Kitobni o'qish: «Про Хвоста»
Сердечная благодарность
Ларисе Волохонской-Певеар
и Алисе Тилле
за неоценимую помощь
и участие

2-е издание, исправленное и дополненное

ЕФИМ СЛАВИНСКИЙ
МИХАИЛ ДЕЗА
ЛАРИСА ВОЛОХОНСКАЯ-ПЕВЕАР
АНРИ ВОЛОХОНСКИЙ
ЛЕОНИД ЕНТИН
ЛЕОНИД ЧАЧКО
ТАТЬЯНА КОВАЛЕНКО
ВЕРА ЕСАЯН
ИРИНА НАГИШКИНА
КСЕНИЯ МУРАТОВА
ЮЛИЙ ЗЛАТКИС
ОЛЬГА АБРЕГО
МИХАИЛ ГРОБМАН
ВАДИМ КОСМАЧЁВ
АЛЕКСАНДР ПУТОВ
ВАЛЕРИЙ КЛЕВЕР
КАМИЛЬ ЧАЛАЕВ
ЛАРИСА ФУРТВЕНГЛЕР
МИХАИЛ АКСЕНОВ-МЕЕРСОН
ОЛЬГА МЕЕРСОН
ЮРИЙ ЯРМОЛИНСКИЙ
АЛЕКСАНДР ДРЮЧИН
ЮЛИЯ КАГАН
ЕКАТЕРИНА БОГОПОЛЬСКАЯ
ЮРИЙ ЮРЧЕНКО
ПАВЕЛ РЫЖАКОВ
ДМИТРИЙ АЛЕКСЕЕВ
ЯКОВ ЯКУЛОВ
ОЛЕГ КОВРИГА
ТАМАРА ХОЛБОЛЛ
ЮЛИЯ БЕЛОМЛИНСКАЯ
ЕЛЕНА ЗАРЕЦКАЯ
ВАЛЕНТИН МАРИЯ ТИЛЬ САМАРИН
СЕРГЕЙ КОВАЛЬСКИЙ
АЛЕКСЕЙ СОСНА
ЕЛЕНА РОМАНОВА
АНДРЕЙ ГРИЦМАН
ЛЕОНИД ФЕДОРОВ
ДМИТРИЙ МАТКОВСКИЙ
ТАТЬЯНА НИКОЛЬСКАЯ
КИРА САПГИР
ЛЕВ БРУНИ
ВАСИЛИЙ АЗЕМША
АНЯ ХВОСТЕНКО
ВЕРА ХВОСТЕНКО
СИЛЬВИ РОБОЛИ
МИХАИЛ ГЕНДЕЛЕВ
Кем это сказано? Может быть, мной?
„Всё, изменяясь, изменило,
Везде могильные кресты,
Но будят душу с прежней силой
Заветы творческой мечты.
Безумье вечное поэта
Как свежий ключ среди руин…
Времен не слушаясь запрета,
Он в смерти жизнь хранит один.
Пускай Пергам давно во прахе,
Пусть мирно дремлет тихий Дон:
Всё тот же ропот Андромахи,
И над Путивлем тот же стон.
Свое уж не вернется снова,
Немеют близкие слова, —
Но память дальнего былого
Слезой прозрачною жива.“
От издателя
В сущности, вся моя сознательная жизнь проходит под знаком Хвоста…

В 1971 году, 15-летним юнгой, я оказался в ВВМУ им. Френсиса Дрейка, в штурманском классе Дмитрия Столповского (Амбала) – друга и собутыльника Хвоста в 60-70-е годы прошлого века. Как сейчас помню, Енот – Амбалу: «Мы же с тобой – бегемоты, премся по жизни, как по болоту, по уши в грязи, а Хвост – это райская птица, порхающая на невидимой глазу высоте…»
Среди тех «жильцов вершин», детей Космоса и людей Земли из круга Хвоста, которых мне довелось увидеть и/или о которых постоянно приходилось слышать на уроках ортодромии и локсодромии: Анри Волохонский, Владимир Пятницкий (Пятница), Леонид Ентин (Енот), Иван Тимашев, Валерий Шедов (Понтила), Леонид Губанов, Юрий Ярмолинский (Ермола), Юрий Сорокин (Сорока), Александр Васильев (Сашка-Васька), близко я знал двоих «чудаков на всю голову» – Сороку (см. в настоящем издании: Татьяна Коваленко «Сорока и Хвост») и, конечно, Амбала. Хвост познакомил мою старшую сестру Татьяну с будущим мужем – Димой Столповским. «Щедро одаренный природой» брутальной красотой, недюжинной физической силой, интеллектом, в юности он учился в мурманской мореходке и был в ту пору чемпионом г. Мурманска по греко-римской борьбе. Потом окончил отделение истории искусств истфака МГУ. Замечательный знаток античной и скандинавской мифологии, средневековой алхимии сидел себе художником-оформителем в какой-то конторе (которую называл «УМЫТАТ») и почитывал Аристотеля да Канта.

Дмитрий Столповский 1940 – 1998
А на самом деле, свидетельствую, жил с чудовищным напряжением всех физических, умственных и душевных сил – как титан, громоздящий Пелион на Оссу.
Создав живописный триптих «Утро. День. Вечер» и считая, что тем обеспечил будущее детей (завещал не продавать картин музею Гуггенхайма меньше, чем за 1 000 000 $), перестал быть художником. «Основал» собственное аэрокосмическое агентство «NASKA» и жил, созерцая звездное небо, подрабатывая в железнодорожном депо и рабочим на лесопилке…
Он был страшный мизантроп и нелюдим, чем резко оттенял моцартианство Хвоста. Тогда, в начале 70-х, они «дружили семьями», и до последних дней своих Амбал говорил про жену Хвоста: «Алиса – это часть моей души».
Перед Отъездом Хвост забыл в Танином-Димином доме очень красивый шарф. Я долго носил его…
А году в 84-ом Амбал передарил мне зажигалку присланную ему Хвостом с оказией из Парижа.
Они успели повидаться в 95-ом.
Был Хвост и на могиле «Димочки» осенью 2004 года…
Спасибо старшим товарищам, некогда сориентировавшим нас во времени и пространстве. Продолжим прокладывать собственный курс в океане житейском в поисках полноты бытия.
Незадолго до смерти Дмитрий Борисович учредил орден «ЗА ВЗЯТИЕ ТРОИ». Не успев досконально разработать его статут, первым пунктом означил «Награждается посмертно». На сегодняшний день я точно знаю одного кавалера высокой награды – это Хвост.
Алексей ПЛИГИН
Ефим Славинский
Родился в 1936 г. в Ленинграде. Эмигрировал в 1974 г. Переводчик, ветеран «русской службы БиБиСи». Живет в Лондоне.

Он научил меня летать. Кроме шуток. Это было весной 62-го года – «черная весна», как я ее назвал про себя.
Настал момент, когда я понял, что жизнь не удалась. Даже собственного угла не было, ночевал по знакомым. Однажды пришел ночевать к Хвосту. Там допивали водку под авангардный джаз по «Голосу Америки». Кто еще остался на ночь – не помню. Я устроился на полу, на диванных подушках. В этой его комнате, длинной и узкой, как вагон. Утром мы с ним вышли сдать бутылки и купить пожрать. Утро было дивное, небо пронзительно-синее, звонкая капель, ветер – все дела. И тут Хвост засвистал на ходу тему «Джанго» в аранжировке Эм-Джей-Кью. Сложная пьеса, он ее просвистел мастерски. И у меня в груди начало оттаивать. «Славка, все это фигня, – сказал он по поводу моих ночных жалоб и страхов, – смотри вокруг, какой кайф». И вот, поверите ли, я в ту же секунду почувствовал, что мои подошвы оторвались от тротуара. И я уже иду буквально по воздуху, в нескольких сантиметрах над землей. И мир сияет и обещает. Жизнь только начинается (так оно и оказалось, кстати). Вот такой волшебный миг. Я это не придумал, это эмпирический факт. Назовите это как угодно: чудотворство, колдовство, харизма… Хвост обладал этим в полной мере. Я не единственный, кто пережил такое в его присутствии. Причем ни под какую банальную категорию это не подпадает. Никак не скажешь, что Хвост – душа общества. И никакой он не тамада-затейник. Не гуру, не наставник и не помощник. Секрет его обаяния – неземной. И Хвоста невозможно оценить по земным критериям.
Сейчас я бы рационализировал явление (теофанию) Хвоста, назвав его экстрасенсом или инопланетянином. Но в ту пору я увлекался философией экзистенциализма. Ну, в том отрывочном виде, в котором она до нас доходила через глушилку советского образования. И он был единственным в моем окружении наглядным примером человека, живущего «вином абсурда и хлебом безразличия». Аутентичный хипстер, но с крыльями за спиной. Я не помню случая, чтобы он кого-нибудь оскорбил, или задел чье-то самолюбие, или грубо подшутил над кем-либо, – но мораль тут не при чем, ее просто не существует в той неземной области, откуда он родом.
…И откуда же, вероятно, родом его безупречный вкус, выразившийся во всем, что он делал. Ни грана пошлости. Есть, чему позавидовать. Этого как-то никто до сих пор не отметил, хотя о его художественной деятельности есть много материалов в Сети, например, только что я набрел на очень толковый анализ его поэзии в журнале «Литучеба» № 6, 2009, статья Н.Вишняковой. (Толковым он мне показался потому, что написан языком, очень понятным для такого консервативного читателя, как я.) О песнях, сочиненных им как соло, так и с Анри Волохонским, – давно и лучше всех написал другой участник наших тогдашних застолий, Леонид Ентин, он же Енот, см. соответствующий номер журнала «Эхо» или предисловие к сборнику «Чайник вина». О спектаклях судить не могу, не видел ни одного, но его работы в области visual arts, хоть и разнокачественные, отличает глазомер, изящество и цветовая гармония. Четырнадцать номеров «Эха», изданные Марамзиным и Хвостом, – образец умной редактуры, точного отбора и правильной композиции.
Ну что ж! Знай наших. Битники тоже кое-что умеют. Кстати, о битниках – заслуживает отдельного исследования тема «Хвост и джаз».
В Сети масса фотоматериалов с нашим героем, и, если повезет, там можно отыскать один замечательный снимок Хвоста на каком-то великосветском приеме в Москве в середине 90-х. Он там в смокинге! При бабочке! Небритый, уже изрядно потрепанный московскими пьянками, но оживленный и учтивый. Во взгляде любопытство. Видно, крутая тусовка. Мир опять сияет и обещает.
Михаил Деза
Родился в 1939 г. в Москве. Профессор математики. С 1972 г. живет во Франции.

Я знаю Хвоста более сорока лет. Из всех светлых людей моей далекой московской юности только он и Алик Гинзбург оказались, с восьмидесятых, в Paris (то есть Париж, Нью-Йорк, и все это Там) во второй и последней жизни.
Виделись мы, конечно, нечасто, но был я свидетелем его пути.
Сейчас, в мои 67 лет, пора привыкать к значимым смертям, то есть к тем, когда невозвратимой частью умираешь сам. Но Смерть Алеши Хвостенко оказалась такой вырвавшейся болью, такой немыслимой, как смерть детей…
1959. Мы с Аликом Гинзбургом приехали в Питер, с вечернего Московского вокзала прямо в зоопарк, где Алеша служит сторожем-кормильцем при тиграх. Хвост жарит тигриное (в смысле, их корм) мясо, и мы вместе с его Дуськой-манекенщицей едим это и пьем водку, русское счастье. Все невероятно вкусно, все, особенно сам Хвост, абсолютно красиво. Ревут огорченные близкие тигры. А было нам 19 лет…
После были стихи и черная ленинградская богема, и Хвост был уже художник-скульптор: тогда он лепил краской прямо из тюбиков на небольших холстах. Кстати, о нравах той богемы: позже, на литературной вечеринке, та же красавица-Дуська, от ревности, ударила Хвоста “пером”, и Хвост, обливаясь кровью, велел присутствующим, ну ни в коем случае, не говорить ментам.

Конечно, люди не меняются. Но поставить так высоко сначала – божьей милостью универсальный артист Возрождения, в вечном празднике – и удержать до конца эту вечную юность: Хвост был таким единственным среди виденных мною людей.
Второй flash-back, 1960(?). Я обещал Алиске Тилле, верной сестричке, показать самых красивых людей: Алешу Хвостенко в Питере, Томаса Венцлова в Вильнюсе и Юлика Златкиса в Одессе. Но Хвост приехал в Москву сам, и вскоре они увиделись… Хвост переехал к ней в Москву. С их любви, красоты, юности рождается Анюта, сейчас прекрасный музыкант и мать двух детей. Пусть побегут ниточки его потомства в эту чудную бесконечность будущего, без нас.
В семидесятых мы часто играли в шахматы в их квартире, где Хвост, артист-артист, но порой бивал меня, математика, одной волей.

Помню на одном «балу» у него в струящемся празднике (стихи, дружба, любовь и много наркоты) покойный Ваня Тимашев давит на меня, чтобы я взял траву. Я отбиваюсь: «Не хочу вводить в себя химию», а Ваня нависает: «А что, картошка не химия?» Появляется Хвост и высокой своей властью освобождает меня: «Оставь его, он (с нами) по мнению».
А также я всегда завидовал, как любили Хвоста женщины и, главное, что потом говорили о нем только с улыбкой и сладкой памятью. Любили его без памяти и друзья: соратники по творчеству, как его главный соавтор Анри Волохонский, и защитники по жизни, как Афоня, русская муза Парижа.
Сумел Хвост не измениться под кислотами Запада: безденежье, бездружье. Не описывая всех скитаний его души, свидетельствую: бил из него, всегда, источник вечной юности в той алхимии, где не отличишь искусство от любви и, вообще, искусство от жизни.
Париж, 2005
Лариса Волохонская-Певеар
Родилась в Ленинграде. В 1973 г. эмигрировала в Израиль. С 1988 – во Франции. Переводчик. Живет в Париже.

Вначале были песни. А также стихи, пьесы, живопись… Но я напишу о песнях.
Мы познакомились в 1961 году.
Анри – мой старший брат Анри Волохонский, – наверное, на год раньше. Я все слышала от него: Алеша Хвостенко, Алеша Хвостенко… Он жил тогда в Ленинграде, на Греческом проспекте, в коммунальной квартире.
На фоне мнимой серой свободы хрущевской оттепели, среди тупого занудства брежневского застоя он ходил свободно, беззаботно, красиво и легко, окруженный аурой неподражаемого шарма. Невозможно было представить его ходящим в университет или, того подавней, на работу. Цитирую его любимую максиму, услышанную уже во Франции, где бюрократия неоднократно отравляла ему жизнь: «Жизнь была бы раем, если бы не нужно было иметь дело с административными структурами». Однажды, давным-давно, я пожаловалась ему, что в университете перенесли какой-то экзамен, к которому я долго готовилась. «Никогда не поздно, – сказал он, – сделать то, чего можно вообще не делать». Эту мудрость я навсегда запомнила. Как и другую его поговорку: «Никогда не торопись – ты уже здесь».
Он писал стихи, рисовал, мастерил, пел. У него был несравненный дар вкуса и чувства меры во всем. Он никогда не корчил из себя этакого «поэта», «художника» или «барда» – он просто был всем этим непринужденно, неподдельно, ненавязчиво. И творил он, как жил, как дышал, как пел, – легко. Это было особенное трудноописуемое качество: аристократическая беспечность, бесстрашие, доброжелательность ко всем и полное равенство самому себе, то, что называют «отсутствием комплексов». Была эта доброжелательность равнодушием, как склонны считать некоторые, или нет, не имеет значения – важно, что он никогда не опускался до сплетен или злословия, ни до каких бы то ни было расчетов или же выяснений отношений. И никогда не выставлял напоказ свои знания, только иногда, вдруг, какая-то случайная реплика выдавала его огромную эрудицию. А был он автодидактом.

Он был всегда при гитаре. Его не нужно было просить. Он брал гитару и пел. В начале 60-х годов он пел песни, возникшие в кругу его отца Льва Васильевича Хвостенко, преподавателя английского языка и переводчика, дружившего с литераторами и переводчиками, среди которых были М. Цыферов, В. Адмони и другие. Часть песен были переводы или переложения с английского: «Фрэнки и Джонни», ковбойская песня «Я тронулся в путь,// Как зардел небосклон», еще была песня со словами «Снова трубит в свой рог война,// Снова вокруг она одна…», сочиненная на музыку военного марша из кинофильма «Мост через реку Квай» кем-то из отцовских друзей. Была военная песня, не помню, какого происхождения: «Все мы наголо обриты// Защищать страну идем…». Я очень любила и до сих пор люблю переведенную отцом Алеши шотландскую балладу «Поют цыгане у ворот,// У леди все в слезах лицо…». На эту же музыку в другой аранжировке была положена песня «Льет дождем июнь» (1959 год) – возможно, первая Алешина песня, написанная в соавторстве с Борисом Дышленко.
Что еще? Пел забытую песню Окуджавы «Однажды Тирли-Тирли, Тирли-Тирли// Подрался с Дугу-Дугу, Дугу-Дугу…». Пел сочиненную им самим песню «Не трогайте Алешеньку// Ведь он не виноват//Он весь такой хорошенький// От головы до пят…». Первые песни были написаны совместно: «Льет дождем июнь» и «Все люди как люди, а мы как черт-те что» – с Дышленко, «Городская» (Ах, целый день мы гуляли…) и «Блюз» (Что нам день, что нам ночь…) – с Лёней Ентиным в 1961 году. Вместе с Лёней они распевали романсы, блатные песни и шлягер курильщиков «Анашу», к которой они с Анри присочинили несколько куплетов.
Соавторство с Анри началось в 1963 году. Музыка чаще всего бралась уже существующая, и Алеша ее перерабатывал, компилировал, приспосабливал, изменяя иногда до неузнаваемости. В ход шло все: американские песни, еврейские (и древнееврейские!), французские, ирландские, русские песни, не только русские, но и советские, любые жанры: джаз, романсы, народные песни, даже наша «Березонька», даже индонезийская народная песня «Бурункака». И даже Иоганн-Себастьян Бах не миновал общей участи. Ни Жорж Брассанс, ни Гарри Белафонте…
«Нужно обратить внимание, что песни первых стиляг сочинялись на знакомую <…> мелодию. В скором времени этим приемом стал широко пользоваться Алексей Хвостенко, а следом и автор этих строк».
Так пишет Анри в «Воспоминаниях о давно позабытом». К некоторым песням Алеша писал свою собственную музыку. Большого значения то или иное авторство не имело: в его исполнении все полностью усваивалось как принадлежащее ему как будто он на свет явился с этой гитарой и этими песнями.
Если посмотреть на даты написания, то увидим, что у них с Анри бывали своего рода «взрывы» совместного творчества, происхождение которых трудно объяснить. В 1963 году вдруг появились и зазвучали «Страшный суд», «Игра на флейте», «Жалоба американского повешенного», «Грехопадение Адама», в 1965 – «Благовещение» и «Прощание». В 1966 году Алеша написал нашу любимейшую песню «Слепой». Ее и по сей день с неиссякающим энтузиазмом поет моя дочь Дарья.
Однажды мы сидели в гостях у Алеши на Греческом. Наступила пауза в пении, Алеша протянул руку и включил радио. Проникновенный голос диктора говорил: «…А в капиталистическом обществе, где человек человеку волк…» – Алеша выключил радио и закончил: «…Человек человеку волк, лиса и медведь». Много лет спустя, в 1980 году, эти слова превратились в строчку «Ностальгической» (Пой, балалайка…).
В 1967 году Анри по долгу службы оказался в Псковской области, на озере Врево, и жил на берегу этого озера в деревне Большой Брод. Алеша приехал туда и провел с ним два месяца. Тогда были написаны «Прощальная» («Русская народная песня про субботу»), «Две песни шарманщика» (для пьесы «Запасной выход», написанной ими тогда же), «Частушки» (впоследствии собранные лингвистами как народные), великолепный «Потоп», «Птицы», «Солдат». О процессе написания рассказывают сами авторы в «Берлоге пчел»:
«В деревне Большой Брод А.Х.В. провели целое лето. Мы часто плавали на лодке по озеру. А.В. набирал воду в бутылки, А.Х. греб. На суше и на озере сочинительства не прекращали. Написали две пьесы: «Запасной выход» и «Остров лжецов», книгу басен и несколько песен».
Одна из написанных тогда пьес, «Запасной выход», была одиннадцать лет спустя переведена на английский язык нашим общим американским другом Биллом Чалсмой и поставлена в маленьком театре города Нортхэмптон, штата Массачусетс.
Пьеса эта представляет собой нечто среднее между сказкой, притчей и музыкальной комедией. Три сына посланы в мир не появляющимся, но незримо присутствующим в пьесе Отцом. Отец дает им прощальное напутствие, о котором они благополучно забывают. Сыновья увлеченно заняты – каждый своим делом. Старший – ученый, физик-математик, – создает умную электронную машину с искусственным интеллектом. Средний – выращивает в каком-то агрегате вроде большой стиральной машины искусственного человека-гомункула. Младший сын – ну, известно, что такое, – интеллигент, литератор, поклонник искусства. Его интерес символизируется в пьесе огромным бюстом египетской фараонши Нефертити. Появляется пожарник, что-то вроде подвыпившего ангела, который пытается напомнить молодым людям, зачем они живут на свете. Его напоминания безуспешны. Тогда в жизнь братьев приходит – тоже посланная Отцом – красивая девушка Анна, олицетворяющая Любовь. Братья влюбляются, теряют голову, бросают свои занятия и уходят вслед за Анной со сцены и из пьесы. Оставшись без своих творцов, машина и гомункул пытаются существовать сами по себе, но вокруг них быстро образуется хаос. И кончается все веселым апокалиптическим пожаром с песнями и плясками.
Алеша тогда только что эмигрировал и приехал в Нортхэмптон помогать ставить пьесу. Он же играл в ней роль пожарника, пока не сломал ногу, свалившись с какого-то помоста. Пьесой заинтересовалась местная пресса и прислала представителя правозащитной организации «Эмнести Интернэйшенл» брать у Хвоста интервью. Меня попросили помогать переводить, хотя Алеша и сам бы справился.
Представитель прессы на спектакль опоздал и пьесы не видел. Алеша решил над ним подшутить. Этот журналист все хотел от Алеши политических деклараций, а в ответ получал комментарий о духовном содержании пьесы. Наконец, он прямо задал вопрос: каково же идеологическое содержание пьесы? «Никакого идеологического содержания нет, – сказал Алеша немного застенчиво. – Речь идет о тщетности человеческих ценностей, когда люди забывают об их божественном происхождении». «Что же это за ценности?» – неуверенно вопросил журналист. «Свобода, равенство и братство», – с доброжелательной улыбкой отвечал Алеша. В ответ на ошеломленный взгляд правозащитника я кивнула, дескать, да-да, вы не ослышались.
В статье, появившейся через несколько дней в местной газете, говорилось, что авторы пьесы «провозглашают и утверждают гуманистические ценности и своим творчеством борются за свободу, равенство и братство во всем мире».
Возвращаюсь в деревню Большой Брод.
В то лето и я провела неделю там в гостях. Часто, пока Анри был занят, Алеша удил рыбу. (Это времяпрепровождение воспето в «Частушках»: «Ловили рыбу// Словили по рылу». И там же дальше: «Ловили лосося// Поймали пол-литра»). Он часами мог сидеть неподвижно, глядя на поплавок. Когда приходило время сматывать удочки, Алеша выбрасывал в воду оставшихся червяков, приговаривая: «Это жертва озерному богу». Говоря о бутылках: когда не было других гостей, пили мы в деревне исключительно парное молоко или чай.
И тут – уж не знаю, кстати или нет, – скажу о пьянстве. Его преследовали власти, милиция, соседи по квартире. Говорили: бездельник, тунеядец, пьяница. Все вздор: ни тунеядцем, ни бездельником Алеша не был. Он всегда был занят: рисовал, мастерил, читал, писал, сочинял. В нем шла непрерывная творческая работа. Всегда, почти что до самого конца. Когда приносили выпивку – пил. Он плыл по течению жизни и принимал все происходящее с доброжелательной улыбкой. Никакие ярлыки к нему не подходили.
Следующий совместный «взрыв» произошел в 1970 году. Была положена на музыку «Сучка с сумочкой», написана «Орландина», а кроме того, Алешин шедевр – «Деревенская» («Свет прольется над землей»). «Сучку с сумочкой» очень любили тогда еще совсем маленькие дочери Сережи Есаяна – Варя и Лиза. Жили они все в квартире Сережиной мамы Серафимы Теодоровны. Вера Есаян рассказала, как однажды Алеша пришел их навестить, когда Серафима Теодоровна была дома. «Ну, что вам спеть?» – спросил Алеша. «Сучку с сумочкой, дядя Алеша, сучку с сумочкой», – запищали девочки. Произошел ужасный конфуз.
Хронологически дальше следуют Алешины «Эпиталама Геннадию Снегиреву» и «Облака», а потом их совместное «Молчание» (1971-72 год), написанное, когда Анри поехал в Москву сразу же после Алешиного туда переезда.
Анри всегда говорил и говорит, что писать песни его научил Алеша, объяснив некоторые важные принципы. Научил хорошо. В том же, 1972, году Анри подарили изданную фирмой «Мелодия» пластинку «Лютневая музыка XVI–XVII веков». Анри все ходил и мурлыкал эти несколько мелодий. И вот из отсутствия друга родились три прекрасные песни: «Зеленые рукава», «Лебедь» и «Рай». Алеша был их первым и самым лучшим на свете исполнителем. Когда он их пел, я видела на глазах у людей слезы.
С созданием песни «Рай» связана малоизвестная история. Песню эту Анри не выдумал из головы, он ее увидел. Увидел он ее в мастерской у нашего ленинградского друга, художника Бориса Аксельрода – Акселя, – который тогда выполнял на заказ мозаичное панно для бассейна. Анри ему помогал и колол камушки для мозаики. Однажды мы целой компанией пришли к Акселю в мастерскую. На полу лежало огромное панно с изображением синего неба со звездой, там было еще золотое солнышко, вокруг по краю размещался им освещенный золотой город, а на переднем плане был зеленый газон с цветами и – ну, и дальше, – как в песне. Анри пришел домой и исчез у себя в комнате. Минут через пятнадцать он вышел с листочком в руках. «Вот послушай», – сказал он и напел мне «Рай». Я тогда же отпечатала пять экземпляров под копирку. Панно же в бассейн не попало, и, где оно сейчас, никому не известно.
В 1973 году учинился настоящий фейерверк. «О всеобщей инфляции», «Пасмурный день», «Матримониальная», «Вернись, вернись», «Романс», написанный на день рождения Аси Муратовой, «Фараон». «Прощание со степью» было написано специально для Льва Николаевича Гумилева. Сережа Есаян, друживший со Львом Николаевичем и исподволь печатавший в журнале «Декоративное искусство», где он был редактором, куски из будущей книги «В поисках вымышленного царства», пригласил нас на ужин. Сфера интересов Гумилева была известна. Анри с Алешей раздобыли энциклопедию, отыскали в ней всех этих турок, торок, кераитов и меркитов, добавили немного Жуань-Жуани и конской упряжи и, помирая от смеха, сочинили песню. После ужина Алеша взял гитару и сказал: «Лев Николаевич, а мы для вас песню сочинили». Но петь он толком не мог – трясся от хохота. Сын двух великих поэтов сидел с невозмутимым лицом. Уже потом он сказал Сереже: «Ваши друзья ужасные хулиганы. Но очень талантливые».
Наконец, в конце 1973 года, перед самым нашим отъездом из России, была написана «Тайна». Алеша приехал в Ленинград прощаться с нами и пел со слезами на глазах «храните золото любви». Так мы и уехали со смертью в душе и с этой удивительной песней в памяти, не зная, увидимся ли когда-нибудь.
Увиделись. Начиная с 1977 года история переплетается с географией: происходят встречи и пишутся песни в Париже, Тивериаде, Лондоне. В 1977 году мы с Анри съехались в Париже, он из Тивериады, я – из Штатов. Алеша спел нам «Живые улитки», «Нантского узника» и «Дело плохо», написанные им в Москве, и они вместе сочинили «Прославление Олега Соханевича», «Мы лучше всех» и «Агон Мусагета и Гастронома». Все родившиеся в последующий период дети нашего круга с увлечением распевали:
Будет каша хороША,
Ка-ША каша-каША.
Еще через два года, опять в Париже, сочинилась песня об эмиграции «Вальс-жалоба Солженицыну».
В 1980 году Алеша навестил Анри в Тивериаде. В результате возникли «Полчаса тишины», «Симпозион», «Песня о независимости», «Буколика», «Олимпийское проклятие», «Невинная песня» (С соседом я пропил последнюю рубашку). Немного спустя в Лондоне они написали «И ночь и день». Алеша вспомнил об этой песне в 1990-м году и написал Анри такое письмо:
От хвоста
Анри, мой милый, потерял
Я песни текст одной
И если ты его найдешь
Пришли ко мне скорей.
Поется в песне той про снег
Про свет и тень и смерть
Но есть еще такое в ней,
Что вспомнить не могу.
Ее не пел я никогда
А нынче вышло так
Что петь про снег пришла пора
Но без тебя никак.
Поройся в папках, поищи
Вложи ее в конверт
Слов пару теплых припиши
И отправляй чуть свет
…………………………………
Я все… Да что там, в общем так:
Письмо ко мне заклей
Купи печатей на пятак
И отправляй скорей.
26 сентября 90 года.
(Опубликовано целиком в «Верпе», 2005, стр. 366–367)
Песня была написана на мотив песни Алешиной крестной дочери Лены Лозинской «Ах, милый мой// Как ты хорош», а Ночь, День, Сон и Смерть – это известные скульптуры Микеланджело. Все идет в ход: и песня подруги, и итальянский ренессанс, и все оживает и звучит. Настоящее артистическое братство.
Братство, содружество, соавторство – назовем, как захотим. Алеша был гением соавторства. У него был особенный дар: привлекать к себе людей. И не только привлекать, а и вовлекать, и вдохновлять, как бы заражать своей талантливостью. Он создавал вокруг себя особую художественную атмосферу. Вспомним хотя бы несколько пьес, поставленных им в сквотах с минимальными ресурсами. Он умел организовать людей. Из хаоса создавал космос.

Уже в начале 60-х на Греческом проспекте велась игра. Ставили часы, задавали тему и писали на время: Алеша, Енот, Славинский, Анри, не помню, еще кто. Вокруг него все начинали писать стихи. Юра Сорокин отрывался от своих пуговиц и сумок и писал, а впоследствии бросил рукоделие и стал совсем поэтом. Вспомним, что самые первые песни Алеши тоже были написаны в соавторстве с Дышленко и Ентиным. Вспомним опубликованный в «Верпе» «Дифирамб» по случаю визита Кати и Сармы. Он подписан: сочинение магистров и бакалавров изящных искусств и высоких художеств Хвостов: Алисы и Алеши и Вити и Лёни. Сережа Есаян сочинил несколько стихов. А сколько пьес! С Юрой Галецким, с Лёней Ентиным, с Анри… А музыкальное сотрудничество! Камиль Чалаев, Лёня Федоров, Толя Герасимов играли, пели, записывали, придумывали вместе с ним – и список, конечно же, можно продолжить. Я уже говорила о том, как он умел преображать и усваивать существующие музыкальные темы. «Великий перекройщик» называет его Камиль Чалаев. Да не поймут меня неправильно! И Пушкин, и Шекспир использовали существующее и делали его своим. Алеша брал щедро и отдавал еще щедрее.
Его дружба с Сережей Есаяном и Анри стоит особняком. Начавшись в 60-е годы, она продолжалась всю жизнь. Это было редкое бескорыстное содружество, братство трех необычайно одаренных единомышленников.
Когда они собирались, начинался фейерверк остроумия, веселья и плодотворной деятельности. Как будто один лишь вид друг друга вдохновлял их к тому, чтобы сочинить, нарисовать, придумать. Слово «поэт» от греческого «пойэо» в исходном смысле означает «делаю, творю». Они все время что-то делали, когда собирались вместе. Сережа рассказывал, как он рисовал иллюстрации к басням А.Х.В.:
«Я рисовал картинку, а Алеша сидел и смотрел. Если Алеша не смеялся, я комкал рисунок и бросал в мусорную корзинку.
Когда он смеялся, это значило, что рисунок удался. Римма тем временем выуживала отвергнутые рисунки из корзинки, разглаживала их и складывала в папочку». Наверное, эта папочка так и лежит где-то в Алешином архиве.

И тут же, кстати, об архиве. После смерти Алеши он оказался отлично рассортирован, все разложено по папкам: стихи, фотографии, рисунки. Несмотря на внешне беспорядочную жизнь, он любил порядок.
Историю создания Алешиной пьесы «Бюро путешествий, или синдром Робинзона», написанной в 1982 году и поставленной по-английски шведским театром «Шахразад» в Стокгольме в 1983 году, лучше меня расскажут Вера Есаян и сам Алеша (см. настоящее издание).
Внешние факты его содружества с Анри просты. Более чем сорокалетняя дружба, постоянная переписка в стихах и в прозе почти до самого конца Алешиной жизни, разрозненные листы которой еще ждут публикации, господин редактор. Три длинных пьесы, из них одна детская, в стихах, несколько коротких, множество стихов и басен, больше сорока совместно написанных песен. И Бог знает что еще, о чем я не знаю или забыла. Когда они встречались – в Ленинграде ли, в Москве, Пскове, Париже, Тивериаде, Тюбингене или Лондоне, – происходило нечто загадочное. Анри говорит:
«Мы никогда с ним особенно ни о чем не разговаривали. Просто садились и начинали сочинять. Иногда я писал кусок, и Алеша кусок, как в «Касыде министру культуры» (в сборнике «Городские поля», изданном Сережей Есаяном с его же иллюстрациями). А иногда одну строчку я, одну он: “В полночь я вышел на прогулку// Шел в темноте по переулку// Вдруг вижу, дева гложет булку… Нет, нет, Анрик, при чем тут булка… вдруг вижу дева в закоулке… переулку – закоулке, прекрасная рифма! ” И так далее».
А вот еще:
«Когда мы сочиняли песни, я держал карандаш и бумагу, а Алеша ходил вокруг. Иногда бывало наоборот», – так Анри вешал лапшу на уши журналистке, которая пыталась допросить его об их «творческой лаборатории».

Уже в начале 60-х годов они начали пользоваться инициалами А.Х.В. для обозначения совместных сочинений. В сознании друзей их существования были как бы связаны. Если спрашивали: «Где Хвост?», следующий вопрос был: «А где Анри?» В начале 70-х, когда Алеша ездил в Салехард на какие-то гипотетические заработки, Анри даже сочинил двустишие для ответа на все такого рода расспросы:
Хвост уехал в Салехард,
А Анри хватил инфаркт.
В моей памяти живет Алеша, улыбающийся, Алеша, на гитаре играющий и поющий, а разговаривал он, я думаю, мало с кем. И только по делу. Постоянно окруженный людьми, он всегда держал дистанцию. Внутренне он, наверное, был очень одинок.
В 1989 году Алеша положил на музыку и начал исполнять стихотворение Анри «Чайник вина», и заглавие это стало чем-то вроде Алешиной эмблемы. Начиная с 80-х годов он кладет на музыку много своих старых и недавних стихотворений. В 1996 году он пишет потрясающую песню о смерти «Часы и канва». В 1998 году он пишет стихотворение «Три песни старца», положенные на музыку Камилем Чапаевым в очень интересной концепции. Их диск с записью этих песен на три гласа – настоящее музыкально-поэтическое событие. Записывались диски с «Аукцыоном», с Леонидом Федоровым, с Толей Герасимовым. Этот период я знаю плохо, пусть рассказывают другие. В 2000 году Алеша положил на музыку стихотворение Анри «Вечное» («Мои стихи не убивает время»).
Я слышала его пение в последний раз на его дне рождения в 2004 году. После концерта по моей просьбе они с Алешей Батусовым спели «Сучку с сумочкой», которую я тоже люблю, как и Варя, и Лиза Есаян.
Гитару он не выпускал из рук почти до самого конца. А когда выпустил гитару из рук и не стало песен, не стало и Алеши.
В стихах и песнях Алеша иногда помещал автограф: «Хвост, отдавай комету», «А пуще всего похваляясь листом// И корнем, что в землю свисает хвостом». В последней песне Анри «В замке Тю» есть слово «бесхвостый». Это тоже автограф: Анри имеет в виду себя. И всех нас.
Париж,
2010 год
Анри Волохонский
Родился в 1936 г. в Ленинграде. 1973 – эмиграция в Израиль. С 1986 живет в Германии. Поэт и ученый звездочет.

Свою «Эпиталаму Геннадию Снегиреву» Aлеша Хвостенко сочинил, будучи посажен в зиндан города Джамбай.
Они приехали туда с Иваном Тимашевым по прозвищу Ванька Бог и вступили в противоречия с местной властью. А Снегирев действительно собирался жениться на какой-то невинной девице. Всем обитателям зиндана песня очень понравилась.
Я послал Алеше несколько строк о Ефиме Славинском, о его судьбе:
А ты беги пустыни прочь
И не ходи в Харран Хивинский:
На Вавилонской башне ночь
В Семипалатинске Славинский.
Из книги “ВОСПОМИНАНИЯ О ДАВНО ПОЗАБЫТОМ”, “Новое литературное обозрение”, М.2007, стр. 74–77.
Как раз тогда его приговорили к лишению свободы. Алеша отвечал мне:
По твоему совету прочь
Бежал Хивинского Харрана
Но проведя в Джамбае ночь
Достиг ментовского зиндана.
Труды поэта
Не могу забыть рассказа Алексея Хвостенко о трудовой деятельности:
«К нам подошел человек, назвавшийся начальником ватного цеха. Посидели. Потом он пригласил к себе в цех осмотреть помещение. Пришли к оврагу, на склоне которого этот цех был. Кругом летали, висели на суках и камнях и просто валялись клочья ваты. Внизу, на самом дне оврага текли в противоположных направлениях два полных ватой арыка».

Другой его рассказ описывает случай на работе. Алеша устроился делать мыльный раствор. Прачечная помещалась во дворе, в кирпичном строении. Часа в четыре ночи нужно было нарезать мыла, бросить в воду и включить острый пар. Через час выключить и идти домой. Однажды Алеша пришел домой и лег спать. Утром будят – иди, говорят, Хвостенко, на работу. – Явился. Все здание прачечной полно пены. Люди делали в ней ходы, словно земляные черви, чтобы попасть внутрь. Оказалось, что он, покидая рабочее место, не выключил острого пара.
О возможном воздаянии за труд Алеша сочинил как-то ироническое четверостишие:
Какой кошмар – жена сказала Бекет —
Когда поэта премируют лепет,
А я скажу: поэт не вечный мобиль
И пусть ему воздаст живущий Нобель.
Вот мы наконец-то и добрались до истинной меры вещей:
Алеша, сходим за полбанкой
Напиться б надо перед пьянкой.
<………>
Ближайшее место
Алеша Хвостенко приехал в Тивериаду, и мы отправились погулять туда, где из озера вытекает река Иордан. Прохаживаясь под огромными тенистыми эвкалиптами, мы заметили отца Юстина, который крестил средних лет даму. Он сделал нам знак подождать, а потом догнал на автомобиле и повез к себе в монастырь. Этот грек-священник был в монастыре (где, по преданию, написаны «Деяния апостолов») настоятелем и единственным монахом. Вошли, поднялись на галерею и стали пить кофе, взирая на озеро. И вот Юстин спрашивает:
– Вы в Париже живете?
– Да, в Париже.
– И в какую церковь ходите?
– В ближайшую, – отвечал Алеша после недолгого раздумья.
Для того, чтобы показать всю глубину этого выражения, необходимо немного отвлечься. Еще в России мы сочинили куплет для песни про анашу:
К нам пригнали плану плот
Даже поп словил приход
Хохотал, хохотал
Десять суток схлопотал.
Позднее отец Михаил Меерсон-Аксенов словил приход в Нью-Йорке и позвал Алешу спеть в его церковном зале. Тот пел про Олега Соханевича, о том, как он прыгнул с корабля в воду, надул лодку и через девять дней приплыл к туркам, – всю правду. Соханевич тоже присутствовал в этой, ближайшей, церкви. Вспоминая, отец Михаил говорил, что ощущение было как при постановке «Гамлета» перед датским принцем. Народ хлопал в ладоши то герою, то, обернувшись к сцене, исполнителю.
Всех поэтов должно звать одним и тем же именем – Авель. По-древнееврейски оно означает дым, пар, туман, вздор и всяческую чепуху.
Цыганы
Алеше хвостенко
Один цыган осев, однажды —
Чуть только осень началась
Иных учить затеял важный
Над кочевыми величась:
– Смотри, снега задолго веют
Лошадка брысь – копыта вбок
Кто не грядущего радеют
Тому и нынче поперек!
– Здесь… Там… Да конь к чему хомут-то
Блуждалец вымолвил ему —
Хоть чуть кто сядет вольный тут-то
То уж сидеть там и тому!
Смотрю, смотрю на двух цыганов:
Который правее из них —
Монах свободы ли болванов
Иль обеспеченности мних?

Алешенька, зачем же – в Салехард
Где в ледяной баян охрипший бард
Сосулькою орфической в струю
Должно быть лиру тренькает свою?
Алешенька, зачем же – в Салехард
Где в ледяной баян охрипший бард
Сосулькою орфической в струю
Должно быть лиру тренькает свою?
Чтоб на моржа науськивать песца
Гагарам, чай, не надобно певца
Чтобы менять свой ежегодный мех
К чему эфирный звук твоих помех
Баранам этих суток волчьих стай?
Алешенька, ну, будет, перестань —
Бежит олень, полярный эскимос
Тебе затылок кажет Канин Нос…
Зачем же Салехард – не Гибралтар
Где Геркулес алтарь поставил встарь?
Гляди – любая тварь бежит на юг
Дают ей это или не дают:
Бежит на юг тетерка и дрофа
Бежит на юг полярная сова
Бежит на юг обрезанный енот
Вдруг оценив на вес свой древний род
И даже тот, кто более чем финн
Туда влачит судьбы своей графин
Все реки на которых я плыву
Туда направят влаг своих халву
Магнитный шприц освободив компас
Теперь свободно смотрит за Кавказ
И сам Кавказ, добыв подобья ног
К ним смазанные лыжи приберег.
Ах, эти лыжи… Неужели снег
Тебе милее наших луж и нег
Березы тополиного ствола?
Тебя любая из столиц могла
Держать как сердце бубенцом звеня
А ты – внезапно, не спросясь меня,
Не сверясь даже с направленьем карт…
О ужас – в эту область юрт и нарт,
Где прямо в соль губу макает Обь
И свежий лед ее целует в лоб.
Вернись, я вновь и вновь молю, вернись
И отвернись от северных зарниц
Мир одноглаз без одного из нас
Верни же нам хотя бы пару глаз
Чтоб я от вологодских островов
“Алеша, жду тебя и будь здоров”
Сказать мог искренне.
Целую, твой Анри. 1971-74 гг.
Алеше из Аравы
Алешенька, я странствую вне дома.
Где? – спросишь ты. Изволь: южней Содома
(Географически) стоит моя нога
Обута кожей в форму сапога
Февраль, жара – вообрази такое
И общество увы как сплошь мужское.
Передо мной в пустынной Араве
Деревья чахлые стоят на голове
Еще зима и прозябают травы
Кой-где сквозь камешки просовывая главы
Уже весна – и свадьбы у жуков
Под колкой тенью мертвых трав пуков
Парит орел и бродит антилопа
Верблюду вслед дырою телескопа.
Ночные зрелища иной наводят сон:
Я созерцаю звездный Авиньон
Где полная луна как пленный папа
И сфинксу-Льву Сатурн как третья лапа,
Юпитер с Диоскуровой ладьи
Склонился вбок не видя впереди
И вынырнул из стройных туч отчасти
Пугнув Стрельца персидским двоевластьем
Венеру, что вот-вот должна взойти
А Марса, знаешь, не могу найти
Ни в небе, ни в дороге, ни на карте
Ни в собственной душе
a дома буду в марте.
А.В.

Леонид Ентин
Родился в 1938 г. в Днепропетровске. С 1977 г. живет в Париже.

Предисловие к 6-му сборнику Верпы
Итак, и на нашей улице прогресс. Им отмечены даже изменения погоды.
Нельзя не порадоваться некоторому обогащению фауны. А так как первой вершиной ее эволюции следует считать психические процессы, то перед нами ее прелестный и одновременно устрашающий итог – Верпа.
Охотились на этого зверя многие. Но постепенно трудности отпугнули “незаинтересованных”, а шкуру и мясо Верпы действительно способен оценить не каждый.
Однако в атмосфере мороз, то бишь некоторое ужесточение.
Поэтому автор предисловия хотел подчеркнуть, что его мысли призваны вернуть былую популярность Верпы, напомнить о занятных повадках умного зверя, воскресить некоторые особенности культа Верпы, обнаруженных в самых неожиданных местностях.
Но вначале посмотрим, где же обитает Верпа. Внешние, топографические, приметы только исказят ваши представления о повадках и привычках Верпы.
Франсуа Вийон, поклонник и ценитель, оставил нам ценные трофеи, добытые, правда, довольно давно. Кое-какие данные его биографии и те замечания мужественного спортсмена, которые сохранили нам века, донесли до нас ценный опыт.
Но только теперь, когда урбанизация наделила зверя всеми чертами нашего века, – охотников сменили исследователи.
Тем более изумительны результаты ветеринара-верпатора и охотника Хвостенко. Практически, в данной области основные достижения принадлежат ему.
– Верпа на дороге не валяется. Утверждение, что Верпу можно выследить в психиатрических больницах, основано на недостоверных источниках.
Самое убедительное – это трофей. Так всегда считали настоящие поклонники и сторонники Верпианы.
Но Верпу трудно выследить, и поэтому мы можем по циклу “Силуэты Верпы” просмотреть процесс расшифровки случайных встреч, впечатлений, почувствовать все напряжение, которое испытывает идущий по следу.
“Силуэты” учат не доверять. Дубликат – это дубликат, но что делать с дубликатом? Сквозь него надо пройти.
Это трудно.
Иногда – утомительная погоня.
И тогда приходится бежать, переплывать рвы, тонуть в разной совершенно посуде и причалить в Кэмпе.
– Нет, уже полгода не видели и не слышали………..
а на этот раз сидеть в засаде, не надеясь на успех.
Но труд никогда не пропадает паром. По крайности, в нашем городе выпадает иней.
Его можно слизывать.
А снег можно шевелить палкой. Смотришь – нашел, “скелето приятелям”.
А если отправиться за Верпой в воздух, то возникает масса дополнительных ощущений.
Там тоже бывает много интересного.
Об этом “Памятник лётчику Мациневичу”. Состояние экстаза продолжает сквозить в замечательных строках последнего цикла “Правда о Рпанге”.
Хитрая Верпа пытается спрятаться в дебри языка. Но мы применяем предложенные А.Хвостенко химикаты, и хитрому зверю не уйти………..
– Внутренним взором гурман-читатель может увидеть, как поджариваются на углях самые лакомые куски в присутствии счастливого охотника. Поневоле позавидуешь.
Не печалься, читатель.
В интервью с нами А.Хвостенко сказал:
– Как только все станут художниками, каждый сможет постоянно общаться с Верпой.
– В будущем этот зверь станет домашним. К нему привыкнут и полюбят.
– Я уже сейчас заметил, что Верпа любит, когда ее гладят против шерсти. Коллега Рпанг не внял моим советам и растерял собственное Трево.
Да, я тоже ценил Рпанга, поэтому мне и хочется закончить свое скромное предисловие, наряду с приветствием герою-охотнику Хвостенко и его техническим сотрудникам, скорбными словами, обращенными к трагической фигуре Рпанга:
Спи спокойно, дорогой друг. Твои Трева соберут другие. Получится изрядный монумент. Действительно нерукотворный. Я верю, что всем звездам на небе есть место. И тот скромный свет, который долетал к нам от Тебя, не затеряется среди более ярких созвездий.

Леонид Чачко
Родился в 1939 г. в Москве. Кандидат экономических наук. Живет и работает в Москве.

Я познакомился с Алёшей Хвостенко – Хвостом – в конце 67 или в начале 68 года. Я тогда жил один в комнате большой коммуналки на Покровке, в Старосадском переулке.
Хвост приехал из Питера (он тогда как раз «мотался меж двумя столицами»), и кто-то из друзей (может быть, Миша Деза?) привел его ко мне на предмет переночевать. Мы как-то сразу сдружились, и он в дальнейшем, приезжая в Москву, частенько у меня останавливался. Я, в свою очередь, приезжая в Питер, останавливался у него, на Греческом. Комната Хвоста удивительно напоминала мою московскую, только стены были увешаны его собственными работами (он тогда писал картины вполне фигуративные, в импрессионистической манере, которые мне очень нравились). Позднее он перешел к сюрреализму, резкой и суровой графике. Однажды у меня в комнате «зависли» на несколько дней Хвост и Володя Пятницкий и предложили мне, в благодарность за гостеприимство, расписать одну из стен комнаты. Я, честно говоря, побоялся жить под сенью такой живописи (кто знает манеру Пятницкого, тот меня поймёт), но порой ругаю себя за трусость – думаю, это было бы великое произведение!
В Москве по вечерам у меня собирались друзья, пели песни под гитару, слушали пластинки, читали стихи. Хвост сразу стал своим в этом обществе. Здесь же он познакомился с моей приятельницей – молоденькой Алисой Тилле, с которой они вскоре и поженились. На регистрацию брака в ЗАГС на Сухаревской ввалилась буйная толпа хиппи и порушила чинный порядок заведения. Хвост был в довольно рваных джинсах, и шокированная чиновница наотрез отказалась регистрировать брак при таком нарушении приличий. Пришлось кому-то из гостей подходящего размера одолжить жениху свои брюки.
Вскоре после этого Хвост окончательно переехал в Москву, удачно обменяв свою питерскую комнату на комнату в Мерзляковском переулке, и уже у них с Алисой стали собираться толпы артистической молодёжи. У Хвоста всегда можно было послушать хорошую пластинку, почитать что-то ещё не читанное (в том числе самиздат), полистать альбом. При том, что денег у нас у всех было не густо, Алёша, благодаря своему вкусу, обаянию и успеху у продавщиц букинистических магазинов, всегда доставал какие-то новинки и редкости.

О публикации стихов Хвоста в СССР речи, разумеется, быть не могло, но Алёша, человек очень музыкальный, быстро и легко освоил гитару и исполнял в кругу друзей свои стихи под гитару, на собственную, классическую или народную музыку в своей обработке.
Хвост не был диссидентом в обычном значении этого слова, но он был свободным человеком и всем своим существованием непрерывно входил в противоречие с «Софьей Власьевной». Поэтому ему при каждом случае столкновения с ней давалось понять, что лучше бы ему уехать на Запад, а то как бы ему не отправиться «на Восток». Так что, в конце концов, нашелся какой-то еврейский предок – кажется, дедушка (а у кого их нет), и Хвост в 77 году уехал, «по Вене», как тогда говорили.
Я провожал его в Шереметьево. Было много народу, Хвост уезжал с гитарой и легкой сумкой, мы крепко выпили, пели вполголоса песни. Следующий раз я увиделся с ним уже в 90 году в Париже, куда попал на стажировку, бывал чуть не каждый день у него в мастерской, в «сквоте» (это было нетрудно и не опасно – наступили новые времена). Жизнь Хвоста в тот период удивительно напоминала его московскую – друзья, гитара, живопись. Он показывал мне свой Париж…
Вот несколько эпизодов из молодой нашей жизни, когда мы с Хвостом летом подрабатывали пляжными фотографами в Крыму.
Три рубля за кадр
Странно! Почти у каждого из отдыхающих был свой фотоаппарат, качество наших снимков было очень средненькое, ракурсы вполне стандартные, но поток желающих сняться у нас на пляже не оскудевал. Правда, деньги мы брали вполне божеские – три рубля за кадр, с тремя отпечатками 10x14, оплата по получении. За день набегало по полторы – две плёнки на брата, то есть примерно по сто пятьдесят – двести рублей. Моя инженерская месячная зарплата.
Надо сказать, вкалывать за эти бабки приходилось изрядно! Часов с десяти и до двух обходили пляж, фотографируя осатаневших от солнца и спиртного клиентов, поощряя их к совершению разного рода безумств – нырянию в набегающую волну, построению в воде разных гимнастических пирамид, объединению их в группы по признакам происхождения, пола и возраста – и рекламируя свою продукцию. Стараясь по возможности уклониться от предложений выпить за компанию, за знакомство или для дегустации нового напитка собственного приготовления. Уклониться, потому что после выпивки хождение с фотоаппаратом по раскалённому пляжу превращалось в пытку, а качество снимков резко снижалось. Но человек слаб – уклоняться удавалось не всегда. После двух пляж пустел, и мы обедали, по необходимости возбуждая аппетит парой стаканчиков спиртного, и шли домой, где прежде всего проявляли отснятые плёнки. Вывесив плёнки для просушки, ложились отдыхать, затем, если было ещё светло, выходили на вечерний, почти пустынный, пляж, прихватив с собой гитару и пару бутылок сухого. Подходили друзья, раскладывались на песке, расслаблялись. Хвост пел.

С наступлением темноты надо было возвращаться к работе – печатать снимки. Иногда печать затягивалась до 5–6 часов утра, но работу надо было закончить непременно – утром готовые снимки должны были быть розданы клиентам. В этом вопросе Хвост был непреклонен.
Я познакомился с фото-лажей, как называл это занятие Хвост, году в 72. Я отдыхал в Крыму, на Карадаге. От моего длинного отпуска оставалось ещё несколько дней, но совершенно кончились деньги, надо было добираться до дому на попутках, что я и решил проделать, а по дороге в Симферополь навестить Хвоста, который в это время, как мне было известно, подрабатывал пляжным фотографом где-то в районе Малореченской.

Из Коктебеля катерок бодренько и задёшево довёз меня до пристани Малореченской, я спустился на пляж, походил по берегу, но следов пребывания друга не обнаружил. Наконец, некий абориген подсказал, что видел каких-то питерских фотографов на пляже соседнего посёлка Солнечногорского. Питерские для Крыма – это почти московские, и я решил проверить, тем более, что расстояние было всего-то с полкилометра. Обогнув скалистый мысок, двинул по соседнему пляжу и тут же наткнулся на Хвоста. Обнялись, расцеловались, но прежде, чем отправиться к буфету и отметить встречу, Хвост объяснил, что ему нужно довершить обход пляжа и раздать отснятые накануне фотографии. Пошли вместе.
Я с любопытством наблюдал, как легко и непринуждённо общается Хвост с клиентами, фотографирует желающих, перебрасывается шутками, раздаёт снимки и получает денежки. Потом, по окончании маршрута, мы остановились на берегу, искупались и отправились в буфет, расположенный тут же, на пляже. За стаканом вина я рассказал Хвосту про свои обстоятельства, и он немедленно предложил мне остаться на несколько дней у него в Солнечногорском, а если я хочу, то и подработать на обратную дорогу, благо у него был лишний фотоаппарат. Идея показалась мне занятной, и я легко согласился.
На другой день Хвост показал мне мой маршрут на пляже, вручил «Зенит», объяснил несколько нехитрых приёмов работы, и мы разошлись в разные стороны. За те пару дней, что я пробыл у Хвоста, я заработал не только на обратную дорогу в Москву, но и на заезд к друзьям в Одессу. После отвального вечера на пляже мы с Хвостом расстались – до встречи в Москве.
На следующее лето Хвост предложил мне поехать в Солнечногорское вдвоём. Он хотел заработать летом денег, чтобы зимой о них не думать. Я работал в НИИ и в деньгах особо не нуждался, но у меня оказалось свободное лето, мне нравилось общение с Хвостом и понравилась фото-лажа. Так мы стали фото-напарниками.
В первых числах июня 73 года мы с Хвостом, нагруженные дефицитной чешской фотобумагой, отправились с Курского вокзала поездом «Москва- Симферополь». В Солнечногорском, с помощью местных друзей Хвоста, нашли удобное жильё – отдельную мазанку с водой и электричеством, установили оставленную с прошлых лет в посёлке аппаратуру, отгуляли на устроенном друзьями по случаю открытия сезона банкете и наутро приступили к «возделыванию капусты».

Мы провели с Хвостом вместе в Солнечногорском три сезона, и теперь, вспоминая прошедшее, я думаю, что это были хорошие, весёлые деньки.
Откуда есть-пошла фото-лажа Малореченская
Родоначальниками фото-лажи в Малореченской – Солнечногорском были I два питерских приятеля Хвоста – Сорока и Понтила. Сорока был удивительно рукастый умелец – художник, скульптор, ювелир, слесарь… В своей комнате питерской коммунальной квартиры он мог сделать всё. В тех редких случаях, когда нельзя было обойтись без использования заводского оборудования, на помощь приходили многочисленные друзья. В пору моего знакомства с ним он осваивал новый вид продукции – изготавливал фигурные металлические пуговицы от форменных мундиров Российской империи. Как во всём, что делал Юрка, он добивался абсолютного сходства с оригиналом. Оригиналы ему доставали из коллекции Эрмитажа. Пуговицы пользовались большим спросом у коллекционеров. Предыдущим достижением Сороки было изготовление керамических расписных тарелок, скопированных с парадных императорских сервизов.
Понтила прежде всего поражал своим устрашающим обличьем – большого роста, с неимоверной ширины плечами, он обладал, по-видимому, огромной физической силой, но нрав имел спокойный. Больше всего походил на своих предков – шведских викингов. Когда мы познакомились – дело было в Питере, на Невском, – он, вместо рукопожатия, с самым серьёзным видом прошёлся вокруг меня по тротуару на руках. Понтила…
Не знаю, как ребята оказались в Малоречке, – кто-то, наверное, подсказал, но они сделали самое важное – добились доверия и уважения у местной братвы. Отныне они могли не бояться ни конкурентов, ни ревизоров, ни милиции. Отрекомендовав авторитетам Хвоста, они и ему открыли эту возможность – возделывать безданно-беспошлинно местную ниву.
Как-то раз, весной, я повстречал Понтилу на Московском проспекте – он ловил попутную машину в направлении Пскова. На нём был здоровенный рюкзак, как выяснилось, набитый фотобумагой и химикатами. Валера направлялся в Малореченскую. Мы с приятелем
Витькой Тупициным возвращались из Питера в Москву и, будучи без денег, также ловили попутку. Валере повезло раньше, и он уехал, махнув на прощанье рукой.
Как нас ограбили
Однажды вечером, придя домой с пляжа и собираясь приступить к печатанью снимков, мы обнаружили, что в нашем доме кто-то побывал. Исчезли кое-какие из личных вещей, гитара Хвоста, а самое неприятное – наши фотоаппараты. Денег, слава богу, грабители не нашли – а это была наша выручка почти за сезон. Знающие люди посоветовали обратиться к нашему хорошему приятелю Коле. Нам объяснили, что ограбление, скорее всего, дело рук пацанов, не связанных с нами дружескими узами, а Коля – местный пахан и пользуется в молодёжной среде большим авторитетом. Пропавшие летом у отдыхающих вещи зимой обнаруживаются обычно у Коли. Коля принял близко к сердцу наши неприятности и обещал помочь, чем сможет. На другой день он сообщил по секрету, что след пропавших предметов обнаружен, след этот ведёт к заезжим гастролёрам, что надежда на благоприятный исход не потеряна. Ещё через день он объяснил, что нам вернут наши орудия труда – фотоаппараты, а гитару и шмотки вернуть не удастся – да и то правда: «Должны же пацаны поиметь какую-то награду за труды…»

Поэт и пахан
Возврат аппаратов был обставлен в лучших традициях Джеймса Бонда: Коля передал нам план, по которому в определённый час мы вышли к определённому кусту, под которым и нашли запрятанный пакет с нашей техникой. Гитара была немецкая, штучная, среди пропавших шмоток была моя любимая пуховая куртка, но мы с Хвостом были довольны – можно было продолжать работать, а каждый день простоя приносил нам ощутимые потери. Благодарность наша Коле-пахану была велика.
Пиры на свежем воздухе
Чтобы выдержать сезон изматывающей работы и не свихнуться, необходимо было время от времени устраивать себе разгрузку. Иногда сама природа приходила на помощь – шёл дождь или на море был сильный шторм. Тогда мы отдыхали – брали машину и закатывали в Алушту или Ялту, в ресторан. Другой раз просто решали, что пора отдохнуть, предупреждали на пляже, что нас не будет денёк, и устраивали пикник. Особенно запомнились мне два таких пикника.
Отдых был намечен заблаговременно. Воскресным утром мы собрались на перекрёстке у дороги, уходящей от основного шоссе вверх, в сторону села Генеральского. Мы – это Хвост, Наташка – подруга Хвоста, Серёжка – двенадцатилетний сын моих одесских друзей, которого они доверили моему попечению на месяц, я и наш знакомый – повар придорожного кафе в Солнышке. С собой у нас был ящик водки и бутылка лимонада. Подъехал Валера на водовозке, мы разместились в ней – Хвост с Наташкой и Серёжкой в кабине, мы с поваром – сверху на бочке – и поехали в горы.
После Генеральского дорога круто пошла вверх. Собственно, это была уже не дорога, а лесная тропа, по которой трелёвочные трактора свозили сверху – от лесоразработки – спиленные брёвна. Постепенно удушливая жара побережья сменялась прохладой. По сторонам дороги рос дремучий лес – огромные буки, ели. Приходилось крепко держаться за поручень цистерны и время от времени уклоняться от веток. Наконец машина вырвалась из леса на открытое всем ветрам плоскогорье – Яйлу. Невдалеке виднелся вагончик – жилище чабанов. Нас уже ждали: был освежеван молодой барашек, на костре стоял большой казан с водой. Пока готовилась шурпа и охлаждалась в леднике водка, приняли по стаканчику под холодную закусь. Дул прохладный ветерок, вдали сверкало сиреневое море. Подоспела шурпа, и пир набрал обороты. Запивали холодную водку ароматным бульоном на травах, заедали нежнейшей бараниной – ничего вкуснее я в жизни не едал.

Стемнело, как это бывает на юге, быстро. Уложили Серёжку в вагончике, укрыли тулупом, и пир продолжался – Хвост пел, водка не кончалась. Наконец я сломался и улёгся спать в вагончике рядом с Серёжкой. Среди ночи меня разбудил Хвост: «Вставай, надо ехать!» Я сначала не поверил – Валерка пил наравне со всеми, а обратная дорога была головоломная. Но выяснилось, что никто не шутит, – завтра всем на работу. Слегка пошатываясь, взгромоздился на свою бочку, и поехали. Валерка вел на спуске медленно и осторожно. Остатки хмеля улетучились у меня после первых минут спуска и хлёстких ударов ветками по лицу. Когда, наконец, спустились в Генеральское, на асфальт, все вздохнули с облегчением, но, как выяснилось, преждевременно: Валера на радостях, что кончился трудный участок, ударил по газам, и мы помчались по серпантину с бешеной скоростью. Нас с поваром мотало на штанге цистерны, как флаги. На одном особенно крутом вираже машину занесло, и я решил, что всё кончено. Остановив машину в сантиметре от обрыва, Валера вышел, почесал затылок и заявил, что обычно он этот поворот проезжает на скорости сорок километров в час, а тут решил попробовать на семидесяти. Дальнейший спуск проходил без особых приключений, только в самом конце Валера проскочил перекрёсток, пляж, и машина заглохла на мелководье, завязнув в прибрежной гальке.
Запомнился мне и мой последний, отвальный пир. Я уезжал в Москву, надо было выходить на новую, вполне приличную и с трудом полученную работу. Был конец августа, погода стояла жаркая, курортный сезон в разгаре, но в нашей с Хвостом деятельности ощущался спад, накопилась усталость. Я давал прощальный банкет. Закупили водки, закуски и отправились на автобусе в село Генеральское. Там к нам присоединился Валера с большой бутылью местного деликатеса – малореченской мадеры (батя Валеры работал на винзаводе). Из села отправились вверх по реке, к водопаду. Расположились в густых зарослях на берегу, невдалеке шумел водопад, струя воды низвергалась с высоты метров десяти в неширокую заводь, где можно было отлично искупаться. Выпивали, закусывали, пели песни… Водка шла отлично, но, в конце концов, кончилась. Пошла в ход мадера, но и её хватило ненадолго. Валера куда-то испарился и вскоре появился снова, неся в руках трёхлитровую банку марочного креплёного вина «Чёрный доктор». Как мы допили эту банку (а мы её, разумеется, допили), как мы добрались до дому, – не помню напрочь. Факт тот, что проснулся я в своей комнате, голый, лёжа под матрасом на железной панцирной сетке, с развешенными аккуратно на спинке кровати рубашкой и брюками и составленными под кроватью кроссовками. Комната качалась, жить не хотелось. Появилась хозяйка, неся банку холодного рассола – бальзам для израненной души. На осторожные расспросы по поводу моего вечернего поведения заверила, что ничего экстраординарного не происходило. Немного полегчало. Затем появился Хвост, неся чекушку (о, деликатный и опытный Хвост!). Полегчало ещё больше. Я собрал шмотки, попрощался с хозяйкой, и мы вышли на шоссе. Вскоре появилась попутная машина, знакомый шофёр обещал забросить в аэропорт. Обнялись с Хвостом, расцеловались – до встречи в Москве! В аэропорту Симферополя бросился к кассе, умоляя девушку продать мне за любые деньги билет на ближайший рейс до Москвы, на что получил спокойный ответ, что посадка на ближайший рейс уже закончилась, но следующий самолёт вылетает через полтора часа, и билеты на него есть. Схватив билет дрожащей рукой, побрёл искать душе облегчения и нашел его в недалёком буфете. Стакан портвейна принёс, наконец, долгожданный покой, и я двинул на посадку в самолёт, готовый к новым жизненным свершениям.
Встречи во Франции
Когда мы с друзьями провожали Алёшув аэропорту «Шереметьево-2», было г пьяно и очень грустно, никто, кроме самого Хвоста, не верил, что мы когда-нибудь снова увидимся. Но вот я в Париже, (попал туда в 90-м году на стажировку), звоню по телефону, и мы встречаемся! Кира Сапгир, Ася Муратова, Алик Гинзбург – много друзей, казалось бы, навсегда потерянных для встречи, нашлись здесь и подарили мне свою частичку Парижа.
Семь утра. Гостиничный будильник-телефон неумолимо будит меня. Минут пятнадцать отмокаю под душем, прихожу в себя – лёг спать в три. Спускаюсь в ресторан, завтракаю и – в дорогу, учиться.
Гостиница находится на улице Камбронн – Rue Merde (улица Говно), как говорят парижане: достославный генерал Камбронн в битве при Ватерлоо, будучи окруженным англичанами, на предложение сдаться ответил: «Говно! Гвардия умирает, но не сдаётся!» – чем обессмертил своё имя. Ехать мне через весь центр, с пересадками, минут сорок, начало занятий в полдевятого, опаздывать нельзя. Половина того, что читается на лекциях, мне известна или не нужна, но пропускать неудобно – люди стараются… Лекции идут в быстром свободном темпе, на столах бутылки с водой, можно курить, чем я и пользуюсь, – без сигареты можно заснуть! Бросил курить год назад, но тут начал снова. Из экономии сразу начал курить крепкие «Голуаз», помогает. Ребята закупили в нашем посольстве «Мальборо» – польстились на дешевизну – и прогадали, явный фальшак. Довольно легко справляюсь с трудностями перевода – помогает знание предмета и, как ни странно, общая эрудиция и хорошее знание русского языка (в чём явно опережаю своих молодых одногруппников). Лекции стараюсь конспектировать по-французски. Тем не менее погружение в язык дается с огромным напряжением. Где-то недели через две начинают сниться сны на французском, и ловлю себя на том, что думаю по-французски.
Занятия продолжаются часов шесть, с перерывом на обед. Обед с обязательными сырами, с вином. Знаю, что после вина будет смертельно хотеться спать, но удержаться нет сил – вино всегда хорошее. После занятий – свободное время. Время прогулок по городу или визитов к друзьям. Созваниваюсь с Хвостом и еду к нему в мастерскую. Мастерская расположена в так называемом сквоте – старом заброшенном цехе, занятом художниками «самозахватом» под мастерские, – полиция и владелец территории смотрят на это дело сквозь пальцы: по крайней мере, место защищено от пожаров и разного криминала. Сквот делят между собой несколько художников: француз из Эльзаса занимается графикой, рисует сложные композиции из штрихов и линий, парень из Сенегала пишет огромные абстрактные полотна из цветовых пятен, ещё один африканец работает над фигуративными ритмическими картинами с фольклорными сюжетами. Русский парень – давний эмигрант – сидит в своём углу, склонившись над миниатюрами. Хвост только закончил оформление русской церкви где-то в провинции и сейчас занят абстрактными деревянными скульптурами и какими-то чудными механизмами, явно со свалки. Охотно помогаю ему – пилю какую-то деревяшку, шлифую, приколачиваю. К вечеру собираемся все в конторке цеха, сбрасываемся, кто-то идёт за вином. Достаю бутылку привезенного с собой армянского коньяку. Сноб француз заявляет, что этот напиток – вообще не коньяк. Беседа затягивается за полночь. Через несколько дней намечается устроить выставку, будет дана реклама, придут маршаны, критики… Возвращаюсь в отель.

…Вечер, мы с Хвостом гуляем по городу после работы. Пляс Пигаль – один из центров вечерних развлечений парижан: ревю, театры, кафе. Знаменитых парижских проституток здесь нет, они – в переулках, окружающих район. Например, на улице Сен-Дени – стоят в тени домов и у своих подъездов, «демонстрируют линию», но напрямую не пристают – запрещено законом! Есть молоденькие, хорошенькие, есть и ужасные. Блядская улица втекает в небольшую, удивительно уютную площадь с очень подходящим названием – площадь Невинных. Кафе, столики, как везде здесь принято, вынесены на тротуар, берём по кружке пива и сидим, наслаждаясь тихим вечером, журчанием струй фонтана.

…Воскресенье, ясный прохладный день, гуляю по Парижу, направляюсь к Гранд Опера. В сквере, на подходе к площади, развлекается стайка молодых девушек и ребят, они заигрывают со мной, предлагают развлечься с ними, с кем-то конкретно или со всеми вместе. По некоторым признакам полагаю, что они проститутки и «проституты» (или разыгрывают таковых), хотя ведут они себя очень мило и ненавязчиво. Мягко отказываюсь от предложения, и мы весело расходимся. Двигаюсь дальше – у меня встреча с Хвостом на ступенях Оперы. Вообще площадь Оперы и расположенное там «Кафе де ля Пэ» – всеобщее, всемирное место встреч. Считается, что здесь можно встретить человека, которого потерял давно, с которым жизнь развела на разные стороны глобуса. Другой раз мы с Хвостом гуляем по Набережной букинистов, копаемся в книжных развалах, разглядываем старые гравюры, открытки. Есть русские книжки, но немного. Идём в расположенное неподалеку кафе – копию знаменитого, ныне закрытого кафе «Режанс», где главное блюдо было игра в шахматы. Оштукатуренные стены исписаны автографами знаменитостей нашей эпохи. Хвоста здесь знают. Взяли по чашке кофе и шахматы, сгоняли партию-другую.
…Зашёл в мастерскую к Хвосту. Он занят: наехали в Париж русские рок-музыканты – Юрий Шевчук, Гарик Сукачёв, группа «Колибри». Хвост – центр тусовки, все его знают, и он всех знает, всем помогает, налаживает контакты, устраивает концерты, быт. Вообще мне странно – артисты, которые в России собирают ревущие стадионы, здесь, в Париже, находятся в самых стеснённых обстоятельствах. Девочек из «Колибри» подвёл менеджер, они оказались в незнакомом городе без связей, без контрактов, почти без денег… К вечеру так или иначе всё образуется, все собираются в сквоте, соображается ужин, вино, достаются гитары, оканчивается всё замечательным джем-сейшеном.
… Едем с Хвостом на Блошиный рынок – ему надо купить кое-какой инструмент для его деревянных скульптур. Парижский Блошиный рынок – это особый город в городе, он занимает огромную территорию. Чего там только нет! Парижане ездят сюда, как на прогулку и чтобы провести время. Идём по аллее, глазеем по сторонам, вдруг чувствую в кармане у себя чью-то, явно не мою, руку. Раздосадованный, бью по ней – рука исчезает. Но тут вижу, что группа арабов перемещается от меня и пристраивается к идущему впереди Хвосту. Предостерегающе кричу Алёшке, но арабы испаряются, как будто понимают по-русски. Купив, что надо, насмотревшись на разные диковины, устраиваемся на веранде кафе и пьём пиво. Солнышко светит, толпа галдит разноязыко – хорошо…
Следующий раз мы встретились уже в Москве, когда он, наконец, вернулся. Была большая выставка его работ, приехали деревянные скульптуры из Франции, макеты его реставрационных работ. Были большие планы…
Татьяна Коваленко
Переводчик. Живет в Санкт-Петербурге.

Сорока и Хвост
В 1968 году Юра Сорокин получает наследство, огромные по тем временам деньги, и начинает с ним расправляться.
Я тому свидетелем не была, но многое слышала о периоде, когда он был богат. Слышала от него и от многочисленных друзей. Богатство, нежданно свалившееся, – огромное испытание, и не все его выдерживают. К счастью, длился этот период не долго. Участвовала в расправе масса народу.
Были, естественно, грандиозные попойки, пили попеременно то у Сороки, то у Хвоста, благо жили они в пяти минутах ходьбы – Хвост на Греческом проспекте, а Сорока на 7-й Советской. Деньги раздавались направо и налево. Что-то он послал своей маме, которая в это время жила в другом городе. Самым мудрым поступком Сороки было то, что он одолжил денег своим коммунальным соседям и никогда не требовал возврата долга, тем самым поставив “бедолаг” в зависимость, что было крайне важно при его вольном образе жизни. Можно было не слишком опасаться, что соседи вызовут милицию или настучат куда следует при нарушении норм коммунального общежития.
Себе Юра купил под нажимом Хвоста огромный приёмник с проигрывателем, фотоаппарат “Миг” и заграничную монографию о поп-арте в букинистическом магазине. Но было и счастье – две длительные поездки с друзьями. Одна в Грузию с художниками, москвичами Люсей и Лёшей Лобановыми, а другая в Армению и Среднюю Азию с Алёшей Хвостенко.
Путешествия были настолько яркими, что вспоминал Юра о них, как об одном из самых значительных событий своей жизни. Впрочем, “Путешественником” Сорокина прозвали задолго до этих поездок, он был истовым ходоком, пешеходом, исколесившим пол-России. Но Средняя Азия была откровением, даже стихи стали возникать у него именно там. Как он рассказывал, свое первое стихотворение сочинил “после страшного подпития, искупавшись в родоновой ванне” и, наверное, выкурив местной травки. Одно из ранних стихотворений посвящено Хвосту.
К а.л. хвостенко
Квадрат гранитного собора
Упруг и тесен, как гранат, —
Его зерна гранит пунцовый
Дарит старинный Арарат.
Графит старинного стекла
Гранит осколков света блики,
И блёкло блещущий металл
Явит чеканеные лики
Святых, застывших в узких нишах
По стенам жёстким и остывшим.
А над конической вершиной
Скелет столь узкого креста,
Взнесённый ввысь, семиаршинный,
Будто чугунная стрела, —
Символ претензий непомерных, —
Как длань клинка над шлемом медным.
…Под срубом северных соборов
Тебя манит армянский храм:
Тогда, взирая на помора,
Ты мыслью мчишься в Ереван.
Скажи, зачем тебе Севан?
Там спит форель на хрупкой ветке.
Гляди: за связью древних рам
Ещё твой Бог, обугленный и ветхий.
Ещё твой бок прилеплен к парапету.
Ещё твой блок качается по ветру.
Ещё твой плуг лущит щепу болот.
Ещё твой плут плетёт плетень тенёт.
Ещё в дупле сидит твой огурец —
Блажен и весел нежный огурец.
Ещё ползёт по телу мягких мыслей
Мясистый клоп, подвижностью напыщен.
Ещё твой клоп в твой маленький уют —
Чарующевлекущий чахлый спрут.
И, как Кааб благого Магомета
Обтянут чёрноугольной парчой,
Твой блик (как бледен блеск кометы)
Ещё затянут паранджой.
Твой лик дымка травы тян-шанской
Колеблет сладостный дурман…
Алёшенька,
а не распить ли нам полбанки?
А завтра уж – всенепременно! – в Ереван.
Поскольку поездка с Хвостом была вторая по счёту, она не была столь беззаботной и гладкой, как первая, так как денег поуменьшилось.
Им приходилось даже подрабатывать с помощью уже упомянутого фотоаппарата “Миг”, который мгновенно выдавал карточки, чем поражал воображение местных жителей. Были переезды на грузовиках и даже на ослах. По пути они покупали книги, бывшие в дефиците в Ленинграде. К концу своего турне стали продавать всё, что можно было продать и даже свой замечательный фотоаппарат, а в самом конце пришлось давать телеграмму друзьям, чтобы те прислали деньги на обратный путь.
Вернулись всё равно героями и счастливцами.
Юрий Сорокин (1938–1999) – человек ярко и многообразно одаренный, но, в отличие от большинства поэтов, не спешивший являть миру свои творения. Отчасти это связано с тридцатилетним стажем тунеядца. Так некогда называли людей, чей труд не регистрировался отделами кадров. Он не вступал в согласие с режимом – пусть даже в качестве абитуриента, рабочего сцены или, скажем, институтского лаборанта. Все началось с исключения из Военме-ха за участие в небезызвестных
обсуждениях эрмитажной выставки Пикассо (1957). Сорокина не раз вызывали на Литейный для допросов по факту выставок, которые он устраивал у себя дома; по делу Иосифа Бродского, с которым он дружил с детства; по трагикомическому следствию о подпольном движении «мудистов» и так далее. Отчасти это вызвано брезгливостью к сомнительной славе. Сорокин снисходительно посмеивался над сверстниками, строившими себе громкие репутации на основании куда менее рискованного прошлого, и сторонился состязания в сертифицированном вольнодумстве.
<…> Летом 1967 г. Анри Волохонский женился на моей сестре и поселился в нашем доме, тут же наполнившимся такими блистательными говорунами, как Алексей Хвостенко, Леонид Ентин, Юрий Сорокин. Вскоре выяснилось, что последний не только словесен, но и мастеровит. Это сблизило нас, и малое время спустя мы приступили к работе, повлекшей многолетнее соавторство. Изделие – металлический сувенир к юбилею генетика Лобашева – получило известность под названием «дрозофила». Образ действий был охарактеризован Волохонским как «суетщательное рукоблудие».
<…> Сорокин принадлежал к редчайшей разновидности вольнодумцев, способных к свободе без иждивенчества. Его пример опровергает мнение о том, что неблагосклонное внимание «органов» обрекает на нищету. Более того, доходы от его «ненасильственного сопротивления» служили источником ссуд (обычно безвозвратных) для близких и не очень близких знакомых.
<…> Его стихи позволяют догадываться, что поэт не стремится навязать читателю свои истины. Строго говоря, ему нет дела ни до читателя, ни до истин. Он делает нас случайными свидетелями откровений и ценит не итог откровения, но пребывание в откровении – единственный неоспоримый знак успешности земного существования.
ФЕЛИКС РАВДОНИКАСЖурнал «Санкт-Петербургский университет», № 18 (3642), 27 июня 2003 г.

Вера Есаян
Художник-реставратор. С 1979 г. живет в Париже.

… Приходится начать с фактов, многим известных. Знакомство Сережи с Анри и Алешей произошло в конце 50-х – начале 60-х годов в среде театрально-художественной и литературной московско-ленинградской богемы (на фоне Алешиной песни «Не то»1).
Московские художники Женя Измайлов, Ваня Тимашев, Вадим Космачев и Сережа были в те годы, пожалуй, первыми ценителями и поклонниками песен Анри и Алеши в Москве. Именно в их кругу появлялся Алеша со своей гитарой и со словами: «Мы вот тут новую песню сочинили», – и гремел «Потоп». Замечу здесь, кстати, что у Сережи была привычка задавать один и тот же вопрос: «Чьи слова?», так что авторство и «Сучки с сумочкой», и «Рая» в те времена не ставилось под сомнение – Хвост отвечал: «Анри», про другие говорил: «Наши».
Позже, когда Хвост перебрался в Москву, Анри и Леня Ентин наезжали уже в их общую с Алисой комнату в коммуналке Мерзляковского переулка, здесь и продолжалось совместное творчество. Обстановка в комнате была, как и у всех «поющих прелюдии», – никакая, зато на задней стенке шкафа, отгораживавшего тахту, красовался ковер из репродукций и открыток – личный музей для Алисы и еще не появившейся Анюты.
Если Алешину одаренность Сережа оценил сразу, то объем и глубину хвостовской эрудиции в области литературы открывал для себя постепенно, а по-настоящему оценил их уже здесь, на Западе, назвав Алешу «ходячей антологией русской поэзии». Художественные вкусы их во многом совпадали. Оба свободно читали по-английски и еще в Москве, не дожидаясь переводов, познакомились и с Пинтером, и с Бекетом. Поэтому, когда режиссер стокгольмского театра «Шахразад» Вилли Карлссон, с которым в начале 80-х работал Сергей, поделился с ним мечтой о постановке современной пьесы, Сережа с полной ответственностью назвал ему Хвоста как возможного автора. Так появилась пьеса «Синдром Робинзона», поставленная по-английски в 1983 году в Стокгольме2.
Приходы Алеши с гитарой и с новыми песнями из Тивериады, из Нью-Йорка, из Лондона продолжались в Париже. Однажды, вместо обычного «Ну что, споем?», он сказал: хочу прочитать маленькое стихотворение, которым очень доволен, «Охота на дерево».3 Сережа считал, что последняя строфа – формула Алешиной жизни: поэт – жизнь – музыка.
Случилось нам с Сережей присутствовать при первом свидании Алеши с новорожденной Верочкой. Почему-то мы оказались в палате у Риммы раньше него. Хвост вытащил Верочку из кроватки, поднес к окну, и мы услышали: «Римуля, да ведь она красавица!»
Поэтический вкус Алеши Сережа считал безупречным и очень внимательно прислушивался ко всем его высказываниям о поэтах и поэзии. Именно под влиянием Алеши взялся он в последние годы жизни перечитывать заново всю русскую поэзию. «Другом в поколении» был для Сергея Хвост.
Как-то, описывая коллекцию фарфоровых фигурок в собрании М.Л.Ростроповича и Г.П.Вишневской, Сергей в одной из фигурок, «Разносчике», обнаружил необыкновенное сходство с Алешей: тот же высокий лоб, фасон бороды, а главное, совершенно хвостовский насмешливый взгляд. Сделав фотографию, Сергей послал ее Алеше, а через пару дней получил прелестнейшее «послание в 128 строк»4.

Париж,
27 сентября 2010 года.

Сергей Есаян
Ирина Нагишкина
Театровед. Живет в Москве.

Ленинград, 1974
«Вот приеду в Питер.
Мы пойдем на Греческий, у дома Хвоста станцуем танго».
Я – Васе Аземше. Дом Алиски, весна 2010.
Пишу нехотя, из-под палки. А если так, то буду говорить с тобой. Обращаться к твоей светлой тени. Ты как хочешь, чтобы мы тебя вспоминали? Я, конечно, вспоминаю и люблю. Хотелось бы обозначить твою огромную общую одаренность, твою незаурядность. Не тексты, не песни, не гитару. Сверх этого! Больше! Как? Прямо вот: красивый, талантливый, доброжелательный, умный, обаятельный. Так многие напишут и будут правы. А о высокой духовности, о постижении Абсолюта, совершенства, истины – так об этом эзотерики, или молчать лучше. В первый приезд, в начале 1995 года, ты сказал, что помнишь о нашем знакомстве: осень, то ли 67-го, то ли 68-го года. Ванька Тимашев, я – и навстречу ты, Енот, Сорокин. Раннее утро, пустынный Невский. Енот еще съехидничал: «Им что, лет по восемнадцать? Ну, эти московские». Дружить начали сходу, будто век знакомы. «Мы все были оборвыши и заморыши» (Бродский). Потом? Мотание меж двумя столицами, твой успех в Москве, особенно среди дам. Большая Бронная, звонок в дверь, часов 7 утра. Сосед Борька: «Хвост приехал!» Он тебя обожал, из полсотни мужиков любил только Игоря Нагишкина, тебя и Левушку Рыжова. Хороший вкус у соседа Борьки. Полинка и я радовались!

И в комнате, и на кухне становилось живее, светлее и новее. Чего мы праздновали всё время? Сашка Васильев: «Это жизнь такая. Совок не всё удушил».

Ну, не знаю, как тебе наш грандиозный приезд в Питер вдвоем с Алиской. Я очень хотела, чтобы вы поженились. Свадьбу на Бронной до сих пор вспоминают со светлым, но нервным смехом. Ваш Мерзляковский. Не могу понять, как получалось: соседи вроде, а живем полной многолюдной жизнью, шляемся туда-сюда, пьём, поём, едим, курим, громко говорим, орём. Один Губанов чего стоил! Помнишь, ты вошёл в порезанной куртке, весь в царапинах:
– Хвост, что это?
– А, Губанов у подъезда спрашивает: «Хвост, кто как поэт лучше, я или Данте?» Я ему: «Да ты и до Пушкина не дорос!» Он и бросился на меня с ножом.

Весь центр Москвы был нашим. Когда ни выйдешь, днем или ночью, тут же встретишь знакомых. Вы с Пятницей в семь утра явили себя на Бронную: «У тебя всё схвачено, в твоем магазине уже в восемь вино дадут, а Полечке всё равно пора в школу».

Надо сказать, Полину ты очень любил. Подолгу внимательно говорил с ней. Песни же твои она пела с детства, свою училку по музыке обучала им. Помню Крым, Алушту: солнечное Рыбачье. Ты там работал пляжным фотографом. Ну, стало быть, большая кодла около тебя, московско-питерская: Леня Чачко, Петя Беляков, Енот, Ярмолинский, Марина Резницкая, Полинка и я. Ты Полинке на пляже часто давал деньги.
– Откуда у тебя?
– Хвостик дал.

Безумные поездки в горы, костры, ночи на пляже. Вино. Песни. Пели все, хором. Но… запевала был ты. Помнишь, как радовались рожденью Анечки? И как мы, свиньи, раздолбай, не пошли встречать Алиску с дочкой из роддома. Питерские твои тогда приехали: помню, был Лева Лосев – сильное впечатление. Кстати, вы – питерские – не матерились, говорили точнее, суше, любили классику. Откуда ты такой взялся: певучий, музыкальный, всенародный? Уже считалось, что мы «авангард», «андеграунд». Не знаю, как «under», но на полу спали все, рядами: на Бронной, на Мерзляковском, у Лошади на Уральской.
Про наркотики не буду… Это наше «внутреннее дело». Да, Хвост? Почему-то шлялись по посольствам, особенно по Венесуэльскому: Бурелли помнишь? Но его быстро выслали. Ты был желанным гостем в «салонах»: у Аиды Хмелёвой, Ники Щербаковой, Люды Кузнецовой, Рубинки. И везде пел. Московская обыденная жизнь: дети, радости, тревоги, болезни, выздоровления, безденежье… Вдруг откуда-то много денег. Квартиру в Беляеве помнишь? Там поставили палатку туристическую посреди комнаты, в ней пили, вели серьезные разговоры. Мы с тобой: о душе, о смерти, о Боге. Ты говорил: «Я твое душераздирание уважаю, но у меня всё не так – мягче, отстранённее». Я на тебя не заглядывалась, я на тебя задумывалась.

1977 год. Твой отъезд, много проводов, и огромные у Сапгиров на Щепкина. Новости, слухи из Парижа. Твой журнал. Твое творчество. Твои болезни. Твои песни. Москва 1995 год. Твой приезд. Большая радость. Большой сбор у Алиски на Ленинградке. Те же песни. Не разочарование, но горечь: как мы постарели, взрослые дети, у меня двое внуков, болезни. Но, наши ночные разговоры: Бог, душа, любовь, смерть… Стали мы мудрыми? He-а, нет и нет! Твои приезды, концерты, Пасха у Алиски 2004 года. У тебя двое внуков, у меня уже пятеро. Мы сидим, обнявшись, на диване в гостиной у Алиски, улыбаемся друг другу. И… 1 декабря 2004 года. Ужас. Горе. Смерть… Я-то, Хвост, «с отвращением читаю жизнь мою», но тебя вспоминаю легко, светло и радостно. У тебя здесь Алиска, совершенно чудесная Анечка, внук Алексей, внук Петр, внучка Инночка. Светлая тебе память, Алеша Хвостенко!
Ксения Муратова
Историк искусств, профессор.
Живет в Париже.

Истории создания некоторых стихотворений А. Хвостенко 1970-х годов
«Я есмь драгоценная грязь».
А. Хвостенко
Я никогда не видела, как Алеша пишет стихи. Они возникали сами собой, будто появляясь из воздуха, из пыли, из дождя, из ласкового света дня, из мерцания моря, из шороха капель, стекавших по крыше над головой. Сама материализация их на бумаге была чудесна. Вдруг, откуда ни возьмись, появлялся листок со стихотворением. Строки были написаны его крупным, квадратным, прямым почерком, почти без помарок. Редкие правки превращались в цветок, или в солнышко, или в зверя. Или, конечно, в сердечко. Глядя на это волшебство, я все думала: откуда у этого мягкого, податливого, ласкового, летучего, сладостного, уютного человека такой твердый волевой почерк? В этом почерке была твердость не только профессионального художника графика. В нем была прямая демонстрация воли, вернее своеволия человека, хоть и полагавшего себя верующим, но внутренне считавшего, что все дозволено, чего бы он ни пожелал. Человека, воображавшего, что сила его воли и власть его над самим собой таковы, что, опустившись на самое дно, ему ничего не стоит тут же подняться на самые высоты, отринуть соблазны, остаться незапятнанным, умирать и воскресать без конца. Человека, который мог легко прослезиться над сентиментальной строчкой коллеги-поэта, и тут же настоять на своем с твердостью и неуправимостью горы, которая не идет ни к какому Магомету.
Несмотря на волшебство рождения его стихотворений, для появления некоторых из них, не экзистенциальных, возникавших сами собой, поскольку они были стихия, в которой он жил, и которой питался, и которая питала его, а других, связанных с внешним миром, его воображение нуждалось и в некоей иной пище, которая позволяла ему преодолеть то, о чем он сам говорил: «Апатия – самая сильная страсть». Эти вполне реальные и мощные импульсы, поражающие его поэтический мозг, были самыми разнообразными. Это могли быть не только переживаемые чувства, ощущения и желания, но и разные, в общем случайные впечатления – от человека, от обстановки, от оброненного кем-то слова, от поразившего его на минуту зрелища, отложившегося где-то в памяти и не заслоненного, а скорее даже заостренного, ласково именуемой им «водочкой», шумной компанией и прочими, гораздо более интенсивными раздражителями. Множество раз я оказывалась свидетельницей, участницей, поводырем, а отчасти предметом, инструментом и предлогом этого волшебства. Один художник назвал меня недавно его «музой», но вся штука в том и состоит, что решительно ни в каких музах этот поэт не нуждался, и, как известно, сиренам предпочитал дракона. В середине 1970-х годов я старалась правдами и неправдами, хотя бы изредка, попадать из-за границы в Москву. Сложность, трудность, унизительность, бесчеловечные условия этих кратких и горьких поездок были уже описаны мной в воспоминаниях о близкой подруге, и повторяться здесь я не буду.
Одним из самых дорогих мне людей, которых я старалась обязательно в эти московские дни навестить, была моя дальняя родственница, Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци, первая жена писателя и историка искусства, блестящего прозаика, Павла Павловича Муратова, особенно известного благодаря своей книге об итальянской культуре, названной им «Образы Италии». В 1910-х годах юная и прекрасная Евгения Владимировна оставила Павла Павловича, увлекшись поэтом Владиславом Ходасевичем на одном из московских, модных тогда, маскарадов, а когда решила вернуться обратно, ее место оказалось только что занятым гораздо более цепкой и хищной дамой, Екатериной Сергеевной Урениус, писательницей и переводчицей, женой писателя Бориса Грифцова. Вот Евгения Владимировна была настоящей музой многих и разнообразных поэтов и была «царевной» не только Ходасевича, который посвятил ей множество пронизанных счастливым упоением страниц в сборниках своих стихов. Нельзя было не поддаться беззаботной легкости ее очарования. Стражев, Муни, Пастернак, Есенин,
Анов оказались на годы или на мгновения под его магической властью. Сама она считала своей последней любовью Анова, жившего у нее в годы Второй мировой войны, и часто читала мне свое, написанное в день его отъезда, уже после войны, стихотворение «Уехал друг…», в котором фигурировала не увядшая еще сирень, и цитировала его стихи, посвященные ей. Но случилось так, что последнее стихотворение, посвященное ей при жизни, было написано Алексеем Хвостенко 1 января 1975 года, когда Евгении Владимировне было уже больше девяноста трех лет.
Уже несколько лет после поломки неправильно сросшейся ноги Евгения Владимировна жила в Химкинском пансионате для стариков. У нее была отдельная маленькая комната с видом на реку и лес, белая и совершенно пустая. Единственным цветным, вызывающе ядовитым своей яркостью, пятном была груда открыток, которые я все время посылала ей со всего мира. На столике лежали карандаши и зеленые школьные тетрадки, в которых она писала, по моей просьбе, свои воспоминания. Кипы книг и газет лежали на маленьком столике в углу, покрываясь пылью.
Она читала до сих пор без очков, но чтение как-то перестало интересовать ее. Она сидела целыми днями на кровати, глядя в окно, иногда перебирала свои воспоминания, без аппетита ела приносимую еду и ждала, ждала… Терпеливо ждала редких гостей, друзей и родственников. Ждала меня. Ждала любви, которая была смыслом ее жизни. И каждый день заставляла себя встать и походить немного на костылях, надеясь восстановить утраченную способность нормального передвижения. О смерти она вовсе и не думала. Все наши разговоры сводились к любви: “Ася (так меня прозвали с детства домашние, и так меня называли друзья), ты меня любишь?” – это был ее первый вопрос, когда я наконец-то появлялась. Или, когда мне нужно было уже уходить: “Ася, ты меня совсем не любишь… ” Мы мечтали о том времени, когда она приедет ко мне в Париж. Или лучше поедем в Италию?
Конечно, мне нужно было обязательно поехать к ней, но и Алешу, ради которого, в сущности, эта героическая поездка в Москву была предпринята, мне не хотелось оставлять ни на минуту. Со страхом и сомнением в душе я предложила ему поехать со мной. Он оживился: «Ну, почему же нет, я люблю стариков». Но гораздо больше, чем его встречи с Евгенией Владимировной, я боялась впечатления, которое на него могла произвести общая атмосфера старческого пансионата: чудовищное убожество организованной старости, лишенной тепла и любви, обстановка страха, ужаса смерти, пронизывающего этажи, лестницы и коридоры. Боялась я и белых халатов, которые мы должны будем надеть и которые я взяла с собой из дома, чтобы пройти там, где человека без халата могли и не пропустить. Но все, по крайней мере внешне, обошлось более или менее благополучно. Евгения Владимировна сидела на кровати, нахохлившись, как старенькая маленькая девочка. Она уже слышала от меня об Алеше, о его стихах и песнях. Что она думала, глядя на этого красивого, мягко улыбающегося ей, молчаливого человека? Ведь Павел Павлович тоже любил побренчать на гитаре, и его романсы до сих пор поют с эстрады такие московские барды, как Олег Погудин: «Не тверди, не тверди… что ты любишь меня…». Я знала, что она боится и не любит визитов незнакомых людей, которые ее очень стесняли, и чувствовала себя, несмотря на всю нашу радость, кругом виноватой. Я обнимала и целовала ее, занимала разными разговорами обо всем на свете. Думаю, что Алеша не произвел не нее особенного впечатления, и в следующие мои приезды к ней, когда мы полностью могли отдаться нашей взаимной любви и нашему взаимопониманию, она никогда больше не спрашивала и не вспоминала о нем.
Но для Алеши это была очень важная встреча. Она породила одно из его редчайших стихотворений, может быть, единственное, которое показывает, что судьбы России, российской поэзии могли волновать и его, казавшегося всем глубоко равнодушным к этим судьбам и даже относящимся к ним с насмешкой. Когда мы вернулись домой, я показала ему аккуратно переплетенные томики Ходасевича с посвящениями Евгении Владимировне: «Жене- Владислав», которые она подарила мне. Он молчал, только глядел и глядел на тонкие темно-красные книжечки. Он вообще много молчал в этот день. Это был один из тех немногих случаев, когда я видела его глубоко потрясенным и когда он не скрывал своего потрясения. Я вышла за чем-то из комнаты на несколько минут, а когда вернулась, нашла листок бумаги на синей скатерти, покрывавшей маленький круглый столик: стихотворение «Путем зерна или иным путем» было написано на нем без помарок. Названное «Памяти поэта», оно представляет собой на самом деле потрясающий образ Евгении Владимировны Муратовой (1883–1981) в последние годы ее жизни.
«Зимний сонет» написан в близкое к этому дню время, в январе 1975 года, вскоре после моего отъезда. Думаю, что и стихотворение «Поэзия-святая пустота» относится к тому же времени, но эта дата требует проверки. В те годы в поэтических и окололитературных кругах московского и питерского underground’а, среди самих поэтов, в также околопоэтических дев и молодых людей было распространено обмениваться стихотворными посланиями и даже пьесами. Посвященное мне стихотворение Алеши «Свеча», датированное ноябрем 1974 года, представляет собой ответ на мое стихотворение, посвященное ему и написанное так же в начале ноября 1974 года:
Алеше
Свет пламени песка
В полночной мгле приснится
Как будто бы с моста
Осенний блеск струится
Как будто под мостом
В бездонное теченье
Уснули тем же сном
Бездомные растенья
Свет полночи песка
Простерся над водами
Как будто бы уста
Там встретились с устами
Как будто над мостом
Среди ночного сада
Замедлившим листом
Дрожит признанье взгляда
Свет пламени свечи
Полночный жар остудит
Свет полночи в ночи
От сна ко сну разбудит
«Свеча» Алеши была опубликована в скором времени в целой подборке его стихотворений в журнале «Эхо», если не ошибаюсь, в его первом номере. Это была огромная радость, первая публикация по-русски за границей. И победа, поскольку Алеша в это время был еще в Москве и «сидел в отказе». Мое стихотворение публикуется впервые.
Конечно, был и мостик через маленькую речку, и зеленые водоросли, бесшумно вьющиеся под быстрой прозрачной водой, и светящийся песчаный берег Москвы-реки, где-то между Царицыном и Дубровицами. И, конечно, была свеча. Стихотворение Алеши замечательно по своей поэтической цельности и интенсивности. А образ «света песка» продолжает до конца жить среди его любимых поэтических образов.
Что касается стихотворения «Асеньке к сборнику португальских стихов», я не знаю, есть ли у меня его рукописный вариант. Думаю, что его дата, указанная Анри Волохонским в послесловии к «Верпе», 27 октября 1974 г., вполне соответствует действительности и основана на Алешиной рукописи. Действительно, в то время в Москве вдруг появился маленький сборничек переводов современной португальской поэзии. Так нам на сорок лет позже, но гораздо раньше, чем во многих других европейских странах, открылся Пессоа. Я была потрясена. Мое увлечение было таково, что я решила немедленно выучить португальский язык, чтобы читать Пессоа в подлиннике. Когда Алеша застал меня за этим занятием, его веселью не было конца, и он все спрашивал меня, а как же быть с испанским, ведь эти языки, наверное, так похожи. Вовсе нет, ничего подобного, говорила я и не могла остановиться, читая ему вслух:
O mau aroma alacre
Da maresia
Sobe no esplendor acre
Do dia.
Falsa, a ribeira e’ lodo
Ainda a aguar.
Olho, e o que sou esta’ todo
A nao olhar.
E un mal de mim a deixa.
Tenho lodo em mim —
Ribeira que se queixa
De o rio ser assim.
Наверное, Алеша понял, что то, что так необыкновенно нравилось нам на слух, имело некоторое родство со словесной тканью его поэзии и с его живым, удивительным отношением к слову. Но особенно близок ему был сам тон интроспекции, пронизывающий творчество Фернандо Пессоа и его этеронимов. Явь сна и «божественная нереальность вещей», полная свобода от мира и его иллюзий, выраженные Пессоа, в сущности глубоко отвечали безнадежной, но и неунывающей проницательности самого Алешиного существа.
Одно из самых моих любимых стихотворений Алеши тех времен – это «Воспоминание о плоде граната». Оно было написано, вероятно, в начале октября 1974 года, несомненно, до нашей поездки в Таллин в середине октября. Я люблю это стихотворение не только за поэтическую красоту и за чудесное выражение наших общих чувств, но еще и потому, что оно напоминает мне о моем детстве и о моем отце, Михаиле Владимировиче Муратове. Мой папа считал гранатовое дерево самым красивым деревом на свете, а гранатовый плод – самым прекрасным плодом на земле, и с детства я начала думать так же. Папа мечтал переехать из тяжелого московского климата в теплые страны, на юг, и жить, со всей своей библиотекой, в доме, окна которого выходили бы в гранатовый сад. Я рассказывала об этом Алеше и каждый раз, когда мы видели гранатовое дерево, шепотом говорила ему: «Смотри». И хотя этот тип поэзии, почти описательной и вдохновленной переживаниями другого человека, которые он впитал и сделал своими, очень редок в его творчестве, эта особенность породила тем не менее стихотворение необыкновенно тонкого художественного качества, увековечившее собирательный образ гранатового плода, зрелищем которого мы наслаждались, гуляя по крымским садам.
Мой друг и глубоко любимый мною человек, Анри Волохонский, составил в 2005 году послесловие к изданию «Верпы». В сущности, это настоящий второй том сочинений Алексея Хвостенко, сделанный с огромной любовью и включающий его многие, и ранние и поздние, стихотворения. Хочу добавить здесь некоторые детали к этому послесловию, связанные с датировками стихов и обстоятельствами их создания.
P.S.Так, два сонета, посвященные Р.Г., будущей третьей жене А.Хвостенко Римме, написаны в марте 1977 г. в Вене, под впечатлениями прогулок по венским паркам, в частности Бельведеру, знаменитому своими статуями сфинксов. В те годы Вена была захудалым, грязным, тоскливым городом где-то на задворках Европы, граничащих с «железным занавесом». Она казалась навсегда покинутой и своими настоящими хозяевами, и своими создателями. Только монументальность городских пространств напоминала о величии прежней столицы. Теперь, когда Вена снова, как по волшебству, превратилась в самую блестящую столицу Европы, трудно даже представить, что было, и совсем недавно, такое время, когда она так опустилась и была настолько унижена. Я несколько раз приезжала в Вену к Алеше. Мы снимали захудалую квартирку недалеко от Шенбруннского парка, в которой жили еще два таких же «переселенца», как Алеша – деловой молодой человек из Кишинева и абсолютно неизвестно зачем и почему оказавшийся в такой переделке петербургский блондин Саша Медников, совсем молоденький, почти мальчик. Он решительно не знал, что ему с собой делать, и вечно пребывал в недоумении, а я ему до сих пор благодарна за подаренное мне замечательное советское шерстяное зеленое одеяло в разводах. Мы гуляли по тоскливым аллеям Шенбрунна, в зоопарке которого чудом сохранились три с половиной зверя, пили шипучий гешприцен, ходили по изумительным венским музеям, в которых тогда почти не было публики и которые тоже казались застывшими в тоскливом ожидании, как и почерневшие сфинксы Бельведера. Посвященное Римме же стихотворение «До воздуха границ» было написано в Париже в октябре 1977 г. Стихотворение “Sonetto colla coda” относится к тому же месяцу. В конце октября или начале ноября 1977 г. было написано стихотворение «Собирается ветер», прочитанное впервые на ужине у Лидии Александровны и Леонида Александровича Успенских и вскоре появившееся в «Русской мысли».
Эти первые публикации в русской эмигрантской прессе за границей доставляли Алеше большое удовольствие, как и участие в сборнике М.Шемякина «Аполлон-77», в который вошла подборка его стихотворений. Той осенью мы оба часто виделись с Мишей Шемякиным и его женой Ревеккой и участвовали в создании «Аполлона-77». Это было отчасти рукотворное творчество, мы даже помогали собиравшей материалы Свете перепечатывать некоторые тексты на машинке в Мишиной мастерской, тогда находившейся в Кашане, под Парижем, а Миша приходил к нам на rue de la Нагре пить его любимый, «вареный», кофе с молоком. Я тоже опубликовала в «Аполоне-77» один рассказ- «Le marchand des feuilles», разумеется подписав его именем Е.Пагануцци, так я как бы отождествляла себя с Евгенией Владимировной, любимой живой героиней моей молодости. Она, кстати, была этим очень довольна. Еще один мой текст в «Аполлоне-77», о художнике Тышлере, я подписала именем М.Зихмер, услышав от одного приятеля, Мишеля Гареля, об этом еврейском народном герое, на которого вечно сыпятся беды, но он никогда не унывает.
Я только что упоминала о том, что первые публикации Алеши в русской прессе доставляли ему огромную, почти детскую радость. Ведь как все неофициальные поэты, он привык писать в стол или для узкого круга друзей, он пел свои песни в домах друзей, а его стихи в лучшем случае расходились в списках, но видеть их напечатанными, в газете, в журнале или в роскошной книге «Аполлона», было для него ощущением совершенно необычным и, несмотря на все его насмешливое отношение к внешней суете, чрезвычайно приятным. Тем не менее, не надо забывать, что он был одним из первых неофициальных русских поэтов 1960-х годов, переведенных и опубликованных за границей. Его «Подозритель» вошел в сборник, составленный очень молодым тогда итальянским литератором и переводчиком Чезаре Де Микелисом «Poesia sovietica degli anni 60” (“Советская поэзия 60-х годов»), изданном в Милане в 1971 году. «Подозритель» (стр. 325–343)был переведен на итальянский язык Джованни Джудичи и Иоанной Шпен-дель. В этот сборник, где стихи были опубликованы на двух языках, вошли образцы поэзии Окуджавы, Рождественского, Евтушенко, Ахмадулиной, Кушнера, Бродского, Сапгира, Вознесенского, Винокурова. Так, на Западе, Алеша очень рано оказался в ряду наиболее выдающихся русских современных поэтов не только неофициального, но и тогда околоофициального, или даже почти официального, круга, ставших затем наиболее популярными и знаменитыми в России, а теперь уже давно считающимися российскими классиками. Сведения о поэте Хвостенко в краткой биографической справке о нем были у его итальянских издателей самые фантастические – будто живет он в Киеве и бросил занятия на медицинском факультете.
В своем послесловии Анрик упоминает о списке произведений Алеши, «составленном в 1976 году с явно не литературными целями». Я думаю, что речь идет об одном из списков, составленных тогда мной в Париже, но, естественно, не под диктовку Алеши, а благодаря собранным мной и имевшимся у меня его сочинениям. Алеша, как я уже говорила, тогда «сидел в отказе» в Москве и ждал нового решения советских властей для отъезда в Европу. Его друзья за границей делали все, что могли, чтобы убедить так называемую западную «общественность» обратиться к советским властям с просьбой выпустить Алешу. Это было очень трудно: всем было ясно, что Алеша был глубоко аполитичным и неофициальным поэтом, но никак не «антисоветским», поскольку от политических интересов он был абсолютно свободен. Западная же «общественность» и пресса жаждали крови и антисоветчины. Эту разницу между антисоветским и неофициальным на Западе мало кто тогда понимал. Тем более, что это было время, когда западное общество становилось все более политизированным и все менее свободным. К таким редким людям относился в Италии Энрико Криспольти, бывший организатором манифестаций русского неофициального искусства в Венеции поздней осенью 1977 года, которая противостояла организованной одновременно Biennale del Dissenso, имевшей, напротив, яркополитическую, антисоветскую окраску.
В 1976 году все силы друзей Алеши на Западе были направлены на распространение его сочинений и писание разнообразных петиций к власть предержащим. Поддержка была большая, но не очень действенная. Среди различных посланий в защиту Алешиных прав находилось, помню, даже письмо Жака Ланга, который не был тогда еще влиятельнейшим министром Миттерана, но считался уже важным культурным деятелем.
В 1977 году, когда Алеша оказался на Западе, эти списки его сочинений помогли во многих отношениях для получения самых разнообразных прав, в частности, благодаря им Алеша был приглашен Криспольти в Венецию на манифестации советского неофициального искусства. Я сидела днями и ночами, переводя стихи и песни Алеши на итальянский язык. Переводы эти потом были откорректированы уже в Венеции.
Мы поехали в Венецию ночным поездом втроем – Алеша, Миша Деза и я. Утром, когда мы вышли из поезда и сели на вапоретто, Алеша совершенно замер и на несколько минут закрыл глаза: «Не могу смотреть. Слишком красиво!» Венеция была битком набита русскими поэтами: на каждом углу попадались то Бродский, то Ентин. Стены венецианских улиц были оклеены зелеными объявлениями о предстоящем концерте Алеши. В один из вечеров и состоялось большое сольное выступление Алеши в огромном зале, наполненном до отказа. Думаю, что это был зал Палаццо Грасси. Я представляла Алешу публике, говорила о значении его языка в русской поэзии – откуда только наглости набралось! Он пел и читал стихи, я переводила. Это был несомненный успех, люди смеялись, радовались, улыбались, хотя ждали, видимо, несколько иного. Действительно, все вопросы, которые ему потом задавала, с нашей точки зрения, наивная и непонятливая публика, имели политическую окраску. Иначе и не могло быть в Италии эпохи самого разгара деятельности «brigate rosse»; слушатели ждали чуть ли не революционных выступлений, а Алеша отделывался шуткой, мягкой улыбкой или пожиманием плеч. Самый момент (или то, что сейчас назвали бы «историческим контекстом») оказался неподходящим для продолжения и развития так удачно было наладившихся итальянских связей.

Мы проводили венецианские дни в прогулках, и бесконечно угощали друзей венецианскими яствами и винами, и спустили все, что заработали, за несколько дней. Но уезжать из Венеции не хотелось, и мы только и делали, что из одной гостиницы переезжали в другую, все более и более скромную, чтобы оказаться, в конце концов, после роскошного палаццо, куда нас поселила команда Криспольти, в какой-то в высшей степени подозрительной и довольно вонючей дыре. Мы сидели на берегу Большого канала, около моста Академии, и веселились, светило солнышко, и мимо нас скользил вапоретто, откуда нам изо всех сил дружески махал Андрей Волконский. Но этого проявления чувств Андрею показалось мало – он тут же забыл об ожидавшем его поезде, сошел с вапоретто, и мы все отправились в ближайшую тратторию, знаменитую своим жареным венецианским угрем.
Париж,
октябрь 2010 г.
Bepul matn qismi tugad.