком. Однако я в своей рецензии на книгу Гулда защищаю термин «прогресс»: он применим в тех случаях, когда речь идет о последовательной и однонаправленной эволюции, приводящей к возникновению сложных приспособлений и зачастую идущей под действием «эволюционной гонки вооружений».
28.Перефразированная цитата из поэмы А. Теннисона In Memoriam A. H. H. (песнь LVI): «…Кто верил в то, что Бог – любовь, / Хоть видел пред собой веками / Природу с красными клыками / И обагрявшую их кровь?» – Прим. перев.
29.Выше, в сноске на стр. 39, я сделал аналогичное замечание касательно Ричарда Левонтина, соавтора Роуза и тоже марксиста.
30.Близнецовый метод представляет собой эффективный и простой для понимания способ оценить вклад генов в изменчивость. Измерьте что-нибудь (все, что вам угодно) у нескольких пар однояйцевых (т. е., как хорошо известно, генетически идентичных) близнецов и сравните их сходство (внутри каждой пары) со сходством по тому же признаку (тоже внутри каждой пары) у разнояйцевых близнецов (у которых общих генов не больше, чем у обычных братьев или сестер). Если сходство – скажем, по умственным способностям – среди однояйцевых близнецов значимо превышает таковое у разнояйцевых, значит, за это ответственны гены. Близнецовый метод особенно нагляден в тех редких – и тщательно изученных – случаях, когда однояйцевые близнецы были разлучены при рождении и воспитывались порознь.
31.Любую евгеническую политику, навязываемую правительством ради положительного отбора по неким необходимым государству признакам вроде интеллекта или скорости бега, будет куда сложнее оправдать, нежели добровольную евгенику. При экстракорпоральном оплодотворении (ЭКО) на женщину воздействуют гормонами, чтобы вызвать суперовуляцию, получая таким образом около дюжины яйцеклеток. Из всех этих успешно оплодотворенных в чашке Петри яйцеклеток только две или самое большее три помещают обратно в женское тело – в надежде, что они «приживутся». Выбор обычно производится случайным образом. Однако у восьмиклеточного зародыша можно безо всякого вреда взять одну клетку для генетического анализа. Мало кто стал бы протестовать против того, чтобы применять этот метод ради выявления таких патологий, как гемофилия или болезнь Гентингтона, – т. е. в целях «отрицательной евгеники». Тем не менее многих ужаснула бы мысль об использовании той же самой технологии для евгеники «положительной»: проводить в чашке Петри отбор, скажем, по музыкальным способностям (если однажды такое будет возможным). А ведь те же самые люди ничего не имеют против того, чтобы честолюбивые родители навязывали своим детям уроки музыки и игры на фортепиано. Возможно, для таких двойных стандартов имеются веские причины, но их нужно обсуждать. Как минимум важно проводить различие между добровольной евгеникой, осуществляемой конкретными родителями, и государственной евгенической политикой вроде той, что так грубо проводили нацисты.
32.Rose S., Kamin L. J., Lewontin R. C. Not in our Genes. В американском издании порядок авторов, как ни странно, иной: там Роуз и Левонтин меняются местами. Полностью моя критика этой книги содержится в рецензии, опубликованной в журнале New Scientist (т. 105, 1985 г., стр. 59–60) и сразу же навлекшей на меня – и на журнал – угрозу судебного иска. Я не отказываюсь ни от единого слова из той заметки.
33.Эдвард Уилсон, автор книги «Социобиология».
34.На эту тему см. книгу Дэниела Деннета «Пространство для маневра», которую многие ученые найдут близкой им по духу. Деннет вернется к данному вопросу в таких своих сочинениях, как «Свобода эволюционирует» и «От бактерий к Баху и обратно». Однако не все ученые и философы согласны с его вариантом «компатибилизма». Среди тех, кто его не принял, – Джерри Койн и Сэм Харрис. После своих публичных выступлений я привык с ужасом ожидать почти неизбежного вопроса: «Верите ли вы в свободу воли?» – и иногда прибегаю к ответу, который придумал Кристофер Хитченс со свойственным ему остроумием: «У меня нет выбора». Но вот что я могу ответить Роузу и Левонтину с большей уверенностью: детерминизм, если поставить перед ним слово «генетический», еще детерминистичнее от этого уже не станет.
35.Цитата приведена в переводе А. Г. Каррик. – Прим. перев.
36.Взято из книги «Предвидения о воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль». В своей лекции я использовал более обширную цитату из этого сочинения.
