Kitobni o'qish: «Я жду тебя живым»
Пролог
Андрей
Я открываю глаза. Темнота давит на веки, но это не сон — это просто отсутствие света в блиндаже. В ушах стоит тяжелый, низкий гул, сквозь который пробивается только треск рации. Связи нет уже неделю. Глушат наглухо.
Завтра Новый год. Нужно как-то поздравить Вику, подобрать слова, чтобы она не сошла с ума от этой тишины по ту сторону экрана, но я не могу. Голова пустая. Все слова кажутся фальшивыми и бумажными.
Мы сидим в блиндаже на окраине лесополки и не можем выйти. Земля здесь перемешана со сталью и кровью до состояния густой, вязкой каши. Всё охвачено стрельбой: работает арта так, что лопаются перепонки, небо светится красным от трассеров даже сквозь щели в бревнах наката.
Вчера было мясо. Настоящее. Мы пытались вытащить «трехсотых» из соседней ямы-воронки. Я еле успел выдернуть Моряка — он запутался ногами в гнилых корнях старой яблони, а укропы лупили прямо по брустверу, выбивая фонтаны мерзлой земли. Тащил его волоком за разгрузку, чувствуя, как немеют плечи. У него осколочное в паху, страшное, рваное. Я перемотал, как умел: туго, до посинения кожи, ремнем от своей разгрузки. Кровь остановил. Сейчас он лежит в углу на спальнике, скрипит зубами при каждом выдохе, ждет эвакуацию.
Я выходил на связь через штабную станцию полчаса назад. Передал Сане: пусть скажет дома, что еду. Пусть варят борщ. Страшно. Реально страшно смотреть смерти в глаза. Не так, как когда на мотике кувырком летел в овраг — там адреналин, азарт, пьянящее чувство полета. Здесь другое. Липкий, холодный пот между лопатками, который пропитывает термобелье насквозь. И этот запах... смесь сырой земли, взрывчатки, горелого пластика и дерьма. Смесь запахов Ада.
Я не убивал людей. До сих пор — нет. Попадал рядом, прижимал огнем к земле, видел падающие фигуры в тепловизор, слышал крики. Но нажать на спуск осознанно, глядя в лицо... не могу. Да, враг. Но у него тоже семья где-то под Харьковом или Одессой. Мать, наверное, плачет. Дети ждут отца. Он чей-то сын. А жизнь... я её не давал, чтобы вот так забирать. Лучше реально дома сидеть, гвозди забивать. Меня Вика ждет. Тею надо выгуливать, она же шкаф на ножках, ей простор нужен, иначе разнесет квартиру. Я обязан вернуться. Обязан.
…
Сегодня утихло. Относительно. Небо серое, низкое, сыплет мокрый снег с дождем. Сидим вчетвером: я, Моряк (он хоть бледный, но живой), Паук и Фикс. В прежнем доме, откуда мы утром перебежали сюда короткими перебежками, остались вещи. Надо сходить. Там еда осталась — тушняк, галеты, чай в пакетиках. Боеприпасы россыпью валялись на столе. Одежда сухая. — Сегодня вечером выдвинемся, — говорю я, проверяя магазины своего автомата. Патронник влажный, нужно протереть. — Ближе к сумеркам. Когда стемнеет окончательно.
Захожу в комнату, где наши собираются перед выходом. Дышать тяжело. Воздух спертый, пахнет нестиранными портянками, потом и дешевым табаком. — Вы что, бухие, что ли? — спрашиваю, ощущая резкий дух дешевого спирта, ударивший в нос еще от входа. — Вы совсем берега потеряли? Фикс поднимает мутные глаза, скалится желтыми зубами: — Ну да. Надо отметить, такое пережили, мужики. Чего ты как неродной? — Вы совсем мозгами тронулись?! — мой голос звучит тихо, но парни замолкают. — Нам за сумками идти! Какое отмечать?! Хотите остаться здесь навсегда?! — Да ладно, Андрюх, там чисто, — машет рукой Паук, пытаясь улыбнуться. Лицо белое как мел. — Пошли нормально, пока тихо.
Идти двести метров открытого пространства. Двести метров голого льда и грязи, простреливаемых насквозь. Но они уже пьяные, им море по колено. Спорить бесполезно — вытолкнут взашей. Выходим. Снег сразу залепляет лицо, тая на горячем пластике балаклавы. Под ногами чавкает грязь, засасывая берцы по щиколотку. Добегаем до хаты — старая сельская постройка, стены посечены осколками, окна выбиты взрывной волной, торчат черные зубы рам.
Вправду чисто. Ни души. Зашли внутрь. Пахнет гарью, остывшим пеплом и пылью. Я переступаю порог, стараясь не наступить на битое стекло. Впереди две комнаты, стоит большой шифоньер без дверцы. Мужики вдвоем пошли в комнату, где стоял шкаф, начали громыхать металлом.
Я смотрю на стол посреди кухни. Всё лежит на прежних местах, брошенное в спешке: мятая карта, пустые гильзы, недоеденная банка консервов. Наклоняюсь, беру тяжелую сумку с провизией. Рука привычно ищет ремень автомата на плече. Пусто. Оружие мы оставили прислоненным к стене у входа, тяжелые бронежилеты скинули — тяжело таскать лишнее железо, если идешь просто за едой. Большая ошибка. Фатальная.
Слышу выстрел из соседней комнаты. Короткий, глухой хлопок «Валового». Потом еще один. Понимаю всё мгновенно. Нас развели. Пока мы бежали по улице, кто-то сидел внутри, выжидая именно этого момента — расслабленных тел без брони, зашедших погреться.
Инстинкт срабатывает быстрее мозга. Через окно. Только через окно. Я разворачиваюсь всем телом, плечом вышибаю остатки стекла вместе с рамой. Осколки секут капюшон куртки, но тело не чувствует боли. Перекидываю себя наружу, падаю лицом в ледяную грязную кашу. Успеваю сделать перекат вбок, уходя с линии огня.
И чувствую удар. Не резкую боль, а именно глухой, тяжелый толчок пониже левой лопатки. Словно кувалдой приложили. Воздух выбивает из легких. Ноги не держат. Они превращаются в жидкий бетон. Я падаю вбок, заваливаясь на спину, прямо в черную жижу.
Тело становится чужим. Пальцы скребут ледяную землю, ищут опору, но находят только воду. В ушах начинает гудеть высоковольтная линия. Свет меркнет, зрение сужается в одну точку — маленькую снежинку, медленно падающую сверху. Теряю сознание медленно, проваливаясь куда-то вниз, сквозь сырую землю.
Глава 1
Вика
Свет пробивается сквозь веки не лучом — он густой, медовый, плотный. Он просачивается под опущенные ресницы, заполняя черепную коробку до краев, и давит на глазные яблоки изнутри тяжелой, пульсирующей массой. Я с трудом разлепляю веки, но мир не обретает чёткости. Всё вокруг смазано дрожащим маревом, воздух кажется густым киселем. Это улица, которой нет места в реальности: вокруг до самого горизонта тянется гладко подстриженный газон цвета радиоактивной зелени, болезненно-ядовитый даже для закрытых глаз. Пусто. Ни птиц, ни ветра. Воздух настолько неподвижен, что кажется стеклянным, готовым треснуть от звука.
Я понимаю, что сижу, хотя опоры под собой не чувствую — то ли это старая скамейка из тёплого дерева, хранящая запах прошлогодней смолы и прелых листьев, то ли садовая качель, убаюкивающая мерным скрипом ржавых цепей, которого здесь быть просто не может. Воздух дрожит от зноя, он липкий и тяжелый, как выдох больного человека после долгой болезни. Каждый вдох дается с усилием, легкие царапает сухая пыльца этой нереальной травы, вызывая зуд в трахее. Смотреть вдаль физически невозможно: свет выжигает сетчатку, превращая горизонт в слепящее белое полотно, от которого по щекам катятся горячие слезы испариной, оставляя соленые дорожки.
Поворачиваю голову медленно, словно шею залили гипсом или тугим воротником-стяжкой. Позвонки скрежещут песком, шейные позвонки хрустят старой побелкой. На другом конце этой несуществующей скамьи сидит Андрей. — Что ты тут делаешь? — вырывается у меня, и голос звучит глухо, будто я говорю через слой мутной воды, а горло забито колючим стекловолокном. Слова вязнут во рту.
Я узнаю его только по тому, как он привычно щурится на солнце, собирая мелкие морщинки в уголках глаз, которые я целовала сотни раз. Внутри поднимается липкий, иррациональный шок, оседающий холодной испариной между лопаток, заставляя волоски на руках встать дыбом. Он ничего не объясняет. Просто подается вперёд, преодолевая ничтожное расстояние между нами, пахнущий озоном, горячим асфальтом и чем-то металлическим, и запечатывает рот жёстким, отчаянным поцелуем. Сухие, обветренные губы впиваются так сильно, что я чувствую привкус крови и соли, вкус дорожной пыли. А в следующую секунду его тело теряет плотность. Он тает прямо во мне, рассыпаясь на миллионы невидимых ледяных иголок, пронзающих кожу. Он резко встаёт и уходит прочь по траве, которая пружинит под подошвами кроссовок, амортизируя шаг, но совершенно не проминается, издавая лишь тихий синтетический шелест пластика.
Рефлекс бьет по нервам, прошивая позвоночник электрическим разрядом тока высокого напряжения. Я пытаюсь вскочить, броситься следу, закричать, но мое тело весит тонну. Ноги вросли в невидимую, ледяную смолу, руки отказываются повиноваться, пальцы свело судорогой в жестком спазме. Из горла рвется хриплый крик, разрывающий пересохшую гортань: — Андрей! Ты куда?!
И происходит невозможная для кошмара вещь: он останавливается. Не оборачиваясь, лишь слегка повернув профиль к солнцу, отчего половина его лица превращается в черный провал тени, он отвечает ровным, пугающе спокойным голосом без эха: — Мне нужно идти. — Ты ещё придёшь?! — кричу я, продолжая безнадёжную борьбу со сном, пытаясь выдрать себя из этой вязкой пустоты, чувствуя, как трещат суставы плечевого пояса от напряжения. Он делает шаг дальше в слепящий свет, становясь полупрозрачным, призрачным, и его ответ растворяется в мареве прежде, чем долетает до меня, оставляя после себя звенящую тишину вакуумной камеры: — Я не приду больше…
И я остаюсь одна посреди бесконечного зелёного океана, задыхаясь от нехватки воздуха, грудная клетка ходит ходуном. В груди нарастает свинцовый ком паники, перекрывающий трахею, мешающий сделать полноценный глоток кислорода. Сердце колотится где-то в горле, мешая сглотнуть вязкую слюну, во рту — мерзкий привкус мела, старой библиотечной пыли и животного ужаса. Кожа горит, покрытая липкой пленкой холодного пота, футболка прилипла к спине.
Пошарив рукой по деревянной тумбочке рядом, задевая ребром ладони острый угол столешницы, хватаю телефон. Холодный пластик скользит в мокрых пальцах, выскальзывает. Экран вспыхивает мертвенно-синим светом, ослепляя привыкшие к сумраку глаза резкой болью. «Сообщение от Андрея». Открываю чат дрожащим пальцем, едва попадая по иконкам, разблокировка срабатывает с третьего раза. «Вик, ты где пропала, блин?». Боже.
Реальность обрушивается звуком. Гул холодильника, сквозняк из форточки, гулкая пульсация крови в левом виске. Я просто уснула над тетрадками первоклассников. Третий час ночи, глаза слипались, отказываясь фокусироваться на красных чернилах проверки диктантов, и я прилегла на полчасика прямо за кухонным столом, положив голову на руки. Я сажусь на холодный кафель пола. Ледяной удар по копчику выбивает дух, зубы начинают выбивать частую дробь от холода, колени стучат друг о друга, но этот физический дискомфорт — единственное, что доказывает мне: я всё ещё существую. Я дышу. Под ребрами заходится загнанный зверь, отдаваясь тупой болью в плече, мышцы затекли от неудобной позы. Кошмар остался там, внутри черепной коробки, запертый за лобной костью слоем здравого смысла.
…
Мы познакомились с Андреем четыре года назад, когда были совсем подростками — глупыми школьниками, которые думали, что мир лежит у их ног, теплый и безопасный. Тогда я, вечно прячущая замерзшие красные руки в карманы тяжелого драпового пальто, даже представить не могла, что этот худой парень с вечно расцарапанными коленями станет моим будущим мужем. Тем единственным, ради кого я буду учиться дышать заново.
Он просто перебрался в наш город поздней осенью по просьбе друзей — подработать пару месяцев грузчиком на складе и сменить обстановку, сбежать от родительского контроля. Тихий временщик с одной спортивной сумкой, от которой слабо несло поездами дальнего следования, дешевым табаком и чужим одиночеством. А потом оказалось, что этот тихоня — адреналиновый маньяк, которому было невыносимо тесно между серых панельных девятиэтажек нашего спального района. И однажды кто-то из наших притащил его за гаражи посмотреть на мотоцикл. Это был старый, дымящий сизым прогорклым маслом питбайк нашего общего друга Макса, собранный из металлолома.
Андрей тогда молча обошел его кругом, зачем-то пнул заднее колесо, проверяя давление ногой — кроссовка оставила четкий грязный отпечаток протектора на резине, — и спросил только одно, не повышая голоса, абсолютно буднично: «Дашь прохватить?». Макс фыркнул, кинул ему шлем-арбуз, облезлый внутри, пахнущий чужими волосами, и уже через пять минут мой будущий муж летел по разбитой грунтовке вдоль железной дороги, вставая на заднее колесо так легко, словно делал это с рождения, будучи частью этого железа. Земля летела комьями из-под заднего баллона, двигатель орал на предельных оборотах, вибрация передавалась даже нам в грудь через землю, а Андрей смеялся тем самым смехом, от которого у меня внутри всё перевернулось, а желудок ухнул куда-то вниз, к пяткам. Смехом абсолютно свободного человека, который наконец вырвался из тесной клетки на волю, сломал замок. От него пахло бензином, ветром свободы и опасностью. Этот запах въелся мне под кожу намертво, стал моим личным наркотиком.
А потом в нашей жизни появилось эндуро. Оно стало нашим общим языком, плотным и осязаемым диалектом двоих, раньше, чем мы успели по-настоящему надоесть друг другу бытовыми претензиями: две родственные души, помешанные на вязкой, ледяной рыжей глине, которая намертво забивается под ногти, въедается в поры кожи и пахнет сырым железом; ревущих моторах, от вибрации которых ноют зубы и глохнут уши; и разбитых коленных чашечках, вечно обмотанных эластичным бинтом поверх грязи. Мы совпали в самой больной точке — там, где заканчивается асфальт цивилизации и начинается первобытная грязь. Оказалось, нам обоим жизненно необходим этот животный, парализующий страх перед крутым подъёмом, когда переднее колесо бьется о небо, а заднее бешено роет землю, ища сцепление. И оглушающая пустота в животе, вакуум, вытесняющий все мысли, на затяжном прыжке через поваленное дерево, когда время растягивается в резиновую нить, замедляя реальность.
Мы учились доверять не в разговорах до утра за остывшим чаем с лимоном, а тактильно, кожей. Когда он молча протягивает широкую, мозолистую ладонь, вытаскивая меня из глубокой, засасывающей колеи, я чувствую шершавость его кожаных перчаток на своем запястье, стальной захват. Или когда он глушит свой байк посреди звенящей тишины соснового бора, чтобы сквозь треск помех в моей гарнитуре услышать захлебывающийся визг моего двигателя, работающего на износ. Четыре года. Кажется, я начала забывать, как звучит его смех на кухне — тот самый бархатный рокот, от которого дрожат кофейные чашки в сушилке, — но я с закрытыми глазами узнаю тембр его мотора, прорывающийся сквозь городской шум и бетонные стены. Этот звук стал моим личным метрономом спокойствия. Если мотор работает ровно, без провалов и кашля — значит, планета всё ещё вертится правильно, гравитация на месте, и завтра наступит обязательно.
Мы учились разговаривать заново. Не за столиками кафе, перекидываясь ничего не значащими фразами о погоде, а перекрикивая визг дросселя и свист ветра в шлеме. Наши первые серьёзные свидания пахли сладковатым, удушливым выхлопом двухтактной смеси, жженой резиной и озоном после короткого ливня. Мы лечили одни и те же сбитые костяшки одним тюбиком «Спасателя», воняющего пихтой и спиртом, прямо у подножия размокшего трамплина, стирали рыжую грязь из-под обломанных ногтей одной жесткой сапожной щеткой и засыпали в обнимку, пропахшие бензином, машинным маслом и этим диким запахом свободы, который нельзя купить в магазине парфюмерии.
Четыре года. Я до сих пор отличаю его приближение по тому, как вибрирует земля под колёсами. Сначала это едва уловимый зуд в пятках, похожий на движение поезда в метро глубоко под землей, затем низкочастотный гул прокатывается по ребрам жесткости дома, заставляя тонко дребезжать стекло в серванте. Иногда, сидя в пустой квартире поздно вечером, я ловлю себя на том, что прислушиваюсь к проезжающим мимо окнам машинам, сканируя ночной эфир слухом хищника, вышедшего на охоту. Я ищу ту самую басовитую ноту его двухтактного зверя, способную успокоить пульс за три секунды, выровнять дыхание.
Мы строили свой мир из мелочей, скрепляя их обычным бытовым клеем момент и верностью. Наш быт был простым, почти скучным для посторонних глаз, если смотреть снаружи на наши потертые обои и старенький диван, но внутри этой обыденности жила настоящая, густая нежность, которую не видно прохожим. Андрей никогда не делил дела на мужские и женские — он просто делал то, что видел, прерывая мой поток мыслей своим присутствием, тяжелым плечом в дверном проеме. Гора посуды в раковине? Он молча шел к мойке, закатывал рукава домашней футболки, обнажая крепкие предплечья с венами, и вода начинала шуметь мощным напором. Пыль на комоде? Брался за тряпку, оставляя влажный след с запахом лимонной полироли. Это давало мне возможность выдохнуть, сбросить невидимый рюкзак ответственности за весь мир и заняться своими делами, уроками.
Мои любимые воспоминания теперь пахнут домом. Запахом его потертой кожаной куртки, висящей в прихожей — она впитала в себя дым костров, холод осеннего дождя и тепло его тела, став второй кожей. И... оладьями. Кефирными. Я морщила нос, когда видела прокисшее молоко и пузырящееся тесто в миске, запах казался мне слишком деревенским, тяжелым, а он лишь смеялся, щуря глаза в лучах утреннего солнца, шлепая густую массу на раскаленную чугунную сковороду. Жир шипел и брызгал, оставляя точки на плите. Со временем я полюбила их вкус — кисловатый, сытный, настоящий. Теперь эта кухня кажется слишком большой и тихой без шипения масла. Тишина здесь имеет объем, она давит на барабанные перепонки ватой, заглушая звуки.
Когда он пришёл с новостью о контракте, мой мир сузился до размеров дверного глазка. Воздух вдруг закончился, превратился в густой кисель, стало нечем дышать. Деньги решают всё, да? Нам ведь нужны деньги на свадьбу. На ту самую жизнь, ради которой он уехал рисковать головой, оставив меня одну грызть гранит науки в университете. Он говорил об этом давно, еще до всего, примеряя эту мысль на нас, как чужую одежду с чужого плеча. Помню тот вечер на кухне: сентябрьская сырость лезла в форточку, он крутил в руках телефон, смотрел какие-то мутные видео с полигона, где люди в грязи волокут пулеметы, и сказал буднично, почти между делом, даже не отрывая взгляда от экрана: — Думаю подписать контракт.
Я тогда даже не испугалась. Отмахнулась, как от назойливой мухи, продолжая красить ноготь темно-бордовым лаком. Думала, это просто мужская блажь, игра в тестостерон, способ почувствовать себя значимым среди ровесников-сверстников. — Да ладно тебе, какой контракт, ты же через неделю передумаешь, перегоришь, — сказала я, мазнув губами по его небритой щеке. Щека царапнула кожу подбородка знакомой колкостью.
Он промолчал тогда, только посмотрел странно, исподлобья. Его зрачки расширились, поглотив почти всю радужку, став абсолютно черными, затягивающими. А потом оказалось, что он не думал. Он действовал. Договорился с кем-то пойти вместе — там у него был знакомый сержант-сверхсрочник, обещали штабную работу, хорошую должность, бронь от первой линии штурмов.
А я… я учусь на учителя начальных классов, зубрю возрастную психологию и методику преподавания письма после своих смен в строительном магазине. Продавать сухие смеси и ламинат уставшим, матерящимся прорабам — не предел мечтаний, спина болит так, что разогнуться можно только в душе под горячей водой, но платят вовремя. Андрей злится, заставляет бросить, говорит хриплым голосом, что сам вытянет все расходы, хватит ему играть в героя-одиночку, пора семью кормить. Но мне там нравится. Мне нравится стоять за кассой, пробивать чек, отсчитывать сдачу, видеть живые лица детей. Я люблю работать, даже если времени нет ни на сон, ни на еду. Совсем. Эта работа была моей иллюзией контроля над реальностью. Пока дети в классе прилежно клеят аппликации из цветной бумаги, пока родители послушно расписываются в дневниках красной ручкой — война кажется чем-то далёким, телевизионным, плоским. Там, за экраном, умирают пиксели. Здесь мои третьеклашки рисуют танки зеленым фломастером и верят в добро.
Трясущимися пальцами, которые никак не попадают по стеклу сенсорного экрана, нахожу значок вызова. Гудки режут ночную тишину квартиры натянутой струной, готовой лопнуть. — Привет, любимая. Что делаешь? Греешь булочки с корицей? — Голос в динамике звучит непривычно бодро, но дыхание тяжелое, прерывистое, ритмичное, с каким-то металлическим лязгом на фоне, словно он идет в каске, цепляясь ремнем автомата за ветки. — На работе. Работу работаю, таскаю ваши цементы, спину сорвала, — отвечаю я, чувствуя, как ледяной комок в груди начинает стремительно таять, уступая место горячему, невыносимому облегчению, от которого кружится голова. Голос дрожит от улыбки, уголки губ сами ползут вверх против воли. — Понятно. А я связь нашел, — он усмехается, и я слышу этот знакомый, родной скрежет щетины о микрофон. — Мы тут марш-бросок устроили. Одиннадцать километров уже прошли, осталось еще пять. Скоро дойдем до точки и будем отдыхать на новой позиции, рыть окопы. Одиннадцать километров. В полной выкладке. По пересеченке, по грязи. Пока я жаловалась Тане на то, что спина болит от перекладывания коробок весом в пять кило. — По дороге скинули всё лишнее, броники сняли, идти тяжело, плечи стерли до мяса, — продолжает он буднично, словно рассказывает о походе в магазин за хлебом. — Бронежилеты пустые оставили, несколько плит всего для веса. Тут только дроны летают, птички эти… FPV. Но мы от них умело прячемся, используем рельеф, Викусь. Так что не волнуйся попусту, всё хорошо. Когда будет следующая связь — вообще не знаю, покрытие рвется, лес густой. Но командир Саня будет всё докладывать, я ему твой номер продублировал на листочке. Всё, я побежал, батарея садится, пауэрбанк сел давно. Позвоню маме еще раз, если ответит, она трубку не брала. Передай всем, что со мной всё хорошо. И поцелуй в нос Тею от меня. Скажи, папка скоро будет, привезет вкусняшку. Всё, пока-пока. — Подожди! — кричу я, пытаясь спросить, тепло ли он одет, цел ли, но в динамике уже звучат короткие гудки, бьющие током по нервам.
Я стою посреди парковки нашего магазина стройматериалов, глядя на грязный бетонный забор соседнего завода с надписью маркером. Пустые бронежилеты. Дроны-киллеры. Пятнадцать километров пешком. Мой штаб превратился в лес, а кофе на рации — в литры едкого пота и стертые в кровь ноги. Но он жив. Он дышит. Он нашел эту чертову вышку связи посреди нигде, забрался на нее, рискуя свернуть шею, чтобы сказать мне, что целует собаку.
Возвращаюсь в тепло склада. Таня как раз доползла до угла с рубероидом и теперь сидит на корточках, тяжело дыша, прислонившись спиной к бетону. — Нашла? Утоп? — спрашиваю я, скидывая мокрый фартук на ящик. — Утонул, зараза, — выдыхает она, утирая лоб рукавом. — Вызывай грузчика Саню, пусть стеллаж двигают, иначе не достану. Ну что, живой? Глаз не дергается? — Живой, — улыбаюсь я, и впервые за неделю эта улыбка кажется настоящей, мышцы лица вспоминают, как двигаться. — Связь поймал. Говорит, идут пятнадцать километров, сбросили броники, прячутся от птичек. Просил Тею в нос поцеловать. Сказал, папка вкусняшку привезет. Таня смотрит на меня, прищурившись, затем медленно кивает, доставая из кармана сигарету и чиркая зажигалкой. Пламя отражается в её глазах. — Знаешь что? Хрен с ними, с этими саморезами кривыми. Закрывай свой отчет, бухгалтерия не сбежит. Пойдем чайник поставим, у меня шоколадка есть. После таких новостей работать грех, примета плохая.
Глава 2
Вика
Сегодня будет тяжелый день. Слова оседают на языке вязкой, горькой слюной. Я произношу их вслух в пустоту кухни просто для того, чтобы услышать хоть какой-то звук, кроме гула холодильника. С утра — в школу на практику. Моя первая самостоятельная попытка взять «живой» класс, второй «Б». Тридцать маленьких чудовищ с вечно липкими от сладостей пальцами и глазами-бусинками, которые чувствуют страх молодого специалиста за версту, как акулы чуют каплю крови в океане. Нужно провести урок математики по составлению числа двенадцати, а потом еще писать отчет для куратора из университета. Господи, эти отчеты... Я учусь на учителя начальных классов, и бумажек вокруг этого процесса летает больше, чем детских рисунков на моем холодильнике. Они пахнут свежей принтерной краской и безысходностью.
Я встаю, разминая затекшую шею. Позвонки хрустят мелкими льдинками. Тея слышит этот скрип паркета даже сквозь свой собачий сон, поднимает лобастую башку, стукается ею о деревянную ножку кровати с глухим стуком и тут же начинает молотить хвостом по ламинату так, будто собирается взлететь или пробить дыру к соседям снизу. — Тише ты, соседей перебудишь, война начнется, — шепчу я, натягивая на замерзшие ноги носки. Шершавая ткань царапает кожу. Она подбегает, кладет свою тяжелую, горячую морду мне на колени, пока я пытаюсь зашнуровать задубевшие на холодном полу кроссовки, и дышит в лицо теплым запахом печенья, которое мы ели вчера, уличной пыли и чего-то неуловимо родного. — Пойдем, горе мое. Спасать мир начнем с твоего мочевого пузыря, иначе спасать придется мой паркет.
Я выработала привычку уже каждые тридцать минут смотреть в телефон. Это происходит на автомате, без участия мозга: рука сама ныряет в карман джинсов, большой палец сам сдвигает экран блокировки, оставляя жирный след на стекле. «Вдруг написал». Я не хочу пропускать момент. Не хочу пропустить то самое сообщение посреди рабочего дня, среди визга детей или писка сканера штрих-кодов. Мне жизненно необходимо увидеть эти две синие галочки под текстом и его короткое «Привет», написанное тем самым сухим, уставшим тоном. Мне нужно рассказать ему всё. Буквально каждую мелочь, выгрузить это всё из головы, чтобы оно не взорвало череп изнутри. Как Тея сегодня утром пыталась зарыть любимую косточку из говядины под подушку в кровати и чуть не упала с дивана вниз головой, запутавшись в одеяле. Как она впервые принесла мячик по команде «Апорт», гордо виляя всем своим мощным крупом, а потом ушла в другой угол грызть его в одиночестве, рыча на невидимых конкурентов. Я хочу спросить, кушал ли он сегодня. Нормальную еду, человеческую, теплую, а не эту свою перловку из банки, которая наверняка остыла и превратилась в серый цемент. Надел ли шапку — там же минус десять передают по прогнозу, синоптики обещают ледяной дождь, а он вечно ходит нараспашку, расстегнув ворот бушлата, пока уши не начнут отваливаться и краснеть, как у спаниеля.
Это превратилось в какой-то нервный тик, мышечный спазм. Если пауза между проверками затягивается дольше чем на час, внутри начинает нарастать тихая паника. Сначала она вибрирует где-то под диафрагмой, потом поднимается к горлу плотным комом, перекрывая кислород. Я обрываю саму себя мысленным приказом. Нельзя. Он обещал писать, как только будет возможность, когда руки освободятся. И он напишет. Нужно просто подождать. Дышать. Ждать. Вдох носом, выдох ртом.
На улице предрассветный холод впивается в щеки иголками, пробирается под тонкую куртку, обжигая голые запястья. Пар изо рта вырывается густыми облачками. Тея тянет поводок со всей дури своих двадцати пяти килограмм живого веса, хрипя и давясь собственным нетерпением, пытаясь познакомиться с каждым фонарным столбом и каждой брошенной пластиковой бутылкой. Мне бы ее энергию, эту первобытную жажду жизни. У меня впереди тридцать второклашек, орфографический диктант про «жи-ши» и вероятность платить чужие долги за украденные кем-то со склада саморезы. Но ледяной воздух немного прочищает голову, вымывая остатки липкого сна, который всё еще цепляется за ресницы влажной паутиной. Остается только усталость, свинцом залившая плечи, и четкий план действий: школа, магазин, ужин, тетрадки до рези в глазах. До следующего сообщения от Андрея осталось восемь часов. Дожить бы. Не рассыпаться на атомы раньше времени.
Тея тянет поводок так, что металлический карабин жалобно звенит, а в правом плече что-то влажно хрустит, смещаясь. Двадцать пять килограммов упрямства и любопытства несутся к мусорным бакам во дворе — там явно пахнет чужими жизнями, протухшей едой и свободой. Я едва успеваю перебирать ногами в старых кроссовках, скользя тонкой подошвой по подмерзшей октябрьской луже, покрытой корочкой первого льда. — Тея, стоять! Фу! Сидеть! Место! — команды вылетают сами, отработанные до автоматизма. — Это нельзя есть, это кто-то умер еще до нашего рождения, возможно, при динозаврах! Она фыркает, разочарованно выпуская из пасти чей-то старый ботинок, пропахший сыростью подвала, и поднимает на меня свои умнейшие, абсолютно шкодливые глаза. Обычный подросток, которому скучно и хочется жрать.
Мы делаем круг по району. Когда возвращаемся домой, небо только начинает сереть, приобретая цвет грязного больничного халата, заливая нашу маленькую спальню тем самым призрачным, неживым светом из моего кошмара. Только теперь здесь нет никакого Андрея. Нет его смеха. Есть только я, пес и гора неглаженого белья на сушилке, похожая на привидение. Пока Тея с грохотом лакает воду на кухне, пуская пузыри носом прямо в миску, я стою под контрастным душем. Горячий пар обжигает спину до слез, ледяные струи выбивают дух, снова горячий... Нужно смыть с себя липкую паутину сна и остатки ночных слез, которые, кажется, пропитали поры кожи. На лицо — патчи из холодильника, которые Андрей привез мне из города перед отъездом со словами: «Викусь, посмотри на себя, а то выглядишь как наша бухгалтерша Тамара Петровна после годового отчета, такая же зеленая». Смотрю на свое отражение в запотевшем зеркале. Патчи съезжают вниз по щекам от влажности, обнажая темные круги. Выгляжу я именно как она. Только хуже. У нее хотя бы муж дома спит.
На автомате готовлю завтрак нам обоим. Ей — огромная миска дорогого корма премиум-класса, который стоит дороже моей недельной продуктовой корзины; гранулы сухо стучат о металл. Себе — растворимый кофе три в одном, щедро залитый кипятком прямо в кружку с надписью «Самая лучшая училка», которую подарили дети на прошлой практике. Кофе получается омерзительно-сладким, химозным, но мозги он будит ударом тока. Надеваю свою единственную приличную белую блузку. Утюг плюется накипью, оставляя темные, похожие на кровь капли на воротнике. Времени стирать и сушить феном уже нет. Пытаюсь замаскировать их небрежно повязанным шарфиком, хотя сейчас плюс два градуса и шея моментально потеет.
Тея сидит в коридоре, склонив квадратную голову набок, и внимательно следит за моими сборами одним карим глазом. Как только щелкает язычок замка на моей сумке, он срывается с места. Начинается утренний ритуал прощания: прыжки, попытки поставить тяжелые лапы мне на плечи, жалобное скуление, переходящее в ультразвуковой вой. — Нет, котенок. Сегодня без тебя. Охрана объекта отменяется, — шепчу я, поглаживая бархатные черные уши. Я присаживаюсь на корточки прямо в прихожей, холодный кафель леденит коленки через тонкие брюки, обхватываю тяжелую морду ладонями. От него пахнет улицей и сном. — У мамы сегодня тяжелый день, понимаешь? Мне нужно быть строгой тетей Викой для чужих детей и очень внимательной тетей Викой для ревизоров, которые придут считать наши гвозди. А если ты пойдешь со мной, мы вместо математики будем учить команду «сидеть», а вместо сверки накладных — вытаскивать тебя из-под полок с ламинатом, куда ты обязательно залезешь искать мышь. Мама скоро вернется. Принесет тебе вкусняшку. Чтобы закрепить обещание, достаю из внутреннего кармана куртки говяжье ухо — неприкосновенный стратегический запас. Она хватает его белыми клыками и уходит в комнату обижаться на жесткую кровать, демонстративно игнорируя свой дорогой ортопедический лежак, купленный втридорога. Хвост все равно выдает её — продолжает мерно стучать о стену.
Дорога до школы занимает немного времени, ровно семь минут быстрым шагом, я выбрала школу максимально рядом с домом, чтобы экономить секунды. Практика проходит в небольшом кабинете на втором этаже. Пахнет мелом, старым деревом парт и хлоркой из туалета. За учительским столом сидит моя куратор — Маргарита Степановна, женщина с монументальным начесом цвета баклажан, очками на цепочке и взглядом рентгена, просвечивающим одежду. Она молча указывает мне подбородком на стул для учеников. Перед ней лежит раскрытый журнал посещений. — Виктория Алексеевна, — начинает она скрипучим голосом, пока я пытаюсь незаметно промокнуть салфеткой мазутное пятно на рукаве, оставленное вчерашним бензином на заправке. — Ваш конспект урока про состав числа двенадцати… креативен. Вы предлагаете им лепить ежиков из пластилина. Мило. Но где дидактический материал? Где карточки для индивидуальной работы? Почему они не ламинированы? И почему вы пришли в таком виде? Вы выглядите так, будто всю ночь вагоны разгружали на сортировочной, а не будущее страны воспитывали. Я проглатываю ком в горле, который царапает слизистую. Вагоны не разгружала, но двадцать пять килограмм живого веса по жидкой грязи таскала — тоже неплохая силовая тренировка, мышцы ноют. — Маргарита Степановна, карточки распечатать не успела, принтер в копировальном центре зажевал бумагу и умер смертью храбрых... — Неуспеваемость — это ваш личный крест, деточка, — отрезает она, поправляя очки. — Садитесь за последнюю парту. Будете ассистировать. Посмотрим, сможете ли вы хотя бы дисциплину удержать, прежде чем лезть в методику Макаренко.
Первый урок проходит в тумане, в плотной белой пелене. Тридцать пар глаз смотрят на меня оценивающе, изучающе, хищно. Кто-то пускает бумажные самолетики, целясь прямо мне в макушку. Кто-то плачет в голос, потому что забыл сменку и физкультурную форму. Я механически объясняю им про единицы и десятки, водя пальцем по пыльной доске, слежу за секундной стрелкой настенных часов, которая движется скачками, и думаю только об одном: пережить эти сорок пять минут ада, добежать до остановки и успеть в магазин к одиннадцати. Ревизия назначена на половину двенадцатого. Если директор приедет раньше, застанет бардак, а Настя нас сожрет заживо. Последний звонок спасает меня. Дети с визгом срываются с мест, превращаясь в лавину. Маргарита Степановна кривит губы, снимая очки: — Ну, троечка с минусом. По поведению — двойка. Идите, Виктория. Переоденьтесь. Судя по симметричному пятну грязи на вашем локте, вас пытался сожрать дикий зверь. Надеюсь, в магазине ваши навыки выживания пригодятся больше, чем здесь.
Я вылетаю из школы пулей, прижимая сумку к груди. Автобус, слава богу, приходит сразу, распахивая шипящие двери. Втиснувшись в угол на задней площадке, подальше от толкающихся пенсионеров, я достаю телефон. Экран пуст. Ни сообщений, ни пропущенных. Разница во времени небольшая, всего пара часов, но там сейчас раннее утро. Может, спит. Или на построении стоят навытяжку, слушая про долг Родине. Или просто некогда достать трубку из внутреннего кармана разгрузки. От этой тишины внутри снова начинает разрастаться холодная черная дыра из сна. «Я не приду больше». Фраза звучит в голове его голосом, эхом отражаясь от стенок черепа. Я трясу головой, больно прикусывая щеку изнутри до металлического вкуса железа. Хватит. Накручивать нельзя. Выборов нет. Спички детям не игрушка, а нервы жене военного — тем более.
Сразу после урока — даже не заезжаю домой, чтобы сбросить осточертевшую блузку, мокрую от пота на спине, и колготки со стрелками, переодеться во что-то человеческое, мягкое. Прямиком в магазин. Там ревизия. Мы ждем ее как судный день, как визит налоговой инквизиции: воздух в подсобке густеет от запаха старой пыли, дешевого растворимого кофе, заваренного в пластиковом стаканчике, и всеобщего тихого напряжения, звенящего, как струна. Любая мелочь бьет по карману всей смены. То лоток кровельных саморезов спишется дважды из-за сбоя в базе данных, то кто-то из сонных грузчиков забудет отметить выгрузку стального троса, и он зависнет мертвым остатком на складе, притягивая недостачу. Недостача потом ложится ровным слоем на нашу и без того тонкую премию, которой едва хватает на оплату интернета.
Директор у нас — обычная женщина Настя, добрая и понимающая, всегда угощающая конфетами, но муж у нее Александр — отставной военный, педант и тиран, придирается ко всему. На кассах так же работает моя сменщица Таня — полненькая девушка с черным юмором, прокуренным смехом и железной выдержкой бывшей буфетчицы. С ней очень интересно работать, мы понимаем друг друга без слов, просто переглядываясь над горой мятых накладных и показывая друг другу большие пальцы. Тем более сегодня нас намертво поставили в одну смену: нужно вдвоем пасти новенького стажера Антона, мальчика-студента, который пока путает гаечный ключ на десять с двенадцатым и смотрит на стеллажи с метизами глазами потерявшегося щенка, готового описаться от страха.
Магазин встречает меня плотным, осязаемым запахом сырого дерева, впитавшего осеннюю влагу, оплавленного дешевого пластика от розеток и сухого озона от старых люминесцентных ламп. Свет под потолком гудит на низкой, раздражающей ноте, проникающей прямо в кости. Наш директор Настя уже стоит возле термопринтера — плечи сведены так высоко, что касаются ушей, губы сжаты в тонкую бескровную линию, наверняка печатает бесконечные бланки инвентаризационной описи. Рядом суетится Таня, бледная как стенка служебной подсобки, с красным пятном румянца на шее. Она виновато прячет взгляд, комкая в пальцах пустую картонную накладную. Она ненавидит, когда Настя начинает язвить перед пересчетом, чувствует себя виноватой за весь хаос вселенной.
Я молча скидываю рюкзак прямо на коробки с кафельной плиткой, те глухо отзываются керамическим звуком. Рву с плечиков в служебном шкафу выданную три года назад фирменную жилетку. Дешевая синтетика трещит по швам, натягиваясь поверх ткани учительской блузки, но пуговицы все же выдерживают натяжение. Резинка для волос больно впивается в пальцы, пока я затягиваю их в максимально тугой, зализанный хвост на затылке — ничего не должно падать на глаза, когда придется лезть на верхние ярусы металлических стеллажей, балансируя на цыпочках. — Давайте считать, — мой голос звучит ровно, перекрывая гул ламп. Сухость во рту почти прошла. — Начнем с дальних стеллажей, пойдем рядами, слева направо, чтобы не двоиться в глазах от усталости. И вызовите грузчика Саню через рацию. Он вчера принимал последнюю машину «Газели», пусть вспомнит, куда поставил паллеты со смесями «Ротбанд» мимо маркера «А01». Я пока открою таблицу возвратов за прошлый четверг. Там была жуткая пересортица с краской — могли просто вбить не тот артикул при списании, перепутав тройку с восьмеркой.
Мы идем в гулкую темноту склада. Автоматический датчик движения ловит наше появление, и под потолком с задержкой в полсекунды вспыхивает мертвенно-белый свет, выхватывая из мрака штабеля гипсокартона и фанеры. Холод бетона мгновенно обжигает подошвы тонких кожаных туфель, в которых я утром вела лекции, высасывая тепло из тела. Спустя двенадцать часов непрерывного стояния на этом бетоне, когда база сошлась только после третьей полной пересортировки, а стажер Антон плакал в углу над ведром с болтами, я буквально вваливаюсь в прихожую, не чувствуя ног ниже колен. Ключ проворачивается в замке со второго раза — пальцы мелко дрожат от микромоторного спазма. Спина гудит тупой, ноющей болью где-то между лопаток, позвоночник превратился в раскаленную арматуру, плечи свело так, что трудно сделать полный вдох, ребра не расходятся.
Меня очень активно встречает Тея — она слышит щелчок замка еще на лестничной площадке, за этаж. Двадцать пять килограммов безудержной радости врезаются мне в колени едва ли не раньше, чем я успеваю закрыть за собой дверь, толкнув ее бедром. Удар выбивает воздух из легких, искры из глаз, но сил устоять хватает — лишь бы не придавить ее к обувнице тяжелым телом. Мокрый нос настойчиво тычется в ладонь, требуя внимания, слюнявит кожу, а хвост работает как промышленный вентилятор на максимальных оборотах, сметая пыль с тумбочки и оставляя влажные следы на моих брюках. — Привет, моя хорошая, я тоже скучала, невыносимо, — шепчу я, зарываясь лицом в густую, чуть колючую шерсть на шее и вдыхая полной грудью. После недолгой прогулки под начинающимся дождем мы возвращаемся домой.
В подъезде пахнет хлоркой и свежей выпечкой — кто-то из соседей снова пек булочки с корицей, этот сладкий ванильный запах всегда напоминает мне о детстве, о каникулах у бабушки. Тея тяжело вздыхает на площадке перед лифтом: двадцать пять килограммов упрямства наконец-то устали бегать по лужам и теперь требуют заслуженной награды в виде хозяйского дивана.
Квартира встречает нас тишиной, но это больше не звенящая пустота склепа, готовая поглотить крик. Теперь это просто тишина дома, где тебя ждут. Даже стены кажутся теплыми. Я включаю свет в коридоре. Теплый желтый свет лампы накаливания заливает пространство, делая его живым, объемным, безопасным.
Я с трудом разжимаю затекшие пальцы, сжимающие ручку сумки, и отстегиваю карабин поводка. Металлический язычок клацает. Тея тут же срывается с места, цокая когтями по ламинату, разбрасывая капли воды, и летит к миске — проверять, не появилось ли там за время ее отсутствия чего-то поинтереснее сухого корма. Может, кусок сыра упал?
Хочется упасть прямо здесь, между разбросанными ботинками и мокрым собачьим носом, свернуться клубком на пыльном коврике и проспать следующие сутки без сновидений, без будильников, без телефона. Но телефон в заднем кармане джинсов вдруг оживает, вибрируя, обжигая бедро сквозь тонкую ткань джинсовой саржи. Резкий, пульсирующий сигнал тревоги. Я медленно тянусь к карману, боясь дышать. На экране горит «Любимый». Руки снова начинают дрожать, но теперь уже от чистого, животного облегчения, от выброса адреналина. Я хватаю трубку, прижимая ее к уху так сильно, будто боюсь, что сигнал исчезнет, утечет сквозь бетонные перекрытия. — Алло! Привет… Что делаете? — голос сиплый, чужой. — Вышли подышать перед отбоем, покурить, — его голос звучит непривычно тихо, фоновый шум улицы и ветра почти полностью съеден какой-то военной закрытой связью. Остается только сухой треск статики и его дыхание, тяжелое, морозное. — Викусь, слушай меня внимательно.
Тревожность, которая держала меня за горло весь день ледяной рукой утопленника, отступает ровно на один удар сердца. Чтобы тут же вернуться с новой силой, сдавив трахею. — Вообщем, я завтра ухожу на задание, — говорит он ровным, командирским тоном, без которого я сейчас бы просто расплакалась, стекла бы лужицей на кафель. — Связи не будет неделю. Старлинги отключили, там ни у кого нет сети, вышки разбиты минометами. Обещали провести скоро, но это «скоро» военным языком измеряется месяцами бюрократии. Если что-то экстренное — тебе будет отписываться мой командир, Саня. Я дал ему твой номер. Так что не скучай. Записывай мне кружочки, буду смотреть, когда вернусь, ставить на заставку. Он делает паузу, переводя дыхание, я слышу, как он прикрывает микрофон рукой, отдавая кому-то короткий приказ. Где-то рядом фыркает машина и скрипит гравий под тяжелыми берцами. — Сегодня ночью мы выдвигаемся.
Земля уходит из-под ног. Буквально. Колени подгибаются, икроножные мышцы каменеют. Я облокачиваюсь плечом о стену в коридоре, чтобы не сползти по ней на пол, пачкая обои курткой. Какое выдвижение? Куда? В ночь? Где обещанный штаб? Теплое место с кофемашиной, рацией и графиком дежурств, куда я мысленно пересылала его каждое утро, пока сама мерзла на складе стройматериалов, продавая дрели? Ночь. Лес или поле. Группа людей, которые уходят в неизвестность, в никуда, откуда связь выдернута с мясом, с корнем. — Андрюш… — голос сипит, ломается пополам. — А… насколько серьезное? Вероятность контакта? — Вика, — он мгновенно смягчается, и в этой внезапной мягкости, в этой сломанной броне больше страха, чем во всех моих дневных истериках вместе взятых. — Нормальное задание. Мы готовы. Инструктаж прошли. Все будет хорошо. Мне пора, построение через три минуты, старшина убьет. Люблю тебя. Береги себя и собаку. Не открывай никому. — Подожди! — кричу я в пустоту прихожей, но короткие гудки уже бьют по барабанным перепонкам, как молот по наковальне.
Тея подходит и кладет свою огромную, тяжелую голову мне на колено, заглядывая в глаза снизу вверх. Она чувствует мое состояние лучше любого дипломированного психолога. Ее уши плотно прижимаются назад, к мощному загривку, а хвост перестает вилять, застывая вопросительным знаком. Ладно. Соберись. Сцепить зубы до хруста эмали. Слезы и истерики ничем не помогут. Они не вытащат его из леса, не починят эти чертовы старлинги и не отменят приказ командования. Истерика нужна была тогда, когда он подписывал контракт ручкой с синей пастой. Сейчас нужен холодный рассудок. У меня есть алгоритм выживания на эту неделю, спасибо педпрактике за уроки стойкости: Дышать. Вдох на четыре счета, грудная клетка расширяется. Задержка. Выдох на шесть, живот прилипает к позвоночнику. Не звонить командиру Сане каждые полчаса. Он там жизнью рискует, вытаскивая раненых, а не работает службой психологической поддержки для жен мобилизованных. Написать девчонкам в универ в чат, предупредить, что могу выпасть из жизни, сдать практику экстерном. Купить запасной мешок корма, вскрыть новую пачку бумаги. И успокоительного себе. Хотя какие успокоительные... Врач выписал мне валерьянку, но глядя на дозировку — двадцать капель на стакан, — я поняла, что слона ею не усыпить, не то что нервную невесту военного. Поэтому я просто завариваю литры самого крепкого чёрного чая, который дерет горло танинами, и жую кофейные зёрна из банки на верхней полке, пока десны не начинают саднить и кровоточить.
Сегодня ночью приснился тот самый сон. Газон. Свет. Его уход в слепящую белизну, где нет теней. Обычно сны тускнеют к завтраку, вымываются горячим душем, оставляя лишь фантомную тревогу на кончиках пальцев. Но этот держится. Он въелся под кожу горьким вкусом полыни, застрял комом в солнечном сплетении, мешает дышать полной грудью. Я смотрю на экран телефона. Последнее сообщение прочитано им сорок минут назад. Сорок минут — это вечность или секунда? Я не знаю. Время стало резиновым. Я просто считаю удары своего сердца, стараясь попадать в ритм далекого мотора, который существует только в моей голове. Гудит. Ровно. Значит, планета вертится. Пока.
Bepul matn qismi tugad.