Kitobni o'qish: «Вдова Клико. Первая леди шампанского»
Любовь к шампанскому вдохновила меня на создание этой книги. Посвящаю «Вдовы шампанского» сестрам, которые вкладывают душу и сердце в «Восхитительные Вина».
Поднимаю бокал за вас, Шарон, Ребекка и Синтия. Вы вдохновляете женщин на успех, как когда-то Барб-Николь.
Шампанское. При победе мы его заслуживаем, при поражении нуждаемся в нем.
Наполеон Бонапарт
© 2022 Rebecca Rosenberg
© Гилярова И. Н., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Иностранка®
1
Мой Нос
Реймс, Шампань, Франция, 1797 г. Бабушка пошатывается на слабых ногах и едва не падает с каменной лестницы в меловую пещеру, наше хранилище вина. Я успеваю подскочить и встаю между ней и вечностью; у меня кружится голова от тошнотворного запаха крови, запекшейся на ее головной повязке.
– Бабушка, давайте вернемся. Лучше придем сюда в другой раз, – уговариваю я. Мне совсем не хочется лезть в темную пещеру, но она неумолима.
– Другого раза не будет. Я слишком хорошо знаю твою мать и ее еретика-доктора.
Они снова просверлили бабушке череп – лечат ее от болезни, которую именуют «истерия». Через дырку из ее головы должны были вылететь злые духи. Но после такого жестокого лечения бабушка не перестала нюхать каждую книжку, подушку и свечу, пытаясь уловить их сущность, переживая утрату обоняния.
– Вот так я всегда понимала, что еще жива, Барб-Николь. – Она яростно стучит себя пальцем по носу. – А сейчас что? Где запах свежеиспеченных бриошей, лавандовой воды на твоей одежде после глажки, табачной трубки твоего отца? Их уже нет для меня. Время мое истекает. – Ее ногти впиваются мне в руку, в другой ее руке шипит и дымит китовый жир в лампе.
– Дайте-ка я пойду впереди. – Забрав у нее зловонный фонарь, я спускаюсь на ступеньку ниже, и бабушка хватается мне за плечи. В старости она стала совсем маленькая, и при моем невысоком – метр пятьдесят – росте наши головы теперь на одном уровне.
Сколько я себя помню, она всегда старалась оправдать мой худший недостаток, пожалуй даже дефект. Мой проклятый хоботок, как маман называет мой Нос, мой сверхчувствительный нос, с пеленок был предметом споров между нами. Помню, как мы ходили с маман по городу, стараясь не угодить под содержимое ночных горшков, которое выплескивалось из окон, не попасть ногой в конский навоз на дороге, не дышать черными дымами мануфактур. Сокрушительная боль наполняла мой нос, у меня слезились глаза, я чихала, чихала и чихала. Маман сердилась и оставляла меня одну на улице.
Со временем мое обоняние обострилось до немыслимого предела. В основном я чувствую ординарные запахи, но порой мне кажется, будто я улавливаю вонь лжи. Или благоухание чистого сердца. Или разрывающий сердце запах несбывшейся надежды.
Маман сетует, что мое проклятое обоняние делает меня слишком разборчивой, слишком требовательной и, честно говоря, слишком странной. Решительно – это досадные качества дочери, которую она пытается выдать замуж с шестнадцати лет. Вот только почему все женихи, которых маман находит, так плохо пахнут?
Бабушка стискивает мне плечо.
– Барб-Николь, то, что ты такая, это не недостаток, а бесценный дар.
Сегодня она чирикала эти слова с самого утра, пока маман не пригрозила, что доктор просверлит ей новую дырку в голове.
Фонарь бросает призрачные тени на меловые стены. Мои босые ноги тянутся к следующей ступеньке и к следующей. Ох, и влетит же мне, если нас тут застанут! Отчасти мне хотелось сегодня подшутить над бабушкой, отчасти просто побольше побыть вместе с ней. Я вижу, как она дрожит, как шаркают ее ноги, слышу ее безумные монологи, которые теперь фокусируются на моем обонянии.
Мы долго спускаемся. Сырой воздух холодит мне ноги, легчайшая меловая пыль покрывает ступеньки, и я то и дело поскальзывалась. Римляне вырыли эти меловые каменоломни тысячи лет назад, создав обширную сеть пещер под нашим древним Реймсом. Зачем бабушка ведет меня сюда? Что она задумала? На грубых досках стола я вижу в круге света от фонаря виноградные грозди.
А-а, понятно, она хочет поиграть со мной в нашу привычную игру.
– Когда ты успела устроить все это? – Пальцы ног стынут – на полу пещеры полно лужиц с родниковой водой.
– Как? Очень просто. Я ведь пока еще не умерла, – ворчит она. Сняв с себя шаль с бахромой, она завязывает мне глаза. – Не подглядывать!
– Нет, буду. – Я приподнимаю уголок шали, и она лупит мне по пальцам, как когда-то монахини в аббатстве Сен-Пьер-ле-Дам, куда маман отправила меня учиться, впрочем, ненадолго – революция закрыла все монастыри.
– Перестань дурить. Дыши глубже. – Бабушкины узловатые пальцы хватают меня за лицо, жмут чуть ниже скул и открывают мои носовые проходы для запахов – чистейшей грунтовой воды, дубовых бочек, минерального запаха мела, пурпурного аромата забродившего вина.
Но эти глубинные запахи не утешают меня. Я с ужасом думаю о решимости маман выдать меня замуж до конца этого года. Я заявила ей, что выйду только за такого жениха, который пахнет как весна.
– Мужчины так не пахнут, – сердито возразила она.
Но нет, пахнут. Во всяком случае, один из них. Но несколько лет назад он ушел на войну и, скорее всего, больше так не пахнет. А его запах молодой весенней зелени остался в моей памяти и не дает мне выносить запахи других мужчин.
Бабушка кладет мне в ладони виноградную гроздь и спрашивает:
– Ну, что приходит тебе на ум?
– Виноград пахнет как спелые груши с примесью ягод боярышника.
Она хрипло смеется и вместо прежней грозди кладет что-то другое.
– А это?
Новый аромат касается моего нёба, сложный, глубокий, с дымком, и мне представляются цыгане у костра.
– Жареный хлеб и кофе.
Следующая гроздь винограда липкая и нежная, ее аромат такой соблазнительный, что мне хочется сунуть ягоды в рот.
– Пахнет как спелая вишня в шоколаде.
Хриплое, прерывистое дыхание бабушки пугает меня.
Я сдергиваю с глаз повязку.
– Бабушка?
– Ты готова. – Она двигает ко мне деревянный ящичек, украшенный резными виноградными гроздьями и прелестными девами. – Открой.
Внутри лежит золотая чаша для дегустации вина на длинной, тяжелой цепочке: тастевин.
Твой прадед, Николя Рюинар, дегустировал в этой чаше вино с монахами Овиллерского аббатства. По запаху гроздьев он мог сказать, на каком склоне холма они росли, много ли получали солнца и какой минеральный состав почвы. – Она закрывает тонкие, как бумага, веки и вздыхает. – Он поворачивал лицо на запад и слышал запах океана. – Она поворачивается. – Он обонял на северо-востоке запах немецких жареных колбасок. На юге – аромат лавандовых полей Прованса. – Она улыбается, обнажая желтые обломки зубов. – Твой прадед былLe Nez! Нос! Нюхач! У него был всем носам Нос! И он передал тебе этот бесценный дар.
Опять она со своими безумными идеями!
– Маман считает, что это проклятие.
Бабушка цокает языком.
– Твоя мать ничего не понимает, потому что у нее самый обычный нос, как у всех. Обонять скрытую сущность вещей – это редкий и драгоценный дар. Я гордилась им, но теперь он пропал. – Ее морщинистая рука берет золотой тастевин и подносит к моему носу.
У меня тут же щекочет и покалывает в носовой полости, словно я хочу и не могу чихнуть. Мне очень хочется, чтобы в бабушкином ворковании была хоть половина правды. Это многое объяснило бы в моем непростом характере.
– Барб-Николь, ты Великий Нос. – Она надевает мне через голову цепочку, и чаша теперь висит у меня на груди. – Ты должна с честью нести дар прадеда Рюинара.
– Почему вы раньше не говорили мне об этом?
– Мне запрещала твоя мать. – Она машет пальцем. – Но я перед смертью взяла этот вопрос в свои руки.
На дне тастевина я чувствую пальцами выпуклый узор.
– Это якорь?
– Да, якорь. Якорь символизирует ясность и смелость во времена хаоса и смятения.
– Хаос и смятение? – Теперь я понимаю, что ее история – это выдумка. – Ведь вы так назвали ваших кошек.
– Разве у меня есть кошки? – Она глядит пустым взором куда-то во мрак, и ее жутковатый старческий голос звучит в пещере гулким эхом. – Кому много дано, с того много и спросится.
Потом она хватается за забинтованную голову и что-то бессвязно бормочет. Ее монструозная тень пляшет по меловой стене. Игра в дегустацию превратилась в кошмар. Переложив фонарь в левую руку, я обнимаю бабушку за плечи.
– Давайте я отведу вас в вашу комнату, – говорю я и веду ее к лестнице, но у нее внезапно подкашиваются ноги. Тогда я подхватываю ее легкое, как у птички, тело и несу наверх, как когда-то она носила меня в детстве, несу осторожно, стараясь не поскользнуться и не упасть.
– Обещай мне, что ты продолжишь нашу традицию и станешьLe Nez, Великим Носом! – говорит она слабым голосом, и в ее дыхании я ощущаю sentir le sapin, запах елового гроба.
Моя любимая бабушка умирает у меня на руках. Теперь я точно знаю, что мой Нос – это проклятие.
– Обещай мне. – Ее веки трепещут и закрываются.
– Я не подведу вас, бабушка, – шепчу я. Внезапно она становится совсем невесомой, зато золотая чаша – тастевин – висит у меня на шее тяжелой гирей.
Война Первой коалиции
1792–1797. Сначала французские революционеры обезглавили на гильотине короля Людовика XVI, а следом за ним еще семнадцать тысяч своих соотечественников-французов, которым не нравились новая власть, Первая французская республика. Монархии Австрии, Великобритании, Испании и Пруссии создали коалицию для реставрации французского абсолютизма.
После пяти лет кровопролитных сражений двадцатишестилетний французский генерал Наполеон Бонапарт нанес в битве при Лоди сокрушительный разгром коалиции.
«Эта победа подтверждает, что я превосхожу других генералов, – пишет Наполеон. – Мне суждено судьбой добиться великих свершений».
«Прощай, жена моя, мука, надежда, душа и радость моей жизни, та, кого я люблю и боюсь, кто пробуждает во мне вулканические эмоции, яростные, как раскаты грома».
Из письма Наполеона к Жозефине
Лоди, Италия, 1796 г. Генерал Наполеон Бонапарт перечитывает последние строки своего письма и дует на чернила, чтобы быстрее сохли. В его груди бурлит злость. После приезда в Италию, в перерывах между сражениями он писал Жозефине письмо за письмом, но не получил от нее ни одного в ответ, и это еще сильнее разжигало его страсть и тоску. Он вспоминает ее запах, тропический аромат ее родного острова Мартиника, экзотический и редкий. Ее чувственный аромат вызывает у него учащенное сердцебиение. В последнем письме перед своим возвращением он умоляет ее не принимать ванну, чтобы он мог ощущать аромат ее тела, когда она обхватит его смуглыми ногами, дразня теплом своего черного леса. Жозефина обладает многими достоинствами, но именно феромоны делают ее неотразимой для Наполеона. Она пленила его своим запахом.
Но все же ему пришлось расстаться с ней через два дня после их свадьбы.Директория, высший орган государственной власти, правивший Францией после казни Людовика XVI, направил Наполеона в Италию на второстепенный театр боевых действий, тогда как главные сражения происходят на территории немецких земель. Очевидно, Директория не считает двадцатишестилетнего генерала опытным военачальником. Поэтому Наполеону предстоит доказать им, что они ошибались, но без советов Жозефины его мысли разбегаются, словно мыши на поле.
В Париже гуляют сплетни, что связи Жозефины в светских и политических кругах идут через постель с новоиспеченными влиятельными персонами. Наполеона это не волнует. Жозефина принадлежит теперь ему и ставит своей целью помочь ему выдвинуться в первые ряды. Как она добивается этого – ее дело, возможно, ее загадочная полуулыбка заставляет мужчин выполнять ее просьбы. Но почему она не пишет? Без Жозефины его планы сражений выглядят словно детские каракули. При дальнейшем промедлении не будет ни битв, ни побед над отступающим противником. Его армия разбежится, а сам он станет всеобщим посмешищем.
Тощий, долговязый человек словно тень проскальзывает в его палатку и встает перед ним. Впрочем, сомнительно, можно ли его назвать человеком. На его ужасающие увечья невозможно смотреть. Он изуродован так, словно на нем взорвалось пушечное ядро, кожа превратилась в спекшуюся красную массу такого же цвета, как и его красный мундир с перевернутой пентаграммой, униформа, отличающаяся как от синих мундиров национальной гвардии, так и от белых мундиров старой королевской гвардии. Но невыносимей всего для Наполеона зловонный запах этого Красного человека, запах гниения и смерти, словно от коровьей туши с ползающими по ней червями.
Наполеон с большим усилием подавляет рвотный рефлекс. Он отказывается проявлять слабость и направляет сердитый взор на Красного человека, который выше него на голову.
– Кто позволил тебе входить сюда?
– Я твой новый наставник, – отвечает Красный человек глухим замогильным голосом.
– Мне не нужен никакой наставник! – заявляет Наполеон и резко вскидывает руку, показывая на вход. – Не мешай мне думать.
– Если будешь думать, твоя карьера уместится в пару строк про генерала, который думал слишком долго и упустил противника.
Стрела правды пронзает мозг Бонапарта.
– Убирайся, или я позову гвардейцев.
– Ты понапрасну транжиришь свой дар, – хрипит Красный человек.
Такое бесстыдство возмущает молодого генерала.
– Кто ты такой?
– Тот, кто знает тебя лучше, чем ты знаешь сам себя, – отвечает Красный человек и облизывает черным языком обезображенные губы. – У тебя превосходная память, острый как бритва ум, четкая цель, талант управлять людьми и дар оратора. – Он пинает ногой скомканные карты, валяющиеся на полу. – Но ты позволяешь себе капитулировать перед хаосом и сумятицей.
Справедливость этих слов жалит Наполеона, как зубы гадюки. Хаос и сумятица – враги любого генерала.
– Даю тебе минуту – скажи мне, почему я не должен бросить тебя в яму к крысам.
Красный человек щурит желтушные глаза так, что видны лишь пустые, бездонные зрачки. Больше не прозвучало ни слова, но хаос и сумятица в голове Наполеона расступаются, словно Чермное море, открывая перед ним стратегию так ясно, что он признает в этом свою истинную гениальность.
Когда наступает утро, Наполеон приказывает кавалерии совершить обходный маневр и атаковать австрийское войско с тыла, а сам возглавляет атаку, подкрепив ее артиллерией. Одуряющий запах пороха, пушечных ядер, картечи и крови возбуждают молодого генерала, его тело пронзают конвульсии экстатической боли и наслаждения, намного превосходящие все, что он испытывает с женщинами. Даже с Жозефиной.
Красный человек появляется из дыма.
– Теперь ты осознал свой дар. Не трать его понапрасну. Кому много дано, с того много и спросится.
Эти слова воспламеняют в нем новые амбиции. Наполеон пишет Жозефине, что он больше не считает себя обычным генералом, что теперь он человек, призванный решать судьбу народов. Без разрешения Директории он ведет свою уставшую армию в дальний поход покорять Египет.
Красный человек постоянно находится рядом с ним.
2
Она далеко пойдет, если свиньи не съедят
Реймс, Франция, 1798 г. Когда ко мне приезжает Мелвин Сюйон, он тут же просит позволения взглянуть на мои виноградники, бабушкино наследство, упокой Господь ее душу. Он пахнет сладко, будто молодой кукурузный початок – запах долгих летних дней, солнечных лучей на моих щеках, теплой тропинки под босыми ногами. Приятно.
Мелвин впечатлен моим приданым и после нашего возвращения тут же обращается к моему отцу и просит моей руки.
– Месье, почему вы не спрашиваете меня? – удивляюсь я. – Ведь я тут.