37.Такова самая высокая из встречавшихся мне оценок количества ныне живущих видов. Истинное их число неизвестно и, возможно, значительно ниже. Однако оно будет, несомненно, еще больше, если учитывать и вымершие виды. Чтобы изобразить полную родословную жизни в виде древовидной схемы, вам понадобится лист бумаги, вшестеро превышающий по площади остров Манхэттен. Это подвигло Джеймса Розинделла написать великолепную компьютерную программу OneZoom, где полное древо жизни представлено как фрактал. Получилось нечто вроде таксономической разновидности приложения Google Earth: на экране своего компьютера вы «летаете» вокруг древа жизни и можете «спикировать» к любому конкретному виду, куда вам заблагорассудится. В настоящий момент OneZoom обрастает подробностями при деятельном участии Яна Вонга, моего соавтора по книге «Рассказ предка», для подготовки второго издания которой эта программа активно использовалась. Розинделл и Вонг ищут энтузиастов (я один из них), готовых проспонсировать свои любимые виды, чтобы покрыть издержки по внесению их данных в диаграмму.
38.В терминах XIX века без упоминания генов, конечно же.
39.Кто рассказывает? Это, по-видимому, никому не известно. Но даже если заподозрить, что речь идет о Николасе Хамфри собственной персоной, его притча не становится менее справедливой. Вероятно, и сам Форд не обиделся бы. Я так часто пересказывал эту байку, что мой друг Дэвид Ноукс – ихтиолог с загадочным чувством юмора – взял на себя труд раздобыть и ни с того ни с сего прислать мне шкворень модели T, который, надо сказать, выглядит как новенький и так увесист, что вполне может сойти за неоправданно дорогостоящий.
40.Говорят (ну вот опять – см. сноску на стр. 60), будто, обладая благообразной аристократической шевелюрой и соответствующей белой бородой, он использовал свое сходство с Богом, чтобы выпрашивать благотворительные пожертвования у богатых пожилых дам.
41.Мэриан Стэмп Докинз, автор книги «Страдание животных» и ведущий исследователь данного вопроса, обсуждала со мной следующую возможность: селекция теоретически могла бы разрешить некоторые этические проблемы интенсивного разведения. Например, раз современные куры страдают от заключения в клеточных батареях, почему бы не вывести породу, получающую несомненное удовольствие от таких условий? Мэриан отмечает, что люди склонны воспринимать подобные предложения с отвращением (или с юмором, как в случае блистательного «Ресторана на краю Вселенной» Дугласа Адамса, где напоминающее корову четвероногое подходит к столику и представляется «блюдом дня», объясняя, что их расу вывели так, чтобы они хотели быть съеденными). Возможно, эта идея вступает в конфликт с какой-то глубинной человеческой ценностью – видимо, разновидностью того, что можно было бы назвать «фактором отвращения», «фу-фактором». Трудно найти, в чем бы она противоречила хладнокровным прагматичным аргументам, если только мы будем уверены, что в результате селекции у животного действительно изменится восприятие боли, а не – кошмарная мысль! – способ реагировать на боль, притом что само ощущение боли останется неизменным.
42.Именно это вдохновило меня при написании книги «Восхождение на гору Невероятности» назвать главу, посвященную эволюции глаза, «Сорокаполосный путь к просветлению». Данной теме необходимо было уделить целую главу, поскольку для креационистов, начиная от Уильяма Пейли, глаз – излюбленный повод прибегать к тому, что я называю «убеждением личным недоверием». Даже Дарвин признавал, что эволюция глаза кажется на первый взгляд невозможной. Но это признание было временной риторической уловкой, и затем он демонстрировал, насколько легко объяснима плавная эволюция органов зрения. Кажется, будто жизнь чуть ли не специально стремится создавать глаза, функционирующие благодаря самым различным принципам оптики. С языком же все иначе, что я, собственно, и хотел здесь сказать.
43.С этим утверждением можно поспорить, ведь все зависит от того, каким определением языка пользуется спорщик. Медоносные пчелы сообщают друг другу точно измеренное расстояние до пищи и направление к ней относительно солнца. У верветок есть три разных «слова», обозначающих опасность и указывающих, каков ее источник: змея, птица или леопард. Я бы не стал называть это языком, ведь отсутствует возможность повторяющегося, иерархически выстроенного включения новых элементов, придающего человеческой речи ее безграничную гибкость. Только человек способен сказать что-нибудь вроде этого: «Леопард, у которого есть детеныши и который обычно сидит на дереве возле реки со стороны горы, сейчас притаился в высокой траве за той хижиной, что принадлежит отцу вождя». Определительные придаточные предложения и разные вложенные конструкции теоретически можно нанизывать друг на друга до бесконечности, а ведь для того, чтобы не потерять мысль при таком глубоком и многократном встраивании, головному мозгу требуется неслабая вычислительная способность. Книга Стивена Пинкера «Язык как инстинкт» – прекрасно написанное введение в подобные материи, рассматривающее их под эволюционным углом.
44.Основополагающая книга по эволюционной психологии, главы которой написаны многими выдающимися специалистами в данной области, – это издание «Адаптированный разум» под редакцией Дж. Баркоу, Л. Космидес и Дж. Туби. Вскоре после прочтения моей лекции вышло в свет мастерски написанное сочинение Стивена Пинкера «Как работает мозг». По непонятным для меня причинам эволюционная психология вызывает ожесточенное неприятие у тех, от кого я бы ждал его меньше всего. Похоже, мишенью для недовольства служат отдельные исследования, плохо продуманные или выполненные. Но наличие неудачных примеров – не причина отвергать целую науку. Лучшие представители эволюционной психологии – в числе прочих Леда Космидес, Джон Туби, Стивен Пинкер, Дэвид Басс, Мартин Дэйли и недавно покинувшая нас Марго Уилсон – хорошие ученые по каким угодно меркам.
45.Сегодня считается, что люди расселялись из Африки несколько раз, а данные генетики доказывают наличие бутылочного горлышка – иначе говоря, временного резкого уменьшения численности той популяции, от которой произошли все неафриканцы, случившегося немногим менее ста тысяч лет назад. Ян Вонг во втором издании «Рассказа предка», где он выступил моим соавтором, ухитрился использовать мой геном (ранее полностью отсеквенированный для других целей, связанных с одним документальным фильмом), чтобы оценить размер этой популяции в различные периоды. Он сличал гены, полученные мной с материнской и с отцовской стороны, и для каждой пары оценивал время, прошедшее с того момента, когда они разошлись от общего предкового гена. Заметное большинство моих генных пар были одним и тем же геном около шестидесяти тысяч лет назад. Таким образом, можно предположить, что примерно шестьдесят тысяч лет назад популяция была в течение недолгого времени очень небольшой – отсюда и термин «бутылочное горлышко». Вероятно, данное бутылочное горлышко соответствует какому-то конкретному эпизоду миграции наших предков из Африки.
46.И освященным авторитетнейшей моделью для подражания: «…Ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Ид. 20:5). (Здесь и далее все библейские цитаты даны в синодальном переводе. – Прим. перев.)
47.На лекции у меня не было времени, чтобы объяснить, почему это наивно. Причина в том, что односельчане – это не только, предположительно, твои ближайшие родственники, но также и твои самые непосредственные конкуренты за пищу, половых партнеров и прочие ресурсы. В исследованиях кин-отбора родство рассчитывается не как абсолютная величина, а как превышение базового уровня родства между случайными представителями популяции. В сплоченном селении, где все породнились друг с другом, каждый встречный – скорее всего, твой родственник. Теория кин-отбора предсказывает альтруистическое поведение по отношению к особям, родство с которыми выше среднего, даже если это среднее значение весьма велико. Согласно данной теории, в условиях, когда вся деревня населена родней, следует ожидать ксенофобии по отношению к чужакам извне. Мой коллега Алан Графен опубликовал в «Оксфордских обзорах эволюционной биологии» (1985 г.) красивую геометрическую модель, намного превосходящую, по моему мнению, все прочие способы объяснить подлинное значение коэффициента родства r – основополагающего понятия в теории кин-отбора. Многие из тех, кто опирается на популярные пересказы теории Гамильтона, бывают смущены кажущимся противоречием между значениями r (0,5 для сибсов, 0,125 для двоюродных братьев и сестер) и тем фактом, что более 90 % генов у всех нас одинаковы. Я привожу пример подобного непонимания в статье «Двенадцать недоразумений теории кин-отбора». Геометрическая модель Графена действительно доходчиво, интуитивно понятным образом разъясняет ту мысль, что r обозначает добавочную степень родства – в дополнение к генам, общим для всей популяции.
48.В своем предисловии к переизданию «Эволюции кооперации» 2006 г. (издательство Penguin) я рассказываю, как мне удалось познакомить Аксельрода с Гамильтоном. Я весьма горд тем, что стоял у истоков их плодотворного сотрудничества, объединившего теорию эволюции с общественными науками.
49.Глава 4, перевод А. А. Чечиной. – Прим. перев.
