Kitobni o'qish: «Притяжение Андроникова»
© С. Я. Левит, составление серии, 2015
© Е. Н. Шелухина, составление тома, 2015
© Авторы, наследники, 2015
© Центр гуманитарных инициатив, 2015
® Университетская книга, 2015
* * *

От составителя
Притяжение Андроникова…
Его ощущали многие. Начиная с тех, кому щедрая судьба подарила счастье дружить с Ираклием Луарсабовичем, работать с ним или встретиться хотя бы однажды в жизни, и заканчивая тысячами благодарных читателей, слушателей и зрителей, приобщенных благодаря ему к неисчерпаемым богатствам родной культуры.
Отсюда название сборника. В него включены произведения авторов нескольких поколений, разных профессий, общавшихся с Андрониковым на протяжении многих лет и незнакомых с ним лично, но объединенных силой притяжения его всеобъемлющего таланта.
Существенную часть составляют работы, написанные или переработанные специально для данного издания. Рядом с ними публикации разных лет, впервые собранные вместе в одной книге.
Среди материалов, представленных в сборнике, – выступления участников «Андрониковских чтений», которые проходили в Государственном музее А. С. Пушкина в 1995–1996 гг. по инициативе основателя и первого директора музея А. З. Крейна.
В приглашениях на это памятное мероприятие было написано: «Ученый, писатель, артист, новатор радио и телевидения, инициатор и энтузиаст общественных начинаний, помогавший целым организациям и отдельным людям, внесший уникальный вклад в культуру, Ираклий Луарсабович Андроников – неисчерпаемая тема и для благодарных воспоминаний, и серьезного изучения его, хоть и неповторимого, но в высокой мере поучительного и актуального опыта». Пусть эти слова и послужат эпиграфом к нашей книге!
Екатерина Шелухина
ЕКАТЕРИНА АНДРОНИКОВА. Несколько слов об отце
Москва. 50-е годы. Беговая улица. Точнее, Хорошевское шоссе, дом 1А, корпус 46, квартира 3. Так этот адрес звучал тогда. Маленькие двухэтажные домики, построенные пленными немцами. Целый квартал. Здесь живут писатели, композиторы. Надо подняться по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, где у нас в одном из таких домиков крошечная двухкомнатная квартирка. Мне шесть лет. Уже год, не вставая, лежу в кровати. Септический эндомиокардит. Что это такое, толком не знаю. И не догадываюсь, насколько серьезно озабочены моим здоровьем родители.
В этом тягучем пространстве болезни, когда занять себя было нечем, читать еще не умела, я с таким нетерпением ждала, когда у папы будет время и меня на руках перенесут в кабинет, который одновременно был и спальней, и гостиной, и уложат на тахту, покрытую ковром. Ковер был прибит к стене, закрывая ее дефекты, а потом плавно спускался на это спальное место. Узор ковра я помню до сих пор. Эти детали возникают в памяти, и ты тут же перемещаешься в аскетичную жизнь того времени, в детство, когда ты окружен и защищен любовью родителей, и, уткнувшись носом в подмышку отца, замерев, слушаешь, как он читает тебе книжку. И боишься, что кто-то его позовет и это мгновение закончится. Когда я родилась, отцу было сорок. У нас огромная разница в возрасте. Но ощущение трогательной заботы, с которой он ко мне относился до конца своей жизни, я чувствую до сих пор.
Разве можно забыть, как он носил меня на закорках по всему Переделкину и, цокая языком, изображал коня, на котором я ехала? И с высоты невысокого папиного роста я взирала на обитателей этого писательского городка, с которыми он останавливался поздороваться, но остановки эти могли оказаться долгими, поскольку он начинал рассказывать, и все проходящие мимо тоже присоединялись к нашей группе, и случался настоящий импровизированный концерт. А я время от времени била ногой в его плечо, чтобы он продолжал движение.
Разве можно забыть, как он мне читал? И не только когда мне было три года. Эта традиция чтения вслух сохранялась, пока я готова была слушать. И на веранде дачи было прочитано много прекрасной литературы. И повести Гоголя… Помню даже не столько текст, сколько интонации отца. Когда он читал «Вия» и произносил слова «поднимите мне веки», холод пробегал по спине. Стала взрослее, и отец читал стихи Пастернака. Опять запомнила, как он намеком воспроизводит тягучую и распевную интонацию Бориса Леонидовича: «Идет без проволочек и тает ночь, пока над спящим миром летчик уходит в облака…»
Запоминала стихи с голоса. Это было важно для меня. Когда он первый раз прочитал мне стихотворение «В больнице», у меня случилось абсолютное потрясение не только от стихов Пастернака, но и от внезапно возникшего осознания смерти, удивительно мудрого и простого.
Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр.
И мелодика стиха, которая до сих пор звучит в ушах.
А «Некрасивая девочка» Н. Заболоцкого:
А если это так, то что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота.
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Я благодарна отцу за эти смысловые акценты, на которые он обращал мое внимание.
Каждый год я ходила на костры к Корнею Ивановичу Чуковскому на его переделкинскую дачу. Дивное это было событие для всех детей округи – и писательских, и деревенских. За вход надо было принести десять шишек. Там было положено, чтобы дети читали стихи. Ну, разумеется, кто мог и хотел. Обычно дети читали стихи сообразно возрасту. А я перед очередным костром прихожу к папе, а он мне говорит: «А прочти пушкинский "Обвал"». Я еще совсем маленькая. Даже в школу еще не хожу. Роста незначительного, с низким голосом, которого я очень стесняюсь. И он мне читает это стихотворение. И я выучиваю наизусть с его голоса. Иду на костер. И произношу при Корнее Ивановиче, именитых его гостях и огромном стечении народа:
Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могущий вал
Остановил.
И от такого несоответствия внешнего облика маленького заморыша и громогласного стихотворения Пушкина, выученного с интонациями Андроникова, имею большой успех.
Помню ощущения от многократного прослушивания и увлекательного рассказа отца о том, как они работали со Львом Алексеевичем Шиловым, собирая и составляя первую пластинку «Говорят писатели» с неизвестными в те годы звукозаписями голосов известных писателей, чьи образы были знакомы по фотографиям, но вместе с голосами обретали более объемные черты. Пластинка была издана на фирме «Мелодия» с папиными комментариями. Он так был этим увлечен, что постоянно дома сам произносил тексты Есенина, Багрицкого, Бунина, Маяковского, записанные на пластинке. И ты тут же мог сравнить оригинал и отцовскую интерпретацию. А я опять со слуха старалась запомнить слова и интонации.
Разве можно забыть, как в моей более взрослой жизни, когда я находилась в большой грусти по серьезным поводам, он терпеливо и подолгу говорил со мной, и ситуация, которая казалась ужасной, вдруг начинала восприниматься не так остро. И возникала спокойная уверенность, что ты справишься.
Вообще он не жалел времени на разговоры, которые были дороги еще и потому, что он общался со мной как со взрослым и достойным человеком. А сколько было придумано отцом шутливых игр, наполненных целым миром людей и животных, у каждого из которых была биография и от имени которых мы разыгрывали между собой разные сюжеты. Это было сказочно интересно. И мы с папой существовали в этом вымышленном пространстве абсолютно органично.
Разве можно забыть, как он заразительно смеялся? Да не просто смеялся, а хохотал. Выясняется, что по нынешним временам это редкое качество. У него было дивное чувство юмора и абсолютное чутье на чужой юмор, только хороший. И конечно же самоирония. Хотя… это были важные, но далеко не единственные качества его характера. Теперь я почему-то люблю грустные и сосредоточенные фотографии отца, в них – серьезность и обращенность внутрь себя. Наверное, потому что он был не только веселым и легким, но поразительно глубоким человеком.
Прошла жизнь, а я не могу забыть, как мне с ним было хорошо. Вспоминаю, и хочется чувствовать себя по-прежнему маленькой и беззащитной.
Папа был абсолютно вне бытовой жизни. И ничего не умел делать по дому. Он даже не очень хорошо представлял себе, как согреть чайник. Это я теперь понимаю, как мама, которая взвалила на себя все проблемы, оберегала его от всего, к чему он вообще не был приспособлен.
Вообще дом, независимо от того, где бы мы ни жили (Беговая ли, Кировская или улица Горького), был для меня самым главным местом, куда всегда хотелось вернуться и никогда не хотелось уходить. Было приветливо и гостеприимно. С детских лет помню, как в доме толпились люди, а няня Пелагея Андреевна Перевезенцева, которая прожила у нас более тридцать лет, на мой вопрос: «Няня, кто это пришел?» – отвечала: «Доча, да ну их, к лихоманке. Ходют и ходют». Но при этом и сама обожала оказаться в центре всеобщего внимания. Отец звал ее Нянюнтий, а она его Отец или Батя. Няню все побаивались. Она могла в неподходящий момент эдакое сказать, что гости, да и родители, могли почувствовать себя неловко.
60–70-е годы. Афиши, расклеенные по Москве. Крупными буквами – ИРАКЛИЙ АНДРОНИКОВ. УСТНЫЕ РАССКАЗЫ.
Он выходит на сцену стремительно, легко. Садится за стол, который вместе с креслом и есть вся декорация, поправляет скатерть, двигает стакан с чаем. Делает это неторопливо, так, что публика начинает следить за его руками. И наступает полная тишина. Этого он и дожидается. И тут внезапно начинает. Звук его голоса с баритональным тембром и подчеркнутым отчеканиванием слов, если этого требовало начало рассказа, заполняет все пространство зала Чайковского.
Про отца говорили «театр одного актера», потом, как часто это бывает, это выражение стало общим местом. А он был актером вне театра. Импровизатор. Сам по себе. Абсолютный одиночка, без предшественников и последователей. Так и остался. Ни учеников, ни продолжателей. Да и не могло быть.
У него был дар перевоплощения. Он преображался не только в манере говорить. Разные люди, которые становились прототипами его рассказов, существовали внутри повествования от первого лица, но всегда там присутствовал авторский голос отца – в репликах, диалогах, комментариях, интонациях. Это были сложносочиненные произведения, передававшие не только внешние характеристики людей, но и их внутреннее содержание.
Какая пронзительная история – рассказ папы о замечательном актере Илларионе Николаевиче Певцове, который заикался в жизни, но не заикался на сцене. Это один день перед спектаклем, в котором Певцов должен сыграть роль императора Павла I. Отец показывал, как Певцов готовится к выступлению, а в это время за окном идет Гражданская война, как Певцов пытается сосредоточиться, ведь иначе он не сможет произнести на сцене текст Мережковского и заикнется. И звонок жены. «В дом попал снаряд. Я и дети погибаем». В этом рассказе столько настроений, столько сюжетов, столько событийных рядов. Сложная композиция, как в кинематографе, – монтаж слов, мыслей, драматургических построений. Певцов идет по Москве спасать жену и детей. Отец так рассказывает, что видишь улицы, вывески, бакалейные лавки.
Рассказы у отца разные. В них всегда сюжет. В них характеры. И незаметные переходы от смешного к грустному, когда ты только что хохотал до слез и вдруг задумываешься – а чему ты смеялся?
Войти в зал Чайковского на его концерт можно было через артистический 7-й подъезд. Народ на улице спрашивал билеты. И вот ты входишь в зрительный зал, где царит шум ожидания, и тут же погружаешься в состояние приподнятого волнения, которое будоражит нервы.
Надо сказать, что отец сам никого не приглашал на выступления, говоря, что это неловко, что людей это к чему-то обязывает и им будет неудобно отказаться. Никогда на его концертах не было специально приглашенных людей, чтобы организовывать аплодисменты. Ему и так устраивали овации каждый раз. Но если кто-то говорил, что хотел бы пойти на концерт, отец непременно оставлял на служебном входе приглашения.
Я довольно рано начала ходить практически на все его выступления, если они были в Москве, и каждый раз, даже в известных мне рассказах, отмечала что-то новое. Когда меня впервые привели в зал Чайковского, я громче всех смеялась и хлопала в ладоши. Мама наклонилась и сказала, что «своим» аплодировать неудобно, пусть другие оценивают, а не родственники.
Возможность зайти за кулисы, увидеть, что происходит по ту сторону рампы, быть около сцены, наблюдать за отцом до и после выступления – все это вызывало ощущение детского восторга. Может быть, поэтому и в последующей жизни мне больше всего нравится наблюдать за тем, что скрыто от глаз зрителей. И каждый раз, когда мне удается оказаться в зале Чайковского по самым разным поводам, я всегда вспоминаю папу, его голос, который и по сей день звучит в моем воображении под этими высокими сводами.
Потом в один миг все это кончается, но остаются воспоминания и ощущения, которые неповторимы.
Многих героев папиных рассказов я видела своими глазами, о ком-то слышала. Это были не только писатели, поэты, музыканты, но и ученые, поскольку мир науки вошел в нашу жизнь вместе с Элевтером Луарсабовичем Андроникашвили, братом отца. Они с папой очень дружили. Элевтер был физик, какое-то время работал в Москве в Институте физических проблем у П. Л. Капицы, потом уехал в Тбилиси, где создал Институт физики. По делам он часто бывал в Москве. О, какой это был праздник – его приезд в Москву. Как они с отцом дополняли друг друга. Оба замечательно образованные, оба блистательные рассказчики. Какая у нас была дружная семья! Все это воспринималось так просто. А на самом деле – это было редкое везение!
Очень долгое время отец почти каждый день общался по телефону с Виктором Борисовичем Шкловским. Я даже по характеру разговора, по тому, как отец устраивался в кресле, понимала, что он разговаривает именно с ним. Папа называл его Виктор Борисович, ты…
А потом, когда имена в записной книжке стали редеть, отец с грустью говорил, что скоро позвонить будет некому. Он никогда не вычеркивал ни одной фамилии. На всю жизнь запомнила тревожный разговор родителей через стенку комнаты и поняла, что случилось что-то непоправимое. Я побежала к ним узнать, что случилось. В Ленинграде умер Борис Михайлович Эйхенбаум, замечательный литературовед, которого отец считал своим учителем и называл «Папух».
А жизнь в Переделкине на улице, где подряд шли дачи Бориса Пастернака, Всеволода Иванова, а по соседству жили Корней Чуковский, Валентин Катаев, Лев Кассиль, Вениамин Каверин, Сергей Смирнов, Николай Тихонов, а рядом Андрей Вознесенский, казалась абсолютно естественной. Пока была маленькая, меня брали в гости. Побывала я тогда в разных домах. Какое удовольствие было сидеть рядом с родителями, тем более что я всегда предпочитала общество взрослых, нежели детей, с которыми, зная эту мою особенность, хозяева уже и не предлагали играть. И в доме Бориса Леонидовича Пастернака бывала неоднократно, когда там было много гостей. Он называл меня Дюймовочка, как в сказке Андерсена. И в доме Всеволода Вячеславовича Иванова не один раз. Как там было талантливо. Какие это были яркие индивидуальности.
А когда к нам приходили гости! Отец начинал представление, не успевал человек войти в дом. Уже в прихожей возникали какие-то мизансцены. Дело было не в том, кто знаменитый, а кто просто знакомый. Приходили самые разные люди. Бывали и друзья Мананы, моей старшей сестры, и мои одноклассники по балетной школе. Очень многим отец придумывал смешные прозвища, которые произносились прямо в глаза и навсегда приклеивались к человеку. Но никто не обижался. Всегда возникали гиперболические эпитеты – кто-то был «неслыханный», кто-то «колоссальный». Корней Иванович – «кормилец, отец родной». Это была такая постоянная игра с людьми, в людей, которая затихала только глубокой ночью. А поразительные застолья, где отец фонтанировал с первой секунды, давая гостям возможность пообвыкнуться, поесть, чтобы не возникало зловещей тишины, когда люди мучительно ищут тему для разговора. А уж потом, когда всем становилось хорошо и свободно, начинались разговоры, которым не было конца. С возгласами: «Вива, что я хочу? А мне это можно?» – отец иронично разыгрывал постоянно возникающую тему своей полноты и спрашивал у мамы, чем ему велели питаться врачи. Это извечная попытка похудеть, точнее, просто оставаться в своем весе, хотя из этого никогда ничего не выходило, была маминой головной болью. Но отец из этого делал представление, обыгрывая это громогласно и шумно. Все хохотали.
А когда все смолкало, отец оказывался в кабинете. И часто работал до утра при свете настольной лампы.
Даже когда у меня появилась своя семья, мы жили с родителями. А потому все, что было дорого отцу: литература, музыка, театр – так или иначе составляло атмосферу каждодневной жизни дома. Это происходило само собой. Мне всегда нравилось, как отец работает, как двигается, как невероятно тщательно бреется, как искусно убирает письменный стол. Перед тем, как сесть писать, он аккуратно складывал на столе книги, рукописи, протирал пыль. Целую книжную полку занимали картонные коробочки из-под папирос «Казбек» и еще какие-то папиросные коробочки, неведомых теперь названий, перетянутые резинкой, где хранились аккуратно разрезанные бумажки, наподобие библиотечных карточек, на которых папа записывал разные факты из биографии Лермонтова, цитаты, которые он выуживал, занимаясь в архивах. Коробочки были надписаны красным карандашом по темам. Это должно было быть всегда у него под рукой. Никто не допускался до уборки письменного стола и книжных шкафов. И когда наступал одному ему известный порядок, он садился за свою пишущую машинку или писал от руки хорошим понятным почерком. Был очень аккуратен и точен в движениях. Работал сосредоточенно, вставляя в машинку сложенные вдвое листочки, печатал, правил, опять печатал, отвлекался, чтобы что-то обдумать, и в это время извлекал из своей огромной коллекции какую-нибудь пластинку и начинал дирижировать воображаемым оркестром под звуки симфонии Бетховена, Малера или еще кого-нибудь. Любимых композиторов и, что важно, исполнителей было много. Знал музыку профессионально. Чувствовал ее. Руки были пластичные, вдобавок он еще напевал или насвистывал звучащую мелодию и был так погружен в музыку, что подчас ничего не замечал. Потом опять возвращался к письменному столу. А как он свистел! Теперь об этом мало кто знает, но те, кто слышал, поражались, как можно не только напеть, но и просвистеть симфонию. Потом опять садился за письменный стол. Свои тексты обязательно читал маме, мнением которой очень дорожил, нам с сестрой, проверяя на слух. В этих маленьких по формату зарисовках возникали творческие и человеческие портреты современников.
У отца было неправильное, но невероятно выразительное в моем представлении лицо. Крупный нос, умные, глубокие глаза, тонкие губы, потрясающая улыбка с ровным рядом зубов и очень живая мимика. При своей плотной комплекции, как ни странно, был очень подвижен. Он носил костюмы, белые рубашки, галстуки. Одежды было крайне мало. Отцу трудно было купить что-то по размеру в магазине, да и что в ту пору было в магазинах? Ровным счетом ничего. За границу тогда он не ездил. Поэтому мама, у которой был очень хороший вкус, выбирала в комиссионках какие-то правильные ткани. А в мастерской Литфонда известный портной (по-моему, его фамилия была Будрайтскис) раз в год шил отцу костюм. Он приходил к нам домой на примерки и начиналось… Мы с Мананой и няней тоже наблюдали за происходящим. Давали советы. Но главной по всем этим вопросам была мама. В результате костюмы сидели ладно, не морщили. У папы никогда не было отдельных концертных костюмов. По правде говоря, и возможностей таких не было. Он был и в жизни, и на сцене таким, каким он был. В белых рубашках, с чуть выпущенными из-под пиджака манжетами, в хорошо начищенных туфлях. Один раз перед выступлением, когда он уже одевался для концерта, куда-то запропастились резинки, которые надевались на рукава, чтобы манжеты не высовывались больше, чем надо. Поиски ни к чему не привели. От мамы влетело всем. Папа был взвинчен, говоря, что манжеты, если будут сильно торчать из рукавов пиджака, будут его отвлекать. Их придется все время подтягивать. Схватил ножницы и отрезал манжеты. Наступила зловещая тишина. Так и пошел на концерт. Но зрители этого не заметили.
Мне было девять лет, когда впервые родителя взяли меня с собой в Ленинград. Именно тогда отец снимался в первом своем фильме «Загадка Н. Ф. И. и другие устные рассказы Ираклия Андроникова». Съемки шли на «Ленфильме». Жили мы в гостинице около Московского вокзала. Мама обычно бывала с папой на съемках, но поскольку меня некуда было деть, она оставалась со мной. И вдруг объявилась милейшая пожилая женщина, которую почему-то папа ласково называл «хорошенькая старушка». Откуда она взялась? Выяснилось, что после одного из давних концертов, которые папа давал в Ленинграде, к нему подошла женщина и сказала: «Ирасик, а ты помнишь, как в детском саду ты делал коробочки?» Отец долго не мог понять, о каких коробочках идет речь, но мучительно напрягся и вспомнил, что, кажется, действительно, когда он был совсем маленьким, недолгое время он был в какой-то детской группе. Та ли это женщина была или нет, точно установить невозможно, но с тех пор, когда он приезжал в Ленинград, он ей звонил, и она навещала его. И на сей раз она внезапно возникла и с удовольствием водила меня по Ленинграду, рассказывая о достопримечательностях. На меня город, где родился отец, произвел невероятное впечатление. Я такой красоты прежде не видела.
Потом я еще несколько раз бывала с отцом в Ленинграде. Он водил меня с собой в Филармонию на концерты Евгения Мравинского, Юрия Темирканова в этот потрясающий зал, где он сам выступал и который любил бесконечно. Водил на спектакли Георгия Товстоногова, знакомил с артистами. С тех пор в моей жизни после отца этот театр играл огромную роль. Он показывал мне Эрмитаж и Русский музей. Однажды в Русском музее нас любезно пригласили посмотреть сокровища, которые хранились в запасниках и которые в те годы не выставлялись. Тогда впервые я увидела Кандинского, Малевича. Оглушительное впечатление. Вообще с отцом было невероятно интересно. Он не навязывал своих представлений, а умел навести фокус твоего восприятия. Прививал вкус к пониманию искусства. Во всяком случае, я так себе это представляю. И еще он умел восхищаться талантами других людей.
Жизнь вспоминается не по хронологии. Вдруг из подсознания явственно возникают фрагменты, как располагались люди и предметы внутри того или иного помещения. Иногда вспоминаю малозначащие эпизоды, но которые почему-то врезались в память. Ну, например, папа с группой писателей в середине 60-х годов был в Риме. Именно после этой поездки возник рассказ «Римская опера». Перед отъездом мама попросила его, чтобы он купил какие-нибудь подарочки для Мананы, которая была в тот момент нездорова. И когда он приехал и открыл чемодан, выяснилось, что на свои копеечные суточные он сумел купить сувениры только для Мананы. Ни маме, ни себе, ни мне он ничего не привез – денег не было. И вот он достает какие-то красные джинсы, безделушки, которые продаются там на каждом шагу, а в то время это были чудесные вещицы, и все это для Мананы. Как я ревела. Как я была обижена. Какой никчемной и ненужной я себя почувствовала. Как Манана стала говорить, что она мне все отдаст. И как мне тогда и теперь стыдно. Он поступил благородно, позаботившись о старшей дочери, нуждающейся в тот момент во внимании. Почему у меня была такая реакция? Детская ревность? Кстати сказать, над письменным столом у меня висит потрясающий портрет Мананы работы художницы Таты Сельвинской, на котором Манана в тех самых красных брючках. Какая это драгоценная память – иметь портрет сестры, которой давно уже нет, и как хорошо, что были у нее эти красные джинсы.
Как жалко, что отец не писал воспоминаний. Даже не для публикации. Для себя, для меня. Как я в этом нуждаюсь, чтобы разобраться в каких-то очень важных вещах, и хочется задать ему столько вопросов. Подробно узнать историю семьи. Как хочется вместе с ним рассмотреть семейные фотографии. Сколько он знал того, что не делал достоянием публики. Как это важно было бы не только услышать, но и записать. Почему все эти вопросы не возникали у меня при жизни родителей? Возникали, но, как всегда, думала, еще успею.
А тем временем, отец родился в семье, где в разных поколениях и в разных ответвлениях была сфокусирована история. Папин отец – Луарсаб Николаевич Андроников (Андроникашвили), известный петербургский адвокат, был последним сенатором во Временном правительстве. Говорят, что он был потрясающим оратором, но речи свои не записывал, а потому его выступления не сохранились. Потом он уехал в Грузию, создал юридический факультет в Тбилисском университете, читал лекции. Умер в Тбилиси в 1939 году. Мама моего отца – Екатерина Яковлевна Гуревич, дочь петербургского педагога, основателя известной в ту пору гимназии Гуревича. Как рассказывал отец, обладала удивительным литературным талантом, но никогда не публиковалась, а писала в стол. Погибла во время блокады в пустой квартире в Ленинграде. Отец боготворил мать и каждый раз, когда говорил о ней, на глазах выступали слезы. Ее родная сестра – Любовь Яковлевна Гуревич, известный театральный критик, издатель, знакомая К. Станиславского, А. Чехова, Л. Толстого. Двоюродный дядя моего отца по материнской линии – известный философ Иван Ильин, покинувший Россию на «философском пароходе» в 1922 году.
Сколько у меня было возможностей взять карандаш и записать что-то со слов отца. Но всегда были какие-то каждодневные дела, все время куда-то бежала, а на узнавание действительно важного времени не хватало. К сожалению, отдельного времени и отдельного интереса к прошлому не бывает. Но, с другой стороны, если бы отец хотел сам написать, он, наверное, сделал бы это, но ведь не сделал. Значит, считал, что так правильно. А может быть, думал, что будет этим заниматься, когда отойдет от активной жизни. Не успел… что теперь об этом гадать?
Я не люблю распространяться о последних годах жизни отца, которые были невероятно трудными для всех. Не стало Мананы, он не смог перенести эту трагедию. Болезнь настигала его медленно, пока полностью не лишила возможности работать. А без работы ему, такому энергичному и разностороннему, было невозможно. Случилось так, как не должно было быть. Но могу определенно сказать, что болел он, проявляя огромное человеческое достоинство. Мне редко приходилось видеть человека такого невероятного терпения и выдержки, такой покорности и благодарности людям, которые помогали.
Мне всегда было с ним невероятно интересно. А сейчас было бы еще интереснее. Сколько можно было бы обсудить важных вещей. В том числе телевидение, которое он обожал, а я в результате всю жизнь на нем работаю. Помню, что для отца работа над фильмом, передачей не ограничивалась съемками. Он всегда приходил на монтаж, он всегда подбирал вместе с музыкальным редактором звуковой и музыкальный ряд. Ему было не все равно, каким будет результат. Он любил замечательных своих телевизионных коллег. А в последние годы жизни именно они: Борис Каплан, Андрей Золотов, Игорь Кириллов, режиссер Алина Казьмина, оператор Андрей Тюпкин – среди других замечательных людей оставались друзьями. Преданными и верными. И не только в дни радостных застолий, но и в трагические дни нашей жизни.
Если подумать, то казалось, что отца на телевидении много снимали. Но какие это крохи по сравнению с современными возможностями. Отец был своего рода открывателем телевизионного жанра «рассказывания с экрана». Это понимали и раньше. Но теперь мы видим доказательство этого в замечательных циклах выдающихся искусствоведов, писателей, театроведов, артистов. Это прекрасно. Но мне кажется, и я не побоюсь это произнести вслух, что этот путь авторского слова, обращенного к зрителю, прокладывал мой отец.
Всю жизнь борюсь с ощущением, когда-то поселившимся внутри, «природа на детях отдыхает». И хотя я уже давно переросла все мыслимые возрасты, меня по-прежнему посещают подобные чувства, и тогда я думаю о том, что отец любил меня такой, какая я есть. И это очень утешает…
Мне хочется выразить огромную признательность Борису Каплану, Александру Лободанову, Алексею Пьянову, Григорию Саамову, Екатерине Шелухиной за саму идею этого сборника, за бесценный и огромный труд по его составлению.
Хочу поблагодарить всех, кто написал воспоминания специально для этой книги. И пожелать им здоровья!
И конечно же хочу вспомнить тех замечательных людей, кто писал об отце в прежние годы и память о которых всегда со мной.
2015
ОЛЬГА ЭЙХЕНБАУМ. Об Ираклии
Выступление на первых «Андрониковских чтениях»
Вбольшой комнате стоит большой круглый стол. Он покрыт хорошей скатертью, на нем стоит большая глубокая тарелка с манной кашей.
За столом сидят две девочки – я и моя школьная подруга. Мы пытаемся делать уроки. Пытаемся изо всех сил, но их у нас мало. Все наши мысли – только о них, о двух мальчиках, которые приехали из Тбилиси навестить свою маму. Два мальчика – Ираклий и Элевтер. В Элевтера влюблена я, в Ираклия – моя подруга. Мы ждем, когда раздастся стук в дверь и они войдут в комнату. Родители ушли в гости, мой маленький брат Димочка спит в соседней комнате.
И вот стук в дверь – они входят. Ираклий, или Ирик, – упитанный красивый мальчик – веселый, хохотун, громогласный… и очень голодный. Он немедленно садится за стол и уплетает кашу, которую Дима никогда не доедает. Элевтер худощавый, тоже красивый, но молчаливый и ироничный. Может быть, он тоже голодный, но ирония побеждает голод. Мы все тогда были голодные и почти привыкли к этому состоянию. Но Ираклий очень много сил тратил на смех, шутки, – темперамент его не поддается описанию – и моя Женя смотрит на него влюбленными глазами. Ирику лет четырнадцать, мне и Жене двенадцать, Димочке два года…
Мы играем в прятки, в шарады, в факты – эти игры давно забыты детьми, даже в детских садиках. В этой квартире мои родители жили до 1926 года, и Ирик довольно часто приезжал из Тбилиси. Потом я мало его видела, но много о нем слышала от папы1. Он рассказывал, как Ираклий, окончив университет, поступил в редакцию журналов для детей «Чиж» и «Еж», где главным редактором был Олейников, с этими журналами сотрудничали Шварц, Хармс, Маршак. Его должность – секретарь редакции – была ему, конечно, не по душе, и он нашел выход из положения. Он показывал всем присутствующим их самих, а также и людей отсутствующих. Показывал так, что работать после этого уже не было сил: все силы уходили на смех, из глаз лились слезы – благодарные слезы от смеха… Но надо было выпускать очередной номер! Надо было работать! И Ираклию пришлось уйти. С папой он был очень дружен, что не мешало им спорить, и мама растаскивала их часа в четыре ночи силой…
Уже после войны, когда я жила с папой на канале Грибоедова, дом 9 и папина ученица Юля Бережнова, собрав деньги не только с ленинградских друзей отца, но и с московских, купила к шестидесятипятилетию папы фисгармонию, Ираклий приезжал из Москвы – и устраивался концерт.
Папа брал аккорды, стараясь сделать это потише, так как наш «небоскреб» развалился бы от мощных аккордов. И Ираклий своим потрясающим голосом пел что-то баховское. На диване сидел Шварц, и когда Ираклий на секунду останавливался, чтобы набрать в легкие воздух, Шварц дискантом быстро проговаривал:
А Ираклий, этот гад,
Зачем приехал в Ленинград?
Потом в изнеможении все садились пить чай и отдыхать.
Ну, а потом, уже после смерти папы, я редко видела Ираклия, даже переехав в Москву. Нас развела жизнь. Но для меня Ираклий всегда был близким и родным человеком.
1995
ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ. Об Ираклии Андроникове
Он никому не принадлежал. Актер? Нет. Писатель? Нет. И вместе с тем он был и то, и другое, и нечто новое. Никому не принадлежа, он был над всеми. Отсутствие специальности превратилось в его специальность. Он попробовал выступать перед широкой аудиторией – и победил людей, никогда не видавших героев его устных рассказов. Следовательно, сила его заключалась не в имитации, не во внешнем сходстве. Он создавал или воссоздавал, оживлял характеры, понятные самым разным зрителям. Для того чтобы понять, хорошо ли написан портрет, не нужно знать натурщика. И самые разные люди угадывали, что портреты сделаны Ираклием отлично, что перед ними настоящий художник. Его выступления принимались как чистый подарок и специалистами в разных областях искусства. Именно потому, что Ираклий занимал вполне независимую, ни на что не похожую позицию, они наслаждались без убивающей всякую радость мысли: «А я бы так мог». В суровую, свирепую, полную упырей и озлобленных неудачников среду Ираклий внес вдруг вдохновение, легкость. Свободно входил он в разбойничьи пещеры и змеиные норы, обращаясь с закоснелыми грешниками, как со славными парнями, и уходил от них, сохраняя полную невинность. Он был над всем.
1956
ФЕДОР ЛЕВИН. Знакомство с Андрониковым
Ленинградские писатели старшего поколения хорошо помнят свое Издательство писателей в Ленинграде, во главе которого стоял Константин Федин.
Оно занимало несколько больших и малых полутемных комнат в старинном толстостенном здании Гостиного двора, над магазинами, там, где когда-то, очевидно, помещалась контора одной из многочисленных торговых фирм старого Петербурга. Здесь, в тесноте, но не в обиде, работали редакторы издательства, бухгалтерия и производственный отдел, юрист и машинистки, принимал посетителей и вел заседания Константин Александрович и кипела энергией, жизнерадостностью и веселостью его неизменная помощница Зоя Александровна Никитина.
Летом 1934 года Издательство писателей в Ленинграде было преобразовано в отделение издательства «Советский писатель». Мне довелось проводить эту реорганизацию, и в 1934–1935 годах я часто приезжал в Ленинград.
Пройдя под тяжелыми сводами ворот, я подымался по старым массивным ступеням полутемной лестницы и на целый день отдавался беседам с авторами, окунался в бумаги, вел совещания и заседания.
В один из таких дней, закончив работу, усталый и проголодавшийся, я уже взялся за пальто и шапку, когда меня остановили Григорий Сорокин и писатель Арсений Островский, заведующий редакцией «Библиотеки Поэта», которая входила в систему издательства и занимала в нем одну или две комнаты.
– Федор Маркович, – сказал Сорокин, – уделите нам минут десять.
– Что-нибудь срочное? Нельзя ли завтра? – коротко попросил я. – Уже поздно…
– Вы не пожалеете, мы вам покажем то, чего вы в Москве не увидите. Пойдемте. И вы тоже, – добавил Сорокин, обращаясь к А. В. Фоньо, приехавшему со мной из Москвы. Фоньо, венгерский революционный эмигрант, был тогда заместителем директора издательства. – Что ж, пойдемте, – сказал я с невольным вздохом. – Только ненадолго.
И мы пошли за Григорием Сорокиным по темному коридору. Около двери с табличкой редакции «Библиотека поэта» жался черноволосый человек, которого я сначала даже и не разглядел. Мы вошли в узкую прямоугольную комнату с одним окном, и Сорокин почти втащил за нами этого черноволосого человека, который бормотал что-то не очень внятное. Можно было разобрать только:
– Гриша, я же не в голосе, у меня не выйдет… – Все это бормоталось умоляющим тоном.
Не обращая никакого внимания на жалобы страдальца, Сорокин стал знакомить нас.
– Ираклий Луарсабович Андроников, – назвал себя наш новый знакомый. – Мое отчество не все сразу запоминают, – сказал он. – Знаете во Франции реку Луару, в школе учат? Вот от нее и производите, – продолжал улыбаясь.
Сорокин усадил нас с Фоньо в одном конце комнаты, у окна, и сам устроился рядом. Тут же расположились Л. Островский и Зоя Александровна. Напротив, у двери, сел Андроников. Нас разделяла вся длина комнаты.
– Ну, Ираклий, не тяните, начинайте, – командовал Сорокин.
– Но я же не в голосе…
– Не ломайтесь, пожалуйста, начинайте.
– Что же мне показать? Как вы думаете?
– Что хотите. Вечер у Алексея Толстого.
Пока Сорокин настаивал, командовал и упрекал Андроникова, что тот ломается и заставляет себя просить, я рассматривал нового знакомого. Мне бросились в глаза крупные и мясистые черты его лица, но я не мог и подозревать, какие разнообразные физиономии может лепить из этой мягкой и даже рыхлой массы ее обладатель.
Наконец Андроников смирился с неизбежным. Он немного повозился, удобнее усаживаясь на стуле, опустил голову, закрыл лицо ладонями, медленно стал поднимать его к нам, и в то же время руки его неторопливо сползали вниз, открывая лицо… И я обомлел: на меня глядел Алексей Толстой. В ту же секунду Ираклий Луарсабович заговорил, и то, что могло казаться мгновенной иллюзией, стало вещественной реальностью. Зазвучал голос Толстого, хрипловатый, басистый, скрипучий, и его особенно всхрапывающий смех.
– Пейте водку, оставьте ваш скеп-ти-цизм!
Я хорошо знал Алексея Николаевича, десятки раз видел его в издательстве «Советская литература», в «Советском писателе», на заседаниях и собраниях в Союзе писателей, я слышал его выступления.
То, что я видел сейчас, казалось чудом. Иллюзия была полной: говорил Алексей Толстой. Вся моя усталость исчезла, как будто и не было позади утомительного и нервного рабочего дня. Я поистине был изумлен, зачарован, восхищен, обрадован. Много раз после того я видел и слышал Ираклия Андроникова: в узком кругу писателей, на эстраде, по телевидению – всегда испытывал громадное наслаждение от его поразительного искусства, но никакие впечатления не могут сравниться с тем первым, – вероятно, потому, что оно было совершенно неожиданным.
Ираклий развертывал перед нами одну из лучших своих сцен-рассказов: вечер в доме Алексея Толстого в Детском Селе. Толстой ужинает с гостями, в их числе К. А. Федин, М. М. Зощенко, М. Л. Слонимский. Особое место занимает московский гость Василий Иванович Качалов.
Толстой угощает гостей, шутит, озорничает. Он заставляет Качалова прочесть отрывок из «Воскресения» Л. Н. Толстого. И тут Ираклий Андроников удвоил мое изумление и восхищение. Я, конечно, видел инсценировку «Воскресения» во МХАТе и помнил, как великолепно исполнял Качалов роль ведущего, как он рассказывал о Катюше Масловой, слишком поздно прибежавшей на станцию к поезду, которым проезжал мимо Нехлюдов. Можно ли было представить себе актера, который сыграл бы ведущего, как сам Качалов, говорил его голосом, жестикулировал его жестами, стал вторым Качаловым? И, однако, Андроникову это удалось. Но это не все. Особенность андрониковского исполнения заключалась еще и в том – это я вполне понял далеко не сразу, – что Ираклий Луарсабович не только подражал голосу, интонациям, манере Алексея Толстого и В. И. Качалова, он создавал их образы, их внутренние портреты.
Толстого Андроников рисовал с добродушным юмором, любовно, а Качалова – не без яду, посмеиваясь над «актерским» поведением артиста, за многие годы привыкшего к любованию поклонников, над его постоянной невольной «игрой» и в жизни, как на сцене, над позированием на людях, ставшим как бы второй его натурой.
Большой, блестяще инструментованный рассказ о Толстом и Качалове, с многочисленными остроумнейшими находками в духе и стиле обоих главных персонажей, заканчивается отъездом Качалова. Толстой провожает его на крыльцо, уговаривая все же остаться.
– В крюшон не наступи, в крюшон, – говорит он в темных сенях. Наконец они целуются. Василий Иванович садится в пролетку. И тут Андроников стал прищелкивать языком, необыкновенно искусно передавая звонкое цоканье лошадиных копыт. На мгновенье это цоканье прервалось кинутым в темноту последним озорным возгласом Толстого: «Прощай, хрен!» – и снова звучит уже удаляющийся стук копыт по мостовой, – он все тише и тише. И вот уже одними губами, легчайшим, замирающим чмоканьем передает Андроников далекий бег лошади. Это уже чуть слышный звук. Наконец заглох и он. Все.
Я очнулся, как от наваждения, и перевел дух. Мы не находили слов, чтобы выразить ошеломляющее впечатление от необыкновенной сцены, поразительно исполненной перед нами в унылой комнате редакции с канцелярскими столами, человеком в обычном костюме, без всякого грима, волшебником, уже улыбавшимся нам своей собственной улыбкой на мясистом, мягком лице с крупными губами, большим носом, с чертами, ничуть не похожими ни на Толстого, ни на Качалова.
– Еще! – сказал я, немного оправившись. – Это бесподобно. Действительно, я никогда ничего похожего не видел ни в Москве, нигде. Вы кудесник, Ираклий Луарсабович. Еще, пожалуйста, еще!
Андроников весело смеялся, видя наш восторг. Фоньо качал головой, не находя слов от изумления.
Ираклия Луарсабовича уже не надо было упрашивать. Он изобразил встречу Алексея Толстого с немецким кинорежиссером Пискатором. Толстой говорит то по-русски, то по-немецки, объясняет Пискатору, как настаивают водку на березовых почках. Потом он удивляется, что к обеду приготовили морковные котлеты, и с присущим ему озорством, играя рассерженного, говорит жене:
– Если на обед еще раз подадут морковные котлеты, то я уйду из дома, как Лев Толстой.
Затем Андроников представил все того же Алексея Толстого, вторгшегося в кабинет к Самуилу Яковлевичу Маршаку, ведущему заседание детского отдела Госиздата, и разговор между ними, изобразил своих университетских профессоров В. Жирмунского и Л. Щербу, немецкого дирижера Штидри, приезжавшего в СССР на гастроли.
Ираклий Луарсабович был в ударе. Впрочем, он всегда в ударе, всегда превосходен, в боевой форме, иным я его не видел. Мы слушали и смотрели два, три часа, может быть, больше. За окном сгустились сумерки.
И тут меня осенило.
– Ираклий Луарсабович! – сказал я. – Вы должны поехать с нами в Москву. Вас надо показать московским писателям. Я возвращаюсь в Москву послезавтра. Едем вместе. Устроим ваш вечер в писательском клубе.
Андроников стал возражать: как же это он вдруг поедет? У него работа, он занят. Да и кто пойдет его слушать?
Я настойчиво опровергал все его аргументы. Дня на два, на три можно отложить дела и вырваться в Москву. Вечер в клубе устроим немедленно, я член правления, переговорю и добьюсь. Писатели придут, мы всех оповестим.
Последний довод Андроникова был такой: у него нет денег.
– Это не беда. Клуб оплатит вам проезд, даст гонорар за выступление, – уговаривал я.
Андроников заколебался и дрогнул. Я усилил натиск.
На другой день он окончательно решился, уладил свои дела, и мы вместе отправились в Москву.
В дороге Ираклий Луарсабович между прочим рассказал, как он однажды испробовал свое уменье имитировать голос Толстого и эта проба чуть не окончилась бедой. Андроников «готовил Толстого» втайне от него самого и от его родных. Однажды он поехал из Детского Села в Ленинград с сыном А. Н. Толстого Никитой, который вел машину. Андроников сидел сзади. Никита любил ездить быстро, и ему постоянно влетало за это от отца. На этот раз Алексей Николаевич остался дома, и Никита погнал машину с большой скоростью. Где-то на полпути Ираклий Луарсабович внезапно сказал голосом Толстого: «Никита, опять ты гонишь сломя голову. Сколько раз тебе говорить…» Но тут же Андроникову пришлось уже своим «не своим» голосом закричать: «Держи руль!» – потому что, услышав отцовский голос, Никита в ужасе обернулся, автомобиль вильнул, и они едва не слетели с ним в канаву. После этого Ираклию Луарсабовичу уже пришлось показать свое искусство в полном объеме детям Толстого, они рассказали отцу, и, наконец, Андроников вынужден был по настоянию Алексея Николаевича исполнить свой номер и перед ним самим. Толстой был в восторге, кидал свою шляпу на пол и кричал жене:
– Туся! Он придет к тебе ночью, и ты не узнаешь, что это не я!
Вечер Ираклия Луарсабовича устроили не в самом клубе, а в здании правления Союза писателей, в так называемом кинозале, где тогда проходили собрания писателей. Зал был невелик, мест на 200–250, но в ту пору этого хватало. Андроников очень волновался. Он уговорил меня сказать вступительное слово, и я представил его москвичам. Должен заметить, что полное значение и смысл искусства Ираклия Луарсабовича тогда не были мною вполне оценены и поняты, и я говорил преимущественно о его необычайном мастерстве имитации. Лишь позднее вырисовалось передо мною, что имитация не самое главное в его искусстве, а лишь одно из средств, хотя и необходимое и важное.
Ираклий Андроников не копирует людей, которых изображает, не списывает свои сцены с натуры. Его работа – подлинное творчество. Свои рассказы он сочиняет, они не истинное происшествие, случай из жизни, копия действительности, а художественное произведение. Он рассказчик не в житейском смысле (вот-де интересно рассказывает о том, что видел или что пережил) и не эстрадный исполнитель, а сочетает в себе писателя-новеллиста, устного рассказчика и актера. Его сцены, перемежаемые комментарием, подчиняются законам художественного произведения, в них налицо отбор материала из потока фактов и впечатлений, преображенных его творческой фантазией, создание характера, человеческого образа, преувеличение, подчеркивание необходимого, вымысел, сюжет и композиция, тщательная стилистическая обработка. Меняет ли дело то обстоятельство, что Андроников записывает свои рассказы лишь после того, как много раз их расскажет в разных аудиториях, выверит, отшлифует и «обкатает» перед слушателями?
Я видел Ираклия Андроникова то редко, то часто, мне довелось слышать в его исполнении рассказы о многих и многих людях. Всегда там, где появляется Андроников: в Гослитиздате, в «Советском писателе», в Доме литераторов, – вокруг него образуется «род веча», люди оставляют на время работу и слушают и просят что-либо рассказать, все равно старое или новое.
Людей, которых Ираклий Луарсабович намечает представить, заинтересовавших его, он берет на прицел, изучает самым тщательным образом, пока не овладеет человеком вполне, как художник, пишущий портрет, или скульптор, лепящий бюст. Помню, я встретил как-то Андроникова на Тверском бульваре в погожий летний день. Мы обменялись несколькими вступительными к разговору словами, осведомившись о здоровье друг друга, о семьях, как вдруг Ираклий Луарсабович, всегда исключительно вежливый, прервал меня на полуслове:
– Ради бога, извините, Федор Маркович, я должен вас покинуть. Там стоит Пастернак, я его упущу. Я побегу к нему. Я его сейчас делаю.
И он действительно помчался со всех ног к выходу с бульвара, помахав мне рукою на прощанье.
Я посмотрел вслед и увидел, как он, уже перейдя на шаг, приблизился к Борису Леонидовичу Пастернаку, который, ничего не подозревая, рассматривал какую-то афишу на стене возле Камерного театра (ныне Театр имени Пушкина). Андроников заговорил с Пастернаком, и немного погодя они двинулись к Никитским воротам.
«Ах ты хитрец», – подумал я.
Спустя месяц или два Андроников в одной из своих сцен-рассказов в писательской среде с необычайным искусством изобразил Пастернака, его, казалось бы, неповторимый стонущий голос, манеру и стиль, передал самый дух его мышления и устной речи.
Но вернусь назад. Итак, в кинозале прошел первый вечер Андроникова. Он имел большой успех. Я счел свою миссию выполненной, обратился к своим издательским и литературным делам и на некоторое время потерял Ираклия Луарсабовича из виду. До меня доходило, что его стали тут же приглашать выступать в Центральном Доме работников искусств, в Доме печати, тогда еще, кажется, не переименованном в Дом журналиста, во Всероссийском театральном обществе, в Доме ученых. В общем, Андроников «пошел». Он был приглашен к Горькому.
Дней через десять после первого вечера он пришел в издательство.
– Как, вы еще не уехали? – удивился я. – А как же ваши ленинградские дела?
Андроников отвечал что-то невнятное, я понял только, что он еще задержится в Москве, а дела в Ленинграде подождут.
Прошло еще недели две или три. Ираклий Луарсабович вновь появился в издательстве.
– Федор Маркович, а ведь я стал москвичом, – сказал он и не смог удержать широкой, счастливой улыбки.
– Как так?
– Я женился.
И Андроников расхохотался, наслаждаясь удивлением, изобразившимся на моем лице. Ну, поздравляю вас, – сказал я, придя в себя. – Только смотрите, чтоб ваша жена была с вами счастлива, а то я себе не прощу, что привез вас в Москву. Ведь я тогда окажусь виноват перед нею.
С тех пор прошло уже тридцать с лишним лет. Устные рассказы Андроникова приобрели широкую известность, некоторые занесены на бумагу, изданы. Его публичные вечера собирают полные залы, билеты раскупаются мгновенно, берутся с бою. Репертуар его необычайно расширился и все время пополняется.
Недавно я видел телевизионный фильм «Ираклий Андроников рассказывает». В течение полутора часов передо мною прошли в блестящем изображении Алексей Толстой и М. Горький, С. Маршак, В. Качалов, В. Шкловский, В. Жирмунский, Л. Щерба. Большое место заняли рассказы об И. Соллертинском и об А. Остужеве. Фильм сделан превосходно, хотя кое-где затянут. Но я не собираюсь здесь рецензировать его. Хочу только сказать, что я предпочел бы увидеть и услышать серию лучших устных рассказов Ираклия Луарсабовича, представленных не фрагментами и отрывками, а каждый целиком. Конечно, очень интересно, как начал свой путь Андроников и как развивался его талант и сам жанр его рассказов. Мне и, думаю, всем было бы интересно узнать, как развивались и совершенствовались такие мастера, как Сергей Антонов или Юрий Нагибин, и, если бы они рассказали об этом, иллюстрируя повествование отрывками из своих произведений, объясняя, как и почему то или иное было написано, я прочел бы об этом с удовольствием и пользой. Но разве заменило бы мне это сами их рассказы? Нет, я все-таки предпочел бы снова перечитать «Лену» или «Поддубенские частушки» С. Антонова, «Зимний дуб» или «Покупку коня» Ю. Нагибина.
Как ни интересен рассказ Ираклия Андроникова о своем пути с иллюстрациями из его замечательных живых «портретов», я все же был бы счастлив вновь услышать и увидеть его рассказы в неурезанном виде. И неслучайно, что в телефильме более всего впечатляет самый полный среди других рассказов об Остужеве «Горло Шаляпина».
Ираклий Андроников – редчайший талант, многообразный талант, целое явление. Он ученый, один из лучших знатоков жизни и творчества Лермонтова. Он один из неутомимых исследователей, «следопытов». В поисках рукописей, портретов, книг, архивных материалов, в решении научных загадок он способен предпринимать бесконечные путешествия. Он умеет необыкновенно интересно рассказать о своих разысканиях, делая читателя страстным соучастником исследований, вовлекая его в их сложный и увлекательный процесс. Автор и исполнитель устных рассказов, необыкновенный мастер, который – один – может держать в напряжении огромный зал час, два, три, – Андроников сам же разрабатывает историю и теорию этого жанра. Он настоящий писатель. Его слог и язык образцовы. Вот и попробуйте найдите другого такого человека, который был бы одновременно ученым, критиком, следопытом, писателем, артистом, рассказчиком. А в жизни – обаятельным и доброжелательным человеком. Не найдете. И в общем это здорово, что мне посчастливилось тридцать с лишним лет назад притащить его в Москву и представить моим товарищам-литераторам, хотя, конечно, Андроников стал бы Андрониковым и без всякого моего участия.
1968
ТАТЬЯНА ЛЕВЧЕНКО. Несколько слов к рассказу «Знакомство с Андрониковым»
Рассказ «Знакомство с Андрониковым» литературного критика и литературоведа Ф. М. Левина (1901–1972) рисует образ И. Л. Андроникова удивительно тепло и полно, не забывая ни одной грани его таланта. Между тем материалы архива критика позволяют добавить еще один светлый штрих к этому портрету.
Ум, обаяние, талант вместе и порознь помогают их обладателю добиваться успеха в жизни. Однако часто требуются слишком большие усилия для продвижения в желаемую сторону, а иногда жизненные трудности могут быть помехой для развития личности. Именно поэтому люди так ценят удачу, то есть шанс на то, чтобы в нужный момент некая доброжелательная рука помогла преодолеть первый барьер, облегчила начало карьеры.
Люди благородные помнят об этом всю жизнь и всю жизнь при удобном случае выражают свою благодарность публично.
Именно об этом качестве И. Л. Андроникова несомненно свидетельствуют записи дневника Ф. М. Левина 1971 года:
«В доме литераторов 24.VI.71 был вечер: „Навстречу V съезду Союза писателей СССР. Творческий отчет издательства "Советский писатель" (встреча с читателями)”
Меня на этот вечер не пригласили. Между тем я создавал это издательство осенью 1934 года (путем слияния Московского товарищества писателей (МТП) и Издательства писателей в Ленинграде) и был его первым директором и главным редактором.
А нынче пришел в издательство (28.VI) и мне рассказывают, что обо мне в своих выступлениях тепло вспоминали Ираклий Андроников и Сергей Васильев (и кто-то еще)<…>.
Вчера 27.VI ездил вручать адрес Сергею Михайловичу Бонди в связи с его восьмидесятилетием (исполнилось 25.VI). Старик чудесный, очень живой и проживет еще лет тридцать. С ним было интересно разговаривать, я просидел у него минут сорок.
С. М. сказал, что к нему на день рождения приходил И. Андроников и рассказывал, как я привез его в Москву».
В дневниках 1970 года есть и такая запись:
«В фильме „Ираклий Андроников рассказывает” он представляет А. Толстого, С. Маршака, М. Горького, И. Соллертинского, В. Шкловского, В. Качалова, А. Остужева, Жирмунского, Л. Щербу и Ф. Левина.»
По рассказам дочери писателя Е. Ф. Левиной после показа этого фильма по телевидению на отца обрушился шквал звонков знакомых и друзей, не просто услышавших о Ф. М. в андрониковском рассказе, а потрясенных тем, что И. Л. создал его образ даже находясь… спиной к зрителям. Как вспоминает Левина: «это была спина, осанка, посадка головы отца. Это было чудо». В этом эпизоде Андроников рассказывал о своем первом концерте и о том, как Левин прошел на сцену московского Дома писателей и представил его зрителям.
Среди документов, хранящихся в РГАСПИ, сохранилось письмо В. Ставского А. Щербакову2 20 мая 1934 года, в котором есть такая фраза:
«Я говорил с Ф. Левиным из „С<оветского>.П<исателя>.” предложил ему разработать план декадников-вечеров литературы и искусства. Пусть проводит на базе ДСП <Дом советских писателей>».
Этот документ показывает, что у Левина была реальная и материальная возможность помочь талантливому человеку выйти на большую аудиторию.
2015
ТАТЬЯНА ТЭСС. Любимец многих муз
Удавней дружбы есть много прав; одно из них – право на воспоминания. Мне хотелось бы воспользоваться им, чтобы рассказать о своей первой встрече с Ираклием Андрониковым.
Встретились мы в доме у писателя Леонида Борового после недавнего переезда Андроникова из Ленинграда на постоянное жительство в Москву.
Собственно, в ту пору было недавним большинство событий, ставших впоследствии очень важными для всей его дальнейшей жизни. Первое выступление в московском клубе писателей с устными рассказами, первая оценка в печати этого дебюта, первая встреча с Горьким, выразившим желание послушать Андроникова, опубликование устных рассказов в журнале «30 дней» с лестными для автора вступительными словами Горького… Спустя много лет, говоря о той поре, Ираклий Андроников признавался, что день, проведенный на даче Горького, определил всю его жизнь. Перед ним, молодым лермонтоведом, молодым рассказчиком, чье необычное и прелестное дарование еще недавно было известно лишь узкому кругу ленинградских знакомых и друзей, открылся путь сразу и в литературу, и на эстраду. Внезапность этой перемены, ее масштаб, возможность крутого поворота всей дальнейшей судьбы ошеломили его самого.
Но как бы искусительно ни было его непреодолимое влечение «входить в образ» знакомых ему людей, как бы ни была сильна эта необычная страсть, он все же не представлял тогда, что это может стать для него основным и единственным занятием. К перспективе сделаться профессиональным артистом эстрады он отнесся с опаской – куда ближе казался скромный путь разыскателя новых фактов о Лермонтове. И Андроников после переезда в Москву решил поступить на работу в Рукописное отделение Ленинской библиотеки, а в свободное время продолжать заниматься Лермонтовым и, может быть, изредка выступать.
Тогда я и встретила его впервые.
В старом кресле-качалке, доставшемся Боровому, вероятно, еще из родительского дома, сидел незнакомый мне молодой темноволосый человек, что-то рассказывал и смотрел прямо на меня блестящими, живыми, внимательными глазами. Смотрел он, как я теперь понимаю, вовсе не на меня одну, но именно тогда я впервые столкнулась с удивительной особенностью Андроникова, которая потом так полно сказалась в его выступлениях на эстраде и по телевидению: каждому слушателю обычно кажется, что Андроников обращается, прежде всего, к нему, выбрав именно его среди всех других. Как это получается – не знаю, но тем не менее это происходит.
Молодой человек, слегка покачиваясь в кресле-качалке, рассказывал о Ленинграде, и то, о чем он говорил, вдруг стало оживать на моих глазах.
Слушая его, я видела Летний сад, окна дома Пушкина на Мойке, представляла шумные коридоры издательства, ощущала призрачность белой ночи… И чем больше я его слушала, тем яснее понимала, что встретила обыкновенного чародея: каждое его слово, коснувшись, словно волшебная палочка, моего воображения, создавало живой, зримый образ.
В ту пору я и представить не могла, что такое же чувство испытает в будущем множество людей, когда Андроников в своих телевизионных беседах заставит их участвовать вместе с ним в его литературоведческих розысках, видеть воочию всех, кого видел он, с кем он встречался, разыскивая альбом с неизвестным стихотворением Лермонтова или стараясь раскрыть спрятанное под инициалами имя красавицы, которой поэт посвящал свои стихи…
До первой встречи с Андрониковым я только понаслышке знала о его даре «изображать» знакомых ему писателей и деятелей искусства. Но можно ли сразу после знакомства просить человека продемонстрировать свой талант? Пока я мучилась, не зная, как подступиться к такой просьбе, вопрос решился сам: в кресле-качалке вместо Ираклия Андроникова вдруг оказался Алексей Толстой.
Вслед за ним появился Качалов, потом Маршак, потом Соллертинский… Я до сих пор не могу забыть испытанного мною потрясения.
Больше всего потрясло меня не внешнее сходство со столь разными людьми, хотя я и не могла понять, каким образом в подвижном лице Андроникова вдруг вспыхивают и проступают чужие, непохожие на него черты, словно их лепит невидимый скульптор. Нет, меня поразило другое: способность вторгаться в мысли своего героя, говорить его голосом, свободно пользоваться свойственной данному человеку лексикой, думать так, как думает он, безошибочно угадывать его маленькие слабости, его большие чувства… Это была не портретная галерея, а целый мир, населенный прекрасными, талантливыми людьми: они говорили, спорили, размышляли, шутили, рассказывали о себе…
В разгар этого импровизированного выступления открылась дверь: пришла жена Андроникова, в ту пору актриса театра-студии под руководством Р. Н. Симонова. Рассказав нам до ее прихода о своей недавней женитьбе, Ираклий Луарсабович шутя добавил, что долго искал жену, у которой было бы такое же трудное имя и отчество, как у него самого, и наконец нашел: ее зовут Вивиана Абелевна.
Молодая, золотоволосая, с пылающим розовым румянцем на нежных, округлых щеках, Вивиана Абелевна, войдя в комнату, спокойно и неслышно села. Андроников продолжал рассказывать, а она внимательно и сосредоточенно слушала: было видно, что она ушла в слух всем существом, оценивая каждую фразу, ничего не пропуская в рассказе, как если бы слушала в первый раз. Точно такое же выражение сосредоточенного и взыскательного внимания, глубокой поглощенности рассказом можно увидеть на ее лице и сейчас: всю большую, вместе прожитую жизнь Вивиана Абелевна остается для Андроникова верным помощником в работе, главным его судьей.
Но все же почему так запомнился этот далекий вечер?
Почему, спустя многие годы, он вспоминается до того свежо и явственно, словно был вчера?
Потому, наверное, что безудержная щедрость таланта Ираклия Андроникова, которую мы тогда впервые узнали, продолжает поражать нас и сейчас. До сих пор с той же полнотой мы ощущаем заложенную в Андроникове неукротимую творческую энергию, счастливую потребность немедленно и бурно делиться с другими той радостью, какую он сам получает от искусства, зажигать в своих слушателях порою неожиданно для них самих увлеченность тем, что увлекает его.
Его талант насыщен столь мощной динамикой, что время как будто над ним не властно. Но здесь, пожалуй, стоит остановиться и поразмышлять над вопросом, решить который не так-то легко. А вопрос этот вот каков: что же считать главным талантом Ираклия Андроникова, его основной специальностью?
Масштаб и величину таланта определяют среди прочих измерений и тем, хватает ли этого таланта, чтобы сделать его основой всей своей жизни. Как оказалось, к Ираклию Андроникову подойти с такой меркой трудно.
Есть сказка о том, как фея при рождении человека кладет ему под подушку магический камень, объяснив, что чем щедрее человек будет делиться своим сокровищем с другими, тем ярче камень будет сверкать.
Но если эта фея существует, то при рождении Андроникова она что-то напутала и насыпала ему столько подарков, что их, кажется, хватило бы на несколько человек. Посудите сами, чего стоит одна только способность перевоплощаться в своих героев, рассказывать о них с такой изобразительной силой, что множество людей, которые в глаза этих героев не видывали и даже имени некоторых раньше не слыхали, слушают, затаив дыхание, и с нетерпением ждут, когда встреча с рассказчиком повторится снова. Одного этого дара как будто достаточно, чтобы заполнить целую жизнь, не правда ли?
Но вот перед вами талантливый исследователь, удостоенный высоких ученых степеней, автор многих работ о Лермонтове, принесших ему заслуженную славу. Его можно было увидеть в научных библиотеках, где он проводил многие часы, он терпеливо рылся в старых архивах, он готов был мчаться в другой город, в другую страну, хоть на край света, если, по его догадкам, там можно разыскать новые материалы о Лермонтове. Труды этого литературоведа широко известны, а страстная преданность любимому поэту так велика, что, кажется, ничто другое уже не сможет вместить его душа.
Но это только кажется. Ибо литературовед, о котором идет речь, – тот же Ираклий Андроников.
Любите ли вы музыку? Если даже вы думаете, что серьезная музыка трудна для вашего понимания, если даже считаете себя недостаточно подготовленным, чтобы ее слушать, – все равно вас увлечет одержимо любящий музыку человек.
Он знает музыку глубоко, как профессиональный музыкант, восхищается ею пылко, как влюбленный. Он готов в любую минуту взорваться рассказом о музыке, словно только и ждал возможности рассказать о замечательных дирижерах, певцах, пианистах, которых ему посчастливилось слышать, тут же напеть тему любимой симфонии и показать заодно, как дирижировал бы исполняющим симфонию оркестром Мравинский или Штидри. Если забыть на секунду обо всей остальной деятельности Андроникова, то можно подумать, что единственное содержание его души составляет именно музыка.
Эта безудержная любовь, эта одержимость музыкой и придали, наверное, особую притягательность его выступлениям по телевидению, таким, как «Воспоминания о Большом зале», «Концерт в Ленинградской филармонии». Обратившись к тысячам слушателей с экрана телевизора, Андроников не только рассказывал им о музыке и помогал ее понять, но сумел сделать нечто большее: пробудить в них желание узнать музыку глубже, стремление к ней приобщиться. Свежее, чистое чувство приобщения к искусству, какое ощутили столь разные, сидящие у телевизоров люди, было самой сильной и благородной чертой этих передач, вызывающих огромное количество откликов.
…И вот снова наступает вечер, и снова в разных домах, в разных городах и поселках люди включают телевизор, и на экране появляется хорошо знакомый нам человек. Волосы его уже не так темны, как были когда-то, но лицо полно той же живой выразительности, а голос так же глубок и звучен, как был всегда. Он пришел к вам, чтобы поделиться тем, что ему дорого, чем живет его душа, открыть еще одну страницу увлекательного повествования, называемого «Рассказывает Ираклий Андроников». И не успеваете вы оглядеться, как уже перелетели вместе с ним за его находкой в Тагил или оказались на Невском проспекте и восхищенно вглядываетесь в благородный облик зданий, любуетесь стройностью колонн, изяществом капителей, пока рассказчик развертывает перед вами свиток биографии знаменитого проспекта…
Ираклий Андроников создал на телевидении свой особый жанр, не укладывающийся ни в какие привычные рамки, столь же своеобразный и многоликий, как своеобразен и многолик его талант. Вместе с тем в любом выступлении он всегда остается прежде всего самим собой – непревзойденным собеседником, общение с которым бесконечно интересно. За ряд своих работ на телевидении Ираклий Андроников был удостоен Ленинской премии, и, казалось бы, эта область деятельности, в которой так ярко проявился его талант, могла бы стать для него основной и единственной, заполнив жизнь целиком.
Но он и здесь остается верен себе, с поразительной свободой распоряжаясь всеми подаренными ему природой талантами. К каждому своему призванию он продолжает относиться так, как если бы оно было главным делом его жизни.
Однажды зимой на переделкинской просеке я видела, как Андроников встретился с Корнеем Ивановичем Чуковским.
Встречи эти часто превращались ими в очаровательный веселый спектакль. Широко взмахнув руками, они бросались друг к другу, сочиняя на ходу изысканные пространные приветствия, изощряясь в старомодной учтивости, стараясь перещеголять один другого цветистой галантностью и оборотами речи, о которых в словарях обычно пишется в скобках «устар.». Оба они при этом заразительно смеялись, забавляясь придуманной ими игрой; глубокие, звучные их голоса звенели в морозном воздухе среди покрытых снегом елей и берез. Так вот, когда Андроников, победно блеснув напоследок пышностью прощального приветствия, откланялся и ушел, Корней Иванович обернулся и посмотрел ему вслед. Высокий, седой, румяный, в длинном пальто и меховой шапке, Чуковский, улыбаясь, стоял на снежной дороге и наконец сказал:
– За всю свою жизнь я ни разу не встречал человека, хотя бы отдаленно похожего на Андроникова. Никого не могу с ним сравнить!
Эти слова Корнея Ивановича вспоминаются мне часто. И всякий раз при этом я думаю, что сказаны они человеком, который и сам был ни на кого не похож, сам был всесторонне и щедро одарен, – человеком, прожившим долгую, богатую событиями жизнь и повидавшим в разных ее эпохах немало интересных людей.
Но суть, очевидно, не только в многосторонней одаренности Ираклия Андроникова: ведь в любой области искусства можно найти людей, обладающих несколькими совершенно различными творческими способностями.
Главная особенность Ираклия Андроникова, на мой взгляд, заключается в силе и необычности его талантов, в счастливой самостоятельности каждого из них, в естественной, свободной гармонии, с какой они соединяются в его душе, не тесня, а дополняя друг друга. Как вмещает он все это, как успевает служить всем своим прекрасным, но требовательным музам, может показаться загадкой.
Но если хорошо вглядеться, можно ее и разгадать.
Просто у этого удивительного художника бесконечно щедрое, открытое и бескорыстное сердце.
1980
БОРИС ГАЛАНОВ. Ираклий
Он входил, нет, вбегал и даже не вбегал – врывался. Вот именно – врывался в кабинет и с порога глуховатым задыхающимся голосом Маршака торопливо произносил: «Здрасте, голубчик, здрасте, милый», – или глубоким, красивейшим голосом Василия Ивановича Качалова: «Насилу сегодня добрался. Затянулся спектакль. Рад, что вижу вас». В такие минуты все дела откладывались на неопределенное время. Пришел Андроников. А в присутствии Андроникова можно было заниматься только Андрониковым.
Даже главные редакционные «сухари» – люди хмурые и всегда партийно озабоченные – начинали улыбаться и похохатывать, когда одно за другим на наших глазах начинались виртуозные перевоплощения Ираклия. Внезапно побледнев, Ираклий расправлял фалды невидимого фрака, недовольно бормотал: «Черт возьми! Кажется, я сегодня не в форме», – властно взмахивал невидимой дирижерской палочкой, надувал губы и принимался насвистывать симфонии Бетховена, Малера, Прокофьева, Брамса, Чайковского, искуснейше, как прирожденный музыкант. Кем он был в эту минуту? Дирижером Александром Гауком? Царственной первой скрипкой, пожилым, старательным валторнистом или Борисом Пастернаком, отрешившимся от всего земного на концерте в Большом зале Консерватории?
Честное слово, иногда мне мерещилось, как студенту Ансельму в рассказе Гофмана «Золотой горшок», который вдруг увидел позади себя вместо стоявшего тут архивариуса Линдгорста сотворенное им волшебство – куст огненных лилий, что и я, обернувшись, увижу… ну, не куст огненных лилий, разумеется, но и не Ираклия, а Маршака, Качалова, дирижера Гаука, Фадеева, Алексея Толстого, академика Жирмунского…
Я часто слушал устные рассказы Андроникова в переполненных концертных залах. Но ему бывало достаточно даже одного-единственного зрителя-слушателя, чтобы разыграть перед ним целый спектакль. А по-другому Ираклий не мог, не умел. В глазах мгновенно зажигались фонарики. Даже на кончике носа появлялось какое-то веселое выражение. Да-да. Когда Ираклий рассказывал нечто забавное, не только глаза, улыбка, голос, жест – даже нос становился очень веселым.
В июне сорок первого Ираклий написал статью ««Бородино» Лермонтова». Приближалась сотая годовщина со дня гибели поэта. К этой дате в «Правде» готовилось несколько статей. «Бородино» была первой среди задуманных. Над гранками и версткой мы проводили с Ираклием долгие часы. Не потому, что требовалась редактура. Просто по ходу дела Ираклий разыгрывал интереснейшие лермонтовские спектакли.
В воскресенье 22 июня статья о «Бородино» появилась в «Правде». Денек выдался отличный, солнечный. Мы с женой Ириной уезжали на дачу. Хорошее летнее название станции – Загорянка – приглашало: «Приезжайте загорать…»
Завтра газеты опубликуют речь Молотова и указ о мобилизации военнообязанных. А в первой сводке Главного командования Красной армии будет сказано, что войска противника добились незначительных успехов, заняв в 10–15 километрах от границы местечки Кальвария, Стоянув, Цехановец, и мы бросимся разыскивать на картах никому доселе не известный Стоянув. Но сегодня, 22 июня, я проглядывал в газете воскресные заметки об открытии в Киеве нового стадиона, о переводе в московском зоопарке зверей в летние вольеры и внимательно перечитал статью Андроникова. Не вкрались ли в последнюю минуту досадные опечатки. Нет, все было в порядке.
Впоследствии мы часто вспоминали с Ираклием эту статью, совпавшую с днем начала войны, последнюю его мирную статью. Отныне военная тема оказалась главной для многих писателей и журналистов, ставших на долгих четыре года военными корреспондентами. Впрочем, сам Ираклий вел отсчет своих военных статей, начиная с «Бородино». Так уж случилось, что в день, когда артиллерия загрохотала на всех фронтах, обращение к старому лермонтовскому солдату-артиллеристу и размышления Ираклия о роли артиллерии в бородинском сражении приобрели неожиданную злободневность.
В послевоенные годы наша дружба с Ираклием не прерывалась. В последний раз виделся с ним, когда он уже тяжело и безнадежно болел, лишился дара речи, и это было самое страшное. Голос Ираклия – удивительный, музыкальный его инструмент, которым он так виртуозно владел, – отказывался ему подчиняться.
Чтобы услышать Андроникова и понять, что он прошелестел, надо было приложить ухо к самым губам.
Но мне не хочется обрывать рассказ на печальной ноте. Лучше вернуться к тем временам, когда молодой, жизнерадостный, темпераментный Ираклий, восхищавший своими импровизациями неширокий круг друзей-литераторов, вышел с устными рассказами к широкой аудитории, на эстрадные площадки, в концертные залы, а потом и на телевидение. Ему предложили записаться. Спросили, что бы хотел выбрать. Ираклий выбрал «Загадку Н. Ф. И.», увлекательный, почти детективный сюжет о поисках литературоведа. Кто была женщина, которой Лермонтов посвящал свои стихи, зашифровав под инициалами Н. Ф. И.? Ираклия спросили: «Сколько вам понадобится времени для своего рассказа?» Ираклий ответил: «Час с четвертью». Редактор расхохотался: «Мы знаем, что вы шутник, Ираклий Луарсабович». В то время работники телевидения были убеждены, что слушать на телеэкране «говорящие головы», кроме речей генсека, можно десять, от силы пятнадцать минут, после чего зрители заскучают, начнут зевать. На TВ предпочитали действие, сюжет. Но Ираклий не шутил. Загадка «Н. Ф. И.» сломала стереотипы. Приключения мысли оказались захватывающе интересными. Посыпались просьбы повторить передачу. Тогда еще не было в моде определение «телевизионная звезда». Андроников ею стал. В следующий раз редактор сказал: «Короткая получилась передача. Давайте прибавим вам эфирное время».
И прибавили. Перестали скупиться. Поверили. Когда сегодня на TВ, бывает, показывают «Устные рассказы» Андроникова, радуешься каждой минуте «сверх», проведенной с ним, в его обществе. Мне выпало счастливое, а может быть, грустное преимущество перед молодыми зрителями. Я еще застал людей, которых показывал Ираклий. До чего похоже! Каждый «говорящий мемуар» Андроникова – законченное произведение со своим сюжетом, завязкой, кульминацией, движением характера.
Ираклий сочинял свои рассказы устно, взяв в союзники не перо, не бумагу, а мимику, жест, голос. Хрупкий, недолговечный материал. Казалось, с годами феномен Андроникова уйдет в легенду. Кто и когда в последний раз его видел и слышал? А оказывается, видели и слышали многие. Андроников – собеседник, неистощимый рассказчик, эрудированный литературовед – прописан на TВ. Прочно. Постоянно…
1996
ВАЛЕНТИНА БАЛУАШВИЛИ. Капитан Ираклий Андроников
Дверь небольшой светлой комнаты приоткрылась.
– Капитана Андроникова к редактору!
– Видно, насчет поездки, – отозвался майор Виталий Закруткин, возглавлявший в редакции писательскую группу.
Ираклий Андроников встал и, улыбаясь прищуренными глазами, как это умел делать только он, сказал, выходя:
– Сам напросился!..
Накануне в беседе с редактором Иваном Михайловичем Лаврухиным зашел разговор о генерале Чанчибадзе, и Ираклий Андроников изъявил желание поехать к нему на Южный фронт.
С генералом Чанчибадзе Ираклий Луарсабович был знаком – встречался с ним под Ржевом, после чего опубликовал в газете Калининского фронта большой о нем очерк.
Этот очерк, заново переработанный и дополненный, был помещен и в одном из февральских номеров газеты Закфронта «Боец РККА». Передо мной пожелтевшие от времени страницы этого номера. Крупный заголовок: «Как бить вражеские танки» и подзаголовок: «Беседа гвардии генерал-майора Порфирия Георгиевича Чанчибадзе с бойцами пополнения».
Перечитываю строки, хорошо знакомые по устному рассказу писателя: «Я увидел его на лесной поляне перед двумя шеренгами бойцов из пополнения – будущих истребителей танков, что-то объясняющим им.
Чанчибадзе попросил меня обождать и обратился к следующему по порядку бойцу.
– Фамилия как? – спросил он с заметным грузинским акцентом.
– Котлов, – отвечал боец.
– Как? – переспросил Чанчибадзе.
– Гвардии красноармеец Котлов.
Молодец, Котлов! – сказал Чанчибадзе… – Ты скажи, танки видел?
– Видел, только стрелять не пришлось.
– Ничего! Теперь ты будешь стрелять. Теперь у тебя есть ПТР – противотанковое ружье, первоклассная техника. Танк от тебя никуда не уйдет. Изучил уже ружье?
– На «отлично»!
– Молодец, молодец! – Чанчибадзе потрепал его за плечо. – Значит, не пропустишь немецкие танки?
– Думаю так, что не пропущу.
– Э-э! Вот это ты плохо сказал. Что это за ответ: думаю? Думать можно целую жизнь, а все же не принять никакого решения.
– Ни за что не пропущу, товарищ гвардии генерал-майор!
– Вот это другое дело! Это настоящий ответ».
Ираклий Андроников подробно рассказывал, как генерал, проверяя подготовку бойца, ставил перед ним конкретные задачи, поправлял, когда тот ошибался, учил, как действовать во фронтовой обстановке. Примечательна была концовка очерка, связавшая воедино разные по времени события и приблизившая тот эпизод в заснеженном лесу к боевым наступательным действиям советских войск: «…Теперь, когда я прочел сообщение о том, что его бойцы первыми ворвались в город Новочеркасск, я понял, что они крепко запомнили все, чему учил их генерал Чанчибадзе».
И вот Ираклию Андроникову предстояла новая встреча с прославленным генералом, на этот раз на реке Миус: разрешение на поездку было получено, и редактор, вызвав к себе капитана, предложил ему оформлять командировку на Южный (4-й Украинский) фронт.
С нетерпением ждали в редакции возвращения Ираклия Андроникова с фронта. За то недолгое время, что писатель пробыл в редакции «Боец РККА», а переведен он был сюда в январе 1943 года с Калининского фронта из газеты «Вперед на врага», Ираклий Андроников стал душой редакции. Простой, необычайно приветливый и общительный, с тонким чувством юмора, он сумел завоевать симпатии не только сотрудников редакции, но и всех, кто делал газету, – начиная с линотиписток и кончая начальником издательства. Возвращение И. Андроникова с Южного фронта было событием в редакции – оказалось, он не только встретился с генералом Чанчибадзе, но и участвовал вместе с ним и его бойцами в сражении за высоту «+8,0». Вместе с генералом, то ползком, то перебежками, он добирался до первой траншеи, был рядом с генералом, когда воины готовились к штурму высоты, когда поднялись и бросились в атаку. Высота была у противника отбита.
Рассказывая о сложности ситуации, о наступательном порыве, который он сам ощутил, Ираклий Андроников, как обычно, привносил в свой живой и увлекательный рассказ струю добродушного юмора. Слушали его с захватывающим интересом, переспрашивали, временами смеялись от души. Буквально «на глазах» у сотрудников редакции родился устный рассказ Ираклия Андроникова «Высота +8,0».
У капитана Андроникова было много и других командировок. Результатом одной из них был очерк «Цена секунды» – опираясь на правдивый и живой материал воздушного боя в районе Моздока, автор рассказывал о цене секунды в таком бою.
В июле 1943 года вместе с Виталием Закруткиным И. Андроников выезжал в район Грозного на тактические учения, и тогда появился разворот «Учение – мать умения», в аннотации к которому говорилось: «В Н-ской части только что закончились трехдневные тактические учения. Группа военных корреспондентов газеты „Боец РККА” по заданию редакции наблюдала эти учения. Сегодня мы печатаем записки писателей Виталия Закруткина и Ираклия Андроникова, посвященные отдельным этапам учения».
В небольших очерках, помещенных на развороте, рассказывалось о ночном марше, об атаке пехоты, о действиях разведчиков и медицинской службы. Разворот этот получил самую высокую оценку, и сотрудники редакции от души поздравляли его авторов. Уже в наши дни в беседе с корреспондентом газеты «Ленинское знамя» В. Сорокиным Ираклий Андроников вспоминал:
– С командировочными предписаниями редакции фронтовой газеты «Боец РККА» писатели, проходившие службу в редакции, колесили по горным дорогам, встречались на передовой с бойцами и командирами, делили с ними суровую долю окопной жизни, переживали бомбежки, артобстрелы, становились свидетелями и участниками боевых действий. Так собирался и копился материал, который появлялся на страницах газеты в виде очерков, статей, корреспонденции и простых заметок. Те, кого я знал, с кем встречался в частях и подразделениях, были и читателями газеты, и героями газетных выступлений.
Находясь во время командировок среди героев своих будущих очерков и рассказов, разделяя с ними все трудности и невзгоды, все опасности фронтовой жизни, капитан Андроников обладал удивительным умением расположить к себе собеседника, вызвать его доверие. И тогда человек раскрывался перед ним самыми разными, порой неожиданными, гранями своей души и характера. Именно благодаря этому герои его очерков и рассказов – смелые, бесстрашные защитники Родины – обладали яркой индивидуальностью, присущими именно им чертами характера, психологией.
Одним из первых его военных выступлений был очерк о командире соединения партизанских отрядов на Смоленщине – знаменитом «Бате». В письме к другу, поэту Ираклию Абашидзе, написанному еще во время пребывания на Калининском фронте, Ираклий Андроников рассказывал: «Я работаю в газете. Работаю, как умею. Пишу очерки. Написал целую серию о поездке к смоленским партизанам, в тыл немцев, в отряды знаменитого Бати. Сейчас пишу о нем очерк для книги, которую собираются выпускать: эта книга о героях нашего фронта. Вот и все, что я делаю… 20 апреля 1942 г. Действующая армия».
В период работы в газете «Боец РККА» капитан Андроников создал серию очерков о героях-патриотах. В их числе был очерк «Генерал Таварткиладзе». Очерк этот привлекал достоверностью, дыханием переднего края, умелой подачей материала. В очерке рассказывалось о смелых боевых действиях соединения генерала Таварткиладзе под Сталинградом, о мужестве, решительности и находчивости самого командира, умевшего в предельно сложной боевой обстановке принять единственно правильное и мудрое решение. Даже сейчас нельзя без волнения перечитывать конец очерка. В нем передано незабываемое: радость встречи в освобожденном Сталинграде генералов двух соединений – Таварткиладзе и Родимцева.
Все, о чем писал Ираклий Андроников в трудные дни войны, было пронизано оптимизмом, верой в победу. А когда Советская армия перешла в наступление, когда впереди ей предстояли тяжелые бои, требовавшие напряжения всех физических и духовных сил, газета поместила очерк Ираклия Андроникова «Мысли сержанта Пашкова о победе». Каждая строка очерка отражала безмерную, ни с чем не сравнимую сыновнюю любовь к матери-Родине. Трудно пересказать его содержание, я привожу из него отрывок: «…как ни любили мы до войны свою Родину, особенную, ни на что не похожую, великую и скромную, беспредельную и уютную, суровую и ласковую, красивую и простую, как ни любили мы ее прежде, но только в дни Отечественной войны почувствовали всю силу своей любви к ней, узнали, как больно отдавать врагу русский перелесок или пригорок и какая ни с чем не сравнимая радость отвоевывать их у врага. За них не поскупишься пролить кровь, не посчитаешься с жизнью…
…Мы побеждаем теперь, и грохот орудий в Москве ежедневно возвещает о новых победах. Придет день, когда эти победы сольются в большую окончательную победу. Мы на пути к ней. Но впереди – тяжелые сражения. Ни один переход в пути не труден так, как последняя верста…»
Окончание очерка, написанного «языком сердца», подчеркивало единство взглядов воюющего народа: «Это твои мысли, товарищ Пашков, это мои мысли, это мысли всех советских людей».
В большом, на всю газетную полосу, публицистическом очерке Ираклия Андроникова «Москва», где взволнованное воспоминание о героическом прошлом столицы переплеталось с рассказом о Москве как о столице Советского государства, как об одном из центров мировой культуры, вновь выражалась непоколебимая уверенность в том, что недалек уже день, когда в громе последнего салюта Отечественной войны на Красной площади будет проходить парад нашей Победы.
Но не только «военные» очерки писал в те суровые военные годы Ираклий Андроников. Будучи сам необычайно разносторонним, эрудированным человеком, он был убежден, что каждый воин, будь то солдат или офицер, должен постоянно работать над собой, расширять свой кругозор, и газета обязана помогать ему в этом. Поэтому он охотно брался за материалы, пропагандировавшие среди воинов необходимость глубоких знаний в различных отраслях науки и искусства.
Передо мной очерк «Два офицера». Помню, его горячо обсуждали в свое время на редакционной «летучке». Лейтмотив очерка – офицер должен быть всесторонне образованным человеком, иначе какой же он командир и воспитатель своих подчиненных?
А вот полоса «Книга – воспитатель и друг». В ней живо и увлекательно рассказано об открытом комсомольском собрании в Н-ской авиашколе, которое было посвящено роли и значению книги в воспитании человека, в формировании его характера, в овладении литературным языком. Собрание организовал и подготовил сам Ираклий Андроников. Еще один материал – «Красноармейская поэзия». В нем писатель подводил итоги объявленного редакцией газеты конкурса красноармейского поэтического творчества и вновь призывал воинов побольше читать, а начинающих поэтов настойчивее учиться мастерству. Интересна была концовка статьи, в которой Ираклий Андроников, руководивший конкурсом, прозорливо предсказывал появление многих новых имен в послевоенной литературе. Отмечая, что многие воины, не только делом, но и словом участвуя в битве с врагом, стремятся приобщиться к литературе, И. Андроников писал: «Нет сомнения, многие участники Отечественной войны смогут осуществить это желание. Стоит только вспомнить, как с фронтов гражданской войны пришли в редакции газет и журналов новые люди, совсем не писатели. Их книги о гражданской войне, о победившем в нашей стране строе положили тогда начало советской литературе. Кончится и эта война. И те, кто сейчас воюют, напишут о войне замечательные книги, которые не напишет за них никто другой. Мы услышим в литературе новые имена. Как зовут их – этих будущих писателей и поэтов? Где, на каких фронтах они сейчас сражаются? Как они будут писать? – покажет время».
И. Андроников пропагандирует через газету новые политические и художественные издания, отвечает на вопросы читателей, например о происхождении и историческом значении воинского клича «Ура!», публикует любопытные исторические материалы.
Даже для многих работников редакции был в то время откровением рассказ-очерк И. Андроникова «Капитан Белозерского полка», помещенный под рубрикой «По страницам истории русской армии и флота». В нем рассказывалось о героической русской девушке Александре Тихомировой, явившейся в Белозерский мушкетерский полк под именем капитана Тихомирова. Назначенный командиром роты капитан быстро снискал любовь и уважение солдат, прославившись необычайной храбростью и доброжелательностью к людям. Капитан погиб в январе 1807 года в одной из атак, когда полк, входивший в состав арьергарда под командованием Багратиона, прикрывал отход главных сил. Даже смертельно раненный, капитан продолжал подбадривать и воодушевлять солдат. А когда сражение кончилось и стали хоронить павших, полковой священник, выполняя завещание покойного в случае смерти открыть его тайну, сообщил, что капитаном была девушка Александра Матвеевна Тихомирова. После смерти отца и брата она, хорошо владея военным искусством, воспользовалась одеждой и документами брата и явилась в полк. Похороненная с почестями, присущими офицеру, заканчивал свой рассказ И. Андроников, Александра Тихомирова «навсегда вошла в семью полка, штурмовавшего стены Измаила под знаменем великого Суворова».
Для того чтобы газета могла чаще рассказывать воинам о героическом прошлом русского народа, о его лучших достижениях, капитан Андроников вскоре по прибытии в «Боец РККА» установил контакты с выдающимися учеными, деятелями искусства, многие из которых были его друзьями. Если перелистать подшивки газеты за 1943 и последующие военные годы, можно встретить на ее страницах имена академиков И. А. Орбели и Е В. Тарле, профессоров В. Н. Орлова, В. С. Асатиани, молодого тогда физика Э. Л. Андроникашвили и многих других.
Совершенно справедливо сказал однажды Э. Фейгин: «Ираклий Андроников во многом способствовал тому, что в нашем редакционном коллективе, а главное в нашей газете, возникла атмосфера высокой духовности и интеллектуальности».
Увлеченность самого И. Андроникова русской художественной литературой и музыкой отразилась в его очерках, посвященных писателям и композиторам. Главное в этих написанных живо и увлекательно очерках о Грибоедове и Лермонтове, Тургеневе и Чехове, Николае Островском, Глинке и Чайковском, Римском-Корсакове и Мусоргском и других – то, что выдающиеся деятели прошлого как бы становятся плечом к плечу со сражающимся народом. Автор тонко выявляет в них черты, близкие по духу советским людям, и показывает их с необычайной силой выразительности. При этом он умеет найти интересное лирическое или публицистическое начало, которым приближает героев своих очерков к современности.
Вот как начинался, например, очерк И. Андроникова «Поэт, патриот, воин», посвященный М. Ю. Лермонтову:
«Летним вечером 1942 года на берегу Волги под Ржевом, в минуту затишья, командир зенитной батареи капитан Петр Старовойтов читал мне наизусть лермонтовского „Мцыри”. Замечательно в этом было не то, что он прочел на память около тысячи строк, а то, что написанные больше ста лет назад стихи зажигали его, отвечали его чувствам на фронте, составляли одно целое с его представлениями о подвиге, о свободе, о Родине».
Непринужденный разговор о патриотизме М. Ю. Лермонтова постоянно подкреплялся в очерке примерами из его произведений. И естественно вытекало заключение: «Да, с детских лет в наших сердцах отзывается благородный голос Лермонтова, пробуждающий отвагу, утверждающий чувство чести и долга перед Родиной». Развивая мысль о том, чем дорог современному читателю великий поэт, И. Андроников писал: «Все пленяет нас в Лермонтове – и сила пламенных страстей, и ум, холодный и глубокий, беспощадная искренность, презрение к человеческим слабостям и ненависть к насилию и произволу. Вот почему, перелистывая томики Лермонтова, мы испытываем высокое поэтическое наслаждение. Мы неотделимы от него, он от нас».
Эта поэтическая концовка как нельзя лучше характеризовала отношение к М. Ю. Лермонтову самого автора – его глубокого почитателя и блестящего исследователя.
С фронтовой зарисовки – традиционного для И. Андроникова зачина – начинался и его очерк «Чехов». Впрочем, это была не совсем обычная экспозиция – мягкими пастельными красками, рукой художника, проникновенно любящего природу, показывает автор в очерке ночную степь, оживающую после дневных боев: «Едва землю окутывала мгла и начинал понемногу стихать грохот великой битвы, которая войдет в историю под кратким названием „Бои на реке Миус”, сухая, обожженная войной и солнцем степь оживала, словно вздыхала широкой грудью. Взлетали над лиловыми холмами ракеты, обливая окрестность электрическим блеском, еще трещали автоматы в налитой густыми сумерками балочке, посвистывали и гулко лопались невдалеке мины, а степь уже наполнялась ночными звуками и пела на тысячу голосов. Трещали в траве кузнечики, что-то шуршало, царапалось, ухало; густо и сладко пахли запоздалые цветы, теплые струи воздуха вмешивались в ночную прохладу.
– Чеховские места! – сказал мне майор Репин, вышедший из блиндажа подышать свежим воздухом. – Правее – Платовская станица. Туда вон – Большекрепинская. Рассказ „Красавицы” помните? И Таганрог – родина Чехова – недалеко отсюда. Лучше всего у него описаны эти места в повести „Степь”. А главное – точно…»
И. Андроников раскрывает перед читателями не только патриотизм А. П. Чехова, но и его гуманизм, любовь к простому народу, веру в его светлое будущее, уважение писателя к труду, преобразующему на земле жизнь. «Именно это дает произведениям Чехова бессмертную жизнь», – подчеркивал автор.
Не могу не привести начало еще одного очерка И. Андроникова «Живой Островский», написанного к 40-летию со дня рождения писателя. И. Андроников предваряет рассказ о Николае Островском интересным и знаменательным диалогом:
«Недавно я встретил в Москве одного журналиста.
– Где ты сейчас? – спросил я его.
– На втором Белорусском.
– Кто у вас там работает из писателей?
– Лучше всех, пожалуй, покойный Николай Островский».
Отталкиваясь от слов друга, И. Андроников показывает на конкретных примерах, как книга Н. Островского учит мужеству, отваге, беззаветной преданности Родине, как воспитывает и вдохновляет воинов. Проникновенно обращение автора к тем, кто еще не знаком с книгой: «Друг мой, прочти эту книгу. Она послужит тебе в бою и подскажет, как совершается подвиг. В этой книге ты познаешь душу героя…»
И. Андроников неустанно пропагандировал в газете не только художественную литературу, но и музыку, которая всегда была и остается неотъемлемой частью его духовного мира.
Работая в редакции, он в скупые минуты отдыха заходил иногда в один из отделов и начинал напевать и «играть», имитируя различные инструменты, любимые арии из опер, мелодии известных симфоний. Он мог просто так, сходу, рассказать о замечательном дирижере, певце или пианисте.
Эту свою безграничную любовь к музыке, интерес к ней И. Андроников стремился привить и читателям фронтовой газеты. Именно его перу принадлежали проникновенно написанные очерки о великих русских композиторах – Глинке, Римском-Корсакове и других, о современниках – русских и грузинских, о Декаде советской музыки республик Закавказья.
В этих очерках писатель не просто излагал факты, а высказывал свое к ним отношение, передавал вызванные ими раздумья. Вот что писал И. Андроников в очерке «Михаил Иванович Глинка» о замечательном композиторе:
«Произведения Глинки – его романсы и песни, оперы, оркестровые увертюры, вальсы – можно слушать целую жизнь. Чем больше их знаешь, тем больше любишь, и уже начинает казаться, что ты всегда знал их, что они родились вместе с тобой, неотделимы от тебя, от твоей жизни, от твоей любви, от души…»
Перечитываешь строки очерка, посвященные прощальной арии Ивана Сусанина, и словно слышишь голос И. Андроникова, который не мог говорить об этой арии, об опере без волнения: «Слезы выступают на глазах – спокойно это место слушать нельзя. Нет, это не опера! Это больше, чем опера – это сама история, сама жизнь. Тут вся русская душа со всеми ее страстями. Это великая эпопея, в которой гениально воплощена национальная идея русского героизма: презрение к смерти ради свободы Родины есть высшее проявление любви к жизни».
В другом очерке «Великий мастер», написанном к 100-летию со дня рождения Н. А. Римского-Корсакова, И. Андроников находил удивительные метафоры, помогающие передать органичную связь творений выдающегося композитора с исконно русскими национальными истоками.
Музыка Римского-Корсакова, вдохновенно рассказывал Ираклий Луарсабович, «пронизана русским нежарким солнцем, вспоена вкусной, прозрачной водой русских рек, благоухает чудным скромным запахом русских садов и полей. Вся она песенна и жизнерадостна, и почти во всех произведениях Римского-Корсакова любовь побеждает смерть, рушатся козни врагов, добро торжествует над злом».
В очерках о композиторах И. Андроников определял их место в истории музыки, истоки творчества, отмечал своеобразие музыкального стиля, а порой приводил такие штрихи творческой биографии, которые могли быть известны лишь тонкому знатоку музыки. Видимо поэтому, когда эти очерки впоследствии были напечатаны в газете «Moscow News», они имели огромный успех у французского и английского читателя.
В Тбилиси в дни войны проводилась Декада советской музыки республик Закавказья. И. Андроников, не пропускавший концерты, в своих статьях-репортажах подчеркивал подлинно творческое соревнование братских культур, народный характер музыки и коротко, но профессионально анализировал и оценивал исполненные симфонии, песни и другие произведения композиторов Грузии, Армении, Азербайджана.
Так в годы Великой Отечественной войны Ираклий Андроников приобщал к искусству воинов Закавказского фронта. Спустя годы такое же свежее, чистое чувство приобщения к прекрасному испытают миллионы телезрителей, услышав рассказы писателя о Большом зале Ленинградской филармонии, о его истории, о блестящей плеяде композиторов и исполнителей.
Обладая удивительным умением проникать в психологию, внутренний мир человека, показывать через индивидуальные особенности характера типическое, И. Андроников продолжал совершенствовать в период работы в газете свой излюбленный жанр – устные рассказы. Он не копировал своих героев, а перевоплощался в них, ибо знал о них все, что может знать человек о своем друге, о его отношении к главному делу, которому посвящена жизнь.
Как-то Татьяна Тэсс верно и тонко подметила, что И. Андроников обожает своих героев, восхищается ими. А если по праву друга иногда подтрунивает над их слабостями, то делает это так любовно, с такой веселой нежностью, что это добавляет очарование облику человека, о котором он увлеченно и доверительно рассказывает.
С устными рассказами И. Андроников выступал перед воинами в частях и подразделениях. Писатель Э. Фейгин вспоминает выступление И. Андроникова перед бойцами маршевого батальона, уходившего на один из высокогорных перевалов. Батальон очень спешил, на перевале шли ожесточенные бои, но когда в пути был устроен большой привал, тут же у дороги сам собой возник самодеятельный концерт. Выступил и И. Андроников, прочитавший свои рассказы о Ленинградской филармонии, об обеде с Качаловым, о генерале Чанчибадзе. «И все три рассказа, – вспоминает Э. Фейгин, – прошли с одинаковым успехом. Был и „громоподобный” хохот – шутка ли, целый батальон смеялся, – и тишина, которую можно назвать и благоговейной, и задумчиво-печальной, и высокой. Все это было потому, что это была встреча с искусством, настоящим искусством».
Выступал И. Андроников и перед общественностью грузинской столицы, перед писателями, читателями публичной библиотеки им. Карла Маркса, воинами Советской армии, в Доме офицера. И неизменно его радостное искусство вызывало восторженную бурю аплодисментов, возвышало и вдохновляло слушателей.
В период работы в газете Закавказского фронта И. Андроников в свободное время продолжал свою основную творческую работу – поиски и исследования грузинских источников поэзии М. Ю. Лермонтова, по крупицам собирая нужный ему материал. Он перечитывал старые журналы и газеты, издававшиеся в Грузии, изучал книги справочного характера – «Кавказский календарь на 1851 год», «План города Тифлиса с окрестностями» и другие, знакомился с трудами фольклориста А. Хаханова, с историческими и литературоведческими материалами на грузинском и русском языках, с мемуарной литературой, а главное – с материалами, хранящимися в грузинских архивах.
В поисках И. Андроникову помогали грузинские историки, фольклористы, писатели, к которым он обращался за советом. Со многими из них дружба установилась на всю жизнь.
В последующем глубокое проникновение в историю Грузии, в сокровищницу грузинской культуры отразилось во многих очерках И. Андроникова, посвященных ее деятелям, в том числе – Шота Руставели и Давиду Гурамишвили, Николозу Бараташвили и Илье Чавчавадзе, современникам – Тициану Табидзе, Симону Чиковани, Георгию Леонидзе, выдающемуся хореографу Вахтангу Чабукиани, ученому Павле Ингороква. Работа журналиста-газетчика многое дала Ираклию Андроникову. Во время одной из встреч автора этих строк с писателем он заметил, что работа в газете научила его писать быстро и оперативно. До этого он большей частью устно рассказывал о своих поисках и находках, о замечательных людях, с которыми встречался. И в редакции поначалу были случаи, когда из-за отсутствия достаточных навыков письменно, да еще в очень сжатые сроки, излагать материал И. Андроников не вовремя сдавал в газету очерки и корреспонденции и за это получал замечания редактора. Стараясь избежать их, он сидел и писал ночами, пил черный кофе, но к утру материал бывал готов. Так постепенно и научился!..
О навыках, приобретенных в период работы военным журналистом, И. Андроников говорил и А. Кирюхину, бывшему редактору газеты ЗакВО «Ленинское знамя»:
«Работа в „Бойце РККА” была для меня настоящей школой. И если я теперь постоянно выступаю на страницах газет, то этим я обязан опыту, приобретенному в дни войны. Спасибо тем, о ком я писал. И тем, для кого писал. Спасибо за школу».
Так в годы Великой Отечественной войны вместе с другими военными журналистами Закавказского фронта вносил свой вклад в дело победы над врагом капитан Ираклий Андроников, ныне лауреат Ленинской и Государственной премий, народный артист СССР, заслуженный деятель искусств РСФСР и Грузинской ССР, заслуженный деятель науки Грузии.
1983
БОРИС ПОЛЕВОЙ. Единственный, неповторимый
К нам, на Калининский, в те дни очень горячий фронт, с командировочным направлением «Правды» приехал Александр Фадеев. Первое, что он спросил, ориентируясь во фронтовых делах и людях, было:
– Ираклий у вас?
– Какой Ираклий?
– Как так какой? Конечно же Андроников. Мне сказали, что он где-то тут, у вас, не то во фронтовой, не то в армейской газете.
– Андроников, Андроников…
– Ты что же, до сих пор не познакомился с Ираклием Андрониковым? Э, серый ты человек! Да-да, серый и плохо ориентированный, что тебя, как старшего военкора «Правды», отнюдь не украшает. Да-да, именно не украшает, Боря…
Пришлось признаться, в дни бурного и очень тяжелого наступления тылы отстали, и редакция фронтовой газеты оказалась далеко позади, километрах в пятидесяти. А это было немало из-за заметенных дорог, острых январских морозов. Из-за этого я только раз, да и то по чрезвычайному обстоятельству – нужно было выпросить у коллег ламповое стекло, – смог побывать во фронтовой редакции и познакомился только с начхозом. Ну, а по газете, по корреспонденциям, знал, конечно, что И. Андроников работает в редакции в должности писателя (была такая в военных газетах должность), что пишет интересно, что побывал уже и у смоленских партизан. И не зря побывал, с пользой для своей газеты. А вот познакомиться так и не удалось.
– Серый, серый ты человек, – укоризненно повторял Александр Александрович. – Раз с Андрониковым не познакомился, серый. Да-да-да.
Признаюсь, я так и оставался серым человеком до самого лета, когда наш фронт остановился, фронтовая газета оказалась недалеко от нас, в деревне с звучным названием Велеможье, где она расположилась в хорошо сохранившейся барской усадьбе со старым парком, с прудом, в котором счастливые коллеги купались, а в свободное от постоянных командировок время ухитрялись даже ловить карасей.
Вот тогда-то я и ликвидировал свою вопиющую серость и познакомился с капитаном Ираклием Андрониковым, которого до той поры знал лишь по газете да по своеобразному журналистскому фольклору, всегда окружавшему его имя. Познакомило меня с ним примечательное происшествие. Весть о нем в свое время облетела штаб нашего временно притихшего для перегруппировки фронта.
Редактировал в те дни эту газету человек в звании полковника, приобщившийся к газетному делу уже давно, но весьма оригинально. В начале тридцатых годов Осоавиахим проводил денежную лотерею. Самым завидным призом было путешествие на корабле, направляющемся в плавание вокруг Европы. Тогда для любого из нас такое путешествие было пределом мечты, и вот скромный советский служащий купил билет этой лотереи, и как раз на этот-то билет и пал столь завидный выигрыш. Несколько газет сразу же предложили ему стать их корреспондентом на время этого путешествия. И он действительно стал писать из разных европейских портов путевые заметки. Их правили, как говорят журналисты, «дотягивали до печати». Домой он вернулся уже довольно известным в корреспондентском мире человеком и обладателем усов, которые он обещал друзьям не брить до конца путешествия, да так потом и оставил как память о замечательном круизе.
К дням Отечественной войны усы эти выросли, их, по образному выражению его сотрудника Андроникова, «можно было видеть даже сзади, с затылка». Обладатель этих действительно уникальных усов, человек с хриплым голосом и жесткой редакторской рукой, и возглавлял в те дни фронтовую газету, в ней, между прочим, и сам печатал под псевдонимом бесконечную повесть из партизанской жизни.
Был в этой редакции и секретарь, карьерист и бабник, которого весь коллектив дружно не любил. Так вот, однажды ранним утром, после выпуска очередного номера, этот секретарь с девушками-корректоршами и отправился искупаться на пруд. Шел и весьма непочтительно веселил их разными байками о своем редакторе. Рассказывает и вдруг за спиной слышит столь характерный редакторский голос:
– Какая это сволочь говорит обо мне такие мерзости?
Секретарь так испугался, что со страха шарахнулся в кусты, нависавшие над омутом. И бухнулся в воду, а так как плавать он не умел, его извлекли из воды капитан Андроников и его спутницы. Редактор же в это время мирно спал.
Весть о происшествии на пруду сельца Велеможье мгновенно облетела весь корреспондентский корпус, и благодаря этому я и познакомился с одним из удивительнейших людей нашего времени, познакомился, подружился и даже, в отличие от многих его знакомых, научился точно выговаривать его чрезвычайно сложное на русский слух отчество: Ираклий Луарсабович.
Я горжусь этим знакомством и этой дружбой, начавшейся в военное время, когда не было телевидения, которое сделало этого человека столь популярным в любом конце нашей страны. Еще в том давнем разговоре, когда наш общий друг Александр Фадеев упрекал меня в серости, он рассказывал нам, корреспондентам, что это не просто человек, что он – явление, выдающееся явление! Он ученейший литературовед. Он неутомимый и наиболее преуспевший исследователь творчества Лермонтова, знающий, по словам Фадеева, о знаменитом поэте даже больше, чем тот знал сам о себе. Он журналист и писатель. И, наконец, он непревзойденный рассказчик, умеющий держать в руках любую, самую разнообразную аудиторию, в том числе и очень квалифицированных литераторов.
– Словом, человек-оркестр, – подал тогда один из нас ироническую реплику.
Александр Фадеев, вообще-то умевший увлекаться людьми, сердито оттолкнул это шутливое сравнение.
– Да, если хотите, да. Человек-оркестр, но при том условии, если допустить, что человек этот одинаково хорошо играет на скрипке, свищет на флейте, артистически орудует ударными инструментами. Все мы заслушиваемся его рассказами. Его любил, и очень любил, Алексей Максимович Горький. Любил и поражался. Да-да, именно поражался его необыкновенным талантом.
И все мы, военные корреспонденты Калининского фронта, поближе познакомившись с Андрониковым, согласились с мнением таких авторитетов после того, как однажды вечером выслушали устный рассказ Андроникова, как генерал Чанчибадзе обучает солдат пополнения.
Чанчибадзе все мы знали. Это был боевой командир одной из самых боевых дивизий, действующих в составе нашего фронта. Немолодой, очень представительной внешности генерал-грузин, воевавший еще в Гражданскую войну и имевший за нее ордена. В современной войне он как бы естественно продолжал чапаевские традиции, но применял их умело, сообразуясь с современной техникой и тактикой боя, притом свято сохраняя суворовский завет: каждый солдат должен знать свой маневр.
Мне доводилось писать о дивизии Чанчибадзе, беседовать с этим колоритным генералом, наблюдать его на командном пункте. Вероятно, особенно поэтому меня и поразил его портрет, скупо и очень ярко воспроизведенный своеобразным талантом Ираклия Андроникова.
Потом я не раз слышал и другие устные рассказы этого мастера: и «В гостях у дяди», и «Первый раз на эстраде», и «Земляк Лермонтова», и «Ошибка Сальвини». Отличные, мастерски исполненные новеллы. Но рассказ о Чанчибадзе, услышанный еще на фронте, где Чанчибадзе в ту пору воевал, особенно врезался в память.
И есть у Ираклия новеллы об Александре Фадееве, которые он исполняет только в писательской среде. Они любили друг друга, Фадеев и Андроников, и в эти новеллы Ираклий не скупясь вкладывает всю свою нежность, все свое уважение к замечательному писателю. Новеллы с незамысловатым, казалось бы, сюжетом, показывающие Фадеева, каким знали его мы, близкие к нему люди. В сущности, в этих новеллах сюжета-то вовсе и нет – так, две сценки из общественной деятельности Фадеева: подготовка к какому-то очередному литературному вечеру и сценка на Секретариате Союза писателей, на котором рассматривается чье-то заявление о приеме. Но в этих согретых теплым юмором, сверкающих задорной иронией сценках такой памятный и такой дорогой нам образ воскрешается удивительно пластично – закроешь глаза, и перед тобой Фадеев, стоит, улыбается уголками губ, двумя руками приглаживает на голове платиновые свои волосы. И хотя текст шутливый и даже иронический, из сценок вырисовывается большой, мудрый, остроумный человек.
Вообще дар схватывать в человеке главное, характерное и в то же время типичное у Андроникова поразительно развит. Слушаешь его новеллы – и перед тобой встает как живой, скажем, Максим Горький, которого я всего несколько раз видел, или Алексей Толстой, которого не видел вовсе, или артист Остужев, которого наблюдал лишь из зрительного зала. И встают не хрестоматийно, а со своими особенностями, достоинствами и милыми странностями.
Кино и телевидение сделали Андроникова таким же известным, как памятник Пушкину, стоящий на Пушкинской площади в Москве. Кто его не знает? С ним сложно ходить по улице, а тем более садиться в автобус: так и шуршит за спиной: «Андроников, Андроников, Ираклий Андроников»… И это не только в нашей стране.
Однажды мне, Ираклию и Алексею Суркову, совершавшим с женами путешествие по Британским островам, пришлось выступать в лондонском «Пушкин-клаб», в клубе имени Пушкина, организованном русскими эмигрантами «первой волны». «Первой волны» – это особенно подчеркивается, ибо представители старой белой эмиграции с презрением относятся к эмигрантам «второй волны», то есть так называемым перемещенным лицам, которых они считают предателями России, не говоря уже о «третьей волне», – их к Пушкинскому клубу, учреждению весьма респектабельному, старомодному, и близко не подпускают.
Так вот, мы приняли это приглашение. Довольно большой зал оказался битком набитым. Дамы и господа, точно бы сбежавшие неразгримированными со съемочной площадки какого-нибудь исторического фильма, дамы с лорнетками, господа в высоких оскаруайльдовских воротничках чинно занимали все ряды. А в проходах стояли их дети и внуки. Пахло нафталином, французскими духами и фиксатуарами, слишком уж усердно употребленными.
Выступление Алексея Суркова и мое аудитория торопливо проглотила, как проголодавшиеся люди хлопают стопку водки в ожидании обильного и вкусного обеда. А вот Ираклий Андроников был встречен бурными аплодисментами. Говорил он долго, почти час, говорил в общем-то известные вещи о советской литературе, о неповторимых особенностях нашей советской культуры, о том, какой стала наша страна с тех пор, как все эти сидящие в зале почтенные леди и джентльмены гордо покинули ее, не согласившись с Октябрьской революцией. Но как его слушали! Смаковали каждую фразу, аплодировали на каждую паузу.
– Божественная русская речь! Какое удовольствие слушать вас! – говорила потом ему директриса клуба, какая-то княгиня или графиня.
– Я знал вашего батюшку, Луарсаба Николаевича. Мы вместе выступали с ним на очень шумных процессах в Санкт-Петербурге. То был настоящий Иоанн Златоуст. И вы весь в батюшку. Вы русский Савонарола… – говорил ему худой старик, у которого от волнения с длинного носа то и дело сваливалось пенсне и, свалившись, повисало на черном шнурочке.
А после в подвале этого странного клуба был ужин, устроенный в нашу честь, как пояснили нам, «в складчину», где на столе были «русские яства» – кислая капуста, микроскопическая баночка черной икры, предназначенная лишь для гостей, и нарезанный на прозрачные ломтики черный хлеб, добытый на каком-то советском корабле. Советскую литературу в этом клубе знали. Она оказалась в библиотеке широко представленной и, как это было видно, весьма и весьма зачитанной.
О литературоведческих книгах Андроникова, таких, как «Загадка Н. Ф. И.», «Портрет», «Тагильская находка», об этих увлекательных детективах без преступников и преступлений, можно было бы не говорить. Автор их отлично написал и не раз великолепно рассказывал телезрителям и радиослушателям. Это увлекательнейшие книги, в них автор остроумно идет по литературному следу, как бы совмещая в себе серьезного ученого, хитроумного детектива и чуткого поискового пса, который, взяв след, уже не потеряет его. Но уж если в книге «Силуэты» я добрался до моего старого друга Андроникова, хочется рассказать об одном таком его поиске, свидетелем и немножко участником которого мне привелось однажды стать.
Есть в Федеративной Республике Германии старый город Майнц-на-Рейне. Существует в городе университет – один из старейших в Европе. В университете этом давно уже профессорствует мой почтенный коллега по Европейскому Обществу Культуры, вице-президентом которого я являюсь, доктор филологии фон Ринтелен, известный специалист по творчеству Гейне. Впрочем, люди старшего поколения помнят эту фамилию вне связи со славным немецким поэтом. Во время Первой мировой войны родовитейший аристократ фон Ринтелен был одним из блестящих офицеров кайзеровской армии и прославился как храбрый и хитрый разведчик. К Гитлеру он был в оппозиции. Ефрейтор в роли вождя великой нации его не устраивал. В войне он не участвовал. Стал скромным университетским профессором. Свой родовой замок и парк он отдал городу, сам переехал в домик, где жил когда-то его управляющий. Вот в этот-то домик я был и приглашен вместе с одним моим советским другом на святочный вечер.
Профессор жил скромно. В углу гостиной, на столике, стояла маленькая елка, вся украшенная… старыми кайзеровскими, австрийскими, турецким и всякими иными орденами и медалями. Тут, за столом, освещенным свечами, мы внезапно узнали, что для нас, русских, приготовлен своеобразный сюрприз. На этот святочный вечер в Майнц из города Висбадена, что лежит на противоположном берегу Рейна, прибудет его сын – врач по профессии, с женой, тоже врачом, и внуком Александром. Нам сказали, что нас, наверное, может удивить, что невестка почтенного профессора русская по происхождению и является потомком, с одной стороны, поэта Пушкина, а с другой – русского императора Александра II. Ее мать – женщина, с которой император состоял в морганатическом браке.
В генеалогическом древе невестки знаток Гейне как следует сам не разобрался и, кем она приходится поэту и кем императору, объяснить не смог. Однако сказал, что молодая пара привезет с собой пушкинский медальон, а возможно, и несколько пушкинских писем, написанных на французском языке.
Мы сидели остолбенев. Письма Пушкина! Неизвестные пушкинские документы! Медальон! Неизвестный потомок поэта! Вот это действительно был рождественский подарок.
Наконец прибыла молодая пара. Младенца, которого звали Александром, принесли в корзиночке-колыбельке. Женщина – потомок Пушкина – слова по-русски не знала. Красивой ее назвать было, пожалуй, нельзя, но всей своей статью, крупной и ладной фигурой, круглым лицом с большими серыми глазами она напоминала портреты резца старого скульптора Шубина. Да и маленький ее сынок в своей корзиночке, поставленной возле награжденной орденами и медалями елки, был типично русский, курносый и довольно-таки шумный младенец.
Мы вертели в руках золотой медальон, на котором было выгравировано имя «Александр», выгравировано по-русски. Но так как я языков не знал, а спутник мой говорил только по-французски, удалось выяснить, что молодая висбаденская врачиха о степени своего родства с обоими Александрами знает мало, что генеалогией своей совершенно не интересуется. Сына же своего назвала Александром в честь поэта, ибо она по убеждениям своим не монархистка и до русских царей ей дела нет. Но нам сказали, что за Рейном, в Висбадене, доживают свой век две российские старушки, очень милые старушки, и что если мы найдем время перебраться на ту сторону Рейна, нас познакомят с ними и они все-все обстоятельно расскажут.
Времени переезжать Рейн у нас не было. На следующий день утром мы должны были улетать. Но адрес молодой медицинской четы, фамилии и телефоны русских старушек мы записали и распрощались, унося с собой для Андроникова еще один нераспутанный детективный сюжет. Вернувшись в Москву, я немедленно поведал ему новую загадку. На этот раз загадку двух «А». Он внимательно слушал, потом сказал весело:
– Опять розыгрыш?.. Не остроумно… Начинаешь повторяться. На такую наживку никакая рыба не клюнет…
Дело в том, что когда-то я действительно участвовал в одном таком розыгрыше, продолжавшемся несколько недель. И потребовалось показать рисунок медальона, сделанный мной в записной книжке, привести в свидетели моего спутника, видного юриста, дать визитную карточку фон Ринтелена, прежде чем в нем проснулся Мегрэ и выразительные глаза неутомимого литературного детектива загорелись настоящим исследовательским огнем.
И уж так тесен мир, такова судьба. Отправляясь в составе делегации, возглавляемой академиком Блохиным, в Соединенные Штаты Америки, мы попали в один лайнер с Ираклием Андрониковым, который летел именно в Майнц и именно в Висбаден, по следам неведомых пушкинских писем и таинственного золотого медальона с выгравированным на нем именем «Александр» и, возможно, и других пушкинских реликвий, хранящихся у молодой врачихи. Он летел во всеоружии, глубоко изучив литературный материал. Ему уже не казалось несуразной возможность быть одновременно потомком поэта и императора.
Как говорят излюбленные герои телевизионных фильмов, он уже «взял след» и шел по нему. Он был в состоянии творческого нетерпения.
Но это не мешало ему быть обаятельнейшим собеседником. Всю дорогу он рассказывал нам что-то интересное, остроумное, веселое. Благодаря его изумительному искусству то один, то другой, то третий писатель из живых или ушедших являлись к нам. Мы слышали их голоса, мы как бы видели их перед собой. Вся наша делегация сгрудилась вокруг рассказчика, и второй пилот, вышедший из кабины, чтобы призвать нас рассредоточиться, не нарушать центра полета, остался и слушал вместе с нами.
Путь до Амстердама, где наши дороги с Андрониковым расходились, на этот раз показался нам необыкновенно коротким. Лишь когда самолет пошел на посадку, все мы вспомнили о своих делах. Ираклий – о том, что он идет по следу интереснейших пушкинских реликвий, мы – о предстоящих нам в Америке сложных дискуссиях с интеллигентами США самого высокого уровня.
Когда-то Корней Иванович Чуковский, очень любивший Андроникова, написал о нем: «В справочнике Союза писателей сказано, что Андроников Ираклий Луарсабович – прозаик, литературовед, – и только. Если бы я составлял этот справочник, я раньше всего написал бы без всяких покушений на эксцентрику: Андроников Ираклий Луарсабович – колдун, чародей, чудотворец, кудесник. И здесь была бы самая трезвая, самая точная оценка этого феноменального таланта. За всю свою долгую жизнь я не встречал ни одного человека, который бы был хоть отдаленно похож на него».
Ну, а академик Николай Николаевич Блохин, подводя итоги нашей беседы в воздухе, сказал еще лаконичнее:
– Единственный, неповторимый.
1978
МАРК ГАЛЛАЙ. У тети на именинах
– Мы с вами определенно где-то встречались, – сказал Андроников. – Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».
С этих слов начался наш разговор. Дело было в один из тех холодных зимних вечеров, когда особенно тянет к теплу, уюту, общению с друзьями. Самые трудные годы войны были уже позади. Мы собрались у Татьяны Стрешневой – жены моего погибшего на войне школьного товарища, журналиста и поэта Леонида Кацнельсона – в большом сером доме в Глинищевском переулке (ныне улице Немировича-Данченко), населенном артистами, режиссерами, музыкантами и прочими представителями разного рода изящных искусств. Строго говоря, хозяйкой дома Татьяна Валерьевна могла именоваться лишь условно. Квартира, в которую мы пришли, принадлежала не ей, а ее находившимся в отъезде друзьям.
Зима в тот год выдалась холодная. Впрочем, может быть, она только казалась такой холодной потому, что топили еще далеко не всюду, и притом более чем экономно, – городское хозяйство жило отнюдь не по нормам мирного времени. И многие жители насквозь промерзших московских квартир норовили обогреться у знакомых, которым в этом смысле повезло хоть ненамного больше.
Квартира, где мы собрались, была, что называется, авантажная: с высокими потолками, множеством фотографий на стенах, пухлой мебелью, тяжелыми оконными портьерами. Но все эти подробности тогда ни на кого особого впечатления не производили – за прошедшие годы жизнь заставила людей приблизиться к познанию истинной меры вещей, отойти от которого они еще не успели. Бог с ней, с обстановкой. Главное – было бы более или менее тепло.
Излагая программу предстоящего вечера, Татьяна начала с упоминания о ржаном пироге – одном из яств, которыми в то не очень сытое, карточное время изобретательные московские хозяйки потчевали своих гостей.
Означенный пирог представлял собой ломти нормального черного хлеба, поджаренные на растительном масле. И я прошу читателя не относиться к этой расшифровке пренебрежительно: «Скажите, мол, какой деликатес – поджаренный хлеб!» По тому времени это был пир. Упомянув, таким образом, об ожидающей нас пище телесной, Татьяна перешла к пище духовной:
– Приходи… будут интересные люди. Андроников будет. Ты ведь знаешь Андроникова?
Еще бы мне не знать Ираклия Андроникова!
В последние предвоенные годы трудно было назвать что-нибудь более популярное у московской публики, чем его устные рассказы. Сейчас эта популярность стала традиционной, беспроигрышно надежной, я бы сказал – классической. Но и молодой Андроников не имел оснований обижаться на московскую публику: его уникальное дарование она оценила сразу и в полной мере.
Впервые меня повел на его выступление Дмитрий Александрович Кошиц – летчик, планерист, испытатель едва ли не всех существовавших советских автожиров (был в свое время, до появления вертолетов, такой винтокрылый летательный аппарат). Кроме своих незаурядных летных заслуг и качеств, Кошиц был известен и любим коллегами как веселый, заводной, преисполненный доброго юмора человек. На традиционных тушинских воздушных парадах в День авиации он был бессменным, как сказали бы сейчас, радиокомментатором. И его свободные (тут уж «по бумажке» не прочтешь!), смешные и в то же время очень информативные «конферансы» украшали парад, пожалуй, не в меньшей мере, чем искусство работавших в воздухе пилотов, планеристов и парашютистов. Так что если кто-нибудь надумает писать историю отечественного радиорепортажа, то начинать ее придется не с патриарха футбольных комментаторов Вадима Синявского, а с нашего авиационного конферансье Дмитрия Кошица.
Не было в авиации человека, который не знал бы сочиненного в шутку – а может быть, и не совсем в шутку – двустишия:
А что касается до Кошица,
То Кошиц никогда не укокошится.
К несчастью, стихи эти не оказались пророческими: до конца войны Дмитрий Александрович не дожил…
Вот этот-то человек в один прекрасный день и спросил меня:
– Ты слышал Ираклия Андроникова?
И узнав, что нет, не слышал, в тот же вечер потащил меня на улицу Герцена, в клуб Московского университета.
Даже если бы я был способен описать своими словами, как рассказывает Андроников (а я на это решительно не способен!), но, к счастью, никакой надобности в таком описании нет: сейчас, отчасти благодаря телевидению, его аудитория расширилась безгранично. Хотя мне кажется, что телевизионный, записанный на пленке Андроников чем-то неуловимо отличается от Андроникова «живого». Наверное, тем самым, из-за чего в наш век кино и телевидения продолжает жить и здравствовать театр…
Помню, в тот вечер, когда Кошиц привел меня на его концерт, Ираклий Луарсабович рассказывал, как очутился «в первый раз на эстраде». На меня этот рассказ произвел особое впечатление еще и потому, что несколькими годами раньше мне довелось самому слышать ленинградского музыковеда Соллертинского, о котором идет речь в этом рассказе. Правда, попал я на выступление Соллертинского совершенно случайно, ибо в юности, к сожалению, был достаточно далек от музыки, как, впрочем, и от большей части других составляющих человеческой культуры, за исключением заполнившей меня целиком авиации. Но – случайно ли или не случайно – вступительное слово Соллертинского перед каким-то концертом в Ленинградской филармонии я выслушал.
Так вот, в исполнении Андроникова, при всей его пародийности, Соллертинский показался мне, если можно так выразиться, еще более Соллертинским, чем в своем собственном исполнении… Потом я не раз слушал Андроникова. Старался не пропустить ни одного его приезда в Москву. Не без некоторого удивления обнаружил, что при многократных повторных прослушиваниях одного и того же рассказа интерес к нему не испаряется, как этого вроде следовало бы ожидать, а, напротив, усиливается. Наверное, одна из причин этого неожиданного явления заключается в том, что Андроников каждый раз рассказывает чуть-чуть по-новому (чем отличается от великого трагика Сальвини, который, по свидетельству Остужева, переданному нам тем же Андрониковым, этого делать не умел). Словом, я быстро стал верным поклонником дарования Ираклия Луарсабовича.
Но случая познакомиться с ним все как-то не представлялось – да, в сущности, и не должно было представиться: очень уж на разных, нигде не пересекающихся жизненных орбитах мы с ним вращались.
И вдруг, пожалуйста, – вот он, такой случай: «Приходи. Будет Андроников».
* * *
Пришел я в тот вечер после всех – долго добирался со своего аэродрома в Москву, на Глинищевский переулок.
Раздеваясь в передней, я потянул носом и убедился, что по части ржаного пирога все выданные мне авансы полностью выполнены. А в это время Андроников – мне потом рассказали об этом другие гости, – услышав, как я здороваюсь с хозяйкой, насторожился и решительно сказал:
– Кто это пришел? Я откуда-то знаю его голос.
И минутой позже, когда нас знакомили, произнес те самые слова, с которых я начал свой рассказ:
– Мы с вами определенно где-то встречались. Я уже слышал ваш голос. Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».
– Нет, – ответил я. – К сожалению, нет. То есть я-то вас слышал. Много раз, и всегда с большим удовольствием. Но только с эстрады… А так вот, в жизни, – нет…
Заждавшаяся по моей вине компания дружно навалилась на угощение: знаменитый пирог, а также некий малопрозрачный напиток, основу которого, по всей видимости, составлял спирт, в чем, однако, непосредственно убедиться было нелегко из-за множества входящих в состав означенного напитка примесей с присущими каждой из них собственными ароматами. Закусив и согревшись, все пришли в отличное настроение.
Андроников в тот вечер был, что называется, в ударе. Он много и интересно рассказывал. И даже пел: вместе с поэтом-сатириком А. М. Арго они в два голоса пропели несколько больших кусков одной из симфоний композитора Малера, до того времени мне, увы, совсем неизвестного.
Надо сказать, выглядели оба исполнителя весьма колоритно! Высокий, массивный, похожий больше на старого морского волка, нежели на поэта, Арго отмахивал такт в воздухе здоровенной суковатой тростью, а плотный, прочно стоящий на расставленных ногах Андроников дирижировал обеими руками, будто перед ним был целый оркестр. При этом он даже поворачивался всем корпусом то в один, то в другой угол комнаты, где по идее должны были бы располагаться соответствующие инструменты. Время от времени он победно поглядывал на слушателей, как бы приглашая их оценить точность следования всем нюансам партитуры. Увы, не знаю, как другие, но я при решении этого вопроса мог опираться лишь на слепое доверие к исполнителям. Тем не менее даже такому профану, как я, было очевидно, что, например, партия валторн удалась Андроникову вполне.
…Между пением и разговорами он то и дело возвращался к этой, неизвестно почему померещившейся ему, нашей воображаемой встрече:
– Вы ленинградец? Тогда все ясно: вы бывали в Пушкинском доме!
Нет, в Ленинградском академическом литературном музее, именуемом в просторечии «Пушкинским домом», я не бывал. Ни разу.
Но неудача очередного варианта Андроникова ни в малой степени не обескураживала. Его, что называется, заело. Несколько минут спустя он снова спрашивал:
– А филармония? В филармонии-то вы бывали?
– Конечно. Но только в зрительном зале. По билетам… В кулуары вхож не был.
Потерпев неудачу с местами официальными, Ираклий Луарсабович принялся за частные дома, которые посещал в годы своей жизни в Ленинграде. Таких домов, как нетрудно догадаться, зная его общительный характер, оказалось немало. И с переменными – от одной до пятнадцати минут – интервалами я выслушивал очередные фамилии, принадлежащие гостеприимным, но, к сожалению, совершенно неизвестным мне ленинградцам.
Разумеется, Андроников не занимался целый вечер только тем, что пытался докопаться до таинственной тети, на именинах которой, по его глубокому убеждению, нас свела некогда судьба.
Нет, разговор шел о вещах самых разных: от литературоведения до… до семейной хроники. Когда кто-то чуть запнулся на довольно редком в наших широтах отчестве – Луарсабович, – Андроников немедленно сообщил, что смолоду ощущал интерес и даже своего рода тяготение к экзотическим именам, а равно их носителям. Однажды его пригласили на вечер и, когда он выразил сомнение в том, сможет ли прийти, пообещали, что среди гостей будет молодая актриса по имени Вивиана, да еще Абелевна по отчеству! Мимо такого сочетания Андроников пройти равнодушно не мог и на вечер явился, правда, с некоторым опозданием, когда все уже сели за стол. Его соседкой оказалась блондинка, с которой он легко разговорился. К концу вечера хозяйка спросила его:
– Вы помните, я обещала познакомить вас с нашей актрисой по имени Вивиана Абелевна?
– Помню, – ответил Андроников. – Но я уже занят другой.
– Нет, – сказала хозяйка. – С другой вы не говорите. Вы говорите с ней… С Вивианой. Последовала немая сцена, отличавшаяся от «ревизоровской» разве что количеством действующих лиц, но никак не уровнем драматического накала.
Дальнейший ход событий Андроников прокомментировал кратко:
– Так я женился…
Посмеялись. Поахали. И разговор снова перекинулся на что-то другое. Всем было весело, уютно, интересно, и конечно же главная заслуга в этом принадлежала Андроникову. Но по-прежнему, как некий роковой рефрен, время от времени в ход беседы вдруг врывалось:
– Вы знаете Григорьевых на Литейном? (Ратнеров на Садовой, Петросянов на Третьей линии – и прочих, имя которым легион.)
Нет, к несчастью, никого из них я не знал: не совпадали либо фамилия, либо адрес, либо, чаще всего, и то и другое.
Разделавшись с Ленинградом, Андроников расширил географию поисков:
– Осенью тридцать шестого года вы были в Пензе?
– В зиму перед войной вы приезжали в Тбилиси?
– Года четыре назад вы в Киеве не останавливались? – спрашивал, нет, вернее, не спрашивал, а каждый раз, не смущаясь бесплодностью многих предыдущих попыток, уверенным, победным голосом почти утверждал Андроников.
Увы, на все это следовали, как принято говорить на собраниях при зачтении чьей-нибудь анкеты, одни лишь отрицательные ответы.
И если поначалу я отвергал очередную гипотезу, виновато разводя руками, сокрушенно качая головой и всячески всем своим видом демонстрируя, как мне больно говорить столь уважаемому собеседнику слово «нет», то постепенно в моем голосе стали прорастать нотки если не нетерпения, то некоторой сухости. Двадцатое или тридцатое односложное «нет» звучало уже без тени тех эмоций, которые присутствовали в первом или, скажем, пятом.
Становилось очевидным, что на сей раз уникальный слух Андроникова дал осечку. Что ж, это бывает и с профессионалами. Столько самых разных голосов он с безукоризненной точностью улавливал и так талантливо воспроизводил, что сам бог велел не ставить ему в упрек промашку с моим, нельзя сказать, чтобы очень мелодичным голосом.
Я был справедлив, объективен, а потому вполне готов милостиво простить Андроникову его заблуждение. Сознание собственного великодушия подогревало во мне то, что, как я узнал впоследствии, психологи называют внутренним комфортом… Напрасно только Андроников – думал я – так уж упорствует в столь очевидной ошибке…
* * *
А разговор продолжался. С событий далекого прошлого – далекого не столько по календарю, сколько по объему свершившегося с тех пор – он перешел к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжелой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.
Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе – яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните – генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрепанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя («Какой молодец! Уже воевал!..»), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: «Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шел вперед и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны не стыдиться надо – ею гордиться надо!..» А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: «Смотри, Токмаков, какой молодец! Еще на войне не был – и уже кого-то убил!..»
Ну вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадежной попытки сделать невозможное – пересказывать своими словами Андроникова… Больше не буду – честное слово!
Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!
Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда еще достаточно скромных возможностей).
– Вы служили в авиации Западного фронта? – спросил Андроников.
– Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.
– А назвать вам аэродром, с которого вы летали?
Бог мой – опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все еще не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом – упрямый человек! – не хочет. Утомленным голосом я согласился:
– Ну назовите.
И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнес тихим, ровным голосом: – Будово.
* * *
Будово!
Длинная, узкая – в один ряд домов с каждой стороны дороги – деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград – Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом – сорок втором годах приспособлено – как и множество других мирных деревенских полей – под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки еще не совсем аэродром. По мере того как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своем боевом прошлом…
Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.
Стоянки самолетов были устроены в густом лесу, граничившим с аэродромом со стороны, противоположной деревне. Выруливать приходилось по длинной, извилистой, вымощенной бревенчатой гатью дорожке. Но дело того стоило: благодаря расположенным в глубине леса стоянкам мы не имели потерь самолетов на земле. А каждый самолет тогда был на вес золота. Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолетов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.
В одно мглистое морозное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолетом наподобие ксилофона дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелетная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полеты!
Получив команду «отставить до особого», мы выключили моторы, но заруливать назад в лес не стали – какой смысл прятаться в такую погоду: если не летаем мы, то наш аккуратный противник летать тем более не станет.
И вот машины с моторами, накрытыми теплыми чехлами, стоят на краю поля. Летчики, скрипя унтами по снегу, бродят тут же взад и вперед. Каждый старается держать нервы в кулаке. Нет ничего хуже, чем включить свою психику в ритм предстоящего боя, а потом даже не выключить ее (это бы еще полдела), но как бы заморозить в состоянии, которое у солдат издавна называлось «перед атакой».
Вылет предстоял нелегкий. Чтобы понимать это, ни малейшего дара предвидения не требовалось: в ту зиму почти каждый вылет был нелегкий. Сколотить мало-мальски приличную группу – не из чего. А противник меньше чем шестерками, а то и восьмерками, как правило, не ходит… Скорей бы уж вылетать!
И вот в этот-то момент напряженного ожидания меня окликнул подошедший комиссар полка:
– Галлай! Поговори с корреспондентом. Он из нашей фронтовой газеты «Вперед на врага». Расскажи ему, что и как… Товарищ корреспондент, вот ведущий группы капитан Галлай вам все расскажет в лучшем виде.
Стоявший рядом с комиссаром корреспондент, плотный мужчина среднего роста, был капитально экипирован по-зимнему. Единственной доступной обозрению частью его живого организма был нос, видневшийся между нахлобученной шапкой-ушанкой и поднятым воротником полушубка. Правда, этого носа было довольно много…
В другое время я охотно поговорил бы с корреспондентом, что-то, по-видимому, рассказал бы ему и уж, безусловно, постарался бы – так сказать, в порядке встречного интервью – расспросить его самого: как-никак, а редакция фронтовой газеты – это если и не совсем то же самое, что штаб фронта, то, во всяком случае, поближе к нему, чем мы. Не может быть, чтобы журналисты ничего не знали о замыслах и планах командования, о том, когда союзники откроют второй фронт, о перспективах прибытия к нам пополнения людьми и самолетами и о многом другом, что интересует человека на войне. В общем, порасспрашивать корреспондента стоило.
Но разговора не получилось, причем не получилось по моей вине. Очень уж в другую сторону были направлены все мои мысли.
Я односложно отвечал на вопросы, не сумел выдавить из себя ни одного мало-мальски нестандартного «эпизода» и, с облегчением увидев, что беспросветно отвратительная погода переходит в просто очень плохую, свернул беседу в форме, едва-едва не выходившей за пределы общепринятых норм элементарной вежливости.
Команда «По машинам», запуск моторов – и мы ушли наконец в воздух. Прогнозы подтвердились: вылет получился нелегкий, но тем не менее прошел успешно. Задание удалось выполнить полностью. И даже без потерь обойтись. На фоне всех сопутствующих этому обстоятельств состоявшийся (вернее, полусостоявшийся) перед вылетом разговор с корреспондентом испарился из моей памяти так, будто его вообще и не было.
* * *
…И вот Андроников произнес тихим, спокойным голосом:
– Будово.
Несколько секунд мы молчали. Как засвидетельствовали потом заслуживающие доверия очевидцы, за эти секунды рот у меня полуоткрылся, а пренебрежительно-скучающее выражение лица («Еще одна гипотеза! Не хватит ли?..») сменилось туповато-удивленным. И внезапно мы оба вскочили, вцепились руками друг в друга и заорали – столь же синхронно, как Риголетто, Джильда, герцог Мантуанский и цыганка Маддалена в четвертом акте оперы «Риголетто», и, по-видимому, не намного тише, чем все четыре упомянутых персонажа, вместе взятые, что-то вроде:

Да, деваться было некуда! Прав в конечном счете оказался Андроников, а не я. Он действительно уже однажды слышал мой голос.
Все-таки поразительна беспредельность профессиональных возможностей человека! Свидетельств тому множество: от дегустатора, отличающего не только сорт, но даже год изготовления вина, несколькими граммами которого он прополоскал рот, до моряка, «слухача» в подводной лодке, читающего естественные и искусственные шумы моря, как открытую книгу. Андроников еще раз доказал (а я, нахал, еще сомневался в этом!), что голоса человеческие – его специальность. Точнее, одна из нескольких специальностей, которыми с одинаковым блеском владеет этот человек – литературовед, историк, писатель, рассказчик. Единственное, чем я мог если не реваншироваться (какой уж тут реванш!), то хоть немного смягчить свое поражение, было напоминание об обстановке, в которой, по первоначальным решительным уверениям Ираклия Луарсабовича, состоялась наша предыдущая встреча:
– У тети на именинах!..
1973
СЕРГЕЙ ЮРСКИЙ. Формула Андроникова
Ираклий Луарсабович Андроников – один из самых ярких людей, которых мне довелось встретить в жизни.
Я не раз бывал на выступлениях Ираклия Андроникова. Я восхищенно слушал его истории, устные рассказы, и всегда это было великолепно.
Говоря об Ираклии Луарсабовиче Андроникове, я не могу отказаться от восторженных комплиментов, эпитетов, ибо всей душой и сердцем восхищаюсь им. И в этом я, безусловно, похож на всех других его поклонников, кто хотя бы раз видел и слышал его.
Я актер, а он актер и автор. Трудно с чем-либо сравнить уникальность его перевоплощений – это не просто актерское искусство, это намного выше.
1988
ГАЛИНА ШЕРГОВА. Гигантский
Хоть и уверена, что прибегание к цитатам сплошь и рядом свидетельствует не столько об образованности пишущего, сколько об авторской беспомощности изъясняться выразительно и мудро, припадаю к вечному источнику: царственной универсальности Пушкина Александра Сергеевича.
Разве скажешь образней и вожделенней: «Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой иль дурой, им обманутой, так я весь день минуты ждал…»
А именно так и ждала я вечерних минут, когда вступлю на крылечко соседской половины.
Летом одного из первых послевоенных годов мои ближайшие друзья Саша Галич и его жена Ангелина (в просторечье – Нюша) снимали полдома в Тарусе. Я же гостила у них. Вторую половину занимало семейство, с главой которого я и не мечтала жить бок о бок, не то что подружиться. А был он легендой, властелином концертных залов, повелителем восторженной публики, королем устных рассказов. Ираклием Андрониковым.
Состав семьи Ираклия Луарсабовича был следующий: белокурая ясноглазая красавица – жена Вива, Вивиана Абелевна; одиннадцатилетняя дочка Манана, такая же красотка, при этом (что красоткам не так уж свойственно) склонная поражать собеседника эрудицией, афористичностью высказываний; и наконец, глава дома Пелагея Андреевна. Суровая и добрейшая Пелагея, Мананина няня, со дня рождения последней правила семейными порядками. Ее обожали и боялись все Андрониковы. Она платила им тем же. Правда, без боязни.
Через год (или два) мне был представлен еще один новый член семьи. Уже не в Тарусе. И не на террасе. Член этот обретался, главным образом, в кроватке, помахивая ножками, облаченными в вязаную обувку с неведомым мне названием «пинетки». Прелестный младенец по имени Катя. Младшенькая.
Конечно, тогда никто и не загадывал, что пресловутые пинетки со временем будут сменены на балетные туфли, а еще позднее на выстукивающие озабоченную дробь каблучки руководителя студии художественных программ телеканала «Культура». Ведь не только канала такого в помине не было, само телевидение еще не вторглось в наши дома. Первые массовые приемники «КВН-49» появились, как следует из названия, в 1949 году.
Будущее Мананы – тонкого искусствоведа и литератора в многомудром затейнике-ребенке просвечивало.
Хотя, конечно, предсказать, что перу Мананы будут принадлежать прозорливые работы о взаимодействии, стыке разных искусств, тоже никто еще не мог.
Сейчас я все пытаюсь припомнить подробности быта, живое естество поленовских пейзажей, обступающих нас в той давней Тарусе. Ведь ее чудодейство будоражило воображение многих художников и литераторов.
Но память выхватывает только какие-то разрозненные предметы, в цельность зрелища не складывающиеся…
Обрыв… Ветла, ощупывающая чуткой веткой поверхность реки, крытой рябью, как замшелой черепицей. А под ветлой – лодка. То ли рыбацкая плоскодонка, то ли наследие довоенного туризма. Один борт лодки (один!) был выкрашен голубой краской и украшен самодельной надписью «Динамо», столь чужеродной в этих патриархальных местах.
Дубовая кадка под водостоком, перетянутая медными обручами, которые наша хозяйка надраивала кирпичной крошкой, очень гордясь тем, что они – медные. В бочку собирали дождевую воду. Вива мыла в ней свои пушистые и лучистые волосы. Мы с Нюшей старались следовать этому начинанию, но волосы наши Вивиного совершенства так и не достигли.
Кажется, были еще развалины старой церкви… Да рассказывали старожилы о каком-то камне, где любила некогда сидеть Марина Цветаева. Но места указать не могли.
И вот я думаю: почему так бедно зрелище памяти? Может, просто дело во времени – ведь столько лет прошло? Нет, тут иное. Все зримые подробности заслонены воспоминанием звуковым. Его ощущаю отчетливо и сейчас, потому и все, что с ним связано. Звук доминирует надо всем. Звук голоса. Голоса Ираклия Андроникова. Он не потускнел, время не истерло его. «Итак, я жил тогда… в Тарусе». Уж следовать классику, так следовать.
Саша писал пьесу «Походный марш». Самым привлекательным в этом сочинении мне казался драматургический ход: перед близкой смертью молодые герои придумывают жизнь, которую могли бы прожить.
Я даже, с разрешения автора, стала сочинять поэму с тем же приемом. Она и начиналась так:
Мой друг писал об этом пьесу,
Но я и браться не хочу,
Считая пьесу по плечу
Провидцу, может, иль повесе,
А разговор зашел о пьесе…
и т. д.
Если Саше «Походный марш» не очень удался, то поэма моя и вовсе была многословной, вялой и надуманной. Я и черновиков не сохранила.
По вечерам мы отправлялись на андрониковскую половину.
Приходили мы трое – Саша, Нюша и я. Но вскоре терраса заполнялась сонмом блистательных персонажей. Слушая Андроникова, мы видели: вот сбрасывает шубу с пушистым меховым подбоем величавый Василий Иванович Качалов; открывает свой бенефис гениальный глухой Остужев; подсаживается к столу Виктор Шкловский; перебирая четки колких парадоксов, фонтанирует Алексей Толстой.
Да, я смело могу сказать, что самые значительные и примечательные люди были среди нас. Ведь вели они себя как в привычной для них жизни, да к тому же говорили собственными голосами. Так рассказывал о них Андроников. Так показывал их, так имитировал голоса, интонации, манеру изъясняться, мыслить, общаться с людьми.
Особенно темпераментным рассказчиком был Алексей Николаевич Толстой. Он (в лице Андроникова) бегал по террасе, возмущаясь происшествием, приключившимся с ним на Невском, когда он шел закладывать последний золотой червонец, чтобы накормить обездоленную революцией семью.
И попал в плен к цыганке с целым выводком цыганят. «А цыганята эти чер-ны-и, гряз-ны-и. И вымыть их нельзя. Они тут же умирают. Они не вытерпливают чистоты».
Писатель наш и охнуть не успел, как заветный золотой перекочевал к цыганке. А та все приговаривала: «Счастлив будешь. Напишешь книжку про царя. Богатым станешь».
Тут Толстой делал недоуменную паузу и вопрошал:
– Ну скажите: откуда она тогда могла знать, что я напишу «Петра Первого» и получу за него Сталинскую премию?
Рассказы следовали один за другим. Героями их были не только знаменитости, но и просто колоритные персонажи, встреченные Ираклием Луарсабовичем в цветистом тбилисском детстве или на фронтовых привалах недавно отшумевшей войны, которую Ираклий прошел достойно.
Я была уверена, что и там, в Тарусе, Андроников встретил человека, которому посвятит будущий рассказ. Личность-то была примечательная. Но почему-то обошло ее вниманием андрониковское устное творчество.
Расскажу я. Хоть с мастером и не тягаюсь. И рассказ этот не столько о нашем тарусском знакомце, сколько о самом Ираклии Луарсабовиче.
Хозяйка дома жила в задней комнате при кухне, незримо, как-то бесплотно, возникая только в случаях, когда в ней бывала нужда. Зимой в доме находился еще один жилец – дальний родственник хозяйки Егор Иванович. Оттрубивший всю войну в батальонной разведке, маленький, щуплый, похожий на огарок церковной свечки, Егор Иванович несменяемо был обмундирован в гимнастерку 56-го размера. Ремня Егор Иванович не носил, отчего гимнастерка обретала просторную вальяжность плащ-палатки.
Впрочем, в определенных обстоятельствах эта одежка менялась на синюю сатиновую рубаху, застегнутую под кадык на аккуратные пуговки. Но об этом – ниже.
Все хозяйственные дела вершились Егором, он все мог, все умел, за все брался, сопровождая занятия затейливой присказкой: «Это нам – запросто, это нам – ни сядь ни ляжь». Вот и в хибарку за домом, где обретался летом, сам провел электричество и установил черную довоенную тарелку радиоточки.
Однако главный талант нашего нового знакомца оказался не узнанным ни миром, ни им самим. Егор Иванович обладал абсолютным слухом и поразительно тонким восприятием музыки. Это открытие сделал Андроников.
Обычно Егор Иванович приходил к андрониковскому крыльцу под вечер с каким-нибудь неожиданным сообщением. Скажем:
– Слышь, Урсавич (так звал он Ираклия Луарсабовича), какая хрень нынче произошла. Вхожу к себе на квартеру, а там ктой-то разговор затеял. Кто бы, думаю? Никого. А это радио заговорило человеческим голосом.
Тут стоит пояснить: радио в описываемые времена только или говорило стерильными, хоть и прекрасными, голосами знаменитых дикторов, или транслировало читаемые по бумажке выступления представителей народа. Живая речь в эфир почти не проникала. Потому поразила тонкий слух Егора.
Андроников, охочий до всякой самобытности, заводил с соседом долгие беседы. Особенно любили говорить про войну. Егор поражался:
– Глянь, Урсавич, ты же войну до самого пупа понимаешь! Вон другие мне: куда такому в разведку! А я то – в самый раз: кто поширше не везде пролезут, а я – запросто, это нам – ни сядь, ни ляжь. В любую щелю просунусь. Как ты-то разобрал?
Тут возмущенно вскидывалась Вивиана Абелевна:
– Ну что вы говорите, Егор Иванович! Ираклий Луарсабович пробыл на фронте всю войну!
– Так-то оно так, – кивал Егор, – но сильно он гражданственный. (Имелась в виду не общественная позиция Андроникова, а его сугубо партикулярный облик.)
Важным атрибутом нашего тарусского бытия был патефон. Старая машина, сработанная Калужским заводом. Знак к тому времени обветшавшей, а некогда легкомысленно-зазывной жизни нашей хозяйки. (Ее-то имя я забыла.) Как-то съездив в Москву по издательским делам, Ираклий Луарсабович привез несколько пластинок с симфоническими записями. И устные вечера стали перемежаться концертами.
Да, это не было просто слушанием музыки. Андроников ею дирижировал. И не просто дирижировал, а имитировал, пародировал манеру того или иного дирижера. Такого я уже не видела никогда. При этом каждый раз обращал запись в новое, живое исполнение:
– Сегодня (в таком-то куске) струнные звучали особенно проникновенно!
Или:
– Как он сегодня сыграл финал? Гигантски!
И однажды в ответ на подобную реплику раздалось:
– Это точно. Железно. Сегодня не сравнить, как прошлый раз.
Все обернулись на голос. На крылечке сидел Егор Иванович – тихий, чистый, в синей сатиновой рубашке, застегнутой под кадык на аккуратные пуговки. И все как-то разом вспомнили, что он уже не первый раз приходит на музыкальные андрониковские действа, такой вот преображенный, готовый к священнодейству вхождения в стихию музыки.
Особенно Егор Иванович полюбил «Фантастическую» симфонию Берлиоза. При «Шествии на казнь» заливался беззвучными слезами. И когда Андроников как-то воскликнул: – Нет-нет, у Рахлина это мудрее! Рахлин здесь делает… – И напел какой-то особый музыкальный акцент, Егор Иванович, помолчав минуту, произнес извиняющимся голосом:
– Ты, Урсавич, конечно, не обижайся, ведь, я понимаю, кто слушает, тот и играет. Я, вот, будто сам играл. И еще, слышь, ты не обижайся, я слушаю, а будто сам все придумал. Всю музыку.
После этого вечера Андроников прозвал Егора Гектором – в честь Берлиоза. Говорил: «Наш Гектор. Наш Гектор Иванович».
На что просвещенная юная Манана скептически заметила:
– При чем тут Берлиоз? Никакого портретного сходства. (Видимо, замечание было предвестником грядущего Мананиного исследования о портрете как феномене искусства.)
– О нет, – запротестовал отец, – если бы Берлиоз служил в разведке на Четвертом Украинском фронте, именно на Четвертом, – он бы выглядел только так.
С тех пор Егор Иванович ходил у нас исключительно в Гекторах.
Звали, правда, за глаза. Но, видимо, до слуха неоБерлиоза прозвище дошло, и как-то он спросил с удивлением, но без обиды:
– Чтой-то ты, Урсавич, меня Гектаром кличешь? Еще б километром назвал! А в моей пропорции всего-то аршин без вершка, а у вершка хвост с аршин. Ни сядь ни ляжь.
Тайная Егорова одаренность вызывала у Андроникова порывистое восхищение (он, вообще-то, был – порыв и восхищение чужими дарованиями), он даже перестал обращаться к соседу с просьбами о житейских наших потребностях.
К чему призывал и остальное население дачи. Какое-то время и мы попытались принять на себя заботы по хозяйству. А они возникали на каждом шагу.
Прогнила и рухнула ступенька на нашем крыльце. Казалось, без Егора Ивановича не обойтись. Но Саша Галич недоуменно поднял бровь: «Зачем? Плевое дело!» Не скрою, мы с Нюшей не очень-то верили в успех предприятия, затеваемого интеллигентом, чья неискушенность в обращении с вульгарными орудиями домашнего производства была поистине девственной. Однако не прошло и получаса, как Галич приволок откуда-то дощечку.
Игриво помахивая молотком и отрабатывая артистичность жестов, Саша ходил вокруг крыльца. Щурил глаз, примерялся. Можно было и приступить. Но тут плотник-новобранец обнаружил, что не хватает мелочи – гвоздей. Пошел к Андрониковым одалживаться. Реакция Ираклия Луарсабовича озадачила всех – мы с Нюшей наблюдали сцену.
С категорическим жестом, отсекающим наглые Сашины притязания, Андроников почти свирепо возопил: «Нет гвоздей!» Галич оторопел.
– Ваши действия? – взглянул он на Сашу, правда помягчев. Тот растерянно молчал. – Теряетесь? Тогда я расскажу вам, как действуют в подобных ситуациях истинные мудрецы и герои. Скажем, гигантский Валентин Стенич.
Я всегда поражалась вдохновенной способности Андроникова по каждому поводу высекать ассоциации и призывать к жизни увлекательные истории. В тот раз явилась притча о гвоздях.
В начале 30-х годов ленинградские писатели затеяли какое-то строительство. Кажется, дач. Или квартирного кооператива. Но уже на первых шагах литераторское вдохновение уткнулось в неприступное понятие «дефицит». В стране не хватало всего, в том числе и стройматериалов. На очередном этапе обнаружилось отсутствие гвоздей.
Властителем дефицитного товара был человек по фамилии, если не ошибаюсь, Либерзон. Заведующий чем-то. Начальник чего-то. Впрочем, тогда все управляющие жизнью были или заведующими, или начальниками.
Так как все прошения и подступы, адресованные к Либерзону хлюпиками-сочинителями, кончались провалом, решено было направить к нему достойного противника. Выбор был сделан единодушно: Стенич, конечно, Стенич. Кто, как не он!
Валентин Стенич, блестящий переводчик, умница и шармер, был известен и как непобедимый полемист.
Стенич пришел к Либерзону.
– Для писательского кооператива нужны гвозди. Распорядитесь, пожалуйста, – миролюбиво, даже беспечно начал он.
Либерзон не поднял головы:
– Гвоздей нет.
– Нам очень нужны гвозди. – Голос Стенича окрасила доверительная вкрадчивость.
Либерзон устало вскинул глаза и раздраженно буркнул:
– Нет, нет гвоздей! Понимаете – нет!
И тогда Стенич, неожиданно перегнувшись через разделявший собеседников стол, прокурорским шепотом зловеще прошелестел:
– А распинать нашего Христа у вас гвозди были?
– Будут гвозди. Завтра будут гвозди, – тоже шепотом смиренно выдохнул Либерзон.
Назавтра гвозди прибыли на стройку.
– Так поступают люди с вдохновением, – заключил байку Андроников. – А вы, уважаемый Александр Аркадьевич, конечно, будете искать легких путей: будете заискивать перед Гектором Ивановичем!
– Ошибаетесь, уважаемый Ираклий Луарсабович! Советские люди не ищут легких путей! – гордо парировал Галич. И отправился на поклон к Егору.
Так Таруса открыла для меня Андроникова. И я навсегда полюбила эту необычайную семью, где душевная щедрость и доброта всегда соперничали с высоким интеллектуализмом. Полюбила этот шумный дом, где ты мог встретить самых интересных людей и где незыблемость нравственных принципов никогда не декларировалась, а существовала с естественностью дыхания. Здесь обаяние таланта и талант обаяния хозяина одушевляли любого, перешагнувшего порог квартиры.
Позднее, выйдя замуж, я привела к ним и моего мужа Лешу, давнего поклонника Ираклия Луарсабовича.
Замечу, что в жизни своего кумира Леша сыграл определенную роль. В качестве главного редактора редакции кинопрограмм Центральной студии телевидения Леша решил запечатлеть на кинопленке устные рассказы Андроникова. И «пробил» идею.
Так появился на свет первый фильм цикла, снимавшегося и в последующие годы, – «Загадка Н. Ф. И.».
А приведенный впервые в андрониковский дом, Леша оробело взирал на знаменитость, пристально и испытующе рассматривающую его.
– Откуда я вас знаю? – Наконец произнес Андроников. – Ведь знаю же. Даже помню: что-то забавное было в нашем знакомстве.
Обретя дар речи, Леша решился рассказать об их первой встрече, которую и встречей-то не назовешь.
Когда-то, будучи студентом, еще и не мечтавшим о знакомстве со знаменитостью, мой муж был выведен с концерта Андроникова, так как ему стало дурно от смеха. И вот много лет спустя Ираклий Луарсабович узнал его и вспомнил тот случай. И сам уже хохотал до слез.
Да, он вошел в нашу жизнь, жизнь моих сверстников, как триумфатор, знаменем которого была радость, побеждающая любые горести.
Тончайший артистизм и юмор самой высокой пробы, казалось, не оставляли его ни на миг.
Однако Андрониковы не были для меня только любимыми друзьями. Ираклий Луарсабович никогда не учил меня мастерству экранного или радийного рассказа. Но если я с благоговением хотела произнести слово «Учитель», я думала о нем.
Потому что бросала все дела, услышав по радио его голос.
Потому что его телевизионных передач, фильмов ждала, как события.
Потому что его пластинки, магнитофонные записи его рассказов слушаю и буду слушать каждый раз, как впервые.
Помню, как входил он в редакцию звукового журнала «Кругозор», где я одно время работала, входил, заполняя собой, своим голосом, юмором, многоречьем пространство. Помню, как смолкали мы, боясь упустить хоть фразу: ведь потом каждый пытался пересказать все друзьям, да и просто сообщить, что виделся с ним. Только и заботило: не забыть, не забыть! Как это он говорил? А, вот: «Ну что это за рифмы? Простой перестук согласных! Знаете, кто был виртуозом рифмы? Маршак. Однажды праздновался юбилей знаменитого историка Евгения Викторовича Тарле. И Чуковский все „подкалывал” Маршака – мол, даже ему, Маршаку, не удастся подобрать рифму к фамилии юбиляра. Но Самуил Яковлевич тут же откликнулся:
В один присест историк Тарле
Мог написать (как я в альбом)
Огромный том о каждом Карле
И о Людовике любом».
Помню многое блистательное, брошенное на ходу. Помню и другое, профессиональное. Помню, как вслушивались мы в записи рассказов этого человека на гибких пластинках «Кругозора», пытаясь открыть его секреты.
Кое-какие из андрониковских открытий я постаралась использовать в своих построениях и манере эфирных рассказов. Но была одна область его дарований, которым бессмысленно и бесполезно подражать. И постигать. Разве что обдумывать созидаемое им. А повторить, подделаться? Увы. Тут нужно быть им.
В устном творчестве Ираклий Андроников прославился своим даром имитатора. Говоря языком эстрады, можно было бы сказать: даром пародиста. Сколько раз известные писатели или артисты (у Андроникова есть и рассказы об этом) просили «показать» их, хотя потом были в обиде от точности передачи!
Но тут кроется опасность очень серьезной ошибки. Пародистам, столь модным сегодня на эстраде и в литературе, удается имитировать голос, манеру, в лучшем случае – стиль. Андроников обладал даром имитации системы мышления изображаемого персонажа. Это качество уже как таковое требует широты и гибкости мышления собственного. Но и это не все.
«Персонажи» Андроникова – писатели, ученые, музыканты, актеры. Каждый со своим даром, своими художническими ощущениями и своим багажом профессиональных знаний. И человеку, желающему «сконструировать» в рассказе такой персонаж, самому необходимо обладать всем этим. Более того, овладеть качествами персонажей своих рассказов. И еще более: овладеть настолько, чтобы уметь почувствовать и передать индивидуальные оттенки, характеризующие музыкальность или актерский почерк, направленность научной мысли или образного мышления того, о ком идет повествование.
Дирижерская манера Штидри была иной, чем манера Гаука. Остужев ощущал таинство сцены иначе, чем Качалов. Склад ума Алексея Толстого не походил на ассоциативное мышление Шкловского. Но все они стали героями рассказов Андроникова.
Далеко не всем искусствоведам и литературоведам удается раскрыть суть неповторимого в творческой личности. Андроникову удалось. Удалось потому, что его талант имитатора как раз и не есть талант пародиста. Он заключал в себе все таланты самого Андроникова – талант музыканта, артиста, ученого, писателя, человека еще бог весть каких дарований.
Ираклий Луарсабович как-то говорил, что, «показывая» какого-нибудь человека, он пытается представить себя – им. Однажды на вечере какой-то (не помню какой) кавказской литературы произошло следующее. Вечер предстояло вести Алексею Суркову, который опаздывал. И Андроникова попросили заменить его. «Я постарался стать Алексеем Александровичем», – рассказывал он. И начал говорить о том, как русско-черкесские связи запечатлены в обликах Москвы. О Черкасском переулке, о других местах, хранящих память этих связей… И тут приехал Сурков. Андроников уступил ему председательское место, и Сурков (под хохот зала, не понимая причин этого хохота) почти дословно повторил только что сказанное Ираклием Луарсабовичем.
Замечу: Андроников не говорил голосом Суркова. Он имитировал мысль. И не просто имитировал, он писательски точно воспроизвел мыслительный строй своего «героя». Героя отнюдь не примитивного, который сам – своеобразнейшая личность.
…Вот слышу стремительную скороговорку с подчеркнуто ясной артикуляцией, слышу монолог, где риторические приемы, прямая речь, свободное оперирование широчайшими познаниями (без жонглерского подкидывания цитат) сплавлены, естественно живут! Иван Иванович Соллертинский. Никогда не видела его. И вот – будто давно знакома. Познакомилась лично, когда пришел он ко мне, ко всем нам в рассказе Андроникова «Первый раз на эстраде».
Как блистательно отчитывал Иван Иванович провалившегося новичка Ираклия после его попытки произнести вступительное слово на концерте!
«Никто не понял, что ты говоришь о симфонии. Тогда ты решил уточнить и крикнул: „Сегодня мы играем Первую симфонию до минор, це моль! Первую потому, что у него были и другие, хотя Первую он написал сперва… Це моль – это до минор, а до минор – це моль. Это я говорю, чтобы перевести вам с латыни на латинский язык”. Потом помолчал и крикнул: „Ах, что это, что это я болтаю! Как бы меня не выгнали!..” Тут публике стало дурно одновременно от радости и конфуза. При этом ты продолжал подскакивать. Я хотел выбежать на эстраду и воскликнуть: „Играйте аллегро виваче из „Лебединого озера” – „Испанский танец…” Это единственно могло оправдать твои странные движения и жесты. Хотел еще крикнуть: „Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает тропической лихорадкой – у него начался припадок. Он бредит и не правомочен делать те заявления, которые делает от нашего имени”. Но в этот момент ты кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод…»
Соллертинский – живой, живой, во плоти! Однако разве дело тут лишь в воскрешенном голосе? Открываю статью Андроникова, рецензию на книгу Соллертинского «Музыкально-исторические этюды». Рецензия. Видимо, не единственная – музыковеды не могли обойти вниманием эту серьезную работу. Но как прочел ее Андроников? Что стремился извлечь, понять, ощутить, услышать? Услышать. Ведь речь идет о музыке. Андроников пишет: «Величественный покой Седьмой симфонии Брукнера передан в „медленных” словах с торжественной инструментовкой: „НачиНаЕтся медленное вОлНООбразНОЕ приращЕНие звучНости…” О языке и стиле Соллертинского можно было бы написать специальную статью. Тут хочется обратить внимание хотя бы на несколько приемов, которые определяют великолепные качества его литературного мастерства.
Отмечая роль сквозных мотивов в „Кармен”, Соллертинский прежде всего, естественно, обращает внимание на знаменитый роковой мотив из пяти нот с увеличенной секундой, который впервые появляется у виолончелей в конце увертюры и возникает затем во всех решающих моментах действия, вплоть до сцены убийства, „когда он прорывается с трагическим торжеством на мощном фортиссимо всего оркестра”. Вчитайтесь! Вспомните последние такты „Кармен”! Это сказано с волнующей точностью, какой обладает только истинная поэзия!»
Да, для того чтобы показать «того» Соллертинского, из устной новеллы «Первый раз на эстраде», нужно было понять, знать, уметь все то, что рассказано об этом Соллертинском в рецензии на его книгу. А я ведь взяла лишь один пример, лишь одну черту андрониковского знания и понимания!
Один из его секретов в том и состоял, что абсолютное знание предмета сочеталось с абсолютным слухом рассказчика. Абсолютным слухом, которым он улавливал – равно! – и звучание оркестра, и звучание многоголосой жизни. Потому и интонация собственной речи абсолютно точна. А как это важно для говорящего с экрана, в эфире, на пластинке! Как это важно для повествования о явлениях и людях, неповторимых в своей неординарности!
Но в данном случае абсолютный слух – привилегия не импровизатора. Слух этот – достоинство писателя.
Писательский талант Андроникова, дар литератора зоркого, чуткого, прекрасно слышащего и чувствующего, делал его рассказы истинной литературой, где герои действуют в отменно выписанной обстановке, где ситуации и фабула не случайны, а глубоко психологичны, где детали зримы, имеют плоть, цвет, запахи.
Но все эти достоинства андрониковского творчества мне, как и многим, открылись не сразу. Может, оттого, что как раз блеск безупречной формы и не давал задуматься над слагаемыми успеха. Мы только восклицали: «Как замечательно! Как точно!» И хохотали до упаду. Радость, ах, сколько радости дарил он нам!
Андроников воплотил в себе все необходимые качества автора эфира.
Кто-то из его коллег обладает тем или иным, кто-то – суммой отдельных достоинств. А он – всеми. Он – литератор, умевший вывести на экран или в радиоэфир своего героя живым и достоверным настолько, что авторская интерпретация кажется единственно возможной. Его повествования были всегда увлекательны, их сюжет построен так мастерски, что авторские отступления возникали вроде бы сами собой. А общее движение наполненной эмоциями мысли повелевающе приводило вас к выводам автора. Но и приглашало к размышлению. Голосовой инструмент Андроникова был так точно настроен и так многозвучен, что сам превращался в ансамбль инструментов, которым открыты все партии.
Для того чтобы инструмент этот зазвучал, чтобы пред вами возникли, ожили, заспорили, разразились монологами андрониковские герои, вовсе не требовался многолюдный зал или кинокамера. Как некогда в Тарусе, достаточно было двух-трех слушателей. Домашние рассказы отнюдь не уступали публичным выступлениям. Более того, дома для гостей-друзей разворачивались сюжеты, которые широкой публике и не стали известны.
Надо было бы все записывать на пленку. Но, как ни смешно, у Андрониковых не было магнитофона. В доме, где всегда на грузинский манер каждого пришедшего усаживали за накрытый (по-моему, раз и навсегда) стол, с покупкой «мага» все не выходило.
За дело взялась Катя, младшая дочка. Рубли, отводимые ей на школьные завтраки, ребенок самоотреченно складывал в заветную коробку. Как вы понимаете, процесс при таких скромных поступлениях мог затянуться, по меньшей мере, до Катиного окончания университета. Воплотить мечту в жизнь помог брат Ираклия Луарсабовича – Элевтер, личность весьма примечательная и достойнейшая. Знаменитый грузинский физик, умный и ироничный, Элевтер Луарсабович был гордостью семьи. И если в московских писательских кругах о нем говорили «брат Ираклия», научное сообщество жаловало последнего как «брата гениального Элевтера».
Он-то и пришел на помощь любимой племяннице, «добавив» недостающую сумму на покупку магнитофона.
В доме поселился «Грюндиг» – тяжеловесное сооружение тех времен.
При первой же оказии Катя отважилась провести запись. Но пока механический мастодонт был установлен, пока его настраивали и запускали, Ираклий Луарсабович исчерпал экспромт, а бисировать отказался.
Столь же неудачными оказались и следующие попытки увековечить очередной домашний концерт. Впрочем, кажется, кое-что записать удалось. Но время безжалостно иссушило хрупкую плоть магнитной ленты, лишив голоса и памяти.
Да, да, сегодня мы с Катюшей не смогли восстановить ничего из тех путешествий по владениям ее замечательного отца.
Сейчас я пыталась хоть по памяти снова вступить туда.
Но приоткрыв в эти владения дверь, я тут же остановилась в растерянности: за дверью сто дорог. По каким пойти, куда пригласить и вас? В глубины лермонтовской строки, которой отдал годы поисков и влюбленность? В зал Римской оперы? На кухню московской квартиры, где произносит вдохновенную речь Виктор Шкловский? Пройти по Невскому, чтобы в современном жилом доме поговорить с друзьями Пушкина и сподвижниками Некрасова? Войти в Большой зал Ленинградской филармонии, чтобы попасть на первый концерт юного Шостаковича, откликающийся блокадным исполнением Седьмой симфонии?
Всюду он водил нас. Но только он сам мог быть поводырем и экскурсоводом в путешествии. Пересказать – значит не просто не выполнить задачи. Пересказать – значит оскопить первоисточник.
Думая об Ираклии Луарсабовиче, да и сейчас вспоминая его самого, удивительный его дом, я то и дело обращаюсь к словам «праздник», «радость», «веселье»… И всякий раз что-то толкает в сердце: как непостижимо несправедливой бывает судьба к носителям радости и добра!
За что, за что выпадали на его долю такие беды?! Трагически ушла из жизни царственная Манана… Ведь все у нее было: ум, красота, имя, обретенное в науке, обаятельный муж Ладо, талантами хирурга которого гордилась вся семья…
Сгорела дача. А с ней – не только бо́льшая часть уникальной библиотеки, но и рукописи, бесценные архивы, долгими годами собираемые Андрониковым.
А когда через несколько лет по кирпичику, по рублю (вот уж воистину: «От трудов праведных не наживешь палат каменных»!) построили Андрониковы другой дом, сгорел и он. И еще, еще…
И еще мука, мрак изнуряющей болезни длиной в несколько лет, безжалостный уход. Эти тяжкие годы и сейчас у меня перед глазами. Но отсвет их – не только сострадание. Удивление, восторг. Мужество ума и воли, не дающее характеру и юмору покинуть нашего друга до самых крайних минут настигающей беспомощности.
Впрочем, не стоит бескомпромиссно корить судьбу. Она оказалась и великодушна: сберегла наследие андрониковского духа, его жизненной повадки. Над домом, который покинули Ираклий Луарсабович и Вивиана Абелевна, по-прежнему поднят андрониковский триколор: добро, ум, юмор.
Едва занимается день, этот флаг поднимает маленький, почти игрушечный вахтенный – Катя. Диву даешься: как слабенькие ее плечики исхитряются волочить груз разнообразнейших забот? И многотрудные рабочие обязанности, и домашние хлопоты, а бывает и напасти. Всякий раз изумляюсь с нежностью, ибо, как родного ребенка, люблю младшую дочку Андрониковых. Полюбила и ее добрейшего, раздумчивого мужа Ивана. А уж внуками Небеса разочлись с Ираклием Луарсабовичем не скупясь – в благодарность за достоинства и во искупление всех мук.
Очаровашка Ириша с непринужденной грацией носит по земле и местам трудовой деятельности завидное бремя разнообразнейших знаний и четырех (или пяти!) языков.
И Ираклий по-прежнему обитает в этом доме. Ираклий-юниор. Дедовское пиршество веселья и остроумия. При этом понятие «остроумие» имеет и свой составляющий смысл: ум юноши остер, в творчестве – изобретателен, в деле – моторен.
Так вот о деле. Имя ему – телевидение. Как уже поминала, Екатерина Ираклиевна заправляет художественным вещанием на канале «Культура». Ириша тоже потрудилась там. Ираклий же пашет на новостной ниве НТВ, отважно и покорно выходя в ночные смены. Правда, непростой процесс «побудки» тоже на Катиных плечах.
Телевидение в его сегодняшней ипостаси во многом обязано Ираклию Луарсабовичу. Он пришел туда, когда даже просвещенные люди не понимали истинных масштабов этого компонента жизни общества. А уж за собственный вид искусства вовсе не держали. Вот даже мудрый властелин киноэкрана Михаил Ромм утверждал: телевидение – только транспорт для искусств иных. Кипели споры.
В пучину споров ступил Андроников. Зрение и постижение неведомого человечеству открывают открытия. (Тавтология здесь уместна и прозорлива.) Андроников своими работами обнажил смысл сегодняшней очевидности.
Смысл этого открытия сформулировал еще в 1959 году Виктор Шкловский, когда в рецензии на телефильм Андроникова «Загадка Н. Ф. И.» писал:
«Телевизор не только не соперник книги – это новый способ связи людей, новый способ фиксации слова.
Звучащее слово жизненней и могущественней книжного. В хорошем исполнении фраза писателя становится не беднее, а богаче.
Для пропаганды этого богатства нужна большая изобретательность.
Ею отличается Ираклий Андроников.
Важно понять принципиальное значение ленты. В ней мы находим художественно построенную речь. Она интересует зрителя, который смотрит и слушает неотрывно и узнает новое. Перед нами – возникновение нового этапа телевизионного искусства (курсив мой. – Г. Ш.). Роль так называемого диктора меняется, углубляется. Обо всем этом мечтали Яхонтов и Маяковский. Об этом должны были бы подумать художники нового искусства – искусства телевидения.
То, что сделал Ираклий Андроников, – разбег перед большим полетом. Телевидение не должно копировать театр, не должно копировать кино. Оно не просто радио с изображением. В нем заключена возможность нового расширения „словесной базы”, расширения художественного мышления».
«А как иначе?» – пожмут плечами сегодняшние телевизионщики. Но ведь и открытия Ньютона или Коперника кажутся сегодня самоочевидными истинами. Наверное, таков почерк гигантов.
«Гигантский» было любимейшим словом Андроникова. Для всех, кто пришел и придет на телевизионный экран, он останется – гигантским.
Да и не только для них.
2004
ЮРИЙ ЗАВАДСКИЙ. Постижение характера
Когда слушаешь Ираклия Андроникова, возникает чувство той светлой и теплой радости, которое всегда испытываешь при встрече с умным, добрым и в полном смысле незаурядным талантом. Меня поражает широта его знаний, великолепная память, удивительно точная и обаятельная манера общения со зрителями – словом, все, что делает его «устные рассказы» произведением большого художника.
Многих из тех, о ком рассказывает Андроников, я знал лично. Ну, скажем, Качалова, Толстого, Остужева. Но в том-то и дело, что он не просто имитирует их внешнюю характерность. Пожалуй, что Андроников как бы проникает в душу своих героев и в какое-то мгновение начинает жить их жизнью, думать и чувствовать, как они сами. Он вводит в логику мышления, миропонимания и мироощущения тех людей, о которых рассказывает. Благодаря андрониковской неповторимой убедительности раз от раза все более кажется: вот мы опять встретились со своим личным знакомым.
И в то же время он ни на секунду не теряет андрониковского лукавого прищура глаз, который пробивается сквозь изумительное перевоплощение в другого человека. Как истинно добрый артист, он иронично посмеивается прежде всего над собой. Его творчество окрашивает и согревает высокая человечность. Андроников не только убедительно и тонко передает индивидуальные особенности каждого из своих персонажей, но и раскрывает самую сердцевину, сущность их творчества.
В русском языке слово «вкус» очень емкое. Одно из его значений: вкус к чему-нибудь – к музыке, живописи, к природе и т. д. Так вот, Андроников обладает чутким и безусловным вкусом к искусству. И одновременно он одарен вкусом как чувством соразмерности и сообразности. Это качество сочетается с глубоко современным восприятием и трактовкой каждого явления, о котором он рассказывает многомиллионной аудитории телезрителей, радиослушателей, с пониманием духовных потребностей своих современников.
В сущности Ираклий Андроников на собственном примере учит, хоть мы можем этого и не замечать, познавать не только тот предмет или ту личность, с которыми он знакомит, но и вообще быть зоркими, чуткими. Приглашает к умению слушать и слышать музыку, поэзию, читать так, чтобы видеть больше, чем уложилось в тексте, в строчках, чувствовать как людей, его героев, так и эпоху, отразившуюся в них.
Общение с Андрониковым всякий раз обогащает. Его устные рассказы – это своеобразный кладезь интереснейшей информации, скрупулезно, по-исследовательски добытой, постигнутой, переработанной и творчески поданной. Слово в его рассказах соединено с интонацией, что придает одним и тем же словам множество добавочных притягательных свойств. Это своего рода маленький театр одного актера, где актер является одновременно и автором произведений, которые он читает. Его творчество стало явлением, которому нельзя подражать, но к уровню которого хочется стремиться.
1976
МАРИЭТТА ШАГИНЯН. Слово Андроникова
Писатель Ираклий Луарсабович Андроников начинал «устно». Всем памятны его замечательные выступления в больших залах Москвы и Ленинграда. Его удивительные устные образы писателей, называвшиеся иногда пародиями, хотя правильнее было бы сказать – перевоплощения в характеры изображаемых им лиц. Его чудесные рассказы – юмористические, биографические, историко-литературные, историко-музыкальные.
Но слово Андроникова не было только произнесенным словом – в его рождении участвовал весь человек: его жесты, мимика, интонация – глубокое выражение мыслей и чувств. Когда мы слушали Ираклия Андроникова на сцене, мы видели перед собой всего человека, создавшего себя как объект искусства.
Он не был ни профессиональным чтецом, ни артистом, ни исполнителем чужих текстов. Может быть, потому, что во всех его выступлениях: в великолепных портретах, в замечательных рассказах-показах на голубом экране, в воспоминаниях о Большом зале дорогой нам Ленинградской филармонии, получившей имя Дмитрия Шостаковича, – мы чувствуем Ираклия Андроникова прежде всего как устного творца-писателя; и слово его не только слышится, но и как бы пишется перед нами в сокращении мускулов его лица, в движении щедрых губ, в жестах ладоней и пальцев, в остроте и всегда улыбчивой доброте (или доброй улыбчивости) его взгляда. <…>
Такие черты его творчества придают особую привлекательность прозе, независимо ни от сюжетности, ни от ее тематики, способных и сами по себе увлечь читателя.
Но чтение произведений Андроникова не только увлекательно. Оно имеет очень большое познавательное значение.
Мир, охваченный его пером, широк и многообразен. Он пишет о музыковеде Соллертинском, об искусстве Шаляпина и Улановой, об актерах Сальвини, Остужеве, о нижегородском фотографе Дмитриеве… Начиная с историко-литературных эскизов и до глубоких исследований творчества Лермонтова и Пушкина, от литературных архивов и до музыки Арама Хачатуряна им всегда сказано нечто новое, захватывающее читателя, – от этих страниц вам трудно оторваться, и они остаются в вашей памяти.
Я ничего более точного о музыке к «Маскараду» Арама Хачатуряна, чем несколько страниц Ираклия Андроникова, не читала в музыковедческой литературе. Слово его само звучит со страниц книги как музыка, словно это не написал, а произнес сам автор.
В своих работах Андроников не раз касается важной для его творчества темы – разницы сказанного и написанного слова, того, что мы называем (и это в нашу эпоху играет в общественной жизни советских людей огромную роль) «ораторским искусством», хотя слово «ораторское» несколько занижает и формализует великое пропагандистское воздействие устного слова. В статьях «Что же такое искусство Яхонтова?», «О новом жанре», «Слово написанное и слово сказанное» и во многих других Андроников делится с читателем мыслями и об особом виде искусства слова. Он пишет, например, что если заранее заучить свою устную речь, то она будет бездейственна в прямом своем назначении, потому что оратор в это время работает за счет памяти (вспоминает, как у него написано), а не за счет творческой мысли, рождающейся у него импровизационно: «…писать – это не значит „говорить при помощи бумаги”. А говорить – не то же самое, что произносить вслух написанное. Это процессы, глубоко различные между собой».
В Собрании сочинений Ираклия Андроникова читатель найдет во множестве интереснейших деталей все то, о чем я говорю тут обобщенно.
Неповторимое своеобразие творческой манеры Андроникова сказывается на всех жанрах литературы, в которых он работает, от рассказов-перевоплощений до его докторской диссертации о Лермонтове.
В этом смысле Ираклий Андроников – явление уникальное. И читателя ждет много радостей от чтения его прозы, звучащей, как живая устная речь.
1979
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ. Предисловие к книге Ираклия Андроникова «Рассказы литературоведа»
I
Всправочнике Союза писателей кратко сказано, что Андроников Ираклий Луарсабович – прозаик, литературовед, и только. Если бы я составлял этот справочник, я раньше всего написал бы без всяких покушений на эксцентрику:
Андроников Ираклий Луарсабович – колдун, чародей, чудотворец, кудесник. И здесь была бы самая трезвая, самая точная оценка этого феноменального таланта. За всю свою долгую жизнь я не встречал ни одного человека, который был бы хоть отдаленно похож на него. Из разных литературных преданий мы знаем, что в старину существовали подобные мастера и искусники. Но их мастерство не идет ни в какое сравнение с тем, каким обладает Ираклий Андроников. Дело в том, что, едва только он войдет в вашу комнату, вместе с ним шумной и пестрой гурьбой войдут и Маршак, и Качалов, и Фадеев, и Симонов, и Отто Юльевич Шмидт, и Тынянов, и Пастернак, и Всеволод Иванов, и Тарле. Всех этих знаменитых людей во всем своеобразии их индивидуальных особенностей художественно воссоздает чудотворец Андроников.
Люди, далекие от искусства, невежественные, называют это его мастерство имитаторством. Неверное, поверхностное слово! Точнее было бы сказать: преображение. Андроников весь с головы до ног превращается в того, кого воссоздает перед нами. Сам он при этом исчезает весь без остатка.
Как-то вскоре после смерти Алексея Толстого он сидел у меня в комнате и голосом Алексея Николаевича говорил о различных новейших событиях – то самое, что сказал бы о них покойный писатель. Стемнело. Андроников продолжал говорить, и, пока не зажгли огня, я проникся жутким до дрожи чувством, что в комнате у меня за столом сидит Алексей Николаевич. И даже удивился, когда засветили лампу и я обнаружил, что это не Алексей Николаевич, а Ираклий.
Мало того, что он точно передал голос писателя, колорит его речи, ее тембр, ее интонации, – он воспроизвел самую манеру его мышления.
Преображаясь в того или иного из достопамятных и достославных современников наших, Андроников не только воскрешает его внешние признаки – его жесты, его походку, его голос, – нет, он воссоздает его внутренний мир, его психику, методы его мышления и силой своей проникновенной фантазии угадывает, что сделал бы и сказал бы изображаемый им человек при тех или иных обстоятельствах; например, какую лекцию прочитал бы наш друг академик Тарле, если бы на Землю напали, например, обитатели Марса.
Среди созданных его творческой фантазией образов есть Борис Пастернак. Здесь Андроников весь, до последнего волоска, до мизинца, преображается в Бориса Леонидовича – со всеми внезапными взрывами его густого, гудящего баритона со множеством смысловых и эмоциональных оттенков, со всей его причудливой манерой обрушивать на собеседника лавину признаний, откровений, размышлений, предчувствий, догадок, надежд.
Восхищаясь магическим искусством Андроникова, я всякий раз убеждался, что он-то и есть главный химик в той волшебной мастерской, о которой некогда мечтал Маяковский, – о мастерской человечьих воскрешений. Вы помните в поэме «Про это»:
Рассиявшись,
высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Все ушедшие от нас, незабвенные, навеки умолкнувшие поэты, музыканты, актеры, ученые – Остужев, Щерба, Штидри, Пастернак, Соллертинский, – все они магией творчества вновь встают из могил и дышат и беседуют с нами, живые, обаятельно милые, во всем своеобразии мельчайших духовных примет, и я, знавший их, могу засвидетельствовать перед нашим потомством, не испытавшим моего великого счастья, что воскрешенные Ираклием Андрониковым – в точности такие, какими они были в жизни.
Подумайте только: я знал несколько лет и любил замечательного нашего ученого и романиста Юрия Николаевича Тынянова. Что могу я сделать, чтобы почтить его память? Написать о нем статью? И только. Но ведь из этой статьи читатель получит приблизительное, смутное представление о нем, а Ираклий Андроников, идучи со мной по дороге, вдруг дернул шеей, взглянул на меня по-тыняновски и до такой степени превратился в Тынянова, что я чуть не закричал от испуга: это был живой Юрий Николаевич, пронзительно умный, саркастический, грустный и гордый, словно я и не присутствовал при его погребении.
II
Все эти редкие таланты Андроникова сказались и в его произведениях, конечно, не вполне, но отчасти. Чтобы так возрождать к новой жизни давно отошедших людей, нужны не только памятливое, зоркое зрение, не только безошибочный слух, не только переимчивый, гибкий, обладающий сотнями тональностей голос, – нужно раньше всего проникновенное знание души человеческой, то, что прежде называлось сердцеведением.
Литературное творчество Андроникова почти так же самобытно, как и его лицедейство. Такого писателя до сих пор никогда не бывало. Как не похож он на других литературоведов, каких я знал в своей жизни! Знал я Семена Афанасьевича Венгерова, Павла Елисеевича Щёголева, Петра Осиповича Морозова, Мстислава Александровича Цявловского – благословенные имена, незабвенные труженики! – все это были раньше всего домоседы, отшельники, кабинетные люди, словно цепью прикованные к своим книжным полкам и огромным столам, заваленным грудами старинных фолиантов и рукописей.
А Ираклий Андроников, каким мы знаем его в последние годы благодаря радио, кино, телевизору, – это новый, небывалый тип литературоведа XX века: всегда на ходу, на бегу, вечно спешит с чемоданом то в Нижний Тагил, то в Георгиевск, то в Северную Осетию, то в Кабарду, то в Актюбинск, то в Штутгарт, то в Мюнхен, то в замок Хохберг, то в замок Вартхаузен, – литературовед-скороход, путешественник, странник. Бросает дом и семью и в вагоне, в самолете, на пароходе, в авто мчится без оглядки за тысячи километров ради старой бумажки, на которой сто двадцать или сто тридцать лет тому назад было начертано хоть несколько слов рукою Глинки, Василия Пушкина, Вяземского или безмерно им любимого Лермонтова.
И так жарок его интерес к этим неведомым строчкам, что кажется, узнай он, что одна из этих бумажек лежит на дне океана, он, ни секунды не медля, нырнул бы в океанскую пучину и вынырнул с этой бумажкой в руке. Или кинулся бы в кратер любого вулкана.
И что всего замечательнее: во время всех этих экспедиций и розысков он встречается с бездной народа – с инженерами, советскими служащими, немецкими баронами, профессорами, старосветскими барынями – с великим множеством разнообразных людей, и в нем просыпается мастер портрета, художник, артист, сердцевед, которым мы так восхищались, когда он изображал перед нами Фадеева, Алексея Толстого, Пастернака, Маршака, Соллертинского. Поэтому его книги о тех литературных сокровищах, которые он добывает для нас, – не только об этих сокровищах. Они доверху набиты людьми, с которыми встречался Ираклий Андроников во время своих неистовых странствий за разбросанными по всему свету драгоценностями русской культуры.
До сих пор литературоведы сообщали читателям лишь результаты своих разысканий. Андроников – именно потому, что он портретист и художник, – первый решился поведать о самих разысканиях и о тех персонажах, с которыми ему в это время довелось повстречаться. А так как эти подвиги и приключения Андроникова рассказаны им очень бравурно, занятно, художественно, со свойственными ему блестками юмора, превосходным живописным, живым языком, иным читателям может почудиться, что книги его совсем не научные, так как многие все еще считают научными лишь тяжеловесные, мрачные, беспросветно унылые книги, написанные мутным, казенным, напыщенным стилем.
Но в том-то и дело, что при всей своей блестящей художественности книги Андроникова – это книги большого ученого.
III
Охота за рукописями и рисунками великих людей не была бы так плодотворна, если бы в книге Андроникова азартный охотник не сочетался с подлинным ученым-исследователем, добывшим колоссальную свою эрудицию многолетним усидчивым, упорным, кропотливым трудом. Забывают, например, что, перед тем как пуститься на поиски утерянных реликвий Лермонтова, Андроников сиднем просидел десятки лет, изучая чуть ли не во всех книгохранилищах нашей страны его удушливую и злую эпоху, его жизнь и титанически гениальное творчество. Когда, бывало, ни войдешь в рукописный отдел Ленинградской публичной библиотеки, или в Пушкинский дом, или в научный отдел нашей Ленинской библиотеки здесь, в Москве, непременно увидишь Андроникова, погруженного в изучение рукописей, книг и газетных листов, имеющих хотя бы самое отдаленное отношение к поэту.
Хотя в посвященной ему книге Андроникова разбросано много мельчайших деталей, книга касается не периферийных, но важнейших, центральных проблем лермонтоведения. В настоящее время уже нельзя написать о великом поэте научную работу, диссертацию, трактат или самый обыкновенный биографический очерк, не пользуясь трудами Андроникова. Эти труды – самая заметная веха в истории лермонтоведения.
Считалось, например, прочно установленным, что вся экзотика «Мцыри» и «Демона» – абстрактная, книжная, заимствованная русским поэтом у Томаса Мура и Байрона, дань модному литературному веянию, подражание европейским образцам. Книга Андроникова кладет этим заблуждениям конец и доказывает десятками фактов, не замеченных другими исследователями, что Лермонтов как великий поэт-реалист заимствовал экзотику своих бессмертных поэм из конкретных впечатлений кавказской действительности.
Прочитав Андроникова, нельзя не прийти к убеждению, что в «Мцыри» Грузия совершенно так же, как и в последних редакциях «Демона», не условно-романтическая декорация, а реальная страна, конкретно воспринятая и воплощенная одним из самых передовых людей своего времени.
Здесь речь идет о творческом методе Лермонтова. Точно так же, когда Андроников при помощи ряда хитроумных изысканий, раздумий, сопоставлений, догадок установил подлинный образ той женщины, в которую Лермонтов был так самозабвенно влюблен в 1831–1832 годах, дело не ограничивается одной констатацией факта. Исследователь опять-таки рельефно вскрывает творческий метод Лермонтова: оказалось, что десятки его стихотворений, которые до настоящего времени относились литературоведами в разряд отвлеченных литературных упражнений в байроническом духе, на самом-то деле обращены к реальному лицу и отражают в себе подлинные, совершенно конкретные переживания поэта.
IV
В книге Андроникова «Рассказы литературоведа» ученость опять-таки сочетается с бурным сердцебиением, с азартом. У какого другого историка старинной словесности вы могли бы прочитать по поводу его литературных исследований такие, например, горячие и нервные строки:
«я прямо задохнулся от волнения…»
«я чуть не захохотал от радости…»
«я ахнул…»
«вся кровь в голову…»
«сердце испуганно ёкнуло…»
«даже в жар бросило…»
«я остолбенел…»
«я был ошеломлен…»
«…внезапное удивление… испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь».
Можно подумать, что дело идет не о мирных поисках старинных бумаг и портретов, а по крайней мере о битве с пиратами или об охоте на тигров.
Примечательно здесь слово «бежать». Спокойно, хладнокровно, степенно совершать свои литературные поиски Андроников, конечно, неспособен. Не тот у него характер. Он нетерпелив, динамичен, стремителен. Не может ни на миг остановиться, покуда не добьется своего. Поэтому в его книге мы так часто читаем: «я прибежал», «я кинулся», «опрометью бегу», «бегу на Новинский», «вбегаю в редакцию», «помчался во Внуково» и т. д.
И куда только не бегает он ради облюбованной им литературной добычи!
В очерке «Личная собственность» он говорит: «…я бегал из Института рыбной промышленности в медицинский, из педагогического – в Театр юного зрителя, из Товарищества художников – в клиническую больницу, в Общество по распространению знаний».
Этот азарт, эта страсть, эта жгучая любовь к памятникам литературного прошлого понемногу заражают и нас, и мы начинаем с увлечением следить за каждым новым усилием неутомимого автора, стремящегося во что бы то ни стало дознаться, изображает ли Лермонтова старинный портрет какого-то молодого военного и кто такая была неведомая Н. Ф. И., которой юноша Лермонтов посвятил цикл любовных стихов.
Мы участвуем всей душой в бесконечно разнообразных приключениях Андроникова, мы горюем при каждой его неудаче и радуемся, когда его долгие хлопоты наконец-то увенчаются успехом.
Рассказывая так увлекательно о своих литературных находках, о тех надеждах, разочарованиях, восторгах, с которыми связаны поиски неведомых рукописей, таящихся в частных архивах, Андроников тем самым доводит до сознания широких читательских масс, как драгоценна для советской культуры деятельность ученых, литературоведов, музейных и архивных работников, посвящающих всю свою жизнь отысканию, добыванию, изучению памятников великого прошлого нашей многонациональной словесности.
V
Для того чтобы разгадать загадку Н. Ф. И., Андроникову пришлось посетить около двадцати человек, и при всякой встрече он – это так характерно! – попадал в атмосферу задушевной приветливости, благожелательства, добрых улыбок.
В рассказе мы то и дело читаем: «Николай Павлович… улыбнулся», «Улыбается Корин…», «Улыбается Елена Панфиловна», «…гостеприимно, с любезной улыбкой…», «Яков Иванович… усмехается…», «Криминалисты смеются…».
Чуть не на каждой странице мелькают такие слова: «приятная встреча», «шутливый тон», «радушное гостеприимство», «дружелюбный смех» и т. д.
Эти строки характеризуют не только людей, с которыми встречался Андроников, но и его самого. Там, где появляется он, – всюду сами собой возникают и «дружелюбный смех», и «радушное гостеприимство». Ибо в числе его талантов есть и этот – умение привлекать к себе сердца, которое дается лишь тем, кто и сам одарен очень нелегким искусством – любоваться людьми, восхищаться людьми, преклоняться перед их высокими душевными качествами.
Вот типичные фразы Андроникова, где сказывается его любовное отношение к людям: «Был в Москве такой чудесный старичок, Николай Петрович Чулков… великий знаток государственных и семейных архивов XVIII и XIX веков, лучший специалист по истории русского быта… Память у него была удивительная…»
И дальше идет рассказ о «необыкновенной щедрости» и «отзывчивости» этого «чудесного старичка», и тут же умелой рукой нарисован его милый, озаренный улыбкой портрет.
С таким же восхищением пишет Андроников о покойном историке литературы Б. Л. Модзалевском, создавшем «настоящее чудо библиографии», и о директоре Пушкинского музея в Москве, редком энтузиасте, почитателе Пушкина, блистательном организаторе Александре Зиновьевиче Крейне, и о сестрах Хауф, небогатых немецких старушках, которые не пожелали продать за хорошие деньги «бесконечно дорогой» им портрет своей замечательной родственницы, но, подчинившись благородному порыву, пожертвовали его в советский музей. Андроников не устает восхищаться духовной красотой этих «радушных, доброжелательных, тонко-интеллигентных» женщин, и можно не сомневаться, что они, эти милые немки, с таким же восхищением вспоминают теперь своего благодушного советского гостя, который глубоко постиг всемирный закон нашей жизни: «Если хочешь, чтобы тебя полюбили, – люби». Но, как и всякий, кто умеет любить, Андроников умеет ненавидеть. Прочтите его «Личную собственность», и вы почувствуете, с какой неприязнью относится он к той черствой мещанке, которая из-за мелкой корысти украдкой разбазаривала по разным рукам письма Петра Первого, Кутузова, Чехова. Андроников не говорит о ней ни одного сердитого слова, но на каждой странице, где он изображает ее, чувствуется презрение и сдержанный гнев.
С таким же гневом изображает Андроников в рассказе «Сокровища замка Хохберг» заезжего ловкача бизнесмена, для которого реликвии Лермонтова стали предметом международной торговли. Поэтому его «Рассказы литературоведа» представляются мне своеобразным учебником. Они учат бескорыстно, самозабвенно и страстно любить высокие ценности нашей культуры и ненавидеть презренных людишек, которые ради своих низменных выгод кощунственно третируют их как ходкий товар.
1968
ЗИНОВИЙ ПАПЕРНЫЙ. Шестьдесят пятое шахматное поле
В тяжелое положение попадает тот, кто рецензирует книгу рассказов, портретов, очерков и статей Ираклия Андроникова «Я хочу рассказать вам…». Привычные определения отскакивают от нее – это и книга, и беседа, и концерт. Каждый, кому посчастливилось быть на вечерах Андроникова, принимаясь за его книгу, читая уже первые строки: «На мою долю выпала однажды сложная и необыкновенно увлекательная задача», – не просто читает, но одновременно слышит голос автора. Можно сказать, что в каком-то смысле перед нами «переводная» работа: на язык письменности переложена живая и многоголосая речь мастера-рассказчика.
Сам Андроников – не обычный артист, не чтец, не простой рассказчик и не только исследователь. Обидно читать о нем в справочнике Союза писателей – «прозаик, литературовед». Андроников – понятие многохарактерное. Это целое объединение, если хотите – творческий союз, председателем которого является И. Л. Андроников. Это – поэтическая земля, которая по плотности населения превосходит Бельгию. И не так-то легко провести общую перепись «населения», охватываемого одним именем.
Мы очень любим классифицировать, делить на рубрики, уловлять изучаемый предмет в железные координаты по вертикали и горизонтали. Каждому шахматному полю – свое место. Е-2… D-4… Но есть люди, которые оказываются «шестьдесят пятым» шахматным полем. Элементы, которым, казалось бы, нет места в периодической таблице, – а они все-таки существуют!
Лицо Андроникова многолико. Вот уж действительно «ряд волшебных изменений»… Он выходит на сцену, окруженный неуловимым облаком пока еще бесплотных образов друзей – спутников его жизни. Начинает рассказывать об одном из них. Говорит своим естественным голосом. Он еще никого не изображает. Но уж началось нечто странное. Плечи подтянулись. Он стал высоким. Голос вдруг зазвучал хрипловатым тенором, потом опять стал «своим» и снова не своим. Речь сделалась напряженнее, одновременно и сбивчивее, и целеустремленнее. Он отбрасывает волосы назад, и вы вдруг видите, что они причесаны не так, как вы видите. И вообще начинаете созерцать невидимое – «внутренними глазами», памятью, воображением. Да, это Фадеев, его осанка, жест, голос, манера.
И только теперь, став тем, кого он изображает, рассказчик начинает говорить от его имени, от его лица. Он не «цитирует», не воспроизводит чужую речь – он говорит так, как мог бы сказать, как должен был бы сказать человек, в которого он превратился. А сам он как будто растворился начисто. Он сочиняет эту речь, но в ней нет ни одного «сочиненного» слова.
Андроников не натягивает на лицо маску. В его перевоплощении нет ничего моментального. Никакого фокуса. Образ набегает, как волна, приближается, слышатся первые всплески. И уходит образ тоже не сразу. «Фадеев» уже кончил говорить, опять рассказывает Андроников, но словно нехотя расстается он с портретом писателя. Не «стирает» маску с лица мгновенным движением, а трудно высвобождается. И в его голосе все глуше уходящие фадеевские ноты.
Помню, на одном литературном вечере рассказчик, войдя в образ Виктора Шкловского, не мог из него выйти. Его крепко держали интонации речи критика, многозначительное «значит, так», гримасы напряженного раздумья, парадоксальные переходы, неожиданные афоризмы.
Здесь уже не обойдешься школьным представлением о прямой и косвенной речи. Граница между ними извилиста, как линия норвежских берегов, часто она и вовсе пропадает.
Идет рассказ о том, как ленинградские друзья молодого Андроникова совещаются – стоит ли ему ехать с первыми выступлениями в Москву. Об этом рассказывается так: «Тынянов сказал, что нечего становиться эстрадником – на эстраде, между прочим, двигают ушами, а у него высшее образование». В сущности, это даже не рассказывается, а одновременно и показывается. Косвенного «что» здесь нет. Но нет и прямой демонстрации образа Тынянова – он пробежал, как ветерок, по авторской речи. Мы видим, что речь эта не одноголоса: перед нами своего рода передача сразу по нескольким «каналам», не отдельным, а соединенным друг с другом. Слушая Андроникова, наслаждаешься не только достоверностью изображаемого человека, но и неуловимостью переходов.
И вот теперь весь этот человек-оркестр, его как будто перестраивающиеся черты лица, свободно меняющийся, разнотембровый голос, жест, естественный, не сделанный, как будто самодвижущийся, – все это сложное многообразие стало книгой, немыми печатными знаками.
Но когда вы перелистываете последнюю страницу, вы не просто вспоминаете прочитанное. Перед вами проходят живые лица – Алексей Толстой, в очках, с трубкой, сначала серьезный, а потом по-детски всему удивляющийся, с коротким, быстрым, как будто жадным смешком. Яхонтов – косо падающие на лоб волосы, чуть кривая усмешка и голос, низкий, тяжелый голос, такой изменчивый в своем кажущемся однообразии. Артист Остужев – с его празднично-театральной, ненаигранно-искренней речью. Расул Гамзатов – с хитрой улыбкой, лукавой скромностью, талантом, замешенным на лирике и юморе. Шаляпин – с его божественным горлом, глоткой без «лишней детали».
Не будем кривить душой и утверждать, что эта говорящая книга доносит до нас всю неповторимость и обаяние оригинала. Нет, многое не передано, а может быть, и непередаваемо.
Но прежде всего думаешь о том, что удалось. Пожалуй, главное достоинство в том, что получилась свободная, увлекательная устная книга.
Бывают разные случаи. Человек пишет, пишет, кончает и начинает раздумывать: а как бы все это озаглавить? Здесь же наоборот – сам заголовок родил книгу. «Я хочу рассказать вам…» – вот откуда она пошла, вот не книжный ее первоисточник.
Один садится за перо потому, что много знает. Другой потому, что много видел. Третий – придумал увлекательный сюжет. А здесь в начале всего – желание рассказать об удивительных людях и историях, и так рассказать, чтобы самому оборотиться этими людьми, чтобы голос шел не «в никуда», а прямо к собеседнику, к аудитории.
Я не знаю, как пишет Андроников. Но уверен, что сначала он произносит слово, а уж потом кладет на бумагу.
Вспоминается: в 1952 году торжественно отмечалось столетие со дня смерти Гоголя. Редакция «Литературной газеты» (где я тогда работал) получила статьи видных писателей, деятелей культуры. Андроников свою статью не сдал. До выхода юбилейного номера оставались считаные дни. А потом уже счет пошел на часы. Я приехал к нему домой, он был болен, плохо себя чувствовал. Едва я увидел его, закутанного в теплую шаль, я понял, что статья, на которую редакция возлагала большие надежды, погорела. Было даже неудобно уговаривать человека в таком состоянии садиться за стол, напрягаться, работать. Мы поговорили, обоим было обидно, что статья не состоялась, я уже оделся, как Андроников сказал: «Да, очень жаль, что я так и не смог написать. А можно было! Взять, например… Ну хотя бы… Одну только первую страницу „Мертвых душ”! Ведь там уже начинается почти все – и Чичиков, и дорога, и мужики, и знаменитая бричка, которая проезжает сквозь всю поэму и в конце первой же части подвозит нас к строкам о птице-тройке, несущейся вперед, мимо всего, что ни есть на земле»…
Я слушал, слушал, а потом вдруг не выдержал: «Так у вас же готовая статья!» На следующий день она была написана. Может быть, точнее – записана. А сейчас – это одна из лучших статей сборника «Я хочу рассказать вам…» И большинство портретов, очерков, статей – подобно «Одной странице» – родилось не на бумаге, не за столом, а – в разговорах, беседах, выступлениях, рассказах и показах.
Отсюда – зримость, осязаемость, если можно так сказать, мысленная «представляемость» (конечно, так нельзя сказать) того, о чем идет речь.
В «Загадке Н. Ф. И.», «Портрете», «Подписи под рисунком», «Тагильской находке», «Личной собственности», «О собирателях ценностей» – в этом своеобразном цикле о поисках редких и важных художественных документов интересен и сюжет, и перипетии разысканий, и, конечно, сам этот документ, как будто играющий с разыскателем в прятки. Но не только это! Каждое новое лицо, вводимое в художественно-«приключенческий» сюжет, именно лицо, а не очередное сюжетное звено.
Автор рассказывает, как в погоне за разгадкой тайны Н. Ф. И. он пришел к одному человеку, у которого жила обладательница старинного архива.
«И вот навстречу мне танцующей походкой выходит очень высокий человек лет пятидесяти. Лицо чисто выбрито, и вокруг губ все время гуляет небольшая улыбка.
Встряхнув мою руку, он рекомендуется:
– Фокин.
Я вручил ему записку… которую он пробежал, извинившись. Сунув ее в карман, он снисходительно склонил голову:
– Чем могу служить?
И театральным широким жестом пригласил в комнату».
Вот она, характерная андрониковская речь, неотделимая от жеста, передающая «танцующую» походку, «гуляющую» улыбку, вежливую снисходительность, широкие театральные движения, делающая читателя зрителем и слушателем.
В каком-то смысле это особенность всякого художественного повествования. Алексей Толстой, например, как мы читаем в этой книге, «считал, что предмет, о котором пишешь, нужно непременно видеть в движении, придавал большое значение жесту, говорил: – Пока не вижу жеста – не слышу слова». И кстати, школа Алексея Толстого не прошла для Андроникова бесследно. Но здесь идет речь о некоей индивидуальности речи – она у Андроникова всегда «устная», даже если она напечатана.
Он умудряется порой так рассказывать, так строить фразу, чтобы мы слышали акцент, манеру произношения.
В «Подписи под рисунком» местные жители грузинского селенья помогают автору (он же «герой») найти оригинал лермонтовского пейзажа. Одна женщина говорит о церкви и крепости, от которых остались только камни. Другие, смеясь, шумят:
«– Камнями угостить его хочет! Человек не за этим приехал. А если камнями интересуется, зачем ему так далеко ехать! Старая башня и там вся упала – в ущелье, и там – на горе. Туда пусть пойдет…»
Живая характерная грузинская речь как будто записана не на бумагу, а на магнитную пленку, и мы, читая, буквально «воспроизводим звучание».
«Я хочу рассказать вам…» – это значит не просто: я буду рассказывать, а вы слушайте; но прежде всего: я хочу, чтобы вы увидели то, что видел я, что неотступно стоит перед моими глазами и требует воссоздания, второго рождения.
В том же очерке колхозник отбивается от собак: «Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными, словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими, как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, в глотках их клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай».
В лучших рассказах книги фраза плотная, осязаемо-предметная, резко и рельефно очерчивает картину. Слово как бы несет в себе движение, звучание, жест. А иной раз, став печатным, вянет, сохнет, теряет свои цвета и оттенки.
Помню, на концерте Андроников, рассказывая о музыковеде Иване Иваныче Соллертинском, воскликнул: «Непостижимый человек!» И так взволнованно воскликнул, даже чуть присел, развел руками и как будто в бессилии покачал головой: не могу, мол, даже передать вам, какой непостижимый, – что все вдруг почувствовали: видно, действительно человек и знаток был замечательный.
А в книге читаем: «Разнообразие и масштабы его дарований казались непостижимыми». И никакого приседания, разведения руками. «Непостижимые» – и все.
Или – об одной репинской записи:
«Как передать здесь то внезапное удивление, которое испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь, а затем снова вернуло к этой поразительной записи».
Определений много, но перед нами те же «непостижимости». Нагнетание – «испугало, обожгло, укололо» – не испугает, не обожжет, не уколет читателя, потому что здесь нет той сгущенной индивидуальности, в которой сила автора и его книги.
А в очерке об Илье Чавчавадзе повествование порой еще более сбивается в риторику: «Какое поразительное начало! Какая зрелость мысли и формы! Какое гражданское мужество…» Превосходные степени – вообще вещь опасная, тем более в таком повествовании, где все слито с живым, громким, но не форсированным голосом.
И. Л. Андроников рассказывает о людях самых разных устремлений и манер. Довженко, Расул Гамзатов, Алексей Толстой, Шаляпин, Остужев, Яхонтов, Михоэлс, Соллертинский – никакую «группу» из этих разнохарактернейших художников не составишь. Но, может быть, здесь разгадка их притягательной силы для автора – в резкой отличительности таланта, в одержимости творчеством, в буйной и щедрой смелости.
И тут нам открывается важная грань книги: уступая устному рассказу-показу в непосредственной изобразительности, она дала исследователю новые, «письменные» средства. В рассказе-статье он смог пойти дальше в раскрытии образов разных художников, чем в выступлении со сцены.
Прочитайте с этой точки зрения, например, статью «Владимир Яхонтов». Автор стремится воссоздать облик артиста, рассказать о его голосе. Но ведь не только же в этом его задача! К Андроникову-рассказчику незаметно присоединяется Андроников-исследователь. Мы входим в лабораторию творчества Яхонтова, знакомимся с его монтажами, с их неожиданными переходами от классики к сегодняшнему дню, веселыми, ироническими ассоциациями, перебоями, со всем тем, что дает автору право сказать не только о чтении Яхонтова, но и о его своеобразной драматургии.
Вот почему никак нельзя отнестись к этой книге лишь как к записи устных рассказов – они получают здесь новое измерение, идут вглубь, становятся аналитическими.
Страницы о Лермонтове, о его юношеской любви, путевых рисунках, о судьбе его портрета читаются с неотрывным интересом. В них нет беллетристической облегченности. Это рассказы-исследования, рассказы-открытия.
В «Советском писателе» любовно отнеслись к книге, дали ей необычный широкий формат, щедро снабдили иллюстрациями – редкими, уникальными. Но все-таки у полиграфии свои ограниченные возможности.
Мне нравится эта оригинальная книга еще и тем, что она наталкивает на мысль о новой книге Ираклия Андроникова, в которой смелее будет проявлена ее «концертная» природа. Пусть это будут очерки с записями на пленку или с пластинками. Живая, говорящая, долгоиграющая книга, которую читают, смотрят, слушают.
В. Ставский (1900–1943) – советский писатель, литературный функционер. Генеральный секретарь СП СССР в 1936–1941 гг.; А. Щербаков (1901–1945) – советский государственный и партийный деятель. С 1934 года оргсекретарь Союза писателей СССР при председателе Союза, куратор Союза по линии ЦК, с 1935 года по совместительству заведующий Отделом культпросветработы ЦК.
Bepul matn qismi tugad.