Папá затягивается трубкой и кашляет, выдыхая большие клубы дыма. Маман смеется.
– Ах, Барб-Николь, какие у тебя странные шутки. – Ее ногти впиваются мне в руку. – Пойдем, милая. Пускай мужчины поговорят. – Она тащит меня по коридору в свой салон и закрывает за нами дверь. – Считай, тебе повезло, если ты выйдешь за месье Сюйона. Сюйоны – крупнейшие землевладельцы в Шампани.
Ее парфюм – гардения – дерет мне носовые пазухи, я кашляю и чихаю, у меня кружится голова. Я зажимаю пальцами ноздри. Маман бьет меня по руке.
– Перестань. В округе осталось мало мужчин, все ушли на войну. – Ее голос дрожит, словно скрипичная струна, натянутая так, что вот-вот лопнет. – Пожалуйста, Барб-Николь, скрывай свое проклятие хотя бы до помолвки.
Она глядится в напольное зеркало и разглаживает мизинцем морщинки на лбу. Внезапно мне становится ее жалко, и я чуть не говорю ей правду. Ведь я использую мой Нос, чтобы отпугивать тех, кого она прочит мне в женихи. Я жду моего милого друга детства, ведь он вернется когда-нибудь с войны. Его родители живут на нашей улице. Но маман никогда не нравился мой Головастик, как я звала его. Она считала его странным.
– В твоем упрямстве виновата бабушка, – ворчит маман. – Разве не понятно? Она выдумала этот проклятый Нос, чтобы оправдать твои капризы и фокусы.
– Нет, мой Нос не проклятие. Это дар, доставшийся мне по наследству от прадеда Рюинара. Она сама так говорила. – Но в глубине души я понимаю, что маман права. Нос был бабушкиной розовой сказкой, которую она придумала для своей любимой внучки, такой необычной и разборчивой.
– Все это бред сумасшедшей старухи. Иди сюда, я затяну потуже твой корсет. – Маман поворачивает меня и развязывает ленты корсета. – Ты недавно отказала трем претендентам, а скольким до этого? Вот уйдет с твоих щек румянец юности, и ты никому не будешь нужна. Так и умрешь старой девой. – Она откидывается назад, проверяя, ровно ли легли ленты.
– Что ж, у меня хотя бы есть бабушкины виноградники, так что я проживу. Моя дорогая бабушка заботится обо мне даже после смерти.
– Ты знаешь, конечно, что закон дает право отцу распоряжаться наследством дочери, пока оно не перейдет к ее супругу. – Маман туго, будто жгут, затягивает на мне корсет. Я задыхаюсь от нехватки воздуха и от возмущения.
– Нет, маман. Не может быть!
–Oui, oui, да, да, так и есть. – Маман закрепляет ленты двойным узлом, а потом завязывает бант. Я вдвойне остро чувствую свою несвободу.
– Так что же, я должна выйти замуж или лишусь наследства? – Мой голос звучит на октаву выше и срывается в писк.
– Контроль над финансами всегда ведут мужчины, – говорит со вздохом маман. – Только вдовам позволено вести свои дела. Ты уж лучше настройся на замужество, иначе отец продаст бабушкины виноградники, чтобы поправить свои финансы.
– Папá не посмеет! – рычу я.
– Возможно, у него не будет выхода. Налоги теперь ужасно высокие из-за войны.
– Но ведь я не люблю месье Сюйона! – Я втягиваю носом воздух, вспоминая весенний запах Головастика, но память меня подводит. Я снова шмыгаю носом.
– Воздержись от эмоций, – говорит маман. – Тебе это не идет. Любовь приходит после свадьбы, запомни. Недаром говорят: стерпится – слюбится.
Там, на другом конце коридора мой милый папочка принимает предложение Мелвина с оговоркой, что я тоже должна дать свое согласие на брак. Что ж, по крайней мере, теперь слово за мной, и я полностью воспользуюсь этим преимуществом.
Неделю спустя мы с маман приезжаем под проливным дождем на ферму Сюйонов, расположенную на западе Шампани.
Мелвин раскрывает надо мной зонтик, а я приподнимаю подол бархатной юбки, чтобы шагнуть на подножку коляски, и сверкаю новыми башмачками с нарисованными на них цветами, каблуком рюмочкой и шикарными пряжками. При виде них у Мелвина краснеют кончики ушей. Пожалуй, маман была права, сказав: «Покажи свои изящные ножки, и мужчины подумают, что у тебя и все остальное тоже изящное. Это она намекала на мою полноту – не смогла обойтись без ехидства. Если бы не такая колкость, я готова была почувствовать благодарность к ней, ведь она купила мне дюжины красивых туфель и башмачков, и они выглядят на моих ногах вполне эффектно.
– Добро пожаловать в нашу Шампань, – приветствует нас отец Мелвина, открывая двери нового каменного дома, который он построил для сына и его молодой жены. – Вам понравится вид на Марну.
Сквозь хлюпающий нос я пытаюсь понять, что означает странный земляной запах моего будущего дома.
– Какая прелесть, правда, Барб-Николь? – Маман бурно восхищается мансардой на третьем этаже и опоясывающей ее террасой. – Представляешь, как ты будешь любоваться с нее закатами?
– Да, закаты в наших краях знатные. – Отец Мелвина поглядывает на маман. Сегодня утром она провела часа три перед туалетным столиком, пока служанка укладывала ей волосы в прическу «птичье гнездо» с жемчужными яйцами, пудрила ей лицо «маской юности», румянила щеки и рисовала губы.
А я лишь умылась с лавандовым мылом. Никакой косметики. Моя единственная гордость – мои ножки.
Месье Сюйон показывает нам гостиную. Маман восхищенно ахает и грациозно прижимает ладонь к декольте, обрамленному зелеными кружевами, словно это ей, а не мне предстоит выйти замуж.
Надо сказать, стиль мансарды мне по душе, и это очко в пользу Мелвина. За стеклами окон видны плавные холмы и извилистая Марна – еще один плюс. Я даже могу себе представить, как хорошо тут жить – третий плюс. Вот только если бы не сам Мелвин с его запахом кукурузного початка, который стал еще явственней под дождем.
– Мне нужен свежий воздух. – Я толкаю заднюю дверь, выхожу на крыльцо и вдыхаю воздух полной грудью – но тут же жалею об этом. Отвратительная, едкая вонь обжигает мне легкие и щиплет глаза. Я зажмуриваюсь и стараюсь не дышать. Вдобавок ко всему я слышу теперь странные звуки: хорканье, хрюканье, повизгивание, чавканье и дробный стук маленьких копыт. Сотни, нет, тысячи грязных свиней и поросят носятся под горкой по полю, покрытому навозом, жидкой грязью и усеянному кукурузными початками.
– Ах, вы только поглядите! – Мелвин складывает ладони рупором, подносит ко рту и издает некрасивые звуки: – Хор-хор-хор! – Зачерпывает зерна кукурузы из деревянного корыта и бросает, бросает к нашим ногам. Черпает и бросает, черпает и бросает, пока зерна не покрывают все крыльцо и мои новые башмачки.
Поросята с хрюканьем и визгом лезут на горку, скользят, отпихивают друг друга, снова карабкаются, вонзая в грязь раздвоенные копытца.
Мелвин сыплет зерна мне в ладони.
– Мы выкормим красивых деток.
А мне слышится:
– Мы сделаем красивых деток. – Зерна падают сквозь мои пальцы на ступеньки. Меня приводит в ужас мысль о том, что мне предстоит рожать таких же свинорылых детей, как он сам.
Поросята карабкаются на крыльцо, чавкают у моих ног кукурузой. Они обнюхивают мои башмачки, тычутся пятачками в чулки, хватают их зубами.
– Нет, нееет! Пошли вон! – Я луплю их сумочкой, но на крыльцо лезут все новые хрюшки, их грязные копыта оставляют пятна на моем бархатном платье. Я отпихиваю их, теряю равновесие, прыгаю с крыльца и скольжу вниз по щиколотку в грязи.
Маман и отец Мелвина слышат мои крики и выходят из дома.
– Замрите, и они отстанут, – советует мне Мелвин. – Они просто хотят подружиться с вами.
– Я не хочу дружить с вашими хрюшками! – кричу я и, жертвуя своими башмачками, спасаюсь бегством по навозу и грязи. Меня преследует свинья с выводком поросят.
От кареты меня отделяет большая лужа. Я прыгаю через нее, лечу по воздуху и приземляюсь как раз в ее середину. Оказывается, это вовсе не лужа, а навозная жижа с зернами кукурузы. Мои шикарные башмачки окончательно покрываются свиным навозом.
Маман и оба Сюйона хватают меня.
– Барб-Николь, позвольте вам помочь! – умоляет Мелвин.
– Мне невозможно помочь, месье, – отвечаю я, садясь в коляску в моей испорченной обуви. – Я обречена. На мне тяготеет проклятие – мой сверхчуткий нос. Я до обмороков не переношу запахи.
– Это заразная болезнь? – Он пятится от меня.
За его спиной маман грозит мне пальцем.
– Да, боюсь… что заразная, – говорю я. – И неизлечимая. Если я стану вашей женой, то долго не проживу… Маман, нам пора ехать! Я чувствую, что приближается приступ, и я скоро упаду в обморок.
3
Как сделать из мухи слона
Всю обратную дорогу струйка ледяной воды течет из дыры в крыше коляски прямо на мои испачканные башмачки. Вскоре на них снова проступают сквозь грязь нарисованные цветы. Навозная вонь сливается с парфюмом маман в тошнотворный ужас. Зажав нос, я нарочно выставляю вперед ноги, чтобы мать видела их. Пускай посмотрит, во что превратился ее недешевый подарок.
– Ну, Барб-Николь, ты у меня дождешься! – Маман всю дорогу бурчит про мою грубость, бесстыдство и неблагодарность. Ее голос сливается со скрипом колес и чавканьем конских копыт по раскисшей дороге. Дождевая завеса скрывает линию горизонта, отделяющую тусклое небо от унылых полей с щетиной серой травы.
– Я не хочу, чтобы мою землю превратили в свиноферму, – заявляю я.
Она возмущенно трясет своим шиньоном-гнездом.
– Не тебе решать, Барб-Николь. Я уже объяснила тебе, что твоя земля на самом деле тебе не принадлежит. Она перейдет от твоего отца в собственность твоему мужу.
– В твоей власти освободиться от этого, – цитирую я популярный лозунг из новых. – Достаточно лишь захотеть.
– Тоже мне – Олимпия де Гуж, – фыркает маман, и я в шоке, что она слышала про нее, ведь она не замечена в симпатиях к феминизму. – Ты хочешь закончить свою жизнь, как Олимпия? На гильотине? – Она в сердцах сдирает со щеки бумажную звезду, скрывающую раздражение кожи от «маски юности». Остаются воспаленное и сочащееся пятно.
– Лучше я умру на гильотине, чем выйду замуж за хозяина свинофермы!
Маман бьет меня по губам своими изумрудными ногтями.
– Неблагодарная дрянь! Никакого уважения к отцу Мелвина, а ведь он защитил нас в годы Большого террора! А ты как отплатила ему? Своим глупым языком?
Я тру губы и с досадой соглашаюсь, что маман права, – Сюйон защитил моего отца, когда революционеры хотели казнить его за то, что он роялист. Ведь папá когда-то участвовал в коронации Людовика XVI. Но Сюйон посоветовал папá примкнуть к якобинцам, слывшим самыми радикальными революционерами, и такой политический маневр спас отцову суконную фабрику и его место в городском совете.
– В общем, у нас должок перед месье Сюйоном, и вы хотите расплатиться мной?
– Почему ты такая… такая?… – фыркает маман и краснеет.
– Что, маман? Невыносимая? Бесстыдная? Странная? – дерзко отвечаю я. Теперь еще и жестокая. В глубине души мне стыдно. Но у нас с матерью всегда так – мы с ней как масло и вода. Моя маман, Жанна-Клементина Юар-Ле-Тертр-Понсарден, обладает всеми качествами, которых я лишена. Высокая и стройная, она одевается только в изумрудно-зеленое, под цвет глаз, никогда не кладет в чай сахар, всегда ходит в шляпе, защищая белую, как фарфор, кожу. От служанок она требует, чтобы те делали ей каждый день новую прическу. Сегодня это «птичье гнездо» с жемчужными яйцами, завтра – французская коса в сетке или пирамида из волос. Лично мне больше всего нравится, когда она украшает голову орлиными перьями, словно какая-нибудь допотопная птица. В довершение эффекта маман делает такие же прически своей тезке, моей младшей сестре Клементине, миниатюрной Жанне-Клементине с такими же изумрудно-зелеными глазами и льняными волосами.
Наша коляска сворачивает с улицы Рю Сере к Отелю Понсарден, как папá назвал наш величественный дворец, построенный им по случаю коронации Людовика XVI. Просторный двор обрамляют остроконечные кипарисы. Струи дождя льются со сланцевой кровли по фасаду из курвильского известняка, камня, идущего на строительство соборов. Наша семья, вероятно, расположилась в задних комнатах – все тридцать шесть окон фасада темные. Ярко освещено лишь овальное окно чердака, и в нем видна маленькая фигурка, вернее, ее силуэт. Там живет Лизетта, наша нянька и швея; в дни коронации она развлекала королевский двор, и теперь всегда поет песни тробайриц – женщин-трубадуров. У Лизетты «дикий» глаз – косой и выпученный. Вероятно, это помешало ей выйти замуж. При мысли о ней мое отчаяние слегка отступает. Может, она посоветует мне, как отвлечь маман от ее неустанных и фатальных, как гильотина, попыток выдать меня замуж.
Ох, это проклятое замужество, где моим самым важным за день решением будет приказ повару приготовить на обед те или иные блюда, где моя креативность сведется к вязанию крючком кружевных салфеток, а самым ярким событием за неделю будет чаепитие со знатной соседкой и ее избалованными детьми. Где та свобода, которой я наслаждалась в детстве? Когда мы с Головастиком по прихоти наших носов (или, скорее, моего носа) ныряли в приключения, а наши родители были рады, что мы заняты друг другом и не пристаем к ним.
За импозантными дверями Отеля Понсарден наш новый дворецкий с тонкими усами снимает с нас плащи, причем у него дергается нос, когда он берет в руки мой грязный и дурно пахнущий плащ. С верхних этажей доносятся голоса моего брата с сестрой – они, как обычно, спорят, кто из них жульничал в «Желтого карлика».
Лизетта спускается по кованой лестнице, заправив свои кудряшки под тканую шапочку. При виде моей испачканной одежды она неодобрительно щурится.
– Что случилось, мадемуазель?
Я делаю пируэт и демонстрирую свиной навоз на моих башмачках – для пущего эффекта. Лизетта не терпит никакой грязи и небрежности у нас, детей. Она воспитывает нас, как воспитывала в Версале королевских детей до того, как сбежала от революционного террора.
Она берет меня за руку.
– Лавандовая ванна устранит все запахи.
– Как хорошо, – отзываюсь я и хочу бежать наверх.
– Лизетта, на этот раз вам не удастся ее защитить. – Маман хватает меня за рукав. – Я хочу, чтобы Николя увидел, что она натворила.
– Неужели мне нельзя сначала помыться? – Свиная вонь по-прежнему терзает мой желудок.
Маман железной рукой ведет меня в библиотеку, а я лихорадочно размышляю, как мне избежать помолвки и сохранить наследство.
* * *
Папá читает свою «Трибюн дю пепль».
– Потрясающая победа в сражении при Лоди, – сообщает он, сворачивая газету. – Генерал Бонапарт – настоящий герой.
Я наклоняюсь и хочу поцеловать его в щеку, но он отшатывается и кашляет из-за моего ужасного запаха.
– Барб-Николь отказала Мелвину Сюйону. – Маман сдергивает с руки зеленую перчатку и бросает на стол. – Она заявила, что у нее неизлечимая и заразная болезнь.
– Ох, озорница! – Папá смеется и грозит мне пальцем.
– Ты зря оправдываешь ее, Николя.
Я стою у камина, и мои пальцы гладят бабушкин станок для плетения кружев. Я часто помогала ей. Она ловко плела, а сама рассказывала про магических черных котов-матаготов, которые приносят кому-то богатство, а кому-то несчастья.
Маман хмурит нарисованные брови. Она сидит на диване рядом с папá, аккуратно поправив юбки и скрестив изящные ноги.
– Месье Сюйон сказал, что оставит себе приданое, если Барб-Николь не захочет стать женой его сына.
– Может, моя милая сестрица Клементина захочет выйти замуж за хозяина свинофермы? – предлагаю я. Внезапный порыв ветра гудит в дымоходе, из камина летят искры. Это бабушка говорит мне: «Маленькая паршивка» или сказала бы, будь она жива.
Папá наливает ликер «Сен-Жермен» в хрустальные рюмки и протягивает одну маман.
– С месье Сюйоном я все улажу. – Он предлагает и мне рюмку с янтарной жидкостью. В уголках его глаз я вижу веселые морщинки. – Барб-Николь,mon chou, капустка моя, постарайся не ссориться с матерью.
– А что я сделала? Только упомянула про свиноферму. – Я вдыхаю запах бузинного ликера, стараясь заглушить свиную вонь.
– Сюйонов оставь в покое,mon chou. – У папá раздуваются ноздри. – Они самые богатые фермеры в Шампани и мои самые крупные поставщики. – Его взгляд скользит по книжным шкафам из красного дерева, словно вот-вот их лишится. С начала революции дела на его суконной фабрике идут плохо. Он боится, что потеряет наш роскошный Отель Понсарден, и видит в Сюйонах решение своих финансовых проблем.
– Но почему я должна выходить замуж? – Может, я смогу помочь папá как-то иначе? – Давайте я лучше буду вести делопроизводство на фабрике и собирать с должников деньги.
– Это дело твоего брата. – Отец хлопает меня по плечу.
– Но Жан-Батист не слишком горит желанием это делать, а мне нравится такая работа.
Папá глядит на меня поверх очков.
– Ты должна выйти замуж, Барб-Николь.
– Папá, но я не могу жить возле свиней. Мой нос не вынесет этого.
– Хватит! Хватит! Я не хочу больше ничего слышать про твой нос. – Маман гневается и так сильно встряхивает головой, что «птичье гнездо» рассыпается, жемчужные яйца со стуком падают на каменный пол. – Ты просто хочешь свести меня с ума. – Она собирает жемчужины. – Ох, Николя, ее никто не захочет взять в семью, если Сюйоны разнесут это известие. Скоро будет бал дебютанток, и там к ней не подойдет ни один молодой человек.
– Тогда я не поеду на бал, – заявляю я, радуясь, что так легко избавлюсь от неловкого ухаживания возможных женихов и от зрелища матерей, подсчитывающих с боковой линии заработанные дочерями очки.
– Может, тогда я просто отправлю тебя в Париж к тетке, – сердито заявляет мать. – Как ты относишься к этому?
– Аллилуйя! – Я выкрикиваю священное слово, оказавшееся под запретом, когда революция объявила религию вне закона.
Маман пугается и подносит к губам палец.
– Тише. А то слуги тебя услышат.
Я вскакиваю со стула и пою во всю глотку:
– Ал-ли-луйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Папá хмурится, потом хохочет, а я пою еще громче.
Маман отряхивает ладонь о ладонь.
– Ну, Барб-Николь, я умываю руки. Николя, теперь ты сам решай ее судьбу.
– Значит, мне не надо выходить замуж за Мелвина Сюйона? – Я подскакиваю к матери и целую ее в щеку. – Мерси, мерси, маман! Какое счастье! – Я выбегаю из библиотеки мимо служанки, несущей поднос с птифурами, и хватаю одну штуку. – Ал-ли-луйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
– Не торопись,mon chou! – кричит мне вслед папá. – Это еще не значит, что тебе не надо замуж.
Мое ликование мгновенно гаснет, и я заедаю досаду птифуром.
* * *
В моембудуаре добрая Лизетта утешает меня, стаскивает с моего тела испачканное в свином навозе платье и помогает залезть в лавандовую ванну: лаванда – единственный запах, успокаивающий мой воспаленный нос.
– Зачем родители выпихивают меня замуж? – жалуюсь я и наклоняюсь к воде, чтобы вдоволь надышаться лавандой.
– Они хотят вам добра. – Лизетта трет мне спину морской губкой.
– Если бы они хотели мне добра, они позволили бы мне самой выбрать жениха.
Лизетта трет мне бока, и мне щекотно.
– Вы по-прежнему не можете забыть соседского парня?
Вода быстро остывает, и я дрожу от холода. Лизетта достает из печки чайник и подливает горячей воды.
–Je ne suis pas nie de la derniere plute1. Это глупо. Он уже никогда не вернется сюда.
Лизетта протягивает мне полотенце.
– Не волнуйтесь, Барб-Николь. Вы еще найдете себе хорошего мужа.
– Но я не хочу даже искать.
Я вылезаю из ванны. Мое мокрое, сияющее чистотой тело отражается в напольном зеркале. Тело не такое стройное, как у Клементины и маман, а пухлое и сдобное. Мыльные пузырьки скользят с кожи. Золотисто-рыжие волосы закручены в шиньон, возле розовых щек вьются выбившиеся пряди, в серых глазах отражается пламя свечей. Вот такой меня увидит мой жених в ночь нашей свадьбы. Я сохраню эту картину для особенного мужчины, и уж точно не для этого простофили со свинофермы.
4
Судьба Головастика – ускакать прочь
Следуя своему очередному капризу, Жан-Батист слинял к кузену в Париж, оставив бухгалтерские обязанности. Я убедила папу, чтобы он позволил мне составить платежную ведомость на тысячу работников суконной фабрики Понсарден. Я сижу над большими кожаными гроссбухами, и едкий запах чернил внушает мне сознание причастности к важному делу.
Но вскоре я обнаруживаю, почему у папá поседели волосы. Наши платежи превышают наши продажи.
Я вижу, что мы остались после революции без наших крупных контрактов с королевским двором и знатью. Теперь папá платит жалованье из наших личных денег. Двадцать лет финансовой нестабильности во Франции (сначала король Людовик XVI опустошил казну, оплачивая экстравагантные прихоти Марии-Антуанетты, за ними последовали Французская революция и период Большого террора) привели финансы нашей семейной фабрики на край пропасти.
Мой отказ от замужества лишь добавляет проблем. Тяжкое сознание вины ложится мне на плечи.
Закончив работу с платежами, я упрашиваю папá взять меня с собой, когда он поедет забирать овечью шерсть с нашей фермы. Мне надо поговорить с ним о наших тающих ресурсах. Он надевает фригийский колпак, который носит в знак солидарности с трудовым людом (на всякий случай), и помогает мне залезть на сиденье коляски.
За городом глубокая морщина между его бровями разглаживается, а наши носы наполняются чудесными запахами земли и молодой травы, ярко-зеленой после зимних дождей. Запах зелени вызывает у меня острую тоску, мне даже больно дышать, и я зажимаю нос, борясь с эмоциями. Когда же я наконец осознаю, что мой старый друг Головастик никогда не вернется ко мне?
Чтобы отвлечься, я смотрю на ширококрылых луней. Они скользят, словно ангелы, под пухлыми облаками. Крестьянка сажает картофель в черную землю на маленьком поле, а на склоне холма девочка пасет стадо овец.
– Вон крестьянкам позволено работать, – говорю я. – Почему тогда знатных девиц принуждают выходить замуж и рожать детей?
Папá кривит губы.
– Ты должна благодарить судьбу,mon chou, что тебе не нужно работать.
– Папá, я видела наши бухгалтерские книги. Полный мрак. Сколько еще продержится суконная фабрика Понсарден?
Отец отворачивает лицо.
– Я всегда найду какой-нибудь способ протянуть подольше. – Колеса повозки подпрыгивают на неровной дороге. Некоторое время мы едем молча. Когда отец снова заговорил, в его голосе слышится грусть. – Мы с твоей матерью возлагали большие планы на тебя, нашу старшую. Мы отправили тебя в королевскую монастырскую школу, где твоими соучениками были дети из знатных семей. Но потом король закончил свои дни на гильотине, и я понял, что Франции уже никогда не быть прежней.
Отец тяжело вздыхает. Сейчас он выглядит так же стоически, как в ту ночь во время революции, когда запер ворота Отеля Понсарден, отгородив наш дом от злобной толпы с факелами. Я выбежала во двор, чтобы помочь ему, но кто-то бросил в нас камень, и это породило настоящий камнепад. Острый камень разбил мне губу, потекла кровь. Папá загораживал меня от камней, пока я не укрылась в доме. У меня тряслись губы. Кровь запачкала мое бархатное платье. Но разве можно сравнить этот пустяк с багровыми синяками отца и кровью, льющейся из его рассеченного лба? Он держал ворота закрытыми все дни, когда революционеры казнили на гильотине королевскую семью и знать, католических священников и монахинь, а также богатых промышленников вроде нас.
Я обязана моему папá жизнью. Хватит мне вести себя как избалованный ребенок, пора поддержать его.
Возле массивного каменного амбара для стрижки овец папá помогает мне спрыгнуть с коляски – подножка высоковата для моих коротких ног. Когда-то в детстве я не любила тут бывать, меня пугали пронзительные запахи мокрой шерсти и вид испуганных овец. Но потом я полюбила глуховатые переливы деревянной флейты, сопровождавшей ритмическое звяканье ножниц и нежное блеянье. Земляной, мускусный запах приобрел для меня новое значение. Эти животные много поколений поддерживали мою семью.
Юный мальчишка заваливает на спину черноголовую овцу, крепко зажимает ее между коленками, а одной рукой придерживает передние копыта. Он надежно фиксирует животное, а женщина прижимает ножницы к телу овцы и срезает шерсть сплошным куском, непрестанно напевая французскую колыбельную. Руно ложится на пол амбара, а в нем остается все, что овца таскала на своих боках – перья, веточки, улитки, камешки, даже голубые яйца малиновки.
Совсем маленький мальчуган во фригийском колпаке уводит стриженую овцу через узкую дверь в теплый хлев.
– Эти мальчишки слишком малы для того, чтобы работать, – говорю я, кое-как подавляя кашель от пыли и тончайшего подшерстка.
– Их отцов забрали на войну. Кому-то теперь надо кормить семью.
Мы переходим в другой амбар, где шерсть проходит обработку. Там стоят на огне бурлящие чаны с отбеливателем. Едкий пар жжет нам глаза. Женщина помешивает деревянной лопатой в видавшем виды медном чане, ее кисти рук покрыты болячками и язвами, веки покраснели и распухли.
– Мы должны выдавать им маски и рукавицы для защиты от хлорки, – говорю я.
– Это слишком дорого, – отвечает со вздохом отец. – Наши цены и так не выдерживают конкуренцию с британскими.
– Мы сможем конкурировать, если соединим усилия, – перебивает его чей-то голос, раздавшийся позади нас. Я узнаю его – это Филипп Клико, наш сосед и ловкий конкурент по производству сукна. Его фригийский колпак и длинные, как у простолюдинов-санкюлотов, штаны под стать папиному «революционному» прикиду в духе «равенства и братства». Они оба стучат себя в грудь правым кулаком – теперь так принято.
– Николя, у меня имеется предложение, – говорит Филипп. – Надо его обсудить.
За его спиной стоит длинноволосый парень. На его лице я вижу пучки неуверенной растительности, тонкие, редкие усики подчеркивают потрескавшиеся губы. Мундир из тонкой ткани болтается на долговязой фигуре, из рукавов высовываются костяшки пальцев, ногти обгрызены. Глаза странные, многоцветные, словно калейдоскоп – зеленые с синими крапинками и янтарным кольцом.
Теплая волна захлестывает всю меня с головы до ног. Я бегу и бросаюсь парню на шею.
– Головастик, ты вернулся!
Его запах стал более сложным, это уже не тот прежний эфемерный аромат цветущей виноградной лозы, какой я помнила с тех пор, как мы играли в салки в винограднике.
Я замечаю, как он застывает в моих объятьях, и пячусь назад. Неужели он забыл, как мы ловили головастиков и растили их, пока они не превращались в крошечных лягушат? Тогда мы выпускали их на свободу. Тогда-то я и стала называть его в шутку Головастиком. Впрочем, теперь ему это наверняка не по нраву.
Филипп, щурясь, глядит на сына.
– Франсуа только что вернулся из армии.
Головастик не поднимает глаз.
– Франсуа, как я рада тебя видеть! – говорю я.
Мои вопросы к его родителям, пока его не было, всегда оставались без ответа. Маман ругала меня и запрещала спрашивать, но как могла я забыть друга, который читал мне Вольтера и Руссо, помогал забираться на узловатые деревья, тайком сбегал вечерами из дома и считал вместе со мной звезды, пока я не засыпала в кольце его рук?
Папá нарушает затянувшуюся паузу.
– Я слышал, что ты сражался в Италии вместе с генералом Бонапартом.
По башмаку Франсуа неторопливо ползет жук.
– Его хотели отправить в Египет вместе с Наполеоном, – сообщает Филипп. – Но мне удалось устроить его в интендантскую службу. Теперь он эксперт по логистике.
– Логистике? – переспрашиваю я. – Ты стал философом?
Франсуа истерически хохочет и долго не может успокоиться. По его щекам текут слезы.
– Хватит, Франсуа, довольно тебе! – Филипп сдавливает плечо сына.
Я краснею, у меня горят щеки.
– Что такого я сказала? Я не понимаю.
– Логистика определяет, какие припасы нужны на войне, и доставляет их туда, где они требуются, – поясняет папá.
– Это перевозка всяких грузов, оружия или провианта с одного поля боя на другое, – добавляет Филипп. – Работа очень ответственная. Очень и очень.
Франсуа что-то бормочет, не поднимая глаз.
– Извини, что ты сказал? – спрашиваю я. Да-а, это уж точно не та встреча друзей, о какой мне мечталось.
– Филипп говорит неправду – я не герой.
Меня трогает его признание. Еще я знаю, что Франсуа всегда называл отца по имени и никогда не любил хвастаться.
– Николя, у тебя тут найдется место, где мы можем поговорить? – И Филипп идет следом за папá в его контору.
– Давай переберем с тобой шерсть, как в прежние времена? – предлагаю я Франсуа в надежде, что это оживит в его памяти наши совместные занятия.
– Ну, если ты хочешь… – вяло отвечает он и гладит косматый подбородок.
Удивленная, но довольная, я веду его в сортировочную, где лежат кипы только что состриженного руна. Мы беремся за дело и разбираем шерсть, очищая ее от камешков и колючек. В воздухе летают мелкие шерстинки.
Я работаю руками, а мозг колют воспоминания, словно щепки и колючки, при этом боль и удовольствие настолько близки, что их трудно отделить одно от другого. Когда мне было семь лет, у одиннадцатилетнего Франсуа уже выросли постоянные, «взрослые» зубы, белые, как молоко. Его дыхание пахло диким анисом. Через несколько лет у меня уже перехватывало дыхание при виде волосков, появившихся на его верхней губе. Франсуа учил меня играть в шахматы, награждая желудями всякий раз, когда я забывала, что слон ходит по диагонали, а конь буквой L.
Вытащив из шерсти желудь, я показываю его Франсуа. Он моргает и убирает его в карман. Его длинные пальцы снова возвращаются к работе и перебирают шерсть, а мне хочется, чтобы они погрузились вот так же в мои волосы.
Через час работы мы берем очищенное руно и вешаем его на крюки. У меня горит кожа на руках и ногах. Маслянистые шерстинки покрыли нашу одежду. Зрелище забавное, я смеюсь и ловлю улыбку на лице Франсуа, но она моментально исчезает, гаснет, словно цветок ипомеи на закате.
Когда Франсуа уходил в Великую армию, наши семьи собрались в особняке Филиппа Клико в воскресный день на совместный обед. После застолья мы с Франсуа бегали по лабиринту виноградника, растущего между нашими домами. Мне было тринадцать, нет, уже четырнадцать, потому что Франсуа исполнилось восемнадцать, когда он пошел добровольцем.
Я спряталась между лозами, а когда он пробегал мимо, я выскочила и схватила его. Он взял мою руку и прижал к своей груди – его сердце стучало за ребрами так сильно, словно готово было лопнуть.
– Ты будешь ждать меня? – Его пестрые глаза жадно вглядывались мне в лицо. Потом он стремительно наклонился и поцеловал меня. Его губы были на вкус, как лакрица. Уже стемнело, а мы с ним стояли в лабиринте и познавали друг друга губами и руками.
На следующий день Франсуа отправился на военную службу. В униформе он выглядел намного старше. Синий шерстяной мундир с красными лацканами и медными пуговицами, белый воротник и манжеты с красными кантами, а в довершение еще и обалденная двуугольная шляпа. Конечно, он не мог меня поцеловать, ведь на нас смотрели родители. Но я прижала руку к его груди. Думаю, он понял, что я хотела ему сказать.
Шел месяц за месяцем, а Франсуа не возвращался. Потом из месяцев сложились годы. Филипп кормил меня убедительными историями о подвигах и армейской карьере сына. Его мать, Катрин-Франсуаза, лишь плакала, когда я спрашивала у нее адрес Франсуа. С годами она все больше времени проводила в постели.
Каждую ночь после отъезда Франсуа я глядела на самую яркую звезду, зная, что она светит и для него. Прижимая руку к сердцу, я думала о нем, надеясь, что в ту минуту он тоже думал обо мне.
И вот теперь я снимаю шерстинки с его мундира, и мне до смерти хочется расспросить его о тех выпавших из нашей жизни годах, но к нам уже идут наши отцы.
– Да, Филипп, твое предложение весьма соблазнительное, – говорит папá, поглаживая подбородок.
– Может, суконная фабрика Понсардена не созрела для такой сложной задачи? – хмуро спрашивает Филипп.
– Нет-нет, конечно, мы готовы. – Папá жмет ему руку. – Друг мой, я твой должник.
– Завтра мы обговорим все детали. – Филипп кивает. – Ну, сын, ты готов?
Они идут к двери, и Головастик снова вот-вот исчезнет из моей жизни.
Нет, я не отпущу его!
– Может, сыграем завтра вечером в шахматы? – кричу я вслед ему.
Он оглядывается, и его улыбка больше походит на усмешку.
– Ты ведь знаешь, что я всегда позволяю тебе выигрывать, верно?
– Нет, завтра все будет по-другому, – усмехаюсь я в ответ. Значит, он все помнит.
* * *
На обратном пути папá уклоняется от моих вопросов о сделке, которую предложил Филипп Клико.
– Папá, почему вы не хотите мне рассказать? Что, сделка провальная? Как гнилая репа?
– Нет, скорее как сочный, соблазнительный персик с червяком внутри. – Он нервно смеется. – Но я дам согласие. Тогда я смогу в будущем году прокормить тысячу наших голодных работников. – Тут он снова замолкает.
– Так в чем же тогда сидит червяк? – допытываюсь я. – Ведь вы много раз говорили мне, что мы всегда должны принимать вместе с хорошим и плохое.
Он перекладывает вожжи в одну руку, а другую протягивает ко мне и шутливо нажимает мне на нос пальцем. Но в его глазах я вижу беспокойство и вроде слезы.
– В чем дело, папá?
Он хмурится и направляет все внимание на дороге. Потом нарушает молчание.
– В контракте есть коварное условие. Оно смущает. Не знаю, стоит ли мне жертвовать всем.
– Вы должны подумать о ваших работниках, – напоминаю я. – Конечно, стоит.
Когда мы огибаем холм и въезжаем в долину Марны, мне обжигает обоняние вонь со свинофермы Сюйонов. Я с отвращением зажимаю нос.
Папá глядит на новый дом Мелвина с роскошной круговой террасой.
– Если бы ты жила там, ты бы не чувствовала никакого запаха. Ветер уносит его прочь.
– Папá, но я жила бы вместе со свиньями. Вы этого хотите для меня?
Отец тяжело вздыхает.
– Но что ты сама-то хочешь,mon chou?
– После того как бабушка отдала мне вот это, – я прикасаюсь к золотому тастевину на шее, – я хочу научиться делать вино.
Отец недоверчиво фыркает.
– Ты уверена, что это твое призвание?
– Выше луны и звезд, – отвечаю я с лукавой улыбкой.
– Тогда берись за дело. – Отец хлещет лошадей, и я чуть не падаю от внезапного рывка. Кажется, папá страшно недоволен. Он стиснул зубы, и у него дергается кадык, словно он проглотил живую куропатку.
– Не беспокойтесь, папá, все будет нормально, – успокаиваю я его. – Ведь мы должны принимать хорошее вместе с плохим, верно?
5
За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь
Весь вечер я вспоминаю шахматные ходы и готовлюсь к поединку с Франсуа. Как странно он себя держал во время нашей встречи. Неужели так будет всегда?
Папá берет меня с собой в особняк Клико. Там Филипп беседует с кругленьким, но элегантным джентльменом в малиновом берете, гобеленовом жилете и бархатных панталонах в старом стиле, гораздо более романтичном, чем крестьянская одежда нынешних горе-революционеров.
– Приветствую, мадемуазель Понсарден, – говорит Филипп. – Позвольте представить – это месье Александр Фурно, мастер погреба, он делает наше вино «Клико-Мюирон». – Мюирон – девичья фамилия его жены Катрин-Франсуазы, и меня всегда впечатляла такая дань уважения.
Я подаю руку, и месье Фурно прижимает к ней свои завитые усы.
– Я и не знала, что Клико-Мюирон не сами делают свое вино.
– «Клико-Мюирон» – это негоциант. Продавец вина. – Фурно взмахивает своим несовременным плащом, издавая аромат спелых гроздьев.
– Фурно… ваша фамилия вызывает ассоциации с теплой, уютной печкой или обжигающей вспышкой огня, – говорю я. – Так кто же вы?
– А как бы вы предпочли, мадемуазель?
Папá негромко кашляет.
– Мы не раз наслаждались вашим вином,гражданин Фурно.
Гражданин, обращение, которое используют революционеры, чтобы подчеркнуть всеобщее равенство. Больше никаких там герцогов и герцогинь, принцев и принцесс. Только граждане. Многие даже хмурятся, если слышат «мадемуазель», «мадам» или «месье». Во имя равенства всех французов подбросили в воздух будто игральные кости, и мы, приземлившись, оказались без прошлого, семьи или истории. Нет, равенство абсолютно лишено для меня интереса.
Филипп распахивает дверь своего кабинета.
– Заходите! Прошу!
Однако Фурно не может оторвать глаз от моего декольте. Я проклинаю эту революционную моду, выставляющую мои женские атрибуты в духе богини Свободы. Свободы для кого? Полагаю, что для мужчин, которые ее придумали.
– Гражданин Фурно? – торопит его отец.
Фурно предлагает мне руку.
– Какое удовольствие насладиться вашим обществом, мадемуазель.
Из другого конца огромного вестибюля звучит знакомый голос.
– Барб-Николь пришла играть со мной в шахматы.
Все взгляды направляются туда, где в тени тяжелой драпировки стоит Франсуа.
– Я сейчас приду. – Освободившись от Фурно, я направляюсь к моему другу, стуча каблучками по мраморному полу, и прохожу мимо голых прямоугольников на стенах, где прежде висели картины на религиозные сюжеты. Как и нам, семейству Клико пришлось в годы революции прятать священные реликвии. Шахматная доска уже стоит у окна с видом на лабиринт виноградника, разбитого между нашими владениями.
– Возможно, мне не стоит так говорить, поскольку месье Фурно – мой крестный, но будь с ним осторожней. Он одинокий и ищет себе жену. – Франсуа выходит из тени, и я невольно вскрикиваю от испуга. У него распухли веки и почти закрыли глаза. Красные рубцы покрывают его щеки и шею. На лице беспорядочно торчат волосы.
– Что с тобой? – Я сажусь за шахматный столик, а он подкладывает полено в огонь.
– Овцы. – Он морщится и протягивает мне руку через шахматную доску. – Желаю удачи.
Повинуясь интуиции, я царапаю его ладонь ногтем – наша клятва дружбы.
Он отдергивает руку.
– Твой ход.
Я двигаю пешку по холодной мраморной доске. Мне это так знакомо, но только из другого времени. Все эти шахматные игры проходили тут, у огня, под запах горящих буковых поленьев.
После моего следующего хода он украдкой косится на меня, но, когда я заговариваю с ним, ограничивается лишь краткими ответами.
Он ходит черным конем – три клетки вперед и две вбок; у него обгрызены ногти чуть ли не до ранок. Раньше он никогда не грыз ногти. Иногда мы сравнивали наши ладони, и мои кончики пальцев доставали до его сгиба пальцев. Он дразнил меня за крошечные руки, а я его за безупречно чистые и аккуратно подстриженные ногти. Я придумывала способы, как заставить эти руки обнять меня за талию.
– Похоже, твоя логистика – интересная штука, – говорю я.
Он фыркает.
– Все шло нормально, пока я возил оружие и провиант в пределах Франции. Британская торговая блокада все изменила. – Тут его пешка берет моего коня. – Но я исхитрился и придумал несколько скрытых маневров. – Его сухой смех затрещал, словно тонкий лед на пруду.
Мне трудно сосредоточиться на шахматах, когда напротив меня наконец-то снова сидит парень, который жил в моем сердце все эти годы. За эти годы он стал мужчиной. Незнакомым мужчиной. Теперь, когда у него распухло лицо, я вообще не могу его узнать. Но все равно где-то внутри этого пугающего незнакомца должен сидеть мой Головастик. Я двигаю ладью на несколько клеток.
– Похоже, ты с удовольствием справлялся с трудностями. Тебе нравилось.
– Да что угодно возьми, все равно это лучше, чем шерстяной бизнес Филиппа. – Он скребет болячку на руке, обдумывая следующий ход. – Но революция стала катастрофой для бизнеса. Новые политические вожди каждый год убивают своих предшественников и приходят к власти. Нет никакой стабильности. – Он двигает по диагонали слона и берет мою ладью. – Мы как каннибалы едим наших братьев, а соседи это чуют. Генерал Наполеон отправился покорять Египет, а наши границы атакуют Британия, Австрия и Пруссия.
Я вижу свой шанс и двигаю ферзя так, чтобы он нацелился на короля на другом краю доски.
– Шах!
– Тебе только так кажется. – Франсуа блокирует меня пешкой. Его глаза устремлены на доску, ресницы такие же длинные и густые, как когда-то.
– Ну, так что же случится с Францией? – интересуюсь я.
Он странно смеется.
– Наполеон убьет на своих войнах тысячи и тысячи французов.
Я убираю подальше своего ферзя.
– Мне казалось, что все французские солдаты обожают Наполеона за его страсть к свободе, равенству и братству всех людей.
Франсуа снова фыркает.
– Наполеон живет для Наполеона. – Его конь перепрыгивает через мою ладью и бьет ферзя. – Шах.
– Не так быстро. – Я отчаянно ищу выход. Как же мне спасти короля?
– Я загнал тебя в цугцванг, – объявляет Франсуа с лукавой улыбкой. – Любой ход – и ты проигрываешь.
Я пытаюсь пойти и так, и так, но бесполезно. Старый знакомый цугцванг. У меня под ложечкой что-то жарко горит.
– У меня было много времени на шахматы. Я натренировался и всегда теперь выигрываю. – Он откидывается на спинку кресла и сидит так, сцепив руки на затылке. На его запястьях я вижу неровные шрамы. – Но вместе с тем я все равно всегда проигрываю.
У меня отвисает челюсть. Он видит мою реакцию и быстро расставляет фигуры на доске.
– Папá сказал, что ты воевал вместе с Наполеоном.
– Я видел его на поле сражения только однажды. Он не запомнил меня. Я не герой войны, Барб-Николь, что бы там ни плел мой отец, какую бы ни говорил полуправду. – Он трясет длинными волосами. – Ведь мы с тобой знаем, что я не был на войне все эти шесть лет.
– Где же ты тогда был?
– Не прикидывайся дурочкой. Я уверен, что ты слышала гнусные слухи, ходившие по городу.
– Ты думаешь, что мне больше нечем заняться и что я все время хожу и собираю слухи? – Мой протест прозвучал слишком громко для вежливой беседы.
– Ну, ведь ты маленький чертенок, который обыгрывал меня в прятки, – возражает он. На его губах играет лукавая улыбка.
– Кроме того последнего дня в лабиринте. – Проговорив это, я тут же прикусываю язык и жалею о сказанном.
Франсуа вскидывает брови.
– Насколько я помню, ты нашла меня и тогда. – Его обгрызенный ноготь ползет по мраморной инкрустации на шахматной доске.
Что же так обидело его, раз он резал себе запястья?
– Ты не хочешь прогуляться? – предлагаю я.
– Сегодня холодный ветер.
– Ты стал бояться холода? – спрашиваю я, и он смеется.
Мы идем по аллее мимо спящих кленов, потом мимо конюшен и каретных сараев и подходим к лабиринту виноградника, который не видел ухода уже несколько лет. В годы Большого террора прекрасные сады стали объектом ненависти, чернь видела в них символ привилегий и богатства. Кроме того, садовники были призваны на войну, как и все мужчины моложе сорока.
Красные побеги виноградных лоз обломаны и переплелись, а дорожка размыта. Франсуа вздыхает, потом берет меня за руку, и мы входим на виноградник через неухоженную арку. Гравий хрустит под моими башмачками из телячьей кожи, зашнурованными алыми лентами в тон моему платью. Не думаю, что Франсуа обратил внимание на мои ножки, платье в стиле ампир или потрясающий чепчик, выбранный Лизеттой, когда я призналась ей, что увижу сегодня Головастика.
– Почему ты так долго не возвращался? – спрашиваю я, пытаясь идти вровень с его быстрыми шагами.
Он кусает нижнюю губу – нервная привычка, так не согласующаяся с его орлиным носом и крепкими скулами. Я пытаюсь разговорить его и скребу ногтями его ладонь, напоминая о нашей дружбе. Он отдергивает руку и продолжает идти.
Нет, я должна пробиться сквозь его панцирь.
– Каждую ночь после твоего отъезда я молилась, глядя на самую яркую звезду, и воображала, что ты думаешь обо мне, когда я думаю о тебе.
Он останавливается, глядит на меня, и у меня замирает сердце.
– Фурно хороший человек, – говорит он, как будто сейчас это имеет какое-то значение. – Степенный, надежный… и добрый. Он хорошо зарабатывает на виноделии.
Порыв ветра раздувает мою длинную юбку; я дрожу от холода.
– Зачем ты говоришь мне об этом?
– Николя ищет тебе мужа, не так ли? – Франсуа сворачивает влево в ту часть лабиринта, которую я всегда избегала, – пугающую, с голыми лозами.
– Глупость какая. Месье Фурно ровесник моего отца.
Франсуа грызет заусеницу.
– Все-таки могло бы быть и хуже.
– Пожалуй, я вообще не стану выходить замуж. Замужество – суровая сделка для женщины. Я должна отдать мужу мое наследство за привилегию рожать его щенков. Еще он будет диктовать, что мне делать, с кем дружить, работать или нет.
Он хохочет, словно я сказала очень удачную шутку, и его смех кажется мне приятным колокольчиком.
– Что тут смешного?
– Маленькая Барб-Николь… – Он вытирает глаза, не в силах остановиться. – Вихрь, готовый смести все на своем пути.
– Я уже не маленькая, Франсуа.
Мы подходим к развилке лабиринта, и я выбираю знакомую тропу.
– Помнишь, как ты повсюду таскала с нами свою куклу? – говорит он. – Ты никуда не ходила без твоей Марии-Антуанетты.
Ужас тех лет до сих пор преследует меня. Мне было пятнадцать, когда королеву обезглавили.
– Маман сожгла мою куклу в камине. – Лозы так переплелись, что я не вижу прохода между ними и иду за Франсуа. – Она сказала, что и нам не сносить головы, если кто-то узнает о моей одержимости королевой. – Впереди нас через тропинку скачет лягушка и плюхается в жидкую грязь. – Помнишь, как мы побывали в Версале в деревушке королевы? Как ловко она играла в шары, потом взяла нас на рыбалку? Как мы кормили коз?
Франсуа сжимает кулаки.
– Неужели ты не понимаешь, какая это пародия? Маленькая ферма в Версале, чтобы королева играла там роль милой пейзанки, тогда как королевская семья отбирала у крестьян пшеницу и морила голодом своих подданных?
– На двух стульях не усидишь, – усмехаюсь я, дразня его. – Ты уж выбери, за кого ты – за роялистов или за революционеров.
– Я теперь ни за тех, ни за других, – бурчит он с явным огорчением и тут же исчезает среди лоз, оставив меня одну.
Я не намерена гнаться за ним и возвращаюсь по нашим следам, размышляя, что же такого я сказала, что он так вспылил.Esprit de l’escalier, как говорится, – хорошая мысль приходит уже потом, за порогом, на лестнице… Короче, крепка я задним умом… Нынешний Головастик совсем не похож на того веселого мальчишку, какого я знала.
Когда я подхожу к особняку Клико, Франсуа стоит, небрежно опираясь на перила, а на его губах играет та полуулыбка, при виде которой у меня все трепещет в груди. Он берет меня за руку и ведет вверх по ступенькам так, словно все время был идеальным спутником.
– Хочешь сразиться со мной в шахматы завтра? – спрашивает он, подняв брови.
– Я обещала папá, что завтра с утра займусь его бухгалтерскими книгами, – отвечаю я, раздосадованная его внезапной переменой и предательской реакцией моего тела.
Он хмурится и явно разочарован, и это меня трогает.
– Я могу прийти позже, когда закончу. – Меня просто убивает собственная покладистость, но я абсолютно не в силах отказаться от его приглашения.
Он хитро улыбается.
– Но ты не думай, что снова выиграешь, – предупреждаю я.
* * *
Весь вечер я оттачивала шахматные стратегии, пока не почувствовала, что смогу обыграть Франсуа, и теперь разочарована, обнаружив, что он играет на скрипке в том самом темном углу большого зала «Патетическую» сонату Бетховена, странную и навязчивую. Когда-то я ненавидела ее, а теперь она пронзает меня до костей своей печальной романтикой.
Доиграв до конца, он открывает глаза.
– Ты пришла. – С его губы свисают жидкие усы, на спине спутались длинные волосы, но лицо уже не воспаленное, исчезли и припухлости под глазами.
Голоса в кабинете Филиппа звучат все громче, из-под двери выползает к нам запах дыма от трубок. Я понимаю, что в доме мне не удастся поговорить с Франсуа по душам, а мне очень хочется.
– Может, пойдем пить кофе? – предлагаю я с замиранием сердца. Кафе возле Главной площади было нашим давним убежищем, где мы спасались от родителей.
– Просто ты не хочешь, чтобы я снова обыграл тебя. – Он открывает шкаф и хватает свой синий шерстяной плащ.
– Ты не допускаешь, что мне захотелось кофе?
На улице тучи покрывают небо, словно тонкая серая шерсть, и первые капли брызгают на наши лица. Когда мы идем через площадь, мастеровые наконец разбирают гильотину.
– Да упокоится с миром Царство террора, – с усмешкой говорит Франсуа.
– Слава Богу! Слава Богу! – Я осеняю себя крестным знамением. Франсуа хватает меня за руку.
– Только не здесь!
Он прав. В Первой Французской республике любой намек на католицизм может привести в тюрьму.
Звонит колокольчик, когда Франсуа открывает передо мной дверь кафе. Ароматы поджаренных кофейных зерен, свежеиспеченных круассанов и расплавленного шоколада наполняют меня воспоминаниями. Здесь все те же дубовые панели, покрытые лаком, кованые столики и марсельские скатерти. Мы садимся за наш столик у окна с толстыми декоративными стеклами и заказываем шоколадные круассаны и кофе, ему черный, а мне со сливками и сахаром. Франсуа надкусывает круассан, а я украдкой бросаю взгляд на его запястья, прикрытые льняными манжетами.
– В Швейцарии круассаны не идут ни в какое сравнение с нашими, – говорит он.
– А я думала, что ты был в Италии. – Шоколад липнет к нёбу, и я, чтобы расплавить его, делаю глоточек кофе.
– После Италии я попал в Швейцарию. – Он глядит в окно на женщину, снимающую с веревки белье, чтобы оно не мокло под дождем. Бредет домой пожилой мастеровой с ящиком инструментов под мышкой. Тут, на небольшой улочке Реймса, все так тихо и мирно, а где-то у наших границ бушует война и гибнут солдаты.
– Расскажи мне про войну, Франсуа. – Я дую на кофе и вдыхаю насыщенный, пряный аромат. – Я тут жила под бдительным надзором Первой Французской республики, которая страшно беспокоится о том, что я ношу, с кем общаюсь, что говорю, боясь, что это нарушит новые правила жизни. А мне нужно понять, почему мы сражаемся с теми странами.
– Согласно революционным принципам, мы сражаемся за свободу, равенство и права для всех людей, – отвечает Франсуа и вонзает зубы в круассан, словно все уже сказал. – Чушь собачья все это.
– Но ты ведь был таким патриотом. Что случилось?
– Ох, в самом деле, любопытство раньше тебя родилось! – Он хмурится. – Я всегда слышал от тебя вопрос за вопросом. Вот и опять началось. И ведь ты теперь не отстанешь!
– Да, ты прав – я не отстану. – Мои локти на столе, подбородок на ладони. – Итак, что же случилось с тобой? Я слушаю.
Он закатывает глаза, вздыхает и барабанит пальцами по столу.
– Франсуа?
– После моего последнего итальянского сражения, – начинает он со вздохом, – я вел мой батальон на холм, чтобы устроиться там на ночлег. Мои люди невероятно устали, и мы не стали ставить палатки и просто раскатали одеяла под дубами. Но тут я обнаружил на противоположном склоне холма неприятельский лагерь, и там у огня сидел лишь один часовой. Ясно, что нам надо было ударить по ним, пока они нас не заметили. – Он стискивает в ладонях дымящуюся чашку, и из-под манжет выглядывают красные шрамы.
– Мы набросились на них сверху, – продолжает он, и его голос дрожит. – Мои люди украли их лошадей и оружие, потом с воем и улюлюканьем рассекли палатки. Вражеские солдаты выскакивали, полусонные, в длинных красных штанах, пытались оказать сопротивление, но преимущество было за нами. Наши сабли рассекали их тела, теплая кровь брызгала в наши лица. – Он уронил голову на грудь и скрестил руки. – Ты хотела услышать такую историю про войну? – Запах вины и неодобрение сочится из его пор.
– Виновата война, Франсуа, а не ты. Ты сражался за Францию. За свободу.
– Во имя свободы мы убивали мальчишек. – Он сердито фыркает. – Разве важно, кто они были – итальянцы, австрийцы или французы? За годы революции погибло больше граждан, чем за сотни лет королевской власти. Войны всегда бессмысленные и жестокие; они ведутся не ради людей, а ради жадной до власти верхушки.
Я накрываю его руку своей.
– Прости, что я попросила тебя рассказать, раз для тебя это такие болезненные воспоминания, но мне нужно понять, что ты пережил. Женщинам не говорят правды о том, что происходит в стране.
Его странные, необычные глаза открыто оценивают меня, потом снова устремляются на неведомую точку за окном.
– Пожалуй, нам пора возвращаться. А то твой отец решит, что я тебя похитил.
– Разве это плохой вариант? – Я улыбаюсь.
Он прижимает мою ладонь к сердцу, и я ощущаю, как оно лихорадочно бьется.
– Барб-Николь, ты забыла меня и была права.
– Я никогда не забывала тебя.
В его глазах сверкает искорка.
– Я рассказал тебе эту историю, чтобы ты поняла, как многое изменилось между нами. Я больше не твой невинный Головастик.
Как мне трудно соединить этого полного горечи мужчину с тем мальчишкой, о котором я тосковала все эти годы!
На улице по-прежнему идет дождь, и Франсуа снимает плащ и держит его над нами. Мы бежим мимо великолепного Реймского собора, где короновались французские монархи; теперь его разграбили и превратили в хранилище фуража. Зрелище такое печальное, что я стараюсь не глядеть на его стрельчатые арки и каменное кружево фасада.
– Чем ты будешь теперь заниматься, раз вернулся домой? – спрашиваю я.
– Как чем? Шерстяным бизнесом. Разве у меня есть выбор?
– Ну, по крайней мере у тебя есть бизнес. Мои родители гонят меня замуж, словно овцу на заклание.
– Я ненавижу овец и все, что с ними связано, – заявляет он и сердито пинает ногой камень. – Ненавижу их грязную шерсть, противный запах, испуганное блеянье и то, как моя кожа вздувается и воспаляется после контакта с состриженной шерстью.
– Ты ведь любил сортировать шерсть, когда мы были детьми.
– Ты любила сортировать шерсть, и я тоже. – Он останавливается и поправляет плащ, который держит над нами. – Ты уговаривала меня обследовать меловые пещеры под Реймсом, и я зажигал лампу и вел тебя в них, хотя ненавидел темноту. Ты хотела забраться на самое высокое дерево в лесу, и я карабкался вместе с тобой, хотя просто каменел от страха перед высотой.
– Ты так хотел быть рядом со мной? – Я улыбаюсь. Он смущенно фыркает.
– Должен тебе признаться. – Он прижимается лбом к моему лбу, и я слышу запах шоколада и кофе. – Твоя маман платила мне франк, чтобы я следил за твоей безопасностью.
Я отшатываюсь от него.
– Маман платила, чтобы ты смотрел за мной?
– Твои няньки не выдерживали и уходили, – смеется он. – С тобой было слишком много хлопот.
Я выскакиваю из-под его плаща и почти бегу под дождем прочь. Франсуа догоняет меня.
– Я думал, что это позабавит тебя.
– А я думала, что ты мой самый близкий друг. – Честно признаться, даже гораздо больше, чем друг. – Но теперь я узнаю, что мои родители просто платили тебе, чтобы ты был со мной!
Я ухожу, и дождевые капли хлещут меня по лицу, словно тысяча пощечин.
6
Я бы с радостью, но моя бальная книжка полна
И вот теперь, когда Франсуа разрушил, растоптал мои самые дорогие воспоминания, мне приходят на ум все прозвища, которыми меня наделяли: сумасбродка, порох, каприз природы, Нос.
– Неужели я и вправду такая нелепая и трудная? – спрашиваю я Лизетту, когда та обтирает меня после купания.
– Вы особа, которая всегда знает, что хочет. Я восхищаюсь этой чертой в вас. – Она закутывает меня в шелковый халат и завязывает бант. – Дайте-ка я сейчас тут уберусь и потом сразу вас одену.
Я целую ее в щеку.
– Я сама могу одеться.
Она закатывает свои добрые выпуклые глаза и походит в этот момент на дойную корову.
– Ваша маман оторвет мне голову, если вы явитесь на бал дебютанток небрежно одетой.
Как же мне избежать этого ежегодного бессмысленного фарса? Мои сестра и брат сидят за моим консольным столиком и мажут себе лица кремами, белилами, пудрятся, румянят щеки и красятся, оставляя на зеркале неряшливые мазки.
– А я-то думала, что буду тут сегодня в одиночестве, – усмехаюсь я.
Клементина втягивает щеки и по-рыбьи выпячивает свои пухлые губки. В ее внешности, кроме губок, больше нет ничего пухлого. В свои четырнадцать лет она высокая и стройная, как пасхальная лилия, на ней идеально сидят наряды «а-ля антик» с высокой талией, так популярные теперь, тогда как я похожа на мешок с бельем. Во время бала она, конечно, окажется самой востребованной девицей, и маман будет сиять от гордости. А сейчас сестрица наносит длинными, грациозными пальчиками румяна на щеки нашего брата. Они оба до сих пор играют в такие игры, хотя Жану-Батисту в его девятнадцать лет пора бы уже повзрослеть, честное слово!
Его длинные волосы медного цвета собраны на макушке в шиньон, их украшают нити драгоценных камней в виде капель, как на портрете Марии-Антуанетты, который хранится у него в шкафу после ее казни.
– Клементина, не скупись на румяна, – говорит он. – Я хочу выглядеть как свежая розочка из сада.
– Ты точно не можешь явиться на бал в таком виде, – говорю я.
Он встает и делает пируэт, фалды гобеленового фрака разлетаются в стороны, открывая его стройную талию.
– Как я выгляжу?
Нечестно с его стороны быть таким красавцем. Жан-Батист родился на полтора года позже меня, и нас долго считали близнецами. Одинаковые серые глаза, круглые лица, яркие, как медь, волосы. Но в тринадцать лет он начал быстро расти, а я так и осталась при своих полутора метрах с небольшим без шансов расстаться с моим детским жирком.La vache!2
– На бал придет мой дорогой Эбер, и я должен выглядеть блестяще. – У него нет никаких признаков взросления, он не хочет расставаться со своей экстравагантностью, как это называет маман. Папá то ли не замечает ее, то ли просто делает вид.
– Так блестяще я выгляжу или нет? – Поставив на скамеечку ногу в обуви на высоком каблуке, он застегивает пряжку со стразами и глядит на меня из-под черных ресниц, накрашенных углем. – Что не так,mon lapin?3 – Он всматривается в свое отражение. – Моя мушка на щеке? Изгиб губ? Я всегда могу сказать, когда ты что-то не одобряешь, по твоим прелестным надутым губкам.
Я обнимаю Клементину. Ее волосы пахнут девственной чистотой, словно известняковый пруд.
– Беги скорее. Тебя ждет нянька. Пора одеваться. Маман не терпит, когда мы опаздываем.
Клементина влачит свое длинное тело по коридору, а я в миллионный раз удивляюсь, почему мне досталась бабушкина внешность.
Жан-Батист слюнявит ноготь и расправляет склеенные углем ресницы.
– Что ты делаешь, братец?
– Оставь при себе свои лекции. Маман заполнила мою бальную книжку всякими приличными девицами, и в ней нет ни одного мужчины.
– У тебя ничего не получится.
– Что?
– Сватовство и женитьба, разумеется.
– Это тебя устраивает, не так ли, зайка моя? – Он машет ресницами. – Я признаюсь Николя, что я гомосек, и ты получишь в наследство суконную фабрику. – Нагнувшись, он трется носом о мой нос, перегружая мое обоняние запахом эфирного масла пачули. – Я могу получить мою долю пирога и съесть ее.
– Точнее сказать, ты не можешь получить свою долю пирога и съесть ее. – Я вытираю с его щеки угольную кляксу. – Тебе даже не нужна наша суконная фабрика.
– Но я не такой дурак, чтобы отказываться от крупнейшего во Франции суконного производства. – Он шлепается на кушетку и хлопает по сиденью рядом с собой. – Да, кстати, как тебе понравилась свиная ферма?
– Вонючая дыра. – Я зажимаю нос.
– Значит, ты не поддаешься на уговоры родителей? – На его губах играет коварная усмешка.
– Я ни за что не выйду замуж за человека, который разводит свиней.
Он обнимает меня за талию.
– Какие мы с тобой несчастные!
– Ты должен наконец сказать папá правду о себе, чтобы он смог тебя защитить, – говорю я. – В газетах полно сообщений о казнях извращенцев. Вот вчера повесили семидесятилетнего старика и его любовника за то, что они переодевались в женскую одежду. Тебе надо быть осторожней.
Он разглядывает свои голубые ногти.
– Лак для ногтей «голубой барвинок» – как неосторожно, братец, – говорю я.
Брат вскакивает с кушетки и ходит взад-вперед передо мной.
– Никого не касается то, что я делаю. Я никому не причиняю вреда. – Он снова смотрит на свой маникюр. – Может, только ты не одобряешь меня.
Я хватаю его руку и целую прекрасные ногти.
– Я люблю тебя таким, каков ты есть.
Уставившись в зеркало, он проверяет одну щеку, затем другую.
– Я не первый из Понсарденов, у кого есть секрет. Помнишь, как наш папá был твердым роялистом, но потом переобулся и стал революционером? – Брат рисует карандашом мушку на подбородке. – Мы делаем то, что вынуждены делать – ради выживания.
– Ты, несомненно, прав. – Я стараюсь, чтобы моя улыбка получилась как можно убедительней. Но подозреваю, что его ждет такое же отвратительное будущее, как и меня.
* * *
У меня захватывает дух, когда мы входим во дворец То с его шепчущими призраками и каменными сводами. Или, может, все дело в корсете, который маман и Лизетта туго затянули под моим античным платьем. Когда моя семья идет священной дорогой королей и королев, я вдыхаю старинные ароматы ладана и розового масла, чтобы справиться с отчаяньем.
Четыре года назад, во время моего первого бала, родители строили большие планы и надеялись выдать меня за богатого землевладельца или крупного коммерсанта, а то и за аристократа, уцелевшего в годы Террора. Но после революции, когда Первая Французская республика распродавала конфискованную у монастырей и знати собственность, мой отец постарался скупить как можно больше земли и истратил все мое приданое, кроме бабушкиных виноградников.
Без приданого мне оставалось полагаться лишь на красоту и обаяние, и, хотя Лизетта настаивала, что я обладаю этими качествами, в глазах возможных женихов я видела правду. Один круг по бальному залу, и они больше не возвращались. В последующие недели ни один не явился просить моей руки. Маман стала готовиться к следующему году, наняла учителей танцев и остроумной беседы, непрестанно твердила мне, чтобы я ограничивала себя в сладостях. Следующий бал дебютанток был еще хуже, третий тоже. Мне было проще отказаться от замужества и сказать маман, что я лучше буду работать на папиной суконной фабрике. Впрочем, это лишь частичная правда. Я всегда надеялась, что Франсуа вернется с войны.
Теперь маман хотя бы может сосредоточить свое внимание на прелестной Клементине, причесанной так же, как она, и с идентичным украшением из павлиньих перьев в волосах. Их платья разных оттенков зеленого и лилового тоже гармонируют между собой, и вдвоем мама и дочка выглядят ярче и живописней, чем упомянутые экзотические птицы.
Жан-Батист берет меня за руку, захлестнув своим запахом.
– Ты лгала мне, зайка. Дворец То – вовсе не кошмар: его прелесть пьянит, он очарователен.
– Вот и я вижу – ты уже опьянел, братец, – шепчу я. – Я чувствую даже отсюда запах абсента в твоем дыхании.
– Без этого я никогда не выхожу из дома. – Он гладит меня по щеке своими барвинковыми ногтями. – А ты хочешь глотнуть?
Маман подходит ко мне сзади и стучит по плечу.
– Запомни – никаких цитат из Дидро или Руссо. Мужчины не любят книжных червей. – Она тут же начинает возиться с розовыми розами из шелка, которые Лизетта приколола мне на грудь, хотя тут уж точно не надо добавлять объема.
Папá вручает мне мою бальную книжку.
– Доктор Пикар получил образование в Оксфорде. Еще мне симпатичен гражданин Бушер. Он пламенный сторонник Первой Французской республики.
Жан-Батист машет пальцем из-за папиной спины.
– У Бушера зоб величиной с цветную капусту. Тебе хочется делить постель с цветной капустой?
Я громко хохочу, и маман сердито шлепает меня веером из павлиньих перьев.
Мы входим в огромный зал с деревянными сводами потолка и массивными балками. В дальнем конце зала пылает камин, на его мраморе вырезан герб. Стены украшены огромными старинными гобеленами. До блеска отполированы мраморные полы. Под сверкающими люстрами, среди Деревьев Свободы, символов революции, танцуют пары. Оркестр исполняет «Патетическую» Бетховена, ту грустную мелодию, которую недавно играл на скрипке Франсуа.
– Франсуа тоже стоит в моей карте? – спрашиваю я.
Маман выдергивает розу из моей фероньерки и прикалывает снова, вонзая шпильку прямо в мой скальп.
– Забудь его, Барб-Николь. Он с большими странностями.
– У него пружинка лопнула. – Жан-Батист стучит по виску костяшками пальцев.
Я испепеляю его сердитым взглядом.
– Месье Фурно тоже стоит в твоей карте, – сообщает папá.
– Да он старше меня в два раза!
Маман показывает куда-то кончиком веера.
– Месье Сюйон здесь.
Уже при одном взгляде на него мне хочется зажать нос.
– Сегодня твой шанс, – говорит маман, – выбрать, за кого ты готова выйти замуж. Тогда в конце недели ты получишь предложение руки и сердца.
Папá удаляется в мезонин, а маман усаживает Клементину у противоположной стены.
Сильная рука берет меня за локоть.
– Вы выглядите изумительно,ma cherie4. – Фурно улыбается, кончики его пышных усов загнуты кверху, и я ощущаю приятный запах пчелиного воска. Золотой камзол, кюлоты и шелковые чулки вышли из моды десять лет назад, но по-прежнему излучают щегольство.
– Я первый.
– Простите, я не поняла.
Он показывает на мою бальную книжку.
– Я позаботился о том, чтобы танцевать с вами первый танец.
– Тогда что ж, давайте танцевать. – Я догадываюсь, что он будет наименее неприятным партнером весь вечер.
Фурно ведет меня в зал, и мы танцуем кадриль. Его уверенная рука на моей талии без усилий направляет меня через все фигуры, и это удивительно.
Музыка замолкает, и он ведет меня к столику.
– Не желаете ли выпить пунша?
– Да, охотно.
Он уходит, а я постукиваю веером по ладони в такт веселой музыке и гляжу на стариков, которые кружат в танце юных девиц. Молодые мужчины все на войне, но что будет с овдовевшими из-за войны женщинами? Для них не будет никакого бала.
К моему столику приближается Мелвин Сюйон, фигура у него скорее круглая, чем высокая, густые светлые волосы подстрижены, как у голландской куклы. А уж этот его загнутый кверху пятачок, боже милостивый, неужели доктора не могут как-то это исправить?
Он следующий в моей бальной книжке. Опираясь на перила бельэтажа, маман показывает на меня веером.
Мелвин протягивает пухлую руку. Волоча ноги, я тащусь за ним в зал, но вскоре его прыжки и подкрутки вытряхивают из меня душу, и я чувствую себя комочком масла в маслобойке.
– Мы перегнали свиней в овраг, – бодро рапортует он и тут же наступает мне на ногу. – Вы не увидите их из дома.
– Не забывайте про мою болезнь, месье. Я уже умираю. Я не могу выйти за вас.
Франсуа хлопает его по плечу – чудесное видение в белом фраке и панталонах, под подбородком – синий шейный платок.
– Полагаю, что я следующий в бальной книжке мадемуазель.
У меня дух захватывает от его преображения. Он свежевыбрит, остались только тонкие усы над красиво изогнутыми губами. Каштановые волосы причесаны и сияют, перевязанные кожаным ремешком в конский хвост. Никаких следов воспаления на высоких скулах и римском носу.
– Ведь вы не возражаете, месье Сюйон? – говорю я, высвобождаюсь из его хватки и беру Франсуа за руку.
– Когда вы приедете и еще раз посмотрите наш дом? – спрашивает Мелвин, подняв в воздух пухлый палец.
Франсуа тащит меня прочь, он пахнет дикой травой.
– Мошенник, тебя нет в моей бальной книжке.
Его волосы задевают мне щеку, послав по телу мурашки радости.
– Тсс. Сюйон не должен знать об этом.
Оркестр играет веселый контрданс, клавесин и скрипка дразнят друг друга. Франсуа подпрыгивает и кружится в нужном темпе, легкий на ногу – совсем другой человек, не такой, как неделю назад. Такой, как мой Головастик. Музыка наполняет мои уши, и мы движемся вместе и в полной гармонии. Контрданс заканчивается, звучит новая мелодия. Мы не возвращаемся к нашему столику, где сидит Фурно, наблюдая за каждым нашим движением.
– Мне показалось, что ты хотел, чтобы я забыла тебя, – говорю я, когда он кружит меня по старинному бальному залу. Белые платья с голубыми лентами и фраки сливаются в сплошную полосу за его красивым лицом. В уголках губ прячется улыбка, глаза искрятся, словно солнечный свет на поверхности пруда.
– Головастик превращается в лягушку, а если ему посчастливится и его поцелует любимая девушка, он станет принцем. – Он озорно улыбается, совсем как в нашем детстве.
Оркестр замолкает, и Франсуа ведет меня на террасу. Мои стопы сводит судорога, жесткие туфли на плоской подошве слишком узки для моих маленьких, пухлых ног.
– Ты хромаешь. – Он сажает меня на каменную скамью и садится на корточки. – Какая нога болит?
– Правая.
Он снимает с меня туфельку и нажимает пальцем на свод стопы, массирует его. Эти движения успокаивают боль и волнуют кровь. Я дрожу.
– Как теперь, лучше? – спрашивает он.
– Да, лучше. – Я надеваю туфельку. – Гораздо лучше.
Он накидывает на мои голые плечи свой шелковый платок, вынимает из нагрудного кармана сложенный листок бумаги и протягивает мне. Я с трудом разбираю его торопливый почерк при лунном свете.
Моя падающая звезда
Когда я лежал на каменистом поле сражения долгой, долгой ночью, звезда пронеслась по небу, такая яркая, что напомнила мне тебя. Я говорил той звезде о моем одиночестве и стыде, пока она не скрылась. Но когда я снова увидел тебя, наконец я понял, что никакая звезда не может светить ярче, чем ты.
Все эмоции, которые я пыталась укротить, забурлили и хлынули наверх подобно забродившему виноградному суслу, неистовые и неукротимые. Я боюсь глядеть на Франсуа, но когда наконец поднимаю на него взгляд, в разноцветных призмах его глаз сверкают эмоции, такие же глубокие и пугающие, как мои собственные. Мой Головастик вернулся ко мне.
– Барб-Николь Понсарден, маленькая плутовка. – В арке появляется Жан-Батист и встает в эффектную позу. – Маман послала меня сказать, что за твоим столиком тебя ждет месье Фурно.
– Ты что, стал ее сторожевым песиком? – спрашиваю я.
– Да. Зови меня Фи-Фи. – Жан-Батист поджимает руки и с умильной улыбкой скачет вокруг меня на цыпочках.
– Пойдемте назад. – Франсуа убирает листок в карман.
Когда мы проходим мимо моего брата, я с досадой щелкаю его в лоб.
Фурно сидит в одиночестве за моим столиком. Маман сердито смотрит на меня с бельэтажа.
– Ах, мадемуазель. – Он отвешивает поклон и предлагает сесть рядом с ним в позолоченное кресло.
Франсуа берет кресло от другого столика и садится рядом с нами. Я улыбаюсь.
Вынув бутылку из серебряного ведерка со льдом, Фурно обтирает ее полотняным полотенцем.
– Я решил, что вам понравитсяvin mousseux, или шампанское, как велела называть его мадам де Помпадур. – Он наполняет наши бокалы. – Прости, Франсуа, здесь нет нашего «Клико-Мюирон». Они запасли только «Моэт». Но это позволяет нам отведать изделие наших соперников и сравнить с нашим.
Франсуа глядит мне в глаза и чокается.
–A la notre5.
Тост самый обычный, но я невольно чувствую, что он значит нечто большее.
– Ты вспомнил, Франсуа, – говорит Фурно. – Семь лет тебе не везло – ты пил вино, но не мог заглянуть в глаза собеседнику.
Франсуа чокается с ним.
– Вы были прекрасным учителем.
– Плохая пробка, – говорю я.
– Не может быть, – протестует Фурно.
Я показываю пальцем на мой нос.
– Запах затхлый, шампанское мутное.
Франсуа заказывает другую бутылку. Я вспоминаю, что он никогда не сомневался в моих словах – единственный, кто вот так доверяет мне.
Тут появляется мой следующий партнер, и за столиком остаются мужчины. Они шутят и пьют «Моэт». Их глаза следуют за мной по всему залу. Такое внимание кажется мне странным, но при этом замечательным. После каждого танца они оба оценивают моего партнера и записывают очки в моей бальной книжке. Вечер, обещавший скуку и досаду, превратился в веселую забаву, когда я смотрела, как они глядят на меня. У меня кружится голова от их внимания. И от шампанского.
После последнего танца я возвращаюсь к столику. Франсуа там уже нет.
– Куда он ушел?
– Не волнуйтесь за него,ma cherie. – Фурно накрывает мою руку своей. – Вы ведь, конечно, слышали, что он непредсказуемый.
Высвободив руку, я беру бальную книжку, заглядываю в нее и смеюсь. Франсуа нарисовал крошечных лягушек, которые скачут по именам моих партнеров.
7
Крепка задним умом
После бала прошла неделя, а от Франсуа ни слова. Зато Мелвин Сюйон просто достал меня. Когда я снова отказала ему и велела больше не приезжать ко мне, папá склонил голову и пробормотал молитву, а после революции это строго запрещено. Ох, я готова сделать что угодно для облегчения его страданий. Но только ни за что не пойду замуж за Мелвина!
На следующий день с утра я снова вожусь с нашими бухгалтерскими книгами. Приходит папá.
– Продажи на минимуме. – Я пишу на клочке бумаги цифры и показываю ему. – Вот столько нам нужно для выплаты жалованья всем работникам.
– У меня нет таких денег, – говорит он и закрывает глаза. У меня все сжимается внутри.
– Нет таких денег? Как такое возможно?
– Власти принудили промышленников сделать военные займы. У меня не осталось выбора, пришлось подчиниться. – Он пожимает плечами. – Нам придется расстаться с частью работников до лучших времен, когда продажи снова вырастут.
За открытой дверью его конторы я вижу нашу фабрику. Там работают женщины, теперь они кормят свои семьи, пока их мужья сражаются под командованием Наполеона.
– Папá, теперь нам не до гордости. Я прошу вас – соглашайтесь на предложение Фурно.
– Я уже сказал тебе, что не могу принять его предложение. – Он достает свою серебряную фляжку.
– Почему, папá? Там что-нибудь против закона? Неужели Фурно преступник?
– Нет-нет, что ты говоришь! – Он пьет из фляжки и в смущении опускает глаза. – Просто Фурно требует нечто такое, что моя совесть не может допустить, хотя, возможно…
Я хватаю с крючка его сюртук и подаю ему.
– Сегодня же соглашайтесь на сделку и спасите нашу фабрику.
– Ты должна пойти со мной, – говорит папá. – Фурно без ума от тебя.
Я тоже одеваюсь.
– Мы пойдем вместе и покончим с этим вопросом. К тому же я умираю от любопытства и хочу узнать, в чем состоит его загадочное предложение. – И почему Франсуа избегает меня, мысленно добавляю я.
* * *
Когда мы входим в особняк Клико, Франсуа играет в одиночку в шахматы в просторном вестибюле возле отцовского кабинета. Мое сердце скачет в грудной клетке совсем как те смешные лягушки, которых он нарисовал в моей бальной книжке.
Он не глядит на нас и показывает большим пальцем на отцовский кабинет.
– Они вас ждут.
Папá входит и закрывает за собой дверь.
Я подхожу к Франсуа.
– Почему ты так внезапно ушел с бала?
– Поссорился с моим крестным, – отвечает Франсуа и кивает на дверь кабинета. – Ты знаешь что-нибудь об их сделке?
Его горький тон меня злит.
– Похоже, ты не одобряешь ее, но суконная фабрика Понсардена – самое крупное производство в Реймсе. Она дает работу тысяче женщин, которые кормят свои семьи.
Франсуа плотно сжимает губы. На его виске пульсирует синяя жилка.
– В чем дело? – спрашиваю я.
Он не отрывает взгляда от своих несчастных ногтей, которые недавно опять обгрыз до крови.
– В тот раз я не сказал тебе всю правду о том бое на склоне горы.
Я сажусь напротив него.
– Франсуа, тебе не надо признаваться мне в чем-то.
У него дергается правый глаз.
– Мне нужно, чтобы ты поняла, в кого я превратился.
По его поникшим, вздрагивающим плечам я понимаю глубину его отчаяния. Я стараюсь держать себя в руках и оставаться спокойной, но, когда кислота разъедает твой желудок, это так трудно.
– Во время той стычки австрийский солдат, совсем еще мальчишка, стал махать дубинкой у ног моей лошади, – начал он. – Я заорал на него, а он все бил и бил ее по ногам. В конце концов я занес саблю, чтобы припугнуть его, а он поднял ко мне лицо.
Франсуа отвернулся, избегая моего взгляда.
– Светлые волосы ореолом окружили его голову. На щеках мягкие, как гусиный пух, волосы. Глаза ясные, как небо. Тот мальчишка был невинным крестьянином, за счастье которого я сражался.
– И ты пощадил его, – говорю я. – Это не делает тебя трусом.
– Нет, ты слушай меня! Слушай! – Он прижимает кулаки к вискам, и я снова вижу неровные, красные шрамы на его запястьях. – Я вонзил саблю в его шею выше ключицы, воткнул на всю длину, да еще повернул лезвие и услышал, как бурлит его кровь. – Его голос падает до шепота. – И я наблюдал, как из его глаз уходила жизненная сила.
Его вина издает запах тухлого мяса, и это наполняет меня ужасом. Моя голова кричит от боли за Франсуа и того австрийского солдатика. Война и смерть обрушились на Франсуа, тогда еще тоже мальчишку. Правители и правила неуклонно меняются. Сможет ли мой Головастик выдержать тяжесть своей вины?
– Я убил мальчишку во имя революции. – Он снова грызет ноготь на большом пальце. – И потом, в разгар моего триумфа, я дезертировал из батальона. Просто ушел и все, Барб-Николь. Шел всю ночь и еще день, пока не рухнул на землю. Я лежал на поле и вспоминал глаза мальчишки – как из них уходила жизнь, как они застывали. – Он запрокинул голову и издает стон – так стонут одинокие, сломленные люди.
Я дотрагиваюсь до его руки, но он отдергивает ее.
– Когда меня нашли армейские, я был в невменяемом состоянии. Меня посадили в швейцарский приют для умалишенных. – Он усмехнулся. – В темную камеру с соломой на каменном полу. Мои железные наручники и ошейник были короткими и не позволяли мне лечь. Меня никто не навещал, лишь подсовывали под дверь миску с кашей. А я думал только о том, что я сделал во имя свободы. – Он закрыл лицо ладонями, и я опять увидела те неровные шрамы.
Мои собственные запястья жжет боль, когда я беру Франсуа за руку.
– Это произошло в приюте?
Он кивает и закрывает глаза.
– Тогда-то они и послали за моим отцом.
– Ты ни в чем не виноват, Франсуа. – Я тру пальцами его запястья, мне хочется стереть его воспоминания. – Ни в чем. Твое сердце было слишком нежным для войны. – Я готова отдать что угодно, лишь бы исцелить его боль, пусть даже на это уйдет вся жизнь. Мне невыносимо видеть его в таком состоянии.
Дверь кабинета распахивается, из нее вырываются облака дыма и смех. Папá, Филипп и Фурно выходят в салон c трубками в руках. Я встаю и загораживаю собой Франсуа, чтобы он успел прийти в себя.
Филипп выпускает струю дыма в украшенный фресками потолок.
– Ну, дети, мы хотим объявить замечательную новость.
Фурно ставит возле нас на столик серебряное ведро. Его черные глаза сверкают.
– Я принес бутылку исключительного шампанского. Я хочу, чтобы вы запомнили этот момент. – Он открывает пробку, нюхает ее и протягивает мне. Запах пряный и сладкий, как у винограда, созревшего в конце осени. Налив шампанское, он предлагает мне первый бокал словно святую чашу.
Франсуа отказывается от вина и глядит в окно.
Филипп машет рукой – мол, не обращайте внимания – и говорит тост:
– За Александра Фурно, за спасение наших фабрик от разорения.
– И за генерала Наполеона, – добавляет папá, и мы пьем, наслаждаясь восхитительным шампанским.
– Зачем пить за Наполеона? – спрашиваю я. – Его походы убили миллионы солдат и подрубили нашу экономику.
– Политика – дело сложное,ma cherie, – говорит Фурно. – Но одно я знаю точно. Надо всегда быть на стороне победителя. – Он поднимает бокал и пьет. Папá и Филипп присоединяются к нему. – Дело в том, что генерал Наполеон покупает у меня вино и знает, что я работаю с производителями шерстяного сукна. И вот он просит меня поставлять для Великой армии новую униформу.
Филипп хлопает моего отца по плечу.
– Для выполнения заказа Александр Фурно нанял наши компании.
– Браво, месье, – обращаюсь я к Фурно, подняв бокал. – Так это и есть секретная сделка, которую вы обсуждали?
– Никакой это не секрет, не так ли, месье Понсарден? – отрывисто говорит Франсуа. – Почему вы не говорите дочери, что требует Фурно взамен за предоставление вам этого контракта?
Папá вытирает лоб платком, подходит ко мне и сжимает мои руки своими вспотевшими ладонями.
–Mon chou… Милая моя… Я обещал нашему замечательному другу Александру Фурно, что ты станешь его женой.
– Ой, папá, вы шутите? – смеюсь я.
Расправив плечи, отец говорит возвышенным тоном, каким произносит политические речи.
– Этот брак соединит и защитит наши семьи в эти неспокойные времена и далее.
– Мне противно смотреть на вас, господа. Вы торгуетесь так, словно Барб-Николь невольница. – Франсуа презрительно фыркает.
Когда до меня доходит жестокая правда, мое сердце сжимается в пушечное ядро и взрывается.
– Папá, вы променяли меня на этот контракт?
Он наклоняет голову и устало отвечает:
– Если мы не получим этот контракт, нам придется закрыть нашу суконную фабрику.
У меня перехватывает дыхание из-за его бессердечия.
– Но я почти не знаю месье Фурно, не говоря уж про любовь.
Филипп Клико поднимает кверху палец.
– Ах… любовь приходит после свадьбы, Барб-Николь. Вот увидите. Брак – это просто деловой контракт, не так ли, господа? А нынешний контракт очень удачный.
– Для кого удачный? – взвивается Франсуа.
Дилемма обрушивается на меня как торнадо, мне кажется, что в меня летят камни и песок, мне не хватает воздуха, я не могу дышать и, чтобы не упасть, хватаюсь за ближайший стул.
Фурно снимает берет, прижимает его к сердцу и заверяет меня звучным и нежным голосом оперного тенора:
– Мы будем жить в каменном доме среди виноградников. У вас будут слуги, как и сейчас. Ваш отец сказал, что вы хотите научиться делать вино, и я научу вас всему, что вы хотите знать. – Он опускается передо мной на одно колено, достает из кармана бархатную коробочку и открывает ее. – Барб-Николь, я хочу, чтобы вы взяли свадебное кольцо моей матери. – И он тут же надевает мне на палец золотое кольцо с крупным рубином. –Coupe de foudre. – Буквально: удар молнии. Впрочем, Фурно имеет в виду любовь с первого взгляда.
– Извините, я выйду на минутку. – Схватив папа́ за рукав, я тащу его в туалетную комнату и натираю палец мылом вокруг кольца. – Вы решили продать меня как овцу? – Кольцо не снимается никак.
– Ты сама настояла, чтобы я согласился на эту сделку и спас нашу фабрику. Забыла? – отвечает папá.
– О! Ой, нет. – Я бью себя по лицу, когда до меня доходит горькая правда. – Так вот почему вы сначала не хотели брать контракт на поставку униформы?
Он кивает и достает из кармана фляжку.
Минута размышлений. Неужели я такая эгоистка, что готова пожертвовать нашими работницами, лишь бы не стать женой Фурно? И как же Франсуа? Я тереблю тастевин, двигаю его по цепочке и ломаю голову в поисках выхода. Ясность и смелость. Смелость и ясность.
Наконец, словноcoupe de foudre, меня озаряет идея.
– Папá, девушка заслуживает, чтобы за ней ухаживали, прежде чем она примет предложение, верно?
– Что ты задумала?
– Я буду принимать ухаживание Фурно, а ты возьмешь контракт.
– Твое самопожертвование восхитительно! – говорит папá, обнимая меня.
– Не стоит благодарности. – Пошив мундиров будет идти полным ходом, когда я наконец решу, принимать или нет предложение Фурно.
* * *
Франсуа удаляется в свою комнату, как только я соглашаюсь на ухаживание Фурно. В надежде поговорить с ним я каждый день прихожу с папа́ в особняк Клико и делаю записи – новые партнеры, эскизы униформы, где взять достаточно шерсти, кто сделает образцы, стоимость новых прядильных машин, ткацких станков и ножниц. После бесконечных обсуждений и споров мы обедаем супом из голубей или чем-то подобным. Каждый день, когда я извиняюсь и иду в туалет, я подолгу стою на лестнице в надежде встретить Франсуа, но не слышу ни звука, лишь иногда ловлю слабое дуновение его запаха и как можно дольше удерживаю его в легких.
Однажды Филипп застает меня там.
– Франсуа нуждается в отдыхе. Он снова заболел.
– Может, ему пойдет на пользу мое общество? – спрашиваю я.
Филипп хватает меня за плечо.
– Поверьте мне, вы лучше общайтесь с Фурно.
– Что вы говорите? – Во мне закипает злость.
– Франсуа рассказал мне о ваших чувствах друг к другу. – Филипп снимает очки, и я вижу в его старых глазах столько боли, что даже не понимаю, как он выносит ее. – Вы были детьми. Он не верит, что вы любите его теперь, после всего что он пережил. Он сломленный человек. – Тут Филипп берет меня за руку и ведет в столовую.
– Позвольте мне хотя бы поговорить с ним, – прошу я. – Пока еще не поздно.
Филипп замедляет шаг, колеблется, но потом все-таки продолжает идти.
– Уже слишком поздно, моя дорогая.
Но я не могу позволить Франсуа погрузиться в отчаянье.
* * *
В тот же день к вечеру Фурно приглашает меня прокатиться по бабушкиным виноградникам. Он с восторгом делится со мной своими знаниями, рассказывает про сорта винограда, системы шпалер для поддержки лозы, методы посадки, и все это бесконечно увлекательнее, чем суконное производство и цены. На виноградниках в Кот-де-Бланк мы рвем полные корзинки шардоне и так увлекаемся, что я случайно задеваю за сухой обломок лозы, и он рвет на мне платье и отрывает пуговицу. Единственное чистое место на моих руках – полоска вокруг рубинового обручального кольца, которое я уже больше не пыталась снять с пальца. Маман говорит, что с кольцом мои пухлые пальца выглядят изящней.
Смеясь и лакомясь виноградом, мы возвращаемся вечером в особняк Клико. У меня такой вид, словно я не рвала виноград, а валялась на нем. Но мне плевать. Я давно не чувствовала себя такой счастливой. Мое настроение меняется, когда я вижу занавешенное окно Франсуа на третьем этаже. Я должна что-то сделать, чтобы вытащить его из депрессии, но знаю, что он будет грустить все время, пока Фурно ухаживает за мной. А уж если я соглашусь выйти замуж, то и говорить нечего.
Фурно останавливает лошадь возле винного погреба.
– Я приготовил сюрприз, – сообщает он с таинственной улыбкой и как молодой прыгает с повозки. Но как только его ноги касаются земли, он орет как медведь, попавший в капкан, и хватается за поясницу мясистой рукой. – О-о, дьявол! Дьявол, дьявол! Я не в состоянии выпрямиться.
Я тоже соскакиваю и помогаю ему дойти до стола.
– Не пытайтесь встать. Сейчас я принесу лед.
– Лед в погребе. – Он кивком показывает на дощатую дверь. – Я хотел завершить нашу поездку чем-то особенным и охладил бутылку «Рюинара», сделанного вашим прадедом.
– Как приятно! – Я искренне тронута. – Я не пробовала это шампанское много лет после смерти бабушки.
Приоткрыв дощатую дверь, я всматриваюсь в темноту и спускаюсь вниз. Меня окружает холодный, сырой воздух. Это не просто погреб, как кажется снаружи, а вход в подземные пещеры. В деревянных ящиках лежат сотни бутылок. А сколько их там, в темноте? Я отыскиваю оловянное ведерко со льдом. В нем старинная бутылка, покрытая зеленоватым налетом, пахнущим мокрой обувью. Рядом пара бокалов. Я кладу в носовой платочек немного льда и достаю шампанское.
Фурно сидит, сгорбившись, у стола.
– Возьмите лед, а я займусь бутылкой. – Я хлопаю пробкой, нюхаю шампанское, проверяю пробку на плесень или пересыхание. Дрожжи и персики. Я наливаю в бокалы золотистую жидкость.
Фурно чокается со мной.
– За правнучку Рюинара и за ваше наследство – шампанское.
– Что такое? – Мой бокал замирает в воздухе. – Вы хотите жениться на мне из-за моего наследства?
Он смеется, словно я удачно пошутила.
– Конечно, нет,ma cherie. – Он снова поднимает бокал. – За нас.
Этот тост тоже сомнительный, но не настолько, чтобы не выпить шампанское от Рюинара, с его богатым фруктовым букетом: оно пахнет, как спелые абрикосы с дерева, на котором Франсуа читал мне Руссо. Я гляжу на его окно.
Фурно испытующе смотрит на меня поверх бокала.
– Ваш прадед гордился бы вами.
– Хм-м. – Я с наслаждением пью роскошное шампанское. Пузырьки лопаются на губах, ласкают кончик языка, щекочут нёбо; я складываю губы трубочкой и втягиваю воздух поверх пены. Теперь божественная влага дразнит корень языка и гортань. Фурно по-прежнему не спускает с меня глаз.
– Как ваша спина? – спрашиваю я.
Вокруг его глаз собираются веселые морщинки.
– Когда мы допьем бутылку, я буду здоровый и стройный, как скрипка.
Я снова наполняю бокалы. Солнце уже висит над горизонтом, раскрашивая облака во всевозможные сочетания лилового и розового.
– Ваш отец утверждает, что у вас обостренное обоняние, что вы – Нос, – говорит он.
– Родители считают, что это мое проклятие. – Я вздыхаю и качаю головой.
– О нет, что вы,ma cherie! – Он хватает мою руку. – Вы представляете, какой это бесценный дар для винодела? – Его глаза полны такой жажды и мольбы, что я отвожу взгляд и потихоньку пью золотую жидкость.
– Вы пьете с таким аппетитом. – Он смеется и больше не вызывает у меня жалости.
– Какой там внизу огромный винный погреб. Клико уж точно не смогут выпить все это вино.
Он смеется.
– Месье Клико продает вино вместе с сукном. Сначала он просто дарил вино своим партнерам, но с годами стал его еще и продавать.
– Разумно, – говорю я и жалею, что мы не подумали об этом. Но папá всегда слишком занят политикой, чтобы думать о таких вещах.
– Когда вы обнаружили у себя этот талант? Что вы Нос? – Он наклоняется ближе ко мне.
– Моя бабушка испытывала меня еще в детстве. Я всегда умела выбирать по запаху самый лучший шоколад. – Я хихикнула, уже ощущая действие шампанского. – Шоколад и шампанское я люблю больше всего на свете. Разве не заметно? – Я показываю на свою талию.
– Вы прелестны. Выглядите как Богиня Свободы. А она отнюдь не бестелесная нимфа. – Его глаза задерживаются на моем декольте. – Не верьте никому, кто утверждает, что вы недостаточно красивая. Роскошные рыжеватые волосы, нежная, свежая и гладкая кожа. – Его рука дотрагивается до моей щеки и движется вниз к ключице. Я замираю и боюсь, что мне придется дать ему пощечину.
Но тут из двери особняка Клико высовывает голову папá.
– Барб-Николь, у тебя все в порядке?
Фурно отдергивает руку, но уже слишком поздно. Папá видел, как он прикоснулся ко мне, видит пустую бутылку шампанского, мое разорванное платье и отсутствие пуговицы.
– Что вы делаете, месье Фурно? – громко кричит он. – Жениху не полагается давать волю рукам. – Он обводит меня взглядом с головы до ног. – Он… что… обидел тебя?
– Николя, ничего такого не было, – залепетал Фурно.
Я мотаю головой, но ярость папа́ не знает пределов.
– Пожалуй, я буду вынужден отказаться от контракта.
– Папá, нет, не надо! Нам нужен этот контракт. – Я тяну его за рукав. – Давайте поедем домой. Уже поздно.
Фурно раскидывает руки.
– Ничего не случилось, Николя. Уверяю вас.
Папá помогает мне сесть в коляску и дергает вожжи. Я поднимаю голову и смотрю на окно Франсуа.
К оконному стеклу прижимается ладонь.
8
Как постелешь, так и поспишь
Пить вино с мужчиной без компаньонки – самый непростительный проступок. Когда маман слышит, что я натворила, она кричит, что я стерла мой последний шанс на замужество. Она уверена, что скандал распространится по Реймсу, и тогда наша семья будет навеки опозорена.
Обвинения и оскорбления вспыхивают между Фурно и моим отцом, оба грозят аннулировать контракт на пошивку военных мундиров. Только я могу его спасти. Если только я наберусь храбростью Жанны д’Арк и пожертвую собой ради народа Франции. (Хотя бедная Жанна была сожжена на костре за то, что носила мужскую одежду, о чем любит упоминать мой братец Жан-Батист.)
В моем случае я должна пожертвовать собой ради тысячи наших работниц и работников, которые трудятся, чтобы во время наполеоновских войн в их доме был хлеб на столе. Это и гражданка Барнар с ее деревянными зубами и слабеющим зрением, и Ивонна с ребенком, которого она прячет в корзинке с обедом, и прядильщица Пруданс с шестью голодными детьми. А еще контракт значит для моего отца так же много, как и для наших работников. Если он потеряет нашу суконную фабрику, то автоматически останется без должности консула и своего любимого Отеля Понсарден.
Я попросила всех собраться в особняке Клико, чтобы расставить все по местам, но, когда мы с отцом идем по коридору следом за лакеем, меня сжигает отчаянный страх, какой, вероятно, испытывала Жанна д’Арк, когда стояла перед своими обвинителями. Бог да поможет мне. Я дотрагиваюсь до моего заветного тастевина. Итак, ясность и смелость. Смелость и ясность.
Франсуа сидит у окна за шахматным столиком. Филипп и Фурно стоят перед камином возле длинного стола.
– Господа, – начинаю я. – спасибо, что пришли. Думаю, лучше всего, если мы проясним вопрос. Мы все очень много потеряем, если не уладим тот неудачный инцидент.
Фурно поправляет на шее широкий галстук аскот.
– Я никогда не хотел опозорить вас, Барб-Николь. Я лишь пытался поделиться с вами моими познаниями в виноделии на примере виноградников вашей бабушки. Мы должны вместе делать вино. Виноделие у вас в крови, и я тот самый человек, который поможет осуществиться вашим мечтам.
Меня трогает его искренность.
– Никаких обид, месье Фурно. И, по-моему, у нас имеется свидетель, который скажет правду о вашем поведении. – Я поворачиваюсь к Франсуа. – Правда?
Франсуа встает.
– Мой крестный – человек исключительного благородства.
– Спасибо, мой мальчик. – Фурно поворачивается к папе. – Теперь вы знаете, что не случилось ничего, что могло запятнать репутацию вашей дочери. И я хочу попросить вашего разрешения на наш брак.
Папá довольно потирает руки.
– Я не вижу повода для препятствий. – Немолодые мужчины смеются, жмут руки и хлопают друг друга по плечу.
– Извините, месье Фурно, – говорю я и подхожу к ним. – Мой отец не может говорить за меня, поскольку я уже помолвлена.
Папá нервно смеется.
– У Барб-Николь своеобразное чувство юмора.
Фурно скрестил руки на широкой груди.
– Неужели Мелвин Сюйон все-таки соблазнил вас своим богатством? – усмехается он.
– Я помолвлена с вашим крестником, – говорю я и готовлюсь встретить бурю негодования.
Фурно открывает рот и тут же закрывает, Филипп надувает щеки, а у папы отвисла челюсть до самой груди.
– Ты помолвлена со мной? – Франсуа моргает и проводит ладонью по длинным волосам.
Я подхожу к нему и заглядываю в глаза.
– В ту ночь, когда ты уходил на войну. Ты прижал ладонь к моему сердцу и просил ждать тебя.
– Мы были детьми. – Он трет затылок. – После всего, что я рассказал тебе про себя, несправедливо требовать от тебя верности нашей клятве.
– Наоборот, Франсуа, особенно после этого. Ты поделился со мной своим величайшим позором. Это заставило меня понять, что у нас было общего в те годы и что есть сейчас.
Франсуа наклоняется так близко, что его губы касаются моего уха.
– Я не позволю тебе жертвовать собой и выходить за меня замуж. – Его запах, как сама природа, беззащитный, но мужественный.
– Я знаю, что делаю, – шепчу я. – Ты поддержишь меня?
Медленно, солидно он опускается на одно колено и глядит на меня своими неземными глазами.
– Ты выйдешь за меня, Барб-Николь Понсарден?
Этот момент может завершиться в равной степени либо катастрофой, либо исполнением нашей мечты.
– Конечно, Франсуа, я стану твоей женой.
Фурно грохнул по столу тяжелым кулаком.
– Прекратите эту дурную комедию, иначе я аннулирую контракт на униформу.
Папá озадаченно глядит на меня.
– Барб-Николь, можно поговорить с тобой?
– Ничего из того, что вы мне скажете, папá, меня не переубедит, – заявляю я и беру Франсуа за руку. – Мне жаль, что я поставила под вопрос сделку, но все эти годы, катастрофические балы дебютанток, все эти женихи… теперь я понимаю, что я просто тянула время до возвращения Франсуа.
Я сдираю с пальца рубиновое обручальное кольцо и возвращаю его Фурно.
– Месье, вы найдете женщину, которая заслуживает такую честь.
Его глаза выпячиваются из орбит, губы дрожат как у бешеной собаки.
– Вы эгоистичная, испорченная девица. Вы могли бы иметь все, но теперь вы разрушили крупнейший после революции контракт. – Он толкает Франсуа кулаком в грудь. – А ты… Я любил тебя как сына. Я держал тебя на руках во время крещения.
Франсуа гордо расправляет плечи.
– Ты учил меня быть мужчиной с твердым характером. Вот я и стал таким. Я наконец стою перед вами и прошу мою любимую стать моей женой.
Фурно обводит нас презрительным взглядом.
– Вы бросаете ваши жизни в сточную канаву и уносите с собой всех остальных. – С этими словами он выходит; его шаги звучат тяжело и сердито.
Наши отцы бегут за ним следом.
– Что будет с контрактом, Барб-Николь? – дрожащим голосом спрашивает Франсуа. – Как же мы построим наше счастье на крахе наших отцов?
– Сейчас Фурно уже не может остановить работу. – Я кладу ладонь на грудь любимого. – Прядильщицы прядут шерсть для ткачей, чтобы те ткали сукно. Мы уже окрасили сукно и приготовили выкройки. Швеи уже шьют панталоны и скоро примутся за мундиры.
Франсуа щиплет меня за нос.
– Умница, Барб-Николь. Ты всегда такая умная. – Но тут его глаза грустнеют. – Но как же быть с бедным Фурно?
Я цитирую «Анатомию остроумия»6: «Правила честной игры неприменимы в любви и на войне».
– И ты веришь? – спрашивает Франсуа.
– Если бы Фурно женился на такой упрямой и своенравной женщине, как я, он был бы несчастен, – отвечаю я и загоняю свое сознание вины в самый дальний угол души.
– Зато теперь ты заставишь страдать меня? – спрашивает он в шутку.
Мои губы касаются его губ.
– Ужасно страдать.
Годы разлуки усилили страсть поцелуев Франсуа и разожгли старые угли, горевшие еще во время наших пряток и выращивания головастиков.
9
Что это? Торт с кремом или проклятие?
Когда мы выходим из здания реймского суда после гражданской церемонии бракосочетания, я невольно жалуюсь.
– Я ожидала большего от свадьбы после стольких наставлений маман и моих собственных фантазий. Революция высосала из Франции всю романтику.
Теперь все церкви объявлены вне закона, и единственное место в городе, где женят пары, – это суд.
Мы ждали два часа в душном помещении, чтобы попасть к судье, а сама церемония заняла у него меньше минуты.Поднимите правую руку, произнесите клятву, распишитесь вот тут. Именем Первой Французской революции объявляю вас мужем и женой.За пределами зала суда так же душно и такая же вонь; дымовые трубы изрыгают серу, красильни воняют ядовитыми красителями, бойни – запекшейся кровью.
– Я уверен, что наши семьи устроят праздничный обед. – Франсуа оттопыривает щеку языком.
Я гляжу на устремленные в небо контрфорсы Реймского собора, и меня не покидает ощущение, что мы лишились чего-то важного.
– В моем детстве маман рисовала мне романтические картины моей свадьбы. Конечно, она не сомневалась, что все пройдет в аристократических традициях. Я слушала ее рассказы и представляла себе звуки фанфар, сладкий аромат роз и вкус свадебного крокембуша7. А теперь Республика даже не позволяет нашим родителям присутствовать при бракосочетании.
– Ты разочарована. – Его глаза темнеют, и я понимаю, что выгляжу капризной.
– Нет-нет, я вовсе не об этом. Мы счастливы, и ни о каком разочаровании не может быть и речи.
Франсуа обнимает меня, наши губы слились, и я теряю всякое ощущение времени и места, мне хочется только одного – чтобы это никогда не кончалось. Все мои колючки куда-то исчезают. Остается блаженство.
– О-о! Боже мой! – Я хватаюсь за грудь.
– Я сделал тебе больно? – Франсуа отшатывается. Я озорно улыбаюсь.
– Ты обворожил меня.
– Прекрасно. – Его пальцы гладят мне шею. – Возможно, бракосочетание разочаровало тебя, но поверь мне – наша первая брачная ночь не станет разочарованием.
* * *
Вот и Отель Понсарден. Маман стоит на балконе второго этажа и при виде нас хлопает в ладоши.
– Что так долго? Франсуа, твой отец ждет тебя в каретном сарае.
Франсуа целует меня и уходит, гордый и уверенный в себе. Он совершенно преобразился.
– Поторопись, Барб-Николь. Сейчас ты похожа на грязную овчарку.
Я почти бегу по лестнице на второй этаж.
– Спасибо, маман. Ваши комплименты просто бесценны.
– Лизетта приготовила для тебя свадебную ванну из розмарина и крапивы. Она смоет все твои прежние увлечения и влюбленности.
– Какие еще прежние увлечения? – фыркаю я. Но Лизетта все равно помогает мне залезть в медную лохань и поет мне романтическую песенку тробайриц, которая веками передавалась в ее роду от матери к дочери.
Вскоре появляется маман.
– Я сменю вас, Лизетта. Приготовьте платье и посмотрите, чтобы все было в порядке.
– Маман, неужели вы не боитесь, что пар испортит вашу прическу? – говорю я. Маман не купала меня с… давно не купала.
Слегка подумав, она поправляет в волосах зелено-желтых колибри.
– Для меня это единственная возможность поговорить с тобой наедине.
Мне не по себе от ее пристального взгляда. Я загораживаю ладонями груди и опускаю глаза на мой пухлый живот.
– Что Николя дал тебе в приданое? – Она трет мне руки губкой, как когда-то, когда я делала из глины пирожки.
– Разве вы не знаете?
Она поднимает мою широкую и короткую ступню и моет между пальцами.
– Твой отец не посвящает меня в финансовые дела. Но тебе надо знать одну вещь. Как я уже объясняла, мужчины распоряжаются бизнесом и финансами, а дело женщин – дом, дети и светская жизнь. – Настороженность в ее голосе опровергает ее непринужденное поведение.
– Папá дал мне бабушкины виноградники в Бузи и две ветряные мельницы, – говорю я. – Филипп дал нам владения в Катр-Шан, Тур-сюр-Марне и Биссей.
Она подает мне полотняное полотенце.
– Тогда у тебя все неплохо – если только Франсуа не умрет.
Шипя от возмущения, я выхожу из лохани.
– Неужели ты не можешь порадоваться за меня хоть в этот день?
– Тебе нужно нанять юриста, чтобы он прибавил дополнение к твоему брачному контракту, и тогда ты сохранишь свое приданое в случае смерти Франсуа. – Она вытирает мне уши. – Законы наследования намеренно оставляют ни с чем вдов, переживших своих мужей. Иначе владения Франсуа, включая твое приданое, останутся у Филиппа Клико.
Моя голова раскалывается от запаха гардении в ее духах.
– Хватит, маман. Только не в день моей свадьбы.
Она возвышает голос.
– Если Франсуа завтра умрет, ты останешься ни с чем. – Она подает мне халат, и я сую руки в рукава.
– Он не посмеет умереть завтра. У нас медовый месяц.
Взяв меня за плечи, она ведет меня к туалетному столику и сажает перед зеркалом.
– Я никогда не прощу себя, если не скажу тебе об этом сейчас, пока твой отец еще может аннулировать брак. – Гребень расчесывает мои мокрые волосы, потом разделяет их на прямой пробор. – Ты не знаешь всего про Франсуа. У него бывают приступы, ужасные, чудовищные приступы дурного настроения.
– Я люблю Франсуа со всеми его приступами.
– Ты не понимаешь меня. – У маман дрожит голос. – Возможно, в него вселяются демоны. Его родители испробовали все – от кровопускания до слабительного и опиума. Его мать заболела от огорчения.
Ее тактика запугивания приводит меня в ярость.
– Тогда мы с ним идеально подходим друг другу, потому что вы тоже часто болеете из-за меня.
– Ты никогда меня не слушаешь. Почему? – Она украшает мои косы красными бутонами роз и белым флердоранжем – цветками померанцевого дерева.
– Я не слушаю вас, когда вы говорите, что мой муж сумасшедший.
– Лизетта, несите платье, – кричит маман. – Мы опаздываем.
Сияющая Лизетта приносит шедевр, вдохновленный королевским двором, изумительный и почему-то странно знакомый. Бронзовая и лиловато-рыжая парча, декольте в виде сердечка, шлейф из тисненого бархата, прошитого золотыми нитями, сияют в лучах солнца, льющихся сквозь шторы.
– Я велела Лизетте сшить это по твоему рисунку. – Маман разворачивает мой старый, давно забытый рисунок.
– Вы сделали это для меня?
Лизетта с трудом сдерживает нахлынувшие эмоции; у нее дрожат губы и пылают щеки.
– Кажется, тебе было двенадцать, когда ты нарисовала это платье. – Маман вытирает слезинку. – Тогда мы как раз говорили с тобой, что ты будешь венчаться в Реймском соборе. – Она крестится. – В тот год якобинцы запретили венчание в храмах. И я подумала, что у тебя хотя бы будет платье твоей мечты.
Я пытаюсь поцеловать ее, но маман отворачивается. Она не терпит физические контакты ни с кем, кроме Клементины.
– Покажись мне, когда будешь готова, – говорит она и уходит из моей уборной.
Лизетта помогает мне надеть сорочку и нижнюю юбку, потом надевает на мои поднятые руки этот шедевр. Платье застревает на груди, оно невозможно узко.
– Как платье сидит? – спрашивает из соседней комнаты маман.
– Минутку, мадам. – Лизетта снимает с меня платье, а мне стыдно, что я в последние дни ела слишком много булочек.
– Ничего не испортит ваш незабываемый день. – Лизетта вставляет ножницы в шов и разрезает его. Потом подмигивает своим своенравным выпученным глазом.
Когда я вхожу в спальню, маман возится перед зеркалом с изумрудным ожерельем. При виде меня она ахает.
– Ты выглядишь совсем как твоя бабушка в молодости. – Расстегнув ожерелье, она протягивает его мне. – Вот, надень. Оно твое.
Я выставляю ладонь.
– Нет-нет, это невозможно. Ваше любимое ожерелье.
Ее лицо слегка бледнеет и морщится.
– Оно не мое, Барб-Николь. Я… я… просто пользовалась им до сегодняшнего дня. – Она кладет тяжелое, сверкающее ожерелье мне в руки. – Бабушка оставила его тебе в завещании.
– Мне? Она завещала его мне? – Бабушка позволяла мне надевать изумрудное ожерелье, когда мы играли с ней, и говорила, что отдаст его мне. Но я не удивилась, когда маман надела его на бабушкиных похоронах. Тогда это казалось мне уместным.
– До твоего появления на свет мы не ладили с твоей бабушкой, – говорит она. – Но когда ты родилась, она стала часто бывать у нас.
Она говорит тихо и виновато, но ее обман разозлил меня.
– Так вы оставили у себя бабушкино наследство, чтобы наказать меня за вашу ревность? – Я кладу ожерелье на туалетный столик. – Оставьте его себе, маман. Бабушка дала мне так много всего, не только изумрудное ожерелье. Она принимала меня такой, как я есть, со всеми моими недостатками. И теперь вам больше не нужно беспокоиться за вашу толстую, своенравную дочь, к тому же наделенную проклятием. Я вышла замуж за моего лучшего друга, по вашим словам, такого же сломленного, как и я сама.
Маман бледнеет, потом хватает ожерелье и уходит.
Конечно, что ей остается?
А я подхожу к моей роскошной кровати с резной спинкой, лезу рукой в щель между матрасом и изголовьем и вытаскиваю золотой тастевин, бабушкин подарок. «Кому много дано, с того много и спросится». Но что именно спросится? Мой величайший дар то, что я выхожу замуж за Франсуа. Двум странным существам суждено быть вместе. Перевернув тастевин, я трогаю пальцем якорь. Франсуа – мой якорь, а я – его. Какие бы трудности ни ждали нас впереди, мы встретим их вместе. Я вешаю тастевин на шею, и теперь его место чуть выше моего сердца – так я принимаю удивительный вызов, дошедший до меня от прадеда.
Bepul matn qismi tugad.