50.Я обожаю цитировать на этот счет Сидни Бреннера, выдающегося молекулярного генетика. Он сатирически изображает наивного биолога, рассуждающего о некоем гене, которому благоприятствует отбор в кембрии, потому что «он мог бы пригодиться в меловом периоде» (представьте, как это говорится с язвительным южноафриканским акцентом и сопровождается хулиганским блеском в глазах).
51.Сд. 11:31. – Прим. перев.
52.Более полный список нелестных эпитетов открывает вторую главу моей книги «Бог как иллюзия», причем этот абзац приобрел дурную репутацию как «оскорбляющий чувства». Каждое из использованных прилагательных можно подкрепить библейскими цитатами, что доказал мой коллега Дэн Баркер. В его великолепной книге «Бог: самый неприятный персонаж всей художественной литературы» данные мною отвратительные характеристики разбираются одна за другой и тщательно подтверждаются выдержками из Библии, которую Дэн знает лучше, чем я, поскольку раньше, до того как прозреть, был священником.
53.Нв. 6:20. – Прим. перев.
54.Вт. 20:16–17. Мне высказывали, что мое употребление немецкого слова Lebensraum в данном контексте оскорбительно и (выражаясь ханжеским языком) «неуместно». Но другого термина, который был бы столь же точным и подходящим, подобрать, по-моему, просто невозможно.
55.Ежегодные Рейтовские лекции, изначально транслировавшиеся по радио, а теперь также и по телевидению, финансирует Би-би-си, чтобы почтить память своего основателя и первого генерального директора лорда Рейта – сурового шотландца, от чьих высоких идеалов Би-би-си во многом отошла. Быть приглашенным читать Рейтовские лекции все еще считается в Британии большой честью. Цикл 2000 г., посвященный теме «Уважение к Земле», был против обыкновения поделен между пятью лекторами, одним из которых стал принц Чарльз. Это открытое письмо в ответ на его выступление было опубликовано в газете The Observer 21 мая 2000 г.
56.Эту фразу часто приписывают мне, но, как бы мне ни хотелось присвоить себе авторство, я вполне уверен, что узнал ее от кого-то другого.
57.С тех пор как принц прочел свою лекцию, его беспокойство стало еще уместнее. Признаки резких климатических изменений стали явственнее некуда, и теперь можно всерьез обсуждать, прошли ли мы точку невозврата. Тем временем недавно избранный президент США публично заявил, что считает изменение климата «китайской выдумкой». Все еще (кое-как) возможно поддерживать (все менее и менее убедительный) аргумент, будто человечество непричастно к таким тенденциям, как таяние полярных льдов. Но то, что климат ухудшается и это грозит опасностями, очевидно всякому, кто не занимается самообманом. Перед лицом надвигающейся катастрофы – в том числе повсеместного затопления низинных территорий – особенно важно не бить тревогу по поводу менее важных проблем, как это, к сожалению, любит делать принц Чарльз.
58.Когда казнили Саддама Хусейна, я выступил с протестом – не только потому, что я вообще против смертной казни, но еще и по научным соображениям. Я сохранил бы жизнь и Гитлеру, если бы тот не отнял ее у себя сам. Нам необходима вся доступная информация, чтобы понять как психологию таких чудовищ, так и то – ведь психопаты вовсе не редкость, – каким образом некоторым их исключительным представителям вроде Гитлера удается приобретать и удерживать власть над другими людьми и даже побеждать на выборах. Действительно ли Гитлер был завораживающим оратором с гипнотизирующим взглядом, как утверждали некоторые очевидцы? Или же это была внушенная обаянием власти иллюзия, в которую они поверили задним числом? Как Гитлер, находясь в заключении, отреагировал бы на различные подходы к тому, чтобы заставить его одуматься: например, на спокойные и трезвые возражения против его патологической ненависти к евреям? Не выиграли бы мы в понимании сильнодействующей психопатологии и не пригодилось ли бы такое понимание нам в будущем? Было ли что-то в детстве Гитлера или Саддама Хусейна, что толкнуло их на путь к их взрослым личностям? Какая реформа образования могла бы предотвратить в дальнейшем подобные ужасы? Убийство таких отвратительных экземпляров, возможно, удовлетворяет примитивную жажду мщения, но закрывает дорогу для исследований, которые помогли бы избежать рецидивов.
59.Я воспользовался дарвиновской формулировкой в качестве заглавия для своей предыдущей антологии («Капеллан дьявола»), опубликованной в 2003 г.
60.Письмо Дж. Д. Гукеру от 13 июля 1856 г., перевод А. Е. Гайсиновича. – Прим. перев.
61.В книге «Расплетая радугу».
62.Деятельность компании Meta Inc. (Facebook, Instagram) решением российского суда признана экстремистской и запрещена на территории России. – Прим. ред.
63.Здесь Докинз ссылается на проходившее в Британии в 2016 г. интернет-голосование, в ходе которого должны были дать название новому научно-исследовательскому судну. В результате победило распространившееся по Сети подобно вирусу бессмысленное буквосочетание «Боути-Макбоутфейс», сконструированное по принципу популярной школьной дразнилки. Вопреки протестам интернет-пользователей, корабль назвали «Сэр Дэвид Аттенборо», а название «Боути-Макбоутфейс» – в качестве уступки общественному мнению – дали беспилотной подводной лодке, входящей в экипировку судна. – Прим. перев.
64.В конце XX века Би-би-си запустила на «Радио 3» серию лекций «Голоса столетия: что XX век оставит в наследство потомкам?». Мое выступление состоялось 24 марта 1998 г., в числе прочих лекторов были Гор Видал, Камилла Палья и Джордж Стайнер. Мне было неловко чувствовать себя единственным ученым в списке – отсюда и слова, начинающие лекцию. Некоторые ее части вошли в книгу «Расплетая радугу», которую я писал в то время.
65.Понятие «обычные люди» вообще кажется мне сомнительным. Однажды некий издатель убеждал великого Фрэнсиса Крика написать книгу для «обычных людей». Слышали, как тот, будучи в понятном замешательстве от такого заказа, звонил своему коллеге, выдающемуся неврологу Вилейануру Рамачандрану: «Слушай, Рама, ты знаешь каких-нибудь обычных людей?»
66.Пожалуй, тут я был неоправданно пессимистичен. Меня неизменно воодушевляет – и в XX веке тоже воодушевляла – многочисленная и увлеченная публика, приходящая на выступления пишущих о науке авторов на таких литературных фестивалях, как хейский или челтнемский. Мои коллеги, в том числе Стив Джонс и Стивен Пинкер, говорят то же самое.
67.Это выражение стало названием одной из глав книги «Расплетая радугу», где я развиваю данную мысль подробнее. Там я доказываю, что, если обладающему достаточными знаниями биологу будущего предъявить животное (или ДНК животного), он сможет «прочесть» и воссоздать ту окружающую среду, в какой обитали и размножались предки данного организма. Не только физическое окружение – климатические условия, химический состав почвы и тому подобное, – но и биологическое: хищников или жертв, паразитов или хозяев, с которыми предки животного вели из поколения в поколение эволюционную гонку вооружений.
68.В 1867 г. шотландский инженер Флеминг Дженкин указал на то, что смешанное наследование должно постепенно, из поколения в поколение сводить на нет изменчивость в популяции. Как если смешать черную краску с белой – и получишь серую, но, сколько ни смешивай две серые краски, исходные черную и белую уже не восстановишь. Таким образом, естественный отбор вскоре обнаружит отсутствие разнообразия, из которого можно было бы выбирать, а следовательно, Дарвин неправ. Однако Дженкин проглядел явную ошибочность утверждения, что каждое поколение, по сути, оказывается более серым, чем предыдущее. Он думал, что возражает Дарвину. В действительности же он возражал против бесспорного факта. Очевидно, что изменчивость не уменьшается со сменой поколений. Сам того не ведая, Дженкин на самом деле опровергал отнюдь не Дарвина, а смешанное наследование. Он мог бы интуитивно вывести законы Менделя, не вставая с дивана и не утруждая себя выращиванием гороха в монастырском саду.
69.Его и вправду объявили завершенным в 2003 г., хотя кое-какие хвосты еще оставалось подтянуть.
70.И менее десяти лет спустя наука XXI века совершила именно это – правда, по отношению к другой комете. В 2004 г. Европейское космическое агентство запустило космический аппарат «Розетта». По прошествии десяти лет и четырех миллиардов миль, использовав воздействие гравитационных пращей Марса и Земли (дважды) и приблизившись по пути к двум астероидам, «Розетта» в конце концов вышла на орбиту своей цели – кометы 67P/Чурюмова – Герасименко. Затем «Розетта» сбросила зонд «Филы», который успешно опустился на поверхность кометы благодаря абордажным гарпунам, иначе он отскочил бы в сторону, так как гравитационное поле кометы крайне слабо.
71.Я высказал свое мнение о подобной покровительственной чепухе в первой статье этого сборника – см. верхнюю сноску на стр. 35.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
25 noyabr 2025
Tarjima qilingan sana:
2025
Yozilgan sana:
2017
Hajm:
550 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-17-132670-8
Tarjimon:
Mualliflik huquqi egasi:
Corpus (АСТ)
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar