Kitobni o'qish: «Социальный либерализм»

Сборник статей
Shrift:

Библиотека

НОВОЙ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ АССОЦИАЦИИ


Редакционная коллегия

В.М. Полтерович (председатель),

B.C. Автономов,

К.Ю. Борисов,

Р.С. Гринберг,

В.И. Гришин,

В.М. Давыдов,

А.А. Дынкин (зам. председателя),

Н.И. Иванова,

В.В. Ивантер,

О.В. Иншаков,

С.М. Кадочников,

Я.И. Кузьминов (зам. председателя),

В.Л.Макаров,

П.А. Минакир (зам. председателя),

Н.Н. Михеева,

А.Д. Некипелов,

Н.Я. Петраков (зам. председателя),

С.М. Рогов,

А.Я. Рубинштейн (зам. председателя),

А.И. Татаркин,

Н.П. Шмелев,

М.А. Эскиндаров,

И.Ю. Юргенс


JOURNAL “SOCIAL SCIENCES AND CONTEMPORARY WORLD” INSTITUTE OF ECONOMY RAS



Social Liberalism / ed. by A. Y. Rubinstein, N.M. Pliskevich. St. Petersburg: Aletheia Publishing House, 2016. 384 p.

The present edition is dedicated to one of the most important and systemic, so to say – backbone categories – that is to social liberalism. Using this concept, different authors and their critics separate their own ideological positions from the views of other researchers, engaged in the study of society and in the study of the behavior of individual people and groups. In the theoretical economics and in the economic policy, the specified category is used mainly in the context of the analysis of interactions between the market mechanisms of self-regulation and the public activity. In the given book, materials are contained, related to discussions on issues of social liberalism, organized by the journal "Social Sciences and Modernity" in the years 2012–2016, in which supporters of different schools of thought and ideologies participated, representing leading research centers of the scientific and educational organizations.


Keywords', society, state, patronized goods, liberalism, paternalism, social liberalism, economic policy, institutes.


JEL Classification-. C70, C72, D5, D6, D7, H41, Z28.

От редакторов книги

Процитируем двух социальных философов, разделенных почти столетием. «От программного социализма, – отмечает П. Струве, – социальный либерализм отличается… подчеркнутым утверждением самостоятельной ценности момента свободы, самоопределения личности во всем, в том числе и в хозяйственных делах. Это постольку существенно, поскольку всесторонняя и действительная “социализация” хозяйственной жизни, по крайней мере, в возможности, заключает в себе опасность растворения свободной личности в коллективном “аппарате принуждения”»1. Характеризуя социальный либерализм, современный российский ученый А. Рубцов пишет: «… в несколько упрощенном виде принято противопоставлять либеральный курс идеям социального государства. В первом случае вмешательство власти в дела граждан сводится к минимуму, но и сокращаются социальные гарантии. В другом варианте государство расширяет зону социальной ответственности, одновременно наращивая свое регулятивное присутствие во всем, от бизнеса и производств до науки и культуры» 2.

Классический либерализм, социализм, неолиберализм, патернализм, социальный либерализм – череда важнейших смыслообразующих категорий, с помощью которых разные авторы и их критики пытались и продолжают пытаться отделить собственные мировоззренческие позиции от взглядов других исследователей, занимающихся изучением общества, поведения отдельных людей и их групп. Оставляя в стороне «историю и предысторию» этих понятий, как и более объемное их содержание и место в социальной философии и социологии3, отметим, что в теоретической экономике, экономической политике и непосредственно в хозяйственной жизни они применяются в основном в контексте анализа взаимодействий рыночных механизмов саморегулирования и государственной активности.

При этом слишком часто слоганы «либерализм», «неолиберализм», «патернализм» используются исключительно в негативной коннотации, с возложением на указанные категории вины за неудачные реформы, экономическую политику и снижение благосостояния людей. Приведем следующий, довольно типичный, пример: «Победивший социализм» российского разлива глубоко и основательно дискредитировал себя, превратившись в номенклатурно-бюрократическую идеологию; но и либерализм в том виде, в каком он проявил себя в политической жизни России за последние полтора десятилетия, в глазах многих наших сограждан парадоксальным образом стал синонимом не свободы, а социальной незащищенности и сужения жизненных возможностей»4.

Между тем сам по себе либерализм, отстаивающий не только индивидуальные права, но и ответственность индивидуума перед другими людьми, предполагает гораздо более сложную трактовку этого понятия5. Да и патернализм, присущий не только социализму, не следует сужать и упрощать до его архаичного содержания, связанного с патриархальными аспектами «отцовской заботы» государства и бюрократической идеологией6.

Просматривая обширную литературу по социальному либерализму, от его духовных отцов – Дж. С. Милля, Т. X. Грина, Л. Т. Гобхауза, Т. А. Гобсона, Дж. Дьюи, до современных обществоведов, можно обнаружить, что само это понятие, несмотря на его солидный возраст, не имеет строгой дефиниции или их число столь велико, что допускает различные толкования в зависимости от взглядов исследователей, их приверженности определенной идеологии. Такое положение дел отразилось и в анализе экономической политики, с необоснованным разделением исследователей на либералов и консерваторов, часто не имеющих отношения ни к одному из этих течений экономической мысли.

Исходя из этого, редакция журнала «Общественные науки и современность» посчитала важным организовать широкое обсуждение темы социального либерализма, прежде всего в ее теоретико-методологическом аспекте. Начать такую дискуссию было предложено одному из создателей Концепции экономической социодинамики и автору Теории опекаемых благ, расширяющих границы неоклассического анализа в результате встраивания в рыночные отношения, наряду с интересами отдельных индивидуумов, социальных интересов их общности, и в этом смысле наиболее адекватных, по мнению автора, методологии социального либерализма.

Опубликованная в конце 2012 года статья «Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии» позволила развернуть дискуссию не только в чисто теоретико-методологическом ключе, но и в сфере анализа конкретных проблем состояния современного российского общества, выработки практических рекомендаций, позволяющих найти выход из тупиков, в которые нередко заводят непродуманные меры экономической и социальной политики. Многие ученые-экономисты, социологи и политологи откликнулись на эту публикацию и стали участниками почти четырехлетней дискуссии, в рамках которой состоялось многоплановое обсуждение проблем социального либерализма. В результате на страницах журнала «Общественные науки и современность» было опубликовано около двух десятков статей, каждая из которых внесла в обсуждение свой вклад и свою индивидуальную окраску.

Эта дискуссия, встреченная особым вниманием читателей и привлекшая новых ее участников, продемонстрировала актуальность затронутых проблем. Свидетельством заинтересованности в их очном обсуждении можно считать и тот факт, что главной темой XIV международной конференция из цикла «Леонтьевские чтения» (С.-Петербург, 2015 г.) стала тема «Социальный либерализм: между свободой и этатизмом». Соответствующие обзоры результатов конференции были опубликованы в журналах «Экономическая политика» и «Журнал Новой экономической ассоциации».

Отметим состав участников журнальной дискуссии, в которой выступили сторонники различных научных школ и мировоззрений, представляющие ведущие исследовательские центры научных и образовательных организаций: Институт экономики РАН, Центральный экономико-математический институт РАН, Институт социологии РАН, Институт мировой экономики и международных отношений РАН, Институт системных исследований РАН, Институт экономической политики имени Е. Т. Гайдара, НИУ «Высшая школа экономики», Экономический факультет МГУ, Московская Школа экономики МГУ, Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ, Европейский университет (Санкт-Петербург), Кемеровский государственный университет, Франкфуртская школа финансов и управления.

При всем разнообразии подходов и трактовок все статьи участников дискуссии обладают определенным единством. Исходя из этого, журнал «Общественные науки и современность» и Институт экономики РАН приняли решение о публикации специальной монографии «Социальный либерализм». Такое издание уже само по себе может способствовать рождению нового научного качества и позволяет сопоставить различные точки зрения авторов, собранные под одной обложкой. При этом последовательность статей соответствует хронологии их появления на страницах журнала^ что дает возможность прослеживать логику обсуждения со стороны вновь вступающих в дискуссию ученых.

Прошедшая дискуссия; выявившая значительной прирост знания; стала побудительным мотивом и для последующих исследований. С учетом этого редакторы настоящего издания не могли не обратить внимание на статью В. Автономова; появившуюся в августе 2015 г. в журнале «Вопросы экономики»; посвященную анализу того; как видные либеральные экономисты прошлого обосновывали возможности либеральной экономической политики. Этот экскурс в историю экономической мысли и выступление Р. Капелюшникова на обсуждении статьи В. Автономова на семинаре в НИУ ВШЭ органически дополняют прошедшую дискуссию.

Логичным завершением журнальной дискуссии; а также данного издания является заключительная статья одного из его редакторов; подводящая итоги обсуждения. Надеемся; что многоаспектное исследование темы социального либерализма привлечет и других исследователей к анализу данной проблематики.

А. Я. Рубинштейн. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии

Начну с предварительного замечания о том, что работа эта не случайная и совсем не проходная. В ней мне хотелось бы объединить ряд сюжетных линий, разрабатываемых мной последние 20 лет, соединив их в некий общий подход к разработке экономической методологии социального либерализма. Речь идет о концепции Экономической социодинамики (КЭС) с ее методологическим ядром – принципом комплементарно сти полезности, допускающим существование потребностей общества как такового7, о Теории опекаемых благ и разработанной в рамках этой теории модификации модели равновесия Викселля-Линдаля для любых товаров и услуг, обладающих социальной полезностью [Рубинштейн, 2008; 2009а; 20 09б; 2011], наконец, о рыночной и политической ветвях формирования общественных интересов в различных институциональных средах на основе предпочтений несовпадающих групп индивидуумов [Рубинштейн, 2010; 2011].

Многие считают, что кризис, начавшийся в конце 2007 г., как и кризис 1929 г., в большой степени обусловлен генетическими пороками самой капиталистической системы 8, и пытаются найти альтернативные подходы к созданию нового экономического порядка. Некоторые, вспоминая Дж. Кейнса, говорят о необходимости фундаментальных реформ, обеспечивающих переход от неолиберального капитализма к социальному либерализму [Bortis, 2009].

При этом само понятие «социальный либерализм», не имеет строгой дефиниции, что допускает различные толкования в зависимости от взглядов исследователей, их приверженности определенной идеологии. Решение же поставленной задачи, направленной на формирование соответствующей экономической методологии, требует, во-первых, ее идеологической нейтральности, во-вторых, максимально возможной однозначности в понимании используемых терминов, и прежде всего категории «социальный либерализм».

При этом, в отличие от классического либерализма, сторонники его социальной версии, оставаясь на позициях рыночной экономики, справедливо утверждают, что для реализации прав граждан далеко не всегда достаточно их собственных усилий. В этом смысле экономическая философия социального либерализма опирается на те же представления о хозяйственной системе, что и упомянутые выше КЭС и теория опекаемых благ, в соответствии с которыми индивидуумы, стремящиеся обеспечить свои интересы, взаимодействуют между собой и государством, ответственным за реализацию интересов общества в целом. В этом я вижу родовые свойства экономической методологии социального либерализма, допускающей частную инициативу и государственную активность, направленные на реализацию интересов отдельных индивидуумов и общества в целом.

Оставляя в стороне философские и идеологические аспекты социального либерализма, замечу, что с точки зрения экономической методологии наиболее дискутируемым вопросом остается категория общественного интереса, обусловливающего государственную активность. Решение данной проблемы предполагает исследование отношений между индивидуумами и обществом в целом и связано с трактовкой еще одного важного понятия – “всеобщего благосостояния”. «Если каждый будет стремиться к своей корысти, то «невидимая рука» провидения приведет к всеобщему благосостоянию» – примерно так определил А. Смит действие конкурентного рынка и соответствующий ему телеологический механизм экономической координации. После публикации его классического «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776) многие экономисты, математики, социологи и социальные философы искали и продолжают искать подходящую трактовку понятия «всеобщего благосостояния» и соответствующие ему общественные интересы.

Наиболее распространенным оказался утилитаристский подход. Согласно ему, общественное благосостояние определяется благосостоянием отдельно взятых членов общества (И. Бентам, В. Парето, Дж. Хикс, А. Бергсон, П. Самуэльсон, К. Эрроу). В последнее время, и главным образом благодаря работам А. Сена [Sen, 1999; Сен, 1996; 2004], развитие теории благосостояния стали связывать с использованием менее ограниченной по сравнению с утилитаризмом философии, для которой понятия свобода, этические принципы, справедливость, взаимозависимость и взаимодействие индивидуумов являются существенными элементами.

В плане экономической методологии здесь «прячутся» три ключевых вопроса. Во-первых, как общественные интересы связаны со своекорыстием – интересами индивидуумов, составляющих общество, и можно ли всегда предполагать наличие такой связи? Во-вторых, что представляют собой общественные интересы, какова их природа, сущность и механизмы формирования? В-третьих, каким образом общественные интересы можно учесть в экономическом описании и непосредственно в условиях рыночного равновесия?

При этом надо ясно понимать, что вопросы эти возникли не сегодня и даже не вчера. Общественные интересы в целом, как и их взаимосвязи с индивидуальными предпочтениями, – «вечные сюжеты», кочующие по странам и эпохам. К концу XIX в. обозначились два тренда и соответствующие им традиции в интерпретации общественного интереса9. Так, английская традиция отрицала саму возможность существования каких-либо интересов, отличных от агрегата предпочтений индивидуумов (индивидуализм). Германская же традиция, наоборот, допустив наличие интересов общества как такового (холизм), признала категорию «коллективные потребности» в качестве фундаментальной основы знаменитой «немецкой финансовой науки».

Индивидуализм и/или холизм?

Начну с методологического индивидуализма. История этого мировоззренческого принципа10 не такая уж длинная. И хотя, как пишет М. Блауг, «само выражение “методологический индивидуализм”, видимо, было введено Шумпетером в 1908 г.» [Блауг, 2004, с. 100], все же не стоит начинать эту историю с XX в. Дело не в термине, а в понятии. Поэтому, даже не возвращаясь к Дж. Бентаму – родоначальнику «утилитаризма» и его последователю Дж. С. Милю с тезисом о том, что «соединяясь в общество, люди не превращаются в нечто иное» [Милль, 1914, с. 798], положительно невозможно пройти мимо К. Викселля.

По словам Дж. Бьюкенена, «Викселль заслуживает всеобщего признания как основоположник современной теории общественного выбора, поскольку в его диссертации 1896 г. присутствовали три важнейших элемента, на которых базируется эта теория: методологический индивидуализм (курсив мой. – А. Р.), концепция “человека экономического” (homo economicus) и концепция политики как обмена» [Бьюкенен, 1997, с. 18]. Викселлю принадлежит и тезис, выражающий суть методологического индивидуализма: «…если полезность для каждого отдельного гражданина равна нулю, то совокупная полезность для всех членов общества будет равна только нулю и ничему другому» (цит. по: [Бьюкенен, 1997, с. 19]). Став абсолютной антитезой холизму и отвергая всякую возможность того, что социальные общности обладают преференциями и функциями, несводимыми к предпочтениям и поведению индивидуумов, методологический индивидуализм занял центральное место в экономической теории.

Однако такое положение давно вызывает у меня чувство неудовлетворенности. Именно здесь я вижу одну из главных преград развития экономической теории, как и причину необоснованного сужения экономического анализа, ограниченного рамками методологического индивидуализма. Последний вывод можно представить в инверсионной форме: отказ от радикализации методологического индивидуализма предоставляет возможность расширения границ социального анализа, формирования экономической методологии социального либерализма с использованием более общих предпосылок, применяемых в ряде научных дисциплин, скажем, в институциональной теории, социологии, философии и т. п. В связи с этим хочу высказать ряд замечаний в отношении интерпретации индивидуализма и холизма. Но сначала о некоторых аргументах pro et contra.

Приведу несколько известных утверждений. А. Шэффле, например, писал о наличии общественных потребностей, «которые не могут быть обеспечены отдельными членами общества» [Schaffle, 1873, S. 113]. Еще более определенно высказался К. Менгер: «…не только у человеческих индивидуумов, из которых состоят их объединения, но и у этих объединений есть своя природа и тем самым необходимость сохранения своей сущности, развития – это общие потребности, которые не следует смешивать с потребностями их отдельных членов и даже с потребностями всех членов, вместе взятых» [Menger, 1923, S. 8]. Альтернативные суждения, типичные для двадцатого столетия, можно найти у П. Самуэльсона: «…я не предполагаю наличие мистического коллективного разума, который позволяет наслаждаться пользованием коллективных потребительских благ» [Samuelson, 1954, р. 387]; Р. Масгрейва: «…поскольку группа людей как таковая не может говорить, возникает вопрос, кто способен выразить чувства этой группы» [Musgrave, 1959, р. 87]; К. Поппера: «Поведение и действия таких коллективов, как группы, должны быть сведены к поведению и действиям отдельных людей» [Поппер, 1992, с. 109]11, и так далее. Таких простых аргументов и контраргументов можно найти достаточно много с каждой стороны.

Но мне кажется, что время простых аргументов прошло. С позиций современной науки об обществе с ее принципиальной предпосылкой о «фоновом пространстве значений»12 и институциональным пониманием социума они уже не кажутся столь убедительными. Представление же о том, что носителем всякого интереса является какое-либо одушевленное существо, явно избыточно и, я бы сказал, несколько поверхностно. В условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом. При «подключении» же теории игр к обсуждению данного вопроса стал очевиден и другой вывод: в результате автономных и своекорыстных решений индивидуумов их совокупность в целом может перейти в положение, противоречащее целям каждого из них. Иначе говоря, полученный результат не всегда редуцируется к функциям полезности индивидуумов, что свидетельствует и о наличии у социальной целостности системных свойств, не имеющихся у индивидов.

Но вернусь к дискуссии вокруг дилеммы «индивидуализм-холизм», которая в 1950-х гг. развернулась с особой силой [Блауг, 2004; The Nature… 1969; Modes… 1973]. Одна из ее особенностей была связана с тем, что критики холизма, включая отечественных адептов методологического индивидуализма, не вполне обоснованно стали выводить его из «онтологического индивидуализма» – того, что общество состоит из людей, из представлений о создании общественных институтов индивидуумами, а социальные целостности есть лишь гипотетические абстракции [Kincaid, 1998, р. 295].

Однако такой подход поддержан далеко не всеми: «Люди не создают общество, поскольку оно всегда существует до них и является необходимым условием их деятельности» [Bhaskar, 1989, р. 36]. Приведу и слова Блауга: «…но хотя на тривиальном уровне онтологический индивидуализм и справедлив, он не обязательно связан со способом, которым мы должны или не должны изучать коллективные феномены, то есть с методологическим индивидуализмом» [Блауг, 2004, с. 101]. При этом, по-видимому, уже сложилось общее впечатление о недостаточной корректности перехода от «онтологического индивидуализма» к методологическому индивидуализму [Ходжсон, 2008, с. 45, сн. 3].

В конце XX в. центр дискуссии сместился к социологам, сохранившим историческую «оппозицию крайностей» – методологический коллективизм Э. Дюркгейма [Дюркгейм, 1899; Гофман, 2001] с требованием рассматривать общественные явления как феномен социальной целостности, не редуцируемый к индивидуальным действиям, и методологический индивидуализм М. Вебера [Вебер, 1980; 1994] с установкой на их объяснение исключительно через действия индивидуумов. И все же главный вектор этой дискуссии сместился в область менее радикального восприятия индивидуализма.

Б. Верлен, в частности, подчеркивает, что «методологический индивидуализм не означает отрицания существования коллективностей и институтов. Равно, как не требует он и соглашаться с утверждением, что общество – это не более чем совокупность принадлежащих к нему индивидов, или что общество можно свести к индивидуальной психологии и объяснить его в ее понятиях» [Верлен, 2002, с. 16]. Близких позиций придерживается и самый последовательный попперианец Дж. Агасси, трактующий методологический индивидуализм в нейтральных и даже примирительных тонах [Agassi, 1960; 1973]. Все это указывает на формирование определенного компромисса между холизмом и индивидуализмом.

Так, Э. Гидденс, с одной стороны, рассматривает методологический индивидуализм как возможную альтернативу структурной социологии, с другой – приходит к выводу, что структурная социология и методологический индивидуализм не такие альтернативы, что, отрицая одну, мы принимаем другую [Giddens, 1984; 2001]. Продолжает эту линию в рамках так называемой реляционной методологии и другой английский социолог – Р. Бхаскар, полагающий, что социальные отношения совместимы и с индивидуалистскими, и с коллективистскими теориями [Бхаскар, 1991]. Примерно таких же взглядов придерживается представитель французской социологии Р. Будон, подчеркивающий, что методологический индивидуализм – необходимая, но не достаточная предпосылка исследования общества, требующего обязательного рассмотрения макро социологических феноменов [Boudon, 1988; Будон, 1999]. При этом и он позиционирует себя ближе к «центру», оговариваясь, что уподобление группы индивидууму правомерно лишь в том случае, когда группа организована и явно наделена институциональными формами, позволяющими ей принимать коллективные решения [Boudon, 1979].

В этом контексте надо обратить внимание на работы А. Турена и М. Крозье, отличительная черта которых – признание двойственности общественной жизни, где социальные структуры и индивидуальное поведение выступают как равнозначные и взаимодополняющие элементы окружающей действительности [Touraine, 2005; Крозье, 1993, с. 35–43]13. В методологическом плане их исследовательские установки вполне корреспондируют с подходами Гидденса и Бхаскара и, фактически, базируются на синтезе микро- и макросоциологических подходов, на сочетании холизма и индивидуализма без принудительного выбора в качестве первоосновы одного из них. Мне кажется, что подобное взаимодополнение и взаимообогащение создают новые возможности в исследовании общества и обеспечивают платформу для прогресса экономической методологии социального либерализма.

Теперь имеет смысл рассмотреть более сложный и, я бы сказал, даже более тонкий аспект обсуждения дилеммы «индивидуализм-холизм». В связи с этим хочу обратить внимание на исследование канадского философа и культуролога Ч. Тейлора. Продемонстрировав один из возможных путей развития методологии социального анализа, он выделил так называемые «неразложимо социальные блага», по природе своей не предназначенные для индивидуального потребления [Taylor, 1989; Тейлор, 2001].

В сущности, они идентичны «социальным благам» в КЭС и теории опекаемых благ, которые, не имея индивидуальной полезности, обладают способностью удовлетворять несводимые (неразложимые) потребности общества [Рубинштейн, Гринберг, 2000, с. 47–54; Рубинштейн, 2008, с. 93–114]. Однако главное в работе Тейлора – даже не результат, имеющий самостоятельное значение, а аргументация. Речь идет о совершенно ином направлении анализа, опирающемся на методологию Л. Витгенштейна, обогатившего современную философию категориями мысли и языка [Витгенштейн, 1994; 2009; Болдырев, 2008], и исследования одного из создателей семиотики Ф. де Соссюра, продемонстрировавшего фундаментальные различия и циклическую связь между языком и речью [Соссюр, 2000; 2009].

Воспользовавшись уже упоминавшимся понятием Витгенштейна «фонового пространства значений, существующего вне голов индивидуумов»14, и распространив его на отношения людей в социуме, Тейлор не только усилил доводы в пользу взаимодополняемости институтов и деятельности индивидуумов, но, что особенно важно, ввел в научный оборот феномен «общего понимания» – наличие «фоновой основы практик, институтов и представлений» [Тейлор, 2001, с. 12], имманентных обществу как социальной целостности. Такой подход обеспечил выход за «тесные рамки» методологического индивидуализма и создал философскую основу для рассмотрения социума как носителя особых свойств и даже потребностей, которые способны удовлетворять «неразложимо социальные блага»15.

Демонстрируя замкнутый соссюровский круг, Тейлор отмечает: «Речевые действия подразумевают существование языка, язык же воспроизводится в речевых действиях» [Тейлор, 2001, с. 11]. С определенной натяжкой соссюровский круг можно ассоциативно распространить и на пару индивидуумы и институты – взаимодействия индивидуумов следует рассматривать в рамках культуродетерминированных институтов, которые воспроизводятся в действиях индивидуумов. Подчеркну, что здесь Тейлор пошел дальше упоминавшихся выше социологов, сохранив, однако, характерный для них принцип взаимодополняемости холизма и индивидуализма, корреспондирующий и с методологией, используемой авторами КЭС и теории опекаемых благ.

Следование этому принципу позволяет «освободиться» от искусственной атомизации общества, поскольку не исключает анализа «влияния» и «авторитета» и допускает объяснение поведения индивидуума, в том числе «макросоциологическими переменными». На это же указывает и Блауг применительно к экономической методологии: «…в принципе, крайне желательно, чтобы все холистические концепции, макроскопические факторы, агрегированные переменные… были определены в терминах индивидуального поведения там, где это возможно. Но когда это невозможно, не будем впадать в молчание на том основании, что мы не можем преступить принцип методологического индивидуализма» [Блауг, 2004, с. 103].

Такую невозможность, по-видимому, обнаружил и Кейнс. Ключевые понятия своей теории, отражающие макроэкономические характеристики системы в целом, он выводил, как известно, из макроявлений того же порядка, а не из поведения индивидуумов. И хотя критики кейнсианства настаивали на необходимости интерпретации макроявлений посредством микроэкономических действий, похоже, их точка зрения главенствовать не стала. Тезис о том, что объяснение социальных феноменов нельзя сводить к действиям индивидуумов, утвердился и в новой институциональной экономике [Aoki, 2001].

Уместно привести здесь следующие слова Дж. Ходжсона: «…несмотря на столетнее соперничество между методологическими индивидуалистами и коллективистами, у них гораздо больше общих черт, чем обычно предполагается. Методологический индивидуализм требует объяснять общество с точки зрения индивида, теряя из виду ключевые механизмы социального влияния, а потому приходится принимать цели и предпочтения индивидов как заданные. Методологический коллективизм объясняет индивида через общество и, следовательно, ему недостает адекватного объяснения того, как могут меняться цели и предпочтения индивидов. Варианты объяснений в рамках обеих методологических стратегий различны, но результаты в существенных своих чертах схожи» (Ходжсон, 2008, с. 51].

Не помню, где я прочел (возможно, у А. Гофмана), но хорошо помню смысл прочитанного. Существует множество уровней исследования общества и человеческих реальностей – микро-, макро- и т. д. При этом специфика различных уровней никогда не исчезает: любой исследователь в одних случаях объясняет индивидуальное поведение общественными условиями, в которых находятся индивиды, в других – анализирует коллективы с помощью индивидуального поведения. Иначе говоря, дискуссия о «единственно верном» индивидуализме или холизме не может дать каких-либо философских или онтологических результатов. Данный вывод, по-видимому, и есть суть реляционной методологии, с которой я склонен согласиться.

Похоже, эта методология оказалась близкой и для ряда российских экономистов. Не претендуя на полноту изложения их взглядов, попробую выделить характерные для них общие позиции. Так, В. Автономов рассматривает индивидуума как «биосоциальное» существо, находящееся, с одной стороны, под влиянием своей индивидуальной биологической природы, а с другой – под воздействием общественных институтов [Автономов, 1998, с. 192]. Примерно то же самое утверждает и А. Шаститко, подчеркивающий, что человек оказывается как бы «вписанным» в институциональную структуру. Поэтому и действия таких «биосоциальных» индивидуумов описываются через систему институциональных связей [Шаститко, 1996, с. 44]. Размышляя о методологии общего социального анализа, В. Полтерович также готов к более мягкому пониманию индивидуализма, отмечая, что макроэкономические эффекты должны быть представлены как результат взаимодействия отдельных акторов в рамках существующих институтов. При выборе «элементарных акторов» следует добиваться рационального компромисса между их простотой и обозримостью модели [Полтерович, 2010]. Подводя предварительные итоги, можно констатировать, что на рубеже XX–XXI вв. появилось понимание правомочности более широкого подхода к исследованию экономических процессов, основанного на взаимодополняемости методологического индивидуализма и холизма.

Этот небольшой экскурс потребовался мне для того, чтобы объяснить собственные намерения и свой подход к экономической методологии социального либерализма. В ее основание я хотел бы поместить принцип комплементарности полезностей, допускающий наличие интересов социальных целостностей, несводимых к интересам составляющих их индивидуумов. Иначе говоря, там, где это возможно, общественные преференции желательно описывать в виде агрегата предпочтений индивидуумов, когда же это невозможно, следует рассматривать иные законы формирования интересов социума. И если индивидуальные предпочтения, вливаясь в рыночный поток, усредняются на всем множестве индивидуумов, то преференции общества как такового, существующие наряду с ними, в процессе такой редукции не участвуют и определяются посредством механизмов политической системы. Формируемые в различных институциональных средах эти интересы дополняют друг друга.

Таким образом, речь идет о двух параллельных процессах, о рыночной и политической ветвях. Одна из них связана исключительно с индивидуальными преференциями и их гармонизацией с помощью рыночного механизма, другая – отражает процесс зарождения, распространения и актуализации нормативных интересов общества посредством институтов политической системы. При этом нормативные интересы социума в меру развитости общества и его политической системы вбирают в себя весь спектр общественных предпочтений, основанных на социально одобряемых ценностях и этических нормах, идеях справедливости и целесообразности, иных социальных установках16. Иначе говоря, в область нормативных интересов общества, генерируемых политической ветвью, попадает все то, что Самуэльсон предписывал своему «эксперту по этике» [Samuelson, 1954, р. 388].

Следует отметить, что социальные установки, ценности, взгляды на справедливость, этические аспекты общественного выбора в экономической методологии занимают особое место. И ряд авторов, сохраняя свою приверженность индивидуалистической норме, пытаются «вписать» решение этих вопросов в стандартные или несколько расширенные модели неоклассической теории, придерживаясь доктрины «просвещенного собственного интереса» [Хиршман, 2004, с. 444]. К ним можно отнести и попытки некоторых отечественных экономистов разрешить «конфликт рациональности» путем объяснения альтруистического поведения индивидуумов исключительно в рамках рыночной ветви формирования общественных интересов [Тамбовцев, 2008]. Строго говоря, сюжет этот не нов, и в данном контексте совершенно оправданным выглядит обращение к X. Марголису, одним из первых расширившему понятие рациональности, включив в него альтруизм17. Однако вывод

В. Тамбовцева, согласно которому «подобная трактовка функции полезности как функции, определенной не только на множестве товаров, но и на множестве состояний других индивидов, впервые, вероятно, была предложена Г. Марголисом в книге “Эгоизм, альтруизм и рациональность: теория социального выбора”» [Тамбовцев, 2008, с. 131], содержит две неточности.

Во-первых, такую трактовку связывают обычно со знаменитой статьей А. Бергсона [Bergson, 1938] и концепцией Бергсона-Самуэльсона [Samuelson, 1978], в соответствии с которыми в традиционные функции полезности были добавлены индивидуальные преференции в отношении различных состояний общества18. Во-вторых, подчеркну особо, «альтруизм или чувство социальной ответственности», были введены Марголисом в его «модели справедливого распределения» (fair-share модель или FS-модель) в качестве «группового интереса» [Margolis, 1982, р. 11]. При этом предложенные им функции полезности состоят из двух компонентов, один из которых отражает индивидуальные преференции, другой – предпочтения, присущие совокупности индивидуумов как целому. Однако, придерживаясь принципа методологического индивидуализма, Марголис избавляется от «внерыночного довеска» и, придав групповому интересу соответствующие веса, присоединяет его к предпочтениям индивидуумов. В этом контексте модель Марголиса не сильно отличается от модели Бергсона-Самуэльсона. Фактически, и в той и в другой теоретической конструкции присутствует дополнительное предположение – своеобразный «пятый постулат» неоклассики об отсутствии интереса общества как такового, формируемого в рамках политической ветви (подробнее см. [Рубинштейн, 2010, с. 79–81]).

Замечу, что политическая ветвь – не просто теоретическая абстракция, а вполне реальный, и главное – наблюдаемый, процесс, обслуживаемый институтами общества. В нем принимают участие отдельные индивидуумы – пассионарии, раньше других обнаруживающие «болевые точки» социума; средства массовой информации, общественные движения и партии, служащие «институциональным лифтом» для интересов, еще не получивших широкого распространения; представительные органы разных уровней, которые в конечном итоге формулируют целевые установки, в той или иной мере соответствующие общественным ожиданиям. Именно данный процесс я рассматриваю в качестве принципиального механизма политической ветви формирования интересов общества как такового. Он должен найти соответствующее отражение в экономической методологии социального либерализма.

Интересы общества и механизмы их формирования

Обсуждая поставленный в начале статьи вопрос о природе и механизмах формирования интересов социальной целостности, соглашусь с Полтеровичем, подчеркнувшим, что дело не только в признании самого факта их существования, но и в конкретном описании политической системы, формирующей и актуализирующей эти несводимые интересы19. Вполне вероятно, что недосказанность по данному вопросу породила известное недопонимание некоторых моих коллег.

Дело в том, что если я рассматриваю политическую ветвь формирования нормативных интересов общества, обосновывая их автономность и несводимость к интересам индивидуумов, участвующих в генерировании рыночного общественного интереса, то это не означает, что нормативные интересы определяет какой-то мистический орган или иная абстракция. Конечно, нет. Как и в случае с рыночной ветвью общественного интереса, так и при формировании нормативного интереса общества участвуют конкретные люди, вступающие в определенное взаимодействие между собой и с существующими институтами. Не хочется думать, что дискуссия по данному поводу идет лишь на тривиальном уровне – участвуют или не участвуют индивидуумы в формировании нормативных интересов общества. Разумеется, участвуют. Проблема в другом: это одни и те же люди или разные индивидуумы; это одни и те же институты или разные институциональные среды, имманентные каждой из двух ветвей формирования общественных интересов. А вот здесь начинается уже содержательный анализ.

В соответствии с видением В. Полтеровича, например, интересы такого рода следует объяснить различным поведением индивидуумов в отношении одного и того же события в двух институционально разных средах – рыночной и политической. Думается, такая возможность не исключена. Другой вопрос, можно ли все варианты интересов общества как целого свести к подобной комбинации? Я склонен к отрицательному ответу. Главное, что меня не устраивает, так это само определение указанных интересов исключительно через «двоемыслие» одних и тех же людей. Повторю, я не отвергаю этот подход, но возражаю против его абсолютизации20.

Можно утверждать, в частности, что существуют интересы, генерируемые политической средой, которые в принципе нельзя определять в терминах рыночных преференций. У подавляющего большинства людей подобные интересы вовсе отсутствуют. И лишь статистически незначимая часть общества – те, кого Платон называл «философами», Р. Масгрейв относил к «информированной группе людей», а К. Шмидт – к «политикам», способны осознать эти интересы. «Живя в обществе и, тем более, изучая его работу, необходимо принимать во внимание и такие феномены, которые не являются людьми или их комбинациями: роли, обязанности, статусы, правила, законы, обычаи» [Тейлор, 2001, с. 7–8]. Поэтому, если и можно говорить об участии остальных граждан в формировании интересов общества как такового, то очень опосредованно, имея в виду политические институты и механизмы передачи «в траст» мнения избирателей.

Возвращаясь к исходному тезису Полтеровича об интересах общества в целом, приведу главное свое возражение: речь должна идти не о различном поведении индивидуумов в отношении одного и того же события, а о другом поведении в отношении другого события и, как правило, других людей. Поясню, что я понимаю под «другими людьми», «другими событиями» и «другим поведением». Во-первых, я имею в виду демократически устроенное общество21 и его институты, включая парламент, члены которого на основе установленной процедуры «определяют» нормативные интересы общества и их текущие приоритеты. В соответствии с этим «другими людьми» является то небольшое количество выбранных индивидуумов, кому остальная часть населения доверила заботиться об общем благе. Понятно, что разговор о совпадении двух множеств индивидуумов, действующих в рыночной и политической средах, возможен лишь при замене парламентской процедуры референдумом. С учетом же того, что сам по себе референдум – достаточно редкое исключение из стандартной гражданской практики, я вправе считать, что в текущем политическом процессе формирования общественных интересов участвуют, как правило, «другие люди».

Во-вторых, если в рыночной среде индивидуум оценивает имеющиеся альтернативы с позиций собственной выгоды22, то политическая ветвь генерирует альтернативы, связанные с нормативным пониманием благосостояния общества. И в этом смысле речь, действительно, идет о «других событиях». Например, если в рыночной среде индивидуум решает вопрос о том, пойти ему в театр или купить яблоки, то в политической среде перед «другими людьми» встает иная альтернатива: надо ли поддержать приобщение людей к театральному искусству или для общества важнее потребление ими фруктов. Понятно, что идентичность указанных альтернатив возможна лишь в случае проведения всенародных референдумов в отношении потребления каждого блага. Поэтому и здесь я вправе считать, что в политическом процессе формирования общественных интересов рассматриваются, как правило, «другие события».

В-третьих, я говорю о «другом поведении», потому что «другие люди» в своих предпочтениях от имени общества руководствуются не личными, а общественными средствами. И сколько бы ни говорить о возможной самоидентификации выбранных людей с обществом, от имени которого они принимают нормативные решения, все равно это не то же самое, когда за потребляемое благо индивидуум расплачивается отказом от собственного потребления других благ. На возможность более низкой оценки полезности общественных ресурсов для выборных людей по отношению к их собственным средствам указывают многие исследования23. В этом смысле даже референдум не может исправить «генетический порок» общественных средств, что, собственно, и обусловливает феномен «другого поведения».

Столь пространные объяснения потребовались для того, чтобы еще раз разъяснить механизмы формирования нормативных интересов общества – один из ключевых элементов экономической методологии социального либерализма. Объяснив «другое поведение» «других людей», я стремился показать, что в предложенной модели с двумя ветвями формирования интересов социума в общем случае нет места двойственности предпочтений одних и тех же индивидуумов. Речь идет о двух источниках оценки, о принципиально разных общественных интересах, выявляемых в рыночной и политической средах. Собственно, это и есть содержание феномена несводимости: общественные преференции, сформированные в политической среде, невозможно представить в виде какого-либо агрегата предпочтений индивидуумов, выявляемых рыночными механизмами.

Исследуя такую категорию, как интерес социальной целостности, нельзя не обратить внимание и на имеющиеся различия в природе индивидуальных и групповых интересов. Надо сказать, что эта проблема никогда не пользовалась особой популярностью у экономистов. Если она и присутствует в экономическом анализе, то лишь в небольшом числе работ и скорее «по касательной»24. Главным же сюжетом после фундаментальной работы К. Эрроу, посвященной Теории общественного выбора [Arrow, 1951], стало конструирование общих решений (формирование общественных преференций), имеющих, по определению, те же свойства, что и предпочтения индивидуумов. Причем сама эта теория с ее опорой на методологический индивидуализм не смогла расширить границы экономического анализа. Исходя из того, что общественный интерес есть лишь агрегат (комбинация) интересов индивидуумов, она, фактически, постулирует их одинаковую позитивистскую природу, оставляя за пределами анализа интересы социальной целостности, имеющие нормативное содержание.

Следует заметить также, что не пропавшее желание освободить экономическую теорию от ценностных представлений, приблизить ее к математике и сделать позитивистской наукой25 привели к тому, что категория нормативных интересов оказалась, практически, изгнана из экономического анализа: там, где признается только «строгость и непротиворечивость», нет места нормативным категориям [Кэй, 2012, с. 7]. Между тем без нормативных интересов многие процессы объяснить просто невозможно. Поэтому расширение границ традиционной интерпретации интереса группы видится мне весьма важным шагом к построению экономической методологии социального либерализма. В дополнение к групповому агрегату индивидуальных преференций, имеющих, как и интересы индивидуумов, позитивистскую природу, следует добавить предпочтения группы как таковой, природа которых всегда нормативная.

Нормативный характер интереса любой социальной группы в целом – не гипотеза и не постулат. Вне зависимости от механизмов формирования такого интереса – будь то персональное решение лидера группы или выбор некоторой коалиции единомышленников (партии), или голосование всех членов группы, – он всегда определяется в форме ценностных суждений. В отличие от индивидуальных интересов членов группы, которые теория рассматривает в качестве того, «что есть», интерес группы в целом формулируется в терминах «что должно быть». Данный факт, демонстрирующий различия в природе индивидуальных и групповых интересов, указывает и на их несводимость друг к другу26.

Обсуждая проблемы экономической методологии социального либерализма, включая наличие нормативного интереса общества и «уподобляя» государство рыночному субъекту, реализующему этот интерес, нельзя забывать вердикт Р. Будона, который подчеркивал, что подобные предположения правомочны лишь в том случае, если этот субъект наделен институциональными формами, позволяющими ему принимать коллективные решения [Boudon, 1979]. Таким образом, ясное и вполне выполнимое требование к государству – субъекту рынка состоит в наличии некой институциональной системы, позволяющей принимать решения от имени общества. В сущности, речь идет еще об одном аспекте рассматриваемой методологии – о политическом устройстве государства и институтах гражданского общества, обеспечивающих возможность коллективных решений.

Вот здесь и возникает проблема, о которой упоминалось выше. Речь идет о факторе неопределенности. Дело в том, что нормативные интересы общества всегда и в каждый момент времени обретают определенность лишь в форме своей проекции, детерминированной действующей политической системой и сложившейся институциональной средой, способными как приближать, так и отдалять общественный выбор от общественных потребностей. Иначе говоря, политическая ветвь актуализирует лишь такие интересы, которые готова признать сама политическая система, то есть совокупность действующих институтов и индивидуумов, обладающих властными полномочиями. Именно эти интересы, вне зависимости от их приближения к существующим в латентной форме потребностям социума, становятся, по определению, нормативными интересами общества. И хотя механизмы «социального иммунитета» вносят со временем свои коррективы, «исправляя» общественный выбор [Гринберг, Рубинштейн, 2000, с. 210], преодолеть фактор неопределенности не удается. Повторю, мы всегда имеем дело с некоторыми приближениями интересов общества как такового27.

Следует отметить также, что, если в недавнем прошлом доминировала концепция «благожелательного государства», активность которого направлена на реализацию действительно общественных интересов, то к концу XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит [Stigler, 1971]. На эту же тенденцию обращает внимание и Ж.-Ж. Лаффон, рассматривающий «"аутентичного советника” правящей партии, который предлагает программу действий, увеличивающую ее выгоды в данной экономической и политической ситуации» [Лаффон, 2007, с. 22–23].

Соглашаясь с таким трендом, надо иметь в виду упомянутый выше фактор неопределенности, который заставляет рассматривать программу «аутентичного советника» также в виде некоторой проекции интересов общества, существующих в латентной форме. Кроме того, было бы ошибочным исходить из наличия единственно возможного или объективно лучшего выбора. Он всегда лежит в поле нормативных решений, где главную роль играют социальные установки и целевые ориентиры правящей партии или коалиции, составляющей большинство в парламенте. Именно их решениями латентный интерес социума трансформируется в нормативный интерес, формулируемый той группой людей, которая обладает соответствующими полномочиями. Так или иначе, но здесь всегда имеет место субъективизм в определении нормативного интереса, который ряд авторов объясняют феноменом «принципал-агент»: реально принимающие решения политики (агенты) могут иметь свои предпочтения, не совпадающие с преференциями избирателей (принципал), от чьего имени они действуют [Афонцев, 2010]28.

И дело не только в том, насколько представителен парламент и как организована его работа. В силу неоднородности общества сформулированный правящей партией нормативный интерес всегда будет отличаться от реальных потребностей социума. Относится это к любым «коллективным решениям». Поэтому при обсуждении экономической методологии социального либерализма необходимо исследовать возможности развития институтов гражданского общества, которые в условиях неопределенности интересов социума способны уменьшить отклонение от них общественных интересов, сформулированных политиками. Частичное решение проблемы предложил Лаффон, назвавший его «подходом с позиции полной конституции» [Лаффон, 2007, с. 29]29. Это, конечно, не механизмы формирования нормативных интересов общества, а лишь некие рамки, ограничивающие политические решения, которые должна учитывать экономическая методология социального либерализма.

Разделяя присущий многим скепсис в отношении адекватности политических решений, я исхожу из того, что преодолеть такое положение дел при отсутствии соответствующих каналов выражения мнений и требований различных общественных групп, законных возможностей отстаивания их прав очень сложно, если вообще реально. Поэтому нельзя не думать об адекватных демократических институтах, которые настолько отражают интересы различных общественных групп, насколько развито гражданское общество [Posnett, 1987; Rose-Ackermann, 1996; Salamon, Hems, Chinnock, 2000; Аузан, Тамбовцев, 2005]. Задачи такого рода или хотя бы пути их решения также должны быть отражены в экономической методологии социального либерализма. При этом какими бы ни были общественные преференции, сформулированные парламентом в качестве нормативных интересов общества, их необходимо учесть в экономическом описании, в частности в условиях рыночного равновесия.

В этом контексте предпринятое расширение исходных предпосылок исследования, обеспечивающего выход за жесткие границы методологического индивидуализма и включения в анализ нормативных интересов общества, формируемых политической системой, позволяет обсудить еще одну часть экономической методологии социального либерализма. Речь идет о замене стандартных для неоклассической теории частных товаров более общей совокупностью опекаемых благ и возможности построения для них модели равновесия с учетом как индивидуальных преференций, так и интересов общества в целом30.

Модификация модели Викселля-Линдаля

В соответствии с теорией опекаемых благ универсальным признаком этих особых товаров и услуг служит их социальная полезность, то есть способность удовлетворять нормативные интересы общества. Сами же эти интересы являются общим мотивом для активности государства, которое, будучи автономным субъектом рынка, стремится максимизировать свою функцию полезности [Рубинштейн, 2009а, 2009б]. Принимая во внимание данные обстоятельства, попытаюсь ответить на третий вопрос, сформулированный в начале работы и относящийся к построению экономической модели, учитывающей как интересы отдельных индивидуумов, так и общества в целом.

Введем для этого некоторые обозначения. Из поставленной задачи следует, что в описание рыночного равновесия должны быть включены два качественно разных интереса UI и US. Один из них представляет собой рыночный агрегат индивидуальных предпочтений, трансформируемых механизмом невидимой руки в интерес UI = f (U1, U2, …,Un), где Ui – функция полезности i-го индивидуума. Другой – нормативный интерес общества US, формируемый в границах и посредством существующей политической системы. Иначе говоря, UI и US обозначают результаты «работы» двух институционально разных ветвей формирования интересов общества. Пусть мегаиндивидуум представляет рыночный агрегат предпочтений индивидуумов UI, а меритор является носителем нормативных интересов US, генерируемых политической системой.

Рис. 1.Рыночный агрегат функций полезности индивидуумов


Говоря о рыночном агрегате UI, я имею в виду агрегированную функцию индивидуальных полезностей UI(А), заданную на множестве точек конкурентного равновесия A {А1, … Аj …,Ak}, в которых для каждой j-й кривой предложения Rj значение функции UI(Аj) определяется равновесной ценой pj=p(Aj) и соответствующим объемом блага xj= X(Aj) = xj1+ xj2+ ….+ xjn. При этом различные точки равновесия обусловлены внешними условиями – кривыми предложения Rj (см. рис. 1).

Для того чтобы определить нормативный интерес US, формируемый в рамках политической системы, воспользуемся следующей Леммой I. Всякий нормативный интерес общества US может быть выражен в потребности меритора в увеличении (уменьшении) объема производства (потребления) некого блага по отношению к той величине, которая соответствует рыночному равновесию, то есть равенству предложения и агрегированного спроса мегаиндивидуума на это благо. Согласно данной лемме, интерес US материализуется в форме дополнительного спроса, предъявляемого меритором в отношении блага X, ставшего предметом общественной опеки. Говоря о спросе меритора, я имею в виду функцию социальной полезности US(B), заданную на множестве точек B {B1, … Bj …,Bk}, в которых для каждой j-й кривой предложения Rj значение функции US(Bj) определяется ценой pj=p(Bj), которую готов заплатить меритор за потребление данного блага индивидуумами в объеме xj= X(Bj) (см. рис. 2).


Рис. 2.Функция полезности меритора


При этом нельзя упускать из вида особенности функции социальной полезности US. Как следует из описанных выше механизмов формирования нормативных интересов общества, в их основе лежат, во-первых, предпочтения «других людей», во-вторых, и это самое главное, не потребность в приобретении опекаемого блага X этими, «другими людьми», в частности членами парламента или иными представителями власти, принимающими решение от имени общества, а нормативные установки по поводу «другого события» – в данном случае в отношении суммарного объема потребления опекаемого блага теми же самыми индивидуумами, интересы которых представляет мегаиндивидуум UI.

Поэтому при реализации нормативного интереса US, то есть при потреблении блага Х в соответствующем объеме xj, наблюдаются два результата: наряду с удовольствием индивидуумов имеет место удовлетворенность их сообщества в целом общим уровнем потребления указанного блага. Это означает, что суммарный объем опекаемого блага xj =xj1+ xj2+ ….+ xjn входит одновременно, причем в одинаковом количестве, в функции полезности мегаиндивидуума и меритора. Без потребления блага X индивидуумами не может удовлетворяться нормативный интерес общества, и чем больше достается индивидуумам, тем в большей степени реализуется и общественный интерес. Нетрудно показать, что в этом случае опекаемое благо проявляет два известных свойства – неисключаемость и несоперничество мегаиндивидуума и меритора. Иначе говоря, опекаемое благо X превращается в общественный товар, который мегаиндивидуум и меритор потребляют совместно и в равном количестве31.

В связи с этим обратим внимание на следующий феномен. Возникновение интереса US в дополнение к интересу UI в отношении опекаемого блага X и появление отвечающих за эти интересы пары игроков – меритора и мегаиндивидуума сопровождаются социальной мутацией самого блага X. Я имею в виду приобретение данным благом свойств общественного товара32. Общий вывод можно сформулировать в следующей Лемме II (центральная лемма). Если индивидуумы из множества N имеют предпочтения U1, U2, …,Un в отношении частного товара X и их агрегированный посредством рыночных механизмов совокупный интерес UI = f(U1, U2, …,Un) дополняет нормативный интерес общества US в отношении этого же блага, то само благо X приобретает некую двойственность: оставаясь частным благом для всех индивидуумов из множества N, оно выступает в качестве общественного товара для пары носителей интересов UI(X) и US(X).

Замечу, что в данной ситуации имеет смысл рассматривать только двух субъектов, для которых благо X становится общественным. Дело в том, что для отдельных индивидуумов опекаемое благо X по-прежнему остается частным33 и любой из них действует в ситуации соперничества, и каждого можно исключить из процесса потребления данного блага. Но может ли меритор образовывать пару совместного и равного потребления с каждым индивидуумом в отдельности? Конечно, нет. Дело в том, что индивидуумы потребляют это благо в разных объемах Xji. И лишь мегаиндивидуум, потребляющий суммарный объем опекаемого блага j =xj1+ xj2+ ….+ xjn, выступает партнером меритора по совместному и равному потреблению этого блага.

Размышляя о модели равновесия, учитывающей интерес индивидуумов и общества в целом, и имея в виду центральную лемму (Лемма II) и размышляя о модели равновесия, учитывающей интерес индивидуумов и общества в целом, нетрудно понять, что решение данной задачи сопряжено с определением величины совокупного спроса на опекаемое благо. При этом очевидно, что генетическая неоднородность интересов мегаиндивидуума и меритора не допускают простого суммирования объемов потребления опекаемого блага участниками этой пары. Кроме следствия из уже упоминавшейся «гильотины Юма», об этом же свидетельствует и тот факт, что в каждой точке конкурентного равновесия Аj функция полезности мегаиндивидуума UI(Аj) обусловлена предпочтениями индивидуумов, а функция полезности меритора Us(Bj) есть результат выбора «других людей» в отношении «других событий». К сказанному следует добавить и то обстоятельство, на которое я уже обращал внимание, – меритор удовлетворяет свой нормативный интерес исключительно в результате потребления мегаиндивидуума.

Выход из создавшейся ситуации подсказывает та же Лемма II. Из нее непосредственно вытекает возможность использования известной модели равновесия Викселля-Линдаля для общественных товаров, предусматривающая схему вертикального суммирования функций спроса [Lindahl, 1958]. Учитывая социальную мутацию опекаемого блага и его превращение в общественный товар для мегаиндивидуума и меритора, при небольшой модификации эта модель может быть обобщена для всей совокупности опекаемых благ, то есть для любых товаров и услуг, обладающих социальной полезностью.

Рассмотрим данный вопрос несколько подробнее, сопоставляя базовую и модифицированную модель Викселля-Линдаля. Во-первых, и в той и в другой модели рассматривается единичное общественное благо и два субъекта: у Линдаля – агрегированная группа индивидуумов, обладающих высоким доходом, а также агрегированная группа менее обеспеченных индивидуумов; в модели для опекаемых благ их заменяют носители агрегированных интересов, располагающие собственными средствами – мегаиндивидуум и медиатор.

Во-вторых, в модели Викселля-Линдаля «спрос одного участника на общественное благо по определенной цене зависит от точки зрения другого участника, так как предложение данного блага возможно только в случае покрытия всей стоимости его производства» [Lindahl, 1958, р. 85]. В модифицированной модели для опекаемых благ это условие также претерпевает некоторые изменения. Устанавливаемые меритором цена и объем опекаемого блага зависят от цены, по которой мегаиндивидуум готов приобретать этот суммарный объем данного блага, обеспечивая полное покрытие издержек его производства.

В-третьих, в модели Викселля-Линдаля «спрос и предложение касаются не общественных товаров как таковых, а доли пользования ими». Адекватен этому и процесс финансирования, который «устроен таким образом, что каждый индивид вносит налоговый взнос, соответствующий его оценке общественного блага» [Lindahl, 1967, р. 86, 91]. С учетом же того, что в модифицированной модели действуют не отдельные индивидуумы, а мегаиндивидуум и меритор, вклады участников также определяются предельными полезностями. Однако речь здесь идет уже не о налогах, а о ценах: о единой цене pj, по которой каждый i-й индивидуум готов покупать определенный объем опекаемого блага xji; и цене pjS, по которой меритор готов оплачивать опекаемое благо в объеме xj = xj1+ xji+ ….+ xjn.


Легко заметить, что предложенная модификация базовой модели не меняет общего вывода: совокупный спрос в этой модели определяется путем вертикального суммирования кривых спроса мегаиндивидуума и меритора, а Парето-эффективное равновесие для данной пары игроков, имеющих персональные интересы в отношении опекаемого блага X, реализуется в форме равновесия Викселля-Линдаля. Подчеркну особо, что в данном равновесии участники потребляют общественное благо в равном количестве, но по разным ценам (см. рис. 3).

Рис. 3. Равновесие Викселля-Линдаля для опекаемых благ


Этот вывод дает основание для следующей Леммы III (лемма инверсии). Возникновение нормативного интереса общества US в отношении любого частного блага X, которое индивидуумы приобретали в разных количествах xji, но по единой цене pji, порождает социальную мутацию этого блага и приводит к инверсии его равновесных цен и количества: мегаиндивидуум и меритор приобретают ставшее для них общественным благо в одинаковом количестве Xj, но по разным ценам pji и pjS. Лемма инверсии устанавливает связь между появлением нормативного интереса в отношении частного блага и инверсией цен и количества данного блага при определении совокупного спроса, учитывающего как индивидуальные предпочтения, так и общественные преференции. Следует подчеркнуть также, что в предложенной модификации модели Викселля – Линдаля цены равновесия имеют разную природу34. В основе персонифицированной цены мегаиндивидуума (pi) лежит предельная индивидуальная полезность частного блага X; цена, оплачиваемая меритором (pS), также соответствует предельной, но уже социальной полезности общественного блага X и отражает ту часть бюджетных ресурсов меритора, которая расходуется на реализацию социального интереса US.

Сформулирую теперь общий вывод, причем также в виде Леммы II. В обобщенной версии равновесия с учетом того, что на рынке одновременно оперируют индивидуальные субъекты с присущими им предпочтениями U1, U2, …,Un и действующее от лица общества государство, стремящееся реализовать выявляемые политической системой общественные преференции US, равновесие достигается тогда, когда прдельные издержки уравниваются суммой предельной индивидуальной и предельной социальной полезности блага: MCR = MUI + MUS.

Иначе говоря, построенная модель демонстрирует последствия появления нормативного интереса общества в отношении частного товара или услуги – его превращение в опекаемое благо и изменение стандартных условий равновесия посредством добавления еще одной составляющей, отражающей расходы государства, направленные на реализацию данного интереса. Собственно это и есть общее описание условий равновесия для любых разновидностей рынков опекаемых благ, которое необходимо учитывать в экономической методологии социального либерализма. Дело в том, что возникновение нормативного интереса социума меняет конфигурацию равновесия – совокупность его участников. Так, появление среди субъектов рынка государства, стремящегося максимизировать функцию социальной полезности, в состав которой входят различные виды опекаемых благ, обусловливает один и тот же тип государственной активности. Речь всегда идет об обмене бюджетных средств на социальную полезность, извлекаемую посредством реализации общественного интереса US.

Следует обратить внимание на выделенный выше термин «появление» применительно к нормативному интересу общества. Этим я хотел подчеркнуть динамический характер данной категории. Действительно, в общем случае надо говорить о процессах возникновения и исчезновения нормативного интереса. Это следует из самой природы рассматриваемого феномена: всегда можно представить такие социально-экономические и политические условия и такие вызванные этими условиями ценностные суждения и нормативные установки, когда их достижение потребует наделить социальной полезностью, то есть способностью удовлетворять соответствующий социальный интерес, любой товар и или услугу, превращая их в опекаемое благо. Подобная связь указывает на историчность и эволюционный характер класса опекаемых благ: отказ от прежних целевых установок и появление новых задач приводят к тому, что одни блага утрачивают способность удовлетворять общественные интересы, другие же, наоборот, ее приобретают [Рубинштейн, 2008, с. 113–143].

* * *

В заключение еще один комментарий в отношении самой категории «социальный либерализм». Мое желание вернуться к этой теме продиктовано намерением подтвердить свои мировоззренческие позиции: мне одинаково чужды и рыночный фундаментализм, и коммунистическая идеология. Поэтому любые попытки оппонентов увязать одно из ключевых положений разрабатываемой методологии – наличие несводимых потребностей общества как такового – с давно устаревшей «органической концепцией» или «новыми» социалистическими идеями, я рассматриваю как недопонимание моих разработок, требующее дополнительных разъяснений.

В этом ряду – сомнения ряда исследователей, указывающих на близость тезиса о существовании интересов общества как целого к недемократическим социально-экономическим системам, к тому, что было в советское время, когда утверждалось, что общественные интересы имеют примат перед личными. Некоторые из моих коллег и вовсе опасаются, что предлагаемая «начинка» социального либерализма может стать удобным идеологическим прикрытием для тех, кто стремится навязать обществу свои представления о благополучии. Такие опасения понятны, особенно с учетом человеконенавистнических режимов А. Гитлера и И. Сталина. По-видимому, этим историческим опытом объясняется и столь жесткая индивидуалистическая позиция Ф. Хайека, К. Поппера, Дж. Бьюкенена и других выдающихся ученых XX в.

Отвечая на подобного рода аргументы, считаю важным, во-первых, заявить свою правоцентристскую позицию. Без всяких оговорок я отношу себя к категорическим противникам любых версий подчинения индивидуальных интересов общественным потребностям. И в этом смысле я на стороне Хайека, Поппера и Бьюкенена. Однако сам факт признания интереса общества как такового не означает подчинения ему интересов индивидуумов. Иначе говоря, дополнение индивидуальных интересов общественными не предусматривает их иерархии. И в этом смысле экономическая методология социального либерализма, развивающая либеральную парадигму посредством введения институтов конкуренции за ресурсы между рыночной и политической ветвями формирования общественных интересов – абсолютно рыночная конструкция.

Во-вторых, реально заданная иерархия потребностей в тоталитарных обществах, выраженная в подчинении индивидуальных интересов «общественным», требует отказа от комплементарности полезностей и допускает только одну, внерыночную, ветвь формирования этих интересов. Наличие иерархии не оставляет места для несводимости, так как a priori постулируется совпадение личных и общественных интересов: «все, что хорошо для общества, хорошо и для индивидуумов». Здесь невольно напрашивается ассоциация с теоремой Эрроу «О невозможности», с ее единственным случаем, когда «невозможное становится возможным», когда предпочтения индивидуумов тождественны предпочтениям диктатора. В тоталитарном обществе все интересы сводимы. Несводимость же существует лишь в демократическом обществе, где интересы индивидуумов различны.

И наконец, в-третьих, исторический опыт и эволюция либеральной идеологии продемонстрировали, что без учета социальной составляющей всеобщего благосостояния в достаточной степени невозможно обеспечить ни права индивидуумов, ни их свободы. При этом традиционная интерпретация социального компонента исключительно в терминах комбинации индивидуальных предпочтений дала незначительный прирост «объяснительного потенциала», даже в том случае, когда своекорыстие включает в себя и альтруизм, а условие рациональности заменяется ограниченной рациональностью.

Поэтому предложенное в данной статье приближение теоретической конструкции к реальной практике в результате включения в экономический анализ двух ветвей формирования общественных интересов и учет их конкурентных взаимодействий в рыночном равновесии представляется мне существенном шагом не только в достижении определенной сбалансированности либерального и социального компонентов, но и в развитии общей экономической методологии.

Список литературы

Автономов В. С. Модель человека в экономической науке. М., 1998.

Ансар П. Современная социология // Социологические исследования. 1995. № 12; 1996. №№ 1–2, 7–10; 1997. № 7.

Аузан А. А., Тамбовцев В. И. Экономическое значение гражданского общества // Вопросы экономики. 2005. № 5.

Афонцев С. А. Политические рынки и экономическая политика. М., 2010.

Блауг М. Методология экономической науки, или Как экономисты объясняют. М., 2004.

Блауг М. Экономическая мысль в ретроспективе. М., 1994.

Болдырев И. Языковые игры и экономическая теория мейнстрима. М., 2008.

Будон Р. Теория социальных изменений. М., 1999.

Бхаскар Р. Общества // Социо-логос. Общество и сферы смысла. Вып. 1. М., 1991.

Бьюкенен Дж. Конституция экономической политики // Нобелевские лауреаты по экономике. Джеймс Бьюкенен. М., 1997.

Вебер М. Избранное. Образ общества. М., 1994.

Вебер М. Исследования по методологии наук. М., 1980.

Верлен Б. Объективизм Поппера и метод критического рационализма // Социологическое обозрение. 2002. Т. 2. № 4.

Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 2009.

Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. I. М., 1994.

Гофман А. Б. Эмиль Дюркгейм в России: рецепция дюркгеймовской социологии в российской социальной мысли. М., 2001.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Основания смешанной экономики. М., 2008.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Дюркгейм Э. Метод социологии. Киев – Харьков, 1899.

Канто-Спербер М. Философия либерального социализма // Неприкосновенный запас. 2004. № 6.

Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. Избранное. М., 2007.

Крозье М. Современное государство – скромное государство. Другая стратегия изменения // Свободная мысль. 1993. № 2.

Кэй Дж. Карта – не территория: о состоянии экономической науки // Вопросы экономики. 2012. № 5.

Лаффон Ж.-Ж. Стимулы и политэкономия. М., 2007.

Либман А. М. Политико-экономические исследования и современная экономическая теория. М., 2008.

Либман А. М. Экономическая теория и социальные науки об экономике: некоторые направления развития. М., 2007.

Милль Дж. С. О свободе (1859) // Наука и жизнь. 1993. № 11, № 12.

Милль Дж. С. Система логики силлогистической и интуитивной. Изложение принципов доказательства в связи с методами научного исследования. М., 1914.

Перспективы либерализма и поиск корней // Неприкосновенный запас. 2004. № 6.

Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997.

Полтерович В. М. Становление общего социального анализа. М., 2010.

Поппер К. Время лжепророков: Гегель, Маркс и другие оракулы // Открытое общество и его враги. Т. 2. М., 1992.

Ролз Д. Теория справедливости. Новосибирск, 1995.

Рубинштейн А. Я. К теории рынков «опекаемых благ». Статья I. Опекаемые блага и их место в экономической теории // Общественные науки и современность. 2009а. № 1.

Рубинштейн А. Я. К теории рынков «опекаемых благ». Статья 2. Социодинамическое описание рынков опекаемых благ // Общественные науки и современность. 2009б. № 2.

Рубинштейн А. Я. Опекаемые блага: институциональные трансформации // Вопросы экономики. 2011. № 3.

Рубинштейн А. Я. Рождение теории. Разговоры с известными экономистами. М., 2010.

Рубинштейн А. Я. Экономика общественных преференций. М., 2008.

Сен А. Об этике и экономике. М., 1996.

Сен А. Развитие как свобода. М., 2004.

Соссюр Ф. де. Заметки по общей лингвистике. М., 2000.

Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. М., 2009.

Тамбовцев В. Л. Перспективы экономического империализма // Общественные науки и современность. 2008. № 5.

Тамбовцев В. Возникновение институтов: методолого-индивидуалистический подход // Вопросы экономики. 2010. № 11.

Тейлор Ч. Неразложимо социальные блага // Неприкосновенный запас. 2001. № 4.

Харсаньи Дж. Ценностные суждения // Экономическая теория. М., 2004.

Хиршман А. О. Интересы // Экономическая теория. М., 2004.

Ходжсон Дж. Институты и индивиды: взаимодействие и эволюция // Вопросы экономики. 2008. № 8.

Шаститко А. Е. Теоретические вопросы неоинституционализма // Введение в институциональный анализ. М., 1996.

Эрроу К. Дж. Общее экономическое равновесие: цель исследования, методология анализа, коллективный выбор. Нобелевская лекция. 12 декабря 1972 г. Лекции нобелевских лауреатов по экономике. Современная экономика и право. М., 2005.

Agassi J. Methodological Individualism // Modes of Individualism and Collectivism. London, 1973.

Agassi J. Methodological individualism // The British Journal of Sociology. 1960. Vol. 11. № 3.

Aoki M. Toward a Comparative Institutional Analysis. Cambridge (MA), 2001.

Arrow K. Social Choice and Individual Values. New York, 1951.

Arrow K., Debreu G. The Existence of and Equilibrium for a Competitive Economy // Econometrica. 1954. Vol. XXII.

Bergson A. A Reformulation of Certain Aspects of Welfare Economics // Quarterly Journal of Economics. 1938. February.

Bhaskar R. The Possibility of Naturalism: A Philosophical Critique of the Contemporary Human Sciences. Brighton, 1989.

Black M. Margins of Precision. Essays in Logic and Language. Ithaca, 1970.

Bortis H. From neo-liberal Capitalism to Social Liberalism on the basis of Classical-Keynesian Political Economy. Switzerland, 2009.

Boudon R. Individualisme ou holisme: un débat metodologique fondamental // Mendras H., Verret M. Les Champs de la sociologie française. Paris, 1988.

Boudon R. La logique du sociale: introduction à l’analyse sociologique. Paris, 1979.

Harsanyi J. Cardinal Welfare, Individualistic Ethics, and Interpersonal Comparisons of Utility // Journal of Political Economy. 1955. August.

Giddens A. Sociology. Cambridge, 2001.

Giddens A. The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration. Cambridge, 1984.

Grinberg R., Rubinstein A. Economic Sociodynamics. Berlin, New York, 2010.

Kincaid H. Methodological Individualism/Atomism // The Handbook of Economic Methodology. London, 1998.

Lindahl E. «Positive Losung, Die Gerechtigkeit der Besteuerung» Eine Analyse der Steuerprinzipien auf Grundlage der Grenznutzentheorie, translated as: «Just taxation – a positive solution», 1919 // Classics in the Theory of Public Finance. London, 1967.

Margolis H. Selfishness, Altruism and Rationality: A Theory of Social Choice. Chicago, London, 1982.

Menger C. Grundsatze der Volkswirtschaftslehre. Wien – Leipzig, 1923.

Musgrave R. A. The Theory of Public Finance. New York – London, 1959. The Nature and Scope of Social Science. A Critical Anthology. New York, 1969.

Modes of Individualism and Collectivism. London, 1973.

Persson T., Tabellini G. The Economic Effects of Constitutions. Cambridge (MA), 2005.

Posnett J. Trends in the Income of Charities, 1980 to 1985 // Charity Trends 1986/87. Tonbridge, 1987.

Rose-Ackermann S. Altruism, Nonprofits, and Economic Theory // Journal of Economic Literature. 1996. Vol. 34. № 2.

Salamon L., Hems L., Chinnock K. The Nonprofit Sector: For What and for Whom? // Working Papers of the Johns Hopkins Comparative Nonprofit Sector Project. № 37. Baltimore, 2000.

Samuelson P. A. The pure theory of public expenditure // Review of Economics and Statistics. 1954. Vol. 36. № 4.

Samuelson P. Reaffirming the Existence of «Reasonable» Bergson-Samuelson Social Welfare Functions // Economics. 1978. № 173.

Schaffle A. E. F. Das gesellschaftliche System der menschlichen Wirtschaft, 3. Aufl., 1. Band, 1873.

Sen A. Development as Freedom. Oxford, 1999. Le socialisme liberal. Une anthologie: Europe-Etats-Unis. Paris, 2003.

Stigler G. The Theory of Economic Regulation // Bell Journal of Economics. 1971. Vol. 2. № 1.

Taylor Ch. Cross-Purposes: The Liberal-Communitarian Debate // Liberalism and Moral Life. Harvard, 1989.

Touraine A. Un nouveau paradigme. Pour comprendre le monde d’aujourd’hui. Paris, 2005.

Wicksell K. Finanstheoretiche Untersuchungen, Jena, 1896.

А. М. Либман. Социальный либерализм, общественный интерес и поведенческая экономика

Автор выражает признательность А. Я. Рубинштейну за многочисленные замечания к тексту работы; все ошибки и неточности остаются, конечно, на совести автора.


«Социальный либерализм» – поиск оптимального баланса между принципами свободы выбора, лежащими в основе либерализма, и учета «общего блага» (определения которого, в свою очередь, разнятся) – обсуждается в социальных науках, наверное, уже больше столетия. Оценки возможности существования «социального либерализма» разнятся от восприятия последнего как оксюморона до утверждений о неизбежности включения в современный либерализм социальной компоненты. А. Рубинштейн в своей работе [Рубинштейн, 2012] пытается сформулировать экономическую методологию социального либерализма на основе разработанной им концепции экономической социо динамики (КЭС). Ее главный принцип – несводимость групповых интересов к индивидуальным.

Настоящая работа представляет собой попытку диалога с Рубинштейном. В частности – о концепции «общественного интереса» и пределах ее применения. Кроме того, я предлагаю на рассмотрение другую попытку модернизации неоклассической теории, представляющую интерес с точки зрения обсуждаемого вопроса, – «либертарианский патернализм».

Общественный интерес и позитивный анализ

При обсуждении концепции общественного интереса целесообразно, прежде всего, четко разграничивать две перспективы: позитивный анализ (объяснение существующих обществ и экономик) и нормативный анализ (оценку результатов функционирования тех или иных политик и институтов, исходя из набора заданных критериев). КЭС вводит «общественный интерес», прежде всего, как инструмент позитивного анализа, без которого понять масштабы и направления государственного вмешательства невозможно. Важно подчеркнуть: в этом случае речь идет, по сути дела, о замене одного комплекса допущений (методологического индивидуализма) другим (принципом несводимости). Хотя первый комплекс допущений и «привычнее» для большинства экономистов, это еще не может считаться ex ante достаточным аргументом в его пользу.

При этом Рубинштейн оправданно указывает на ограничения методологического индивидуализма как фундамента экономических моделей. Во-первых, в то время как в своем чистом виде методологический индивидуализм претендует на объяснение любых общественных явлений как результата взаимодействия индивидов, не менее справедливо и утверждение, согласно которому действия индивидов так или иначе определяются обществом. Речь идет не только об ограничениях выбора (которые, естественно, обусловлены социальными институтами), но и о самих предпочтениях, которые «конструируются» обществом. В экономической теории модели обычно предполагают неизменность экзогенно заданных предпочтений, поэтому этот канал влияния остается без внимания; однако речь идет лишь об упрощении модели, и не более того35.

Во-вторых, уровень агрегирования в модели определяется и сугубо практическими соображениями – далеко не всегда требуется детальное «микрофундирование» для того, чтобы получить интересные и эмпирически тестируемые результаты; речь идет о поиске необходимого и достаточного уровня сложности моделей. Правда, во многих отраслях экономической науки (в том числе и таких, как – после теории рациональных ожиданий Р. Лукаса – макроэкономика и – после новой экономики международной торговли М. Мелитца – международная экономика) «магистральным» направлением становится как раз все более активное использование микроэкономических инструментов, то есть более жесткое следование принципу методологического индивидуализма. Но и в этом случае оптимальный уровень агрегации (фирма, домохозяйство, страна или индивид) может различаться.

При этом в КЭС предполагается, что общественный интерес формируется в результате функционирования двух ветвей принятия решений: рыночной и политической, принципиально не сводимых Друг к другу. На самом деле для позитивного анализа наиболее дискуссионным можно считать именно это утверждение. Что касается особой «политической» ветви, в которой происходит взаимодействие «других» людей по поводу «других событий», и где имеет место «другое поведение» по сравнению с рыночным, следует отметить, что четкая дифференциация сфер взаимодействия – и само выделение «политического» как особой арены действий – свойственно далеко не всем человеческим обществам. Во многих из них грань между «политическим» и «рыночным» механизмами принятия решений носила расплывчатый характер. Например, классическая картина разнообразных архаических империй описывает их чисто «перераспределительными» обществами, в которых рынок как механизм формирования предпочтений в принципе отсутствует или очень тесно переплетен с политикой36. Возможно, при анализе таких обществ можно просто зафиксировать, что та или иная ветвь принятия решений в них малоразвита или играет подчиненную роль по отношению к другой; КЭС же рассматривает «общий случай» равноправия обеих ветвей – вопрос состоит в том, может ли частная (и, следовательно, более простая) теория использоваться для эмпирического анализа?

Впрочем, суть развития и состоит в усиливающейся функциональной дифференциации сфер общества, в том числе между политической и рыночной ветвями принятия решений37. Правда, даже в современных обществах грань между ними может оказаться расплывчатой. Политические решения принимаются парламентом при активном участии групп интересов – а последние представляют тех же самых игроков (например, бизнес или профсоюзы38), что участвуют и в рыночном взаимодействии. Не говоря уже о том, что референдум, действительно применяющийся крайне редко в одних странах, это рутинное средство принятия решений в других: например, в Швейцарии или – на местном уровне – в США. Практически во всех развитых странах сегодня реализуются эксперименты с разного рода «демократией участия», основанной на большем вовлечении простых граждан в процесс принятия решений – в основном, опять же, на местном уровне.

Наконец, действительно ли при принятии политических решений речь идет о «другом поведении», не таком, как на рынке? Ведь те или иные решения относительно производства общественных благ обладают очень четкой индивидуальной полезностью для отдельных политиков (скажем, повышают их шансы на переизбрание или открывают возможности для поиска ренты). Действительно, во многих случаях участники «рыночной» ветви принятия решений не имеют предпочтений относительно решений, принимаемых «политической» ветвью (хотя это тоже справедливо далеко не всегда), но зато они всегда имеют предпочтения относительно «комплементарных» к политическим решений. Например, последствием любых решений о государственных расходах является изменение налогового бремени – а это уже фактор, напрямую влияющий на каждого участника рыночных отношений. Вся исследовательская программа теории общественного выбора строится именно на объяснении политических решений на основе этой логики39. Другой пример – теория «административных рынков», использовавшаяся для описания политических решений в советской экономике [Кордонский, 2000]. Данный подход предполагает, в конечном счете, «растворение» политической ветви принятия решений в рыночной, где политика превращается в еще один рынок.

Аналогичные вопросы можно задать и в отношении «рыночной» ветви принятия решений – правда, их чаще задают социологи, а не экономисты. Рынки также могут рассматриваться как арены борьбы за власть, подчиняющиеся логике политических решений [Fligstein, 2002; Oleinik, 2010]. Так что и здесь, возможно, четкая грань между политической и рыночной ветвями исчезает.

Даже с приведенными выше оговорками, с позитивной точки зрения призыв к учету «политической» ветви принятия решений и стремление отказаться от моделирования ее как «еще одного» рынка, вне всякого сомнения, заслуживает внимания. Собственно говоря, в какой степени политика может восприниматься как «обмен» или «рынок» – предмет острых дискуссий: если для теории общественного выбора (и, прежде всего, парадигмы Дж. Бьюкенена [Buchanan, 1987]), как уже говорилось, политика – особый случай обмена, то, скажем, для экономики конвенций [Boltanski, Thevenot, 2006] политическая сфера руководствуется собственными нормами справедливости, отличными от рыночных. Вопрос, на мой взгляд, носит эмпирический характер: насколько адекватно рыночная модель описывает поведение игроков в политической сфере – и остается одним из наиболее дискутируемых в политической экономике и, особенно, в политологии, где анализ с точки зрения рациональных индивидов – лишь одна из альтернатив.

Общественный интерес и нормативный анализ

Однако социальный либерализм представляет собой не столько позитивную исследовательскую повестку дня, сколько набор нормативных рекомендаций государственной политики, а в этом отношении концепция общественного интереса вызывает больше вопросов. Для нормативного анализа необходим набор критериев, на основе которых осуществляется оценка тех или иных институтов или политик. Формально жесткое следование принципу «свободы от ценностных оценок» подразумевает, что экономисты обязаны использовать те критерии, которые предлагает им общество, а не формулировать собственные критерии. На практике – ситуация более сложная; в большинстве своем экономисты используют набор нормативных критериев, в котором «благосостояние индивида» (например, в критерии Парето40) является главной мерой любых экономических институтов и политик41.

В КЭС «принцип несводимости» означает, однако, что индивидуальная полезность не может использоваться для оценки результатов функционирования «политической ветви», в основе которой лежит общественный интерес (подчеркнем: речь идет о качественно другом утверждении, чем представление о том, что общественный интерес не может быть выведен из рыночного взаимодействия). Следовательно, здесь необходимы другие критерии. При этом, на мой взгляд, эти критерии должны носить принципиально эмпирический характер; то есть позволять «протестировать», в какой степени политическая ветвь «приближается» к общественному интересу или «удаляется» от него. Такой анализ важен потому, что существует множество способов организации политической ветви – именно их сопоставление находится в центре обширной литературы как в экономической науке [Voigt, 2011], так и в сравнительной политологии. Разумно утверждать, что некоторые из них справляются со своей задачей «лучше», чем другие.

Для сравнения, коротко опишу, каким образом проблема этого сопоставления решается в рамках «индивидуалистской» парадигмы. Прежде всего, что касается «рыночной» ветви принятия решений, представления об оптимальности рыночного равновесия (при определенных условиях) строятся на оценке последствий последнего для индивидуального благосостояния участников рынка42. Однако после формулировки этих теоретических результатов, современные экономисты основное внимание уделяют эмпирическому анализу – например, как различные структуры рынков влияют на уровень цен, объемы потребления или масштабы производства. Естественно, для того чтобы перейти от этих эмпирических выводов к нормативным, необходим ряд дополнительных допущений – например, о том, что рост потребления ведет к росту индивидуальной полезности. Но, как будет показано ниже, и в этой области теперь есть определенные эмпирические инструменты (например, экономика счастья). Конечно, и они не свободны полностью от допущений, но они хотя бы открывают возможность для дальнейшей дискуссии и уточнений43.

Что касается «политической» ветви, то и здесь эмпирическая экономика «вооружена» целым рядом способов сравнения политических систем. Во-первых, возможно сравнивать их с точки зрения динамики роста – впрочем, сегодня едва ли кто-либо сомневается в том, что анализ прироста ВВП – это лишь первая ступень анализа. Во-вторых, традиционным инструментом выступают опросы, в которых выявляется удовлетворенность той или иной системой принятия политических решений – экономисты, впрочем, относятся к этим методам с большим скепсисом, чем политологи, особенно если речь идет о политике как в свободных обществах (где ответы могут носить стратегический характер), так и в несвободных (где ответы могут «приукрашивать» действительность). В-третьих, замечательным инструментом определения предпочтений является миграция – люди стремятся «переезжать» из стран и регионов, политикой которых они не удовлетворены, туда, где политика их устраивает. В-четвертых, для того чтобы понять предпочтения людей относительно производства общественных благ, можно посмотреть на стоимость рыночных благ, комплементарных к общественным44 или являющихся субститутами общественных. Наиболее яркий пример первых – жилье; рост качества государственной политики сопровождается ростом стоимости жилья при прочих равных, поскольку большее число людей стремится переехать в эту юрисдикцию, а вторых – спрос на системы сигнализации и частную охрану можно считать мерой потенциального спроса на работу полиции. Конечно, и эти подходы сталкиваются с множеством проблем, однако суть развития эмпирической экономики как раз и состоит в их постепенном преодолении.

КЭС в своем современном виде не предлагает эмпирически тестируемых гипотез или критериев, позволяющих сравнивать функционирование политической ветви принятия решений и латентный интерес общества. Строго говоря, невозможно сказать, например, какая избирательная система, какая политическая система (парламентская, президентская или смешенная), какая организация государства (унитарная или федералистская) и даже какой политический режим (демократия или автократия, к примеру) являются в некотором смысле предпочтительными. Хотя Рубинштейн и пишет, например, о роли гражданского общества как способе приближения к «латентному» интересу, или о механизме «социального иммунитета», эти выводы основаны, скорее, на общих соображениях, чем на эмпирическом анализе. На мой взгляд, это ограничивает применимость КЭС – этот подход не позволяет отвечать на широкий спектр вопросов, вызывающих интерес с точки зрения нормативного анализа. Следует признать, однако, что этот вывод относится к дискуссии о месте КЭС в экономической науке как таковой, а вытекает из соображений о соотношении теоретических и эмпирических исследований – а это, в свою очередь, очень большая и сложная тема, детальное обсуждение которой лежит за пределами данной статьи.

В основе КЭС, как уже говорилось, лежит отказ от одного из допущений неоклассики – методологического индивидуализма. Гораздо больше внимания в экономической науке уделяется сегодня модификации другого предположения – рациональности индивидов. В этой области ключевой вклад принадлежит поведенческой экономике и, прежде всего, так называемому «либертарианскому патернализму» (libertarian paternalism) [Коландер, 2009]. Здесь использовать индивидуальную полезность как меру качества экономической политики (как в стандартной теории «провалов рынка» или «социальных дилемм») невозможно потому, что в отсутствие полной рациональности и четкой структуры предпочтений индивид принимает «сомнительные» решения даже в «идеальных» с точки зрения ограничений условиях.

Перспектива поведенческой экономики

Прежде всего, однако, важно понять, почему человек в поведенческой экономике склонен принимать идущие ему же самому во вред решения. Данное направление экономической науки акцентирует внимание на трех типах «ограничений», влияющих на человеческое поведение. Во-первых, «ограниченная сила воли» (bounded willpower) не позволяет человеку «заставить себя» следовать оптимальной стратегии поведения в каждый момент времени: например, заблаговременно приступить к выполнению сложного задания, соблюдать диету или просто проснуться вовремя.

В результате, даже если «слабовольный» индивид и в состоянии выбрать «оптимальную» цель, достичь он ее не сможет45. Во-вторых, «ограниченный эгоизм» (bounded self-interest) ведет к тому, что в отличие от стандартных моделей экономической теории индивиды добровольно готовы жертвовать определенную долю своего дохода в пользу менее защищенных членов общества. В-третьих, наконец, ограниченные когнитивные способности (bounded cognition) не позволяют человеку увидеть весь спектр возможных решений, и, следовательно, он может «проглядеть» оптимальный вариант. Чем более сложна ситуация принятия решений, тем выше вероятность субоптимального (с точки зрения предпочтений самого индивида!) выбора.

Список проблем может быть и расширен. Например, один из выводов нейроэкономики – направления исследований, интегрирующего выводы экономической теории и науки о мозге – постулирует наличие в человеческом мозгу «дуализма желаний и предпочтений» (wanting – liking dualism). Суть его состоит в том, что за «желания» (то есть выбор человеком своих действий) отвечает одна подсистема мозга (wanting system), а за «предпочтения» (то есть оценку последствий выбора) – другая (liking system). В результате выбор человека нередко не согласуется с его желаниями [Herrmann-Pillath, 2010]46. Другой, еще более экстремальный пример, – существование ситуаций, в которых люди сознательно предпочитают деструктивный вариант взаимодействия с окружающими, даже если он не приносит им никакой реальной выгоды. В экспериментальной экономике это явление называют «радостью разрушения» (joy of destruction) [Abbink, Sadrieh, 2009]; речь может идти и о формировании устойчивых институциональных сред, реализующих подобное стремление к причинению вреда окружающим [Mildenberger, 2012]47. Я, однако, сосредоточу внимание на трех «исходных» проблемах поведенческой экономики.

Ограниченный эгоизм обычно не рассматривается как основание для государственного вмешательства. Наоборот, в этом случае активность государства может разрушить существующие схемы добровольной взаимопомощи в обществе; например, масштабные перераспределительные программы «вытесняют» частную благотворительность [Bowles, Polania-Reyes, 2012]. Однако два других типа проблем – ограниченная сила воли и ограниченные когнитивные способности – уже становятся вызовом для спонтанной саморегуляции общества [McFadden, 2006]. Неспособность человека противостоять «искушению» также лежит в основе многих форм «традиционного» патернализма – от ограничений на потребление алкоголя, табака и наркотиков до норм48, касающихся использования ремней безопасности в автомобилях и самолетах. Другое дело, что признание существования проблем не дает ответа на вопрос о том, какими критериями должно руководствоваться государство при принятии решений в области экономической политики и какие инструменты должны при этом использоваться.

«Либертарианский патернализм»

«Либертарианский патернализм» предлагает два решения описанных проблем. Во-первых, действия государства могут быть направлены на уменьшение разнообразия доступных его гражданам вариантов действий – конечно, только в ситуациях, когда возникает проблема когнитивных ограничений. Яркий пример (особенно часто упоминающийся после кризиса конца 2000-х гг.) – это рынок ценных бумаг. Неоклассическая теория предполагает, что эффективность этого рынка неразрывно связана с его «полнотой», то есть наличием на нем максимально широкого спектра бумаг49. Поведенческая экономика, напротив, указывает на неспособность инвестора «разобраться» в чрезмерном разнообразии предлагающихся возможностей для вложения средств [Benartzi, Thaler, 2002]. Соответственно, задача государства состоит в ограничении «финансовых инноваций», доступных на рынке. Подчеркну, что речь не идет об устранении выбора как такового, а лишь о сокращении спектра доступных возможностей.

Второй, и главный, инструмент в арсенале либертарианского патернализма – манипулирование так называемой «опцией по умолчанию» (default option) [Sunstein, Thaler, 2003; Thaler, Sunstein, 2003, 2009]50. Речь идет о предоставлении индивиду права «отказаться от выбора». Простейший пример «опции по умолчанию» – хорошо знакомый всем без исключения «комплексный обед» или «бизнес-ланч», подающийся во многих ресторанах. В этом случае клиенту предлагаются два варианта выбора: или самостоятельно, после изучения меню и рассмотрения всех вариантов, выбрать предпочтительные блюда, или «довериться» ресторану и заказать «стандартный» набор блюд с небольшими вариациями. Аналогичные «опции по умолчанию» существуют в Интернет-торговле (когда клиент может настроить способ доставки товара и оплаты, а может – выбрать стандартные), при покупке сложных товаров (например, автомобилей или недвижимости) и т. д. «Либертарианский патернализм» предписывает государству, по мере возможности, отказаться от прямого ограничения выбора субъектов и вместо этого лишь предлагать им «опцию по умолчанию».

«Опции по умолчанию» обладают двумя преимуществами. Во-первых, они снижают неопределенность, позволяя каждому индивиду самостоятельно выбрать тот уровень «сложности» окружающего мира, с которым он в состоянии (или желает, с учетом необходимости затраты когнитивных усилий) справиться. То есть соблюдаются и предписания либерализма (свобода выбора), и патерналистская защита индивида (право, при желании, от этого выбора отказаться). Конечно, вопрос состоит в том, в состоянии ли индивид (с ограниченными когнитивными способностями) оптимальным образом определить целесообразность следования «опции по умолчанию» – но, в любом случае, выбор для него становится проще. Во-вторых, как показывают многочисленные исследования, «опция по умолчанию» нередко определяющим образом влияет на человеческое поведение. Например, покупки в супермаркете или заказ блюд зависят от того, в каком порядке они выставлены на витрине. То есть государство в состоянии реализовывать главный принцип патернализма – «опеку» индивида, «защиту» его от нежелательных вариантов выбора – без введения эксплицитных запретов, и позволяя желающим легко избежать этой опеки.

Однако подход «либертарианского патернализма» связан и с рядом серьезных недостатков. Во-первых, манипулирование «опцией по умолчанию» может осуществляться политиками в собственных интересах. В этом случае выбранный в качестве «стандартного» вариант может оказаться именно опцией, обеспечивающей максимальный приток ренты политику. Если вспомнить, что во власти государства обставить выбор «опции по умолчанию» всеми возможными бюрократическими препонами, проблема становится еще более очевидной. Нельзя забывать и о том, что политики сами сталкиваются с когнитивными ограничениями, как и обычные граждане [Berggren, 2012], и сами следуют неадекватным оценкам [Stevenson, 2005]. Во-вторых, возможно, в каких-то ситуациях как раз и желательно заставить человека самостоятельно сделать выбор, взять на себя ответственность за свои поступки. В противном случае, варианты «опции по умолчанию» попросту лишаются шанса на развитие, а кроме того человек не может полностью реализовать свой потенциал51.

Избежать проблемы позволяют заранее оговоренные принципы выбора «опции по умолчанию». Можно выделить несколько возможных подходов к институциональному дизайну в этих обстоятельствах. Во-первых, «опция по умолчанию» может соответствовать варианту, который выбрало бы большинство в любом случае. Правда, если мы вводим когнитивные ограничения индивидов, выбранный большинством вариант не всегда оптимален, а в отсутствие выявляющего предпочтения механизма определить этот вариант невозможно52. Во-вторых, «опция по умолчанию» может быть построена таким образом, что индивиды все же будут вынуждены делать выбор между различными вариантами – но он будет явным и открытым, и индивид будет предупрежден обо всех возможных последствиях. Наконец, можно выбрать и такую «опцию по умолчанию», которая будет минимизировать число желающих воспользоваться альтернативными вариантами. Все эти подходы, очевидным образом, также не свободны от проблем и противоречий.

Наконец, «либертарианский патернализм», концентрирующий внимание на «опции по умолчанию», – лишь одна из порожденных «поведенческой экономикой» логик государственного вмешательства. Подход так называемого «асимметричного патернализма» [Camerer, Issacharoff, Loewenstein, O’Donoghue, Rabin, 2003] предлагает, например, ограничивать государственное вмешательство ситуациями, когда ограничения, вводимые государством, ведут к значительным выигрышам для индивидов, страдающих от «поведенческих ограничений, но не оказывают значимого негативного влияния на полностью рациональных агентов. Таким образом, во внимание принимаются экстерналии, которые «мягкое» регулирование создает для рациональных индивидов. «Либертарианская экономика благосостояния» (libertarian welfarism) предлагает использовать инструменты «либертарианского патернализма», но не столько исходя из проблем, порождаемых отклонениями от рационального поведения для конкретного индивида, сколько рассматривая, компенсируется ли ущерб для одного индивида выгодой для другого [Korobkin, 2009]. Естественно, при этом следует учитывать все «стандартные» проблемы подобного подхода, связанного с сопоставлением «потерь» и «выгод» различных индивидов – связанные с ним сложности и привели к доминированию в экономическом анализе критерия Парето.

«Либертарианский» и «асимметричный» патернализм подвергаются достаточно серьезной критике, прежде всего, с точки зрения «традиционного» либертарианства. Во-первых, неясно, в какой степени патернализм, основанный на манипуляции «опцией по умолчанию», действительно свободен от насилия над индивидом, или речь идет просто о скрытой форме насилия, не совместимой с либертарианскими ценностями [Klein, 2004]. Если рассматривать свободу выбора как нормативную ценность (как это делают многие либертарианцы53), такое ограничение неприемлемо. Во-вторых, нет никаких оснований с нормативной точки зрения придавать больший вес «сожалению в будущем» по сравнению с «удовольствием в настоящем» – иначе говоря, если субъект предпочитает нарушить диету сегодня, но пожалеет об этом завтра, неясно, почему именно «завтрашняя» оценка субъектом своих действий должна лежать в основе нормативных рекомендаций для государственного вмешательства [Hill, 2007]. Возможный ответ на эту критику связан с признанием того обстоятельства, что человек способен критически осмысливать не только свои действия, но и свои предпочтения, то есть «выстраивать иерархию» предпочтений, которым он следует. Соответственно, если в результате этого критического осмысления долгосрочным предпочтениям приписывается более высокий вес, они и оказываются более важными.

Помимо этого, можно выделить и ряд других критических замечаний как к самой идее государственного вмешательства на основе выводов поведенческой экономики (включая традиционные формы государственного регулирования), так и «либертарианского патернализма» в частности, связанных уже не с либертарианской философией, а с прикладными проблемами реализации этих инструментов. Проблемы ограниченной рациональности особенно ярко проявляются в ситуации, когда стимулы для сбора информации у потребителей ограничены, а продавцы товаров обладают мощными стимулами инвестировать средства в «переубеждение» потенциального покупателя (или же подобные меры «переубеждения» связаны с небольшими издержками). Однако один из основных выводов политической экономики состоит как раз в том, что индивиды обладают минимальными стимулами к сбору информации именно при участии в политической жизни – прежде всего, при голосовании (ведь шанс каждого отдельного избирателя решающим образом повлиять на итоги выборов стремится к нулю). К тому же переубедить небольшую группу бюрократов, осуществляющих регулирование, проще, чем миллионы потребителей54. Так что способность государственного регулирования «исправить» проблемы, порожденные ограниченной рациональностью, представляется сомнительной [Glaeser, 2005]. При этом эффективность «либертарианского патернализма» может быть ограничена лишь определенными условиями: например, однородностью игроков или высокой ценностью информации, доступной регулятору [Carlin, Gervais, Manso, 2009]. Более того, «либертарианский патернализм» превращается в косвенный инструмент поддержания статус-кво в обществе, препятствуя эволюции и формированию эффективных норм [Schnellenbach, 2012а]. Точно так же, снижаются стимулы для индивидов тратить усилия на обучение и совершенствование используемых ими подходов к принятию решений – то есть патернализм, призванный скорректировать проблемы «ограниченной рациональности», сам препятствует появлению рационального субъекта [Klick, 2006]. Наконец, эффекты могут меняться в зависимости от роли широкой общественной дискуссии в процессе определения «опций по умолчанию» [Anand, Gray, 2009]. Да и вообще неясно, нуждается ли рынок для успешного функционирования в рациональности индивидов [Sugden, 2008]55.

Нормативные критерии и поведенческая экономика

Однако главная проблема интеграции «поведенческой экономики» в нормативный анализ (как и других модификаций неоклассики) связана с проблемой нормативных критериев оценки экономической политики. Стандартный критерий Парето, по определению, не может стать адекватной базой для анализа, в котором вместо четко определенных предпочтений каждого из игроков появляются противоречивые и «нуждающиеся в корректировке» действия индивидов, а предпочтения «в настоящее время» отклоняются от предпочтений «в будущем». Нередко дискуссия о «либертарианском патернализме» звучит таким образом, что любое поведение, «отклоняющееся» от рационального, рассматривается как подлежащее «корректировке» (за счет, например, определения «опций по умолчанию»). Однако поскольку вмешательство государства также связано с издержками, необходимым становится использование более совершенных критериев. Найти их – непростая задача, а их отсутствие становится еще одним основанием для оправданной критики «либертарианского патернализма» и родственных подходов [Schnellenbach, 2012b].

Насколько можно судить, в литературе сейчас используются два подхода: анализ счастья (точнее говоря, «субъективной удовлетворенности» – subjective well-being) и «поведенческая экономика благосостояния). Логика анализа счастья достаточно проста. В настоящее время стандартной уже стала практика регулярных опросов, в которых жителей различных стран и регионов спрашивают, в какой степени они «в целом» удовлетворены своей жизнью. Полученную оценку и называют оценкой «счастья»56. Как показывает обширная литература57, полученные оценки, хотя и не являются полностью устойчивыми, все же следуют ряду четких закономерностей, что позволяет предположить, что субъективная удовлетворенность – не просто случайный «артефакт» опросов, а характеристика, действительно отражающая положение индивидов. Соответственно, если допустить, что индивиды не обладают устойчивыми предпочтениями или, как минимум, страдают «отклоняясь» от рационального поведения, возможной целью государственной политики могла бы стать «максимизация счастья», измеренного описанным выше образом. Подобный подход едва ли можно считать новым – о «народном счастье» политики говорят вот уже который век, но в данном случае речь идет не просто о риторике, а о конкретном эмпирически измеримом показателе.

Однако реальная применимость «счастья» как критерия экономической политики нередко вызывает сомнения [Frey, Stutzer, 2008]. Главная проблема состоит здесь в том, что как только «счастье» окажется официально зафиксированной целью экономической политики, чиновники и политики получат сильный стимул к манипуляции этим показателем – например, к искажению результатов опросов, «подгонке» выборки и т. д. Аналогичные проблемы существуют и для стандартных показателей экономической политики (достаточно вспомнить недавний опыт Греции в отношении показателя «внешней задолженности» или систематическую манипуляцию статистикой роста на уровне китайских провинций и префектур, где этот показатель является главным критерием карьерного продвижения для местных чиновников); однако показателем счастья манипулировать еще проще. Сказанное, конечно, не означает, что исследования счастья не могут стать источником полезной информации для дизайна политики и институтов; речь идет, скорее, о применимости данного критерия для оценки работы конкретных правительств и ведомств.

Поведенческая экономика благосостояния, в отличие от экономики счастья, порождена не эмпирическими исследованиями, а теоретической литературой, и представляет собой попытку модификации формального аппарата экономики благосостояния для учета основных выводов поведенческой экономики. Если экономика счастья (как и родственные ей подходы) пытается определить своего рода «подлинную полезность» индивидов, то поведенческая экономика благосостояния [Bernheim, Rangel, 2007, 2008; Bernheim, 2008] ориентируется на построение критериев благосостояния на основе выбора, совершаемого индивидами, без ссылки на определяющие его «предпочтения», и эксплицитно учитывает разного рода «нестандартные» модели выбора (связанные, в том числе, с ограничениями поведенческой экономики, описанными выше). Насколько мы можем судить, данное направление, хотя и содержит инструменты для прикладного нормативного анализа, все же пока остается чисто теоретическим направлением.

Перечисленными двумя подходами возможные критерии благосостояния для поведенческой экономики не ограничиваются. В качестве таковых могут использоваться, например, «информированный выбор» – при этом в основе оценки благосостояния лежит выбор индивидов, но только при условии, что он был реализован на основе всесторонней информации; или реальные ограничения, определяющие возможные достижения индивидов (этот подход, например, предлагает А. Сен)58. В некоторых исследованиях предпринимается попытка сравнительного анализа этих подходов [Loewenstein, Haisley, 2008]. На практике все перечисленные поведенческие «альтернативы» критерию Парето страдают от целого ряда проблем, ограничивающих их практическую применимость59. Таким образом, вопрос о «нормативных основаниях» разных версий «либертарианского» или «асимметричного» патернализма остается открытым.

* * *

Подведу итоги. Использование концепции «общественного интереса» в нормативном анализе (в отличие от холизма в анализе позитивном) с неизбежностью сталкивается с серьезными трудностями, самая важная из которых – поиск эмпирических критериев для сопоставления тех или иных политик с точки зрения «общественного интереса». Вне всякого сомнения, любая эмпирика в общественных науках так или иначе основана на теоретических предпосылках (в зависимости от того, какие именно предпосылки применяются, одни и те же выводы могут выглядеть прямо противоположным образом60). Однако, на мой взгляд, экономическая наука, в отличие, скажем, от математики или правоведения, обречена на то, чтобы носить эмпирический характер – или она превратится в разновидность социальной философии (подчеркну, что это мое нормативное ценностное суждение). Для нормативного анализа вопросов, связанных с общественным интересом, отказ от такой эмпирической ориентации в худшем случае ведет к злоупотреблениям, когда любая политика может быть провозглашена «латентным» интересом общества, а в лучшем – лишает нас возможности заниматься сравнительным анализом политических систем, одной из важнейших сфер современной политической экономики. Поэтому даже несовершенный и ограниченный эмпирический анализ лучше его отсутствия.

Проблемы поиска эмпирических критериев благосостояния стоят и перед поведенческой экономикой, и перед «либертарианским патернализмом». В отличие от КЭС, данные подходы носят гораздо более прикладной и «инструментальный» характер, в меньшей степени претендуя на формулировку мировоззренческих основ – как это делает социальный либерализм. Более того, надо сказать, что многие выводы современной поведенческой экономики в нормативном плане почти полностью идентичны утверждениям мериторики Р. Масгрейва [Гринберг, Рубинштейн, 2000], хотя это и обсуждается гораздо реже, чем стоило бы [D’Amico, 2009; Kirchgaessner, 2012]. Однако поведенческая экономика и порожденные ею разновидности патернализма в гораздо большей степени склонны опираться на конкретные эмпирические исследования – в отличие от мериторики, делая акцент не на опросах, а на нейроэкономике и лабораторных экспериментах – и формулировать конкретные эмпирически тестируемые гипотезы. Конечно, методы тестирования этих гипотез (те же эксперименты или сочетание экономической науки и науки о мозге) не бесспорны – но сама ориентация на эмпирику представляется нам крайне важной.

Список литературы

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Коландер Д. Революционное значение сложности и будущее экономической науки // Вопросы экономики. 2009. № 1.

Кордонский С. Рынки власти: административные рынки СССР и России. М., 2000.

Либман А. М., Хейфец Б. А. Модели региональной интеграции. М., 2011.

Новиков В. Российские либеральные экономисты // Мыслящая Россия: Картография интеллектуальных направлений. М., 2006.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Abbink K., Sadrieh A. The Pleasure of Being Nasty // Economics Letters. 2009. Vol. 105. No. 3.

Abel-Koch J. Trade Liberalization and Self-Control Problems. Gutenberg School of Management and Economics Discussion Paper No. 1109. 2011.

Anand P., Gray A. Obesity as Market Failure: Could a ‘Deliberative Economy’ Overcome the Problems of Paternalism? // Kyklos. 2009. Vol. 62. No. 2.

Benartzi S., Thaler R. E. How Much is Investor Autonomy Worth? // Journal of Finance. 2002. Vol. 57. No. 4.

Berggren N. Time for Behavioral Political Economy? An Analysis of Articles in

Behavioral Economics // Review of Austrian Economics. 2012. Forthcoming.

Bernheim B. D. Behavioral Welfare Economics. NBER Working Paper No. 14622. 2008.

Bernheim B. D., Rangel A. Beyond Revealed Preferences: Choice Theoretic

Foundations for Behavioral Welfare Economics. NBER Working Paper No. 13737. 2008.

Bernheim B. D., Rangel A. Towards Choice-Theoretical Foundations for Behavioral

Welfare Economics // American Economic Review. Vol. 97. No. 2. 2007.

Block W. E. Public Finance Texts Cannot Justify Government Taxation: A Critique. Mimeo, 2011.

Boltanski L., Thevenot L. On Justification: Economies of Worth. Princeton, 2006.

Bowles S., Polania-Reyes S. Economic Incentives and Social Preferences: Substitutes or Complements? // Journal of Economic Literature. 2012. Forthcoming.

Buchanan J. M. The Constitution of Economic Policy // American Economic Review. Vol. 77. No. 3. 1987.

Camerer C., Issacharoff S., Loewenstein G., O’Donoghue T., Rabin M. Regulation for

Conservatives: Behavioral Economics and the Case for Asymmetric Paternalism // University of Pennsylvania Law Review. Vol. 151. No. 3. 2003.

Carlin B. I., Gervais S., Manso G. When Does Libertarian Paternalism Work? NBER Working Paper No. 15139. 2009.

Cordes C., Schubert C. Role Models that Make You Unhappy: Light Paternalism, Social Learning and Welfare. Papers on Evolution and Economics. No. 1022. 2011.

D’Amico D. Merit Goods, Paternalism and Responsibility. Mimeo, 2009.

Fligstein N. The Architecture of Markets: An Economic Sociology of Twenty-First-Century Capitalist Societies. Princeton, 2002.

Frey B. S., Stutzer A. Should National Happiness Be Maximized? // Happiness, Economics and Politics. Cheltenham, 2008.

Glaeser E. L. Paternalism and Psychology. NBER Working Paper No. 11789. November 2005.

Gul F., Pesendorfer W. The Case for Mindless economics. Mimeo, 2005.

Herrmann-Pillath C. Meaning and Function in the Theory of Consumer Choice: Dual Selves in Evolving Networks. FS Working Paper No. 153. 2010.

Hill C. A. Anti-Anti-Anti-Paternalism // NYU Journal of Law and Liberty. Vol. 2. No. 3. 2007.

Kirchgaessner G. Sanfter Paternalismus, meritorische Gueter und der normative Individualismus. CREMA Working Paper No. 09. 2012.

Klein D. B. A Comment on: Richard H. Thaler and Cass R. Sunstein. 2003. Libertarian

Paternalism. American Economic Review (AEA Papers and Proceedings) 93(2): 175-79 // Econ Journal Watch. Vol. 1. No. 2. 2004.

Klick J., Mitchell G. Government Regulation of Irrationality: Moral and Cognitive Hazards // Minnesota Law Review. Vol. 90. 2006.

Kocher M. G., Martinsson P., Myrseth K. O. R., Wollbrant C. Strong, Bold and Kind: Self-Control and Cooperation in Social Dilemmas. LMU Discussion Paper No. 3. 2012.

Korobkin P. Libertarian Welfarism // California Law Review. Vol. 97. No. 6. 2009.

Loewenstein G., Haisley E. The Economist as Therapist: Methodological Ramifications of «Light» Paternalism // The Foundations of Positive and Normative Economics. Oxford, 2008.

McFadden D. Free Markets Fettered Consumers // American Economic Review. Vol. 96. No. 1. 2006.

Mildenberger C. D. Committi ng to Evil – Evil Actions and Evil Social Institutions in Virtual Worlds from an Economic Perspective. PhD Thesis, Private University of Witten/ Herdecke, 2012.

O’Donoghue T., Rabin M. Choice and Procrastination // Quarterly Journal of Economics. Vol. 116. No. 1. 2001.

O’Donoghue T., Rabin M. Studying Optimal Paternalism, Illustrated by a Model of Sin Taxes // American Economic Review. Vol. 93. No. 2. 2003.

Oleinik A. Market as a Weapon: The Socio-Economic Machinery of Dominance in Russia. New Brunswick, 2010.

Piccione M., Rubinstein A. Equilibrium in the Jungle // Economic Journal. Vol. 117. No. 522. 2007.

Pomeranz K. The Great Divergence: China, Europe and the Making of the Modern World Economy. Princeton, 2000.

Schnellenbach J. Nudges and Norms: On the Political Economy of Soft Paternalism // European Journal of Political Economy. Vol. 28. No. 2. 2012a.

Schnellenbach J. Wohlwollendes Anschubsen: Was ist mit liberalem Paternalismus zu erreichen und was sind seine Nebenwirkungen? // Perspektiven der Wirtschaftspolitik. Forthcoming. 2012b.

Stevenson D. Libertarian Paternalism: The Cocaine Vaccine as a Test Case for the Sunstein / Thaler Model // Rugters University Journal of Law and Urban Policy. Vol. 3. No. 1. 2005.

Sugden R. Why Incoherent Preferences Do Not Justify Paternalism // Constitutional Political Economy. Vol. 19. No. 3. 2008.

Sunstein C. R., Thaler R. H. Libertarian Paternalism is Not an Oxymoron // University of Chicago Law Review. Vol. 70. No. 4. 2003.

Thaler R. H., Sunstein C. R. Libertarian Paternalism // American Economic Review. Vol. 92. No. 2. 2003.

Thaler R. H., Sunstein C. R. Nudge: Important Decisions about Health, Wealth and Hapiness. Penguin Books, 2009.

Voigt S. Positive Constitutional Economics II – A Survey of Recent Developments // Public Choice. Vol. 146. No. 1. 2011.

Н. Е. Тихонова. Социальный либерализм: есть ли альтернативы?

Не будучи специалистом в области экономической методологии, я никак не ожидала, что статья А. Рубинштейна [Рубинштейн, 2012] вызовет у меня желание включиться в обсуждение проблем социального либерализма. Тем не менее по прочтении этой статьи такое желание у меня не просто возникло, но оказалось весьма настоятельным. Ведь хотя сам автор подчеркнуто сужает фокус своего внимания до проблематики теоретико-методологических оснований развития экономической науки, реальный смысл этой статьи гораздо шире и выходит на проблематику теоретико-методологических оснований развития социальных наук вообще. Более того, в той мере, в которой достижения социальных наук учитываются в практике управления, вопрос в ней стоит и о тех исходных, аксиоматичных предпосылках, из которых исходит государственное управление. А. Рубинштейн и сам подчеркивает этот аспект своего анализа, говоря о государственной активности, ориентированных на решение социальных задач и реализуемой в рамках рыночной по своей сути экономики, как о ключевой характеристике социального либерализма. Принципиальным вопросом в этих условиях становится вопрос о векторе и содержании этой государственной активности. Отражает ли она реальные интересы общества, которые лишь частично совпадают с частными интересами его членов? Или же за ней стоят только интересы отдельных элитных групп?

Именно в ответе на эти вопросы и заключается, на мой взгляд, главная проблема выбора теоретических подходов и методологии для анализа практически любого предметного поля. Ведь тот или иной ответ на них фактически не только ставит диагноз реальному состоянию общества, но и позволяет определить сам его тип, предопределяя тем самым методы анализа и диапазон оценок для полученных в ходе этого анализа результатов.

И в данной связи в первую очередь, на мой взгляд, надо обратиться к вопросу о том, что вообще представляют собой рыночная экономика и основанное на ней современное общество, поскольку сам по себе рынок в той или иной мере присутствовал в обществах разных типов. Суть рыночной экономики и рыночных отношений вообще не в том, что это нерегулируемые отношения. Они регулировались всегда и достаточно жестко – или законом, или традицией. И не в том, что в основе их лежит материальная выгода: ее каждый понимает по-своему, и обмен золота на побрякушки во времена открытия Америки X. Колумбом имел по всем формальным признакам вполне рыночный характер. И уж тем более не в том, что в них отсутствует общий интерес: без соблюдения этого интереса, заключающегося, как минимум, в создании и поддержании определенных «правил игры», возможна лишь «война всех против всех», ради предотвращения которой, как отмечал еще Т. Гоббс, и возникает государство-Левиафан. Последнее имеет массу недостатков и создает много проблем, но является объективной необходимостью в условиях, когда на смену традиционному обществу приходят в ходе модернизации (индустриализации, урбанизации и т. д.) общества модерна с характерными для них атомизацией индивидов, отсутствием естественных интеграторов, распространяющимся этическим релятивизмом и т. д. Соответственно, главная социальная функция государства в обществах модерна, строящихся на рыночной экономике как своей объективной предпосылке, – обеспечение единства общества и возможностей его развития. Уже само по себе это означает наличие некоего общего интереса, и заведомо невозможна реальная политика государства без учета этого интереса.

В данной связи ключевой вопрос, на который необходимо найти ответ при анализе общества, в том числе и при построении соответствующих экономических моделей, на мой взгляд, не в том, есть ли такой общий интерес, нужно ли его учитывать и как это сделать. И даже не вопрос, является ли этот интерес социальным по своему характеру. Ведь хотя, к сожалению, понятие «социальное» прочно ассоциируется у многих российских экономистов с вытекающей, видимо, из их повседневного опыта связью с «собесом» и социальной помощью, на самом деле «социальное» означает в науке характеристику общества как особого, единого «социального организма» в отличие от биологического организма или популяции. Соответственно, это понятие обозначает все, что относится к обществу как единому целому.

Ключевым же является уже упоминавшийся мной выше и поставленный в статье Рубинштейна вопрос о том, чьи интересы выражает государство-Левиафан, насколько его деятельность реализует те самые общие социальные интересы? Напомню: реализация этих интересов в современной экономике практически всегда оказывается в той или иной степени полезной и для самой экономики, создавая пресловутые экстерналии (инфраструктуру, рабочую силу определенного качества, социальный капитал общества и т. п.). Не случайно вот уже более 30 лет в развитых странах успешно развивается такое направление экономической науки, как социоэкономика, изучающая взаимосвязи экономических и социальных аспектов функционирования и развития хозяйственных систем различных уровней61.

Итак, для корректного учета государственной деятельности в любых экономических моделях прежде всего необходимо определиться с тем, с каким типом государства мы имеем дело – с государством, выражающим интересы общества и получившим мандат доверия на свою деятельность от граждан, готовых ради реализуемых им общих интересов добровольно поступиться частью своих прав и доходов, или же с государством, рассматривающим население страны как своих подданных, вынужденных подчиняться силе государственной машины и обязанных платить государству дань (что, собственно, и отражает понятие «подданные», то есть находящиеся «под данью»). В первом случае мы будем иметь дело с государствами современного типа, во втором – с архаическими моделями государств. И именно это предопределяет и методологию, используемую для их анализа, и оценки полученных в ходе анализа результатов. Нельзя же всерьез говорить о том, что с одинаковыми измерительными инструментами и шкалой оценок можно подходить к анализу, например, общества в Древнем Египте и в современных США. Это принципиально разные объекты изучения, хотя в обоих случаях по крайней мере элементы рыночных отношений в этих обществах присутствовали.

В данной связи вновь хотелось бы вернуться к вопросу о сути рыночных отношений, главной особенностью которых, на мой взгляд, выступает то, что по сути своей это договорные отношения между свободными агентами. И именно в этом их главное отличие от экономик нерыночного типа, где на место договора в процессе производства и перераспределения произведенного продукта приходит власть. Власть как принуждение, основанная на силе, или власть как авторитет, основанная на традиции, но также не оставляющая индивиду свободы выбора. Именно степень вовлеченности членов общества в эти договорные отношения позволяет оценивать общества с точки зрения развитости в них рыночных отношений вообще. И если, например, в современных США в них включены практически все члены общества (как через рынок труда, так и через различные рынки товаров и услуг), то в Древнем Египте в рыночные отношения была включена лишь очень незначительная часть населения.

Если с этой точки зрения посмотреть на взаимоотношения не только частных агентов между собой, но и на их отношения с государством, то можно выделить характерные для неразвитых и развитых рыночных экономик модели их взаимодействия. Выплачивая государству налоги, индивиды выступают, соответственно, либо как вынужденные делать это под угрозой применения силы бесправные «данники» (и тогда бесполезно говорить о том, что в этом государстве существует развитая рыночная экономика и свобода вообще, а государство выражает общий интерес), либо как партнеры по договору – тому самому «общественному договору», идея которого начала вызревать еще в Новое время и получила свое полное развитие в эпоху Просвещения и буржуазных революций XIX в. В рамках этого явного или неявного общественного договора, государство, ориентируясь на сохранение рыночного (то есть свободного договорного) типа отношений как основы общественного развития, учитывает в силу наличия этого общественного договора интересы всего общества, реализовывает несводимые к интересам отдельных людей общественные запросы.

Формально переходу к такому общественному договору соответствует введение всеобщего избирательного права и появление различных моделей демократического устройства общества, а фактически – лежащее за ними как их неотъемлемая предпосылка признание за каждым человеком права свободно распоряжаться самим собой и своей судьбой, включая свободу распоряжения своей собственностью. Часть этой свободы он добровольно и делегирует государству в обмен на выполнение последним определенных функций, реализовать которые каждый человек в отдельности и даже все люди вместе без такого института, как государство, не в состоянии. Без понимания этой добровольности, являющейся отражением свободы индивида, с одной стороны, и договорного характера его отношений с государством62 – с другой, невозможно понять признание индивидуальной свободы высшей ценностью и, одновременно, признание легитимности власти государства – пусть и в минимальных масштабах. Впрочем, вся «соль» именно в том, что считать тем минимумом, ради которого общество готово терпеть существование государства и признавать его власть легитимной.

Альтернатива такому подходу – идеология анархизма, предлагавшая свое видение взаимоотношений государства, с одной стороны, и общества и индивидов – с другой. Разработанная в обществах и для обществ, где государство отнюдь не является в этих отношениях равноправным партнером (рассматривая индивидов лишь как «подданных», отрицая существования общества как целого с особыми интересами и сводя последние лишь к интересам страны, «державы»), идеология анархизма не случайно прочно ассоциируется в мировой науке с Россией. Именно тут она была сформирована в ее классической форме и получила широкое распространение. И альтернативой идее общественного договора, предложенной анархизмом, была идея отрицания необходимости существования государства как такового.

Западный же путь развития, признав свободу человека базовой и высшей ценностью, признал как аксиому и идею общественного договора. Именно это признание, ознаменовавшее важнейшее принципиальное отличие общества модерна от всех моделей предшествующих типов обществ (традиционных обществ или обществ домодерна), и стало основой идеологии либерализма, а с учетом необходимости наличия у граждан возможностей для защиты своей свободы – и основой существовавших в последние два века моделей демократического устройства общества63. Это признается всеми, в том числе и российскими либералами. Но при этом часто забывается другая сторона той же проблемы: вытекающее из свободы право вступать в договорные отношения, в том числе и с государством, как равноправный партнер.

Таким образом, возникновение принципиально нового типа общества, которое можно называть по-разному – буржуазным, капиталистическим, индустриальным и т. д., – автоматически привело не только к изменению нормативно-ценностных систем населения, но и к пересмотру идеологии деятельности государства, сути взаимоотношений его с обществом. Эти отношения стали договорными, и в основу такого договора легли ценности свободы и индивидуальных прав его граждан, равенства их перед Законом и т. п. Именно эти ценности и стали основой новых институтов. Ведь, хотя на первый взгляд это были ценности «негативной свободы» или так называемые негативные права, предполагающие невмешательство в дела индивида и отсутствие у кого бы то ни было, прежде всего у государства, права требовать от него чего бы то ни было, кроме соблюдения предусмотренных Законом обязанностей, на самом деле это была не «свобода от» (обязательств, ответственности и т. п.), а «свобода для» (защиты себя и своих интересов, напрямую связанных с утверждением ценностей либерализма), предполагающая наличие работающих институтов и пришедшая на смену характерной для обществ домодерна индивидуальной несвободе, независимо от наличия или отсутствия в этих обществах личной закрепощенности индивидов (рабовладения, крепостного права и т. п.).

С этого же момента началась и эволюция представлений об общем интересе, поскольку функции, которые выполняет государство в рамках общественного договора, меняются во времени и определяются реальным состоянием общества. Первоначально тот общий интерес, который должно было реализовывать в своей деятельности государство, сводился только к правовой, военной, дипломатической и т. п. деятельности, обеспечивавшей общественный порядок и защиту граждан в эпоху так называемых национальных государств, соответствовавших индустриальному этапу развития. Однако по мере развития общества и усложнения общественной жизни, особенно с переходом к поздне- и постиндустриальному этапу развития, стало ясно, что этого уже недостаточно, что общество имеет и другие несводимые к интересам отдельных его членов общие интересы даже в рамках тех же видов деятельности. Так, функция обеспечения безопасности потребовала уже и активной экологической, миграционной и т. п. политики. Более того, в эпоху глобализации общественной жизни вообще и формирования глобальной экономики в частности функции государства в рамках общественного договора между ним и его гражданами стали зависеть не только от ситуации внутри страны, но и от особенностей ее места в мире и тех задач, которые общество видит в этой связи как приоритетные. При этом состав и соподчиненность данных функций в значительной степени определяются не только экономическими возможностями общества или политической ситуацией в нем, но и особенностями национальной культуры, прежде всего в части господствующих как в обществе в целом, так и в его элитных группах нормативно-ценностных систем.

Я не буду уходить в детальный анализ этих функций и места их в современных типах обществ. Отмечу лишь, что в тех современных государствах, которые мы привыкли называть «развитыми», в их число входят не только все функции, обеспечивающие стабильность, понятность и прогнозируемость развития страны, без чего человек не в состоянии самостоятельно разрабатывать и реализовывать эффективные индивидуальные поведенческие стратегии, а именно это и предполагает прежде всего идея индивидуальной свободы с вытекающей из данной свободы индивидуальной ответственностью за свою судьбу. Это также и многие другие функции, отражающие «общий интерес» любого общества в современном мире, среди которых:

– функция обеспечения конкурентоспособности страны на международной арене и будущего благоприятного ее места в глобальной экономике за счет создания необходимых для этого экстерналий, в частности поддержания и наращивания качества человеческого потенциала ее населения в процессе реализации специально нацеленной на решение этой задачи социально-экономической политики, в том числе инвестиционной, налоговой и т. д.;

– функция обеспечения интеграции общества в условиях исчезновения характерных для доиндустриальных обществ интеграторов, обеспечение его внутренней солидарности и единства (задача, которую у нас в стране все последние годы пытаются решить с помощью поиска национальной идеи, хотя в обществах современного типа ее обычно реализует государственная социально-экономическая политика, строящаяся с учетом характерных для культуры данного общества представлений о социальной справедливости и опирающаяся на достаточно мощную идеологическую поддержку);

– функции смягчения избыточных социальных неравенств и помощи малоимущим, вот уже более века реализуемые как самостоятельные направления государственной политики во многих странах мира и имеющие огромное значения для обеспечения внутренней целостности общества и поддержания определенного уровня доверия в нем.

К сожалению, исторически Россия не прошла эволюцию, связанную с формированием в обществе идеи общественного договора, – эволюцию, прямо сопряженную не только с экономической, но и с социальной и социокультурной модернизацией64, и до сих пор относится к обществам неоэтакратического типа [Шкаратан, 2009], где экономические отношения имеют в значительной степени внерыночный или псевдорыночный характер, власть и собственность сращены при решающей роли в этом «дуэте» власти, индивиды – скорее подданные, чем граждане, и т. д. В обществах такого типа в силу отсутствия реального равенства всех перед законом, можно говорить лишь о свободе «власти» и ее агентов в противовес несвободе всех остальных членов общества, независимо от декларируемых для них этих свобод. Это означает автоматически и непринятие идеи общественного договора элитами, а следовательно – подталкивает их к весьма специфической трактовке общего интереса даже в том случае, если он ими признается.

Как я уже не раз демонстрировала в своих работах, и социальная, и социокультурная модернизация после «рывка» 1920-1930-х гг. и периода «хрущевской оттепели» характеризуются в России тенденциями «зависания» (см.[Тихонова, 2008а; 2008б; 2011а; Готово ли… 2010] и др.). Мало повлияли на ситуацию и реформы 1990-х гг. При всей их кажущейся революционности, с точки зрения реального смысла, они не изменили саму модель российского социума, оставшегося разновидностью обществ, характеризующихся сращенностью власти и собственности. По сути, уход от советского прошлого означал лишь смену в стране политического режима с одновременным разделом части ранее государственной собственности между элитными и субэлитными группами. Ценности индивидуальной свободы и переосмысление в этом контексте сути отношений индивидов с государством, а следовательно, и смысла деятельности последнего, так и не стали отправной точкой и общим мерилом для всех разворачивающихся в российском обществе процессов.

Однако эти реформы сыграли роль своего рода «спускового крючка» для изменения нормативно-ценностных систем населения и создали предпосылки для перехода общества к той модели развития, которую принято характеризовать как «западную», то есть такую, в основе которой лежит общественный договор, основанный на признании ценностей индивидуальной свободы и равенства всех перед законом, регулирующим все виды договорных отношений, из чего, в свою очередь, вытекают и демократическое устройство общества, и идея прав человека, и многое другое. Фактически страна переходит сейчас от состояния негативного общественного договора («Вы сами по себе, мы сами по себе»; «Вы нас не трогаете, а мы закрываем глаза на то, как вы разворовываете ранее общенародную собственность»65) к созданию новой повестки дня, предполагающей, с точки зрения населения, необходимость формирования позитивного общественного договора. Со стороны государства же эта повестка дня все больше выглядит как попытка уйти от необходимости договорных отношений с обществом и индивидами.

Эти тенденции и тот факт, что любой общественный договор, без которого невозможно говорить о современной, свободной и цивилизованной стране, имеет две стороны, двух субъектов: государство в лице его политической и административной элиты, с одной стороны, и общество в лице его граждан – с другой. Они подталкивают к тому, чтобы рассмотреть, как же выглядят в России представления о необходимости формирования и возможной сути этого договора у каждой из его потенциальных сторон. Не уходя в подробный анализ этих представлений, данный в других моих работах [Тихонова, Шкаратан, 2003; Тихонова, 2006; 2011б; 2011в; 2012], отмечу лишь несколько имеющих принципиальное значение обстоятельств, позволяющих лучше понять, в рамках какой идеологии (неолиберализм, социальный либерализм, социализм, коммунизм и т. д.) возможно найти консенсус между двумя сторонами этого договора применительно к России.

Если говорить о населении страны, то в его сознании сегодня парадоксальным образом уживаются как некоторые типичные для либерализма ценности, так и набор норм и ценностей, характерных для «неоэтакратических» обществ. При этом за последние 15–20 лет в сознании россиян произошел качественный скачок в пользу норм и ценностей либерализма, и в целом можно говорить о том, что идея договорного, партнерского характера взаимоотношений с государством все шире распространяется среди населения страны.

Среди доминирующих в России в общественном сознании норм и ценностей, характерных для либеральной идеологии, в первую очередь следует назвать огромную значимость для россиян индивидуальной свободы, понимаемой при этом как противоположность несвободе, зависимости, а не как набор инструментальных политических прав66, а также ценность равенства, понимаемого как равенство возможностей, включая равенство всех перед Законом. Что касается ценности свободы, то как свидетельство значимости ее для россиян достаточно привести лишь один факт, хотя на эту тему есть много данных: две трети населения России даже в условиях остро стоящей в стране проблемы бедности и малообеспеченности считают, что свобода лично для них важнее, чем материальное благополучие, и что без свободы жизнь человека теряет смысл67.


Рис. Представления россиян о том, какая модель в наибольшей степени отражает реальную, а какая – могла бы выступать в роли идеальной структуры российского общества


Растет среди россиян и распространенность норм, свидетельствующих о росте значимости для них конкретных прав и свобод\ понимании плюрализма интересов членов общества. Так, норму «каждый человек должен иметь право отстаивать свое мнение даже в том случае, если большинство придерживается иного мнения» в настоящее время разделяют свыше трех четвертей представителей любой возрастной, доходной, образовательной, профессиональной и иной социальной группы. Норму, что «каждый гражданин в любой ситуации имеет право отстаивать свои интересы при помощи забастовок и демонстраций», поддерживают сейчас уже свыше половины населения страны (55 %), хотя еще 15 лет назад таковых было менее половины, и т. д.

Что же касается идеи равенства, то для России вопрос о равенстве – поистине больной, и с каждым годом он становится все острее. Равенство всех граждан перед

Законом выступает сейчас важнейшим признаком демократического устройства общества для более чем трехчетвертей (77 %) россиян, почти две трети (62 %) населения страны видят общество социального равенства как некий идеальный тип общества, в котором они хотели бы жить, подавляющее большинство (83 %) населения считают, что неравенство в российском обществе избыточно, и т. д. Однако стремление к равенству не означает для большинства россиян тяги к уравнительности. Напротив, оно отражает их потребность в такой вполне либеральной (хотя и не неолиберальной) ценности, как равенство возможностей. Его уверенно предпочитают равенству доходов около 60 % населения страны и соотношение 60:40 в этом вопросе практически не изменялось за все последнее десятилетие. Более того – столько же (60 %) россиян рассматривает как оптимальные для России модели устройства общества, предполагающие глубокие социальные неравенства (см. рис.).

Как видим, хотя в качестве идеальных населением относительно чаще выбираются модели с высокой долей средних слоев, то есть модели пресловутого общества массового среднего класса (модели 3 и 4), это не отменяет того, что большинство россиян видят идеальное устройство России как общества с достаточно глубокими социальными неравенствами (модели 1–3). Однако причины этих неравенств для россиян должны обусловливаться собственным умом, трудом и заслугами человека, в отличие от ситуации, характерной для современной России, где для попадания в число богатых, по мнению населения, решающую роль играет такой фактор, как «везение», предполагающий наличие нужных связей и умение этими связями успешно воспользоваться. Более того, с годами роль «везения» как фактора, позволяющего попасть в ряды богатых, в глазах населения лишь растет, а роль высокой квалификации – относительно уменьшается (подробнее см. [О чем… 2012]). Таким образом, шансы России приблизиться к меритократической модели постепенно сокращаются, хотя именно эта модель, хорошо сочетающаяся с идеалами либерализма, наиболее точно выражает нормативные представления россиян об идеальном устройстве общества.

Оценивая перспективы эволюции массового сознания в сторону либеральных ценностей, нельзя не учитывать и то, что, как показывают результаты работы всех основных занимающихся анализом динамики норм и ценностей исследовательских групп68, в России вообще наблюдается общий дрейф нормативно-ценностных систем населения от характерных для культур коллективистского типа к индивидуалистически ориентированным культурам. Причем решающую роль в этом переходе играют, в полном соответствии с идеей Р. Инглхардта о роли различных ценностей в условиях обеспечения задач выживания, утилитарные, прагматические мотивы роста индивидуального благополучия, повышения собственного статуса и самоутверждения даже в ущерб окружающим69.

Весьма показательно в этой связи нынешнее отношение россиян к необходимости хоть как-то ограничить свои интересы ради других членов общества, точнее – отсутствие готовности к этому. Например, большинство (53 %) россиян считают, что материальных успехов люди должны добиваться сами, а те, кто этого не хотят, пусть живут бедно, и лишь 47 % полагают, что надо проявлять гуманность, и те, кто материально преуспели, должны помогать тем, кто не преуспели. Не удивительно в этой связи и то, что лишь немногим более трети населения сегодня полагают, что государство должно защищать всех малоимущих. При этом доминирует среди россиян точка зрения, что государство должно оказывать помощь только тем категориям населения, которые попали в трудное положение не по своей вине, а 14 % даже убеждены, что в рамках системы социальной защиты государство вообще должно поддерживать только нетрудоспособных (престарелых, инвалидов и несовершеннолетних сирот). Как видим, идея солидарной ответственности не является сегодня в российском обществе доминирующей, и все основанные на ней модели общества (например, социал-демократическая) для выработки общественного договора в России не подходят. При этом в чем-то население настроено даже жестче, чем государство. Так, если последнее все больше ориентируется на адресную помощь всем беднейшим, то население не считает нужным помогать тем, кто сам виноват в своей бедности (алкоголикам и другим представителям люмпенизированных слоев), как бы глубока их бедность ни была. Однако одновременно оно считает необходимым оказывать помощь ряду категорий населения, даже если их бедность не очень глубока («честно отработавшие всю жизнь», многодетные семьи, сироты и т. п.).

Итак, многие либеральные ценности (на самом же деле список их гораздо шире, чем упомянутые выше) уже достаточно прочно укоренились в сознании россиян. Однако, отражая противоречивость и переходность нынешнего этапа эволюции нормативно-ценностных систем, с ними соседствуют нормы и ценности, вытекающие из неоэтакратической природы российского общества и весьма далекие от классически либеральных, в частности убеждение, что «государство отвечает за все».

Как показывают эмпирические данные70, государство для россиян при этом – особый институт, определяющий стратегические цели развития общества и обеспечивающий его, это смыслозадающий субъект, думающий и заботящийся о благополучии нации в целом. И только при выполнении им данной миссии его деятельность будет легитимна в глазах населения.

В этих условиях смысл существования государства и само право его на существование для россиян в гораздо большей степени, чем для населения других стран, обусловливаются его способностью выражать и реализовывать тот самый общий интерес, который играет огромную роль в концепции общественного договора и идеологии социального либерализма. И интерес этот выражается, как опять-таки показывают данные исследований, с одной стороны, в необходимости формулирования внятной стратегии развития страны, учитывающей запросы общества и существующие в нем представления о социальной справедливости, а с другой – в выполнении государством функций, связанных с заботой о собственном населении. Однако последние для большинства россиян связаны не с раздачей населению разного рода благ, а прежде всего с созданием условий для их самостоятельной активности, созданием среды, в которой можно вырабатывать индивидуальные долгосрочные стратегии решения собственных проблем. А это значит, что государство должно обеспечивать рост экономики и прозрачность рынка труда, четкие правила взаимодействия работников и работодателей, низкую инфляцию, позволяющую сберегать и инвестировать, не меняющееся постоянно законодательство, равенство всех перед законом, эффективно работающую судебную систему, преодоление тотальной коррупции и т. д. Как видим, это запрос, четко идущий в духе доктрины «социального либерализма» (хотя и не неолиберализма). На практике в наиболее полной форме он был реализован еще Л. Эрхардтом в послевоенной Германии и способствовал успешному развитию рейнской модели капитализма и формированию так называемой континентальной модели государств всеобщего благосостояния.

Нельзя не вспомнить и о том, что главная задача политики такой модели этих государств состоит вовсе не в раздаче благ, а в обеспечении условий для свободной самодеятельности индивидов, способных создавать эти блага и самостоятельно позаботиться о себе и своих близких. Создать условия для того, чтобы каждый имел возможность получить образование, профессию, рабочее место, стимулировать сбережения и стремление обзавестись собственностью, обеспечивать государственные гарантии равенства шансов и удовлетворения базовых потребностей для тех, кто оказались в тяжелом положении не по своей вине, – вот важнейшие направления политики «Благосостояние для всех», провозглашенной в свое время Эрхардтом (который, напомню, был представителем правого крыла немецкой политической элиты). Как показывают социологические данные, эти принципы соответствуют и ожиданиям большинства современных россиян по отношению к государству, отражая их запросы в рамках приемлемого для них общественного договора.

Посмотрим теперь, как выглядят представления о своих обязанностях в рамках общественного договора у российских «элит»71. Сразу подчеркну, что понятие элиты не случайно взято мной в кавычки. На мой взгляд, основной бедой современной России является даже не пресловутая «нефтяная ueAa» j а отсутствие в ней подлинной элиты (как во власти, так и в оппозиции) – элиты, способной ощущать свою ответственность перед страной и народом. И отдельные персональные исключения, к сожалению, «погоду» в данном случае не делают.

Понимание своей роли и ответственности формируется у членов элитных групп, как известно, двумя путями. Это: 1) наследственное воспроизводство элитных групп72, при котором соответствующие нормы и ценности усваиваются в процессе социализации; 2) жесточайший конкурентный отбор, который в современных обществах с рыночной экономикой проходит в целом в соответствии с меритократическими принципами, что также обеспечивает, хотя бы на этапе вторичной социализации, усвоение соответствующих норм и ценностей.

Что же касается российской элиты, то характер ее формирования в последние 20 лет был мало связан с выбором действительно наиболее достойных. Конкуренция по качеству человеческого капитала была отнюдь не основным путем ее формирования. Ключевую роль играли, скорее, личная лояльность и связи. В итоге вместо наследственных элит или элит, сформированных на основе меритократических принципов, Россия имеет сегодня псевдоэлиту, не осознающую своих функций в обществе и воспроизводящую нормативно-ценностные системы обычного, рядового населения. Как говорится, «вышли мы все из народа» и, увы, далеко от него в этом отношении не ушли. В то же время, в отличие от рядового населения, профессионализм элит определяется не только их технической грамотностъю, но и наличием у них специфических нормативно-ценностных систем, отражающих функциональный аспект их социальной роли.

К сожалению, и жизненный опыт россиян, и данные исследований73 свидетельствуют, что современные элиты и субэлиты в России не просто технократически ориентированы – они в принципе не осознают необходимости выполнения определенных функций в рамках неформального договора с обществом. Складывается впечатление, что российские элиты вообще не мыслят в этих категориях и просто пытаются снять с себя любую ответственность за реализацию социальных (в широком смысле этого слова) функций государства. Более того, со ссылками на неолиберализм и недопустимость поощрения патерналистских ожиданий они пытаются отстоять свое право уже не просто выдавать свои интересы за интересы общества, а в принципе отрицать существование последних и свою ответственность за их реализацию. И даже идеология социального либерализма, успешно использовавшаяся на протяжении десятилетий многими странами и обеспечившая им быстрый экономический рост в сочетании с социальной стабильностью, кажется им уже слишком левой. При этом они не понимают что для подлинной элиты такое поведение просто неприлично, и что отнюдь не по собственному недомыслию элиты большинства западных стран еще со времен Нового курса Т. Рузвельта, Великой депрессии и кейнсианства ориентировались на идеи социального либерализма.

В этом плане вся критика лозунга советской эпохи о том, что «каждая кухарка может управлять государством», оказывается вполне применимой и к современной эпохе за одним исключением, которое, к сожалению, не в пользу нынешнего времени: если в советский период элита все-таки ощущала свою ответственность за происходящее в стране в целом, то нынешние элиты принципиально не хотят ощущать за это никакой ответственности, сводя свои задачи в лучшем случае к выполнению своих конкретных производственных обязанностей (подготовка бюджета и т. п.). Более того, многих их представителей чрезвычайно возмущает даже сама постановка вопроса об этой ответственности, которую они воспринимают как проявление «иждивенчества».

Идея общественного договора при этом находится вне сознания большинства не только политической, но даже научной элиты (экспертного сообщества). Процесс мышления неолиберального крыла этих элит протекает в каких-то иных мировоззренческих координатах, описываемых в категориях «подданные», «позволить», «облагодетельствовали», «мы им добавили (пенсии, зарплаты и т. д.)», «пусть спасибо скажут» и т. д. Слушая предложения многих наших политиков и экспертов, подчас просто диву даешься. Такое ощущение, что о своих крепостных говорят потерявшие чувство реальности приказчики (так как у «бар» было за них обычно хоть какое-то чувство ответственности – примером такой весьма специфической, идущей от далекого прошлого, но все же бесспорной ответственности «за народ» выступает политическая позиция и мировоззрение представителя потомственной элиты Н. Михалкова). При этом ими «забываются» не только аксиоматичная для политиков и экспертов западных стран идея общественного договора, но и масса конкретных фактов, свидетельствующих об оправданности нарастания в российском обществе недовольства. Я имею в виду и то, что сам мандат на ликвидацию советской модели общества был получен в значительной степени под лозунгом «борьбы с привилегиями» и открытия новых лифтов социальной мобильности (ситуация с которыми теперь стала намного хуже, чем в советское время), и исчезновение фондов общественного потребления (без перераспределения уходивших в них средств на заработную плату работников, но с направлением их вместо этого на «первоначальное накопление капитала»), и попытки не передав эти средства работникам во все большей степени возложить на население не только решение всех социальных задач, решавшихся ранее с помощью общественных фондов потребления (образование, здравоохранение, рекреация, жилье и т. д.), но и усилить бремя граждан по текущему обслуживанию своих базовых социальных потребностей (идея введения налога на имущество при «спускании на тормозах» идеи налога на роскошь, постоянный рост тарифов на ЖКХ, фактический отказ государства от обязательств по капитальному ремонту жилищного фонда и т. д.).

Логика действий элит исходит при этом из посылки «Мы им ничего не должны». Это принципиально неверно. Мы – политические, административные, научные, бизнес-элиты – многое должны народу нашей страны. Население России дало мандат на смену элит и самого типа общества именно потому, что его не устраивало прежнее положение. И именно потому, что оно сохраняло надежду на формирование больше отвечавшего его представлениям об оптимальном общественном устройстве социума^ оно достаточно спокойно перенесло тяжелейшие 1990-е гг. с колоссальным падением уровня жизищ всплеском преступности; формированием чудовищной по глубине социальной дифференциации и т. д. И именно поэтому же после прихода в последние годы понимания; что нынешнее состояние общества – это уже не состояние транзита; а как раз то общество; в котором придется жить им и их детям; несмотря на бесспорный рост уровня жизищ население начало выходить на улицы с протестами. Причем протесты эти, в четком соответствии с постепенным осознанием рядовыми гражданами России идеи общественного договора и себя как одного из его субъектов; идут не под экономическими или политическими лозунгами; а под лозунгами; которые можно рассматривать как общегражданские – «Мы хотим; чтобы с нами считались»; «Уважайте нас – мы граждане этой страны» и т. п.

Конечно; можно в полном соответствии с логикой России времен крепостничества полагать; что это «смутьяны народ мутят»; пытаться выявлять; запугивать и изолировать этих «смутьянов» и наращивать численность и вооруженность разного рода силовых структур. Нынешние элиты так и делают, в очередной раз демонстрируя свое непонимание не только идеи общественного договора; но и «коридора возможностей» своих действий в рамках формирующегося запроса на него со стороны граждан страны. Однако; как показывает опыт всех революций; в том числе и российских; такими методами невозможно предотвратить формирование новой повестки дня общественного договора; если она действительно выстрадана обществом. И чем больше будут пытаться оттянуть момент осознания; что идеология социального либерализма – единственная приемлемая для России основа общественного договора, и подставить вместо нее поддерживаемую уже не нагайками и штыками, а водометами и слезоточивым газом неолиберальную идеологию; тем болезненнее будут последствия для всего общества; в том числе и самих элит.

В данной связи не могу не отдать должное нынешнему руководству страны и части ее губернаторского корпуса в противовес неолиберальным элитам как в политике; так и в науке. Нельзя не признать; что, при всех минусах нынешней власти, в частности непонимании ею сути запроса со стороны населения к общественному договору и сведению этого запроса лишь к социально-экономическим сюжетам, многие нынешние политические лидеры, в том числе В. Путин и Д. Медведев, все-таки хотя бы на уровне политической риторики не отрицают свою ответственность перед гражданами своей страны и существования несводимых к интересам отдельных индивидов «общих интересов» (другой вопрос – интерпретация ими этих интересов).

Такая позиция в любом случае оставляет для власти больший «коридор возможностей»; чем упорно навязываемая российскому обществу как альтернатива нынешней политике неолиберальная доктрина.

Таким образом, проблема выбора идеологии и стратегии дальнейшего развития России заключается не только в том, что государство в лице элитных групп и население говорят в своем диалоге на разных языках и одно и то же действие в контексте этих разных знаковых систем приобретает различный смысл (достаточно вспомнить реакцию общества на выступление Путина в роли «вожака стаи» журавлей). Главная проблема заключается в отрицании российскими элитами в целом как самостоятельно действующим субъектом не только необходимости самого этого диалога, но и идеи общественного договора как таковой с неизбежно вытекающей отсюда попыткой отказаться от ответственности за возложенные именно на элитные группы обязанности по реализации «общего интереса» вплоть до отрицания самого этого интереса как социального по своей природе интереса.

В этих условиях принятие неолиберальной доктрины, при которой функции государства сводятся на словах – к обеспечению максимальных темпов экономического роста, а на деле – к защите интересов капитала вместо интересов общества, как не только фактической, но и официальной идеологии российских элит, может резко ухудшить ситуацию. Более того, оно поставит крест на всех попытках сделать Россию цивилизованной, свободной и современной страной. В то же время идеология социального либерализма, оставляя, как показывает опыт других стран, достаточно большие возможности для защиты классовых интересов элит, позволяет выработать тот тип общественного договора, который был бы приемлем также и для населения, а в перспективе – обеспечил бы России длительное устойчивое развитие и достойное место на международной арене. Для этого нужно «лишь» (!) четко понять, в чем же заключается этот «общий интерес», который должно реализовывать государство в лице элитных групп, во-первых, и сформировать политические механизмы, обеспечивающие решение этой задачи, во-вторых. Впрочем, вопрос о том, как это сделать, – тема совсем другого разговора. Если же говорить о дальнейшем развитии методологии социальных наук как основы всей системы государственного управления, то наиболее важно сегодня, на мой взгляд, понять, можно ли, и если да – то в какой степени и в какой именно части, рассматривать деятельность современного российского государства как реализацию «общего интереса», а также как отразить соответствующие выводы в аналитических и математических моделях, описывающих современное российское общество.

Список литературы

Государственная социальная политика и стратегии выживания домохозяйств. М., 2003.

Готово ли российское общество к модернизации? М., 2010.

Милль Дж. С. Основания политической экономии. В 2 т. Т. 1. М., 1980.

О чем мечтают россияне? М., 2012.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность, 2012, № 6.

Тихонова Н. Е. Бюрократия: часть общества или его контрагент? // Социологические исследования. 2006. № 3.

Тихонова Н. Е. Динамика нормативно-ценностной системы российского общества: 1995–2010 годы // Общественные науки и современность. 2011а. № 4.

Тихонова Н. Е. Динамика нормативно-ценностных систем россиян и перспективы модернизационного проекта // Вестник Института социологии. 2011 в. № 3.

Тихонова Н. Е. Особенности нормативно-ценностной системы российского общества через призму теории модернизации // Terra economicus. 2011б. Т. 9. № 2.

Тихонова Н. Е. Особенности «российских модернистов» и перспективы культурной динамики России. Статьи 1, 2 // Общественные науки и современность. 2012. № 2, 3.

Тихонова Н. Е. Социокультурная модернизация в России (Опыт эмпирического анализа). Статья 1 // Общественные науки и современность. 2008а. № 2.

Тихонова Н. Е. Социокультурная модернизация в России (Опыт эмпирического анализа). Статья 2 // Общественные науки и современность. 2008б. № 3

Тихонова Н. Е., Шкаратан О. И. Социальная политика: есть ли альтернатива // Государственная социальная политика и стратегии выживания домохозяйств. М., 2003.

Шабанова М. А. Социоэкономика и современность (О пользе и рисках экспансии экономического подхода) // Общественные науки и современность. 2010. № 4.

Шабанова М. А. Социоэкономика. Для экономистов, менеджеров, госслужащих. М., 2012.

Шкаратан О. И. Становление постсоветского неоэтакратизма // Общественные науки и современность. 2009. № 1.

.

М. Ю. Урнов. Социальный либерализм в России.(Взгляд политолога)74

 
И вновь продолжается бой?
И сердцу тревожно в груди?
 
(Слова Н. Добронравова; Интонации народные)

Некоторое время назад мне довелось высказать кое-какие критические замечания в адрес экономических империалистов. По преимуществу, критика моя была направлена на их методологический примитивизм75, который, конечно же, облегчает империалистам жизнь, избавляя от необходимости обращать внимание на социальную реальность, но делает это не бесплатно: порождает неадекватные, а порой и смешные модели исследуемых процессов [Урнов, 2009]. Но мои политологические инвективы были для экономистов голосом постороннего.

Статья А. Рубинштейна, посвященная социальному либерализму, тоже представляет собой критику методологического примитивизма, но исходит от человека, принадлежащего к экономическому сообществу и адресована не экономическим империалистам, а экономистам, исповедующим, по словам Рубинштейна, классический либерализм. Замечу сразу же, что в определении своих идейных противников Рубинштейн не вполне точен. Современный либерализм слишком многообразен, чтобы его можно было просто разделить на «классический» и «социальный». Реальные оппоненты Рубинштейна – не «классические» либералы, а представители радикального либерализма, то есть либертарианцы. Возможно, конечно, что в экономическом сообществе высказывания П. Самуэльсона и Р. Масгрейва, служащие Рубинштейну объектами полемики [Рубинштейн, 2012, с. 17], принято относить к «классически» либеральным. Но по строго идеологическим критериям иначе как либертарианскими их назвать нельзя. Кроме того, за пределами либертаринского сообщества – в кругу «классических либералов», таких, например, как Ф. фон Хайек, – значительная часть позиций Рубинштейна вообще не будет оспариваться. Несколько подробнее о взглядах фон Хайека речь пойдет позже.

Впрочем, ни либертарианцы, ни тем более «классические» либералы, в отличие от экономических империалистов, не претендуют (по крайней мере, открыто) на методологическую экспансию за пределы экономической теории. Так что начатую Рубинштейном дискуссию я вполне мог бы рассматривать как «внутреннее дело» экономистов и не ввязываться в нее, потому что вмешательство во внутренние дела у нас считается нравственно сомнительным.

Действительно, какое наше политологическое дело до их теоретико-экономической жизни? И возможно, дела нам никакого бы и не было, ведись этот «спор славян между собой» по малозначительному поводу. Но тема спора напрямую затрагивает проблему прав и свобод, являющуюся ключевой для всех наук об обществе. Так что, дело «нам есть», и серьезное. А потому решаюсь в спор вмешаться. Но, как всегда, со стороны, то есть концентрируясь не на предлагаемой Рубинштейном модификации модели Викселля-Линдаля (теме, безусловно интересной, но сугубо экономической), а на лежащих в ее основе представлениях об общественных потребностях и на мировоззренческой позиции автора. Иными словами, ограничусь общегуманитарными замечаниями.

Что касается общественных потребностей, то основной посыл статьи Рубинштейна, насколько я ее понимаю, состоит в призыве признать, что при построении экономических теорий имеет смысл принимать во внимание элементы, существующие в подлунном мире, но игнорируемые методологическим индивидуализмом, и тем самым сделать эти теории более адекватными. Неполный набор упоминаемых Рубинштейном элементов социальной реальности таков:

– социальные группы, включая общество в целом, имеют свои собственные (неиндивидуализируемые) потребности, то есть потребности, не сводимые к сумме индивидуальных потребностей людей, образующих эти группы76;

– для удовлетворения неиндивидуализируемых потребностей общества государство производит и предоставляет «опекаемые» блага.

– производя такие блага, государство исходит не столько из представлений об общественных потребностях, которые можно выявить с помощью социологических опросов, сколько из представлений об общественных потребностях, существующих во властных элитах77;

– эти блага и потребности следует в качестве самостоятельных переменных учитывать в моделях равновесия.

Не могу не отметить, что призыв сблизить экономическую теорию с реальностью отнюдь не является для А. Рубинштейна минутным порывом. Еще в 2000 г. он и Р. Гринберг предложили при построении теоретических моделей учитывать нестабильность индивидуальных предпочтений и функций полезности, а также рассматривать равновесие как нетипичное состояние [Гринберг, Рубинштейн, 2000] – предложения, вызывающие у меня чувство глубокой симпатии к их авторам.

Причины, по которым либертарианцы устойчиво отказывают в праве на существование подчас очевидным неиндивидуализируемым потребностям и не менее очевидным последствиям их существования, до конца непонятны. Возможно, методологический индивидуализм пробуждает в них бескомпромиссность в стиле ибсеновского Брандта («Девиз мой: все иль ничего!»). Возможно, срабатывают принципы рационального поведения, так как признание реальности этих потребностей значительно усложняет жизнь теоретика. Возможно, действуют иные причины. Бог весть. Но, каковы бы ни были обстоятельства попадания упомянутых выше позиций в слепое пятно либертарианских экономических воззрений, наличие такого пятна делает интеллектуальные усилия Рубинштейна позитивными не только с офтальмологической, но и моральной, педагогической и просветительской точек зрения.

Разделяя позиции Рубинштейна, я, несмотря на опасность прослыть брюзгой и экономофобом, вынужден высказать возражение, касающееся методологии доказательства им своей правоты. Основная вызывающая возражение особенность аргументации Рубинштейна – почти исключительное апеллирование к теориям, которые в терминологии Р. Мертона относятся к «общим теориям» или, скорее, к ним, чем к теориям «среднего уровня», при явном недоиспользовании арсенала последних [Мертон, 2006, с. 64–104].

В самом деле, Рубинштейн активно ссылается на мнения философов, социологов-теоретиков, лингвиста Ф. де Соссюра и, разумеется, теоретиков-экономистов. Но почему-то оставляет без внимания наработки тех наук, где его взгляды на методологический индивидуализм, и в частности на потребности социальных групп, а также на специфику принятия решений формальными институтами, считаются эмпирически достоверными и активно используются в теории. Я имею в виду исследования в социальной и политической психологии и социологии, культурологии, политологии и в целом анализ социума в неоинституциональной парадигме78.

Впрочем, поиск союзников по взглядам – дело в данном случае далеко не самое важное. Куда важнее методология исследования. Проблема в том, что дискуссия о методологическом индивидуализме на уровне общих теорий, сколь бы тонкой она ни была, имеет свои познавательные границы. Такая дискуссия может привести к уточнению существующих и появлению новых теоретических конструкций, но адекватного ответа на вопрос о реалистичности (а значит, и о пригодности для научных целей) методологического индивидуализма дать не может. Для этого нужна работа с теориями среднего уровня и эмпирическими данными, на которых эти теории основываются. Отсутствие такой работы превращает развернутое Рубинштейном обсуждение в столкновение «слова против слова», где критерием научности оказывается не реалистичность концептов, а их удобство для совершенствования парадигмы равновесия и соответствие либеральным ценностям.

Почему Рубинштейн перевел дискуссию из сферы эмпирики и теорий среднего уровня в горние области общих теорий, мне столь же непонятно, как и упорство либертарианцев в деле защиты методологического индивидуализма. Может быть, он решил поговорить с оппонентами на свойственном им языке конструкций, не обезображенных связью с реальностью79. Может быть, сказалась принадлежность самого Рубинштейна к цеху экономистов, не склонных без особой необходимости погружаться в бренную повседневность реализма, в особенности ту, что изучается другими научными дисциплинами. Но так или иначе, а аргументов, отсылающих к эмпирике, в статье Рубинштейна я заметил только два. И похоже, оба они используются им не столько для анализа реальности, сколько для того, чтобы по-джентельменски гуманно оправдать упорство своих оппонентов.

Первая отсылка такова. Приводя относящиеся к 1950-м гг. высказывания Самуэльсона и Масгрейва об отсутствии «мистического коллективного разума» и о неспособности группы выражать свои чувства, потому что группа «как таковая» не может говорить, Рубинштейн называет их «типичными для двадцатого столетия» «простыми аргументами» [Рубинштейн, 2012, с. 17] и подчеркивает, что сейчас «время простых аргументов прошло», потому что «в условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом» [Рубинштейн, 2012, с. 17].

Эмпириогуманизм Рубинштейна по отношению к поборникам методологического индивидуализма, как и любые другие формы гуманизма, безусловно заслуживает уважения, но выглядит не очень убедительно. Потому что тезис об усложнении связей неизбежно рождает вопросы: а когда, собственно, такое усложнение произошло или где в истории человечества отыскать период, когда этой сложности не было, то есть когда существовали только интересы индивидов?

То, что XXI в. по сложности связей столь сильно отличается от XX в., чтобы в 2000–2012 гг. самостоятельные интересы групп появились, а в 1950-е гг. еще не существовали, позволяя, не греша против реальности бытия, отстаивать методологический индивидуализм, представляется сомнительным. Значит, искомая простота связей и соответствующее ей отсутствие неин диви дуализируемых потребностей должны были существовать раньше. Но когда? Не ясно. Впрочем, судя по литературе, групповые интересы, не сводимые к интересам входящих в них индивидов, явно наблюдались уже во времена вождения Моисеем евреев по Синайской пустыне (то есть примерно в XIII в. до н. э.).

Про примитивные племена ничего не знаю, но думаю, что интересы племени на самых ранних этапах развития человечества тоже несколько отличались от интересов каждого отдельного члена племени. Такая же ситуация просматривается и у стадных животных. Иными словами, не будет ошибкой сказать, что в условиях сколько-нибудь стабильного человеческого сообщества собственные интересы группы существовали всегда. А если так, то теории, построенные на принципе методологического индивидуализма, то есть на принципе, заведомо не соответствующем реальности, вряд ли следует именовать теориями. Куда справедливее (хотя и обиднее) было бы называть их идеологическими аналогами теоретических моделей.

Второе обращение к эмпирике касается «тренда» в общественном выборе: «…если в недавнем прошлом доминировала концепция “благожелательного государства”, активность которого направлена на реализацию действительно общественных интересов, то к концу XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит» [Рубинштейн, 2012, с. 25]. Здесь Рубинштейн ссылается на Дж. Стиглера и Ж.-Ж. Лаффона. В этой опосредованной теоретическими построениями апелляции к эмпирике, как и в предыдущем случае, ощущается гуманистическая установка Рубинштейна. В самом деле, заявить, что сторонники методологического индивидуализма основываются на неадекватных предпосылках, куда менее вежливо, чем сказать, что присутствие на рынке государства со своими специфическими интересами стало заметным лишь к концу XX в., а до этого оно в своей благожелательности так сливалось с общественными интересами, что методологические индивидуалисты имели полное теоретическое право им пренебречь. Но эта апелляция к реальности, так же как и первая, критики не выдерживает. Достаточно сравнить государство Средних веков с современной демократией или демократическую систему до и после введения всеобщего избирательного права, чтобы уловить, в каком направлении смещаются политические решения – в сторону общественных интересов или интересов элит.

Мои сожаления о том, что Рубинштейн отдал предпочтение общим теориям в ущерб теориям среднего уровня, порождены не только ослаблением аргументированности его позиций. Еще одна причина в том, что теоретизация проблемы, решение которой находится в области эмпирики, провоцирует Рубинштейна на создание довольно странных концептов. Я имею в виду противопоставление «нормативных» интересов социальных целостностей (в частности, государства) «позитивистским» интересам индивидов. Суть различия между ними состоит, по Рубинштейну, в том, что «в отличие от индивидуальных интересов, которые теория рассматривает в качестве того, что есть, интерес группы формулируется в терминах что должно быть» [Рубинштейн, 2012, с. 24]. При большем внимании к эмпирике, прекрасный экономист Рубинштейн наверняка принял бы во внимание, что любой покупатель и продавец, вне зависимости от того, представляет он свои личные интересы или интересы некоторой социальной общности, выходит на рынок, стремясь к тому, «что должно быть» с его личной или групповой точки зрения. Собственно говоря, это должное лежит в основе любой функции полезности. Так что разница между рыночной активностью индивида и государства состоит не в различиях между позитивистской и нормативной природой действия (если, конечно, под нормативностью понимать модус долженствования и не более того), а в том, что, взаимодействуя с обычным (частным) продавцом, покупатель самостоятельно принимает решение «покупать/ не покупать», а общаясь с государством по поводу опекаемых благ, покупатель в большинстве случаев подчиняется решению «других». Но подчиняется только в том случае, если считает «других» легитимными80. В противном случае предлагаемая продукция отвергается с помощью демонстраций, забастовок, бунтов, революций или (наиболее мягкий вариант, характерный для устойчивых демократий) замены «других» другими «другими» путем перевыборов – в срок или досрочных.

Теперь, воспользовавшись тем, что Рубинштейн оставил в стороне «философские и идеологические аспекты социального либерализма» [Рубинштейн, 2012, с. 15], поговорю именно о них. Помимо прочего, к этому меня подтолкнула тональность последнего раздела статьи Рубинштейна, в котором он излагает свои мировоззренческие позиции. Там Рубинштейн сообщает своим оппонентам, что, не будучи сторонником рыночного фундаментализма, он в то же время вовсе не является коммунистом, а занимает правоцентристскую позицию; что социальный либерализм не отрицает приоритет интересов личности и индивидуальных свобод, что экономическая методология социального либерализма является рыночной конструкцией. Все правильно. Но тон этого раздела напомнил мне извинения почтеннейшего помещика Егора Ильича Ростанева перед Фомой Фомичем Опискиным из «Села Степанчиково» Ф. Достоевского и вызвал эмоции, какие, наверно, и должно вызывать чтение этого произведения, а именно – «какого черта»?

В самом деле, что заставляет социального либерала Рубинштейна оправдываться за свою позицию перед либертарианцами, обеспокоенными тем, что «предлагаемая «начинка» социального либерализма может стать удобным идеологическим прикрытием для тех, кто стремятся навязать обществу свои представления о благополучии» [Рубинштейн, 2012, с. 31]? Прежде чем ответить на этот вопрос, попробуем понять:

– справедлива ли латентно присутствующая в этом беспокойстве претензия либертарианцев на идейное лидерство в обеспечении индивидуальных свобод по сравнению с социальным либерализмом;

– какое место занимают социальный либерализм и либертарианство в современной политике?

Начну с того, что на уровне декларируемых принципов организации «идеального» общества отношение к индивидуальной свободе в либертарианстве, классическом либерализме и социальном либерализме одинаково. Сторонники всех этих разновидностей либерализма хотят видеть общество основанным на максимально возможной свободе индивидов и полагают единственным естественным ограничителем этой свободы свободу другого. Как пишет упоминавшийся выше Боуз, «либертарианство – это убеждение в том, что каждый человек имеет право жить так, как захочет, если уважает права других» [Боуз, 2004, с. 2].

Практически то же самое говорил более умеренный («классический») либерал фон Хайек: «… наилучшим условием для достижения наших целей является свобода каждого использовать свои знания для достижения собственных целей, ограничиваемая только правилами справедливого поведения» [Хайек, 2006, с. 73]. А один из самых блестящих русских социальных либералов П. Струве значительно раньше и того и другого утверждал, что, «социальный либерализм, если он как мировоззрение верен себе, должен всегда придерживаться принципа индивидуальной свободы как высшего основоположения политики» [Струве, 1999].

В этом отношении все виды либерализма отличаются от любых тоталитарных (коллективистских) доктрин, которые в качестве базового принципа организации общества утверждают не индивидуальную свободу, а подчинение индивида интересам социальной целостности (общества/государства). Вот, для примера, высказывания четырех практиков – строителей тоталитарных обществ, достаточно ярко передающие пафос тоталитарного коллективизма и его отличие от либерализма.

Советский коммунизм. «Краеугольный камень анархизма – личность> освобождение которой, по его мнению, является главным условием освобождения массы, коллектива… ввиду чего его лозунг: “Все для личности”. Краеугольным же камнем марксизма является масса, освобождение которой, по его мнению, является главным условием освобождения личности… ввиду чего его лозунг: “Все для массы” [Сталин, 1946, с. 296]. «Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи» [Бухарин, 1990, с. 198].

Германский национал-социализм. «Большей частью масса не знает, что ей делать с либеральными свободами, и даже чувствует себя при этом покинутой… Преданность, верность, готовность к самопожертвованию, умение молчать – вот добродетели, которые очень нужны великому народу» [А. Гитлер, «Моя борьба»]; поскольку данный текст признан экстремистским, я не привожу данные, облегчающие его поиск).

Итальянский фашизм. «Фашизм признает индивида, поскольку он совпадает с государством, представляющим универсальное сознание и волю человека в его историческом существовании. Фашизм против классического либерализма… Либерализм отрицал государство в интересах отдельного индивида; фашизм утверждает государство, как истинную реальность индивида… для фашиста все в государстве, и ничто человеческое или духовное не существует и тем более не имеет ценности вне государства» [Муссолини].

Похоже ли это хоть сколько-нибудь на доктрину социального либерализма? Прямо скажем, не очень. Так что в области принципов основанием для тревоги либертарианцев по поводу «близости тезиса о существовании интересов общества как целого к недемократическим социально-экономическим системам» [Рубинштейн, 2012, с. 31] могут служить разве что конструкции типа «в конечном счете это способно привести к…»: «Логика полного равенства возможностей вполне может привести к решению, описанному в рассказе Курта Воннегута «Гаррисон Бержерон», где красивых уродуют шрамами, грациозных заковывают в кандалы, а умных постоянно сбивают с мысли звуковыми помехами» [Боуз, 2004, с. 70–71].

Но такие конструкции относятся к классу утверждений, заранее предполагающих нарушение меры81, и потому в качестве серьезных аргументов приниматься не могут.

Теперь о содержательной трактовке свободы, прав и роли государства. Говорить о различиях между социальным либерализмом и тоталитарными доктринами не имеет смысла – они очевидны. Что же касается различий между социальным либерализмом, либерализмом классическим и либертарианством, то они нуждаются в пояснении. Достаточно часто дискуссии о трактовках этих вопросов разными либеральными течениями ведутся в предложенной И. Берлиным парадигме, разграничивающей негативную и позитивную свободу. Воспользуюсь этой парадигмой ия.

Под негативной свободой понимается возможность «субъекта – человека или группы людей… быть таким, каков он есть, и делать то, что он способен делать без вмешательства других людей», а под негативными правами – правовые гарантии негативной свободы. Позитивную свободу Берлин определял как способность «быть субъектом, а не объектом; действовать, исходя из моих внутренних причин, моих собственных сознательных целей, а не причин, воздействующих на меня со стороны. Я хочу быть кем-то, а не никем» [Берлин, 1992, с. 237]. Иначе говоря, в отличие от негативной свободы как «отсутствия препятствий, барьеров и ограничений… позитивная свобода – это возможность контролировать собственную жизнь и достигать свои основные цели», включая самосовершенствование, самореализацию и т. п. [Carter, 2012]. Исходя из этого, позитивные права можно определить как условия, обеспечивающие реализацию позитивной свободы.

О конфликтах, равно как и возможностях интеграции концепций негативной свободы/негативных прав и позитивной свободы/позитивных прав, написано очень много. Не буду отягощать статью обзором существующих позиций. Скажу лишь, что одним из теоретических способов бесконфликтного взаимодополнения этих концепций мне видится понимание позитивных прав как условий, обеспечивающих расширение негативной свободы на уровне внутренних возможностей субъекта действия (а не на уровне внешней среды, в которой он действует). Это условия, которые благоприятствуют росту адаптационного и творческого потенциала субъекта действия:

– активизируют два из пяти упоминаемых Берлиным факторов, определяющих степень негативной свободы: расширяют спектр «возможностей, открытых передо мной» и облегчают «актуализацию каждой из этих возможностей»82;

– облегчают процесс «поиска статуса» – феномена, о котором Берлин говорил, что «это нечто родственное свободе – но не сама свобода» [Берлин, 1992, с. 375, с. 284].

Создание системы понимаемых таким образом позитивных прав требует активных действий со стороны государства, то есть предоставления государством достаточно широкого набора услуг гражданам в сфере образования, медицины, судопроизводства, коммуникаций и пр. Трактовка свободы либертаринцами полностью соответствует понятию «негативной свободы» по Берлину83. Роль государства в обществе, отвечающем либертарианским принципам, сводится к гарантированию негативных прав. Такое государство неизбежно будет минималистским.

По словам Л. фон Мизеса, одного из самых ярких либералов, тяготеющих к либертарианству, «задача государства, как ее видит либерал, состоит единственно и исключительно в гарантии защиты жизни, здоровья, свободы и частной собственности от насильственных нападений. Все, что идет дальше этого, есть зло. Правительство, которое вместо выполнения этих задач, зашло бы так далеко, чтобы, например, посягнуло на персональные гарантии жизни и здоровья, свободы и собственности, было бы, конечно, абсолютно неподходящим» [Мизес, 1995, с. 53].

Для М. Фридмана, который, как и Мизес, больше тяготеет к либертарианству, чем к «классическому» либерализму, свобода – это возможность людей реализовывать «свои личные интересы, в том смысле, как они их видят и воспринимают в соответствии со своими системами ценностей» [Фридман, 1985а, с. 54]. Согласно Фридману, в обществе, основанном «на принципе добровольного обмена и сотрудничества» функции государства сводятся к «защите членов общества от принуждения со стороны своих граждан и извне», минимизации последствий так называемых «экстерналий» («внешнихэффектов»)84 и защите интересов «техчленов общества, которые не в состоянии сами отвечать за свои действия» – детей, душевнобольных и т. п. [Фридман, 1985а, с. 54, 56, 62]. В задачи государства, по Фридману, входят и функции по обеспечению третейских решений в деле разного толкования прав собственности и экономической игры, соблюдения контрактов, благоприятствия конкуренции, обеспечения функционирования кредитно-денежной системы. Он подчеркивает, что «последовательный либерал не является анархистом» [Фридман, 2006, с. 60]. Понятие «равенство возможностей», по Фридману, «просто более детально раскрывает смысл идеи личного равенства или равенства перед законом» [Фридман, 1985б, с. 77].

Согласно Боузу, свобода – возможность индивида самостоятельно принимать решения, касающиеся его жизни, то есть жить так, «как хочет, если уважает права других». Права индивида – право «на жизнь, свободу и собственность». При этом, «все отношения между людьми должны быть добровольными», а государство должно существовать «для защиты нас от тех, кто может использовать против нас силу» [Боуз, 2004, с. 2, 3], оставаясь минималистским: «В отличие, как от современных либералов, так и от современных консерваторов либертарианцы последовательны в своей вере в свободу личности и ограниченное правительство». «Либертарианцы осуждают такие действия государства, как цензура, призыв на воинскую службу, регулирование цен, конфискация собственности, а также вмешательство в нашу личную жизнь, включая ее экономический аспект». Когда государство пытается «заниматься поставкой конкретных товаров и услуг или поощрять достижение конкретных результатов, оно не только не помогает процессу координации, а напротив, оказывает раскоординирующее влияние». «Допустить вмешательство государства в работу рынка все равно, что сунуть разводной ключ в сложный механизм» [Боуз, 2004, с. 2, 3, 25, 3, 186, 205]

Между тем Хайек (скорее «классический» либерал, чем либертарианец) отрицательно относился к концепции минималистского государства, поскольку видел в государстве не только инструмент смягчения последствий «внешних эффектов», но и поставщика коллективных благ: «Мы не разделяем идеи минималистского государства. По нашему мнению, в развитом обществе государственный аппарат должен с помощью налоговой системы создавать фонды, нужные для таких общественных служб, которых вообще (или должным образом) не может предоставить обществу рынок». Речь идет о существовании общественного сектора, «располагающего кадровыми и материальными ресурсами, институтами и инвентарем общего пользования (все это находится под контролем правительства)»; ресурсы эти используются «для тех услуг, за которыми обращается общество» [Хайек, 1990, с. 74, 82], но используются государством «по собственному усмотрению» [Хайек, 2009, с. 109]. К такого рода услугам Хайек относил ликвидацию последствий стихийных бедствий, а также обеспечение гарантированного «прожиточного минимума решительно всем на уровне, ниже которого не позволяет пасть чувство человеческого достоинства», то есть «минимального стандарта жизни, продиктованного уровнем благосостояния страны в целом» [Хайек, 2009, с. 109, 110].

Но такой взгляд на государство расширяет концепцию равных возможностей, легитимирует позитивные права и сближает позицию Хайека со взглядами социальных либералов. Для Дж. С. Милля, которого некоторые исследователи считают если не родоначальником социального либерализма, то, по крайней мере, либералом, «симпатизировавшим социалистическим экспериментам» [McLean, 1996, р. 287], свобода представлялась как возможность развития человеком своих способностей, своей индивидуальности, индивидуальной самобытности, или того, что Милль, цитируя В. Гумбольдта, описывал как «наивозможно гармоническое развитие всех его (человека. – М. У.) способностей в одно полное и состоятельное целое», которое является «конечной целью человека» [Милль, 1890, с. 302, 303].

Это представление о свободе, сформулированное Миллем в 1859 г., разделялось отцами социального либерализма (Т. Грином, Л. Хобхаусом, Дж. Дьюи и др.) и послужило одной из основ для развития представлений о позитивных свободах и правах, а также для существенного расширения концепции равенства возможностей, по сравнению с существовавшей в «классическом» либерализме и существующей сейчас в либертарианстве85.

К наиболее четким и жестким декларациям социального либерализма по поводу равенства возможностей и позитивных прав я бы отнес следующее высказывание Дж. Дюи: «Улиберализма… есть единственный шанс: это отказ – в теории и на практике – от учения, согласно которому свобода есть полновесная и готовая принадлежность индивидов, независимо от социальных институтов и порядков, и осознание того, что социальный контроль, особенно над экономическими силами, необходим для обеспечения гарантий свободам индивидов, в том числе свободам гражданским… Любая система, не способная обеспечить элементарную уверенность для миллионов, не может притязать на звание системы, созданной во имя свободы и развития индивидов. Всякий человек, всякое движение, искренне заинтересованные в данных целях и не прикрывающие ими стремление к личной выгоде и власти, в мыслях и поступках обязаны делать главный акцент на средствах их достижения» [Дьюи, с. 229, 221].

Итак, если для либертарианства свобода – возможность человека жить так, как он хочет, то для социального либерализма – возможность реализации человеком своего внутреннего потенциала. Могут возразить, что одна возможность другую не только не исключает, но даже предполагает, и что, следовательно, разница здесь в акцентах. Возможно, и так, но акценты в данном случае представляются мне крайне важными. Впрочем, если попробовать выразить сказанное выше на экономическом языке, то разница подходов проявится достаточно контрастно. Либертарианская свобода, не требующая развития личности, может быть обеспечена в условиях стабильности предпочтений (то есть при соблюдении святой для либертарианцев теоретической предпосылки), тогда как свобода социально-либеральная, предполагающая позитивную динамику личности, без изменения предпочтений – этого коррелята личностной динамики, – невозможна. Иными словами, с содержательной точки зрения предлагаемая социальным либерализмом концепция свободы богаче концепции свободы, содержащейся в либертарианстве. Так что претензии последнего на лидерство в «бегстве за свободой» несколько преувеличены.

Рассмотрим, наконец, место социального либерализма и либертарианства в современной политической практике. В течение последних 80–90 лет идея позитивных прав активно осваивалась различными партийными идеологиями, что стало одной из главных причин так называемого «конца идеологии», то есть существенного сближения «правых» и «левых» доктрин, в результате чего, как заметил С. Липсет, идеологические различия между ними свелись к проблемам «чуть большей или чуть меньшей государственной собственности, чуть большего или чуть меньшего экономического планирования», и социалисты, наравне с консерваторами, сделались «обеспокоенными опасностью всемогущего государства» [Lipset, 1981, р. 441]. В результате, сегодня позитивные права стали одной из фундаментальных частей представлений мирового политического истеблишмента86. Великая депрессия 1929–1933 гг., появление теории Дж. Кейнса и реализация Нового курса Ф. Рузвельта дали толчок развитию смешанной экономики и способствовали тому, что право требовать от государства эффективных мер по смягчению экономических кризисов практически вошло в набор позитивных прав.

Эксперимент по реализации тоталитарного коллективизма в Германии, Италии и СССР кончился крахом, оставив после себя моря крови. Так что сегодня большая часть цивилизованных стран живет в условиях смешанной экономики – с разным уровнем государственного регулирования, сохраняющим, однако, устои рыночной экономики и принципы защиты индивидуальной свободы в экономической, политической, культурной и духовной областях.

Понятно, что между обществом, где государство играет роль ночного сторожа, и обществом, в котором объем позитивных прав настолько разросся, что принцип индивидуальной свободы перестал играть ведущую роль, «дистанция огромного размера». Эта дистанция и составляет сейчас политическое пространство социально-либеральных доктрин, простирающееся от правого социального либерализма (который в экономике утверждает то, что было на практике реализовано Р. Рейганом и М. Тэтчер, а в представлениях о правах человека мало чем отличается от социально ориентированных доктрин, поскольку сторонники Рейгана и Тэтчер не думали отрекаться от Всеобщей декларации прав человека) до левого социального либерализма (зачастую до неотличимости похожего на современную социал-демократию, признавшую ценность индивидуальных свобод и необходимость рыночной экономики).

Конфликт негативных и позитивных прав на уровне практической политики перестал быть проблемой противостояния сущностей и превратился в проблему меры – конкретной меры, допускаемой конкретным обществом. При этом и политикам, и большинству экспертов, и даже некоторым экономистам-теоретикам в настоящее время более или менее очевидно, что переизбыток позитивных прав, точно так же, как их дефицит, не только не способствует созданию среды, стимулирующей рост адаптационного и творческого потенциал индивида, но тормозит ее формирование (расхожий пример избыточности позитивных прав – эксцессы, порожденные Welfare State в редакции Л. Джонсона).

Поэтому внутри социально-либерального пространства, в зависимости от обстоятельств и настроений, происходят колебания политических предпочтений, отражающие поиск на ощупь (или, как сказал бы Л. Вальрас, a tatons) объема позитивных прав, приемлемого для большинства на данный момент времени. Поиск этот осуществляется по многим критериям (налоги versus инвестиции, производство versus распределение, равенство возможностей versus равенство состояний и т. п.)

Что же касается либертарианства, равно как и тоталитарных версий коллективизма, то на сегодняшний день они конечно существуют, однако в области политики представляют собой не более, чем периферическое обрамление социально-либерального континуума. Единственная область, в которой либертарианство до сих пор чувствует себя более или менее вольготно, – экономическая теория. По-видимому, это связано с устойчивым нежеланием экономистов-неолибералов выйти за пределы конструкций, хороших во всех отношениях, кроме одного – несоответствия реальности87. Но это – в развитых стабильных демократиях. В России ситуация иная. Социальный либерализм отнюдь не является у нас ни доминантной идеологией вообще, ни доминантной идеологией внутри либеральных течений. В настоящее время он стиснут между двумя направлениями, сошедшимися в идеологическом и политическом «стоянии на Угре»:

– весьма популярным разнообразием авторитарных идеологий (в силу многообразия не ставшими, к счастью, пока что тоталитарными);

– либертарианством, популярным в начале 1990-х гг., а ныне существенно растерявшим общественную поддержку (но все же более популярным, среди интеллектуалов, чем социальный либерализм).

Большинство сторонников авторитарных идеологий (державники, евразийцы, националисты и пр.) именует себя «государственниками» или «патриотами», тогда как либертарианцы чаще всего называют себя «правыми» или «западниками». При всей яростности и драматизме конфликт между этими течениями является довольно злой карикатурой на противостояние славянофилов и западников XIX в. и, по-моему, демонстрирует глубочайший провинциализм сегодняшних идеологических столкновений. В самом деле, термины «государственники»/«патриоты» у нас служит самообозначением людей, у которых патриотизм, как правило, тождественен антилиберализму и антизападничеству и которые очень часто излагают свои патриотические мысли в стилистике, когда-то окрещенной князем П. Вяземским как сивушный патриотизм88. Анаит «правые»/«западники»/либертарианцы, отбиваясь от атак «государственников»/«патриотов», отстаивают, мягко говоря, далеко не доминантные в развитых странах Запада идеологические доктрины; по-детски обижаются на Запад за то, что он не считает наши внутриполитические проблемы своей первейшей заботой; и комментируют западные НЕлибертарианские внутриполитические и внутриэкономические инициативы то в духе чеховского «письма к ученому соседу», то в стиле Федора Павловича Карамазова, обидевшегося на помещика Миусова («Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял!»). Правда, Федор Павлович ерничал, а наши либертарианцы, похоже, обижаются всерьез.

За примерами далеко ходить не надо. Достаточно вспомнить реакцию некоторых наших либертарианских публицистов на одно из предвыборных выступлений Б. Обамы, в котором он напомнил американцам, что каждый из них своими успехами обязан не только собственному уму и инициативе, но и социальной, информационной, транспортной и прочей среде, в которой они работают и которая была создана в том числе при участии государства. Американцев эти прописные истины по понятным причинам не напугали. Не то у нас, у нас не забалуешь! У нас Ю. Латынина, относящая себя к воинственным либертарианцам, немедленно охарактеризовала это выступление Обамы как «способ, которым некоторые люди – в частности, аборигены Тробриандских островов, описанные Брониславом Малиновским, фараоны, советские чиновники и, теперь, как выяснилось, президент США – воспринимают мир» («Новая газета», 8 августа 2012). А автор Интернет-портала СЛОН, выпускник МГИМО М. Сухоруков по поводу того же выступления Обамы написал статью под названием «Как Обама одной речью убил американскую мечту» (http://slon. ш/world/kak_obama_odnoy_rechyu_ubil_amerikanskuyu_mechtu-816437.xhtml).

Крайне острая реакция российских либертарианцев на любые проявления социальности в теории и политике сходна с переживаниями, которые в юнгианской традиции иногда именуются комплексом Кассандры. Эта реакция спровоцирована мощной волной ресентимента, которая поднялась в России примерно в середине 1990-х гг. и привела к откату от реформ и возрождению множества советских идеологических и психологических стереотипов, уродующих все формы нашей жизни – от политики до быта89.

А сейчас попробуем понять, что заставляет Рубинштейна говорить о своей принадлежности к социальному либерализму в оправдывающемся тоне. Впрочем, не только Рубинштейна. Его случай достаточно типичен. В беседах и дискуссиях между нашими российскими либертарианцами и социальными либералами, свидетелем или читателем которых мне случалось бывать, социальные либералы по большей части принимались извиняться за свою социальность. Исключения, конечно же, имеются. Пример тому – статьи А. Рябова и М. Афанасьева, в которых про социальный либерализм говорится отнюдь не в извиняющемся тоне [Рябов, 2006; Афанасьев, 2011]. Рябов даже пишет, что «либерализм как мощное политическое течение, имеющее массовую поддержку, может состояться только при условии, если он станет социальным либерализмом» [Рябов, 2006, с. 25]. Но позиции такого рода у нас все еще редки и общей картины не меняют.

Итак, говоря словами А. К. Толстого, «какая ж тут причина, и где же корень зла»? Причин, как мне кажется, две. Во-первых, социальные либералы в России ощущают себя меньшинством в либеральном меньшинстве – положение, само по себе настраивающее на скромность. Во-вторых, используя извиняющий тон, они, судя по всему, стараются не усугублять ударами «с тыла» и без того обостренных эмоциональных реакций либертаринацев на социальность. Это, безусловно, по-товарищески. Но стоит ли, руководствуясь чувством «окопной солидарности», идти на поводу у комплексов? По-моему, нет.

Утверждая, что социальным либералам не нужно оправдываться перед либертарианцами, я вовсе не проповедую ницшеанское «что падает, то нужно еще толкнуть!» [Ницше, 2003, с. 507]. Во-первых, потому что мне лично, несмотря ни на что, наши либертарианцы идеологически ближе государственников. Во-вторых, потому что сегодня в России популярность социального либерализма ниже, чем либертарианства (так что, непонятно, кто здесь падает). Просто я полагаю, что объективный анализ экономических теорий и идеологических доктрин – необходимое (но, увы, не достаточное) условие для избавления либертарианцев от комплекса Кассандры, социальных либералов – от завиненности. Всего же нашего интеллектуального сообщества – от провинциализма.

Но здесь у меня невольно возникают два грустных вопроса: сумеем ли мы вообще от всего этого избавиться? И если сумеем, то сколько времени и сил у нас на это уйдет?

Список литературы

Афанасьев М. Н. Типология идеологий. Правая идея // Общественные науки и современность. 2011. № 4.

Беккер Г. С. Человеческое поведение: экономический подход. Избранные труды по экономической теории. М., 2003.

Берлин И. Две концепции свободы // Берлин И. Четыре эссе о свободе. London, 1992.

Боуз Д. Либертарианство. История, принципы, политика. Челябинск, 2004.

Бухарин Н. И. Экономика переходного периода // Бухарин Н. И. Избранные произведения. М., 1990.

Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М., 1990.

Вяземский П. А. Старая записная книжка. 1813–1877. М., 2003.

Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Соч. в 2 т. Т. 2. М., 1991.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Дьюи Д. Реконструкция в философии. Проблемы человека М., 2003.

Макферсон К. Б. Жизнь и времена либеральной демократии. М., 2011.

Мертон Р. Социальная теория и социальная структура. М., 2006.

Мизес фон Л. Либерализм в классической традиции. М., 1995.

Милль Дж. С. Утилитаризм. О свободе. Третье русское издание. СПб., 1890.

Муссолини Б. Доктрина фашизма (http://nationalism.org/vvv/library/mussolinidoctrina.htm).

Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Избранные произведения. СПб., 2003.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Рябов А. В. Политические течения. Формула успеха российского либерализма // Политический класс. 2006. № 2.

Сталин И. В. Анархизм или социализм // Сталин И. В. Собр. соч. Т.1. М., 1946.

Струве П. Б. Социальный либерализм // Струве П. Б. Избранные сочинения. М., 1999.

Урнов М. Ю. Роль культуры в демократическом транзите // Общественные науки и современность. 2011. № 6.

Урнов М. Ю. Экономический империализм глазами политолога // Общественные науки и современность. 2009. № 4.

Фридман М. Капитализм и свобода. М., 2006.

Фридман М. Могучая рука рынка // Фридман и Хайек о свободе. Washington, 1985а.

Фридман М. Свобода, равенство и эгалитаризм // Фридман и Хайек о свободе.

Washington, 1985б.

Хайек фон Ф. А. Конкуренция, труд и правовой порядок свободных людей. Фрагменты сочинений. СПб., 2009.

Хайек фон Ф. А. Общество свободных. London, 1990.

Хайек фон Ф. А. Право, законодательство и свобода: Современное понимание либеральных принципов справедливости и политики. М., 2006.

Beer S. H. Encounters With Modernity // The Oxford Handbook of Political Institutions. Oxford, 2006.

Carter I. Positive and Negative Liberty // The Stanford Encyclopedia of Philosophy.

Spring 2012 Edition (http://plato.stanford.edu/archives/spr2012/entries/libertypositive-negative/).

Easton D. A Re-Assessment of the Concept of Political Support // British Journal of Political Science. 1975. Vol. 5. № 4.

Hobhouse L. T. The Ethical Basis of Collectivism // International Journal of Ethics. 1898. Vol. 8. № 2.

Lipset S. M. Political Man: The Social Bases of Politics. Baltimor (Maryland), 1981.

McLean I. Liberalism // Oxford Concise Dictionary of Politics. Oxford, 1996.

Reinventing the State – Social Liberalism for the 21st Century. London, 2007.

Seaman J. W. L. T. Hobhouse and the Theory of «Social Liberalism» // Canadian Journal of Political Science / Revue canadienne de science politique. 1978. Vol. 11. № 4.

Tyler C. Thomas Hill Green // The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Summer 2011 Edition) (http://plato.stanford.edu/archives/sum2011/entries/green/).

1.Струве П. Б. Социальный либерализм / Избранные сочинения. Москва, РОССПЭН, 1999, с. 412–423 (Перевод с немецкого Н. С. Плотникова / Peter Struve, Sozialliberalismus // Internationales Handworterbuch des Gewerkschaftswesens. Bd. 2. Berlin, 1932. S. 1531–1536).
2.Рубцов А. В. Метафизика власти: Социальный либерализм эпохи упадка // Ведомости, № 3917,15.09.2015.
3.Читатель сможет прочесть об этом в статье В. Автономова [Автономов, 20015] и комментариях Р. Капелюшникова, включенных в последнюю часть настоящего издания.
4.Этот редакционный комментарий к русскому переводу вводной статьи Моник Канто-Спербер «Перспективы либерализма и поиск корней» был опубликован в журнале «Неприкосновенный запас» (2004, № 6). За последние годы критическая риторика либерализма явно усилилась, причем, как и раньше, не всегда обосновано.
5.Даже такой певец «ценности свободы», как Дж. С. Милль, еще за полстолетия до В. Парето, оправдывал в своей книге «О свободе» вмешательство государства во всех случаях, когда «действия человека наносят ущерб благополучию другого человека» [Милль (1993, с. 12)].
6.Речь идет о современных формах патернализма, предложенных поведенческими экономистами, о либертарианском [Sunstein, Thaler, 2003] и асимметричном [Camerer et al., 2003] патернализме, занимающих все большее место в экономической политике развитых стран. См. также: [Капелюшников, 2013а, 2013[6]].
7.Кроме журнальных статей и докладов на научных конференциях, в том числе на недавней конференции американской экономической ассоциации, результаты исследований по данной проблематике представлены в ряде монографий [Гринберг, Рубинштейн, 2000; 2008; Grinberg, Rubinstein, 2005; Рубинштейн, 2010].
8.Как отмечал Дж. Кейнс, «наиболее значительными пороками экономического общества, в котором мы живем, являются его неспособность обеспечить полную занятость, а также его произвольное и несправедливое распределение богатства и доходов» [Кейнс, 2007, с. 332]. Добавлю, что и в том случае, когда «произвольное» распределение богатства и доходов, воспользовавшись рецептом первой теоремы экономической теории благосостояния [Arrow, Debreu, 1954], заменить оптимальным, «порок экономического общества», связанный с «несправедливым распределением» и неравенством, будет иметь место. Причем, как показал П. Самуэльсон, децентрализованно устранить его невозможно [Samuelson, 1954].
9.При использовании понятия «общественные интересы» я старался сохранить терминологию, которую применяли те или иные авторы: коллективные или общие потребности, потребности или интересы общества как такового, интересы или предпочтения общества в целом и т. п.
10.Речь идет именно о мировоззрении. Недавно в лекции А. Маскина, занимающегося сравнительными исследованиями американской и русской театральных школ, я услышал любопытное объяснение, почему в Америке фактически нет репертуарного театра. По мнению американского эксперта, это связано с методикой подготовки актеров и режиссеров, доминанта которой – ориентация исключительно на творческую индивидуальность и игнорирование феномена ансамбля, составляющего основу репертуарного театра. Такой вот получилась американская проекция индивидуалистического мировоззрения на театральное искусство.
11.По мнению Блауга, «собственные работы Поппера не дают представления о том, насколько решительно он настаивает на методологическом индивидуализме» [Блауг, 2004, с. 100], и в известном методологическом споре 1950-х гг. сам Поппер не участвовал.
12.Речь идет о наличии такого пространства, существующего вне голов индивидуумов, в котором их мысли и слова обретают общий смысл [Витгенштейн, 1994]. Я еще вернусь к этому важному философскому положению, которое, на мой взгляд, создает основу для научного объяснения процессов формирования социальных установок.
13.См. развернутый обзор современной французской социологи П. Ансара [Ансар, 1995-
14.Иллюстрируя идеи Витгенштейна, Тейлор приводит следующие слова: «Мысли подразумевают и требуют фоновое пространство значений для того, чтобы быть теми мыслями, которыми они являются» [Тейлор, 2001, с. 10].
15.Назвав феномен «общего понимания» культурой и применив подход Соссюра к широкому классу социальных явлений, Тейлор определил тем самым ее единственного носителя – общество как таковое.
16.Подчеркну, что нормативные интересы социума, формируемые в рамках политической ветви, – лишь некоторое приближение к потребностям общества, существующим в латентной форме. На этом важном вопросе я остановлюсь позже.
17.В трактовке Марголиса рациональный выбор должен сохранять возможность того, «что человек, который ведет себя даже таким образом, что наблюдатели считают его вредным для самого человека и окружающих, может, однако, быть рациональным» [Margolis, 1982, р. 14]. Комментируя эту модель, Д. Норт отметил, что «она позволяет объяснить некоторые модели поведения при голосовании, которые представляются бессмысленными в рамках поведенческой модели индивида, стремящегося к максимизации личной выгоды» [Норт, 1997, с. 30–31].
18.Данное предположение присутствует также в работах Д. Харсаньи [Harsanyi, 1955] и ряда других экономистов. Эта же гипотеза сформулирована К. Эрроу: «…принимается, что каждый индивидуум имеет порядок предпочтений на всех возможных состояниях социума. Этот порядок выражает не только его пожелания, касающиеся собственного потребления, но и его социальные установки, его взгляды на справедливость в распределении или на блага, получаемые другими индивидуумами на основании коллективных решений» [Эрроу, 2005, с. 78].
19.Подробное изложение позиции Полтеровича, высказанной во время наших личных бесед, содержится в [Рубинштейн, 2010, с. 111–116].
20.Справедливости ради замечу, что взгляды Полтеровича со временем несколько изменились, и сегодня он готов согласиться с моим объяснением, в соответствии с которым речь идет о двух источниках оценки и, соответственно, о разных людях. Но об этом немного позже. Добавлю, что мое собственное понимание тут тоже не стояло на месте и во многом сформировалось под влиянием неоднократных бесед с Полтеровичем, за что я ему искренне благодарен.
21.В предисловии к англоязычному изданию книги Викселля «Исследование по теории финансов» Бьюкенен призвал «коллег-экономистов сначала построить какую-либо модель государственного или политического устройства, а уже потом приступить к анализу результатов государственной деятельности» [Бьюкенен, 1997, с. 18]. Следуя данной методологической установке и для целей анализа формирования общественных интересов, я рассматриваю достаточно простую модель парламентской демократии.
22.Вслед за Марголисом и я также готов к расширению границ смитианского своекорыстия, причем столь далеко, что альтруизм превращается в составляющую рационального поведения [Margolis, 1982, р. 17]. Замечу, что в этой постановке альтруистические интересы индивидуумов «улавливает» рыночная ветвь формирования общественных предпочтений.
23.Кроме работы А. Крюгер назову публикации Дж. Бьюкенена, А. Нисканена, М. Олсона, Г. Таллока. К этому добавлю, что конец столетия оказался переполнен упоминаниями о «рентоищущем классе», «политическом доходе», «бюрократической ренте», «логроллинге» и т. п.
24.Я имею в виду публикации, посвященные ценностным установкам общества и их отражению в институциональной теории (см., также: [Харсаньи, 2004]).
25.Я имею в виду знаменитую дискуссию на собрании совета «Союз социальной политики» в Вене в 1909 г. и доктрину Вебера-Зомбарта «свободной от ценностных суждений общественной науки» (Wertjreiheit), имеющую и сегодня своих сторонников.
26.В подтверждение этого напомню теорему Д. Юма «О невозможности» – «из того, что есть, невозможно вывести то, что должно быть», сформулированную М. Блейком в виде знаменитой «Гильотины Юма» [Black, 1970, р. 24].
27.Замечу, что и рыночная ветвь общественных интересов страдает синдромом неопределенности. Вспомнив условия теоремы Эрроу-Дебре, легко понять, что они выполняются крайне редко, обусловливая свои «проекции» общественного интереса.
28.Более общее объяснение присутствует в работах по новой политэкономии (см., например, [Persson, Tabellini, 2005; Либман, 2007, 2008]).
29.В этом контексте интерес представляют и работы Ж. Тироля, предложившего модель с «надзорными технологиями» [Tirole, 1986].
30.Следует отметить, что частично задача расширения объекта исследования была решена Самуэльсоном в его знаменитой четырехстраничной статье, где к стандартным частным благам были добавлены общественные товары [Samuelson, 1954]. При этом построенная модель равновесия опиралась исключительно на интересы индивидуумов, а нормативные интересы общества, оставшиеся за пределами модели и вне экономики, были делегированы Самуэльсоном «эксперту по этике».
31.В формулировке Самуэльсона «общественным является товар, входящий в одинаковом количестве в две или более индивидуальные функции полезности» [Samuelson, 1954, р. 108]; как указывает Блауг, ссылаясь на У. Маццола, «особая природа общественных благ заключается в том, что их потребление может быть только совместным и равным: чем больше достается одному домохозяйству, тем больше, а не меньше достается любому другому» [Блауг, 1994, с. 549]. Замечу также, что при описании общественных благ часто пользуются адекватными этим дефинициям свойствами «неисключаемости» и «несоперничества».
32.Хочу обратить внимание на аналогичные рассуждения Марголиса при рассмотрении поведения S-Смита, отвечающего за своекорыстие, и G-Смита – за альтруизм, внутри одного индивидуума, повлекшие за собой признание любого блага общественным товаром для данной пары участников в FS-модели [Margolis, 1982, р. 36–46].
33.За исключением тех случаев, когда оно исходно, до попадания под опеку общества, проявляло свойства общественного товара.
34.Напомню, что в трактовке самого Линдаля, речь идет о совокупности граждан, приобретающих одинаковое количество общественного блага, но по разным ценам. При этом все эти цены, будучи налоговыми взносами индивидуумов, имеют одну и туже природу.
35.Экономисты в принципе предпочитают не обсуждать природу человеческих предпочтений, оставляя эту тему, например, психологам; насколько оправданы такие ограничения при построении моделей, обсуждается, например, в [Либман, Хейфец, 2011].
36.Другое дело, что образ перераспределительных империй нередко является упрощенным – это особенно справедливо для Китая, одного из наиболее часто упоминающихся примеров обществ, основанных на перераспределении. На самом деле Китай имеет давнюю традицию автономных от государства рынков [Pomeranz, 2000].
37.Можно спорить, являются ли архаические империи или современные развитые страны «общим случаем», под который должна быть «заточена» теория, но подход, ориентирующийся преимущественно на функционально дифференцированные общества, имеет полное право на существование (собственно говоря, большинство работ в общественных науках относится к этой группе).
38.Последние могут анализироваться как носители группового интереса с точки зрения КЭС, а могут – как примеры монополистических фирм на рынке труда, стремящихся к максимизации ренты.
39.При этом следует подчеркнуть, что современная политическая экономика призывает не ограничиваться картиной подобного «эгоистичного» политика и учитывать в анализе и наличие у политиков предпочтений относительно целей общества в целом [Либман, Хейфец, 2011]; так что правильнее было бы говорить о том, что участники политического процесса принимают решения на основе смешения индивидуальных интересов и предпочтений относительно общественного блага.
40.В прикладных исследованиях и прикладных моделях речь может идти о других мерах (эквивалентная или компенсирующая вариация дохода), все равно имеющих индивидуалистическую природу.
41.Связанные с этим проблемы обсуждаются в [Block, 2011]. Конечно, экономисты обсуждают и другие критерии – скажем, неравенство доходов, инновационную активность в обществе и т. д. – но все же в центре внимания находится обычно именно эффективность.
42.Или (в неоклассике) первой теоремы благосостояния, или (в австрийской школе) идей о рынке как процедуре познания и выявления рассеянной информации, или (в марксизме, например) представления о рынке как механизме эксплуатации.
43.Надо отметить, что для целого ряда «индивидуалистских» подходов (скажем, австрийской школы, которая очень скептически относится к подобному тестированию) тест «эффективности» рынка в принципе невозможен, поскольку он предполагает, что исследователь обладает лучшим «знанием», чем то, которое было агрегировано рынком в процессе своего функционирования, что в принципе невозможно. Отсюда нередко звучащие утверждения об эффективности рынка «по определению». На мой взгляд, такие ограничения анализа столь же неприемлемы, как и ограничения анализа в КЭС – ценность теории определяется исключительно ее способностью генерировать эмпирически тестируемые гипотезы.
44.Хороший пример – спрос на непотребляемые общественные блага, вошедший в экономическую науку после катастрофы танкера ExxonValdez, результатом которого стало массовое загрязнение побережья Аляски: выяснилось, что хотя большинство американцев никогда не бывало в этом штате и не стремится побывать там, они готовы инвестировать значительные средства в защиту его экологии.
45.Простейший пример – «гиперболическое дисконтирование», при котором выгоды от текущего действия оцениваются значительно выше, чем будущие убытки. Исследования показывают, что слабость силы воли становится проблемой, прежде всего, при росте числа доступных вариантов выбора [O’Donoghue, Rabin, 2001].
46.Принято говорить о «полезности опыта» (experienced utility) и «полезности решения» (decision utility) – человек в принципе стремится к первой, но в своих решениях руководствуется второй.
47.Подчеркну, что речь не идет о «войне всех против всех» по Т. Гоббсу – если в последней участники преследуют цель максимизации собственного благосостояния за счет окружающих, что, вообще-то, может привести к формированию эффективных равновесий [Piccione, Rubinstein, 2007], «радость разрушения» состоит именно в причинении вреда – даже если последний не приносит никакой выгоды, кроме «морального удовлетворения».
48.В [Abel-Koch, 2011] показывается, что при наличии товаров, вызывающих зависимость, утверждение стандартной экономической теории о росте благосостояния в условиях свободной торговли неверно. Общая модель анализа государственных интервенций в условиях ограниченной рациональности, основанных на традиционных инструментах (например, налогах) приводится в [O’Donoghue, Rabin, 2003].
49.Строго говоря, «полный» (complete) рынок – это рынок, на котором для каждого из возможных вариантов будущего существует ценная бумага, обеспечивающая при наступлении данной альтернативы фиксированный доход.
50.Собственно говоря, для создателей концепции «либертарианского патернализма» последний связан именно с «опциями по умолчанию» – как свободного от насилия инструмента регулирования человеческой деятельности, хотя сегодня термин используется иногда и в более широком значении.
51.В этой связи можно вспомнить, что пенсионная реформа в России 2000-х гг. первоначально была основана именно на «опции по умолчанию» – выборе между частными пенсионными фондами и – если индивид отказывался делать выбор – государственным пенсионным фондом, управляемым Внешэкономбанком. Подавляющее большинство россиян предпочли «опцию по умолчанию».
52.Мой аргумент в данном случае совпадает с логикой критики модели рыночного социализма в известной дискуссии О. Ланге и Ф. А. фон Хайека: хотя плановая экономика, в которой объемы производства и потребления продукции совпадали бы с равновесными в условиях рынка, и была бы эффективной, определить эти равновесные объемы производства и потребления в отсутствие рынка невозможно.
53.Классификация либеральных направлений с этой точки зрения в современной российской социальной мысли приводится в [Новиков, 2006].
54.Или же требуется ввести допущение, что государственная служба каким-то образом отбирает наиболее «умных» и «способных» представителей общества – вывод, явным образом не соответствующий действительности.
55.В предельном случае можно утверждать, что рациональность является не столько свойством отдельных индивидов, сколько «критерием выживания» в рыночной экономике, поэтому сам механизм конкуренции на практике будет ограничивать масштабы «отклонений», предсказанных поведенческой экономикой.
56.Другие способы оценки счастья обсуждаются, например, в [Frey, Stutzer, 2008] и представляют собой прекрасное описание развития эмпирических исследований, о которых говорилось в первой части работы, скажем, использование нейроэкономики как инструмента подтверждения выводов отдельных опросов.
57.Детальный обзор исследований счастья выходит за рамки настоящей работы; достаточно лишь упомянуть, что этой теме уже сегодня посвящены не только многочисленные публикации, но и специализированный журнал – Journal of Happiness Research.
58.Другие работы пытаются напрямую моделировать динамику предпочтений и выводить из нее нормативные критерии [Cordes, Schubert, 2011].
59.Следует упомянуть и более фундаментальную критику: не совсем понятно, на каком основании экономисты в принципе присваивают себе право поиска «подлинной» меры «полезности», то есть формулируют критерии оценки экономических явлений – это, скорее, является задачей философов и социальных мыслителей [Gul, Pesendorfer, 2005].
60.Например, отсутствие кооперации традиционные экономисты объясняли дилеммой заключенного, а современные экономисты-экспериментаторы – «слабоволием» индивидов [Kocher, Martinsson, Myrseth, Wollbrant, 2012].
61.В последние годы оно начало проникать и на российскую почву, пионером чего выступила НИУ-ВШЭ (см., например, фундаментальную работу М. Шабановой) [Шабанова, 2012], а также [Шабанова, 2010].
62.Я говорю, разумеется, о теоретико-идеологической модели обществ модерна, а не о ситуации, реально существующей в каждый данный момент в отдельных обществах на микроуровне.
63.В этой связи нельзя не упомянуть и об известной проблеме либерализма, заключающейся в противоречии между двумя его базовыми постулатами – правом на свободу и правом собственности. Выступая первоначально, в момент возникновения либерализма как определенной общественной идеологии, как равнозначные, эти права очень скоро стали восприниматься как во многом альтернативные. Суть данного конфликта очень точно охарактеризовал еще Дж. С. Милль [Милль, 1980, с. 373]. И он же предложил выход из нее, основанный на том, что в дилемме свобода / собственность приоритет должна иметь ценность свободы, а институт собственности должен стать лишь средством ее обеспечения и в этом отношении выступать как инструментальная, а не терминальная ценность.
64.Модернизацию я понимаю в ее неомодернизационной трактовке как протекающий в разнообразных формах с учетом особенностей национальных культур и исторического опыта народов процесс, благодаря которому традиционные общества достигают состояния модерна посредством не только экономической, политической, социальной, культурной, демографической, но и социокультурной модернизации. Под последней я подразумеваю формирование новых нормативно-ценностных систем и смыслов, поведенческих паттернов, а также рационального типа мышления и внутреннего локус-контроля, что в совокупности и создает базу для формирования и успешного функционирования новых социальных институтов.
65.Подробнее о характере негласного общественного договора периода 1990-х гг. см. [Тихонова, Шкаратан, 2003].
66.И в этом отношении ситуация в России ближе, например, к Франции конца XVIII в., чем к современной Франции, что достаточно точно отражает этап развития нашей страны на пути перехода от обществ домодерна к обществам модерна.
67.Здесь и далее, если не оговорено иное, приводятся данные исследования Института социологии РАН «О чем мечтают жители России» (март 2012 г., п = 1751). Выборка этого исследования репрезентировала население страны в возрасте 16–55 лет по региону проживания, а внутри каждого региона – по типу поселения, полу и возрасту. Далее в статье речь будет идти, соответственно, именно об этой возрастной группе россиян.
68.В частности, это исследования Н. Лапина и Л. Беляевой, В. Магуна и М. Руднева, Н. Латовой, Н. Лебедевой и А. Татарко, выполненные с использованием различных методик и на разных массивах данных.
69.Нельзя не упомянуть, что и российские исследователи акцентировали роль прагматических мотивов в эволюции ценностной системы россиян в сторону либерализма. Так, А. Ахиезер отмечал значение в этом процессе ценностей развитого утилитаризма. Важны в этом плане также работы Н. Лапина.
70.Речь идет об исследованиях Российского независимого института социальных и национальных проблем «Массовое сознание россиян в период общественной трансформации: реальность против мифов» (1995 г., п = 1462) и «Граждане новой России: кем они себя ощущают и в каком обществе хотели бы жить?» (1998 г., п = 3000), Института комплексных социальных исследований РАН «Богатые и бедные в современной России» (2003 г., п = 2106) и «Собственность в жизни и восприятии россиян» (2005 г., п = 1751), а также Института социологии РАН «Социальное неравенство в социологическом измерении» (2006), «Малообеспеченные в современной России: кто они? Как живут? К чему стремятся?» (2008 г., п = 1751); «Российская повседневность в условиях кризиса: взгляд социологов» (2009 г., п = 1749), «Готово ли российское общество к модернизации» (2010 г., п =1734), «Двадцать лет реформ глазами россиян» (2011, п = 1741), «О чем мечтают жители России» (2012 г., п = 1751) и др., проводившихся одной и той же исследовательской группой под руководством М. Горшкова. Выборка всех этих исследований репрезентировала население страны в целом по региону проживания, а внутри каждого региона – по типу поселения, полу и возрасту (за исключением данных опросов 1998,2006 и 2012 гг. – выборка этих исследований не включала россиян старше 65 и 55 лет, соответственно).
71.Конечно, говоря о взглядах и позиции элит, я имею в виду не элиты как совокупность отдельных их представителей, а элиты как определенный субъект социального действия. Как общий интерес общества не сводится к интересам отдельных его членов, а зачастую даже противоречит этим интересам, так и позиция элит как особого субъекта социальной жизни может значительно отличаться от индивидуальных взглядов и мотиваций членов элитных групп.
72.При этом под элитными группами я подразумеваю не только политическую, но и экономическую, научную и иные элиты. Исключение – та часть элитных и субэлитных групп, которая связана со спортом и шоу-бизнесом, то есть теми областями, где ключевую роль играют природные данные, а не только культурный капитал (в понимании П. Бурдье) человека, и для которых нехарактерно межгенерационное воспроизводство элит.
73.Помимо результатов исследования элитных групп О. Крыштановской, А. Чириковой, Г. Сатаровым, М. Афанасьевым, Левада-Центром и др., сошлюсь также на результаты исследований, участником которых я сама являлась. Так, уже на рубеже ельцинской и путинской эпох политическая, административная и бизнес-элиты в подавляющем большинстве (более 80 %) усматривали основные цели даже социальной политики лишь в обеспечении стабильности в обществе и защите интересов правящих групп. Что же касается таких функций социальной политики, как помощь наиболее обездоленным слоям населения, поддержка экономически активного населения, сохранение и развитие человеческого потенциала страны и т. д., то о них упоминалось в этой связи гораздо реже (см. [Государственная… 2003]). Спустя 10 лет личные интересы стали для правящей элиты еще более значимы, и даже на уровне деклараций ни один (!) из опрошенных работников системы государственного и муниципального управления в ходе исследования «Готово ли российское общество к модернизации?» не сказал, что в случае конфликта личных и общественных интересов он руководствовался бы интересами государства.
74.* Работа подготовлена в рамках программы фундаментальных исследований НИУ-ВШЭ в 2013 г.
75.Напомню, что, согласно отцу экономического империализма Г. Беккеру, «экономический подход является всеобъемлющим», то есть применимым для анализа «всякого человеческого поведения», а «сердцевиной экономического подхода» являются «предположения о максимизирующем поведении, рыночном равновесии и стабильности предпочтений» [Беккер, 2003, с. 32, 35].
76.Примером несводимости и даже конфликта между групповыми и индивидуальными потребностями может служить контроль рождаемости, который вполне может оказаться потребностью социума, но не потребностью каждого отдельного индивида, в этот социум входящего. Пример того же типа, но несколько менее фундаментальный – нынешнее сокращение социальных расходов в Греции и других европейских странах в условиях гигантского бюджетного дефицита.
77.Расхождения в понимании потребностей общества между гражданами и властными элитами могут вызываться не только злокозненностью последних, но и наличием огромного количества сложных проблем, «которые вряд ли могут формулироваться группами граждан, особенно так, чтобы полученные ответы становились ясными указаниями для правительства… Их невозможно отдать на откуп народной инициативе. Формулировка таких вопросов все равно будет поручена какой-то правительственной структуре» [Макферсон, 2011, с. 144, 146].
78.Приводить здесь сколько-нибудь подробный список работ, результаты которых говорят в пользу тезисов Рубинштейна, неуместно. Их слишком много. Ограничусь поэтому перечислением лишь некоторых наиболее интересных, с моей точки зрения, ученых, которыми и на основе концепций которых было проведено огромное количество эмпирических исследований. Это социальные психологи К. Левин, С. Милграм, К. Герген, Г. Таджфел, Дж. Тернер; культурологи Г. Алмонд, С. Верба, Г. Триандис, Д. Мацумото; неоинтитуциона-листы Дж. Марч, Й. Олсен, политологи К. Андерсон, С. Бир, Ж. Блондель.
79.То, что либертарианцы тяготеют именно к такому способу общения можно судить, например, по следующему утверждению одного из наиболее ярких современных представителей этого течения, исполнительного вице-президента Института Катона Д. Боуза: «Либертарианцы считают, – пишет он, – что история цивилизации – это движение к свободе» [Боуз, 2004, с. 24]. На чем основано такое проникновение в телеологию исторического процесса, сказать тяжело. Но, думаю, что суметь столь масштабно внять и «неба содраганье, и горних ангелов полет, и гад морских подводный ход» без помощи шестикрылого серафима или, как минимум, теней Г. Гегеля и К. Маркса невозможно.
80.Как известно, оснований для легитимности может быть много (см., например, [Вебер, 1990; Easton, 1975]). И она обеспечивается отнюдь не только законными выборами. Так что ограничение Рубинштейном своих рассуждений демократическим государством тем более досадно, что не обосновано. Ссылка на простоту модели парламентской демократии [Рубинштейн, 2012, с. 23] также вряд ли оправдана: авторитарная модель с теоретической точки зрения проще, потому что может включать меньше элементов системы, меньше обратных связей, да и процедуры принятия решений в ней проще.
81.Подобные конструкции были весьма характерны для советской ортодоксальной ментальности. В 1963 г. их прекрасно спародировал В. Бахнов в песенке, посвященной выступлению в прессе писателя А. Первенцева против «развязного» поведения молодежи в окрестностях коктебельского Дома творчества писателей: «Сегодня парень – в бороде, а завтра где? – вНКВДе…».
82.Три другие фактора: ценностная иерархия имеющихся возможностей с точки зрения индивида; уровень объективной (обусловленной действиями других людей) доступности/ недоступности этих возможностей; ценностная иерархия этих возможностей с точки зрения общества, в котором живет данный индивид [Берлин, 1992, с. 375–376].
83.А точнее, свободы по Т. Гоббсу: «Свобода означает отсутствие сопротивления (под сопротивлением я разумею внешнее препятствие для движения)… Свободный человек – тот, кому ничто не препятствует делать желаемое, поскольку он по своим физическим и умственным способностям в состоянии это сделать» [Гоббс, 1991, с. 163].
84.Пояснение для неэкономистов: экстерналии – это такие последствия деятельности для «третьей стороны» (для людей, не являющихся участниками данной деятельности), которые «не могут быть скомпенсированы с помощью механизма добровольного обмена (просто потому, что это обошлось бы слишком дорого)» [Фридман, 1985а, с. 60].
85.См., например, [Макферсон, 2011; Reinventing… 2007; Carter, 2012; Tyler, 2011; Hobhouse, 1898; Seaman, 1978]. По T. Грину, «идеал истинной свободы – это максимум власти равно для всех членов человеческого общества, позволяющей им максимально совершенствовать свое “я”» (цит. по [Берлин, 1992, с. 376]). Рассматривая политические аспекты социально-либеральной трактовки свободы, К. Макферсон видит в ней базу для модели «демократии развития» и ее наследницы «демократии участия» [Макферсон, 2011, с. 76, 107, 150].
86.Набор общепринятых позитивных прав человека содержится, как известно, во Всеобщей декларации прав человека ООН (1948), а также во вступивших в силу в 1976 г. Международной конвенции о ликвидации всех форм расовой дискриминации, Международном пакте о гражданских и политических правах, Международном пакте об экономических, социальных и культурных правах и Факультативных протоколах к Международному пакту о гражданских и политических правах. В тех или иных объемах присутствуя в правовых системах ведущих стран, относимых к либеральным демократиям, позитивные права гарантируются либо конституциями, либо специальными законами. Доктрина позитивных прав связывается и с концепцией «empowerment (расширение прав и возможностей)», широко используемой сегодня в миграционной политике, при разработке мер по уменьшению гендерного и иного неравенства и пр.
87.Ценностная родственность либертарианства с другими направлениями либерализма дала основание С. Биру включить laissez-faire в группу представителей идеологического мейнстрима, находящихся под «одним большим либеральным идеологическим тентом»: «В качестве системы ценностей, пронизывающей современную политику, либерализм в широком смысле проявляется в самых разных и порой конфликтующих формах: от laissez-faire через welfare state до демократического социализма. Под этим большим идеологическим тентом современного либерализма можно найти правых Республиканцев и левых Демократов, демократических Тори и лейбористов социалистического толка, словом, весь мейнстрим политических направлений современных западных демократий» [Beer, 2006, р. 695]. Впрочем, вопрос о принадлежности или непринадлежности либертарианства к либеральному множеству в данном случае сродни вопросу о границе отрытого или закрытого множества в математике. С точки зрения ценностной близости либертарианства к остальным направлениям либерализма Бир, конечно, прав. Однако с точки зрения распространенности и влиятельности такое включение, равно как и невключение, не меняет пограничного (периферийного) положения либертарианства в либеральном пространстве.
88.«Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм; этот пагубен: упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведет к запою, а запой ведет к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная» [Вяземский, 2003, с. 138].
89.Подробнее о постсоветском ресентименте в России я писал в [Урнов, 2011].

Bepul matn qismi tugad.

Сборник статей
Matn
5,0
1 ta baho
58 222,68 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
31 iyul 2017
Yozilgan sana:
2016
Hajm:
630 Sahifa 17 illyustratsiayalar
ISBN:
78-5-906823-64-9
Mualliflik huquqi egasi:
Алетейя
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar