Kitobni o'qish: «Два Витгенштейна. Философско-патографический анализ»
Посвящается Лиле
Методы психологии
Рецензенты:
Профессор, доктор философских наук Ф. И. Гиренок
Профессор, доктор философских наук Г. И. Чернавин

© Руднев В., 2022
© Оригинал-макет, оформление. Издательская группа «Альма Матер», 2022
© «Гаудеамус», 2022
От автора
Почему два Витгенштейна? В. страдал коморбидным (двойным) расстройством личности. С одной стороны, у него было биполярное расстройство: депрессии чередовались с перидами творческой активности и хорошего настроения. С другой стороны, латентая шизофрения. Но еще П. Б. Ганнушкин в 1914 году писал, что все мы немного шизофреники, «на уровне насморка», как сказал когда-то мой друг замечательый психолог и мыслитель Александр Сосланд. А Лакан утверждал, что норма это просто хорошо компенсированый психоз. Так что волноваться не следует.
Витгенштейн написал два основных произведения – Логико-философский трактат и Философские исследования. Но недаром он завещал публиковать их вместе в одном томе. Между этими двумя текстами В. прожил целую жизнь, полную приключений, о которых мы рассскажем в этой книге.
Я занимаюсь Витгенштейном более сорока лет. За это время я написал о нем три книги: Людвиг Витгенштейн: Человек и мыслитель (М.: Прогресс, 1994) (общая редакция, составление и аналитические статьи); Божественный Людвиг: Витгенштейн – формы жизни (М.: Прагматика культуры, 2002); Комментарий к Трактату (М.: Академический проект, 2020).
Я выражаю сердечную признательность своей жене Татьяне Михайловой за атмосферу постоянного творчества, которая во многом благодаря ей царит в нашем доме.
Я желаю всем счастья.
1. О том, как Витгенштейн стал другим человеком
Кажется, что тема совсем простая – ранний В. и поздний В. Уж не думаешь ли ты, что между этими двумя В. стояла диссоциация, что это как бы было действительно два разных человека? Что такое «ранний В.»? Компульсивный шизоид. Характер такой же, как у Канта. Плюс монополярное расстройство личности. Депрессивный характер по Ненси МакВильямс (МакВильямс 1998). Что такое «поздний В.»? Шизоид плюс циклоид. Классический «полифонический характер» (Бурно 1996). Появилось душевное тепло, синтонность, о которой пишет, в частности, в своих воспоминаниях Норман Малкольм (Малкольм 1994). А компульсивность и депрессии почти исчезли. Можно предположить, что здесь решающую роль сыграла его работа учителем начальных классов в альпийских деревнях. Ведь он написал учебник немецкого языка для народных школ. Но ты говоришь, диссоциация. Это что, множественная личность, но только не симультанно, а сукцессивно? И ранний В. к позднему ни имеет никакого отношения? Так не бывает. Должно быть генетическое тождество. И твоя задача это тождество проследить. Значит, переходный момент – это его жизнь в деревне. Что там происходило? Он изучал теорию языка Карла Бюлера. В чем ее суть? В обращении внимания на прагматическую функцию языка. Вот где собака зарыта! В. из чистого философа-аналитика, неопозитивиста, стал отчасти представителем прагматизма. И это действительно видно в «Философских исследованиях» – значение есть употребление. Но ведь в деревне было много разного. С одной стороны, он был прекрасным учителем, дети его обожали. Он возил их в Вену на экскурсии. Он починил небольшую фабрику (ведь у него было инженерное образование), и на него сельчане смотрели как на кудесника. С другой стороны, конфликты с преподавателями и безобразная история о том, как он ударил девочку-ученицу. И позорное освидетельствование. Нет, надо шагнуть на период раньше, к Первой мировой войне. Ведь он пошел на фронт, чтобы умереть. Это был способ самоубийства. У него был белый билет – при обследовании в венском госпитале у него нашли грыжу. Но не забывай, что у него три брата покончили с собой. Когда он оказался под огнем, он почувствовал страх смерти, и это его излечило. Это как в фильме «Под стук трамвайных колес», когда человеку дают яд. И оказывается, что он очень хочет жить. На самом деле ему дали что-то безвредное. Но В.-то действительно мог погибнуть! А он оказался храбрым человеком, как его современник Бион, воевавший по другую линию фронта танкистом. И ведь уже в 1914 году он начинает писать так называемые «Тетради 1914–1916», где осмысляет опыт дискуссий с Расселом и Муром в Кембридже в 1911–1912 годах. «Логико-философский трактат» В. написал в итальянском плену. Вообще, огромную роль в сохранении ему жизни сыграл переезд в Англию. Я думаю, что именно Англия спасла ему жизнь, а не деревня и не война. Я имею в виду окончательный переезд в 1926 году. Об этом пишет Эмиль Дюркгейм в книге «Самоубийство», что переезд в другую страну с более здоровым психологическим климатом способствует излечению от хронического суицида (Дюркгейм 1994). Хотя, будучи в Кембридже, он все время жаловался своему другу Дэвиду Пинсенту, что скоро умрет, и так далее. В общем, не давал никому жить. Но в конце концов он был философ, и именно философия в конечном счете излечила его. Да-да, терапия творческим самовыражением (Бурно 1989)!
2. О том, как разливать из чайника чай по чашкам
Ранний В. Нас будет интересовать раздел 2 ЛФТ1 «То, чему случается быть, Факт, это то, что существуют определенные Положения Вещей». Здесь и далее цитируется мой перевод Трактата по изданию (Витгенштейн 2020). Понятие Sachverhalten – одно из самых важных в Трактате. Оно означает некий примитивный факт, состоящий из логически простых Предметов. По В. Предмет нельзя представить изолированно от контекста и других Предметов. Если мы не знаем про чайник, что в нем можно кипятить воду (Положение вещей) и разливать ее в чашки (другие Предметы), то можно сказать, что мы не знаем, что такое чайник. И ясно, что чайник должен представлять из себя нечто металлическое или керамическое, но ни в коем случае не деревянное, чтобы в нем можно было кипятить воду, и в его форме должно быть нечто, что позволяло бы разливать чай по чашкам. Ясно, что если мы знаем, что такое чайник, в частности, в нем можно кипятить воду и разливать чай по чашкам, то невозможно, что впоследствии окажется, что из чайника можно стрелять или класть его под голову в качестве подушки. Логическая природа чайника исключает эти новые возможности. Внутренние свойства, по В., – это такие, без которых Предмет не может существовать. Стало быть, для того чтобы знать чайник, важно знать не просто, из какого металла он сделан, но то, что этот металл не расплавится при температуре, более низкой, чем температура кипения воды. Задавая все Предметы в некотором небольшом ограниченном возможном мирке, например, чайник, воду, чашки, мы тем самым задаем все возможные Положения Вещей, связанные с этими Вещами. И это, в принципе, касается всех вещей. Вместе с предметами в мире дано потенциально все, что с ними может произойти. Можно представить, как в чайник наливают воду, как вода в нем закипает. Как из него наливают чай в чашки. Можно представить себе пространство без чайника, но нельзя представить чайник вне тех возможных положений вещей, которые могут с ним «случаться быть». Любая вещь – будь то чайник, грабли или «Трактат» – перестает быть вещью вне пространства возможных для нее положений вещей.
2.014. Предметы содержат в себе возможность всех ситуаций
Этот тезис является обобщением предыдущих. Заложенность в предметах не только всех положений вещей, но и всех ситуаций (Sachlage), то есть возможность не-элементарных положений вещей, позволяет представить предмет как некий прообраз кибернетического устройства с заложенной в нем программой всех возможных действий, включая в данном случае взаимодействия с другими предметами. Чайник включает в себя возможность не только греть воду и разливать чай по чашкам, но и возможность быть фарфоровым, китайским, со свистком, возможность быть разбитым, если он из глины, или расплавленным, если он металлический. Мы как будто берем все предметы, записываем в их структуре возможные Положения вещей и ситуации, которые могут с ними произойти, и запускаем их все вместе. После этого они начинают жить своей жизнью. Однако для того чтобы предметы могли функционировать, а мы могли бы знать об этом, необходимо, чтобы между предметами и нашим знанием о них существовала регулярная обратная связь.
3. О том, как Витгенштейн решил переехать на постоянное жительство в Советский Союз
Прежде всего, поговорим о более или менее безусловных вещах – о той роли, которую в жизни Витгенштейна играло чтение Достоевского и Толстого, двух в наибольшей мере адаптированных на Западе великих русских писателей.
Достоевский впервые упоминается Витгенштейном в «Тетрадях 1914–1916», где есть фраза о том, что «Достоевский прав, когда говорит, что человек, который счастлив, наполнен целью существования» (Витгенштейн 1996: 195). Среди произведений Достоевского Витгенштейн выше всего ставил «Братьев Карамазовых». Особенно большое впечатление на него производила фигура старца Зосимы. Можно предположить, что Витгенштейну была близка идея перевоплощения офицера в святого (достаточно обычный агиографический композиционный ход – грешник становится праведником; особенно обычный для православной традиции, где было популярным неписаное правило, в соответствии с которым, чем больше грех, тем больше потенциальная праведность), ведь он сам был и офицером (австро-венгерской армии) и почти святым (во всяком случае, так его многие воспринимали, когда он работал в деревне (см. Бартли 1973).
«Преступление и наказание» Витгенштейн читал в 1935 году по-русски, как свидетельствует об этом Фаня Паскаль. Фаня также рассказывает, что Витгенштейн настолько высоко ставил Достоевского, что, когда она в разговоре с ним как-то неосторожно заметила, что на Достоевского сильно повлиял Диккенс (что совершенно справедливо с историко-литературной точки зрения), Витгенштейн возмутился и показал рукой, поднятой высоко вверх, как велик Достоевский, и – рука опущена – как ничтожен по сравнению с ним Диккенс (что, конечно, справедливо лишь отчасти).
В целом, однако, можно сказать, что Достоевский не затронул глубинных экзистенциальных пластов в жизни Витгенштейна. Это сделал Толстой.
Характерно при этом, что Витгенштейн читал по преимуществу позднего Толстого. Известно, что он читал «Воскресение», «Хаджи-Мурата», восхищался такими плодами позднего эстетического редукционизма Толстого, как народные рассказы вроде «Алеши Горшка» и «Много ли человеку земли надо?». О том, читал ли Витгенштейн «Войну и мир», «Анну Каренину», «Смерть Ивана Ильича» и «Крейцерову сонату», сведений нет. Если читал, то не обсуждал этих произведений с друзьями.
Итак, не столько Толстой, сколько толстовство. Казалось бы, что общего между философией Витгенштейна и идеологией позднего Толстого? Между тем общее безусловно есть. Проявляется оно по меньше мере в двух аспектах. Первый аспект – это редукционизм. Что такое толстовское «Евангелие»? Оно характеризуется прежде всего тем, что четыре текста сведены (то есть в соответствии с этимологией этого слова – редуцированы) к одному. Толстой убрал главную дискурсивную особенность раннехристианского учения – его полифоничность, несводимость к единому мнению. В сущности, ранее христианство – это религия пропозициональных установок: («Он сказал…» – один из самых частотных оборотов в канонических Евангелиях). Это беспрестанный диалог между Иисусом, с одной стороны, и учениками, фарисеями, женщинами, Пилатом, с другой.
Пользуясь терминологией Р. Рорти (см. Рорти 1996), можно сказать, что Толстой «приватизировал» христианство и тем самым редуцировал его к сугубо внутренней душевной жизни (тезис о том, что Царство Божие внутри нас), то есть сделал следующий шаг после Лютера – десокрализовал Иисуса и попытался показать, что церковь не нужна даже в том ослабленном виде, в каком она присутствует в протестантской модели христианства.
Толстовство в определенном смысле напоминает буддизм, который Толстой хорошо знал и любил, причем не в исходной махаянической его версии, а скорее в дзенской, нигилистической. (Впервые толстовство как разновидность русского нигилизма было интерпретировано Б. М. Парамоновым в книге: Парамонов 1997.) Действительно, отрицание принятых в обществе духовных ценностей, устоявшихся идеологических инфраструктур, парадоксально роднит Толстого со «вторым этапом русского освободительного движения». Конечно, можно возразить, что нигилисты были насильниками, а Толстой проповедовал ненасилие. Но когда Толстой ходатайствовал перед царем за народовольцев, которые убивали царских министров, разве он тем самым не выказывал сочувствие убийцам?
Существует рассказ П. И. Бирюкова, первого биографа Толстого, о том, как однажды Толстой с кем-то из учеников косил луг в Ясной Поляне и ученик уговаривал его уйти наконец из Ясной Поляны и присоединиться к общине толстовцев. Толстой долго слушал, потом не выдержал и пошел с косой на ученика. Потом он бросил косу, упал ничком на землю и зарыдал.
Ясно, что эта неортодоксальность Толстого была гораздо ближе Витгенштейну, чем государственное православие позднего Достоевского.
Тем не менее если говорить об оценке художественных произведений Толстого, то Витгенштейн, сравнивая, например, «Воскресение» и «Хаджи-Мурата», отдавал предпочтение последнему, что говорит о безусловной адекватности его вкуса; идеологическому трактату в форме романа он предпочитал имеющий сугубо эстетические цели дискурс. В письме Норману Малкольму, на которого «Воскресение» произвело впечатление, Витгенштейн писал:
Однажды я начал читать «Воскресение», но не смог. Видишь ли, когда Толстой просто повествует о чем-либо, он воздействует на меня бесконечно сильнее, чем когда он адресуется к читателю. Когда он поворачивается к читателю спиной, он производит наиболее сильное впечатление. <…> Его философия представляется мне самой верной, когда она скрыта в повествовании (Малкольм, 1994: 49).
В соответствии со своей доктриной невысказываемого Витгенштейн ценит Толстого не там, где он открыто проповедует свои взгляды, а там, где эти взгляды скрыты в «логической форме» его повествования.
Что же скрывает повесть «Хаджи-Мурат»? Прежде всего мотив побега, изменения жизни, являющийся ключевым для всего позднего творчества Толстого («Отец Сергий», «И свет во тьме светит», «После бала», «Живой труп», «Воскресение», «Посмертные записки старца Федора Кузмича») и по понятным биографическим причинам столь значимый для Витгенштейна, в повести «Хаджи-Мурат» воплощен в наименее идеологизированной форме. Совершая побег, переходя от Шамиля к русским, Хаджи-Мурат формально совершает предательство. Но в повести главным является представление о том, что личное право человека на самоопределение, где критерием служит лишь вопрос верности своей натуре, важнее, чем преданность той или иной идеологии и группе, то есть это опять-таки либеральная «приватизация» в рортианском смысле. Все это безусловно должно было быть близко Витгенштейну, совершавшему множество побегов, удачных и неудачных, и много раз в ту и другую сторону менявшему свою жизнь.
Тот же факт, что личные биографические перипетии жизни Толстого очень сильно повлияли на Витгенштейна, нам уже известен и не вызывает никаких сомнений. Подобно Толстому Витгенштейн отказался от имущества и в поздние годы перечеркнул свое раннее учение; подобно Толстому он преподавал в деревне и не признавал ценностей буржуазной культуры. Поэтому ничего удивительного, что Витгенштейну хотелось побывать на родине человека, который так много для него значил.
Витгенштейн собирался поехать в Россию не как турист, он одобрял коммунистический режим, хвалил Сталина за то, что «он дал людям работу», и надеялся на то, что работу дадут и ему. Лавры Льва Николаевича, распахивающего в охотку с помощью двух кляч податливую яснополянскую землицу, не давали ему покоя. Такова была трагическая модернистская, можно сказать, мода: если ты писатель, томись в скучном департаменте; если ты философ, то строй дом сестре, а когда дом построен и больше делать нечего, то становись «ассенизатором и водовозом», инженером человеческих душ, врачом ухо-горло-нос или просто чернорабочим. Все эти почтенные профессии требовали одного: знания той знаковой системы, которой пользуются твои будущие коллеги, читатели и пациенты. Поэтому Витгенштейн, прихватив на всякий случай Фрэнсиса Скиннера, отправился на поиски преподавателя русского языка. Он обрел его в Фане Паскаль, жене французского коммуниста (спокойствие, читатель, в этой главе будет много коммунистов) Роя Паскаля, украинской еврейке из Харькова, большой поклоннице советской власти, предпочитавшей, однако, любить ее на расстоянии (Фаня Паскаль была членом кембриджского Комитета друзей Советского Союза; сейчас, когда прошло уже более 50 лет после Фултонской речи Уинстона Черчилля, трудно себе представить, что такой комитет вообще мог существовать). Витгенштейн пустил вперед себя Фрэнсиса. Фаня Паскаль вспоминает:
Фрэнсис Скиннер позвонил к нам в кембриджский дом, чтобы узнать, не смогу ли я давать ему уроки русского языка. В то время он был аспирантом Тринити-колледжа, исключительно застенчивым и веселым парнем. <…> Мне показалось, что запрошенный мной гонорар, обычный по тем временам, слишком высок. «Нельзя ли ходить на эти уроки моему другу? Правда, это еще не точно. Окончательно он еще не решил». – «Приводите его, для двоих плата будет такой же…» Кажется, они были благодарны мне, потому что вскоре прислали самую большую из когда-либо виденных мною гортензий. Когда они пришли и постучали к нам в дверь, я совершенно не была готова к тому, что другом Фрэнсиса окажется доктор Витгенштейн» (Паскаль 1994: 100–101).
Естественно, что основным персонажем и самым прилежным учеником («промокашкой», как она называет его в другом месте своих воспоминаний) стал именно доктор Витгенштейн:
Они приходили раз в неделю на двухчасовой урок: об этом я вспоминаю с удовольствием. В исключительно короткое время они освоили грамматику (чему я особенно люблю учить) и приступили к чтению серьезной русской прозы. Вскоре я могла уже порадовать их сказанной к месту русской пословицей. В будущем мне редко доводилось видеть их такими жизнерадостными. Не могу вспомнить, через сколько недель Витгенштейн заболел и, лежа в постели, прислал мне свой перевод с немецкого на русский сказки братьев Гримм (жаль, что Фаня не помнит, какой именно сказки – уж не о двух ли юношах, их лошадях и их лилиях? – В. Р.). Я изумилась и поняла, что, хотя и Фрэнсис стремительно шел вперед, заниматься мне прийдется с каждым в отдельности.
<…> В середине урока подавался поднос с чаем и домашним фруктовым пирогом, пользовавшимся большим успехом. Всякий раз, когда Витгенштейн просил налить ему побольше воды, начинался жаркий спор. «Больше, больше воды», – шумел он, хотя я убеждала его, что в его чашке и так уже одна вода. Тогда он рассказывал анекдот об австрийском крестьянине, который все время просил долить ему в кофе рому («Плесни еще»), до тех пор, пока у него не оказывался чистый ром. Все его анекдоты имели такой же невинный характер. Прося добавки пирога, он говорил: «Тот, кто поставил перед тобой вкусную пищу, запомнится надолго».
<…> Вскоре его любимым чтением на русском языке стало «Преступление и наказание» Достоевского. По прошествии более двадцати лет сестра Скиннера миссис Траскотт, встреченная мною тогда впервые, отдала мне экземпляр этой книги, найденный среди вещей брата и принадлежавший Витгенштейну. В нем проставлены все ударения. Как только Витгенштейн убедился в том, что в русском языке нет точных правил ударения, он стал расставлять их сплошняком. Я прочитала с ним несколько отрывков. Проставить ударения в целом романе – по любым меркам подвиг, и самостоятельно ученик не может сделать этого – точнее, если б он мог, в этом не было бы уже необходимости. Был ли у него другой учитель русского языка или, что вероятнее, он читал эту книгу с Бахтиным? (Николаем Михайловичем Бахтиным, искусствоведом, жившим в Лондоне и преподававшим в Лондонском университете; братом русского философа М. М. Бахтина, близким другом семьи Паскаль и самого Витгенштейна. – В. Р.). Поэзию мы не читали; но однажды он процитировал мне Пушкина. Это, скорее всего, было у него от Бахтина, обожавшего читать вслух русскую поэзию (Паскаль: 104–108).
В 1935 году, когда Витгенштейн уж всерьез готовился к поездке в Советский Союз, он настолько хорошо овладел русским языком, что мог уже общаться с советскими функционерами. Когда Чрезвычайный и Полномочный Посол СССР в Великобритании Иван Иванович Майский спросил Витгенштейна, как у него обстоит дело с русским языком, тот ответил: «Испытайте меня». После разговора на русском языке Майский похвалил Витгенштейна, сказав, что он говорит совсем неплохо.
Гораздо труднее, чем выучить русский язык, было добиться разрешения на въезд в Советскую Россию.
Летом 1935 года Витгенштейн начал приготовления для предстоящей поездки в Россию. Приготовления эти были своеобразными. Он регулярно встречался с теми из своих друзей, которые, во‑первых, были членами Коммунистической партии Великобритании (или других стран – Сраффа, например, был членом Компартии Италии), и, во‑вторых, бывали в Советском Союзе. Он выяснял не только то, какой был политический климат в СССР, но искал связи с людьми в России, которые помогли бы ему и Фрэнсису устроиться на работу. Что это должна была быть за работа, толком никто не понимал, сведения противоречат одно другому. То ли они хотели стать простыми рабочими, то ли учиться на врачей. Но одно было проартикулировано ясно – с философией покончено.
С одним из таких знакомых Витгенштейн советовался, что ему делать со своими рабочими тетрадями по философии, выбросить их или сохранить на всякий случай. Слава богу, что у этого приятеля хватило ума уговорить 45‑летнего максималиста не уничтожать своих рукописей. Имя этого человека Джордж Томпсон – он был коммунист и член общества «Апостолы».
Вообще говоря, Витгенштейн был далеко не одинок в своей неумеренной любви к нашей многонациональной отчизне. Паломничества в СССР совершали в 1920 и 1930‑е годы не только Герберт Уэллс, Анри Барбюс, Бернард Шоу и Андре Жид. Даже такой утонченный человек, как Вальтер Беньямин, не удержался от этого. Так что удивляться следует не тому, что это, дескать, за парадоксальная мысль пришла в голову сумасброду Витгенштейну, а наоборот, тому, насколько не похоже на него такое следование моде. «Лето 1935 года, – пишет Монк, – было временем, когда марксизм для людей, обучавшихся в Кембридже, стал наиболее важной интеллектуальной силой, а поездки в Советский Союз студентов и преподавателей университета носили характер паломничеств» (Monk: 348).
В 1935 году преподаватели Кембриджа Энтони Блант и Майкл Страйт после поездки в СССР организовали не больше не меньше, как Кембриджский кружок шпионов. Шутки шутками, но и на самом деле шпионить в пользу СССР стало на долгие году модой в Кембридже. Знаменитый Ким Филби, например, был выходцем из Кембриджа и членом общества «Апостолы», которое в эти годы также охватила прокоммунистическая эпидемия.
Как же объяснить эту пламенную любовь европейской элиты к марксизму и СССР? Объяснение состоит прежде всего в том, что мы привыкли воспринимать враждебность Запада по отношению к Советскому Союзу как нечто универсальное, само собой разумеющееся. Но это ошибка. Враждебность началась только в конце 40-х годов, когда после Фултонской речи Черчилля началась идеология железного занавеса. То есть к Советскому Союзу начали плохо относиться только в тот момент, когда его начали бояться. То есть после того, как он победил во Второй мировой войне и подмял под себя пол-Европы. В 1930‑е годы все было совершенно по-другому. Советский Союз реально был никому не страшен, во всяком случае, гораздо менее страшен, чем нацистская Германия. Возможно, западные интеллектуалы недооценивали сталинского лицемерия, и все эти «Мы за мир» и т. д. воспринимали как более или менее искреннюю риторику. Но скорее здесь был более важен экономический фактор. После Великой депрессии 1929 года Европа и Америка переживали длительный экономический кризис. Уровень жизни был достаточно низким, безработица – очень высокой, рабочее движение существовало отнюдь не на бумаге, как в наши застойные времена, когда на Западе было уже «общество изобилия». Буржуазная идеология в этих условиях переживала неизбежный кризис. Все же происходящее в России воспринималось как великий социально-экономический эксперимент, вызывавший симпатию, интерес и уважение. Кроме того, из двух зол – Гитлер или Сталин – выбирали, как они думали, меньшее, то есть Сталина. Покоряла и воодушевляла кембриджских интеллектуалов, которым было тесно в скованных традицией и профессорской мантией университетских кельях, динамика того, что происходило в России с 1917 до 1937 года (до того времени, когда в целом Европа отвернулась от СССР). И опять-таки мы привыкли воспринимать наше доперестроечное прошлое как тихое затхлое болото. Между тем застой длился достаточно недолго – с 1968 по 1985 год – всего 18 лет. Действительно, за эти 18 лет почти ничего не менялось. Но зато как динамично менялась политика и экономика в Советской России с 1917 по 1956 год!
Другое дело, как и в какую сторону они менялись, но нам сейчас важно представить, как могла выглядеть наша страна из Европы. Совсем не так, как после Второй мировой войны! Не будем заходить далеко и сошлемся на высказывания нашего героя, которые он «изронил» в своих беседах с Морисом Друри. Прежде всего, Витгенштейн отдал должное памяти В. И. Ленина, о котором он сказал следующее: «Несмотря на то что его философские сочинения – абсурд (спасибо хоть на этом!), он все же хотел что-то сделать» (Drury 1981: 141). Вот это «хотел что-то сделать» очень характерно. Застой тогда был именно в Европе, а динамизм русских всех на Западе изумлял.
Витгенштейн говорил членам Венского кружка: «Cтрадания, которые претерпевает Россия, обещают нечто в будущем, в то время как вся наша болтовня бессмысленна» (Waismann 1967: 142).
Вспомним также «кремлевского мечтателя» из книги Герберта Уэллса «Россия во мгле». Ленин во многом производит отталкивающее впечатление своей жесткостью, которая читается у него в лице. И все же он не может не вызывать уважения своими грандиозными планами, которыми он делится с английским интеллигентом в разрушенной войной и насилием огромной беспризорной стране. Стоя как философ на прагматической позиции, поздний Витгенштейн прежде всего ценил поступок как таковой, волю к поступку, а уж потом оценивал его (если оценивал вообще) как дурной или хороший.
Этой идеологией «не-спрашивавй-а-делай» очень многое объясняется в политических симпатиях Витгенштейна. Само это выражение родилось из одного путешествия Витгенштейна по Англии, о котором рассказывает в своих воспоминаниях Норман Малкольм. Однажды Витгенштейн устал и зашел в крестьянский дом с просьбой позволить ему отдохнуть и попить воды. Хозяйка приняла его радушно и спросила, не хочет ли он поесть. В этот момент из другой комнаты раздался голос хозяина, который сказал: «Don’t ask – give!» (Малкольм 1994: 00). С тех пор эти слова стали одним из главных идеологических лозунгов Витгенштейна.
В том же прагматическом ключе Витгенштейн оценивал сталинский режим до 1937 года. Как вспоминает один из учеников и душеприказчиков Витгенштейна Раш Рис, учитель отозвался о гении всех времен и народов таким образом: «Сталин дал людям работу, что важнее всего, а тирания меня не возмущает» (Rhees 1981: 226). Благодаря этому высказыванию Дж. Моран, автор статьи «Витгенштейн и Россия», ставит вопрос о том, был ли Витгенштейн сталинистом. В конце статьи он отвечает на этот вопрос отрицательно, но характерна сам постановка проблемы. Каково было отношение Витгенштейна к политическому насилию, неизвестно. Можно предположить, что под словом «тиран» подразумевалась фигура вроде Наполеона, то есть нечто романтическое. Однако существуют высказывания Витгенштейна и о Гитлере. Когда в конце апреля 1945 года всем было уже ясно, что Гитлеру пришел полный капут, зверя затравили в его собственной берлоге, Витгенштейн с большой озабоченностью высказался о своем бывшем «однокорытнике» (не забудем, что Витгенштейн и Гитлер учились в одной школе в Шарлоттенбурге): «Представляете, в каком ужасном положении должен находиться сейчас такой человек, как Гитлер» (Drury: 163). Наконец, по воспоминаниям Р. Риса, сравнивая вышедшие одновременно две книги – Mein Kampf Гитлера и Realpolitic чешского лидера Бенеша, – Витгенштейн, указывая на первую, сказал: «И все же это нечто гораздо более дельное (business-like)» (курсив мой. – В. Р.) (Rhees 1981: 225).
Интересно, что, побывав в России, Витгенштейн остался неравнодушен и к московской идеологической архитектуре. Так, в разговоре с Друри он высказался относительно Мавзолея Ленина в том духе, что «эта могила в центре Москвы имеет совсем неплохой дизайн». Ему также понравился храм Василия Блаженного (Moscow Cathedral), и он с увлечением пересказывал Друри известную легенду о том, как Иван Грозный приказал ослепить двух зодчих этого храма Постника и Барму, для того чтобы они не смогли построить ничего лучшего. Витгенштейн настаивал на том, что, по его мнению, эта легенда должна быть правдивой. Добряк Друри дивился такой кровожадности Витгенштейна.
Тем не менее, несмотря на все вышеприведенные «порочащие» факты, Рэй Монк, например, рассматривает отношение Витгенштейна к России вовсе не как однозначно апологетическое. По его мнению, взгляд Витгенштейна на Россию был скорее шпенглерианским, чем марксистским. Развитие этого взгляда – не политического, а историко-культурного – Витгенштейн нашел в опубликованной еще в 1927 году книге Кейнса «Краткий взгляд на Россию», где марксизм рассматривался как своего рода религия, а отнюдь не работающая экономическая стратегия, и говорилось о том, что Россия по своему развитию моложе европейских государств и поэтому от нее можно ожидать много нового и интересного (отсюда, по-видимому, и реплика Витгенштейна о том, что страдания принесут России нечто новое). В заключение Кейнс призывает к терпимости по отношении к России (возможно, отсюда идея Витгенштейна, что его не пугает «тирания»). Сходные идеи о России и о советском марксизме высказывались в 1920‑е годы Н. А. Бердяевым в книге «Смысл истории: Опыт философии человеческой судьбы» (Бердяев 1924), Арнольдом Джозефом Тойнби в 1930‑е и Л. Н. Гумилёвым в 1960‑е. Таким образом, взгляд на Россию как на нечто особенное (даже если не касаться Данилевского и евразийцев) в ХХ веке был весьма распространен. Бердяев и Тойнби отождествляют советский марксизм с ранним христианством, не замутненным паулинизмом и еще слабо вовлеченным в агностический круг мыслей [Тойнби 1989], Л. Н. Гумилёв, так же как Кейнс, доказывает молодость российского этноса, а отсюда и беспорядок, «ветер в голове» молодого государства (как писал саркастически А. К. Толстой якобы про китайцев, но подразумевая Россию:
…Что мы ведь очень млады,
Нам тысяч пять лишь лет.
Затем у нас нет складу,
Затем порядку нет!
и ожидание великих перемен в будущем.
Все эти представления о России складывались в целостную ментальную систему, одним боком связывались с толстовством и поэтому, как можно предположить, были чрезвычайно близки Витгенштейну, который так высоко ценил Шпенглера, являющегося безусловно отцом всех этих идей.
Может быть, поэтому Витгенштейн писал Кейнсу, что он, вероятно, поймет причины его желания поехать в Россию и что эти причины лишь на поверхности и лишь отчасти можно рассматривать как детские, но на самом деле они достаточно глубоки и этически оправданны.
Кейнсу не понравился план Витгенштейна ехать в Россию. Тем не менее он взялся помочь ему установить контакты с функционерами советского посольства в Лондоне. Первый, с кем встретился Витгенштейн в советском посольстве, был некто Vinogradoff, который, по словам Витгенштейна, разговаривал с ним весьма осторожно, и, несмотря на то что Витгенштейну было ясно, что Vinogradoff знает, какие рекомендации нужно дать, для того чтобы облегчить человеку возможность поехать в Советский Союз, он этих рекомендаций не дал и никакого желания помогать Витгенштейну у него не возникло.
Тогда Кейнс, который был, по всей видимости, знаком в Лондоне со всеми, написал письмо послу СССР в Великобритании Майскому, где рекомендовал ему профессора Витгенштейна, «своего старого и очень близкого друга», который «не является членом Коммунистической партии, но горячо верит в новые преобразования, проводящиеся в Советской России».
Перед встречей с Майским Кейнс наставлял Витгенштейна в том духе, что, несмотря на то что Майский – коммунист, все равно он дипломатическое официальное лицо очень высокого ранга и называть его надо не иначе как «Ваше Превосходительство». И вообще было бы не плохо по такому случаю надеть галстук. Витгенштейн выполнил все наставления. Он надел галстук, вероятно, впервые за последние 25–30 лет своей жизни, и постоянно называл Майского «Его Превосходительством», но все равно беседой остался недоволен. Как писал Витгенштейн Патиссону, он был так взволнован, что, уходя из кабинета Майского, он тщательно вытер подошвы ботинок о коврик (Monk: 349). В письме Кейнсу, отчитываясь о визите к Майскому, Витгенштейн писал, что посол был с ним очень приветлив и обещал дать адреса тех людей в Москве, с которыми Витгеншетйн мог бы связаться. Что касается намерения Витгенштейна устроиться на работу в Москве, он сказал что этот проект не является невозможным, но никаких обещаний по этому поводу не дал.
Кроме этих не слишком обнадеживающих встреч в советском посольстве Витгенштейн еще пытался связаться с Обществом по культурным связям с Советским Союзом (членом этого общества была Фаня Паскаль). Это общество носило не политический, а общекультурный характер, поэтому там было много не-коммунистов (тот же Кейнс, например). 19 августа Витгеншетйн вступил в контакт с Хильдой Браунинг, вице-председателем общества. На следующий день он писал Патиссону:
Мое интервью с мисс Б. прошло лучше, чем я ожидал. По меньшей мере я получил одну полезную информацию, что единственный шанс получить разрешение на постоянное проживание в России – это поехать туда в качестве туриста. <…> Мисс Б. также обещала мне дать два рекомендательных письма. В конечном счете, это лучше, чем ничего. Но в целом это и ничего конкретного не означает, и я до сих пор не понимаю не только того, что они мне разрешат, а что нет, но и того, чего я, собственно, хочу сам. <…> Я чувствую себя совершенным ослом, и вообще у меня довольно отвратительно на душе (Monk: 350).
Теми официальными советскими топосами, в которые Витгенштейну обещали дать рекомендации, были Институт Севера и Институт национальных меньшинств. Это были советские образовательные институты, ориентированные на повышение грамотности населения этнических меньшинств в Советском Союзе. Но Витгенштейн меньше всего хотел преподавать. Скорее, он хотел добиться того, чтобы его отправили на Север, чтобы там изучать язык и мышление этих самых национальных меньшинств. Здесь следует обратить внимание на его работу начала 1930‑х годов «Заметки о “Золотой ветви” Фрэзера», в которой Витгенштейн ругает своего соратника по Кембриджскому университету за то, что тот проявил полнейшее буржуазное непонимание по отношению к обрядам дикарей. Это вульгарное, c высока, отношения к дикарям, по мнению Витгенштейна, самого Фрэзера превращает в дикаря:
Фрэзер не может представить себе другого служителя культа, кроме английского пастора своего времени со всей его глупостью и вялостью. <…>
Фрэзер – дикарь в большей степени, чем любой из его дикарей, потому что они отошли от понимания обстоятельств, имеющих отношение к духовным ценностям не так далеко, как англичанин ХХ века. Его объяснения примитивных обрядов еще более грубы и невежественны, чем смысл этих обрядов (Витгенштейн 1990: 253).
В этих фрагментах чувствуется не только неприятие Витгенштейна к Фрэзеру, но и его явная симпатия к дикарям. Можно предположить, что и скептическое буржуазное отношение к русским «дикарям» со стороны английского общества вызывало аналогичное возмущение Витгенштейна, и, возможно, одним из глубинных мотивов его поездки в Советский Союз было желание «доказать», что русские – дикари не в большей мере, чем цивилизованные англичане «со всей их глупостью и вялостью».
Так или иначе, Кейнс не раз предупреждал Витгенштейна, что, если что и облегчит ему путь в Россию и тем более натурализацию в ней, так это то, что он представит свою персону в качестве образованного интеллигента, «спеца», все же его попытки стать рабочим или колхозником (а у Витгенштейна была и такая идея – стать советским «фермером» подобно героям шолоховской «Поднятой целины») будут обречены на провал.
Витгенштейн отправился на пароходе в Ленинград (подобно маршаковскому мистеру Твистеру) 7 сентября 1935 года. В Лондоне его провожал Гилберт Патиссон. Фрэнсис тяжело заболел и не смог принять участие в поездке. Тем не менее считалось, что Витгенштейн будет искать в Советском Союзе работу для них обоих. Из подробностей путешествия известно, что последним на корабль сел американский священник Греческой православной церкви и сел рядом с Витгенштейном. Витгенштейн, казавшийся подавленным и озабоченным, сидел на своем месте, молча уставившись в пространство и не говоря ни слова до тех пор, пока в один прекрасный день не решил вдруг представиться священнику, для чего, приподняв руку, воскликнул: «Витгенштейн!» – в ответ на что священник назвал свое имя. Остаток пути был проведен в молчании (Monk: 351).
Витгенштейн прибыл в Ленинград 12 сентября. Здесь он посетил Институт Севера, а также отдал визит университетскому профессору философии Татьяне Горнштейн. В университете ему предложили читать курс философии (Monk: 351).
В Москве состоялась известная встреча с профессором математической логики Софьей Яновской, с которой он потом переписывался и посылал ей (она была больна диабетом) лекарства из Англии. Когда он пришел на философский факультет Московского университета и представился, Яновская воскликнула: «Нет, не может быть, неужели тот самый великий Витгенштейн?» (во всяком случае, так «великий Витгенштейн» описал эту встречу Фрэнсису Скиннеру, а Фрэнсис, выполняя его поручение, все его рассказы о России передал Фане Паскаль – так они дошли до нас). Опомнившись от вида классика, после продолжительной дружественной беседы, посвященной актуальным проблемам современной философии, Софья Яковлевна вздохнула и посоветовала Витгенштейну «больше читать Гегеля». Вероятно, наш герой был фрапирован этим предложением, но старая диаматчица невольно заглянула на несколько десятилетий вперед: Гегель и Маркс стали модными даже среди первого поколения учеников Витгенштейна, например, у фон Вригта и Рубинстайна, что касается современных философов постструктуралистов и постмодернистов – Жака Деррида, Жана Бодрийяра, Славоя Жижека, – Гегель и Маркс безусловно самые престижные фигуры наряду с Фрейдом и Лаканом. Однако в те времена, о которых мы рассказываем, люди были проще, и, вероятно, Витгенштейн был несколько охлажден такими ортодоксально-«совковыми» заходами.
Яновская вспоминала также, что Витгенштейн отзывался одобрительно о диалектическом материализме, причем Рэй Монк считает, что она лгала. Но если хочешь найти работу, отзовешься положительно о чем угодно. Да и о чем ему еще было положительно отзываться? О Гуссерле? В Москве ранней осенью 1935 года одобрительных отзывов о Гуссерле не поняли бы. Между тем Витгенштейн утверждает, что через Яновскую ему предложили (это уже какой-то снежный ком!) кафедру (то есть заведовать кафедрой) в Казанском университете, куда он ездил, чтобы побывать в университетском городе, где учился Толстой, а также место преподавателя в Московском университете. Понятное дело, Витгенштейн напрочь не соглашался, говоря, что ему что-нибудь попроще, землицы бы в Костромской губернии или фрезерный станок на заводе имени Д. И. Лихачёва, но русские товарищи дали ему понять, что в качестве рабочего и колхозницы он в России не нужен (своих девать некуда – уж и так морили их, морили!) и если не хочет кафедру в Казани, то пусть лучше едет обратно в Тринити-колледж к английским товарищам.
17 сентября, будучи еще в Москве, Витгенштейн получил письмо от Фрэнсиса, который подбадривал его и советовал оставаться в Союзе до тех пор, пока он не найдет работу. Из этого письма следует, что они с Фрэнсисом собирались на житье в Россию только со следующего учебного года, когда у Фрэнсиса закончится трехгодичная аспирантура, а у Витгенштейна – пятилетняя стипендия. Ближайшую же зиму они намеревались провести в работе над «Коричневой книгой». То есть у Витгенштейна было, видимо, решено так. Закончить второй фундаментальный труд (нечто вроде будущих «Философских исследований») и по наработанному еще 15 лет назад алгоритму после тяжелой философской работы вновь оставить это занятие и (как 15 лет назад, в деревню) отправиться на отдых в Страну Советов. Однако история не повторилась, к счастью. Тех нескольких недель, что Витгенштейн пребывал на нашей родине, оказалось достаточно, чтобы понять: «нас здесь не поняли». Советская Россия почудилась едва ли не еще более буржуазной и аристократичной, чем Англия. Этого Витгенштейн не ожидал. Им, видите ли, не нужен философ-колхозница, им подавай буржуазного спеца профессора Витгенштейна, чтобы учить рабфаковцев уму-разуму. Нет, товарищи, так не пойдет. Не пускаете в колхоз, не надо. Лучше он поедет обратно в Кембридж и будет в его спертой буржуазной атмосфере «вырабатывать свой кислород».
Витгенштейн покидал Россию без сомнений и колебаний. За неделю до отъезда он пишет Гилберту Патиссону:
Завтра вечером я уезжаю из Москвы (я остановился в комнатах, в которых жил Наполеон в 1812 году) (это, конечно, весьма существенно. – В. Р.). Послезавтра мой корабль отплывает из Ленинграда, и мне только остается надеяться, что Нептун не осерчает, увидев меня. Мой корабль прибывает в Лондон в воскресенье 29 сентября. <…> Я с надеждой гляжу в будущее и с радостью вновь увижу твою чертову физиономию. Как всегда, чертовски твой Людвиг (Monk: 352).
После возвращения в Англию Витгенштейн редко обсуждал свою поездку в Россию. Он не хотел, среди прочего, чтобы его имя использовали в антисоветской пропаганде. Но тот факт, что он этого боялся, говорит сам за себя.
Наше справедливое удивление по поводу того, что Витгенштейн (оказывается!) не был «демократом», основано на историко-психологической аберрации: если «хороший» – значит за либеральные экономические преобразования, за рынок и свободу слова. Но это сейчас Запад живет припеваючи, а мы склонны экстраполировать это мифологизированное представление и на 1920‑е, и на 1930‑е годы, когда страны Западной Европы и Америки были в достаточно глубоком экономическом и духовном кризисе. Тоталитарные режимы в каком-то смысле и смогли развиться благодаря этому кризису. Не будем забывать, что формально Гитлер пришел к власти законным путем, то есть определенная часть немецкого населения хотела диктатуры.
Витгенштейн не мог быть демократом хотя бы уже по одному тому, что он был аристократом, сыном миллионера. Только аристократ может выбросить свои деньги на помойку или отдать другим – это чисто аристократический жест. Демократия, наоборот, вся построена на идее наживы. Пламенный демократ, русский поэт Николай Алексеевич Некрасов был буквально помешан на деньгах. «Миллион был его злым гением», – писал о Некрасове очень любивший его Достоевский.
Если кому-то придет в голову, что, конечно, маловероятно, заглянуть в письма М. Е. Салтыкова-Щедрина, тоже демократа, изобличителя пороков царизма и т. д., тот сможет прочитать весьма строгие послания Михаила Евграфовича к своему управляющему в деревню, в которых великий сатирик в весьма строгих выражениях требует незамедлительного и стопроцентного сбора оброка.
Также никогда не был демократом Л. Н. Толстой. Максим Горький вспоминал, как однажды, еще не будучи певцом Беломоробалтстроя, а ницшеанствующим босяком, он приехал в гости к Толстому в Ясную Поляну. В разговоре с Горьким Толстой в изобилии пользовался матерной лексикой. Горького это очень неприятно задело, так как он решил, что Толстой подделывается под язык простонародья. Горький не понимал, что Толстой, наоборот, говорил с ним так, как говорят с равными в светском салоне.
Аристократ может стать нигилистом, нищим («Принц и нищий»), но аристократ не может стать демократом. В этом случае он потеряет свою социально-психологическую идентичность.
Россия – аристократическая страна, и СССР был тоже аристократической страной. Но беда в том, что в 1930‑е годы в Советском Союзе начали появляться ростки буржуазности. Если бы Витгенштейн приехал в Россию до нэпа, он бы, возможно, и остался бы. Но «до нэпа» и «после нэпа» – две разницы. «Сталин дал людям работу». Это было правдой. В России 1930‑х годов, так же как и в нацистской Германии, практически не было безработных. Да, но зато там был паспортный режим. То есть в 1930‑е годы городскому рабочему было чрезвычайно трудно перейти на другое место работы, а колхознику, у которого отбирали паспорт, вообще невозможно. Фактически, это было крепостное право. Но ведь Витгенштейн утверждал, что «тирания его не волнует». Интересно все же, сам ли Витгенштейн принял решение не переезжать в Россию насовсем, или он был вынужден так поступить, потому что понял, что работы ему не найти. Что же получается, он согласился бы стать крепостным колхозником, если бы советские власти на это пошли? Но ведь он был иностранцем, австрийским подданным, никакое «крепостное право» реально ему не грозило. Так что все это, увы, напоминает все того же Льва Николаевича – распашку яснополянской землицы под восхищенные взоры «из окон курьерского поезда» (по известному анекдоту).
Гораздо более удивительно другое, а именно, что Витгенштейну предлагали место практически во всех университетах, куда он являлся. Как же так: буржуазный философ, субъективный идеалист? Но, строго говоря, Витгенштейн не был ни буржуазным философом, ни субъективным идеалистом. Буржуазные философы – это метафизики, неокантианцы, это Гуссерль, Фрейд, может быть, даже Рассел, Карнап и Шлик. А Витгенштейн – не буржуазный философ, это какой-то аристократ-пролетарий, «бывший князь, а ныне трудящийся Востока». Трудно сказать, что именно знали про Витгенштейна в академических философских кругах Советского Союза середины 1930‑х годов. Возможно, могли знать о его расхождениях с Венским кружком, то есть с буржуазной философией. В любом случае, в 1935 году в Советском Союзе вряд ли понимали, что существует некая новая и безусловно буржуазная философская парадигма – лингвистическая философия, и что Витгенштейн один из ее родоначальников.
Что касается субъективного идеализма, то даже при всей неприемлемости этого термина применительно к философии ХХ века, им можно «обозвать», например, Рассела, но никак не Витгенштейна, который еще в «Трактате» писал, что материализм (реализм) и солипсизм совпадают, если они строго продуманы. Конечно, это не тот взгляд, который был бы приемлем для диалектического материализма. Но это безусловно в гораздо большей мере диалектический взгляд на вещи, чем, например, утверждение Рассела, что истории не существует. Витгенштейн вообще никогда не занимался всерьез онтологическими вопросами, его прежде всего интересовала философия языка, то есть, точнее говоря, его философия всегда принимала облик философии языка. Как же обстояло дело с философией языка в стране победившего социализма? После ссылки М. М. Бахтина (он же Н. В. Волошинов – «Марксизм и философия языка») никак. В самом же языкознании победно шествовал марризм, одной из основных идей которого была идея борьбы с буржуазной наукой, то есть в первую очередь со сравнительно-историческим языкознанием и в меньшей мере со структурной лингвистикой (ее как-то вообще не замечали). Вообще советскую науку 1930‑х годов можно обвинить во всем, чем угодно, но только не в отсутствии авантюризма. Лысенко – это марризм в биологии, Мичурин – в ботанике, вульгарный социологизм в литературоведении – разновидность авангарда. Разве нельзя сказать, что в эту причудливую нигилистическую советскую науку Витгенштейн вписывается в большей степени, чем в чопорную кембриджскую науку «со всей ее вялостью и глупостью»? Так что, как это неудивительно, но, прогнав Бердяева и компанию, сослав на Соловки последнего русского идеалиста А. Ф. Лосева и расправившись с Флоренским, Советы вполне могли принять такого знаменитого варяга, каким был Витгенштейн. В конце концов чем они рисковали? Всегда же можно прогнать!
Тем более что человек открыто и искренне декларирует свою лояльность режиму и диалектическому материализму, одобряет советский образ жизни и хочет влиться в ряды рабочего класса или колхозного крестьянства. Не будем забывать, что Витгенштейн из одной формы жизни (кембриджской) собирался перейти в другую форму жизни (советскую). Как можно реконструировать его представления об этих противоположных формах жизни? Буржуазная Англия для Витгенштейна – это царство неискренности, закрытости, спертости, мертвенности, стагнации. Все затянуты в корсеты и галстуки, все – дураки (это уж как водится – в 1942 году на вопрос его знакомой по Гай-госпиталю, где он работал санитаром, сколько человек, по его мнению, понимает его философию, Витгенштейн ответил – два: один из них – Гилберт Райл, второго он отказался назвать; скорее всего, вторым был он сам), трусы и лицемеры. А в Советской России он в своей рубахе с отложным воротником, грубых ботинках и мятых брюках будет гораздо в большей степени соответствовать тамошней форме жизни. В Советской России господствует открытость, динамизм (сегодня Сталин с Бухариным топят Троцкого, завтра, глядишь, уже Сталин топит Бухарина), все ходят в смазных сапогах, едят картошку с салом и играют на гармошке. Правду-матку режут в открытую, в кусты не бегут, а чуть что, сразу в морду. Аскетизм, презрение к деньгам и вообще любым материальным ценностям, к мещанству, одним словом. Стремление к правде и справедливости. Все это Витгенштейну вполне импонировало. Разве он мог знать, что, когда в городе играют на гармошке, в деревне голодают. Что аскетизм и презрение к деньгам среди массы населения у избранных компенсировалось бесплатными кормушками. Это ему бы уже не понравилось. Это не есть справедливо. Тирания не страшит, когда на ней треугольная шляпа и серый походный сюртук. Когда же тирания – доносы друг на друга по пустякам и аресты, то это нечестно, товарищи. Я с вами в такую языковую игру не играю! Недаром свои интенции по отношению к России Витгенштейн в письме к Кейнсу, проговорившись, назвал детскими. Они и были детскими и безответственными. Подобно отношениям с Фрэнсисом, письмам к Патиссону («буду рад вновь увидеть твою чертову физиономию») и общению с сумасшедшими в клинике Друри (которые, конечно же, в сто раз умнее, чем их врачи). Безответственным и несерьезным в очередной попытке уйти от исполнения своего долга на сей раз не на фронт и не в австрийскую деревню, а к фрезеровско-левебрюлевским «дикарям» – изучать «ндравы» – был самообман, связанный с ней. В очередной раз собираясь покончить с философией, Витгенштейн не хотел понимать цикличности своего характера, не хотел понимать, что это желание убежать, происходящее от того, что часть вопросов уже решена, пройдет со временем, и придется вновь возвращаться к тому месту, с которого решил убежать в сторону, и придется начинать все сначала. Действительно, характер Витгенштейн, если отбросить в сторону его педантизм, – это вполне русский характер: или все или ничего. Но с таким характером не то что в России – в Австралии было бы жить небезопасно. Но он жил в Англии, продолжая любить Советский Союз.
4. О том, что такое простой предмет
2.02. Предмет является простым
Простота предмета является одной из самых сложных и запутанных проблем в экзегетике «Логико-философского трактата». Дело в том, что Витгенштейн ни разу не приводит в «Трактате» примера простого предмета. Норман Малкольм вспоминает, как в 1949 году Витгенштейн приехал к нему в Америку и они вместе начали читать «Трактат». «Я спросил Витгенштейна, думал ли он хоть раз, когда писал “Трактат”, о каком-либо примере “простого объекта”» (пер. М. Дмитровской. – В. Р.). Он ответил, что в то время считал себя логиком, а поскольку он был логиком, то в его задачи не входило решать, является ли та или иная вещь простой или сложной, поскольку это был чисто эмпирический материал! Было ясно, что он расценивает свои прежние взгляды как абсурдные» (Витгенштейн 1994: 85–86). Простым в логическом смысле является такой предмет, части которого не являются предметами. Сравним это с понятием простого числа в арифметике. Его характеристикой является невозможность деления без остатка на целые числа, кроме самого себя и единицы. В этом смысле простое число – это необязательно маленькое число. Простым числом может быть 3, может быть 19, а может быть 1397. Последнее обстоятельство очень важно, потому что тогда простым в логическом смысле объектом может считаться, например, Луна или Лев Толстой. Если разделить Луну или Толстого на части, то в логическом смысле эти части не будут самостоятельными предметами (Луной и Толстым). Хотя, конечно, и логическое понимание простоты релятивно. И если тело человека можно считать логически простым предметом, то, с другой стороны, часть этого тела, например кисть, является скорее логически сложным предметом, так как она состоит из ладони и пальцев.
Для Витгенштейна в принципе важно, что логически простые предметы существуют, даже если он не может или не считает нужным привести хотя бы один пример. Логика имеет дело с абстракциями. И простой предмет – а, b или с – полезная логическая абстракция. Она позволяет построить систему, имеющую много интереснейших для логики и философии следствий. В каком-то смысле существование логически простых предметов – это некая аксиома, которую нет необходимости обосновывать.
Можно взять некий искусственный фрагмент мира, как это делает (Stenius 1960), состоящий из пяти кубов различной фиксированной длины, ширины и высоты, и тогда каждое из измерений будет простым предметом. В других возможных мирах простым предметам будут соответствовать точки. В астрономии простыми логическими предметами в определенном смысле будут планеты и звезды, а сложными (комплексами) – созвездия, системы спутников и галактики.
С чисто логической точки зрения простой предмет должен удовлетворять требованию единичности, то есть это должен быть индивидуальный объект, индивид. Поэтому чаще всего, толкуя «Трактат», философы приводят в качестве примеров моделей простых объектов планеты (Stenius 1960) или собственные имена – Сократ, Платон (Russell 1980, Anscombe 1960). Простому предмету соответствует простое имя, прежде всего – имя собственное. (Подробнее об этом будет сказано при обсуждении проблемы именования.)
Наконец, следует отметить точку зрения Стениуса, в соответствии с которой под простыми предметами Витгенштейн понимает не только индивидные объекты, но и предикаты (Stenius 1960: 61–62). Действительно, только придерживаясь этого взгляда, можно хоть как-то себе представить, что понимает Витгенштейн под положениями вещей, которые состоят из простых объектов, и только из них. Если под простыми предметами понимать нечто, чьим выражением в языке служат имена существительные, то очень трудно, если не невозможно, смоделировать хотя бы одно витгенштейновское положение вещей на любом европейском языке. Все европейские языки, включая русский, в качестве центральной грамматической идеи предложения имеют предикат, выраженный либо какой-то глагольной или именной формой, либо связкой. Причем если в одной из форм предложения связка отсутствует, то она легко восстанавливается по другой форме (Гаспаров 1971). Так, например, в таких назывных предложениях, как Зима. Тихо. Жуть, связка восстанавливается в прошедшем (или будущем) времени: Была зима. Было тихо. (Это) была (такая) жуть. Соответственно, в европейских языках связка сохраняется и в настоящем времени. Поэтому говорить о том, что положение вещей, выраженное собственными именами, – это комбинация простых индивидных объектов, значит не считаться с очевидной реальностью языка. Невозможна никакая комбинация предметов без предикатов ни в языке, ни в мире фактов (то есть чего-то предикативного). Положение вещей «Земля круглая» состоит из двух предметов: Земля и быть круглым. (Трудно сказать, правда, является ли значение быть круглым простым в логическом смысле и тем самым является ли этот пример удачным примером атомарного положения вещей.)
Идея построения языка, состоящего из простых семантических элементов, отчасти была осуществлена А. Вежбицкой, построившей систему конечного (и очень небольшого) количества исходных слов (семантических примитивов), из которых далее строятся все остальные слова (Wiersbicka 1971, 1980).
5. О том, чем ранний Витгенштейн отличался от позднего
Что характерно для обоих В., что их объединяет? Страстная любовь к истине. В. родился 26 апреля 1889 года. В эдиповом возрасте он воспитывался авторитарным отцом Карлом, сталилитейным магнатом и шизоэпилептоидом-меломаном, и депрессивной матерью Леопольдиной Кальмус. Сохранилось воспоминание, где Витгенштейн-мальчик недоумевает, отчего люди говорят правду, в то время как врать гораздо выгоднее. С позиций своей нарративной онтологии (Руднев 2016) я считаю, что понятие истины давно себя отжило, что это авторитарная иллюзия (Фуко) и в ХХI веке ей не место (Руднев 2018). Но В. был человеком ХIХ века. Он был очень старомоден. Какой самый важный поступок совершил ранний В.? Это безусловно отказ от огромного наследства в пользу семьи (тут, конечно, едва ли не решающим было влияние идей позднего Толстого). Поступив так, В. как бы отказывается от собственной компульсивности, сублимировав ее в зашифрованные числами максимы «Трактата». Отказывается, употребляя терминологию Лакана, от Имени Отца. Что остается взамен? Собственная креативность. Ранний В. был болезненным, раздражительным, депрессивным человеком, поминутно закатывавшим сцены Расселу и Пинсенту (Руднев 2002). О том, каким был поздний В., рассказывает его любимый ученик Норман Малкольм. Автор мемуаров все время подчеркивает напряженность, с которой В. слушает, читает лекции, говорит с собеседниками «Видно было, как он напряженно борется с собственными мыслями», «…свирепый взгляд Витгенштейна», «на занятиях Витгенштейн наводил страх», «…выражение лица у Витгенштейна становилось свирепым, и он сердито восклицал…», «Мур еще раз прочитал свой доклад, и Витгенштейн сразу набросился на него», «устрашающее впечатление», «со сверкающими от гнева глазами» (дисфория! – В. Р.) (Малкольм 1994). С удивлением мы видим картину напряженно авторитарного шизо-эпилептоида. Отцовские гены вернулись в старости! В раннем В. ничего этого не было. Вытеснил в бессознательное, а в старости оно вылезло наружу. Конечно, был и другой В., теплый и отзывчивый. И об этом Малкольм много и убедительно рассказывает. Но эпитимный радикал для нас неожиданность.
6. О том, что такое субстанция мира
Субстанция мира – это непредикативная его часть, которая остается неизменной при всех его изменениях. Допустим, a, b, c и d – простые предметы: они неделимы и неизменны. Из них образуются положения вещей, из которых формируется фактовая предикативная часть мира. Допустим, что в одном положении вещей a соединено с b, а в другом – a с c. Во всех конфигурациях предметов в Положениях Вещей и Ситуациях неизменными остаются лишь сами Предметы в силу своей простоты, атомарности. По каким бы направлениям ни шло развитие Мира, меняются только конфигурации. Неизменная субстанция, остающаяся общей при всех направлениях развития (во всех возможных мирах), придает Миру стабильность. И основу этой субстанции составляют, естественно, неизменные атомарные простые Предметы. Они сохраняют идентичность во всех возможных мирах.
Учение о субстанции – один из наиболее ясных признаков принадлежности логико-антологической картины «Трактата» атомизму, для которого одним из наиболее фундаментальных принципов является тот, в соответствии с которым для того, чтобы что-то могло меняться, что-то должно оставаться неизменным (см. Fogelin 1976). В последней своей работе – «О достоверности»– Витгенштейн применил сходный принцип к гносеологическим проблемам. Там говорится, что, для того чтобы сомневаться в чем-либо, что-то должно оставаться несомненным. «Чтобы дверь двигалась, петли должны оставаться неподвижными» (Wittgenstein 1980) (О методологической важности этого принципа см. Руднев 1996).
(Возможно, именно это учение явилось глубинной исходной предпосылкой для теории «жестких десигнаторов» С. Крипке, в соответствии с которой в языке имеются такие знаки, которые сохраняют свое значение во всех возможных мирах (Kripke 1980).
2.0211 Если бы у Мира не было никакой субстанции, то тогда наличие Смысла у одной Пропозиции зависело бы от того, истинна или ложна другая Пропозиция.
Этот раздел, как кажется, можно понять лишь в контексте того факта, что важнейшей характеристикой Предметов и Элементарных Пропозиций (как пишет Витгенштейн в 2.061) является их независимость друг от друга, то есть невозможность вывести одно из другого. (См. также комментарий к 2.061.) Представим себе, что не существует простых атомарных Предметов и элементарных Положений Вещей, а существуют только сложные предметы (комплексы) и сложные положения дел (Ситуации). Такая картина будет вести к противоречию. Комплексы (которые теперь ex hypothesis неразложимы на простые Предметы – ведь мы условились, что простых Предметов не существует) зависят друг от друга. Например, из «Если Сократ человек, то Сократ смертен», следует «Сократ человек, и Сократ смертен» (обе Пропозиции комплексные). Смысл Пропозиции «Сократ человек, и Сократ смертен» (= Сократ есть смертный человек) зависел бы исключительно от истинности и ложности Пропозиции «Если Сократ человек, то Сократ смертен». И если бы мы не могли выделить простые Предметы и элементарные Пропозиции (ведь мы исходили из предположения, что у Мира нет субстанции, которая как раз и состоит из простых Предметов), то тогда мы никогда не узнаем ни того, что Сократ – человек, ни того, что он смертен, так как мы должны будем по кругу ссылаться на новые и новые пропозиции, черпая в их истинности и ложности оправдание для смысла объясняемой Пропозиции. Поэтому требование простоты исходных понятий универсально. Именно с этой идеей порочного круга объяснения одного слова через другое в толковых словарях, опираясь на идеи Лейбница и Витгенштейна, успешно боролась Анна Вежбицка при построении своей теории lingua mentalis (Wiersbicka 1971, 1980).
2.0202 Очевидно, что, как бы воображаемый мир ни отличался от реального, они должны иметь нечто общее – некую Форму – с Реальным Миром.
Если считать, что под «воображаемым миром» Витгенштейн понимает нечто фундаментальное, близкое понятию возможного мира, соотносимого с реальным (Крипке 1971, Хинтикка 1980), то ясно, что то общее, что есть у воображаемого и реального мира, надо искать в неизменных субстанциональных Предметах, которые обнаруживают свою Логическую Форму. Например, пусть в некоем возможном мире будет ложной Пропозиция «Сократ мудр». То есть истинной там будет пропозиция «Неверно, что Сократ мудр». Тогда общими у этих двух фрагментов миров будет Логическая Форма Предметов Сократ и быть мудрым, а именно то, что в принципе в логическую валентность понятия «Сократ» будет входить возможность быть как мудрым, так и не мудрым, а в логическую валентность понятия «быть мудрым» будет входить возможность относиться или не относиться к Сократу.
Субстанция не может определять материальные или внешние свойства Предметов, так как последние не присущи им с необходимостью, поэтому они выражаются в (неэлементарных) Пропозициях и, стало быть, не принадлежат субстанциональной структуре Мира. Например, тот факт, что у Сократа была борода, является его материальным свойством и не входит в его Логическую Форму, так как наличие бороды никак не соотносится с внутренними качествами личности. Наличие бороды у Сократа – это, скорее, Факт, важная характеристика его внешнего облика, но она не является субстанционально присущей Сократу. Борода Сократа – из тех явлений, которым случается или не случается быть, она из мира изменчивых Фактов, а не неизменной субстанции Мира.
2.0233 Два Предмета одинаковой Логической Формы отличается друг от друга – помимо их внешних свойств – тем, что это различные Предметы.
Допустим, имеется два логически простых Предмета, например два совершенно одинаковых металлических шарика. Имея одинаковую Логическую Форму, то есть одинаковую возможность вхождения в Положения Вещей, они тем не менее должны чем-то отличаться друг от друга. Ведь если бы они ничем не отличались друг от друга, то это был бы один шарик, а не два. Они отличаются друг от друга тем, что это два различных одинаковых по Форме шарика. Так, например, отличаются друг от друга два совершенно одинаковых числа, скажем 234 и 234. Тот факт, что два одинаковых предмета можно спутать, говорит о том, что это два различных предмета, так как один предмет нельзя спутать с самим собой.
2.024 Субстанция есть нечто, существующее независимо от того, чему случается быть.
«То, чему случается быть» – Факты (1). Поскольку субстанция существует независимо от Фактов, то ясно, что она состоит из чего-то, противоположного Фактам, а именно из простых Предметов. Таким образом, субстанция Мира – это совокупность простых объектов и предикатов. Их главное свойство состоит в том, что они определяют не только существующее, но и возможное положение дел. Допустим, например, что имеются три шарика – один большой A и два маленьких b и c. Они могут быть расположены в одномерном пространстве трояко:

Будем говорить, что (1) – (3) есть множество возможных миров M, которое имеет три элемента – атомарных предмета A, b и c; простое свойство Q быть (или не быть) большим и отношение P нахождения слева или справа от других шариков.
(1), (2) и (3) – возможные Положения Вещей. В соответствии с (1) b является маленьким и находится слева от A и c. В соответствии с (2) b является маленьким и находится слева от c и A. В соответствии с (3) A является большим и находится слева от b и c. A, b и c – неизменные Предметы, обладающие определенным свойством Q и отношением P к другим Предметам. Положения Вещей – конфигурация этих предметов, потенциальные факты: поэтому они изменчивы. По какому пути пойдут события в Мире M [(A, b, c) (Q, P)], является делом случая, так как атомарные конфигурации независимы друг от друга.
2.026 Только если существуют Предметы, Миру может быть придана неизменная Форма.
Требование простых Предметов не есть чисто онтологическое требование залога неизменности и стабильности Мира: чтобы Мир был стабилен, необходимы некие логические атомы. Скорее, в этом разделе содержится некий креативный, космогонический аспект. Если вы хотите построить Мир так, чтобы в нем нечто оставалось неизменным, то задайте в качестве его основания простые Предметы.
2.027 Неизменное, Сущее и Предмет – одно и то же.
Здесь в первую очередь обращает на себя внимание слово «Сущее» (das Bestehende), которое отождествляется с Предметом. Сущее – это то, что существует в качестве субстанции (а не акциденции), то есть то, что постоянно и неизменно, а не то, чему случается быть, а случается и не быть, то есть Сущее противопоставлено Факту.
2.0271 Предмет – постоянство, сущее; конфигурация – изменение, неустойчивость.
Сущее, таким образом, – это устойчивое субстанциональное состояние Предмета. Неустойчивое существование – это акцидентальное существование Факта.
2.0272 Положение Вещей строится из конфигурации Пред метов.
2.03 В Положении Вещей Предметы соединены подобно звеньям в цепи.
2.031 В Положении Вещей Предметы находятся в определенном отношении друг к другу.
Смысл 2.0272 ясен из всего предыдущего. Положение Вещей, скажем a, R, b, строится из конфигурации, состоящей из атомарных Предметов a и b, а также отношения R между ними. Но вот 2.03 кажется несколько противоречащим 2.031. Звенья цепи соединены непосредственно. И создается впечатление, что элементы Положения Вещей представляют собой нечто логически однообразное. В каком отношении находятся звенья цепи друг к другу? Подходит ли эта метафора (о звеньях цепи) к такому, например, Положению Вещей, как a, R, b, где a – маленькое звено, b – большое звено, а R – связь между ними?
А если Предметы изолированы? Допустим, Положение Вещей представляет собой конфигурацию шариков a, b и c, которые расположены на равном расстоянии друг от друга:
Нельзя сказать, что шарики не связаны между собой в определенном отношении, особенно если расстояние между ними является фиксированным. Но сказать, что шарики связаны, «как звенья в цепи», будет в данном случае неуместным.
2.06 Это существование и несуществование Положений Вещей и является Реальностью. Существование Положений Вещей мы также называем позитивным Фактом, а несуществование негативным.
Понятие Реальности (Wirklichkeit) не является синонимом понятия Мир (Welt) в концептуальной системе «Трактата». Главное отличие Реальности от Мира состоит в том, что Реальность определяет как существующие, так и несуществующие Положения Вещей, в то время как Мир – это совокупность только существующих Положений Вещей (подробно см. (Finch 1977). Понятие «Реальность» у Витгенштейна сложнее и двусмысленнее понятия «Мир». Реальность – это нечто более субъективно окрашенное, чем Мир, поэтому она допускает вымысел (как разновидность сферы возможного) в виде одной из своих ипостасей. Мир такого коррелята не допускает. Миру нельзя противопоставить ни вымысел, ни даже отсутствия мира. Мир либо есть, либо его нет. Реальность одновременно есть, и ее нет. Она определяет все потенциальное, которое может стать, а может и не стать существующим. Реальность тесно связана с такими понятиями, как вымысел, существование и отрицание, к анализу которых мы еще вернемся. Забегая вперед, можно сказать, что, согласно Генри Финчу, различие между Реальностью и Миром в «Трактате» соответствует различию в нем же между Смыслом и Значением Пропозиции (Finch 1977). Можно знать Смысл Пропозиции, не зная ее Истинностного Значения, то есть не зная того, является ли она истинной или ложной. Зная Смысл Пропозиции и при этом не зная ее Значения, мы знаем ту Реальность, которая соответствует этому смыслу, но не знаем, существуют ли те Факты, которые изображают этот фрагмент Реальности, то есть являются ли они частью Мира.
Bepul matn qismi tugad.