Kitobni o'qish: «Новые и старые войны. Организованное насилие в глобальную эпоху»
Copyright © Mary Kaldor 2012
© Издательство Института Гайдара, 2016
Война как бриколаж
Егор Соколов
В 1809 году Карл фон Клаузевиц, еще не ставший главным авторитетом по военным вопросам, пишет ответ на статью Фихте «О Макиавелли как писателе». Оба озабочены вопросом о том, как преодолеть кризис, оправиться от сокрушительного поражения, нанесенного прусской армии в 1806 году, и возродить «немецкую нацию», однако офицер критикует профессора за то, что тот (вслед за Макиавелли) слишком доверяет «древним» в военных вопросах. Война изменилась, говорит Клаузевиц, старые рецепты больше не работают. «Современное искусство войны, далекое от того, чтобы использовать людей как простые машины, должно оживить (vitalize) индивидуальную энергию, насколько это позволяет природа оружия» 1. Решение должно быть связано не с «искусственными» построениями (фаланга, легион), а с фигурой патриота, доблестного и энергичного, «сражающегося на своей земле за свободу и независимость». Клаузевиц, впоследствии определивший войну через изменчивость и неизвестность, назвавший ее «хамелеоном, в каждом конкретном случае несколько меняющим свою природу» 2, тоже, в общем-то, говорит здесь о «новых» и «старых» войнах. И даже противопоставляет «технический» и «социальный» подходы.
Принципиальная разница заключается в том, для чего создаются их теории: если Клаузевиц пишет «теорию для войны», то цель стимулирующей книги Мэри Калдор, напротив, заключается в том, чтобы найти возможности ограничения насилия. И хотя ее предложения базируются на «кантианском» космополитизме, они совсем не кажутся «наивными» или «идеалистичными». Книга Калдор не дает ответов на вопросы, которые неизбежно адресует ей сегодня российский читатель, однако она может помочь точнее их сформулировать, вписать в контекст – и это уже немало.
К 1999 году, когда выходит первое издание «Новых и старых войн» 3, тезис о том, что «большие» межгосударственные войны (с патриотизмом, jus in bello, стратегией «по Клаузевицу» и т. д.) устаревают, а на смену им приходят «конфликты низкой интенсивности», «гибридные» или «постмодернистские» войны, совсем не нов. Уже описаны глобализация в качестве социально-экономической рамки, новые технологии, приватизация насилия и размывание границ между легитимным и преступным насилием, комбатантами и нонкомбатантами, меж- и внутригосударственными конфликтами 4. Интеллектуальным событием книга Мэри Калдор становится благодаря насыщенному описанию войны в Боснии и Герцоговине (1992–1995). Опыт ее поездок по бывшей Югославии, бесед с участниками и жертвами боевых действий кристаллизовался в объяснение причин, по которым масштабные миротворческие усилия оказались столь впечатляюще неэффективны (в том числе и послевоенные, как показал антисербский погром в Косово в марте 2004 года). Боснийская война «стала образцовым случаем, из которого в начавшийся после окончания холодной войны период были извлечены разные уроки, – тем примером, которым пользуются, чтобы поставить точку в разнобое принципиальных позиций, и в то же время лабораторией, в которой экспериментально отрабатывались разные методы управления новыми войнами» 5. Этот «эталон» характеризуют три группы признаков. Во-первых, цели «новых» войн не являются политическими в традиционном смысле, они связаны с «политикой идентичности», а не с идеологически или «геополитически» обоснованным «национальным интересом». Во-вторых, бой (и даже контроль территории) перестает быть главным средством 6, «новая война» – это скорее война с населением, чем с противником. В-третьих, эта война живет за счет специфической военной экономики, децентрализованной, зависящей от внешних источников (гуманитарная помощь, участие диаспор и т. д.) и криминальных доходов от торговли оружием или наркотиками.
Некоторые описания звучат сегодня пугающе знакомо:
Фактически сербская общественность пережила виртуальную войну задолго до начала реальной – виртуальную войну, мешавшую отличать истину от вымысла, так что война стала неким континуумом, где в один и тот же феномен слагались битва на Косовом поле 1389 года, Вторая мировая война и война в Боснии. Дэвид Рифф описывает обычную практику, когда солдаты из боснийских сербов, целый день обстреливавшие Сараево с близлежащих холмов, звонили потом в город своим друзьям-мусульманам. Из-за психологического диссонанса, производимого этой виртуальной реальностью, такое, выходившее за привычные рамки, противоречивое поведение обладало для солдат абсолютным смыслом. Они стреляли не по своим личным друзьям, а по туркам. «Еще до конца лета, – говорил Риффу один из солдат, – мы выгоним турецкую армию из города. Точно так же, как они выгнали нас с Косова поля в 1389 году. Там было начало господства турок на наших землях. Здесь будет его конец, после всех этих жестоких столетий… Мы, сербы, спасаем Европу, пусть даже Европа и не ценит наших усилий» 7.
«Новый национализм», реваншистский, рядящийся в побитую молью имперскую тогу, становится тем опаснее, чем сильнее сужается в атмосфере нагнетаемой вражды пространство гражданского активизма. «Космополитическая» альтернатива, которую предлагает Калдор, строится на двух принципах, военном и политическом:
1. Минимальное применение силы. Проблема использования международных сил связана с боязнью «занять сторону» 8, а главным образом – с боязнью потерь. Западные страны, вступившие в «постгероическую эпоху» 9, стремятся минимизировать потери. Сохранение жизней своих солдат становится приоритетом, определяющим тактику: использование бомбардировщиков, беспилотников (дронов) и т. д. В Югославии самолеты НАТО наносили удары с высоты более 4,5 километров, недосягаемой для сербских ПВО, что привело к многочисленным «побочным потерям». «Настойчивые заверения западных лидеров, что бомбардировка была направлена против режима, а не против сербов, вовсе не убеждали тех, кто испытал ее действие на себе» 10, – пишет Мэри Калдор. Она предлагает своего рода «средний путь» между беспомощным наблюдением и военным сокрушением, более рискованный, но и более эффективный, применение «минимальной необходимой силы», создание нового типа «солдата-полицейского, рискующего жизнью ради человечности».
2. Космополитическая политика. Простая идея: договариваться можно не только с теми, кто держит оружие. Принимать во внимание «гражданское общество», все эти НПО, женские или студенческие объединения, группы интеллектуалов? Калдор показывает, что это решение имеет прагматический смысл: «новые войны» отличаются тем, что их чрезвычайно трудно закончить «миром лучшим, нежели довоенный», потому что мир этот не с кем заключать. Власть полевых командиров не только дисперсна, она зависит от насилия и неопределенности, она опирается на страх, ненависть и криминальную экономику. В Сьерра-Леоне, Югославии, Нагорном Карабахе, Афганистане даже ограниченное взаимодействие с «альтернативными источниками власти», договоренности с местными сообществами, создание «зон безопасности» способствовали уменьшению насилия. Военные победы, как показывает опыт Ирака и Афганистана, сами по себе не приводят к политическому результату; мирное урегулирование, реконструкция гражданских институтов и формальной экономики требуют легитимности и участия, источником которых могут быть сообщества.
Анализ Калдор не убедит тех адептов realpolitik, которые считают, что если есть пистолет, то доброе слово излишне. Для незамутненно-милитаристского, «реконструкторского» сознания рассуждения о «гибридых войнах» и «асимметричных ответах» звучат музыкой, заглушающей вопросы «какой ценой?» или даже «ради чего?» Они способны причинять страдания, однако в некотором важном смысле уже проиграли.
Трансформация войны, переход от «несовременной» к «современной» войне – это не только технический сдвиг, изменение оружия и тактики 11, но прежде всего социальная трансформация (для Калдор – глобализация), перестройка коллективной чувствительности и субъективности, способов репрезентации войны, конструирования ее «смысла», «необходимости», «справедливости» или «законности». Пройдя Верден, холокост, Карибский кризис, Вьетнам, 11 сентября, западный мир изменил отношение к войне. Говоря попросту,
факт остается фактом: нынешний мир видит войну другими глазами, не как она виделась в начале столетия, и, если сегодня кто-то заговорит о прелестях войны как единственно возможной гигиены мирового масштаба, он попадет не в историю литературы, а в историю психиатрии. Война – явление того же порядка, что кровная месть или «око за око»: не то чтобы они уже не существовали на практике, но общество в наши дни воспринимает эти явления отрицательно, в то время как раньше воспринимало хорошо 12.
Новоевропейское государство обосновывает себя, устанавливая контроль над вооруженным насилием, вынося войну на границы. С XIV по XVII век европейские монархии опираются на наемную пехоту в борьбе со знатью – монополия на насилие завоевывается на полях сражений, где плотные пехотные построения (баталии) наносят поражение дворянской кавалерии. И именно швейцарские гвардейцы, погибавшие в 1792 году на ступенях дворца Тюильри, оказываются последними защитниками французской монархии. Революция открывает эпоху народных армий, превращает солдат в патриотов, лояльных и инициативных. Период войн наций и националистов завершается в 1945 году – сегодня политики вынуждены считать солдатские жизни или считаться с невозможностью всеобщей мобилизации. Государство все менее способно требовать себе кровавой жертвы, а это, как говорит Мартин ван Кревельд, может означать, «что значительная часть raison d’être государства будет потеряна» 13.
Война идет, однако агрессор все чаще вынужден действовать тайком, прикрывая свои намерения оруэлловским новоязом («война – это мир»), оправдывая циничную политику благородными словами, девальвирующимися и меняющими значение. Победа гражданских активистов и «наивных интеллектуалов» в том, что государство больше не может гордиться пролитой кровью. Философские проекты «вечного мира» реализованы в Лиге Наций и ООН, в пакте Келлога – Бриана, Нюрнбергском процессе и Гаагском трибунале. Антивоенные выступления стали частью мировой политики, с которой приходится считаться политикам и генералам. В XX веке не создано ни одного значительного произведения искусства, прославляющего войну, ничего сравнимого с «Похождениями бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека, «Герникой» Пабло Пикассо, «Неизвестным солдатом» Джима Моррисона или «Цельнометаллической оболочкой» Стенли Кубрика.
Но, возможно, когда говорят пушки, музы замолкают? Возможно, как предполагал Фрейд, вся эта «культура» или «цивилизованность» в значительной степени представляют собой «внешнее принуждение», которое ослабевает во время войны, открывая простор для проявления «корыстных и жестоких» влечений 14?
С одной стороны, «культуру» сегодня невозможно «взять в скобки» на время военных действий, потому что она определяет их ход. Дело не только в том, что телевизионная война становится симулякром, не нуждающимся в «реальности» – в некоторых случаях она оказывается реальнее самой «реальности» (в строгом прагматическом смысле – по практическим следствиям), хвост виляет собакой. Пресловутая «информационная война» давно перестала быть «выдумкой постмодернистов», на чистом советском языке она объявлена одной из главных опасностей, угрожающих сегодня России 15.
С другой стороны, как показал Норберт Элиас, «цивилизованность» не исчезает во время войны, а «культура» не является чем-то противоположным «кровожадным влечениям»:
Контроль над аффектами, сформированный повседневной жизнью цивилизованного общества, и предписанная этим обществом мера сдерживания и трансформации агрессии не отменяются даже в этих анклавах [во время войн]. В любом случае агрессия освободилась бы от этого контроля быстрее, чем нам хотелось бы, если бы прямая, физическая борьба против ненавистного врага не превратилась в механизированную войну, требующую строгого контроля над аффектами. Даже во время войны цивилизованных стран нашего мира индивид более не может непосредственно давать волю своим эмоциям, наслаждаясь видом поверженного врага. Он должен, независимо от своего настроения, подчиняться переданным ему приказам не видимого им командира и вести бой с зачастую не видимым им врагом. Требуются сильные социальные волнения и бедствия, и прежде всего требуется сознательно ведущаяся пропаганда, для того чтобы значительные массы людей вернулись к вытесненным из цивилизованной повседневности и социально осуждаемым влечениям, к радости, получаемой от убийства и разрушения, и для того чтобы эти влечения стали легитимными 16.
«Монополия на насилие» означает не только концентрацию капитала физического принуждения в руках государства (этатизацию войны), она выражается также в «цивилизации» (в смысле Элиаса), то есть в социальном давлении, «принуждении к самоконтролю», сдерживании и трансформации аффектов, дифференциации и регуляции агрессивного поведения. Быть офицером – значит не только вести войну от лица государства (а не от своего собственного, как это делали рыцари), но и делать это хладнокровно, не проявлять страха или ненависти 17. Новоевропейская военная культура строится на трояком ограничении: субъекта (legitimate authority, государство), действия (jus in bello, законы и обычаи войны) и аффекта (sangfroid, дисциплина). Порожденное отнюдь не человеколюбием, а стремлением к все большей управляемости и эффективности военной машины, оно тем не менее создает условия, в которых гражданское общество может надеяться на успех в войне против войны.
Таким образом, военная агрессия дискредитирована и взята под контроль? Что же значит тогда неожиданный реванш кровожадных мачистов, гордящихся способностью разбивать головой бутылки и кирпичи? Возможно, гибридизацию и приватизацию войны стоит мыслить не только как «провал» государства, результат распада или свидетельство несостоятельности, но и как циничную стратегию, как способ вести войну чужими руками (частных военных компаний или «ополченцев»), способ удержать власть. Нельзя ли сказать в таком случае, что «новые войны» – это продолжение суверенитета другими средствами?
Книга Мэри Калдор помогает двигаться в этом направлении, предлагая работу со своего рода клубками насилия, переплетениями государственного и частного, легитимного и преступного. Она показывает, что войны 1990-х годов в Африке и Восточной Европе не являются «просто» этническими или гражданскими конфликтами, а «включают в себя несчетное число транснациональных связей, отчего трудно удержать различие между внутренним и внешним, между агрессией (нападение из-за рубежа) и репрессией (атака изнутри страны) или даже между локальным и глобальным» 18. Ее анализ американских кампаний в Ираке и Афганистане также сосредоточен на взаимодействии военных и гражданских структур, на столкновении и смешении логик войны: «обновленной старой» и «новой». Переплетения, смешения, причудливые сочетания («Microsoft сосуществует с мачете, а технологии „стелс“ противостоят террористы-смертники»); «новая война» – это бриколаж.
Если Клаузевиц называет войну пространством неопределенности, «областью случайности» 19, то именно потому, что она представляет собой взаимодействие («расширенное единоборство»). Центральный «постклаузевицевский» аргумент Калдор заключается в том, что «новые войны» – это «обоюдные предприятия, а не борьба воль». «Заинтересованность воюющих сторон в предприятии войны, а не в том, чтобы победить или проиграть, имеет как политические, так и экономические основания. […] Войны, определяемые подобным образом, создают общую самоподдерживающуюся заинтересованность в войне, воспроизводящей политическую идентичность и способствующей осуществлению экономических интересов» 20.
Однако кто может положить конец такой войне, которую ведут одновременно государства и военизированные, полувоенные, партизанские, криминальные организации, заинтересованные в том, чтобы она продолжалась? А в ситуациях (наиболее опасных), когда использование международного военного контингента невозможно? «Космополитическое правоприменение» предполагает решимость действовать и нести потери исходя из «интересов человечества». Но как справедливо спрашивает Джин Элштейн: «Под чьим патронажем все это будет происходить? Кто этот миротворец, которого она призывает? Кто создает и поддерживает «независимую и надежную судебную систему и активное гражданское общество»? На каком основании?» 21 Не говоря уже о том, что до сих пор, к сожалению, «интересы человечества» редко используются иначе, чем в качестве красивой ширмы, прикрывающей «старую» (но не стареющую) империалистическую политику.
И тем не менее подход Калдор продуктивен. Конечно, не стоит ждать от книги чудесного решения, однако она не только предлагает способ мыслить современную войну, но и напоминает нам об ответственности. «Общество» и «культура» – давно на линии фронта. Мэри Калдор цитирует предупреждение Руссо:
Нетрудно понять также, что война и завоевания, с одной стороны, и усугубляющийся деспотизм, с другой, взаимно помогают друг другу; что у народа, состоящего из рабов, можно вволю брать деньги и людей, чтобы с их помощью покорять другие народы; что война дает одновременно и предлог для новых денежных поборов и другой не менее благовидный предлог для того, чтобы постоянно содержать многочисленные армии, дабы держать народ в страхе. Наконец, каждому достаточно хорошо видно, что государи-завоеватели по меньшей мере так же воюют со своими подданными, как и со своими врагами, и что положение победителей не лучше положения побежденных 22.
Предисловие к третьему изданию
За последние годы ряд исследователей отмечали не только снижение потерь, связанных с боевыми действиями, но и феномен, описываемый ими как упадок войны в XXI веке. В число подобных работ входят знаменитая книга Стивена Пинкера «Лучшие стороны нашей натуры», Доклад о безопасности человека (Human Security Report) и книга Джона Мюллера «Обломки войны» 23.
В данных исследованиях показан упадок того, что я в этой книге называю «старой войной», то есть войны с вовлечением государств, где решающее столкновение сил представлено сражением (battle). Все эти исследователи основывают свои заключения на Уппсальской программе сбора данных о конфликтах, в рамках которой конфликт определяется участием в нем государств и характеризуется определенным минимумом боевых потерь (battle deaths). В новые войны вовлечены сети государственных и негосударственных участников, а основная масса насилия направлена против гражданского населения. Некоторые критики тезиса о «новой войне» смешивают новые войны с гражданскими и утверждают, что в настоящее время на убыль идут и межгосударственные, и гражданские войны. Однако новые войны, как я поясняю во введении, – это войны, в которых размыто различие между внутренним и внешним. Новые войны и глобальны, и локальны, и они отличаются как от классических межгосударственных, так и от классических гражданских войн.
Эта склонность определять войну как «старую войну» мешает увидеть реальность новых войн. Я не знаю, растет ли сейчас число новых войн. Не известен нам и масштаб потерь в новых войнах, хотя они наверняка ниже, чем в «старых войнах». Я говорю лишь о том, что нам нужно понять и проанализировать этот новый тип насилия. И хотя нам следовало бы радоваться упадку «старой войны», мы все же не можем почивать на лаврах. Нам необходимо научиться справляться с основными современными источниками возможной опасности. В крупных мировых регионах – Центральной Азии, Восточной или Центральной Африке – люди испытывают большие страдания; и отнюдь не праздный вопрос, страдают ли они больше или меньше, чем прежде. Кроме того, новые войны обусловлены слабостью государства, экстремистской политикой идентичности и международной преступностью, и существует опасность, что этот тип насилия будет распространяться по мере нарастания экономического кризиса в мире. В условиях сокращения расходов правительства склонны жертвовать именно тем, что лучше всего подходит для решения проблемы новых войн, и сохранять то, что позволяет им вести «старые войны».
Вот почему важно представить новое издание этой книги. Местами я дополнила книгу и включила в нее новый материал. Первое издание данной книги вышло до событий 11 сентября 2001 года, и я написала новую главу о войнах в Ираке и Афганистане. Я полагаю, что Соединенные Штаты, видевшие в этих войнах «старые войны», своими действиями во многом способствовали развертыванию новой войны в обеих этих странах. В сущности, опыт этих войн привел к появлению нового мышления в Пентагоне. В состав пересмотренной доктрины борьбы с повстанцами вошли такие идеи, как национальное строительство и безопасность населения, объединение военных и гражданских средств и возможностей. Но оказалось, что культуру военных изменить очень сложно, и теперь США вновь обратились к кампании по борьбе с террористами в духе «старой войны» с применением, например, воздушных ударов по удаленным целям в таких местах, как Афганистан, Пакистан, Йемен и Сомали. И, несмотря на значительное повышение точности и снижение потерь от воздушных ударов среди гражданского населения по сравнению с прошлым, о чем говорится в седьмой главе, это еще более усугубляет ситуацию с безопасностью в данных местах.
Первое издание этой книги породило оживленные дебаты о новых войнах, и я включила сюда также новое предисловие, посвященное этим дебатам. Большая часть критики касается вопроса о новизне «новых войн» или обоснованности определения их в качестве войн. Моя основная мысль такова: может быть, подобные войны и не являются по-настоящему новыми, и, может быть, мы решим не называть их войнами, но все же сейчас происходит что-то, что отличается от «старой войны», и нам необходимо это «что-то» понять. Как раз таки поглощенность идеей старой войны мешает нам в деле разработки анализа, имеющего значение для формирования политической стратегии.
С момента написания этой книги моя деятельность во многом сконцентрировалась на научно-практических исследованиях, и в частности на разработке концепции безопасности человека как способа решения проблемы «новых войн». Результаты этой исследовательской деятельности не были включены в книгу, хотя я и доработала шестую главу «На пути к космополитическому подходу», которая представляла раннюю версию моих идей по проблеме безопасности человека. Желающие больше узнать о безопасности человека могут обратиться к двум моим недавно опубликованным книгам – «Безопасность человека: размышления о глобализации и вмешательстве» и «Абсолютное оружие как отсутствие оружия: безопасность человека и новые правила войны и мира», вторая из них написана в соавторстве с кадровым офицером американской армии 24.
Подобно Пинкеру и другим, я горячо приветствую упадок «старой войны». Однако «старая война» в любой момент может быть вновь «открыта» заново. Многие критики указывают – и справедливо указывают – на то, что «новые войны» похожи на войны раннего Нового времени, когда государства еще не были такими сильными, как сегодня. Процесс умиротворения и ликвидации разбойничьих шаек, грабителей с большой дороги, пиратов, полевых командиров и упразднения частных войн был обусловлен развитием того, что я называю «старыми войнами», то есть войнами эпохи модерна XIX–XX веков, как они описываются во второй главе. Как раз таки посредством войны государства смогли взять насилие под централизованный контроль. Если мы не примем меры в отношении сегодняшних новых войн, в любой момент опять может случиться что-то подобное.
На данный момент самое весомое основание для оптимизма – волна мирного протеста, начавшаяся на Ближнем Востоке и распространившаяся на весь мир. Этот подъем гражданского общества маргинализировал «Аль-Каиду» и прочие экстремистские воинственно настроенные группы. Как я показываю в данной книге, именно эта разновидность космополитической политики служит ключом к поиску ответа на проблему новых войн. Следовательно, многое зависит от того, насколько успешным будет институциональный ответ, порожденный этим, как часто описывают эти события, новым пробуждением. Конечно, существует огромный риск того, что, если данные события не породят некий институциональный ответ, это будет иметь самые неблагоприятные последствия. Более того, мышление в категориях «старой войны» – иначе говоря, геополитический или реалистический подходы, в центре которых стоит безопасность Израиля или угроза иранского ядерного оружия, – могло обострить «новые войны» в таких местах, как, например, Сирия и Ирак. Происходящее в настоящее время безжалостное подавление в Сирии – это не гражданская война, а война против гражданского населения и против космополитической политики.
За помощь в подготовке этого третьего издания я хотела бы поблагодарить Явора Рангелова, Сабину Зельхов и Яхью Саид за обсуждение дебатов о новых войнах, Марику Терос – за помощь в сборе новых материалов по Афганистану, Анук Ригтеринк – за помощь по анализу данных, особенно данных по перемещению населения, Тома Кирка – за содействие в подборе последней литературы по новым войнам, и Доменику Спирату – за общую поддержку.
Сокращения
GPS – система глобального позиционирования
MIME-NET – военно-промышленно-развлекательные сети
MPRI – американская частная военная компания Military Professional Resources Incorporated
АБиГ – Армия Боснии и Герцеговины
АБС – Армия боснийских сербов
АВП – Аппарат Верховного представителя ООН по Боснии и Герцеговине
АНК – Африканский национальный конгресс
АОК – Армия освобождения Косова
АС – Африканский союз
БЕСГВ – Бюро Европейского сообщества по гуманитарным вопросам
БПЛА – беспилотный летательный аппарат
ВВП – валовой внутренний продукт
ВИСИ – Верховный исламский совет Ирака
ВКА – Временная коалиционная администрация
ВПЛ – внутренне перемещенные лица
ВТБ – высокоточные боеприпасы
ДБЧ – Доклад о безопасности человека
ДжаМ – Джаиш аль-Махди (также известны как «садристы»)
ДПА – дистанционно пилотируемый аппарат
ДРК – Демократическая Республика Конго
ЕС – Европейский союз
ЗЕС – Западноевропейский союз
ИРА – Ирландская республиканская армия
КС НАТО – Координационный совет НАТО
МВС – мусульманские вооруженные силы
МВФ – Международный валютный фонд
МИИЭР – Мировой институт исследования экономического развития
МИСИ – Международный институт стратегических исследований
МКБЮ – Международная конференция по бывшей Югославии
МККК – Международный комитет Красного Креста
МКС – Международный комитет спасения
МПО – межправительственная организация
МССБ – Международные силы содействия безопасности
МУС – Международный уголовный суд
НАОС – Народная армия освобождения Судана
НАТО – Организация Североатлантического договора
НПО – неправительственная организация
ОАЕ – Организация африканского единства
ОБСЕ – Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе
ОМП – оружие массового поражения
ООН – Организация Объединенных Наций
ПАСОК – Всегреческое социалистическое движение
ПДД – Партия демократического действия (мусульманская)
ПРООН – Программа развития ООН
ПСИ – Партия свободы Инката
РАБ – Революционная армия Бугенвиля
РВД – революция в военном деле
РДР – разоружение, демобилизация, реинтеграция
РЕНАМО – Мозамбикское национальное сопротивление
РСБ – резолюция Совета Безопасности
РТС – радио и телевидение Сербии
СВС – силы по выполнению соглашений
СВУ – самодельное взрывное устройство
СДП – Сербская демократическая партия
СЕС – силы Европейского союза
СИПРИ – Стокгольмский международный институт исследований проблем мира
СНГ – Содружество Независимых Государств
СООНО – силы ООН по охране
СПС – силы по стабилизации
ТО – территориальная оборона
УВКБ ООН – Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев
УООН – Университет ООН
УПДК – Уппсальская программа по сбору данных о конфликтах
ХА – Хорватская армия
ХГА – Хельсинская гражданская ассамблея
ХДС – Хорватский демократический союз
ХОС – Хорватские оборонительные силы (военизированное крыло ХПП)
ХПП – Хорватская партия права
ХСО – Хорватский совет обороны
ЦМВП – Центр мониторинга внутренних перемещений
ЦРУ – Центральное разведывательное управление
ЭКОВАС – Экономическое сообщество стран Западной Африки
ЭКОМОГ – Группа мониторинга режима прекращения огня Экономического сообщества стран Западной Африки
ЮНА – Югославская народная армия
ЮНИСЕФ – Детский фонд ООН
1. Введение
Летом 1992 года, в самый разгар войны между Азербайджаном и Арменией, я посетила Нагорный Карабах. Именно тогда я осознала, что то, что я раньше видела в бывшей Югославии, не единственное в своем роде. Причем в этом посткоммунистическом уголке мира обнаруживался (или по крайней мере мне думалось, что обнаруживался) не рецидив балканского прошлого, а скорее некая очень непростая современная ситуация. В Книне (в то время столице самопровозглашенной Сербской Республики в Хорватии) и Нагорном Карабахе, где было полно молодых людей в кустарно пошитой униформе, отчаявшихся беженцев и начинающих политиков с повадками головорезов, довольно хорошо чувствовалась характерная атмосфера Дикого Запада. Позднее я начала исследовательский проект о характере войн нового типа, и мои коллеги, имевшие опыт пребывания в Африке, рассказали, что замеченное мной в Восточной Европе имеет много общих черт с теми войнами, которые идут в Африке, а может быть, и в других местах, например в Южной Азии. Более того, опыт войн в других местах позволил мне по-новому взглянуть на то, что происходило на Балканах и в бывшем Советском Союзе 25.
Центральное положение моей книги состоит в том, что в последние десятилетия XX века был сформирован новый тип организованного насилия (особенно в Африке и Восточной Европе), который представляет собой некий аспект текущей глобализированной эпохи. Этот тип насилия описывается мной как «новая война». Я использую слово «новая», чтобы отличить понятие о подобных войнах от превалирующих представлений о войне, берущих начало в более ранней эпохе, что в общих чертах намечено мной во второй главе. Слово «война» я использую, чтобы подчеркнуть политическую природу этого нового типа насилия, даже несмотря на то, что – как станет ясно на следующих страницах – новые войны влекут за собой размывание различий между войной (определяемой обычно как насилие по политическим мотивам между государствами или организованными политическими группами), организованным преступлением (насилие, на которое идут организованные в частном порядке группы ради частных целей, обычно ради финансовой выгоды) и крупномасштабными нарушениями прав человека (насилие, осуществляемое государством или политически организованными группами против частных лиц).
В соответствующей литературе новые войны по большей части описаны как внутренние или гражданские войны или иначе как «конфликты низкой интенсивности». И все же, несмотря на то что большинство этих войн носят локальный характер, они включают в себя несчетное число транснациональных связей, отчего трудно удержать различие между внутренним и внешним, между агрессией (нападение из-за рубежа) и репрессией (атака изнутри страны) или даже между локальным и глобальным. Термин «конфликт низкой интенсивности» был придуман американскими военными в период холодной войны для описания партизанской войны или терроризма. Хотя и возможно проследить эволюцию новых войн от того, что во времена холодной войны называли конфликтами низкой интенсивности, все же у них есть отличительные характеристики, которые скрыты, в сущности, слишком общим термином. Некоторые авторы описывают новые войны как приватизированные или неформальные войны 26. Тем не менее, несмотря на то что приватизация насилия – важный элемент этих войн, на практике нельзя с легкостью провести различие между публичным и частным, государственным и негосударственным, формальным и неформальным, сделанным по экономическим и сделанным по политическим мотивам. Возможно, более подходящим является термин «постсовременные» (post-modern), используемый рядом авторов 27. Подобно термину «новые войны», он предлагает некий способ, позволяющий отличить эти войны от тех войн, которые, скажем так, характерны для классической эпохи модерна. Впрочем, этот термин используется и для обозначения виртуальных войн и войн в киберпространстве 28; кроме того, новые войны несут в себе элементы не только эпохи модерна, но и досовременности (pre-modernity). Более поздним понятием, используемым Фрэнком Хоффманом и получившим широкое хождение, в частности у военных, является термин «гибридные войны» 29; он очень хорошо схватывает ту размытость публичного и частного, государственного и негосударственного, формального и неформального, которая так свойственна новым войнам. Он также используется для обозначения тех конфликтов, для которых характерно смешение разных типов войны (например, войны с применением обычных вооружений, борьбы с повстанцами, гражданской войны), и в этом качестве, возможно, упускает специфическую логику новых войн. Наконец, Мартин Шоу использует термин «вырожденная война» (degenerate warfare), тогда как Джон Мюллер говорит об «обломках» войны 30. С точки зрения Шоу, тотальные войны XX века неразрывно связаны с характеризующим их геноцидом, и сам термин «вырожденная война» обращает внимание на разложение базовых общенациональных структур – вооруженных сил в особенности. Мюллер полагает, что война вообще (то, что я называю «старыми войнами») пошла на убыль, оставляя вместо себя простой бандитизм, зачастую скрывающийся под маской политического конфликта.
Критики идеи «новой войны» дали понять, что многие черты новых войн встречаются и в войнах более ранних времен и что доминирующая роль холодной войны затмила значимость «малых войн» или конфликтов «низкой интенсивности» 31. В этом утверждении есть доля истины. В различении новых и старых войн главным было изменить устоявшиеся представления о войне, особенно среди лиц, принимающих политические решения. В частности, я хотела особо выделить нарастающую нелегитимность таких войн и необходимость дать на это политический ответ в духе космополитизма – ответ, который в центр любого международного вмешательства (политического, военного, гражданского или экономического) ставит права отдельного человека и принцип верховенства права. Как бы то ни было, мне кажется, что идея «новой войны» отображает новую действительность – действительность, которая стала возникать перед концом холодной войны. Для описания разнообразных изменений, характеризующих современный период и оказавших влияние на характер войны, хорошо подходит обобщающее понятие глобализации 32.
Среди американских авторов, пишущих по вопросам военной стратегии, не прекращаются споры о так называемой революции в военном деле или трансформации оборонной политики 33. Основная идея заключается в том, что наступление эпохи информационных технологий имеет такое же значение, какое имело наступление эпохи танков и аэропланов (или даже переход от конной тяги к механической энергии), и влечет за собой глубокие последствия для будущих способов ведения войны. В частности, есть основания полагать, что эти изменения сделали современную войну гораздо более точной и ведущейся с гораздо большей избирательностью. Впрочем, эти новые понятия разрабатываются в рамках унаследованных от прошлого институциональных структур, связанных с войной и вооруженными силами. Войны в них представляются по традиционному образцу, согласно которому развитие новых приемов ведения войн происходит в более или менее линейном порядке из прошлого к современности. Кроме того, они предназначены для того, чтобы поддерживать тот образ военного конфликта, каким он виделся в эпоху холодной войны и где их целью было сведение к минимуму собственных потерь. Предпочтительные приемы – эффективная воздушная бомбардировка или быстрые и поражающие внезапностью сухопутные маневры, а с недавних пор – применение роботов и беспилотных летательных аппаратов (БПЛА), в особенности дронов. Для внешнего наблюдателя это создает видимость классической войны, оказываясь при этом довольно неуклюжим, а в некоторых случаях (если говорить о влиянии на реальную обстановку) и откровенно контрпродуктивным методом. Отсюда и известное замечание Бодрийяра о том, что «войны в Заливе не было» 34. Первоначально эти сложные, технически изощренные приемы были применены в ходе войны в Заливе 1991 года; в дальнейшем они получили развитие на последних фазах войны в Боснии и Герцеговине, в Косово и уже совсем недавно – в войнах в Ираке, Афганистане, Пакистане, Йемене и Сомали.
Я разделяю мнение о том, что в военном деле произошла революция, но это революция имела место не в области технологий, а в области социальных отношений, связанных с методами ведения войны, даже если на эти изменения в социальных отношениях и оказали влияние новые технологии. За этим эффектным фасадом кроются действительные войны – даже в случае войны в Ираке 1991 года, где погибли тысячи курдов и шиитов, – что лучше всего можно объяснить с точки зрения моей концепции новых войн. В это третье издание включена новая глава о войнах в Ираке и Афганистане, где на их примере показано столкновение между «новой войной» и тем, что я называю технологически обновленной «старой войной».
Новые войны должны быть поняты в контексте процесса, известного как глобализация. Говоря о глобализации, я имею в виду следующее: интенсивно растет и укрепляется глобальная взаимосвязанность (политическая, экономическая, военная и культурная) и вместе с тем меняется природа политической власти. Я согласна с тезисом о том, что своими корнями глобализация уходит в эпоху модерна или даже в еще более ранние времена, но тем не менее считаю, что глобализация 1980–1990-х годов была качественно новым феноменом. Его можно объяснить, по крайней мере отчасти, как следствие революции в информационных технологиях, сопровождавшейся разительным улучшением средств сообщения и обработки данных. Этот интенсивный рост взаимосвязанности является противоречивым процессом, включающим в себя одновременно интеграцию и фрагментацию, гомогенизацию и диверсификацию, глобализацию и локализацию. Зачастую утверждается, что новые войны – это следствие окончания холодной войны, что в них отражается вакуум власти, типичный для переходных периодов в международных отношениях. Несомненно, что последствия окончания холодной войны – наличие избыточных вооружений, дискредитация социалистических идеологий, дезинтеграция тоталитарных империй, отзыв сверхдержавами их поддержки клиентарным режимам – во многом способствовали появлению новых войн. Однако окончание холодной войны можно с тем же успехом рассматривать как обстоятельство, благодаря которому Восточный блок стал жертвой неизбежного наступления глобализации: это был момент крушения последних бастионов территориальной автаркии – момент, когда Восточная Европа «открылась» остальному миру.
Во многих новых войнах наблюдается влияние глобализации. Глобальное присутствие в этих войнах может быть представлено международными репортерами, отрядами наемников и военными советниками, добровольцами из диаспоры, равно как настоящей «армией» международных учреждений, начиная с неправительственных организаций (НПО), таких как Oxfam, «Спасем детей», «Врачи без границ», Human Rights Watch и Международный Красный Крест, и кончая такими международными институтами, как Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев (УВКБ ООН), Европейский союз (ЕС), Детский фонд ООН (ЮНИСЕФ), Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе (ОБСЕ), Африканский союз (АС) и собственно сама Организация Объединенных Наций (ООН), включая силы по поддержанию мира. Более того, эти войны являют собой новую разновидность водораздела «глобальное/локальное» между представителями глобального класса, которые говорят по-английски, имеют доступ к Интернету и спутниковому телевидению, пользуются долларами и евро либо кредитными картами и могут свободно путешествовать, и теми, кто исключен из глобальных процессов, живет за счет того, что может продать или обменять либо получить в виде гуманитарной помощи, чье передвижение ограничивают блокпосты, визы и стоимость путешествия и кто страдает от осадного положения, вынужденного перемещения, голода, мин и т. д.
В литературе о глобализации центральный вопрос касается тех следствий, которыми глобальная взаимосвязанность обернется для будущей судьбы территориального суверенитета, то есть для будущей судьбы новоевропейского государства (modern state) 35. Контекстом возникновения новых войн является эрозия автономного государства, а в некоторых крайних случаях и дезинтеграция государства. В частности, таким контекстом является эрозия монополии на легитимное организованное насилие. Эта монополия разрушается как сверху, так и снизу. Сверху ее разъедают транснационализация вооруженных сил, начавшаяся во время двух мировых войн и институализированная во время холодной войны в виде системы блоков, и бесчисленные транснациональные связи между вооруженными силами, сформировавшиеся в послевоенный период 36.
На данный момент способность государств в одностороннем порядке применить силу против других государств значительно ослабла. Отчасти это произошло ввиду практических причин – повышения разрушительного эффекта продуктов военной технологии и роста взаимосвязанности государств, особенно в военной сфере. В наши дни трудно представить, что государство или группа государств подвергли бы себя риску крупномасштабной войны, которая, возможно, была бы даже более разрушительной, нежели все, через что прошло человечество в ходе двух мировых войн. Кроме того, некая форма глобальной военной интеграции уже образовалась благодаря военным альянсам, международным производству и торговле оружием, различным формам военной кооперации и обмена, соглашениям по контролю за вооружениями и т. д. Ослабление способности государств применять одностороннюю силу обязано также и эволюции международных правовых норм. Принцип незаконности односторонней агрессии впервые был кодифицирован в пакте Бриана – Келлога 1928 года, после Второй мировой войны закреплен в Уставе ООН и усилен благодаря аргументации, развернутой на судебных процессах по делам о военных преступлениях в Нюрнберге и Токио.
В то же время снизу монополию на организованное насилие разъедает приватизация. Более того, есть основания полагать, что новые войны – это часть процесса, который в большей или меньшей степени является инверсией того эволюционного движения, которое осуществили новоевропейские государства. Как я утверждаю во второй главе, восход новоевропейского государства был теснейшим образом связан с войной. Для того чтобы вести войны, правителям понадобилось увеличить налогообложение и денежные займы, ликвидировать «утечки» вследствие преступлений, коррупции и неэффективности, создать регулярные вооруженные силы и полицию, упразднить частные армии, а также мобилизовать народную поддержку в целях привлечения финансовых и людских ресурсов. Поскольку война стала исключительной компетенцией государства, постольку рост разрушительного эффекта в войнах против других государств сопровождался параллельным ростом безопасности внутри стран. Именно так у слова «гражданский» появилось значение «внутренний». Это новоевропейское государство было воспроизведено также и в других местах. Новые войны случаются в ситуациях, когда из-за спада экономики, равно как по причине распространения преступности, коррупции и неэффективности, снижаются государственные доходы, когда в результате роста организованной преступности и появления военизированных формирований все больше приватизируется насилие и когда исчезает политическая легитимность. Так рушатся различия между внешним варварством и внутренними цивилизованными порядками (civility), между комбатантом как легитимным носителем оружия и нонкомбатантом, между солдатом или полицейским и преступником. Варварство межгосударственных войн, возможно, уже отошло в прошлое. Теперь это место занимает новый тип организованного насилия, более всеохватный и более долговременный, но все же, наверное, менее экстремальный.
Чтобы проиллюстрировать главные особенности новых войн, в третьей главе я привожу пример войны в Боснии и Герцеговине, в первую очередь потому, что на момент написания книги эта война была мне знакома лучше других. Многие характеристики войны в Боснии и Герцеговине напоминают войны в других местах. Но в некотором смысле эта война исключительна: в 1990-е годы она стала центром мирового и европейского внимания. Там было сконцентрировано больше ресурсов – правительственных и неправительственных, – чем на какой-либо другой новой войне до начала нынешних войн в Ираке и Афганистане. С одной стороны, это значит, что, как разбираемый случай, она обладает атипичными чертами. С другой стороны, это также значит, что она стала образцовым случаем, из которого в начавшийся после окончания холодной войны период были извлечены разные уроки, – тем примером, которым пользуются, чтобы поставить точку в разнобое принципиальных позиций, и в то же время лабораторией, в которой экспериментально отрабатывались разные методы управления новыми войнами.
Новые войны и войны более ранних времен могут быть противопоставлены с точки зрения их целей, методов ведения и того, как они финансируются. В противоположность геополитическим или идеологическим целям прежних войн цели новых лежат в области политики идентичности (identity politics). В четвертой главе я формулирую положение, согласно которому идеологические и/или территориальные разногласия прежней эпохи в условиях глобализации все больше вытесняются возникающим политическим расхождением между тем, что я называю космополитизмом, базирующимся на инклюзивных, универсалистских, мультикультурных ценностях, и политикой партикуляристских идентичностей 37. Этому расхождению можно дать объяснение с точки зрения нарастающего размежевания между теми, кто участвует в глобальных процессах, и теми, кто исключен из них, однако приравнивать его к этому делению не следует. И среди членов глобального класса имеются представители транснациональных сетей, базирующихся на эксклюзивистской идентичности, в то время как на локальном уровне есть много мужественных личностей, отвергающих политику партикуляризма.
Под политикой идентичности я понимаю притязание на власть на основе партикулярной идентичности – будь то национальной, клановой, религиозной или языковой. В определенном смысле все войны несут в себе столкновение идентичностей – англичане против французов, коммунисты против демократов. Однако суть моей мысли в том, что эти идентичности прежних времен связывались либо c понятием государственного интереса, либо с некоторым проектом прогрессивного толка – скажем, идеями о том, как должно быть организовано общество. Например, европейский национализм XIX века или постколониальный национализм преподносили себя в качестве освободительных проектов национального строительства. В новой политике идентичности речь идет о притязании на власть на основе присвоения ярлыков – в той мере, в какой имеются какие-либо планы относительно политического или социального преобразования, они, как правило, связаны с идеализированным ностальгическим представлением о прошлом. Часто можно слышать, что новая волна политики идентичности – это всего лишь рецидив прошлого, возрождение древней ненависти, которую колониализм и/или холодная война держали под контролем. Притом что нарративы политики идентичности действительно зависят от памяти и традиции, также верно и то, что в условиях несостоятельности или коррозии прочих источников политической легитимности их «переизобретают» заново. Примером может служить дискредитация социализма либо риторика национального строительства первого поколения постколониальных лидеров. Эти регрессивные политические проекты возникают в том вакууме, который создан отсутствием проектов прогрессивного толка. В отличие от политики идей, открытых всему и потому, как правило, служащих делу объединения, этот тип политики идентичности по своей сути является исключающим и потому тяготеет к фрагментарности.
У новой волны политики идентичности есть два аспекта, которые впрямую связаны с процессом глобализации. Во-первых, новая волна политики идентичности одновременно локальна и глобальна, национальна и транснациональна. Существует множество сообществ, живущих в диаспоре, чье влияние значительно усилилось благодаря легкости путешествий и совершенствованию средств сообщения. Оторванные от жизни на исторической родине диаспоры в развитых промышленных или богатых нефтью странах являются поставщиками идей, денежных средств и практических методов, тем самым навязывая другим свои собственные фрустрации и фантазии в ситуациях, которые зачастую требуют совсем иных подходов. Во-вторых, в этой политике находят свое применение новые технологии. С использованием электронных медиа сильно возросла скорость политической мобилизации. Нельзя переоценить влияние, которое телевидение, радио или видео оказывают на аудиторию, зачастую даже не умеющую читать. Протагонисты этой новой политики часто выставляют напоказ символы глобальной массовой культуры – автомобили Mercedes, часы Rolex, солнцезащитные очки Ray-Ban, – вкупе с ярлыками, отсылающими к их собственному бренду партикуляристской культурной идентичности. В создание политических сетей огромный вклад вносит использование мобильных телефонов и/или Интернета и социальных медиа.
Второй характеристикой новых войн является изменившийся образ ведения военных действий 38, то есть те средства, при помощи которых ведутся новые войны. В стратегиях ведения новых войн сказывается опыт как партизанской войны, так и операций по борьбе с повстанцами и партизанами, несмотря на то что у того и другого есть свои характерные особенности. В войне с применением обычных вооружений или регулярной войне цель состоит в захвате территории военными средствами. Решающими столкновениями такой войны являются более или менее крупные сражения (battles). Партизанская война разрабатывалась в качестве способа, позволяющего уклониться от встречи с массовыми скоплениями войск, характерными для войны с применением обычных вооружений. В партизанской войне захват территории происходит не при помощи продвижения войск, а посредством установления над населением политического контроля, и по мере возможности в ней избегают сражений. Новая война также, как правило, избегает сражений и контроль над территорией устанавливает через политический контроль над населением, однако из операций по борьбе с повстанцами она заимствует техники дестабилизации, призванные насаждать «страх и ненависть», тогда как партизанская война, по крайней мере в теории, изложенной Мао Цзэдуном или Че Геварой, была нацелена на завоевание «сердец и умов». Новая война стремится контролировать население, расправляясь с любым носителем иной идентичности (и более того – иных взглядов) и нагнетая атмосферу террора. Следовательно, стратегическая цель этих войн состоит в том, чтобы мобилизовать политику экстремизма, базирующуюся на страхе и ненависти. Зачастую это включает в себя изгнание населения при помощи разнообразных средств, таких как массовые убийства и насильственное переселение, не считая целого ряда политических, психологических и экономических приемов запугивания. Именно этим объясняется высокая численность беженцев и перемещенных лиц и использование насилия главным образом против гражданского населения в этих войнах. В стратегиях, реализуемых согласно новому образу ведения войны, существенный момент составляет поведение, которое было описано в законах войны в конце XIX – начале XX столетия и запрещено как нелегитимное в соответствии с классическими правилами ведения войны, как то: преступления против мирного населения, осады, уничтожение исторических памятников и т. д. Примером этой новой стратегии могут также служить террористические атаки, которым подвергалось население не только в таких местах, как Израиль или Ирак, но и в таких, как Нью-Йорк, Мадрид или Лондон: здесь речь идет об использовании рассчитанного на внешний эффект, зачастую ужасающего насилия, создающего атмосферу страха и порождающего конфликты.
В противоположность вертикально организованным иерархическим боевым единицам, типичным для «старых войн», участвующие в новых войнах формирования представлены разнородным множеством групп разного типа, среди которых, например, военизированные формирования, местные полевые командиры, криминальные банды, полицейские силы, группы наемников, а также регулярные армии, включая отколовшиеся от них формирования. С организационной точки зрения эти силы крайне децентрализованы и действуют смешанным образом, используя как конфронтацию, так и – даже оставаясь противниками – кооперацию. Они используют развитые технологии, пусть даже это не то, что принято называть «высокими технологиями» (например, бомбардировщики-невидимки или крылатые ракеты). За последние пятьдесят лет был сделан существенный прорыв в области более легких видов оружия, например мин, не поддающихся обнаружению, или стрелкового оружия – легкого, точного и настолько простого в использовании, что управляться с ним могут даже дети. Для координации, посредничества и ведения переговоров эти разнородные боевые формирования также используют современные средства сообщения – сотовые телефоны или компьютерные сети.
Третий момент, в котором новые войны можно противопоставить войнам более ранних времен, – это то, что я называю новой «глобализованной» военной экономикой; этой темы я подробно касаюсь в пятой главе наряду с темой образа ведения войны (the mode of warfare). Новая глобализованная военная экономика почти диаметрально противоположна военным экономикам двух мировых войн. Последние были централизованными, подчиняющими все одному общему интересу и автаркическими. Новая военная экономика децентрализована. Степень участия в войне низка, а уровень безработицы чрезвычайно высок. Кроме того, эта экономика сильно зависит от внешних ресурсов. В этих войнах ввиду международной конкуренции, физического уничтожения или перебоев в нормальной торговле резко падает уровень внутреннего производства, то же самое происходит и с налоговыми поступлениями. В данных обстоятельствах боевые формирования сами обеспечивают себя средствами с помощью грабежа, захвата заложников, черного рынка или внешнего содействия. Последнее может иметь следующие формы: денежные переводы членов диаспоры, изъятие части гуманитарной помощи, поддержка со стороны соседних правительств, незаконная торговля оружием, наркотиками или ценным сырьем, например нефтью или алмазами, либо торговля людьми. Поддерживаться все эти источники могут лишь через непрерывное насилие, поэтому логика войны встроена в само функционирование экономики. Этот набор диких социальных отношений, лишь укрепленный войной, имеет тенденцию распространяться через границы вместе с беженцами, организованной преступностью или этническими меньшинствами. Распознать кластеры военных или близким к военным экономик возможно в таких местах, как Балканы, Кавказ, Центральная Азия, Африканский Рог, Центральная Африка или Западная Африка.
Поскольку различные воюющие стороны разделяют общее стремление сеять «страх и ненависть», они действуют методами, которые взаимно усиливают друг друга, помогают друг другу создать атмосферу тревоги и подозрительности – более того, примеры взаимной кооперации в военных и экономических целях можно обнаружить и в Восточной Европе, и в Африке, равно как в Ираке и Афганистане 39. Часто в качестве первых мишеней среди гражданского населения оказываются те, кто привержен иной политике, кто пытается поддерживать недискриминационные социальные отношения и хоть какую-то общественную нравственность. Таким образом, несмотря на то что, по-видимому, новые войны ведутся между разными языковыми, религиозными или племенными группами, их также можно описать как войны, в которых представители партикуляристской политики идентичности кооперируются друг с другом, подавляя ценности цивилизованного поведения и мультикультурализма. Иными словами, подобные войны могут быть поняты как войны между эксклюзивизмом и космополитизмом.
Следствия, вытекающие из данного анализа новых войн, имеют значение для управления конфликтами, о чем и идет речь в шестой главе. В рамках политики идентичности невозможно какое-либо долгосрочное решение. Учитывая, что новые войны – это конфликты, чреватые обширными социальными и экономическими последствиями, навязываемые «сверху» подходы скорее всего не дадут никаких положительных результатов. В начале 1990-х годов с большим оптимизмом смотрели на перспективы гуманитарной интервенции, призванной защитить гражданское население. Концепция «Обязанность защищать» (Responsibility to Protect), разработанная в 2001 году созданной при содействии канадского правительства Международной комиссией по вопросам вмешательства и государственного суверенитета, в 2005 году была одобрена Генеральной Ассамблеи ООН и в настоящее время имеет большое значение в рамках ООН 40. Тем не менее практика гуманитарной интервенции была, с одной стороны, подорвана событиями в Нью-Йорке 11 сентября 2001 года и последовавшей за ними «войной против терроризма». С другой стороны, развитию «обязанности защищать» помешала, я бы сказала, своего рода близорукость относительно характера новых методов ведения войны. Не секрет, что гуманитарная интервенция часто не справляется с задачей предупреждения войн – и, откровенно говоря, может так или иначе способствовать тому, что они не прекращаются – например благодаря оказанию гуманитарной помощи (это является важным источником поступлений для воюющих партий) или в связи с легитимацией военных преступников, приглашенных за стол переговоров, или посредством настойчивого поиска политического компромисса, базирующегося на эксклюзивистских предпосылках. Основная причина этого – унаследованный от прошлого мандат, не утративший своей силы, и тенденция интерпретировать подобные войны с точки зрения традиционного восприятия. Даже когда ясно, что цели носят гуманитарный характер (как в войнах в Косове и Ливии), средствами зачастую являются средства обновленной старой войны, которые ведут к проблематичным последствиям.
Путь к любому долгосрочному решению этой проблемы лежит через восстановление легитимности и повторное установление органами власти (будь то локальные, общенациональные или глобальные органы) контроля над организованным насилием. Это предполагает сочетание и политических (воссоздание доверия к органам власти и поддержки этих органов), и правовых процессов (повторное учреждение верховенства права, в рамках которого функционируют органы власти). На основе партикуляристской политики все это не выполнимо. Политике эксклюзивизма должен быть противопоставлен альтернативный политический проект в прогрессивном космополитическом духе, который преодолевал бы водораздел глобального/локального и восстанавливал легитимность на основе недискриминационного демократического набора ценностей. Во всех новых войнах среди местного населения есть люди, ведущие борьбу против политики эксклюзивизма: те хуту и тутси, которые называли себя хутси (Hutsis) и пытались защитить свои родные места от геноцида; не являющиеся националистами жители крупных городов Боснии и Герцеговины, в частности Сараева и Тузлы, поступки которых свидетельствовали об актуальности гражданских мультикультурных ценностей; те старейшины в северо-западном Сомалиленде, которые вели переговоры о мире; активисты гражданского общества в Ираке и в Афганистане, настаивающие на идее Афганистана и Ирака. То, что было необходимо, так это альянс между локальными защитниками цивилизованных порядков и транснациональными институтами, которые возглавили бы стратегию, нацеленную на контроль насилия. Подобная стратегия включала бы политические, военные и экономические элементы. Она действовала бы в рамках международного права, в основе которого лежит такой корпус международного права, который заключает в себе как «законы войны», так и законы, касающиеся прав человека (что, пожалуй, можно было бы терминологически обозначить как «космополитическое право»), и делала бы особый акцент на разнообразные формы правосудия переходного периода. В данном контексте, деятельность по поддержанию мира могла бы быть концептуально переосмыслена как деятельность космополитического правоприменения. Новые войны – это в определенном смысле некая смесь войны, криминала и нарушений прав человека, поэтому агенты космополитического правоприменения должны представлять собой сочетание солдат и полицейских. Я также полагаю, что новая стратегия реконструкции, включающая в себя реконструкцию социальных, гражданских и институциональных отношений, должна занять место господствующих в настоящее время подходов структурной перестройки или гуманизма.
То, каким образом неправильные представления о природе войны обостряют «новые войны», хорошо иллюстрируется на примере войн в Ираке и Афганистане. Казалось, падение Талибана в декабре 2001 года явило новый образец того, как наносить поражение авторитарным режимам. Администрация Буша была убеждена, что этот образец можно применить в отношении Ирака – при помощи новых технологий, заменяющих живую силу, быстро разбить Саддама Хусейна и установить новый режим по образцу послевоенных Германии и Японии. Однако в обеих странах она угодила лишь в нарастающий штопор новой войны, с вовлечением как государственных, так и негосударственных участников, с включением политики идентичности, криминализованной военной экономики и растущего числа потерь среди гражданского населения. Все это – предмет седьмой главы, написанной специально для этого нового издания.
В заключительной главе своей книги я обсуждаю следствия выдвинутого мной тезиса с точки зрения глобального порядка. Хотя новые войны и сосредоточены в Африке, Восточной Европе и Азии, они представляют собой глобальный феномен не только по причине глобальных сетей или из-за того, что о них сообщается в глобальных масштабах. Описанные мной характеристики новых войн можно обнаружить и в Северной Америке, и в Западной Европе. Ополченческие формирования правого толка в США не сильно отличаются от военизированных формирований в других местах. Более того, сообщается, что в США число сотрудников частных охранных фирм в 2 раза превосходит число полицейских. Не является специфически южным или восточным феноменом ни такая особенность, как политика идентичности, ни рост разочарования в формальной политике. В некотором смысле в качестве примера новых войн может быть описано насилие в городах Западной Европы и Северной Америки. В конце концов, террористы-смертники, ответственные за взрывы в Лондоне 7 июля 2005 года, были местными. Порой говорят, что развитый промышленный мир переживает процесс интеграции, а более бедные уголки мира – противоположный процесс – процесс фрагментации. Я полагаю, что все стороны света характеризуются сочетанием интеграции и фрагментации, пусть даже тенденция к интеграции сильнее на Севере, а тенденция к фрагментации, возможно, сильнее на Юге и Востоке.
После событий 11 сентября 2001 года стало ясно, что невозможно дальше изолировать одни части мира от других. Если мой анализ меняющегося характера организованного насилия имеет под собой некоторые действительные основания, значит равно не выполнимы как идея того, что мы заново сможем построить какую-то разновидность биполярного или многополярного мирового порядка, основывающуюся на идентичности (христианство против ислама, например), так и та идея, что в некоторых местах, например в Африке и Восточной Европе, «анархию» можно будет обуздать. Именно поэтому космополитический проект должен быть глобальным проектом, даже если его применение – как ему и подобает – имеет локальный или региональный характер.
Эта книга изначально основывалась на непосредственном опыте новых войн, в особенности на Балканах и в Закавказье. Я много поездила в этих местах, будучи одним из председателей Хельсинской гражданской ассамблеи (ХГА), и многое из того, что известно мне сейчас, я узнала от критически мыслящих интеллектуалов и активистов, участвующих в работе местных филиалов ХГА. В частности, в Боснии и Герцеговине ХГА получила статус исполнительного органа Управления Верховного комиссара ООН по делам беженцев (УВКБ ООН), что во время войны дало мне возможность при поддержке местных активистов перемещаться по стране. Также мне весьма повезло с доступом к различным институтам, ответственным за осуществление выработанного международным сообществом курса. Среди прочих одной из моих задач в качестве сопредседателя ХГА было представление идей и предложений местных отделений правительствам и таким международным институтам, как ЕС, НАТО, ОБСЕ и ООН. Совсем недавно я включилась в проекты, нацеленные на оказание поддержки гражданскому обществу в Ираке и Афганистане. Будучи академическим работником, благодаря чтению, обмену с работающими в смежных областях коллегами и благодаря исследовательским проектам, запущенным для Университета ООН (УООН), Европейской комиссии и Программы развития ООН (ПРООН), я смогла дополнить и соотнести это знание с контекстом 41. В частности, мне сильно помогли информационные бюллетени, новостные дайджесты, просьбы о помощи и мониторинговые доклады, которые сейчас можно получать по Интернету ежедневно.
Эта книга написана не просто для того, чтобы дать некую информацию, хотя я и постаралась сделать ее информативной и подкрепить свои утверждения соответствующими примерами. Цель книги состоит в том, чтобы изложить альтернативную точку зрения – точку зрения, вытекающую из опыта критически мыслящих людей в реальной обстановке, сдобренного моим собственным опытом участия в различных международных форумах. Это мой вклад в то концептуальное переосмысление моделей насилия и войны, за которое обязательно предстоит взяться, коль скоро трагедиям, вторгающимся в человеческую жизнь во многих частях света, должны быть положены препоны. Я не оптимистка, хотя мои практические рекомендации, возможно, кажутся утопичными. В надежде (а не в уверенности) я предлагаю их как единственную альтернативу мрачному будущему.
2. Старые войны
Как любил подчеркивать Клаузевиц, война – это социальная деятельность 42. Она включает в себя мобилизацию и организацию мужчин (и практически никогда – женщин) в целях причинения физического насилия, предполагает определенные типы регулирования социальных отношений и обладает своей собственной особой логикой. Клаузевиц, являвшийся, должно быть, величайшим истолкователем войны нововременной эпохи, настаивал на том, что войну нельзя сводить ни к искусству, ни к науке. Порой он уподоблял войну экономической конкуренции и часто пользовался экономическими аналогиями, чтобы проиллюстрировать суть своей мысли.
У каждого общества есть его собственная характерная форма войны. То, что, как правило, воспринимается нами в качестве войны, то, что получает определение войны у формирующих политический курс политиков и военачальников, на деле представляет собой специфический феномен, черты которого сложились в Европе где-то между XV и XVIII веком (хотя с тех пор он и прошел в своем становлении несколько разных фаз). Это был феномен, теснейшим образом сопряженный с эволюцией новоевропейского государства. Как я попыталась показать в табл. 2.1, в своем развитии он прошел через несколько фаз – от относительно ограниченных войн XVII–XVIII веков, обусловленных нарастающей мощью абсолютистского государства, через главным образом революционные войны XIX столетия, такие как Наполеоновские войны или Гражданская война в Америке (они были связаны с образованием национальных государств), до тотальных войн первой половины XX века и так называемой холодной войны второй половины XX cтолетия, которые были войнами альянсов, а позднее – блоков.
ТАБЛИЦА 2.1.
Эволюция старых войн

Каждая из этих фаз характеризовалась отличным от других образом военных действий, включавшим различающиеся типы вооруженных сил, разнящиеся стратегии и приемы, отличающиеся друг от друга военные средства и отношения. Однако, несмотря на эти различия, война распознавалась как один и тот же феномен – построение централизованного, «рационализованного», иерархически упорядоченного, привязанного к одной определенной территории новоевропейского государства. Так как централизованное, территориализированное новоевропейское государство уступает дорогу новым типам политического устройства (polity), возникающим на фоне новых глобальных процессов, война, как она мыслится нами сегодня, становится анахронизмом.
Задача этой главы – дать стилизованное описание старых войн. Реальные военные действия никогда в точности не совпадали с этим стилизованным описанием. Данный тип войны был преимущественно европейским. И в Европе, и в других местах всегда были восстания, колониальные или партизанские войны, которые иногда получали описание «нерегулярной войны», а то и вовсе не назывались войнами. Вместо этого их называли мятежами, повстанческими движениями или, в последнее время, конфликтами низкой интенсивности. Как бы то ни было, это стилизованное понятие войны по-прежнему глубоко воздействует на наше мышление о войне и даже сегодня преобладает в том, как лица, ответственные за принятие политических решений, мыслят национальную безопасность.
Война и возникновение новоевропейского государства
Клаузевиц определял войну как «акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю» 43. В то время эта дефиниция подразумевала, что «мы» и «наш противник» – это государства и «воля» одного государства может быть ясно определена. Следовательно, та разновидность войны, которую анализирует Клаузевиц (даже притом, что у него есть работы, посвященные малым войнам), по преимуществу представляла собой войну между государствами ради достижения поддающейся определению конечной политической цели, то есть государственного интереса.
Понятие войны как деятельности государства прочно установилось лишь к концу XVIII века. Единственным прецедентом такого типа войны являлся Древний Рим, хотя даже в данном случае этот прецедент односторонний: государство (то есть Рим) сражалось против варваров, у которых не было отдельного понятия для государства и отдельного понятия для общества. Ван Кревельд полагает, что война между греческими полисами не считалась войной между государствами, поскольку между гражданами и государством не существовало ясного различения. Войны велись ополчениями граждан, а оценки военных действий современниками, как правило, относились к войне между «афинянами» и «спартанцами», а не между «Афинами» и «Спартой» 44. В период между падением Римской империи и поздним Средневековьем войны велись множеством разнообразных участников: церковь, феодальные бароны, племена варваров, города-государства, – и у каждого из этих участников были свои собственные, характерные для него военные формирования. Способ ведения войны у варваров основывался, как правило, на воинских культах, а ключевой военной единицей был отдельный воин. Феодальные бароны опирались на рыцарей, с их кодексами чести и рыцарской доблести, за которыми стояли крепостные. Города-государства Северной Италии, как правило, опирались на ополчения граждан, во многом напоминая греческие полисы более ранней эпохи.
На ранних стадиях формирования европейского государства для ведения войн монархи собирали армию, прибегая к помощи коалиций феодальных баронов, что, в общем-то, напоминает сегодняшний день, когда Генеральному секретарю ООН приходится мобилизовывать добровольное содействие отдельных государств для того, чтобы собрать силы по поддержанию мира. Постепенно они смогли укрепить территориальные границы и централизовать власть, используя для этого свои растущие экономические активы, состоящие из таможенных пошлин, различных форм налогообложения и заимствования средств у зарождающейся буржуазии, а также собрать наемные армии, давшие им определенную степень независимости от баронов. Впрочем, наемные армии оказались ненадежными, и рассчитывать на их верность было нельзя. Кроме того, после войны или на зимний период они распускались. Издержки расформирования и новой вербовки часто были недопустимо высоки, а в период бездействия наемники всегда могли найти другие, не вполне безупречные способы заработать на жизнь. Таким образом, наемные армии приблизились к рубежу, когда их должны были заменить постоянные армии, которые дали возможность монархам создать специализированные, профессиональные вооруженные силы. Введение муштры и военной подготовки (у их истоков стояли Густав Адольф Шведский и принц Вильгельм Оранский) позволяло армии быть занятой в периоды без явных военных действий. Согласно Кигану, учреждение постоянной пехоты, создание compagnies d’ordonnance, или полков, стало «механизмом обеспечения контроля государства над вооруженными силами». Войска размещались в гарнизонных городах, ставших «школами нации» 45. Чтобы отличать солдат от гражданского населения, была введена униформа. По выражению Майкла Робертса, «солдат стал солдатом короля, ибо он носил мундир короля» 46, – как оказалось буквально, потому что короли, как правило, все чаще носили военную униформу, желая показать себя в роли военачальников.
Новый тип военной организации должен был стать типичным для возникающих административных механизмов, обусловленных эпохой модерна. Солдат был агентом того, что Макс Вебер называл «рационально-легальной властью»:
Офицер нововременной эпохи – это тип назначенного чиновника, который явно отмечен определенными классовыми отличиями… И поэтому офицеры подобного рода радикально отличаются от выборных военачальников, от харизматических кондотьеров, от того типа офицеров, которые вербуют наемные армии и возглавляют их как некое капиталистическое предприятие, и, наконец, от носителей купленных офицерских чинов. Между этими типами возможны постепенные переходы. Пионерами современного типа бюрократии, наряду с частным капиталистическим предпринимателем, стали патримониальный «домочадец», отделенный от средств выполнения своих обязанностей, и обладатель наемной армии, употребляемой в капиталистических целях 47.
Учреждение постоянных армий под контролем государства было неотъемлемой частью монополизации легитимного насилия, составлявшей сущностную черту новоевропейского государства. Легитимным оправданием войны стал государственный интерес, заняв место концепций справедливости, jus ad bellum, пришедших из теологии. Настойчивое утверждение Клаузевица, что война – это рациональный инструмент преследования государственного интереса («продолжение политики другими средствами»), отражало секуляризацию легитимности, параллельно происходившую в других областях. Как только господствующим оправданием войны стал государственный интерес, негосударственные участники уже не могли претендовать на осуществление правого дела насильственными средствами.
В том же русле формировались правила в отношении законных способов ведения войны, кодифицированные позже в виде законов войны. Все типы ведения военных действий характеризуются определенными правилами. К необходимости правил взывает сам факт, что военные действия – это социально санкционированная деятельность и она должна быть организована и оправданна. Между общественно допустимым убийством и убийством, которое подвергается общественному остракизму, проходит тонкая разделительная линия. Однако в разные периоды эта линия определяется по-разному. В Cредние века источником правил ведения военных действий, jus in bello, являлся папский авторитет. В условиях новоевропейского государства должен был сформироваться новый набор секулярных правил. Согласно ван Кревельду,
дабы терминологически отделить войну от просто преступления, она была определена как нечто, ведущееся суверенными государствами, и только ими. Солдаты определялись как служащие, имеющие право участвовать в вооруженном насилии от имени государства. […] Для того чтобы получить и сохранять за собой это право, солдаты должны были тщательно регистрироваться, носить знаки различия и контролироваться – во избежание каперства. Считалось, что сражаться они могут только в военных мундирах, оружие должны носить «открыто» и обязаны выполнять приказы командира, который мог быть привлечен к ответственности за их действия. Солдаты также не должны были совершать такие «низкие» поступки, как нарушение перемирия; снова браться за оружие после ранения или взятия в плен и т. п. Предполагалось, что гражданское население не будет затронуто действиями военных, если это не будет обусловлено «военной необходимостью» 48.
Финансирование постоянных армий требовало упорядочивания в сферах администрирования, налогообложения и привлечения займов. На протяжении всего XVIII века в большинстве европейских стран военные расходы составляли почти три четверти государственного бюджета. Для усовершенствования механизмов сбора налогов пришлось начать административную реформу: надо было ограничить (если не ликвидировать) коррупцию, чтобы предотвратить «течь» в бюджете 49. Для организации и повышения эффективности государственных расходов пришлось учредить военные ведомства и ввести должности военных министров. Чтобы увеличить займы, необходимо было упорядочить банковскую систему и процесс создания денег, отделить королевскую казну от финансов государства и, наконец, учредить центральные банки 50.
Подобным же образом понадобилось найти и другие средства для установления правопорядка и правосудия на территории государства как в целях обеспечения надежной базы для налогообложения и займов, так и в целях обеспечения законности. Была введена некая разновидность неявного договора, посредством которого короли предлагали защиту в обмен на денежные средства. Благодаря ликвидации и/или признанию вне закона разбойничьих шаек, каперов и грабителей с большой дороги были устранены частные формы «покровительства» (резко увеличив этим королевские возможности пополнения казны) и была заложена основа для законной экономической деятельности. Параллельно переопределению войны в качестве войны между государствами, в качестве внешнеполитической деятельности шел процесс, который Энтони Гидденс называет «внутренним умиротворением». Оно включало в себя введение денежных отношений (например, заработной платы и ренты) вместо более простого и непосредственного принуждения, постепенное упразднение насильственных форм наказания (таких, как порка и повешение) и создание гражданских органов для сбора налогов и внутригосударственного правоприменения. Особенно важным было появление различия между войсками и гражданской полицией, ответственной за внутренний правопорядок 51.
Процесс монополизации насилия вовсе не был гладким, и в разных европейских государствах он протекал в разное время и по-разному. Образцом часто считается прусское государство, созданное после заключения Вестфальского мира из различных кусков территории, которой владел дом Гогенцоллернов. Это государство, всецело являвшееся искусственным образованием, благодаря решительному сочетанию военной реформы с рациональным администрированием, введенным «великим курфюрстом» Фридрихом Вильгельмом и его преемниками, в XVIII веке смогло сравняться по численности своих войск с Францией, имея лишь пятую часть ее населения. Французские же короли, напротив, сталкивались с постоянными возмущениями среди дворянства и испытывали огромные трудности с упорядочением механизмов администрирования и сбора налогов. Скочпол полагает, что главной причиной Великой французской революции была неспособность «старого режима» развить административный и финансовый потенциал, необходимый для осуществления его военных амбиций 52.
Данный процесс не был ни столь рационален, ни столь функционален, как предполагает это стилизованное описание. Майкл Робертс настаивал, что к формированию постоянных армий привела военная логика. Однако сложно провести различие между военными нуждами и потребностями внутригосударственной консолидации. Кардинал Ришелье благосклонно относился к учреждению постоянной армии, поскольку смотрел на нее как на способ взять дворян под контроль. Сообразно этому Руссо полагал, что война направлена против подданных в той же мере, что и против других государств:
Нетрудно понять также, что война и завоевания, с одной стороны, и усугубляющийся деспотизм, с другой, взаимно помогают друг другу; что у народа, состоящего из рабов, можно вволю брать деньги и людей, чтобы с их помощью покорять другие народы; что война дает одновременно и предлог для новых денежных поборов и другой не менее благовидный предлог для того, чтобы постоянно содержать многочисленные армии, дабы держать народ в страхе. Наконец, каждому достаточно хорошо видно, что государи-завоеватели по меньшей мере так же воюют со своими подданными, как и со своими врагами, и что положение победителей не лучше положения побежденных 53.
Хотя целью войны был объявлен рациональный государственный интерес, для того чтобы внушить верность и убедить мужчин рисковать своими жизнями, всегда были нужны причины, сильнее возбуждающие дух. Все-таки именно религиозный пыл воодушевлял армию нового образца Кромвеля, которая представляла собой наиболее ранний пример профессиональной военной силы Нового времени. Прусский успех часто приписывают силе лютеранства.
К концу XVIII века стало возможным определить ту специфическую социально организованную деятельность, которая воспринимается нами в качестве войны. Ее можно было бы взять в контексте целой серии новых различений, характерных для эволюционирующего государства. В их число входят:
● Различение между публичным и частным, между сферой государственной и негосударственной деятельности.
● Различение между внутриполитическим и внешнеполитическим, между тем, что происходит в пределах четко определенной территории государства, и тем, что происходит за ее пределами.
● Различение между экономическим и политическим, обусловленное подъемом капитализма, отделением частной экономической деятельности от публичной государственной деятельности и устранением из экономической деятельности физического принуждения.
● Различение между гражданским и военным, между внутригосударственными ненасильственными правовыми сношениями и внешнеполитической насильственной борьбой, между гражданским обществом и состоянием варварства.
● Различение между законным носителем оружия и нонкомбатантом или преступником.
Прежде всего возникло само различение между войной и миром. Вместо более или менее непрекращающейся насильственной деятельности война стала дискретным событием, отклонением в том, что представлялось поступательной эволюцией по направлению к гражданскому обществу, – не в сегодняшнем смысле активных граждан и организованных НПО, а в смысле повседневной безопасности, мира в стране, уважения закона и правосудия. Стало возможным помыслить «вечный мир». Несмотря на то что связь между консолидацией государства и войной была понятна многим великим либеральным мыслителям, они все же предвидели, что увеличение взаимообмена между государствами и рост ответственности государств перед информированной общественностью могут предвещать появление более целостной Европы и более мирного состояния всего мира, равно как расширение гражданского общества за пределы национальных границ. В конце концов, именно Кант в 1795 году указал на то, что глобальное сообщество сжалось до того предела, когда «нарушение права в одном месте чувствуется во всех других» 54.
Клаузевиц и войны XIX столетия
Клаузевиц начал писать свой трактат «О войне» в 1816 году, спустя год после окончания Наполеоновских войн. В этих войнах он участвовал на проигравшей стороне, побывал в плену, и пережитое им оказало на книгу глубокое влияние. Наполеоновские войны стали первым примером народной войны. В 1793 году Наполеон ввел воинскую обязанность, levée en masse, и в 1794 году у него был уже 1 миллион 169 тысяч человек под ружьем – крупнейшая когда-либо созданная в Европе военная сила.
Центральный тезис трактата «О войне», особенно первой главы, единственной, которую Клаузевиц считал завершенной, состоит в том, что война тяготеет к крайностям. Война – это социальная деятельность, в которой примиряются разные стремления или эмоции: рассудок, случай и стратегия, а также страсть, которые можно связать соответственно с государством или политическими лидерами, армией или генералами и народными массами. Из этой тройственной картины войны Клаузевиц вывел свою концепцию абсолютной войны. Лучше всего интерпретировать абсолютную войну как гегельянское абстрактное или идеальное понятие, это внутреннее стремление войны, которое может быть выведено из логики трех разных стремлений. Оно имеет собственное существование, которое состоит с эмпирическими реалиями в отношении напряженности.
Эта логика получила выражение в терминах трех «взаимодействий». На политическом (или рассудочном) уровне государство, стремясь реализовать свои намерения, всегда сталкивается с сопротивлением, а следовательно, должно действовать жестче. На военном уровне цель должна состоять в разоружении противника ради реализации политического намерения, в противном случае всегда остается опасность контратаки. И наконец, сила воли зависит от чувств и настроений народных масс. Война выпускает на волю страсть и вражду, которые могут оказаться неконтролируемыми. С точки зрения Клаузевица, война – это рассудочная деятельность, даже если на службу ей призваны эмоции и настроения. В этом смысле война – это также и нововременная деятельность, основывающаяся на секулярных соображениях и не ограниченная запретами, исток которых лежит в области дорациональных представлений о мире.
Действительная война отличается от абстрактной войны по двум основным причинам – политической и военной. Во-первых, политическое намерение может оказаться ограниченным и/или народная поддержка может быть недостаточной.
Чем сильнее натянутость отношений, предшествовавших войне, тем больше война приблизится к своей абстрактной форме, тем больше вопрос сведется к тому, чтобы сокрушить врага, тем более военная и политическая цели совпадут, тем больше война представится чисто военной, менее политической. Чем слабее мотивы войны и напряжение, тем меньше естественное направление военного элемента (насилия) будет совпадать с линией, которая диктуется политикой, и, следовательно, тем значительнее война будет отклоняться от своего естественного направления 55.
Во-вторых, война всегда характеризуется тем, что Клаузевиц называет «трением»: проблемы материально-технического обеспечения, плохая осведомленность, неустойчивая погода, недисциплинированность, труднопроходимая местность, не соответствующая требованиям организация и т. д. – все это замедляет войну и делает ее в действительности иной, нежели она спланирована на бумаге. Война, говорит Клаузевиц, это «противодействующая среда», в которой свою роль играет и неопределенность, и косность мышления, и непредвиденные обстоятельства. Действительная война – это результат напряженности, существующей между внутренним стремлением к абсолютной войне и сдерживающими факторами политического и практического свойства.
По мере того как вооруженные силы увеличивались в масштабе, осуществлять организацию и командование в единоличном порядке становилось все труднее. Отсюда – растущая потребность в стратегической теории, которая могла бы заложить основу общего военного дискурса, посредством которого можно было бы привнести в войну элемент организации. По выражению Симпкина, существовала потребность в жаргоне, способном определить направление общих военных доктрин и тех мер, которые позднее стали называться типовым порядком действий» 56.
Клаузевиц заложил ту основу, на которой в течение XIX–XX веков было возведено здание стратегического мышления. В трактате «О войне» первоначальное развитие получили две главные теории ведения войны – теория войны на истощение и теория маневренной войны, – наряду с обсуждением вопросов наступления и обороны и сосредоточения и рассредоточения. Теория войны на истощение подразумевает, что победа достигается изматыванием врага, навязыванием врагу условий, при которых он имеет более высокий процент потерь или «степень истощения личного состава». Обычно она сопряжена с оборонной стратегией и большими скоплениями сил. Теория маневренной войны опирается на факторы внезапности и упреждения. В данном случае для создания неопределенности и обеспечения скорости важное значение имеют мобильность и рассредоточение. Как указывал Клаузевиц, обе эти теории необходимым образом комплементарны. Добиться решающей победы посредством истощения очень сложно. В то же время для успешности стратегии, в основе которой лежит маневр, крайне необходимо превосходство в силе.
Самый примечательный вывод трактата «О войне» состоит в констатации важности двух моментов: подавляющей силы (overwhelming force) и готовности применить силу – сочетания физических и моральных факторов. В начале XIX века, когда писал Клаузевиц, эта, казалось бы, простая мысль не была очевидна. Войны в XVIII веке велись в общем и целом с разумной осторожностью, чтобы сберечь профессиональные военные кадры. Существовала тенденция избегать сражения. Предпочтение отдавалось не наступательным прорывам, а оборонительным осадам. На зимний период кампании приостанавливались, и нередки были стратегические отступления, – Клаузевиц отзывался об этих войнах как о «половинчатых». С точки зрения Клаузевица, «единственное действие на войне» – это сражение; это тот решающий момент, который он сравнивал с расплатой наличными в торговых рядах. Мобилизация и применение сил – наиболее важные факторы, предопределяющие исход войны.
Применение физического насилия во всем его объеме никоим образом не исключает содействия разума; поэтому тот, кто этим насилием пользуется, ничем не стесняясь и не щадя крови, приобретает огромный перевес над противником, который этого не делает. Таким образом, один предписывает закон другому; оба противника до последней крайности напрягают усилия, и нет других пределов этому напряжению, кроме тех, которые ставятся внутренними противодействующими силами 57.
Наполеоновской модели, при которой мобилизации подлежали все граждане, суждено было повториться только с началом Первой мировой войны. Впрочем, благодаря нескольким событиям в течение XIX века, клаузевицевская версия нововременной войны стала ближе к действительности. Одним из этих событий был заметный прогресс промышленных технологий, которые стали применяться в военной сфере. Особенно важным было развитие железных дорог и телеграфа, благодаря чему мобилизация армий могла происходить в гораздо больших масштабах и темпах; с большим успехом эти приемы использовались на Франко-прусской войне, финалом которой стало объединение Германии в 1871 году. Массовый выпуск огнестрельного, особенно стрелкового, оружия был впервые начат в США, поэтому Гражданскую войну в Америке часто называют первой индустриализированной войной. Развитие военных технологий стало одной из причин распространения активности государства на промышленную сферу. Гонка военно-морских вооружений как в Германии, так и в Великобритании конца XIX века являлась признаком возникновения того феномена, который в дальнейшем был описан как военно-промышленный комплекс.
Вторым событием был рост важности альянсов. Коль скоро на войне значение имела подавляющая сила, значит прирост силы можно было обеспечить при помощи альянсов. В конце XIX века альянсы начали приобретать четкую конфигурацию, это было важной причиной того, почему все крупные державы оказались втянуты в Первую мировую войну.
Третьим весомым событием стала кодификация законов войны, начало которой было положено в середине XIX века Парижской декларацией (1856 год), регулировавшей морскую торговлю в военное время. Во время Гражданской войны в США к делу привлекли известного немецкого юриста, составившего так называемый Кодекс Либера, в котором были изложены правила и базовые принципы сухопутной войны, а повстанцы приравнивались по своему статусу к международному противнику. Женевская конвенция 1864 года (вдохновленная Анри Дюнаном, основателем Международного Красного Креста), Петербургская декларация 1868 года, Гаагские конференции 1899 и 1907 годов и Лондонская конференция 1908 года – все они внесли свой вклад в расширение корпуса международного права, касающегося ведения войны. Было не только сформулировано представление о «военной необходимости» и определены виды оружия и тактические приемы, не сообразующиеся с этим представлением, но и освещены вопросы обращения с пленными, больными и ранеными и нонкомбатантами. Хотя эти правила не всегда соблюдались, тем не менее они внесли существенный вклад в оформление того, что собой представляют законные военные действия, и обрисовали те пределы, внутри которых могла применяться неограниченная сила (unsparing force). В некотором смысле они были попыткой консервации понятия войны как рационального инструмента государственной политики в условиях, когда сама логика войны и стремление войны к крайностям вкупе с растущим технологическим потенциалом приводили к постоянному увеличению разрушительного эффекта 58.
Подводя итог, можно сказать, что нововременная война, как она сложилась в XIX веке, подразумевала войну между государствами, с постоянно растущей ролью масштабов и мобильности и обострением необходимости в «рациональной» организации и «научной» доктрине, благодаря которым можно было бы управлять этими крупными скоплениями сил.
Тотальные войны XX столетия
В работе Клаузевица всегда чувствовалась напряженность между его настойчивым утверждением рассудка и тем акцентом, который он делал на воле и эмоциях. Центральные персонажи трактата «О войне» – гении и герои войны; ткань книги пронизана такими чувствами, как патриотизм, честь и храбрость. Не менее значимы, однако, и его рассуждения об инструментальном характере войны, о важности оценки масштабов и необходимости аналитической концептуализации войны. В действительности напряжение между рассудком и эмоциями, искусством и наукой, войной на истощение и маневренной войной, обороной и наступлением, инструментализмом и стремлением к крайностям образует ключевой элемент мысли в традиции Клаузевица. В XX веке это напряжение, можно сказать, достигло предела прочности.
Во-первых, войны первой половины XX века – это тотальные войны, включавшие широчайшую мобилизацию сил всей нации как для того, чтобы сражаться, так и для того, чтобы оказывать поддержку сражающимся, производя оружие и предметы первой необходимости. Клаузевиц едва ли мог представить себе это грандиозное сочетание массового производства, массовой политики и массовых коммуникаций, подчиненных цели массового уничтожения. Как бы то ни было, в XX веке война невероятно приблизилась к клаузевицевскому понятию абсолютной войны: кульминацией этого стало изобретение ядерного оружия, которое (теоретически) могло безо всякого «трения» привести к тотальному уничтожению. Но в то же время в тотальных войнах XX века проступили некоторые характерные черты новых войн. В тотальной войне публичная сфера стремится охватить собой все общество в целом, таким образом упраздняя само различие между публичным и частным. Соответственно, начинает стираться и различение между военными и гражданскими, между комбатантами и нонкомбатантами. Во время Первой мировой войны экономические объекты рассматривались в качестве законных военных целей. В результате истребления евреев в ходе Второй мировой войны в юридический язык вошел термин «геноцид» 59. Неизбирательные бомбежки, которым союзники подвергали гражданское население, оправдывались «военной необходимостью». Эти действия, приведшие к опустошениям, масштаб которых был соразмерен масштабу геноцида (пусть даже он и не был равен масштабу истребления, осуществленного нацистами), объяснялись тем, что таким образом можно будет сломить боевой дух врага.
Во-вторых, по мере того как война вовлекала все большее количество людей, все более тщетным становилось оправдание войны ссылками на государственный интерес (если только у этого оправдания вообще когда-нибудь была убедительная сила). По словам ван Кревельда, война – это доказательство неэгоистичности людей. Индивидуалистический утилитарный расчет не может служить оправданием того, почему люди подвергают себя смертельной опасности. Неадекватность (по самой его природе) экономических стимулов в качестве мотива для начала военных действий – главная причина пресловутой неудовлетворительности наемных армий. То же верно и для «государственного интереса» – понятия, происходящего из той же школы позитивистского мышления, из которой вышла новоевропейская экономика. Мужчины идут на войну из-за множества личных причин (приключение, честь, страх, товарищеский дух, защита «дома и очага»), однако для социально организованного легитимного насилия нужна некая общая цель, в которую поверит отдельный солдат и которая будет объединять его с остальными. Коль скоро к солдатам надо относиться как к героям, а не как к преступникам, чтобы мобилизовать их энергию, убедить их убивать и рисковать жизнью, необходимо героическое оправдание.
Во время Первой мировой войны патриотизм казался достаточно мощной силой, чтобы требовать самопожертвования, и миллионы молодых мужчин записывались в добровольцы, чтобы сражаться во имя Короля и Страны. Ужасный опыт этой войны привел к разочарованию и отчаянию и вызвал влечение к более мощным абстрактным целям – тому, что Геллнер именует «светскими религиями» 60. Вторая мировая война для государств-союзников буквально была войной против зла. Все страны были мобилизованы, и они увидели войну в таком виде, в каком она была незнакома их предшественникам в Первую мировую войну. Это была борьба с нацизмом и защита своего собственного образа жизни. Они воевали против фашизма во имя демократии и/или социализма. Во время холодной войны те же самые идеологемы призваны были оправдать непрекращающуюся гонку вооружений. Для оправдания угрозы массового уничтожения холодная война преподносилась как борьба добра со злом в духе пережитого опыта военного времени. Однако холодная война была лишь воображаемой войной; настоящие войны, такие, например, как война американцев во Вьетнаме или СССР в Афганистане, поставили под сомнение убежденность в важности этой борьбы.
В действительности идея о беззаконности войны начала получать признание уже после травматического опыта Первой мировой войны. Пакт Бриана – Келлога 1928 года отказался признать войну «инструментом политики», за исключением целей самообороны. Этот запрет был закреплен Нюрнбергским и Токийским процессами, на которых за «планирование агрессивной войны» преследовались германские и японские лидеры, и кодифицирован в Уставе ООН. В настоящее время получило широкое признание положение, согласно которому применение силы может быть оправдано только в случае самообороны либо только в случае, когда оно санкционировано международным сообществом (в частности Советом Безопасности ООН). Даже при Джордже Буше-младшем американская администрация ощущала необходимость оправдывать войну в Ираке, ссылаясь на новую доктрину «упреждающей самообороны» (pre-emptive self-defence), и по крайней мере поддерживать видимость «добровольной коалиции».
В-третьих, методы и приемы войны эпохи модерна достигли такой стадии развития, когда их полезный эффект резко идет на убыль. В Первую мировую войну более или менее бесполезными оказались большие линкоры конца XIX века. Значение имела огневая мощь массового производства. Первая мировая война была оборонительной войной на истощение, в которой пулеметный огонь косил шеренги молодых мужчин под водительством генералов, стратегической мыслью XIX века приученных применять силу, не считаясь с жертвами. Введение к концу войны танков и самолетов позволило совершить наступательный прорыв, сделавший возможным тот тип маневренной войны, которым характеризовалась впоследствии Вторая мировая война. Благодаря революции в электронике (по крайней мере отчасти) увеличение в послевоенный период поражающей способности и точности всех видов боеприпасов сильно повысило уязвимость всех систем вооружений. Оружейные платформы Второй мировой войны стали необычайно сложны и дорогостоящи, а соответственно, – из-за стоимости и издержек технического обслуживания вкупе с постоянно уменьшающимся числом улучшений тактико-технических характеристик – снижался их полезный эффект 61. В послевоенный период умножились проблемы, связанные с мобилизацией и неготовностью оперативно реагировать на изменения обстановки (inflexibility), увеличились риски естественной убыли личного состава, делая проведение крупной операции против симметричного противника почти невыполнимой задачей.
Конечным пунктом в логике технологического развития нововременной войны является, без сомнения, оружие массового поражения, а именно ядерное оружие. Ядерная война была бы войной, в которой за считанные минуты применяется предельная сила. Но какая рациональная цель могла бы в принципе оправдать использование ядерных сил? В послевоенный период с этой проблемой столкнулись многие стратегические аналитики. Не аннулирует ли ядерное оружие саму предпосылку нововременной войны – государственный интерес 62?
И последнее, в послевоенный период жестко обозначились альянсы, поэтому различение между внутриполитическим и внешнеполитическим также оказалось подорвано. Уже во время Второй мировой войны стало очевидным, что отдельные национальные государства не могут вести войны в одностороннем порядке. Этим уроком воспользовались при построении послевоенных альянсов – НАТО и Варшавского договора. Комплексные системы командования и управления породили военное разделение труда, при котором самостоятельным потенциалом для ведения полномасштабных войн обладали лишь сверхдержавы. В сущности, европейские страны в послевоенный период лишились одного из фундаментальных атрибутов суверенитета, а именно монополии на легитимное организованное насилие, и то, что фактически было транснациональным гражданским обществом (по крайней мере в Западной Европе), распространилось на группу наций. Широко обсуждается распространенное в социальных науках представление, согласно которому демократии не воюют друг с другом 63. Одно из объяснений этого (что любопытно, редко обсуждаемое в литературе) – интеграция вооруженных сил на транснациональной основе, на практике служащая сдерживающим фактором войны. Нечто подобное отмечает Клаус Оффе в отношении революций 1989 года в Восточной Европе. Он полагает, что их мирный характер был обусловлен интеграцией вооруженных сил в рамках Варшавского договора (и этим же, кстати, объясняется румынское исключение) 64.
Вне европейских альянсов военные связи налаживались посредством создания более произвольных по своему составу альянсов, торговли оружием, предоставления военной поддержки и обучения, чем формировался некий комплекс патрон-клиентских отношений, которые тоже подавляли способность вести войну в одностороннем порядке. После 1945 года межгосударственных войн было очень мало, и, как правило, эти войны (Индия и Пакистан, Греция и Турция, Израиль и арабские государства) обуздывались вмешательством сверхдержав. Исключением, подтверждающим правило, была ирано-иракская война. Она продолжалась восемь лет и благодаря нефтяным поступлениям могла вестись в одностороннем порядке. Обе стороны узнали, что такое лишения нововременной войны с применением обычных вооружений. Еще раз процитирую ван Кревельда:
Потеряв миллион (или около того) человек, воюющие стороны опять оказались в исходном положении. Иранцам преподали тот урок, что их фанатичные молодые войска, столкнувшись с массированной огневой мощью, поддержанной химическим оружием, не смогут достичь какого-либо прорыва, не считая прорыва на небеса. Иракцы узнали, что при помощи одного только превосходства в обычных вооружениях нельзя нанести ощутимое поражение крупной стране с населением, которое почти в 3 раза превышает их собственное 65.
Размывание различий между публичным и частным, военным и гражданским, внутриполитическим и внешнеполитическим ставит под сомнение и само различие войны и мира. Вторая мировая война была тотальной войной, представлявшей из себя сплав войны, государства и общества – сплав, все еще характеризующий тоталитарные общества. Холодная война поддерживала атмосферу своеобразного перманентного военного психоза, в основе которого лежала теория устрашения, лучше всего переданная лозунгом «Война – это мир» из романа «1984» Оруэлла. Холодная война не давала идее войны умереть, избегая в то же время ее дей ствительного осуществления. Предполагалось, что мир обеспечивался содержанием больших постоянных армий, объединенных в военные альянсы, непрестанной гонкой вооружений и такими объемами военных расходов, которых доныне не знало мирное время, ведь на европейской почве не вспыхивали войны того стилизованного типа, который был описан в настоящей главе. В то же время по всему миру, включая Европу, шло множество войн, в которых людей погибло больше, чем во Вторую мировую войну. Однако из-за несоответствия этих войн нашим представлениям о войне в расчет они не принимались.
Нерегулярные, неформальные войны второй половины XX века (начиная с движений сопротивления военного времени и партизанской войны Мао Цзэдуна и его преемников) – это «первые ласточки» новых форм ведения войны. После того как нововременной образ ведения войны дал трещину, из разломов возникли те участники, приемы и контрприемы, которым было суждено заложить основу новых способов социальной организации насилия. Во время холодной войны они оставались в тени господствующего конфликта Востока и Запада и считались некоей периферией центрального конфликта. Лишь перед концом холодной войны, когда угроза очередной «нововременной войны» действительно начала отступать, мы стали приходить к осознанию того, что Люттвак называет «новой воинственностью» (the new bellicosity) 66.
3. Босния и Герцеговина: разбор примера новой войны
Война в Боснии и Герцеговине продлилась с 6 апреля 1992 года по 12 октября 1995 года, когда в действие вступило соглашение о прекращении огня, заключенное при посредничестве заместителя американского госсекретаря Ричарда Холбрука. С родных мест было перемещено почти две трети всего населения, погибло от 100 тысяч до 260 тысяч человек. В массовом масштабе имели место нарушения прав человека, включая принудительные задержания, пытки, изнасилования и оскопления. Были уничтожены многие бесценные исторические памятники.
Война в Боснии и Герцеговине стала архетипическим примером, прообразом нового типа военных действий, возникшего после холодной войны. Как бесстрастно заметил Бутрос Бутрос-Гали жителям Сараева, посетив город 31 декабря 1992 года, во всем мире в это же время шло много других войн. Более того, если человеческая трагедия поддается количественной оценке, то можно утверждать (как это и сделал Бутрос-Гали), что в других местах происходили более ужасные вещи 67. Однако на глобальное сознание война в Боснии и Герцеговине повлияла больше, чем какая-либо другая война последнего десятилетия XX века.
Эта война не только привлекла пристальное внимание мировых СМИ, но и мобилизовала огромные международные усилия, включая политические переговоры на высшем уровне с участием всех основных правительств и гуманитарные усилия международных институтов и НПО. В отличие от личных карьер, которые то создавались, то рушились, мировое положение после холодной войны выглядело, по крайней мере в каких-то аспектах, однозначно: удручающая неспособность ЕС выработать адекватный внешнеполитический курс, неловкие попытки ООН повлиять на ситуацию, возвращение США на отыгранные позиции, переопределение роли России, даже зарождение широко распространенной убежденности, что мусульмане – это мировые жертвы. И начальное широкомасштабное развертывание войск НАТО и стран «Партнерства ради мира», и последовавшая военная миссия ЕС обернулись далеко идущими последствиями, повлиявшими на роль НАТО, институциональные основы европейской безопасности и то, как мы представляем себе деятельность по поддержанию мира.
По этим причинам война в Боснии и Герцеговине могла бы считаться одним из тех определяющих событий, благодаря которым ставятся под вопрос и перекраиваются укоренившиеся политические предпосылки, стратегическое мышление и международные договоренности. Несмотря на то что первым после окончания холодной войны международным кризисом стала война в Заливе 1991 года, боснийский кризис длился дольше и оказался более репрезентативным для войн 1990-х годов. Когда эта война началась, у ключевых игроков, представляющих так называемое международное сообщество, уже не было времени, чтобы откорректировать унаследованные ими установки мышления как в отношении проявившегося характера войны, так и относительно их восприятия Югославии. Международная реакция была в лучшем случае путаной, а порой и глупой; в худшем же – на ней лежала вина за то, что произошло. Однако во время войны некоторые установки изменились, особенно среди тех, кто участвовал в операциях на местах. Нескольким дальновидным людям как в самой Боснии, так и внутри международных институтов удалось, возможно и незначительными средствами, оказать стимулирующее влияние на появление нового образа мышления. В частности, опыт войны в Боснии и Герцеговине помогает найти объяснение некоторым глубоким различиям между США и Европой по вопросам безопасности.
В данной главе разбираются истоки ущербности унаследованных из прошлого способов восприятия войны и разъясняется необходимость нового типа анализа как политических и военных предпосылок того, почему и как ведутся войны в наступившем столетии, так и последствий с точки зрения международного участия.
Почему велась эта война: политические цели
Босния и Герцеговина была самой этнически неоднородной республикой бывшей Югославии. Согласно переписи 1991 года, ее население состояло из мусульман (43,7 %), сербов (31,4 %) и хорватов (17,3 %), с остатком, который составляли югославы, евреи, цыгане и люди, описавшие себя несколько замысловатым образом, например «жирафы» или «абажуры». Фактически около четверти всего населения состояло в смешанных браках, а в городских районах процветала секулярная плюралистическая культура. Главным различием между этническими группами была религия: сербы были православными, а хорваты – католиками. На первых демократических выборах в ноябре 1990 года партии, претендовавшие представлять интересы тех или иных этнических групп, получили свыше 70 % голосов и стали контролировать Национальное собрание (Народную Скупщину). Это были Партия демократического действия (ПДД), являвшаяся партией исламских националистов, Сербская демократическая партия (СДП) и Хорватский демократический союз (ХДС). И хотя в ходе избирательной кампании они обещали, что их цель – сделать так, чтобы всем трем сообществам жилось мирно друг с другом, именно эти три группы и стали сторонами конфликта.
Политической целью боснийских сербов и боснийских хорватов, спонсируемых соответственно Сербией и Хорватией, были «этнические чистки». Экспертная комиссия ООН определяет этот феномен как «использование силы или угроз для изгнания лиц, входящих в те или иные группы, из какого-либо района, с тем чтобы сделать его этически однородным» 68. Они хотели создать этнически однородные территории, которые в конечном счете вошли бы в состав Сербии и Хорватии, и разделить этнически неоднородную Боснию и Герцеговину на сербскую и хорватскую части. Для оправдания этих целей они использовали язык самоопределения, который был взят из прежней коммунистической риторики, касавшейся национально-освободительных войн в третьем мире. Цель боснийского правительства, контролируемого боснийскими мусульманами, состояла в сохранении территориальной целостности Боснии и Герцеговины, так как в Боснии и Герцеговине большинство населения составляли мусульмане, терявшие от территориального раздела больше других. Время от времени боснийское правительство было готово рассматривать идею исламского государства из оставшихся мусульман или идею этнической кантонизации.
Этнические чистки были характерной чертой восточноевропейского национализма в XX веке. Впервые этот термин был употреблен для описания изгнания греков и армян из Турции в начале 1920-х годов. Этнические чистки имеют множество различных форм, начиная с экономической и правовой дискриминации и кончая шокирующими формами насилия. После выборов 1990 года Хорватия практиковала более мягкую форму: сербы начали терять свои рабочие места, в районах с сербским большинством были заменены сербские полицейские. Та форма насильственных этнических чисток, которой было суждено стать типичной для войны в Боснии и Герцеговине, впервые была использована хорватскими сербами вместе с Югославской народной армией (ЮНА) и различными военизированными формированиями, получила систематическое употребление у боснийских сербов и их союзников в Боснии и Герцеговине и была заимствована хорватами в Боснии и Герцеговине и в Хорватии.
Как можно объяснить эту форму вирулентного этнического национализма? Господствующее восприятие этой войны выражается терминами «балканизация» или «трайбализм». Балканы, находящиеся в месте слияния цивилизаций и столетиями зажатые между изменчивыми границами Османской и Австро-Венгерской империй, надо полагать, всегда характеризовались этническими расколами и соперничеством, древней враждой, подспудно дожившей до настоящего времени. В коммунистический период эти разногласия на время были подавлены только для того, чтобы вновь заявить о себе на первых же демократических выборах. В качестве фактического подтверждения подобного взгляда широко цитируется «Письмо, датированное 1920 годом», короткий рассказ, написанный Иво Андричем между двумя мировыми войнами. В этом рассказе молодой человек решает навсегда уехать из Боснии, потому что она – «страна страха и ненависти» 69.
Подобное восприятие этой войны, очевидное, например, в книге Дэвида Оуэна, пронизывало европейские политические круги и ощущалось в переговорах на высшем уровне 70. Некоторые стороны конфликта сами умышленно подпитывали его. Так, Караджич, лидер боснийских сербов, сравнивал сербов, хорватов и мусульман с «кошками и собаками», а Туджман, хорватский президент, неоднократно подчеркивал, что сербы и хорваты не могут жить вместе, так как хорваты – европейцы, а сербы – восточные люди, наподобие турок или албанцев 71. (Похоже, что ему, по крайней мере временами, кажется, что с мусульманами можно сосуществовать, так как в его глазах они на самом деле хорваты, а Хорватия и Босния и Герцеговина традиционно едины. С другой стороны, сербы считают, что мусульмане подобны туркам, иными словами, подобны самим сербам, согласно хорватским представлениям! Более того, еще один аргумент, распространенный среди сербских интеллектуалов, состоял в том, что мусульмане – это на самом деле сербы, которые при османах были обращены в ислам.)
Этот взгляд соответствует примордиальным воззрениям национализма, согласно которым национализм внутренне присущ социальности и глубоко укоренен в человеческих обществах, происходящих из органически сложившихся «этнических общностей» (ethnies) 72. Эти воззрения не объясняют ни того, почему имеют место длительные периоды сосуществования разных сообществ или народностей, ни того, почему волны национализма приходятся на какие-то конкретные моменты времени. Они не объясняют несомненное существование альтернативных представлений о боснийском и даже югославском обществе как богатой, но единой культуре, в отличие от мультикультурализма, который включает различные религиозные сообщества и языки, а также значимые элементы секулярности 73. Несомненно, Босния и Герцеговина имеют мрачную историю, особенно в XX веке, однако такую историю имеют и другие части Европы. Тот взгляд, согласно которому агрессивный национализм так или иначе специфичен для Балкан, позволяет нам допустить, что остальная Европа невосприимчива к боснийскому феномену. Бывшая Югославия, вопреки тому факту, что раньше она считалась самым либеральным коммунистическим режимом и первым кандидатом на вступление в ЕС, стала темным пятном посреди Европы, окруженным другими, предположительно более «цивилизованными», обществами: Грецией – на юге, Болгарией и Румынией – на востоке, Австрией, Венгрией и Италией – на севере и западе. Но что, если нынешняя волна национализма обусловлена современными причинами? Не являются ли воззрения примордиализма своего рода близорукостью, извинением бездействия или чем-то похуже?
Существует альтернативный взгляд, полагающий, что национализм был реконструирован в политических целях. Этот взгляд лучше согласуется с «инструменталистской» концепцией национализма, согласно которой националистические движения, стремясь выстроить новые культурные формы, которые могут быть использованы для политической мобилизации, заново изобретают какие-то особые версии истории и исторической памяти 74. В Югославии произошла дезинтеграция государства – как на федеративном, так и на республиканском (в случае Хорватии и Боснии и Герцеговины) уровне. Если определять государство в веберовском смысле как организацию, которая «претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия», то здесь возможно проследить, во-первых, коллапс легитимности и, во-вторых, коллапс монополии на насилие. Вышедший наружу вирулентный национализм действительно выстраивал себя на базе традиционных социальных разногласий и предрассудков – разногласий, которые никоим образом не покрывали все общество современной Югославии в целом. Однако его появление должно быть понято с точки зрения борьбы готовых на все (и чем дальше, тем больше) коррумпированных элит за контроль над останками государства – на фоне растущего чувства экономической неуверенности и утраты собственного достоинства, обусловленного той атмосферой незащищенности, которая сделала людей уязвимыми для идей относительно национальной идентичности. Кроме того, в посттоталитарном обществе контроль имеет гораздо больший охват, нежели в более открытых обществах, простираясь на все основные общественные институты – предприятия, школы, университеты, больницы, СМИ и т. д.
Чтобы понять, почему государство разошлось по национальному «шву», лучше всего обратиться к недавней истории Югославии, не закапываясь в докоммунистическом прошлом. Режим Тито был тоталитарным режимом – в смысле централизованного контроля над всеми аспектами общественной жизни. Он был либеральнее других режимов в Восточной Европе и допускал определенную степень экономического плюрализма: с 1960-х годов югославским гражданам разрешалось путешествовать и держать счета в иностранной валюте, деятели искусств и интеллектуалы пользовались гораздо большей свободой, чем их коллеги в других коммунистических странах. Истоки политической идентичности югославского режима, обладавшего своим собственным, «местным» изводом социализма и являвшегося лидером движения неприсоединения, лежали отчасти в партизанской борьбе времен Второй мировой войны, отчасти в его способности обеспечить приемлемый жизненный уровень для населения, а отчасти в его особенной международной роли моста между Востоком и Западом. По мере того как угасала память о Второй мировой войне и начинали исчезать экономические и социальные выгоды послевоенного периода, легитимность этого режима неизбежно должна была быть подвергнута сомнению. Падение Берлинской стены, демократические движения в прочих странах Восточной Европы и исчезновение деления на Восток и Запад нанесли финальный удар по бывшей югославской идентичности.
Хотя югославские партизаны сражались под лозунгом «Братство и единство» и их целью было создать новых социалистических югославов и югославок, как в Советском Союзе, режим все же встроил в механизмы своего функционирования сложную систему сдержек и противовесов, гарантировавшую, что никакая этническая группа не станет доминирующей. Этим он фактически институализировал этническую дифференциацию. Для того чтобы уравновесить численное превосходство сербов, было образовано шесть республик, каждая (за исключением Боснии и Герцеговины) – с определенной господствующей национальностью: Сербия, Черногория, Хорватия, Босния и Герцеговина, Словения и Македония. Помимо этого, в Сербии существовали две автономные провинции: Косово (с албанским большинством) и Воеводина (со смешанным населением из сербов, хорватов и венгров). Несмотря на это, вплоть до 1980-х годов опросы показывали рост поддержки югославизма. Эта система была дополнительно усилена конституцией 1974 года, передавшей власть республикам и автономным провинциям и установившей механизм ротации элит на основе этнической арифметики. Хотя Союз коммунистов Югославии удерживал свою монопольную позицию, после 1974 года размежевания по национальной линии все чаще охватывали уже саму партию. В ситуации, когда не признавались иные политические проблемы, единственной формой ведения легитимных дебатов стал националистический политический дискурс. Фактически существовало десять коммунистических партий: по одной на каждую республику и автономную провинцию, одна – для федерации и одна – для ЮНА. Как указывает Иван Вейвода, конституция 1974 года усилила позиции коллективных игроков, в особенности номенклатуры республиканского уровня и уровня провинций, притом что отдельные граждане и дальше лишались индивидуальных прав. Это была децентрализация тоталитаризма 75. В данном контексте явными кандидатами на заполнение вакуума, созданного утратой духа югославизма, стали национальные коммунитарные идентичности.
Югославия испытала на себе тяготы экономического перехода примерно на десять лет раньше, чем другие восточноевропейские страны 76. В течение 1950–1960-х годов страна пережила быстрый экономический рост, в основе которого лежала модель ускоренного развития тяжелой промышленности, ориентированной на оборонные нужды; эта модель была типична для экономик с централизованным планированием. В югославском случае это в какой-то мере сглаживалось моделью самоуправления, а также тем фактом, что сельское хозяйство по большей части оставалось в частных руках. В этот период Югославия получала существенные объемы иностранной помощи, так как ее рассматривали в качестве буфера против возможного советского нападения на Юго-Восточную Европу. В 1970-е годы западная помощь начала сокращаться и ее заменили коммерческие ссуды, которые после нефтяного кризиса было относительно легче получить. Как и в случае других экономик с центральным планированием, Югославия испытывала большие трудности с реструктуризацией своей экономики. Этот процесс сопровождался замедлением экономического роста в западных странах, затормозившим рост экспорта и уменьшившим поступления в виде денежных переводов от работающих за границей югославов, и ростом автономии республик и самоуправляемых провинций, не ощущавших ответственности за платежный баланс и конкурировавших друг с другом за создание денег.
К 1979 году внешний долг достиг кризисных размеров – около 20 миллиардов долларов США. В 1982 году был согласован План восстановления Международного валютного фонда (МВФ); он одновременно включал либерализацию и меры жесткой экономии. Этот план обострил конкуренцию за финансовые средства на республиканском уровне, а также внес свой вклад в рост криминализации экономики. Это стало его основным результатом. Федерация не способна была контролировать процесс создания денег, и к декабрю 1989 года уровень ежемесячной инфляции достиг 2500 %. Средний уровень безработицы на протяжении всего десятилетия составлял 14 %. Особенно тяжелый удар пришелся по городскому среднему классу, в основном зависевшему от заработной платы в государственном секторе и пенсий, и промышленным рабочим с землей в деревне, которые вынуждены были выживать за счет выращенного на их небольших сельскохозяйственных наделах. Серия коррупционных скандалов в конце 1980-х годов (особенно в Боснии и Герцеговине) обнаружила растущие связи между деградирующей правящей элитой и новым классом мафиозных персонажей. Типичным в этом отношении был скандал с фирмой «Агрокоммерц», вскрывший гнусные дела Фикрета Абдича, многолетнего партийного босса в Бихаче, которому суждено было стать ключевой фигурой в будущей войне. Националистические лозунги позволили канализировать экономическое недовольство, воззвать к жертвам экономической незащищенности и скрыть крепнущий альянс номенклатуры и мафии.
К концу 1980-х годов разрушение югославской государственности уже набрало темп. Последний федеральный премьер-министр Анте Маркович попытался вновь установить контроль на федеральном уровне, введя в январе 1990 года программу «шоковой терапии». Несмотря на успех этой программы в деле сокращения инфляции, на республиканском уровне она вызвала острое неприятие, так как фактически аннулировала в республиках «право печатать деньги» 77. К ноябрю 1990 года Югославия как единое экономическое пространство оказалась в затруднительном положении из-за односторонних экономических действий различных республик, и прежде всего массированного сербского заимствования средств для установления сербского правления в Косове, известного как «Великое ограбление банка», а также словенского отказа вносить средства в Фонд помощи отстающим регионам и односторонней отмены Хорватией акцизного сбора на автомобили, фактически подкупавшей избирателей посулом более дешевых иномарок.
Югославия разрушалась так же, как и единое коммуникативное пространство. К 1970-м годам у каждой республики и провинции под контролем были свои собственные телевидение и радио. На первом канале шли периодически сменявшие друг друга новостные программы, а новости из других республик и автономных провинций можно было увидеть (поочередно) на втором канале. В конце 1980-х годов этот порядок нарушился 78. Вопреки отчаянной попытке Марковича основать всеюгославское телевидение «Ютел», СМИ фактически приобрели узконациональный характер, обеспечив мощную базу для националистической пропаганды.
К 1990 году легитимность федерации была оспорена и на законодательном, и на судебном уровнях. Первые демократические выборы были проведены в республиках, а не на федеральном уровне. Когда федеральный конституционный суд оспорил решения, принятые только что избранными парламентами республик (например, словенское решение не вносить средства в Фонд помощи отсталым регионам или словенские и хорватские декларации независимости), данные судебные решения были проигнорированы. Подобное же неуважение конституционных решений, принятых на республиканском уровне, было продемонстрировано теми сербами в Хорватии, которые хотели провозгласить «сербскую автономную область».
И наконец, в 1991 году, когда рухнула монополия на организованное насилие, был устранен последний рудимент югославской государственности. Оплотом югославизма была ЮНА 79. Уже к 1970-м годам в республиках были основаны части территориальной обороны (ТО), ставшие результатом новой системы «тотальной народной обороны», введенной после советского вторжения в Чехословакию в 1968 году. К 1991 году ЮНА все чаще использовалась как орудие президента Сербии Слободана Милошевича, тогда как словенцы и хорваты, используя растущий черный рынок избыточного оружия, появлявшегося тогда в Восточной Европе, тайно организовывали и вооружали их собственные независимые силы на основе частей ТО и полиции. Сербы создавали свои собственные военизированные формирования. В частности, они инициировали свой план «РАМ» («Рамка»), чтобы тайно вооружить и организовать сербов в Хорватии и Боснии и Герцеговине. ЮНА потерпела полный провал в своей попытке разоружить военизированные формирования (хорваты и словенцы претендовали на то, чтобы их силы считались не просто какими-то военизированными формированиями, а легальными силами обороны) и в конце концов примкнула к сербским военизированным формированиям в Хорватии и Боснии 80.
Появление новой формы национализма происходило параллельно с дезинтеграцией Югославии. Новым национализм был в том смысле, что он был обусловлен дезинтеграцией государства (в противоположность «новоевропейскому» национализму прежних времен, целью которого было строительство государства) и что, в отличие от прежнего национализма, ему недоставало прогрессистской идеологии (a modernizing ideology). Он был нов и с точки зрения техник мобилизации и форм организации масс. Милошевич был первым, кто широко использовал электронные медиа для пропаганды националистической вести. База для популистского политического обращения к массам поверх голов существующей коммунистической иерархии была подготовлена его «антибюрократической революцией», целью которой было демонтировать титоистскую систему сдержек и противовесов, воспринимавшуюся в качестве дискриминирующей сербов. При помощи массовых митингов он легитимировал свое пребывание у власти. Виктимная ментальность, зачастую характерная для преобладающих групп населения, ощущающих себя меньшинствами, была взращена на электронной диете из сказок о «геноциде» в Косове (сначала турками в 1389 году, потом ближе к нашему времени албанцами) и о холокосте в Хорватии и Боснии и Герцеговине, с нарезками из событий Второй мировой войны вперемешку с текущими событиями. Фактически сербская общественность пережила виртуальную войну задолго до начала реальной – виртуальную войну, мешавшую отличать истину от вымысла, так что война стала неким континуумом, где в один и тот же феномен слагались битва на Косовом поле 1389 года, Вторая мировая война и война в Боснии. Дэвид Рифф описывает обычную практику, когда солдаты из боснийских сербов, целый день обстреливавшие Сараево с близлежащих холмов, звонили потом в город своим друзьям-мусульманам. Из-за психологического диссонанса, производимого этой виртуальной реальностью, такое, выходившее за привычные рамки, противоречивое поведение обладало для солдат абсолютным смыслом. Они стреляли не по своим личным друзьям, а по туркам. «Еще до конца лета, – говорил Риффу один из солдат, – мы выгоним турецкую армию из города. Точно так же, как они выгнали нас с Косова поля в 1389 году. Там было начало господства турок на наших землях. Здесь будет его конец, после всех этих жестоких столетий… Мы, сербы, спасаем Европу, пусть даже Европа и не ценит наших усилий» 81.
Если Милошевич в совершенстве овладел техникой использования СМИ, то Туджман разрабатывал горизонтальную транснациональную форму организации масс. В отличие от Милошевича, у него было диссидентское прошлое: в начале 1970-х годов он провел какое-то время в тюрьме из-за своих националистических взглядов, хотя прежде был генералом ЮНА. У его партии (ХДС) было мало времени для подготовки к первым демократическим выборам, и она не контролировала СМИ. К тому времени, однако, Туджман уже мобилизовал поддержку среди хорватской диаспоры в Северной Америке. Он заявлял, что у ХДС были отделения в 35 крупных североамериканских городах, каждое с численностью от 50 до нескольких сотен членов, а некоторые – и до 2 тысяч членов. Коммунистические власти всегда относились к диаспоре с большим подозрением; считалось, что по большей части эмигранты – это бывшие усташи (хорватские фашисты военного времени). Туджман потом признался, что его самым ответственным политическим решением было приглашение эмигрантов на конгресс ХДС в феврале 1990 года 82. Эта транснациональная форма организации была весьма существенным источником денежных фондов и предвыборных техник, а впоследствии оружия и наемников. Ею индуцировалась еще одна форма виртуальной реальности, возникающая из факта пространственно-временного дистанцированности членов партии из диаспоры, которые фактически навязывали современной ситуации образ Хорватии, относящийся к временам, когда они уехали из страны.
Процесс дезинтеграции и зарождения новой формы вирулентного национализма был наиболее полно выражен в Боснии и Герцеговине, которая всегда представляла собой смешанное общество. Дифференциация сообществ по религиозному признаку (православные, католики, мусульмане и иудеи) была институализирована еще во времена османского владычества посредством системы миллетов, и этот, как его называет Ксавье Бугарель 83, «институализированный коммунитаризм» в различных формах сохранялся на протяжении всего австро-венгерского правления (1878–1914 годы) и во времена Первой и Второй Югославий. Тем не менее в послевоенный период заключалось много смешанных браков, и логика коммунитаризма, преимущественно в крупных городах, была вытеснена новоевропейской светской культурой. Особенно силен югославизм был в Боснии и Герцеговине. Именно в этой республике «Ютел» было более всего популярным, и именно на этой республике остановил свой выбор Маркович, приступая к формированию своей реформаторской партии.
«Институализированный коммунитаризм» Бугарель отличает от политического и территориального национализма. Первый опирается на некий баланс между сообществами, который известен как комшилук (добрососедство) и которому угрожает политическая или военная мобилизация, что и происходило во время двух мировых войн. Повторное же возникновение политического национализма в конце 1980-х годов происходило, как и раньше, ввиду неких инструментальных причин. Согласно Бугарелю, это был отклик на общее недовольство на фоне неравномерного экономического развития и на углубление размежевания между экономической и научной элитой и отсталыми сельскими регионами. Это размежевание было особенно остро в Боснии и Герцеговине, и на протяжении 1980-х годов оно только усугубилось. Это был отклик также и на утрату правящей партией ее легитимности.
Проведенный в Боснии и Герцеговине за полгода до выборов 1990 года опрос показал, что 74 % населения благосклонно относятся к запрету националистических партий. Однако же, когда выборы были проведены, 70 % голосовавших поддержали эти партии. Данное расхождение можно объяснить, используя аргумент Бугареля. В основном люди страшились той угрозы комшилуку, олицетворением которой были националистические партии. Но как только началась политическая мобилизация, они посчитали необходимым сплотиться со своим сообществом. Впрочем, при этом нужно учитывать и другие факторы. С одной стороны, традиционно считалось, что Союз коммунистов в Боснии и Герцеговине придерживается жесткой линии и будет медленно приспосабливаться к той волне демократии, под действием которой находилась вся остальная Восточная Европа, – наиболее очевидную альтернативу коммунистам представляли националистические партии. Кроме того, Союз коммунистов был дискредитирован серией коррупционных скандалов в конце 1980-х годов. С другой стороны, скорость националистической мобилизации отчасти объясняется той ролью, которую играли Хорватия и Сербия. ХДС, националистическая партия хорватов, была, вообще-то говоря, ответвлением партии Туджмана, а СДП, националистическая партия сербов, – ответвлением Сербской националистической партии, основанной в Краине, той части Хорватии, где преобладали сербы. Помимо этого, активную роль в мобилизации националистических настроений (вместе с религиозными институтами) играли и «Матица хорватская», хорватский культурный центр в Загребе, и Сербская академия наук, ответственная за печально известный меморандум 1986 года, впервые излагающий сербскую националистическую программу.
На выборах победили националистические партии, сформировавшие некую неустойчивую коалицию, что неудивительно, учитывая конфликтующий характер их политических устремлений. В частности, ПДД и ХДС неоднократно имели перевес голосов над СДП в Скупщине. Ненационалистические гражданские партии завоевали 28 % голосов (в основном их поддерживали городские интеллектуалы и промышленные рабочие). Решение международного сообщества признать Словению и Хорватию – и любую другую бывшую югославскую республику при условии, что в ней будет проведен референдум и признаны права меньшинств (то, чем пренебрегли в хорватском и боснийском случаях), – приблизило войну. ПДД и ХДС предпочли самостоятельность, сербы же – нет.
Бугарель приходит к заключению, что противоречащие друг другу описания Боснии и Герцеговины то как страны толерантности и мирного сосуществования, то как земли страха и ненависти в действительности одинаково верны. Страх и ненависть не эндемичны для данной местности, однако в определенные периоды их мобилизуют в политических целях. Эта мобилизация «страха и ненависти» в конкретные периоды принимает особые формы и должна объясняться особыми причинами. Иными словами, новый национализм – это современный феномен, возникающий в недавней истории, черты которого сформированы нынешним контекстом. Более того, сам размах насилия может быть проинтерпретирован не в качестве следствия «страха и ненависти», но скорее как отражение трудности реконструирования «страха и ненависти». По выражению Живановича, либерала с независимыми взглядами, всю войну остававшегося в контролируемых сербами районах, «войне пришлось быть кровавой, ведь узы между нами были крепки» 84.
Принять во внимание, что успехи цивилизации должны иметь последствием уменьшение по возможности бедствий войны;
что единственная законная цель, которую должны иметь государства во время войны, состоит в ослаблении военных сил неприятеля;
что для достижения этой цели достаточно выводить из строя наибольшее по возможности число людей;
что употребление такого оружия, которое по нанесении противнику раны без пользы увеличивает страдания людей, выведенных из строя, или делает смерть их неизбежною, до́лжно признавать не соответствующим упомянутой цели;
что употребление подобного оружия было бы противно законам человеколюбия (цит. по: Howard Michael. Constraints on warfare // Michael Howard, George J. Andreopoulos and Mark R. Shulman (eds). Constraints on Warfare in the Western World: The Laws of War. New Haven, CT, and London: Yale University Press, 1994. Рус. текст см.: Декларация об отмене употребления взрывчатых и зажигательных пуль от 29 ноября (11 декабря) 1868 г. // Действующее международное право. В 3 т. Т. 2. М.: Издательство Московского независимого института международного права, 1997. С. 573).
Bepul matn qismi tugad.