Kitobni o'qish: «Лесной: исчезнувший мир. Очерки петербургского предместья»

Коллектив авторов
Shrift:

Предисловие

Улицы, дома, люди…
Илья Фоняков

«…Хорошо помню старый, дачный Лесной – деревянный, резной, в основном двухэтажный, с разноцветными стеклами в верандах, с крышами, украшенными башенками, со всевозможными декоративными затеями из дерева и кирпича, с „парадными“ и „черными“ входами в дома, с крылечками под козырьком, который подпирался резными деревянными столбиками, с деревянными скамьями внутри крыльца», – с трогательной ностальгией пишет Надежда Васильевна Сидорова, один из авторов этой книги.

Пожалуй, и я могу припомнить такой Лесной, хотя никогда не жил там, но бывал много, начиная еще с довоенного детства. Помню, как было объявлено однажды, что завтра мы едем в Лесной – в гости к одному из дальних родственников. Я невольно озадачился: Лесной – что это такое? Есть прилагательное, а где же существительное? Если оно подразумевается, то какое: поселок? Городок? Квартал? «Нет, просто Лесной», – отвечали мне. Не помогло и разъяснение, что там издавна находится Лесной институт, позднее названный Лесотехнической академией: ведь не в институте же, не в академии обитает наш родственник!

Вот так, исподволь, стало складываться представление о Лесном, как о чем-то необычном, особенном в нашем городе. И дальнейшее близкое знакомство это вполне подтвердило. Это был город – и в то же время загород, пригород. На его зеленых улицах можно было встретить своеобразные, порой причудливые постройки, часть их упоминается на страницах предлагаемой читателю книги: «дом с павлином», «китайская дача». К домам примыкали сады и огороды, многие – о том свидетельствуют авторы книги – держали коз, а то и коров. «Справа от нашего дома был свинарник», «а перед домом был сад, утопающий в сирени, с мраморным фонтаном», – вспоминает в своем письме Наталья Брызжева, ныне живущая в австралийском Сиднее. Навестив как-то в студенческие годы свою университетскую однокашницу Галину Кравченко (тоже одного из авторов и составителей нынешней книги), я застал ее в саду возле дома, срезающей свежие цветы для букета. В зеленых дворах дети играли в почти забытые ныне игры: рюхи, крокет, штандер (к слову сказать, название этой игры с маленьким резиновым мячиком всегда занимало меня: уж не от польского ли «штандар» – «знамя» – оно происходит каким-то образом?).

В колоритную стихию лесновского «дачного модерна» на удивление органично вписывались образцы архитектурного конструктивизма. Здесь оставили свой след выдающиеся зодчие советского времени: А.С. Никольский, Н.А. Троцкий.

Появились знаменитая «круглая баня», поликлиника, школа с куполом астрономической обсерватории на крыше (Первая средняя образцово-показательная, в дальнейшем школа № 102) – сейчас это здание занимает ВНИИ телевидения, а в летние месяцы послевоенного 1946 года там размещался пионерский лагерь, где и мне довелось провести целый месяц.

Не скажу, что этот месяц был идиллическим: ребята в тот голодноватый год подобрались довольно-таки разбойные. Кормили нас прилично, но чувство голода не проходило. И все-таки даже в ту нелегкую пору пребывание в Лесном оставило незабываемое впечатление: игры, прогулки, купание в озере, образовавшемся на месте песчаного карьера, восторженное – впервые в жизни! – наблюдение за взлетом и посадкой самолетов и даже прыжками парашютистов на близлежащем, ныне давно уже не существующем аэродроме…

При всем своем полусельском облике (сады-огороды, козы, коровы) Лесной был, как свидетельствуют авторы книги, своего рода интеллектуальным заповедником: два высших учебных заведения мирового класса – Политехнический институт и Лесотехническая академия – во многом определяли его атмосферу.

Читатель найдет на страницах настоящего издания немало имен живших здесь выдающихся ученых и педагогов, узнает об их судьбах, порой уводивших далеко от родных кленов и акаций. Без этого «человеческого фактора» история Лесного была бы не то что неполной – немыслимой.

Особо следует отметить роль Лесного в отечественной литературе. Вот несколько разрозненных фактов. В начале восьмидесятых годов девятнадцатого века где-то здесь помещалась редакция журнала «Полярная звезда». От знаменитого одноименного альманаха декабристов он был весьма далек не только во времени: издатель новой «Полярной звезды» Салиас (Е.А. Салиас-де Турнемир, 1840/42—1908) слыл отъявленным реакционером. Что и дало повод злоязычному поэту-сатирику Дмитрию Минаеву (1835–1889) сочинить в 1881 году балладу под названием «Заговор в Лесном». Далекая по тем временам петербургская окраина выглядела в ней весьма устрашающе:

 
Здесь и там сугроб саженный,
Холод, глушь и тишина.
Запушились снегом елки…
Непробудно-поздний час…
В парке рыщут только волки
И издатель Салиас.
 

Их-то, волков, и пригласил Салиас к сотрудничеству – чтобы «либералов всех кусать». Завершается баллада грозным предупреждением:

 
Не советую на тройке,
Господа, скакать в Лесной:
Могут кончиться попойки
Там катастрофой одной.
Либералов вкусно мясо,
Нынче ж кто не либерал? —
Так что волки Салиаса
Вас съедят и – кончен бал.
 

На страницах книги читатель найдет имена таких известных в свое время, а ныне забытых литераторов, как автор исторических романов и публицист Василий Брусянин (1867–1919), детская писательница Клавдия Лукашевич (1859–1937).

К.И. Чуковский в своих воспоминаниях оценивает ее творчество критически, приводит саркастический отзыв A.M. Горького о ее произведениях. Однако предлагаемая книга напоминает читателю, что именно Клавдия Владимировна написала в 1921 году А.В. Луначарскому о феноменально одаренном двенадцатилетнем мальчике Мите Шостаковиче с просьбой обратить на него внимание и назначить необходимый паек, без которого «наш дорогой мальчик очень худ, бледен, в нем развивается усиленная нервозность и что всего страшнее – острое малокровие»…

В знаменитой пьесе времен Великой Отечественной войны «За тех, кто в море» известного советского писателя Бориса Лавренева (1891–1959) есть обаятельный образ женщины-врача Евгении Сергеевны Шабуниной. Здесь все подлинно – имя, отчество, фамилия, профессия. Доктор Е.С. Шабунина – представитель одной из славных династий лесновской интеллигенции – действительно существовала: Борис Лавренев еще в 1926 году лечился у нее в Мечниковской больнице от последствий ранения, полученного на Первой мировой войне, и впоследствии «перенес» свою героиню из двадцатых годов в сороковые. Евгения Сергеевна до этих лет дожила, продолжала работать, состояла с Лавреневым в переписке.

Наконец, уже на моей памяти, в пятидесятых годах, в зале Политехнического института проходили ежегодные вечера студенческой поэзии, с них (именно здесь, в Ленинграде, а не в Москве, как многим представляется) начинался общероссийский поэтический «бум» времен легендарной «оттепели». Лесной все еще считался далекой окраиной, куда добирались в переполненных трамваях, воспетых студентом-политехником Виктором Берлиным:

 
Влез.
А в вагоне – ни вдоха, ни выдоха.
Нет человека в лепешку не сжатого.
Но будешь летать
от входа до выхода,
Ломая чертеж
и ругая вожатого…
На этом собственно стих обрывая,
Хочется сказать такие слова:
Да здравствуют
наши
любимые трамваи:
Девять,
восемнадцать,
тридцать два!
 

Однако ни расстояния, ни давка в переполненных вагонах не останавливали любителей поэзии: зал бывал всегда переполнен. Газеты писали с удивлением: три часа звучат стихи – и никто из зала не уходит! Именно здесь вкусили свои первые «минуты славы» известные впоследствии поэты, а тогда студенты-горняки Александр Городницкий, Владимир Британишский. Леонид Агеев, «герценовец» Александр Кушнер и другие. У меня – тоже участника тогдашних вечеров, представлявшего Ленинградский университет, – сохранился сборник стихов, прочитанных на вечере 1954 года. Бледная, но вполне читаемая машинописная копия. По нынешним временам – драгоценность, раритет: тираж – единицы, ведь никаких компьютеров-принтеров тогда не было, да и не поощрялось, мягко говоря, неконтролируемое тиражирование чего бы то ни было…

Конечно, жизнь в Лесном отнюдь не была сплошной идиллией. Не миновали лесновцев ни послереволюционная разруха, ни сталинские репрессии, ни страшные лишения в годы войны и блокады. Об этом немало сказано в книге. Но, может быть, из всех блокадных страниц более всего врезается в память эпизод, рассказанный Галиной Федоровной Гагариной: «Мама сама везла бабушку на кладбище, положив ее тело на простую огородную тачку. По пути на Пискаревку, по Большой Спасской улице ей повстречался отряд солдат.

– Мать, кого хоронишь? – спросил командир.

– Маму, – тихо ответила она.

И тогда командир поднял руку к козырьку фуражки, а вслед за ним и все бойцы, выстроившись в ряд, отдали честь. Вот так и похоронили бабушку – с воинскими почестями, как бойца, павшего на поле боя».

Время неумолимо. Ныне старый Лесной существует разве что отдельными островками в море стандартной кирпичной и панельной застройки. Тем ценнее эта книга – книга о домах, улицах и прежде всего о людях, живших здесь.

Культурный феномен
Сергей Глезеров

Эта книга продолжает целый ряд изданий, посвященных истории Лесного – уникальной местности, бывшей когда-то предместьем, затем окраиной и, наконец, ставшей в шестидесятых годах XX века густонаселенным районом города. Какими только эпитетами не награждали Лесной: и «самая здоровая местность», и «лучший дачный пригород», и «Петербургский Кембридж». Каждая из этих характеристик справедлива и отражает важную часть истории Лесного.

Однако теперь, в отличие от названий других исторических районов, Лесной как будто и сам ушел в историю. Сегодня можно услышать «живу на Гражданке», «живу в Озерках», но не говорят «живу в Лесном». Еще не поздно исправить эту несправедливость, вернуть в городской обиход понятие «Лесной». Сделать это можно только путем просветительской работы. И мы надеемся, что эта книга тоже послужит важному делу возвращения исторической памяти, сохранения преемственности…

Кстати, нам никак не обойтись без ответа на весьма немаловажный вопрос: как же все-таки правильно говорить – Лесной или Лесное? В большинстве дореволюционных справочников и путеводителей встречается написание «Лесной». В 1926 году Корней Чуковский в своем дневнике также упоминает именно «Лесной», где «у самого леса» жил его знакомый Иона Кугель. Однако позднее в обиходе оно стало переиначиваться на «Лесное». Как же быть?


Лесной на карте Петрограда 1916 г.

На самом деле вопрос о правильном употреблении названия Лесного вовсе не является дискуссионным. У него есть только один верный ответ – Лесной. Как известно, это название произошло от Лесного корпуса (института). Мы имеем дело с переходом одной части речи в другую: прилагательное трансформировалось в существительное. В филологии этот процесс, весьма характерный для русского языка (вспомним слова «военный», «рабочий» и т. д.), называется субстантивацией.

Что же касается понятия «Лесное», то в нем нет исходного существительного. Оно образовано по типу названий «Ягодное», «Степное», то есть путем выделения обобщающего признака – особенности данной местности. В этом случае следовало бы полагать, что наше, петербургское «Лесное» получило свое название от признака местности – леса. А это уже серьезная ошибка, подмена понятий.

Почему же так важно точно определить: «Лесной» или «Лесное»? Один из авторов этой книги, Галина Всеволодовна Кравченко, так отвечает на этот вопрос: «С чего начинается Родина? С имени того места, где ты родился и вырос. Для меня это – Лесной. Он всегда был для меня важным, дорогим словом. С него начиналась моя Родина. Потерять это слово – значит потерять память о Родине»…


Лесной. Церковь Петра и Павла. Открытка начала XX в.

Впрочем, вернемся к самой книге. Она необычна во многих отношениях, поскольку в ней история местности раскрывается через рассказы ее жителей, причем зачастую не выдающихся деятелей, а самых простых, незнаменитых людей. Для истории они не менее дороги, чем великие личности.

В первую часть книги, «От первого лица», вошли авторские рассказы, во вторую, «Люди Лесного», – краеведческие очерки о родах и семействах. Самое раннее из воспоминаний относится к началу XX века, а самое позднее – к 60-м годам того же века. Эти полвека и для всей страны, и для Лесного стали огромной исторической дистанцией. Стоит отметить, что большинство из воспоминаний, включенных в книгу, прежде никогда не публиковалось, а иллюстративный материал поистине уникален. Его источником главным образом послужили семейные архивы.

Сразу два очерка воспоминаний в разделе «От первого лица» посвящены одному и тому же участку в Лесном – на Институтском проспекте, у Серебряного пруда. Этот редкий пример дает практически стереоскопическую картину, в ней, как в капле воды, отразилась картина жизни всего Лесного…


Лесной. Старо-Парголовский пр. Открытка начала XX в.

«Краеведение бывает разным – научным, справочным, учебным, но зачастую – сухим, когда за обилием дат, фамилий, сведений и цитат не увидеть лица и души тех, кто пишет об истории города, – говорил когда-то писатель Виктор Бузинов, автор замечательных „Прогулок по Петербургу“. – Я сторонник краеведения „с человеческим лицом“, ведь увиденное, пережитое, прочувствованное в родном городе – это некий заповедный остров, ступать на который никогда не скучно. Это самое ценное, и становится еще ценнее по прошествии времени…»

Именно такой краеведческий подход мы хотим предложить и в этой книге. Ведь без всякого преувеличения воспоминания старожилов и материалы семейных архивов являются сегодня одним из важнейших и интереснейших источников изучения Лесного.

Домашние, семейные архивы до сих пор являются не до конца оцененным источником исторических исследований. Между тем именно в них попадаются единственные в своем роде сведения, которые невозможно найти ни в каких других источниках. Архивы старожилов хранят уникальные тайны, они – словно живая история, в них – особый дух и настроение эпохи. Редко какой архивный материал может передать те чувства, ту теплоту к родному очагу, которыми буквально окутаны воспоминания старожилов. Более того, многие события XX века сегодня доступны только в рассказах старожилов. Нередко бывает и так, что только сопоставление архивных материалов и воспоминаний очевидцев позволяет приблизиться к истине…

Удивительный факт: лесновцы всегда с особым пиететом относились к собственной семейной истории, а потому бережно хранили и передавали реликвии из поколения в поколение. Несмотря на лихолетье 30-х годов прошлого века, когда семейные фотографии «не тех» родственников могли стать источником больших неприятностей, и блокаду, опустошившую дома многих лесновцев, все же немало удалось сохранить и передать из поколения в поколение, а некоторые лесновские архивы представляют собой большие собрания документов и материалов.

Нигде, ни в одном другом бывшем предместье Петербурга, мне не приходилось сталкиваться с подобным явлением, с такой верностью, с такой любовью. Без преувеличения это своего рода культурный феномен Лесного. В семейных архивах история Лесного запечатлелась через судьбы людей. Каждый из них – свидетель и участник больших исторических событий. Судьба каждого из них – страничка в летописи Лесного, всего города, всей страны…

Кое-что в воспоминаниях повторяется, но они настолько индивидуальны, настолько персонифицированы, что читатель почувствует, как из мозаики воспоминаний нескольких жителей Лесного складывается единая картина исчезнувшей, но не забытой жизни…

ЧАСТЬ I
ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА

ИЗ ДНЕВНИКА РАЗНЫХ ЛЕТ
Константин Александрович Кордобовский1

Об авторе:

Константин Александрович Кордобовский (1902–1988) – художник, искусствовед, педагог. «Он не походил ни на кого» и не вписывался в каноны соцреализма, поэтому в годы своей жизни был мало известен, да и не стремился к известности. «Художник должен петь своим голосом», – говорил К. Кордобовский.

Художник пережил блокаду, служил в действующей армии. Первая выставка работ состоялась в год его 70-летия, все последующие проходили уже без него. Много лет, начиная с 1935 года и затем после войны, он руководил изостудией Ленинградского дворца пионеров, преподавал в Художественно-графическом училище.

Его ученики сохранили о нем память как о мудром наставнике, учившем не только мастерству живописи и графики, но и умению видеть, чувствовать и размышлять. «Ваши рассказы, что для ребят сказочный мир, – писал ему с фронта в январе 1944 года его ученик, художник Федор Смирнов. – Никогда не переживал такого желания рисовать, как после Ваших занятий».

* * *

Мамочка моя, Феодосья Федоровна Осипова (в начале XX в. – владелица дома № 50 по 2-му Муринскому пр.), родилась в семье купца первой гильдии, почетного гражданина, фабриканта Федора Игнатовича Осипова. Дед происходил из мещан. Рано потерял родителей. Грамоте научился у сельского дьячка, как говорил позже, «на медные деньги», и рано начал работать.

Когда мне было восемь-десять лет, дед отошел от дел. В это время у него уже были две «паровые фабрики шведских спичек». Одна находилась в посаде Злынка Черниговской губернии, а другая – в 25 верстах от посада, в имении Софиевка.

…Отец был врачом, по рождению костромич. Окончив гимназию с золотой медалью, он подал заявление на юридический факультет города Харькова; когда же осенью приехал в город, то с удивлением узнал, что его зачислили на медицинский факультет, о чем он позже, кстати, никогда не жалел.

…По окончании медицинского факультета отца направили на работу железнодорожным врачом маленькой станции Сновск (недалеко от Гомеля). Там он познакомился с моей мамой и вскоре женился. Через год отца перевели на узловую станцию Бахмач. Здесь я родился 13 мая (по старому стилю) 1902 года.

Желая продолжить медицинское образование, отец решил ехать в Петербург, где его зачислили в Военно-медицинскую академию. Семья сняла квартиру на Кирочной, и отец попытался заняться врачебной практикой. Вскоре выяснилось, что частная практика не может прокормить семью, в которой родился еще один ребенок, моя сестра Лиля, а вскоре и вторая девочка, Вера. Когда отец поступил на работу в Обуховскую больницу и в больницу Марии Магдалины, благосостояние упрочилось.

Мой дед, отец моей мамы, давал за каждой дочерью по двадцать пять тысяч рублей. Правда, деньги своим зятьям он отдавать не торопился, не желая их вынимать из дела, и этим связал всем руки. Вскоре разгорелась ссора между отцом и тестем. Это привело к тому, что дед, выделив нам часть денег, купил в Лесном – тогда пригороде – участок земли с домами и службами. Вот в это время наша семья поселилась на 2-м Муринском проспекте, дом 50, что явилось для нас, детей, чуть ли не историческим событием.

Именно в Лесном отец стал заниматься частной практикой, оставив работу в казенных больницах.

…Теперь попробуем пройтись по Лесному моей молодости. Вечер. Погасает прозрачное небо. Затихают дневные шумы.

Там, в вышине, между кронами старых кленов и лип, возникает серебряный пятачок месяца…

На 2-м Муринском проспекте, где уже живем, появляется фонарщик, на плече у которого небольшая лесенка, а в левой руке – бидон с керосином и лампы. Подойдя к фонарному столбу, он прислоняет к нему лесенку, затем поднимается на две-три ступеньки и заправляет лампу, протирает стекло и зажигает фонарь. Цепочка этих огней начинает уходить вглубь улицы.

Булочная Сотова с кафе на втором этаже работает допоздна. Здесь можно заказать чай, кофе или шоколад. Здесь же для посетителей стоят бильярдные столы.

Рядом, в обложенном желтым кирпичом одноэтажном доме с большим полукруглым окном, находится магазин Смолина. На углу Болотной и 2-го Муринского – канцелярский магазин Чигиринова и еще магазин мамаши Лешки Лебедева. Тибо – как он числился в наших анналах.

Магазин канцелярских товаров считался магазином ребячьих радостей. Здесь, рядом с тетрадями и различными по цвету перышками для письма, можно было купить цветную глянцевую бумагу для аппликаций, палитру с наклеенными семью акварельными красками, на которых красовалась фабричная марка «Муха», выбрать из росписи небольших кружков-облаток те цвета, которые ближе твоему сердцу. Этими облатками подклеивали цветную ленточку к промокашке в тетрадь.

Поталь для золочения орехов на рождественскую елку продавалась в аптеках или у Лейбовича, или у Шлезингера. За Дубининым через несколько домов стоял кирпичный двухэтажный красивый дом с резным павлином, вверху, на фасаде. Здесь помещался первый в Лесном кинотеатр «Шантеклер». Был еще кинотеатр «Интеграл» в районе Политехнического института, но мое знакомство с синематографом произошло в здании по 2-му Муринскому, здании, украшенном резным павлином.

Первые фильмы – это что-то поразительное. Бегает по полотну экрана смешной маленький человечек. Он нелеп и суматошен. Задевая и роняя, падая и вскакивая, Глупышкин носится по отведенному ему пространству. За ним бешено летят владельцы разгромленных им вещей. Зрители заразительно хохочут – все симпатии на его стороне.

Суматоха сопровождается бравурной музыкой. Тапер, иногда взглядывая на экран, импровизирует на рояле.


Часовня у Круглого пруда. Фото начала XX в.

…Уже после Октябрьской революции, смотря эйзенштейновского «Потемкина», мы аплодировали красному флагу, поднимавшемуся на броненосце в эпилоге фильма. Флаг был раскрашен вручную.

Видели мы и «говорящие» фильмы. На экране, приседая и приплясывая, с руками в карманах драных штанишек, распевал забористые куплеты эстрадник, изображавший «босяка». Фильм был немой, но перед экраном, за ширмой, сидел актер, он и «создавал» звуковое оформление. В конце фильма актер в своей босяцкой униформе выходил и раскланивался перед зрителем.

В этом же зале значительно позже мы познакомились с «трагислезливыми» мелодрамами с участием Веры Холодной, Полонским, Максимовым и королем экрана обаятельным и шикарным Максом Линдером.

У Круглого пруда – церковь, напротив – частная гимназия Лаговицкой для девочек. Центр пруда соединяется с берегом мостками с перилами. По этим мосткам в крещение шествовал священник с клиром и, взойдя на плот с беседкой, освящал воду.

У Институтского проспекта, сразу за Круглым прудом, была часовня с большой иконой Богоматери и с зажженными свечами и лампадами перед ней.

Институтский проспект пересекает 2-й Муринский. Если свернуть по нему, то около Лесного корпуса, у Песочной, – немецкая булочная и кондитерская, отделанная внутри белым кафелем. Как и у Сотова, здесь предлагался большой набор вкусных вещей: пирожные, крендели, торты и замечательные, только нами, детьми, ценимые, «подошвы». Стоила «подошва» одну копейку. Это была плотная, твердая, тонкая лепешка, спрессованная из остатков разных сластей, остававшихся при изготовлении пирожных. Покупка «подошвы» была обязательной при направлении на прогулку в парк Лесного корпуса.

В противоположном конце Институтского проспекта стоял (он и сейчас стоит) дом профессора Кайгородова. Газеты того времени часто помещали публикации фенологических наблюдений этого ученого.

Каждый год на торжественном акте в Коммерческом училище2 профессор усаживался за рояль и начинал рассказывать о природе и птицах, изображая музыкой щебет и пение пернатых любимцев…

…2-й Муринский проспект до революции был улицей докторов. На небольшом отрезке в две трети километра проживали и практиковали врачи: Александр Васильевич Кордобовский, Абрам Лазаревич Кантор, Петр Борисович Вакс, Петр Федорович Рудольский, Иван Иванович Медовиков. Значительно позже в доме Рудольского поселился Павел Григорьевич Окнов, а за Круглым прудом – доктор Культмаа.

…Лесной того времени был чудесным зеленым оазисом. Деревянные дачи и дачки стояли в глубине садов и садиков, а густые кусты сирени и клумбы с цветами украшали их. Заборчики, отделявшие семейные угодья, были невысокие, иногда с резными деревянными балясинами и, как правило, окрашенные в светло-зеленую веселую краску. У многих дач были веранды, и их цветные стекла приветливо светились в тихие весенние и летние вечера.

На 2-м Муринском работали две аптеки – Лейбовича и Шлезингера. Одна из них, Шлезингера, поражала нас, детей, строем своих застекленных старинных шкафов, витринами прилавка и матовыми флаконами с различными надписями. На окнах витрин стояли огромные грушеобразные сосуды с цветной жидкостью.

Для нас, ребят, эта аптека была особенно привлекательной из-за имеющихся в ней мятных лепешек и витых розовато-коричневых леденцов от кашля в виде скрученных цветных елочных свечей. Лекарства воспринимались как лакомства и были всегда желанными.

Наш дом находился напротив дома Кантора, но родители не дружили с соседями, что не мешало нам, детям, поддерживать не очень прочную, но все же дружескую связь. Гувернантки-немки обеих семей явно тяготели друг к другу, а значит, встречались на прогулках. Ну а мы, детвора, даже не интересовались отношениями родителей и спокойно гуляли в парке Лесного корпуса или на близлежащих зеленых улицах.

Булыжные мостовые главных проспектов – 2-го Муринского и Старо-Парголовского – были непозволительной роскошью, так как остальные улицы имели обычные грунтовые дороги. Пешеходные части обычные, хорошо утрамбованные, и я совсем не помню дощатых мостков на тротуарах или известковых плит.


Список домовладельцев на 2-м Муринском проспекте из адресно-справочной книги «Весь Петербург на 1913 год» (Лесной участок, фрагмент), с. 439.

Большая часть улиц обсажена березами и липами, а некоторые из них еще имели каемку кустов желтой акации, отделявшей дорогу от тротуара.

Канавы для водостоков на части улиц отделяли земельные участки от тротуаров, и тогда перед домами у входа перекидывались деревянные мостики. Все частные участки имели кроме заборчиков солидные ворота и калитки, кое-где беседка с деревянными скамеечками нависала над проточной водой канав. Вода в канавах была только дождевой, и никакие отбросы не заполняли ее чистых прозрачных струй. Мы, ребята, любили ловить в этих канавах колюшек, маленьких колючих рыбок, которые строили в воде небольшие гнездышки, и тритонов. Добычу, пойманную сачком, помещали в стеклянные банки с песочком и красивыми камушками и, набрав тут же воду из канавы, тащили в детскую, в свой уголок.

У отца была большая практика. Его специальностью считались женские и детские болезни. Пациентов всегда хватало. Кроме приема на дому отец ходил на вызовы, и так как каждая семья в Лесном имела «своего» врача, то доктор становился довольно скоро близким человеком. Ему доверялись домашние тайны. Он знал о недугах, о горестях, часто достаточно было поговорить дружески, выслушать обиды, как больной успокаивался и начинал себя чувствовать значительно лучше.

Была у отца практика среди профессорско-преподавательского состава Политехнического института имени Петра Великого, да и среди немцев-колонистов деревни Немецкая Гражданка. Вообще, Лесной того времени был пригородом Петербурга и окружен поселками-деревнями.

2-й Муринский переходил в Большую Спасскую и соединялся с Колонией Гражданка, за ней начиналась Русская Гражданка, деревни Ручьи и Мурино. Кончалось все Медвежьим станом, где был Военно-артиллерийский полигон. Старопарголовский проспект вел в сторону Удельной к Поклонной горе, Озеркам, Первому Парголову.

Жизнь врача была беспокойной. Отец говорил «Собачья жизнь! Никогда не можешь принадлежать себе ночью, в гостях: если больной – вставай на вызов, пусть и мороз, и слякоть… В полной темноте ищи дом, а потом успокаивай истеричку, поссорившуюся со своим мужем».


2-й Муринский проспект недалеко от пересечения с Малой Спасской улицей. Фото начала XX в.

Вызовы часто бывали и к роженицам. И доктор Кордобовский, захватив маленький пузатый кожаный чемоданчик с инструментами, послав прислугу за акушеркой, неимоверно толстой бабой, шел принимать еще одного гражданина Лесного.

Утро у доктора Кордобовского начиналось с приема больных. Около девяти. Капа, наша горничная, открывала двери на звонки прибывавших пациентов. В передней она снимала с них пальто, принимала шляпы, перчатки, трости. Затем больной проводился в гостиную. На мягких, зачехленных стульях образовывалась молчаливая очередь. Кабинет был рядом. Вызывая очередного больного, доктор провожал обслуженного в другую дверь.

Кабинет был строг, но не холоден. Два окна выходили в сад. Ветви берез свисали перед стеклами. Тишина и покой окружали пациента. Большой письменный стол был покрыт темно-зеленым сукном. Солидный бронзовый письменный прибор, стетоскоп и блокнот с серебряной крышкой не загромождали его просторного, немного официального поля. Кожаный диван с резными львиными головами и такие же кресла стояли у стола и по стенам. Книжный шкаф темного дуба с медицинскими книгами и большое зеркало в резной раме темного ореха украшали стену. Между двумя окнами стоял стеклянный белый шкафчик с медицинскими инструментами. И резной, такого же красно-коричневого цвета, круглый стол. В углу скромно и незаметно приткнулся швейцарский небольшой шифоньер с убирающейся вовнутрь рифленой дверцей.


Коммерческое училище в Лесном, фото 1909–1910 гг.

Беседа врача и больного шла спокойно и обстоятельно. Выписанный рецепт скреплялся оттиском собственной печати. Никакой таксы за прием или вызов врача на дом у отца не было. Каждый платил столько, сколько мог, а иногда, наоборот, врач давал неимущему деньги на необходимые лекарства.

Закончив прием, доктор Кордобовский отправлялся на вызовы. Если визит дальний, то у отца был подряжен извозчик, который и отвозил доктора к больному. Официальных вечерних приемов отец не имел, но если был вызов и доктор – дома, то прием происходил как обычно.

Личные рецепты врача для себя или семьи в аптеке не оплачивались. Для хозяина аптеки было важным уже то, что врач направлял в нему своих больных. Чаще врачи не лечили своих детей, а вызывали другого врача. Это диктовалось тем, что «своего всегда перестрахуешь». Врач обязан был спокойно оценивать обстановку и не нервничать около их любимца…

…Переселение моих родителей из Бахмача в Петербург было связано с желанием отца защитить диссертацию при Военно-медицинской академии…


К. Кордобовский с сестрами Верой и Еленой, 1907 г. Из семейного архива В.А. Смирнова

Обучать меня стали рано. К нам в дом приходил гимназист-старшеклассник и занимался со мной; затем меня отдали в начальную школу сестер Морозовых, помещавшуюся в одноэтажном деревянном доме на углу Новой улицы и Институтского проспекта. В 1911 году я перешел в Коммерческое восьмиклассное училище против Серебряного пруда, тоже в Лесном.

…Последний класс в Коммерческом для меня был шестой.

Накануне Февральской революции моя мама из-за туберкулеза легких уезжает к бабушке в Черниговскую область, в посад Злынка. Я остался с отцом, так как было сказано, что «мальчику нельзя терять год учебы».

События в стране развиваются так, что на Украине появляются немцы и «гетманы», – это сразу же отрезает нашу семью.

В 1916–1917 годах отец организовал в Лесном кооперативную платную лечебницу. Лечебница разместилась в нашей бывшей квартире. Каждый врач внес пай и медицинский инструментарий. Уже на следующий год лечебница была национализирована, а затем и закрыта. Доктора остались не только без мест, но и без инструментов.

…Зеленый остров с вековыми липами и дубами. На главных улицах Лесного – 2-м Муринском, Большой Спасской, на Старо-Парголовском – тянутся шпалеры желтой акации, они отделяют тротуары от проезжей дороги. Только около булочной – тротуар из плитника, в других же местах тротуары – из хорошо утрамбованной земли с гравием. Сады, садики – все в кустах сирени, много цветов, дорожки посыпаны песком, в клумбах прячутся полуметровые керамические гномы в красных колпаках. В центре главной клумбы – золотые и серебряные шары. Дачки и домишки с мезонинами, резными балконами летом еще украшены занавесями из широкого полотна с красной каймой.


К.А. Кордобовский (второй слева) у Театрального музея среди своих учеников, июнь 1950 г. Из семейного архива В.А. Смирнова

В центре Лесного, рядом с «сотовым», – несколько каменных двухэтажных домов с магазинами в первых этажах. Каждый магазин помимо богатой витрины украшен вывесками на железе, похожими на жостовские подносы. Центральная вывеска – с именем владельца – чаще всего писана золотом по черному фону, а боковые красочные картины – с изображением того, чем торгуют.

…У Чигиринова – магазин канцелярских товаров. Здесь – рай для учеников первых классов. Там же, для взрослых, имеется отдел табака, гильз для набивки папирос, сигарет в деревянных коробках с этикетками, на которых изображены золотые медали, полученные на разных международных выставках.

Когда идешь сюда, зажав в кулаке десять или двадцать копеек, то заранее предвкушаешь удовольствие от того, что увидишь. Вывески у Чигиринова – с изображением турка в чалме с огромной трубкой. Этот турок привлекал своей экзотичностью, был загадочно таинствен, говорил о чем-то, лежащем в области фантастического.

Возвращаясь домой, зажав две тетради с белой лощеной бумагой, можно было еще раз полюбоваться на турка с дымящейся трубкой.


К.А. Кордобовский, май 1975 г. Из семейного архива В.А. Смирнова

Над аптекой висел большой черный двуглавый орел. Золотые короны украшали его головы. Герб с Георгием Победоносцем располагался в центре орла, а яркие, с позолотой, гербы всех губерний были симметрично разбросаны по поверхности раскрытых крыльев.

Вечером, когда загорались огни, свет оживлял все сосуды, и они светились, словно огромные лестницы желтого, зеленого, фиолетового или розового цвета.

Вывеска у аптеки – сугубо деловая. На черном фоне золотыми буквами были выведены: строгая надпись «Аптека» и имя владельца – «Шлезингер».

В витрине парикмахерской находились муляжи мужской и женской голов в соответствующих париках, а также вывески с изображением парикмахера и клиента.

Небольшой магазин «Венский шик» у Корольковых имел на вывесках красивые дамские шляпы с букетами цветов, птицами и изображением вишен. Мужские шляпы, форменные фуражки украшали вторую вывеску.

Город был своеобразным музеем вывесок. Мастерство некоторых из них было чрезвычайно высоким. Наивные вывески окраин создавали свое лицо лавкам и лавочникам…

ВОСПОМИНАНИЯ О РОДСТВЕННИКАХ И ДРУЗЬЯХ, О НАШЕЙ ЖИЗНИ В ЛЕСНОМ
Валерий Оскарович Кобак

Об авторе:

Валерий Оскарович Кобак (1927–2001), родился и вырос в Лесном, провел здесь блокаду, в 1952 году окончил Ленинградский политехнический институт. После окончания института по распределению попал в ЦНИИ им. акад. А.Н. Крылова, где проработал несколько десятилетий, руководил отделом, опубликовал ряд книг и статей по вопросам радиолокации.

Сразу после института В.О. Кобак женился на своей однокурснице Ирине Васильевне Буровиной (1929–1990) и привел ее в дом на Ганорином переулке. В Лесном родились их дети – в 1952 году я, три года спустя мой младший брат Николай Валерьевич Кобак (1955–2008).

В Лесном отец прожил до 1978 года. Вне всяких сомнений, этот район был для отца настоящей малой родиной. Но не только для него. Первые Кобаки приехали в Петербург из Эстонии в конце XIX века и поселились в Лесном. С тех пор их дети, внуки, правнуки и праправнуки не покидали этих мест. Не все, конечно, – многие переезжали в другие части города, но кто-то оставался в Лесном всегда. И сейчас я, мои дети, мой двоюродный брат живем всего в нескольких сотнях метров от того места, где когда-то поселились наши эстонские предки. Без преувеличения можно сказать, что «лесновская» династия Кобаков насчитывает больше 110 лет. По петербургским меркам – срок немалый.

Отец работал над воспоминаниями с 1992 по 1994 год. Здесь публикуются (с некоторыми сокращениями) первые девять глав этих мемуаров. Начиная работу над воспоминаниями, отец написал слова, которые могут быть к ним эпиграфом:

«Мы должны знать и помнить всех, кому обязаны жизнью, кто определял нашу судьбу, кто воспитывал нас, кто давал нам счастье, кто нас любил и кого мы любили».

А. В. Кобак

Дом и двор

Воспоминания детства всегда связаны с домом, где жил, двором, садом и близлежащими улицами. Мой дом был дореволюционной постройки. Первый и второй этажи были одинаковыми по числу и расположению комнат и представляли собой две квартиры, каждая из шести комнат с прихожей, кухней, уборной.

Квартиру первого этажа до революции и какое-то время после нее целиком занимал мой дед Карл-Эрнст Магнусович Кобак с женой Марией Георгиевной (Егоровной) и сыном Оскаром. По-видимому, дед был первым съемщиком этой квартиры после постройки дома.

Оскар и Юлия, которая появилась в доме в 1926 году, произвели на свет в 1927 – меня, а в 1936 – моего брата Эдуарда. На моей памяти, т. е. в начале 1930-х годов, квартира была уже коммунальной. Наша семья занимала 3 комнаты. Так было до зимы 1942–1943 годов, когда наш дом был разобран на дрова. Таким образом, дом моего детства просуществовал около 35 лет.

В 1942 году семья состояла из трех человек: матери и нас с братом. Стояла вторая блокадная зима, голод, безотцовщина (мне 15 лет, брату 6). Перевозить нас и наши вещи было некому. Второй этаж уже разобрали, а мы все еще жили внизу, на первом этаже. Помню высокие печные трубы, 5 или 6 штук, возвышающиеся над нашей квартирой без крыши. Вещи перевезли понемногу сами, на санках, благо было не очень далеко. Много вещей бросили, часть была разворована.

Но это все было позже, а сейчас вернусь к дому моего детства. Адрес был такой: Лесной, Институтский пр., д. 18, кв. 4. Под № 18 числилось четыре дома. В первом, каменном двухэтажном особняке с зеркальными окнами, выходящем фасадом на Институтский проспект, было три квартиры. Наш дом стоял за особняком и левее. Счет квартир был во всех домах общий.


Институтский пр., 18-2. 1910-е гг.

До революции дома принадлежали генералу Тахтареву3. В особняке жил генерал с семьей, наш деревянный дом сдавал внаем. Съемщиком первого этажа (кв. 4) был мой дед. Кто снимал второй этаж (кв. 5), я не знаю. Могу предполагать, что второй этаж был более престижным, чем первый, и там, возможно, жил офицер с семьей. Повод для догадки таков: мальчишкой я не единожды облазил весь дом, все его закоулки, кладовки, чердак и крышу. На чердаке, в углу, явно в потайном месте, я обнаружил офицерские погоны, пуговицы и галуны.

В начале тридцатых годов дома были коммунальными, но все оборудование сохранилось с дореволюционных времен. Дома были построены очень добротно: хорошие печи прямоугольной формы с обшивкой из гофрированного железа и литыми чугунными дверцами, электричество, водопровод, канализация со свинцовыми трубами (местная, с выгребными ямами), кладовки, подвалы, двойные входные двери.


Дверная табличка Кобаков

Генеральский дом стоит и по сей день. О нем я еще расскажу, а пока о нашем доме. Он был бревенчатый, рубленый (что выяснилось, когда его ломали), обшитый вагонкой, очень теплый. По фасаду, выходящему в сторону Институтского проспекта, было пять окон, справа – парадный вход и лестница на второй этаж. С противоположной стороны симметрично располагались черный ход и черная лестница на второй этаж. Резные входные двери были сверху застеклены. За ними шел небольшой коридор наподобие веранды. Направо – двухмаршевая лестница на 2-й этаж, налево – вход в нашу квартиру. На дверях металлическая табличка «Эрнстъ Магнусовъ КОБАКЪ», и еще Е. Kobak – готическим шрифтом. Табличка была снята в 1942 году, когда ломали дом. Она сохранилась.

Входные двери в квартиру были двойными с тамбуром. Дальше шла просторная прихожая, где помещались шкафчик с зеркалом, вешалка, под вешалкой громадный сундук. В сундуке хранились шубы и другие зимние вещи, а также шляпы и даже страусовые перья.

Из прихожей дверь налево вела в комнату деда. Она служила ему мастерской и одновременно спальней вместе с бабушкой. В комнате помещались: двуспальная кровать (железная, с металлическими никелированными шариками на спинках), шкафы и шкафчики с инструментами и материалами (множество!), низкий верстак для сапожной работы, письменный стол и большое кресло с высокой спинкой, обитое красным бархатом. В кресло усаживались заказчицы модельной обуви. На письменном столе стоял радиоприемник, сначала старинный, а в середине 1930-х появился новый, типа СН-235. В начале войны, осенью 1941 года, все радиоприемники были у населения изъяты (та же участь постигла и велосипеды).

Из прихожей дверь вела в две смежные комнаты, первая из которых служила столовой, а вторая – спальней и детской. Так было в последние годы перед войной. Сохранились фотографии с интерьерами этих комнат. Мебель была в основном резная дубовая. Было несколько картин в золоченых рамах, золоченые карнизы и тяжелые портьеры на окнах и дверях, старинное пианино с подсвечниками, туалетный столик и трельяж, большое трюмо, столовое серебро, фарфор, бронза.


Столовая. 1930-е гг.

Был еще странный инструмент под названием «Pianola». Этот пневматический механизм с молоточками по числу клавиш пианино приставлялся к клавиатуре и заменял собой пианиста. Своего рода программируемый робот. В него вставлялись программы в виде широких бумажных перфолент (рулонов). Робот играл записанную на перфолентах музыку, ударяя молоточками по клавишам пианино. Правда, для игры требовалось, чтобы человек непрерывно подкачивал воздух педалью и выполнял еще кое-какие несложные операции управления. Мне казалось, что робот играл очень хорошо. Рулонов было много с самой разнообразной музыкой. Сиди и качай. Что касается пианино, то на одном из снимков, где за пианино сижу я, можно различить клеймо R&H Fibiger.


Спальня. 1930-е гг.

Почти все пропало во время блокады: было обменено Мамой на хлеб и другие продукты. Это спасло нам жизнь. Из всей обстановки тех лет у меня сохранился ореховый шкаф, пара столовых ножей «Solingen», пара серебряных ложек с монограммой «ОТ» (Ольга Туссина, моя бабушка по матери) и маленькая бронзовая собачка. В наших комнатах были еще две или три этажерки, очень красивые, на них стояли статуэтки, шкатулки, вазы с цветами. Были круглые небольшие столики с цветами, книжный шкаф (его называли «английским»), посудный низкий шкафчик, на котором стояли два самовара, швейная машина «Singer», отцовский письменный стол. На стенах кроме картин висело множество фотографий, портретов, рисунков и даже открыток, все в маленьких рамках под стеклом.

В углу столовой был отгорожен закуток, святая святых, отцовская фотолаборатория. Словом, свободного места в наших комнатах было очень мало. Думаю, много усилий требовалось для уборки этих комнат, а Мама была исключительно чистоплотной.


Отцовская фотолаборатория. 1931 г.

Из прихожей налево был проход в коридор и в кухню. По коридору находились еще три комнаты меньшего размера, где жили соседи: две рабочие семьи по три человека и одна одинокая женщина. Я их почти не помню. Больших скандалов с соседями, по-видимому, не происходило. Как я уже упоминал, до революции дед занимал всю квартиру целиком. Полагаю, что в «соседских» комнатах, выходивших окнами к сараю, в ту пору жила прислуга или наемные работники.

Кухня была довольно большой, с выходом на черную лестницу и черный ход. На кухне располагались: большая плита на четыре конфорки с духовкой, трубами для самоваров, бачком для подогрева воды и другими приспособлениями, раковина, кухонные столы. На стенах были широкие и длинные полки с котлами, кастрюлями и тазами. Там же стояли мельницы-кофемолки, сбивалки, мясорубки, ступки, угольные утюги и бог знает что еще, висели поварешки, шумовки, лопатки, щипцы, ухваты и масса других очень интересных для меня вещей.

Еще на кухне были, конечно, примуса, а перед войной появились и керосинки. Мне часто приходилось ходить за керосином и денатуратом для разжигания примусов. Хорошо помню керосиновую лавку на углу 2-го Муринского проспекта и Широкого переулка, запах керосина, продавца в клеенчатом фартуке и нарукавниках, большие жестяные воронки. Керосин откачивали из бочек в большой прямоугольный бак, служивший прилавком. В таком же баке поменьше находился денатурат (подкрашенный синей ядовитой краской спирт).


Сад во дворе дома. 1930 г.

Продавец черпал керосин из бака мерными кружками на длинных ручках. Для денатурата были кружки поменьше. Его обычно брали в бутылки, а керосин – в баклажки. В керосиновой лавке продавались еще мыло и свечи. Свечами у нас дома пользовались редко, а вот керосиновые лампы всегда были наготове из-за перебоев с электричеством.

В углу на кухне жила собака-шпиц. Их было две на моей памяти: Белка, умершая от старости, и, сменивший ее, Буян. Он погиб, спасая нашу жизнь. Мы его съели в конце первой блокадной зимы. Мама ела и плакала; брату было всего 6 лет, и он не знал, что ест; а я своих слез не помню, мне было 14 лет. Помню только, что было очень вкусно; помню еще аргумент, которым мы себя утешали: если б не мы, то его бы обязательно поймали и съели другие. В ту пору собаки и кошки были выловлены абсолютно все.

Под окнами наших комнат был сад. Шесть больших яблонь достигали ветвями окон второго этажа. За яблонями особенно не ухаживали, не подкармливали их, не обвязывали на зиму, не формировали кроны. Но яблок бывало очень много, правда, через год. Сорта были хорошие, морозостойкие, в том числе исключительно душистая антоновка. Дед любил пить с ними чай. Осенью яблоки, бывало, воровали, ломали большие суки или трясли. Отец выскакивал по ночам и гонял воров – подростков и парней. Еще в саду росли большие кусты сирени, фиолетовой и белой, коринка, шиповник, смородина, крыжовник. Было много цветов: лилии и дельфиниумы разной формы и расцветок, шток-роза, настурции, громадные георгины, ночные фиалки или маттиола (любимые мамины цветы). Оставалось место и для огорода: ревень, огурцы, свекла, редиска – всего понемногу. Сажали и картошку, но это уже не в саду, а на пустыре за домом с северной стороны.


Сарай с курятником и свинарником на краю участка. 1930-е гг.

За цветами ухаживали Мама и Отец, а огородом занималась в основном бабушка. Картошку сажали и собирали всем семейством. Уместно отметить, что, кроме нас, в доме больше никто не прикладывал рук к земле. В начале войны на месте нашего огорода мы выкопали блиндаж-убежище, в котором прятались во время бомбежек. Сохранилась фотография этого блиндажа. Весной 1942 блиндаж затопили вешние воды, он развалился, а мы привыкли к бомбежкам и обстрелам и перестали выходить по ночам из дома.

Кроме того, на участке были пруд и два (или три) колодца, один из них – артезианский, которые на моей памяти уже не использовались. Он размещался в небольшом павильоне. В глубине участка находилась летняя кухня. Задняя ее стена вдоль границы участка была кирпичной с дымоходами и вентиляционными каналами. Двери были двустворчатыми, широкими и высокими. Не исключено, что кухня задумывалась и как гараж. На моей памяти в 1930-е годы артезианский павильон и летняя кухня служили дровяными сараями.

Генералу Тахтареву принадлежали не только каменный особняк (18-1) и наш деревянный дом (18-2), но и еще два деревянных двухэтажных дома, также числящихся под № 18 (18-3 и 18-4). Тахтарев владел участком земли с четкими границами и рационально расположенными постройками. Площадь участка составляла около 0,5 гектара (примерно 60 м по улице и 80 м в глубину). Вдоль улицы участок ограничивала металлическая решетка с чугунными столбами, воротами и тремя калитками, с остальных сторон – деревянный забор и сараи. Внутри участка имелись низкие заборы нашего сада и несколько палисадников поменьше.

В начале 1930-х годов на участке был построен еще один одноэтажный деревянный дом (18-5). По утверждению Д.В. Семенова4, этот дом был построен своими силами из материала разобранной часовни, стоявшей у Круглого пруда на пересечении Институтского и 2-го Муринского проспектов, напротив снесенной деревянной церкви.

Участок Тахтарева обозначался не только заборами и сараями, но и людской памятью. Жители домов под № 18 считали друг друга своими, а жителей других домов – чужими. Особенно это проявлялось среди детей и подростков. Ссоры и драки возникали, как правило, у «своих» с «чужими», и в сады за ягодами и яблоками лазили не к «своим», а к «чужим».

Скажу несколько слов о каменном особняке Тахтарева и его обитателях. Постройка особняка в основном завершилась в 1907–1908 годах. Оставались внутренние работы по оформлению интерьера и оборудование центрального калориферного отопления (по-современному – кондиционера), которое хозяин предусматривал наряду с печами. Планы осуществить в полной мере не удалось из-за начавшейся Первой мировой войны. Хозяин с семьей занимал в особняке весь 2-й этаж из 6 комнат, кухни, веранды и других помещений (кв. № 1). Западная комната была с большим открытым балконом, располагавшимся над черным ходом в особняк. На этом балконе, металлической клепаной конструкции с металлическим рифленым настилом, могло разместиться не менее четырех шезлонгов. Над балконом натягивался тент (после Отечественной войны балкон проржавел и был срезан автогеном).

Первый этаж особняка еще до революции был разделен на две квартиры, из трех комнат каждая. В кв. № 2 жили, по-видимому, родственники Тахтарева. Они и их потомки оставались там и после революции, вплоть до расселения дома в 1967 году. В кв. № 3 жила семья Надежды Николаевны Захаровой. До революции она держала частную начальную школу на Объездной улице. Школа сгорела. После этого Тахтарев пригласил Захарову в свой дом и выделил ей квартиру для организации начального класса и воспитания группы детей, в том числе детей самого Тахтарева. Захарова и две ее дочери, Наталья Павловна и Вера Павловна, все очень одаренные в музыке, рисовании и других предметах, какое-то время вели этот класс. Позже Наталья Павловна вышла замуж за историка и педагога Василия Ивановича Семенова. Их сын, Дмитрий Васильевич Семенов, Дима, был приятелем моего детства.

Семья Захаровых-Семеновых представляется мне образцом дореволюционной интеллигенции. Высокая культура, трудолюбие и талантливость передавались и накапливались у них в нескольких поколениях. Я хорошо знал эту семью; в школе русскому языку меня учил В.И. Семенов. Единственный наследник семьи Дмитрий Васильевич жил в тяжелое для талантов время, в эпоху сталинизма. Обстоятельства жизни давили его, но хорошая наследственность сделала свое дело. Талантливый математик-аналитик, прикладной математик, программист, специалист по вычислительной технике и электронике, механик и водитель экстра-класса, мастер-универсал – людей такого разностороннего развития и такой степени мастерства мне более не приходилось встречать.

Каменный особняк Тахтарева строился хозяином с любовью и с надеждой на долгую и счастливую жизнь. Дом привлекал внимание и радовал глаз, казался уютным и в то же время строгим и даже элегантным. Полагаю, что этому способствовали прекрасные пропорции и удачное расположение дома, зеркальные окна на срезанном под 45° углу дома (окна были заложены кирпичной кладкой во время войны), решетчатая ограда и ведущая от ворот вглубь участка аллея вязов (слева) и кленов (справа).

Особняк Тахтарева, весь его облик и то, каким он был задуман, очень мне понятны и трогательны. Мне даже кажется, что, если бы я имел возможность и средства, то, наверное, построил бы именно такой или очень похожий дом для себя, своих детей и внуков. И место выбрал бы такое же тихое, за городом. Особняк Тахтарева представляется мне воплощением уюта и стабильности, прибежищем старых друзей, тихой кабинетной работы, рукоделия. Словом, что-то вроде гималайского дома Рериха, но только в своем отечестве. Увы, все было разрушено у Тахтарева, как, впрочем, и у моих родителей, и у множества других людей.

Остановлюсь еще на двух домах участка Тахтарева. Деревянный дом под номером 18-3 был довольно большим и по-своему заметным. С восточной и северной сторон его украшали обширные веранды с цветным ажурным остеклением. Осколки этих стекол, красного, синего, зеленого и желтого цветов, очень ценились у нас, детей. Веранды были как на первом, так и на втором этаже. При коммунальной действительности на верандах жильцы сушили белье. В квартирах из 5 комнат каждая проживало по 3–4 семьи. Но дом знал и лучшие времена. Из трех деревянных домов он, судя по всему, был построен первым и служил господским домом, пока не был завершен каменный особняк. Под вагонкой он был утеплен войлоком и рубероидом, что выяснилось зимой 1942 года, когда его ломали на дрова.

На втором этаже жила семья Земляковых, занимавшая три небольшие комнаты. Семью составляли старики, муж и жена, и их взрослые (в почтенном возрасте) дети – брат и сестра. Судьба свела меня ненадолго с этой семьей в начале войны. Я познакомился с Земляковым-сыном5 (кажется, профессором (или доцентом) Лесотехнической академии) во время ночных бомбежек и обстрелов, когда мы выходили из домов и прятались в щели или просто толпились во дворе, глядя в осеннее и зимнее небо на прожектора и разрывы зенитных снарядов. В минуты затишья Земляков беседовал со мной о созвездиях, планетах, туманностях и вообще о науке астрономии. Рассказывал он очень интересно и буквально заразил меня астрономией, о которой до этого я почти ничего не знал. Потом он стал выносить бинокль, затем – подзорную трубу и, наконец, однажды вынес небольшой телескоп на треноге. Я впервые увидел кратеры Луны, диски Марса и Юпитера, великое множество звезд.

Мы стали выходить на улицу поздними вечерами уже и без угрозы воздушных налетов. Земляков стал приглашать меня домой, познакомил с остальными членами семьи. По специальности он оказался не астрономом, а геологом. Его последующие беседы со мной по геологии были не менее увлекательными, чем беседы по астрономии. Земляков подарил мне небольшую коллекцию минералов и несколько книг, в том числе «Селенгинскую Даурию», книгу о Приморском крае и реке Селенге. К сожалению, все это потом у меня пропало. Не пропали только его беседы. Я на всю жизнь сохранил интерес к астрономии, геологии и археологии.

Земляков стал для меня примером ученого широкого профиля, почти энциклопедиста, прекрасного педагога и истинного интеллигента. Судьба его печальна. Весной 1942 года он выехал в эвакуацию, оказался на Северном Кавказе, попал в оккупацию и впоследствии погиб. Громадная его научная библиотека, коллекции и все вещи остались в доме. Дом сломали. У меня в памяти сохранилась такая картина: высокие печные трубы, а вокруг них грязный снег, густо перемешанный с множеством бумаг, разорванных и смятых книг, разломанных и разбитых коробок с коллекциями, с остатками домашней утвари. Все богатство, копившееся в доме Земляковых десятилетиями на стеллажах от пола до потолка во всех трех комнатах, погибло или было растащено мародерами. Спасти что-нибудь мне не пришло в голову – истощенному мальцу в 15 лет было просто не до того.

В дореволюционном Лесном, простиравшемся от парка Лесотехнической академии на юге до Поклонной горы на севере и от Политехнического института (Гражданской дороги) на востоке до Выборгского шоссе на западе, в многочисленных деревянных домах и дачах с садами и палисадниками жила в основном интеллигенция (учителя, врачи, преподаватели, ученые и др.), арендовавшая квартиры у домовладельцев. После революции домовладельцев упразднили, а прежних съемщиков уплотнили, вселив к ним в квартиры люмпен-пролетариев и приехавших из деревни чернорабочих. В коммунальных квартирах Лесного совместно проживали и скрыто боролись, условно говоря, «белая» и «черная кость». «Белая кость» старалась удержать оставшиеся от старого привилегии в виде излишков жилплощади, мест на кухнях и в коридорах, а также кладовок, сараев и палисадников. «Черная кость», проявляя некоторое уважение к прежним хозяевам и съемщикам, старалась отвоевать из всего имеющегося больше места для себя. Казалось бы, проще всего это можно было сделать с помощью доносов. Но я о них не слышал. Время от времени «черная кость» действительно вела себя агрессивно в пьяном виде, но не более того. В основном дело ограничивалось мелкими стычками, обидными прозвищами и ссорами среди детей (меня, например, желая обидеть, всегда обзывали «чухной»).

Социальные процессы в наших домах, неестественно начавшиеся в 1920-е годы, столь же неестественно закончились в 1942–1943 годах. Практически все деревянные дома Лесного были разобраны на дрова. Некоторая часть из них была уничтожена пожарами. Со сломом домов в Лесном моя память связала трагическую судьбу Отца.

В конце 1941 года мой Отец Оскар Карлович Кобак был арестован и осужден военным трибуналом на 10 лет тюрьмы. В ту пору некоторых заключенных возили на разборку домов в Лесной. Случилось так, что среди них оказался однажды Отец, и Мама каким-то образом узнала об этом. Заключенные под охраной солдат работали на 2-м Муринском проспекте, совсем недалеко от нашего дома. Мы, конечно, побежали туда. Маме удалось переброситься с Отцом несколькими словами и даже передать ему немного еды. Я стоял в стороне и увидел Отца сидящим на бревнах в кузове грузовика в грязном ватнике и шапке-ушанке. Он был очень худ. Грузовик тронулся, и Отец помахал мне рукой. Больше никто из нас его не видел.

Дед Эрнст и бабушка Мария

Перехожу теперь к более подробным воспоминаниям о родственниках, сначала по отцовской, а потом по материнской линии. О прадедах, к сожалению, никаких сведений сообщить не могу, кроме того, что они были эстонскими провинциалами и жили в юго-восточной части Эстонии, в городе Выру или его окрестностях.

Мой дед Эрнст Магнусович Кобак, родившийся предположительно в 1872 году, как многие эстонцы, имел двойное имя

Карл-Эрнст. Сам он предпочитал имя Эрнст, но его сын почему-то взял отчество Карлович. В детстве я слышал кроме фамилии Кобак также фамилию Кобакене, что в переводе с эстонского означало Маленький Кобак. Думаю, дед какое-то время носил такую фамилию в отличие от своего отца или старшего брата.


Дед Э.М. Кобак. 1902–1904 гг.

По моему предположению, дед Эрнст приехал из Эстонии на жительство в Петербург вместе с женой Марией в 1890–1895 годах. Им было по двадцать с небольшим лет. В ту пору и многие годы спустя в Петербурге существовало эстонское землячество, которое, скорее всего, помогло деду с устройством на новом месте. В 1900 году дед и бабушка произвели на свет единственного сына Оскара, моего Отца. Бабушка Мария была явно крестьянского происхождения. Она сохраняла тягу к земле, к домашним животным и домашнему хозяйству всю жизнь. На старых фотографиях сохранился облик бабушки в молодости в пышной шляпе и юбках по моде тех лет. Позже она предстает в моей памяти как вечная труженица на кухне, в огороде, в сарае, очень добрая и заботливая, в старом халате и фартуке, с почерневшими руками.


Бабушка М.Г. Кобак. 1902–1904 гг.

Другое дело дед. В молодости щеголь и франт, он и в преклонные годы следил за своей внешностью, красиво одевался и ухаживал за женщинами. Происходил он, по моим представлениям, из ремесленников высокой квалификации. Был он сапожником, но не простым, а мастером по женской модельной обуви. Работал на дому, т. е. был либо частником, либо членом земляческой эстонской артели. Он получал заготовки от закройщика и других мастеров, но основную работу выполнял сам. Хорошо помню, как он принимал заказы у пышных дам, тщательно обмеряя ноги с учетом «любимых» мозолей, как работал и как потом производил примерки готовых туфель. Я не раз был свидетелем, как дед во время примерки готовой обуви поглаживал ножки своим клиенткам и говорил им комплименты. А они отнюдь не отвергали подобного обращения со стороны сапожника, хотя бывали дамами видными, в чернобурках.


Э.М. Кобак за работой. 1900-е гг.

В доме было множество сапожных инструментов, материалов, кожи, деревянных колодок и каблуков, дратвы, обувной фурнитуры. Но главное, конечно, были руки мастера. Я очень любил сидеть в комнате деда, играть с инструментами и колодками, наблюдать за его работой. Сидел дед на низком стуле перед низким верстаком, изготавливаемую обувь держал на коленях. В его руках бесформенная заготовка превращалась постепенно в элегантный туфель.

Не только в сапожном, но и в столярном, и в слесарном деле дед работал отменно. Не чужда ему была даже электротехника. От деда способность к ручной работе передалась отцу, а позже – мне. Вместе с тем дед имел интерес к книгам, собирал библиотеку, приобретал произведения искусства (картины, фарфор, бронзу) и явно обладал в этом деле определенным вкусом. Картины, к сожалению, не сохранились. Их было две больших и несколько средних и маленьких. На больших картинах был изображен лес. Первую в семье называли «Березовая роща», кажется, художника Плетнева. Она изображала лес при ярком лунном свете. Чуть заметная тропинка уходила в темноту. Помнится, на картине была даже дата: 1910 год. Вторую картину называли «Буковая роща», какого-то западного художника, фамилии которого не помню, хотя табличка на раме была. Изображала лесной ручей, окруженный узловатыми буками. Думаю, она была гораздо более старой, чем первая, возможно – середины XIX века. Была картина средних размеров, которую называли «Старик». Портрет старика с большой бородой и проницательным взглядом, всегда направленным на смотрящего картину, немного пугал меня. Было еще 2–3 средних картины «под Айвазовского» (или копии с Айвазовского). Были картины малого размера, из которых мне особенно нравилась одна, изображавшая песчаный берег Волги, рыбацкий костерок и баржи вдали.

Очень жаль утраченных во время войны бронзовых каминных часов, скульптурной композиции «Психея с зеркалом», скульптуры «Леда и Лебедь», о которых мне напоминают старые фотографии. Должен признаться, что в молодые и даже в средние годы я был довольно равнодушен к старым вещам. Они ломались, трескались, разбивались. Я по большей части все выбрасывал, в результате разбазарил то, что уцелело после войны. Дед Эрнст, выходит, был в этом плане значительно умнее меня. Имел ли он какое-нибудь образование, не знаю, но сына своего Оскара дед учил в гимназии, привил ему уважение к старине, а позже дал возможность учиться в Лесотехнической академии.

На моей памяти в 1930-е годы дед и бабушка говорили по-русски хорошо, но с заметным эстонским акцентом. Отец говорил по-русски без акцента, поскольку родился и вырос в Петербурге. Дед и бабушка выучили Отца эстонскому языку и иногда говорили дома между собой по-эстонски. Меня же отец эстонскому почему-то не учил, хотя у нас в доме со мной и еще двумя моими сверстниками (Модестом Калининым и Володей Кобзарем) старушка-гувернантка занималась немецким языком.

У деда и бабушки было много знакомых из числа эстонцев, проживавших в Лесном. Они встречались иногда у нас и подолгу разговаривали о чем-то, чего я не понимал. Но слушать эстонскую речь мне было интересно, меня увлекала «музыка» незнакомого языка. Похожие ощущения я испытывал и много позже, когда мне приходилось бывать в Эстонии. Жаль, что я не научился эстонскому языку. Полагаю, он дался бы мне сравнительно легко. Многие в Эстонии говорили, что я типичный эстонец, а незнакомые часто заговаривали со мной по-эстонски. Должно быть, во мне погиб голос крови.


Э.М. Кобак на велосипедной прогулке с друзьями в парке Лесного института. 1915–1916 гг.

Бабушка Мария до революции и вплоть до начала 1930-х годов давала домашние обеды. У нас обедали состоятельные люди, как я помню, только мужчины почтенного возраста, вероятно, вдовцы или просто одинокие, некоторые говорили по-эстонски. Обедали они отдельно от нашей семьи, по два-три человека. Стол сервировался по всем правилам, на белой скатерти с салфетками. Бабушка подавала и разливала. Думаю, что до революции была горничная и, возможно, кухарка. Сама бабушка готовила замечательно. Пироги и различная выпечка, самодельные колбасы и ветчина, самодельная лапша и звездочки для супов, исключительно вкусное мороженое – все это мне особенно запомнилось.

В значительной мере бабушкино хозяйство было натуральным. Кроме огорода и картошки она содержала кур и уток, порой тех и других одновременно, по полтора-два десятка. По весне бабушка сажала кур-наседок, одну – на куриные, другую – на утиные яйца. С цыплятами было все в порядке, а вот утята очень огорчали свою наседку-курицу. Через несколько дней они уже бегали вереницей на пруд, плавали там и ныряли, а бедная наседка в панике кудахтала на берегу. В курятник, случалось, наведывался хорек. Бывало и воровство. Помнится, в охране поголовья принимала участие собака Белка. Помогал, наверное, и я, иначе память не сохранила бы многих впечатлений о нашем домашнем хозяйстве и живности. Помню, например, как вылуплялись цыплята и утята, какие были мокренькие, как подсыхали и трепыхали голыми крылышками. Очень хорошо помню, как бабушка выкармливала больших жирных уток, насильно заталкивая в них корм круглой палочкой. Сидя на скамеечке, она по очереди зажимала уток между колен, левой рукой держала их за голову и открывала клюв, а правой – заталкивала им в глотку куски. Утки, естественно, сопротивлялись, но бабушка была неумолима. Зато утки были так жирны, что едва ходили вперевалку, а их гузки волочились по земле.

Кроме птиц бабушка выращивала поросенка, которого ждала похожая участь: он вырастал до громадных размеров и вообще не мог ходить от тучности. Живность бабушка содержала в утепленном сарае за нашим домом. Поросенка колол и разделывал специально приглашенный мясник с помощью деда или Отца там же, в сарае. Тушу подвешивали за задние ноги на балку и свежевали, кровь и потроха собирали в корыта и тазы. В это время была занята не только вся семья, но и многие соседи. Как я теперь понимаю, ничего не пропадало, включая кожу и даже щетину (последнюю дед использовал для изготовления дратвы со щетинным острием). Кишки промывались и шли на изготовление колбас, другие внутренности – для ливерных колбас и паштетов. Окорока коптились и запекались. В нашей кухне, да и во всем доме, дым стоял коромыслом. Коронным номером этой суматохи было изготовление кровяных колбас, которые любили все, особенно дед и Отец. Колбасы приготовлялись вареные и копченые, нескольких сортов. Особенно запомнилась мне кровяная колбаса с гречневой кашей (крупой). Увы, таких колбас мне больше пробовать не доводилось.

Дед Эрнст рано поседел, но его лицо долго оставалось свежим и жизнерадостным. Где-то в 1936–1938 годах дед тяжело заболел (паркинсонизм, как я теперь понимаю) и впал в немощь. Он с трудом передвигался, руки и голова у него тряслись, его приходилось кормить с ложечки. В 1939 году, во время позорной финской войны, дед умер в своей постели. На Богословское кладбище его провожали кроме родственников много незнакомых мне пожилых людей, мужчин и женщин. Произносились трогательные поминальные слова, звучала эстонская речь. По моим оценкам, дед Эрнст прожил на свете 67 лет.

Бабушке Марии, кормилице нашей семьи, суждено было спасти нас (Маму, меня и брата Эдика) от голодной смерти в 1942 году. Она устроилась работать уборщицей в продовольственный магазин на 2-м Муринском пр. Там она кроме уборки помещений по вечерам собирала крошки из хлебных ящиков и остатки муки и крупы из уголков мучных и крупяных мешков. Свою добычу она приносила домой и пекла нам лепешки. Потом она простудилась и осенью 1942 года, в самый тяжелый период блокады, умерла дома от воспаления легких. Думаю, что организм ее ослаб не столько от голода, сколько от тоски и потери надежды на свидание с сыном Оскаром. Мы с Мамой завернули бабушку в простыню, отвезли на Богословское кладбище и сами похоронили в могилу деда, сверху. Кроме нас, никто больше ее не провожал.

Спустя 20 лет, в 1963 году, рядом с могилой деда копали могилу для нашего дальнего родственника (В.Л. Теодоровича). Могильщики нарушили границу и потревожили прах бабушки. В куче песка обнажились череп и кости, их скинули на дно могилы и присыпали землей. В этот момент я был там и еще раз хоронил бабушку Марию.

Дед Николай и Танточка

Мой дед со стороны матери Николай Константинович Туссин происходил из многодетной семьи мелких петербургских служащих. Родился он предположительно в 1873 году. Какого-либо специального образования дед Николай, по моим сведениям, не получил и был мелким служащим, счетоводом или делопроизводителем. До революции он работал какое-то время в Петербургском дворянском собрании, о чем иногда с гордостью вспоминал. Вместе с тем дед Николай был человеком начитанным, особенно в области русской истории, знал и помнил много фактов и исторических дат, был интересным рассказчиком.

В мою душу дед вошел как большой любитель природы, страстный грибник и заядлый рыболов. Именно от него я воспринял и унаследовал эти увлечения. Если с дедом Эрнстом я любил мастерить в его комнате, то с дедом Николаем я еще больше любил бродить по лесам и полям, собирать грибы, слушать жаворонков, а также ходить с ним на утренних зорях на речки и озера с удочками, ловить плотву и окуней. Хочется думать, что и дед в эти часы нашего с ним уединения бывал счастлив. Судя по старым фотографиям, дед Николай в молодости был красивым брюнетом с коричневыми глазами. В моей памяти он сохранился уже пожилым, с глубокими морщинами на лице и с язвой желудка. Теперь я понимаю, что жизнь давалась деду Николаю очень нелегко. Недаром Шопенгауэр в трактате о старости писал, что «морщины являются более верным признаком пережитого, чем седины, хотя часто говорят о почтенных сединах и никогда – о почтенных морщинах».


Дед Н.К. Туссин, около 1900 г.

Переживания не ожесточили деда, и он оставался человеком очень добрым, не лишенным чувства юмора. Помню, мы рыбачили с ним на маленьком озерце, ловили плотву и окуней со старой плоскодонки. Увлеченный клевом, я неосторожно дернулся и лодка опрокинулась. Дед, путаясь в водорослях, вытащил меня на берег и весело смеялся. «Ну и леща ты поймал», – восклицал он. Еще помню некоторые его поговорки. «В сахаре и портянка хороша», – любил говорить он, когда за едой кто-нибудь посыпал кашу сахаром.

Яркой чертой деда Николая был его неистовый патриотизм. Как большинство людей прошлого века, он не любил советскую власть, но за родину, за Россию всегда стоял горой. О семейной жизни деда Николая сохранился любопытный документ – приглашение на его свадьбу, которое рассылала его мать, Юлия Петровна, моя прабабушка. На тисненной золотом карточке значится: «Юлия Петровна Туссина покорнейше просит Васъ пожаловать на бракосочетанiе сына своего Николая Константиновича Туссина съ девицею Ольгою Павловною Молодцовою, имеющее быть въ полковой церкви 29-го сего октября, въ 5 часов вечера, а оттуда въ домъ Берхманъ для поздравленiя». Дом Берхманов – это дом сестры деда, Марии, удачно вышедшей за состоятельного человека Берхмана, по слухам, шведа и дворянина.


Бабушка О.П. Туссина незадолго до смерти. 1927 г.

Ольга Павловна, моя бабушка, родила деду трех детей: Людмилу, Бориса и Юлию (мою Маму). Людмила умерла от болезни подростком. Борис и Юлия были очень похожи на своего отца, оба они унаследовали от него замечательные коричневые глаза. Бабушку Ольгу я не застал, она умерла в 1927 году, в год моего рождения. Похоронена она на Парголовском кладбище рядом со своей дочерью Людмилой. Сохранилась фотография этих могил, их часто посещала Мама. До войны бывал там и я, но много позже мне не удалось их найти, и ныне они забыты.

Дед Николай женился второй раз, но детей больше не имел. Его вторая жена Ольга Федоровна, как мне представлялось в детстве, происходила из «богатых и бывших». Слегка чопорная дама, она любила кружева, серьги, бусы и кольца. Еще она любила играть в преферанс вместе со своей сестрой и ее мужем. Игра происходила частенько и в нашем доме. Компанию преферансистов я почему-то не любил и к Ольге Федоровне относился с подозрением, хотя теперь, глядя на старые фотографии, нахожу, что у нее было простое и вполне приятное лицо.

Дед Николай с Ольгой Федоровной жили на ул. Чайковского, д. 24, в одной квартире со своей сестрой Еленой Константиновной Туссиной. В 1942 году дед тихо скончался на своей постели в холодной квартире от дистрофии. Я видел его за день или два до смерти и хорошо запомнил, как он, пытаясь подняться на грязных подушках, жадно расспрашивал Маму о положении на фронте: «Как там наши?». На кое-какую еду, принесенную нами (мы шли из Лесного пешком), дед не обращал внимания. Он выглядел, как живой скелет. Ольга Федоровна тоже лежала, но в отличие от деда была опухшей до неузнаваемости. Мама считала, что Ольга Федоровна съедала паек мужа. Не берусь судить, может быть и так.

Деда Николая, как и бабушку Марию, мы с Мамой похоронили без гроба на том же Богословском кладбище, рядом с могилой деда Эрнста. Помню, что мы долго везли деда на саночках, устали, а потом еще копали могилу, совсем неглубокую, едва ли в метр. Запомнился мне с той зимы Литейный мост, который я впервые переходил пешком. Решетка моста была местами разрушена. А саночки с дедом ехали с моста сами.

Особого рассказа заслуживает младшая сестра деда Николая Елена Константиновна Туссина, родившаяся 17 апреля 1885 года. Я знал ее и общался с ней около 40 лет, дольше всех других моих родственников из поколения дедов. Фактически она пережила всех, включая поколение моих родителей, и ушла последней. Я обязан ей очень и очень многим. По профессии Елена Константиновна была учителем русского языка и литературы, до революции в гимназиях, а после революции в старших классах средних школ. В молодые годы она бывала за границей, в Берлине и Париже. Человек волевой, решительный и исключительно честный, она всю жизнь была учителем и советчиком не только своих многочисленных учеников, но и всей родни, включая племянниц и внучатых племянников. Немного деспотичная, она всегда держалась с достоинством и производила величественное впечатление. Скрывая некоторую полноту, Елена Константиновна всегда одевалась в черное и казалась крупной женщиной, хотя на самом деле была среднего роста. Помню, она со смехом рассказывала, как однажды в трамвае маленькая сухонькая старушка стучала ее кулачком по спине и гневно кричала: «Да пропустите же меня, Вы, большая черная куча!».


Т.К. Туссина (Танточка). 1950 г.

Характер и нрав Елены Константиновны были не слишком миролюбивы. С ней порой бывало трудновато. Возможно, это объяснялось тем, что она не имела семьи и всю жизнь прожила одинокой. Обстоятельства ее личной жизни мне неизвестны, о них можно только догадываться. На ее письменном столе до последних лет жизни стоял портрет молодого офицера в красивой бронзовой рамке, состоящей из рельефного переплетения оружия и рыцарских доспехов. Полагаю, офицер погиб в войне 1914–1916 годов. Замечу, что этот портрет, равно как многие другие вещи и все бумаги, таинственным образом исчезли после ее смерти.

С Еленой Константиновной ученикам было порой трудно, даже страшновато, но зато всегда интересно. Ее суждения и оценки часто звучали резко, иногда парадоксально, но производили впечатление. Это был, возможно, один из ее педагогических приемов – удивлять учеников. Она любила и умела учить подростков и юношей, была добра, когда все было хорошо, называла учеников ласково – «голубок», «птица», «ягода». Так обращалась она и ко мне, причем делала это не слащаво, а как-то очень естественно, от души. Ласковые эти обращения всегда находили отклик, мне они были очень приятны. Много позже, когда мне самому перевалило за пятьдесят, я ощутил потребность в ласковых словах и как-то само собой на языке оказались те самые, которые говорила мне когда-то Елена Константиновна. Теперь я обращаюсь с ними к своим малым детям и хочу надеяться, что они в свою очередь вспомнят когда-нибудь эти слова.

Но Елена Константиновна отнюдь не всегда была доброй и ласковой. Она моментально превращалась в фурию, если только встречала обман, хитрость или даже лукавство. Крайним выражением ее негодования был в таких случаях переход на Вы: «Юноша, Вы лжете!» Она не терпела хамства и развязности, была непримиримым противником спиртных напитков (сама она всю жизнь не пила ни вина, ни даже виноградного сока). В этих ее качествах было что-то религиозное, хотя в Бога она, по-видимому, не верила. Я не помню, чтобы она молилась или ходила в церковь, но маленькая икона в ее комнате висела. Будучи учителем старой школы, Елена Константиновна никогда не приняла полностью советскую власть, не верила вождям, не любила советских классиков (Маяковского, Горького, Шолохова), не пропагандировала литературу советского периода. «Все вернется, и ять вернется», – говорила она мне неоднократно.

Четыре племянницы Елены Константиновны, их мужья, два племянника, позже семь внучатых племянников и их жены, еще позже четыре правнучатых племянника – все звали ее Танточкой. Tante – это тетя по-немецки и на Вы. В устах 25 представителей трех поколений обращение Танточка (писалось с большой буквы) звучало как имя собственное и всегда удивляло людей посторонних. Помню, мы ехали с Танточкой в поезде и разговаривали. Соседка в купе долго прислушивалась, а потом спросила меня шепотом, кто мы друг другу и почему я зову пожилую женщину Танточкой. Самой же Елене Константиновне, судя по всему, нравилось, что все родственники называют ее Танточкой. Таким образом она избежала звания бабушки и прабабушки, оставаясь вместе с тем старейшиной рода.

Танточка работала учителем около 60 лет, была награждена орденом Ленина. В моей судьбе она сыграла очень важную, если не решающую роль. После ареста Отца моя Мама с двумя детьми влачила нищенское существование, не получая никакой пенсии или пособия. Мне пришлось работать с 15 лет (с 1942 по 1946). Одновременно в течение трех лет я учился в вечерней школе и окончил ее с большим напряжением сил. Брату к этому времени было 10 лет. О продолжении моего образования не могло быть и речи. На небольшую мамину зарплату мы не смогли бы прожить. Здесь вмешалась Танточка. Она предложила Маме ежемесячную денежную помощь с тем, чтобы я получил высшее образование. Ее денежная помощь продолжалась около шести лет и позволила, вместе с моей стипендией, сносно существовать нашей семье до тех пор, пока я не стал инженером. Танточка помогала и дальше, но уже Эдику, заботясь и о его высшем образовании. Она помогала в разные годы всем своим внучатым племянникам почти до самой смерти.

На 90-м году жизни у Танточки приключилась старческая гангрена на большом пальце ноги. Болезнь не сразу заметили, а когда схватились, то надо было отнимать ногу у бедра. Танточка решительно отказалась и 5 марта 1975 года умерла от общего заражения крови, не дожив около полутора месяцев до своего 90-летия. Совесть моя не спокойна. Я не нашел в себе мужества и сил забрать Танточку к себе домой и организовать за ней уход.

После отказа от операции Танточку, уже впавшую в бредовое состояние, из больницы определили в дом инвалидов в Пушкин, где она и скончалась. Она не раз говорила, что не боится смерти. «Если бы Господь велел – шагни и ты умрешь, я бы сразу шагнула, – говорила она, – но только без мучений». Однако Господь распорядился иначе: последнюю неделю или две она жестоко страдала и кричала от боли. Танточка похоронена в Пушкине на Казанском кладбище. На ее могиле ученики, выпускники довоенных и первых послевоенных лет, сами уже пожилые люди, установили плиту с надписью «От благодарных учеников. Вся гордость учителя – в учениках, в росте посеянных им семян».

Отец и Мать

Мой Отец Оскар Карлович Кобак родился в Петербурге в 1900 году и был единственным ребенком деда Эрнста и бабушки Марии. Сохранились его детские фотографии, на них видно, что потомки (я и мои сыновья) в соответствующем возрасте очень на него похожи.

Отец до революции окончил Лесное коммерческое училище. После революции какое-то время, видимо, было не до учебы. В 1923–1928 годах Отец учился в Лесотехнической академии (в ту пору Лесном институте), но закончить академию ему не удалось. Скорее всего, его просто не заинтересовала специальность лесного инженера. В 1926 году он женился, а в 1927 появился на свет я.

Начиная с 1928–1929 годов, Отец увлекся фотографией и посвящал ей все свое время. Однако какие-то обязательства перед академией у него оставались, и в 1931 или 1932 году он был направлен в Казань на лесопильный завод. Мы с Мамой тоже жили там несколько месяцев. Отец там не задержался. Возвратившись в Ленинград, он продолжил занятия фотографией и вскоре стал профессиональным фотографом.


О. Кобак, ученик 2-го класса Лесного коммерческого училища. 1909 г.

Его специализацией были главным образом большие репродукции, фотомонтажи, юбилейные фотоальбомы, фотовыставки, фотореклама. Помню, как Отец делал большие рекламные отпечатки кадров из кинофильмов. Это было очень интересно для всех домашних, особенно для меня. Тогда в кино играли молодые Черкасов, Жаров, Жеймо и другие выдающиеся актеры. Меня не пускали в кино, но я знал фильмы «Волга-Волга», «Чапаев», «Горячие денечки», «Вратарь республики» и другие по отцовским фотографиям.

Работал Отец на дому, в маленькой фотолаборатории, отгороженной в углу столовой комнаты. Отпечатки глянцевались на больших стеклах прямо в комнате. Пальцы Отца были всегда желтыми от проявителя. Я иногда помогал Отцу, но в целом его дело меня почему-то не заинтересовало. Более того, и в дальнейшем я относился к фотографии безразлично. Лишь к 50 годам занялся цветной стереофотосъемкой с помощью самодельного аппарата.

Отец много занимался любительской фотографией для семьи и друзей. Особенно удавались ему портреты Мамы, которая была в молодости очень фотогеничной и потому любила позировать. Для любительской съемки Отец использовал аппараты «Фотокор» и «Турист» (с фотопластинками 9 × 12), а в конце 1930-х годов обзавелся зеркалкой (с фотопластинками 4,5 × 6).


Главное здание Лесотехнической академии. 1930 г.

Появившиеся в ту пору пленочные аппараты «Лейка» и ФЭД были Отцу не по карману. Многие из любительских снимков Отца, по моим представлениям, стояли на уровне лучших художественных фото того времени. Они и сегодня выглядят прекрасно. Берусь об этом судить, потому что видел много хороших фотографий в журналах «Пролетарское фото» и «Советское фото», которые Отец выписывал, читал и хранил.

Отец был физически крепким и сильным мужчиной, обладал прекрасной мускулатурой, немного занимался атлетизмом (по-теперешнему культуризмом), хорошо бегал на коньках и лыжах. По характеру очень общительный, он любил загородные вылазки, пикники, застолья с закадычными друзьями. Друзей было много, и временами отец злоупотреблял спиртным, но забота о доме и семье в конечном счете всегда брала верх. Отец принадлежал к тому типу людей, для которых главное семья. Возможно, таких людей большинство, в их число вхожу и я.

Ближайшими друзьями Отца и Мамы был Федор Михайлов с женой Еленой и двумя детьми Ириной и Юрием, а также Василий Миронов с женой Варварой, дочерью Надеждой и двумя свояченицами Шурой и Дорой. Василий хорошо играл на гитаре, а Федор пел. Веселая и счастливая компания 1930-х годов чаще всего отдыхала в Вырице и Поселке на реке Оредеж. Глядя на фотографии, трудно поверить, что семья Михайловых вместе с детьми погибла от голода в 1942 году. Семья Мироновых уцелела, но связь с ними прервалась после смерти Мамы, на похороны которой они почему-то не пришли. Так распался круг друзей, которые не смогли помочь друг другу, когда счет пошел на жизнь.


Отец во время работы в фотолаборатории. 1930 г.

Отец был арестован в начале войны, ориентировочно в ноябре 1941 года. При аресте и обыске я не присутствовал, видимо, меня берегли по молодости лет. По каким-то признакам Отец, видимо, догадывался о предстоящем аресте. У нас в доме хранилось огнестрельное оружие времен революции и Гражданской войны. Отец его не сдал, хотя был строжайший приказ, запрещавший хранение не только огнестрельного, но и холодного оружия. Буквально за несколько дней до ареста Отец пришел домой, провел меня в погреб, на моих глазах глубоко закопал там оружие и замаскировал следы. При обыске закопанного оружия не нашли, но обнаружили и забрали морской кортик с ручкой из слоновой кости, висевший у нас на стене в качестве украшения. Суд военного трибунала (тройка) определил Отцу 10 лет с конфискацией имущества за злоупотребление служебным положением и хранение оружия. Приговор оказался равносильным смерти.


Натюрморт «Графин». Фото О. Кобак. 1932 г.

Оружие (маузер, пистолет и еще какая-то штуковина с оптическим прицелом) так и осталось в подвале, под толстым слоем земли, битого кирпича и обломков фундамента нашего разрушенного дома. Теперь мне кажется, что эпизод с закопанным оружием был попыткой провидения, второй по счету, спасти моего отца. А первая попытка представляется совсем мистической. Незадолго до ареста Отца ко мне зашел мой товарищ, одноклассник Коля Алексеев. Он был страшно худ и печален. Мы поговорили о чем-то. Помню, меня поразили его спокойные слова о возможной смерти. Уходя, Коля вдруг сказал, глядя на стену, где висел кортик: «Подари мне, пожалуйста, этот кортик на память». Кортик не принадлежал лично мне и я, конечно, отказал, подумав, что от голода он лишился рассудка. Через некоторое время я узнал, что Коля умер. Зачем ему, умирающему подростку, вдруг захотелось иметь этот кортик? И почему мне, тоже дистрофику, стало жалко этого кортика? Честно говоря, я мог подарить ему кортик и тем, возможно, спас бы не только Отца, но и Колю. Но не подарил. Первая попытка не удалась. Не удалась и вторая.

В 1942 году Отец оказался в Унжлагере6 и умер, скорее всего, от голода. В ноябре 1995 года я получил справку из МВД о том, что Отец умер в Унжлагере Нижегородской области 26 декабря 1942 года от пеллагры. Где-то там и находится его могила. Характерная деталь: в 1942 году, в разгар голода, заключенных вывезли из блокадного Ленинграда, очевидно, вместо какого-то числа детей и женщин. Теперь стало известно, что в 1942 году началась массовая депортация малых народов из Ленинградского региона. Изгонялись и вывозились ингерманландские финны, немцы и прибалты. Не исключено, что скорая расправа с Отцом была осуществлена в ходе этой кампании. Печать сына осужденного, вдобавок эстонца, я ощущал на себе всю жизнь.


Отец. 1932 г.

Последние воспоминания об Отце и доме моего детства связаны с эпизодом блокадной зимы 1942–1943 годов. Наш дом ломают, второй этаж уже разобран, наша квартира опустела, валяются брошенные старые вещи и рухлядь, хрустит битое стекло. Я открываю отцовский чулан под лестницей. Там по всем стенам от пола до потолка полки, заставленные фотонегативами. Их невообразимое множество, пачки и коробки с датами 1920—1930-х годов. Что с ними делать? Везти их на новое место жительства нет сил. Я открываю крышку подвала. Там Отец закопал оружие, я помню. Беру пачку негативов и с размаху швыряю в подвал. Потом еще и еще. Негативы бьются, скатываются по лесенке. На дне подвала образуется куча битого стекла. Меня охватывает мерзкий азарт уничтожения. Вот, наконец, в подвал летит последняя пачка. Сегодня, через 50 с лишним лет, я понимаю: тогда погиб ценный отцовский архив. Почти одновременно погиб и сам Отец, а после смерти Мамы померкла память о нем.


Мама в возрасте 21 года. 1925 г.

Моя Мама, Юлия Николаевна, в девичестве Туссина, родилась 5 марта 1904 года в Старой Руссе. Это родина бабушки Ольги Павловны. По-видимому, она уехала из Петербурга к своим родителям на время родов. Мама получила только общее среднее образование, но русский язык знала хорошо, по-видимому, стараниями Танточки, любимой племянницей которой она была. Танточка поддерживала в роду Туссиных интерес к российской словесности, ставила домашние спектакли, проводила домашние чтения вслух и декламации. Мама неизменно участвовала в этих мероприятиях и развивала свою природную артистичность. Она была шатенкой небольшого роста, слегка полноватая, но очень ладная и красивая, с коричневыми дедовскими глазами. В юности одноклассницы и подруги звали ее Туся, что, по-моему, так же хорошо подходило к ней, как и имя Юля. Она имела склонность и способности к рисованию и вообще к искусствам, в частности к вышивке. Училась некоторое время в балетной школе, а позже работала во ВХУТЕМАСе (Всероссийские художественно-театральные мастерские).


Отец и Мама в день свадьбы. 1926 г.

Многочисленные фото дают представление о ее внешности. Но главными были, конечно, свойства характера. Веселый нрав, доброта и общительность всегда привлекали окружающих. Не любить ее было невозможно. Это утверждали все, кто ее знал. В 22 года Мама вышла замуж и посвятила всю жизнь семье и детям. Она была создана для счастливой семейной жизни, любила и была любима, но счастливое замужество длилось недолго, всего 15 лет.


Отец Оскар Карлович и Мама Юлия Николаевна. 1938 г.

Война разбила стеклянную свадьбу. В 1941 и последующих годах прежде прекрасное ее лицо прорезалось морщинами, волосы поседели, глаза потухли. С 1943 по 1954 год она работала на заводе телефонисткой, сначала на телефонной станции, а потом на пожарной сигнализации. К этому времени у нее развилась тяжелая форма гипертонии, даже произошел микроинсульт с временным параличом половины тела. Я уговорил Маму бросить работу, но понять грозное предупреждение моего ума не хватило.

Она вела домашнее хозяйство, ходила в магазины, кормила внуков, Эдика и нас (я женился в конце 1951 года, сын Саша родился в конце 1952, а сын Коля – в конце 1955). Нагрузка на маму была слишком большой. В довершение всего летом 1957 года мы отправили Маму с Колей к родственникам в Куйбышев одну, без сопровождающих. Билет был с прямой плацкартой, но требовалась пересадка в Москве. При переходе с Ленинградского вокзала на Казанский у Мамы произошел тяжелый инсульт, и она умерла в ближайшей больнице, не приходя в сознание. Колю, которому было тогда полтора года, подобрала милиция и направила в детский приемник. Мы с женой прилетели в Москву по телеграмме главврача больницы на следующий день, но Маму уже не застали. Она умерла 17 июня 1957 года и была кремирована в Москве. В последний путь ее провожали мы с женой и маленький Коля. Урна с прахом захоронена в могилу деда Николая Константиновича на Богословском кладбище. Мама прожила на свете 53 года. Ее смерть, наверное, самый тяжелый мой грех.

Брат Эдуард

Мой брат Эдуард появился на свет 23 января 1936 года. Помню, как в морозный и солнечный день мы с Отцом поехали с букетом цветов за мамой и братом в Педиатрический институт. Ехали мы на такси, в автомобиле М-1, что для нашей семьи представлялось роскошью. Когда усаживались в машину с Мамой и младенцем, мне дверцей прищемили палец. Было очень больно, но зато встреча ярко запечатлелась в моей памяти. Появление младенца, конечно, отразилось на моем семейном статусе. Основные заботы доставались Эдику, а про меня иногда забывали. Как и я, Эдик рос домашним ребенком под присмотром

Мамы и бабушки. К сожалению, дед Эрнст уже не мог нянчить маленького внука, он сам стал беспомощным и вскоре умер. Но главная беда ждала нас впереди: война и арест Отца.


Брат Эдик в возрасте двух с половиной лет. 1938 г.

Когда началась блокада, Эдику было 5 лет, мне 14. Голод пришел в нашу осиротевшую семью. Роль наркома по продовольствию взяла на себя Мама. Она очень строго делила еду по кучкам и раздавала каждому свое. Себе, разумеется, меньше всех. Эдик не очень страдал от голода, по крайней мере первое время. Ему хотелось, чтобы я с ним больше играл, а я соглашался играть только в обмен на корочки хлеба или крошки другой еды, которую Эдик тайком от Мамы отделял от своей порции и прятал в карманы для меня. Так происходило некоторое перераспределение продуктов. Так младший брат, ребенок, спасал меня, подростка.


Брат Эдик в трехлетнем возрасте. 1939 г.

Эдик был светло-рыжим, с золотистыми волосами и белой не загорающей на солнце кожей. Из-за значительной разницы в возрасте мы с ним, к сожалению, не успели сблизиться. Он окончил Лесотехническую академию, что не удалось в свое время нашему Отцу. Женился на однокурснице, как и я, но только на 10 лет позднее, когда Мамы уже не было в живых. Он очень любил лес, охоту, рыбалку, таежное житье. Занимался лесоустройством, часто бывал в экспедициях в Сибири и на Дальнем Востоке, был сильным и выносливым. Но незаметно к нему подкрадывалась тяжелая болезнь, начались мучительные головные боли. Последняя его поездка была недалекой – в Питкяранту на северо-восточном берегу Ладоги.


Брат Эдик в 1947 г.

Длительное обследование привело к страшному диагнозу: мозговая опухоль. Эдик перенес две операции на мозге, испытал невыразимые страдания, лишился речи, оказался парализованным инвалидом. Болезнь длилась около шести лет. Заботы о больном мы с его женой Кирой и моей женой Ириной, как могли, поделили между собой. Нам помогали две старушки: Кирина мать Прасковья Михайловна и моя соседка тетя Шура. Мы переживали тяжелые для всех годы, особенно для Киры. Мы не нашли другого выхода, и последний год Эдик провел в психоневрологическом интернате, проще говоря, в доме инвалидов у Смольного. Этот дом существовал еще до революции под патронажем Института благородных девиц. Увы, в Смольном уже не было благородных девиц, а дом стал пристанищем пронзительной человеческой беды. Эдик скончался там 20 марта 1975 года, на 39-м году жизни. Последние месяцы он уже не имел контактов с внешним миром. Его прах, как и прах нашей мамы, захоронен в могилу деда Николая на Богословском кладбище.

Болезнь Эдика пробудила и обострила во мне родственные чувства. Я старался, как мог, облегчить его участь, питал его и себя надеждами на выздоровление, настраивал его на борьбу с болезнью. После первой операции по удалению опухоли с помощью своего приятеля Э.Е. Томашевского я вывез Эдика летом 1971 года в деревню Гонгничи Подпорожского района. Эдик в тех местах когда-то работал по лесоустройству. Он верил, что чистый воздух, парное молоко, свежая рыба, ягоды и грибы помогут ему излечиться. Вначале все так и было, но осенью болезнь ожесточилась. После второй операции Эдик уже не встал, и никаких надежд более не возникало.

Незадолго до смерти Эдика, 5 марта, умерла Танточка. Две потери в один месяц, предшествующие им тяжелейшие болезни и страдания умирающих, наверное, ожесточили мою душу. Я почувствовал бесцельность и одиночество своего существования, свою ненужность в семье. Наметившийся разлад с женой Ириной Васильевной постепенно углублялся. У нее были свои несчастья: прогрессирующая глухота, потом смерть матери, болезнь отца. Сил для взаимной поддержки у нас обоих не хватило. Жизненные обстоятельства сложились так, что в 1978 году, в 50-летнем возрасте, я отказался от всего прошлого и нажитого: от созданного за многие годы дома, от довольно высокого служебного положения, от старых друзей и даже в какой-то степени от детей. Правда, дети потом вернулись, друзья частично тоже, но многое утрачено навсегда.

Наша семья существовала 26 лет, прошла молодость, прошла и зрелость. Были трудности, но были и прекрасные, светлые дни. Я не жалел и не жалею ни секунды о произошедших со мной переменах, но глубоко скорблю о том, что в жизни нередко счастье одних совершается за счет несчастий других. Страдальческая смерть Ирины Васильевны стала еще одной моей бедой. Умом я понимаю, что в преждевременной смерти Отца, Мамы, брата, Ирины Васильевны прямой моей вины нет. Но совесть неспокойна: вовремя не позаботился, не уберег, не подумал, не сумел, был слишком занят собой.

Довоенное детство (1927–1941)

Воспоминания моего детства, как правило, не связаны со степенью значимости событий для дальнейшей жизни и определяются в основном степенью эмоционального воздействия в тот момент. Радостные впечатления запоминаются лучше и чаще, чем грустные. Это свойственно не только детству, молодости, но и зрелому возрасту. На мой взгляд, тем самым в человеке генетически закладывается и поддерживается природный оптимизм. Например, дети и подростки обычно не помнят или очень смутно помнят похороны даже близких родственников. Детская память не воспринимает горя. Будь иначе, можно было бы сойти с ума.


Юлия Николаевна с сыновьями Валей и Эдиком. 1939 г.

Картина детства в целом представляется мне ярким и веселым праздником, изредка прерываемым недолгими огорчениями. В самом деле, выдран я был, кажется, только однажды, когда прицепился к телеге извозчика (их называли гужбанами), уехал далеко со двора и долго отсутствовал. Заметных травм пережил лишь две-три на руках и одну на лице, когда мне рассекли губы льдиной (не успел увернуться). Родителей вызывали из-за меня в школу тоже всего один раз: на уроке пения в последнем ряду я самозабвенно распевал: «Мы мирные люди, сидим на верблюде…» вместо: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Завуч подкрался сзади и, торжествуя, выволок «контру» с урока.

Были, конечно, болезни, из которых особенно запомнились две. Несколько предвоенных лет меня мучили жестокие приступы бронхиальной астмы. Приступы случались по ночам, я задыхался, першение в груди вызывало неудержимый кашель. Мама дежурила около моей кровати, давала лекарства, подкладывала высокие подушки, давала курить лечебные папиросы «астматол». Днем я чувствовал себя хорошо и летом на даче тоже. С началом войны моя астма пропала бесследно.

Вторая болезнь, как считала Мама, – это гланды (миндалины), вызывавшие у меня частые ангины. В результате примерно в 9 лет была проведена операция, которую я хорошо запомнил. Резала известная в то время врач Гелярова в 14-й поликлинике у Круглого пруда. Кому пришлось перенести эту операцию, тот знает, насколько она кровава. По-видимому, я так орал и брыкался, что Геляровой не удалось закончить операцию в полном объеме. Родители, не давайте резать своим детям миндалины! Не травмируйте детей!

Вот, пожалуй, и все проблемы детства, остальное – праздник. <…> Возвращаясь в детство, вспоминаю прежде всего чувство защищенности и уют родительского дома. Как много это значило! Конечно, бывали трудности, бывали и слезы, мои собственные и даже Мамины, которые особенно меня травмировали. Но в целом были уважение, согласие и любовь. Так что я считаю свое детство (до 1941 года) безусловно счастливым.


Юлия Николаевна с сыном Валей. 1932–1933 гг.

Некоторые воспоминания кажутся мне сейчас особенно приятными, умиротворяющими. Например, чтение книг, вернее, разглядывание иллюстраций. Книг было много, среди них меня привлекали «Русская военная сила» (в двух томах), «История Земли» (в двух томах), «Вселенная и Человечество», «Путешествие натуралиста» Дарвина, «Научные развлечения» Тома Тита, басни Крылова, баллады Жуковского, стихотворения Лермонтова и др.

В детскую память врезались и такие, казалось бы, незначительные события, как топка печей зимой. Отец приносил из сарая охапку березовых поленьев, щепил большим ножом лучину, отдирал кору. Поленья аккуратно укладывались в печь стоймя, потом так же аккуратно размещалась растопка – лучина и березовая кора. Зажигать растопку иногда доверяли мне. Тяга была хорошая, и вскоре поленья начинали весело трещать. Тогда дверцы печи (их было две – внутренняя гладкая и наружная узорчатая, обе без каких-либо отверстий) плотно закрывались, а поддувало приоткрывалось. Самое интересное происходило через час-полтора. Дверцы печи открывались, и взору представало раскаленное чрево. Я садился на низкую скамеечку поодаль от печи и наблюдал, как жаркие, почти белые угли постепенно краснели, становились вишневыми, подергивались пеплом. Над углями начинали прыгать голубые огоньки, потом они исчезали; это означало, что сгорели последние остатки угарного газа. Можно было закрывать дверцы и заслонку трубы. Вся эта процедура, когда я ее вспоминаю, волнует меня до сих пор. Нечто подобное я неоднократно испытывал около ночных туристских костров. Огонь завораживает человека, это хорошо известно, но, по-моему, еще больше завораживают его угасающие угли.


Пикник на Муринском ручье. 1937–1938 гг.

В связи с печами не могу не вспомнить исчезнувшую ныне профессию трубочиста. Трубочисты меня, как и большинство детей, привлекали и очень интересовали. Они лазили по крышам и были почти сказочными персонажами. В штате ЖАКТов трубочисты не состояли и были свободными тружениками, вроде стекольщиков и точильщиков, ходивших тогда по дворам (изредка они попадались и в послевоенное время). Стекольщики таскали плоский ящик со стеклами на ремне, точильщики – точильный станок с ножным приводом, а трубочисты имели при себе моток черной веревки с гирькой, веник-голик и большую поварешку с длинной ручкой. Одежда на трубочистах была всегда черной, а улыбка – белозубой. Всех бродячих мастеров детвора встречала и провожала с восторгом.

В начале 1930-х годов дети не ходили в детские сады, по крайней мере из нашего двора. Родители пытались иногда организовывать домашние кружки из 2–3 детей под руководством старушек (гувернанток), преподававших нам немецкий язык, фортепиано, рисование. Но эти кружки быстро распадались. Основное время мы росли во дворе и были относительно свободны. Любимыми нашими играми были обыкновенная лапта (с битой), круговая лапта (с двумя водящими), штандер, прятки, казаки-разбойники. Постарше мы часто играли в рюхи и крокет. Эти игры нам выдавались и поддерживались в порядке семьей Василия Ивановича Семенова. Велосипедов у нас тогда не было, но зато были самокаты, на которых мы носились по всему двору.


Пересечение Институтского проспекта и Объездной улицы. 1930 г.

Учились мы все во 2-й школе Выборгского района на углу Институтского пр. и Малой Объездной. Кстати, 1-я школа, новая и образцовая, располагалась по Дороге в Сосновку (ныне – Политехническая ул.). Бывшее здание школы с круглой башенкой обсерватории встроено теперь в комплекс зданий Телевизионного института.

Наша школа, бывшее Лесное коммерческое училище7, помещалась в двух старых домах. Младшая ступень (до 3-го класса) училась в трехэтажном каменном доме по Объездной. Эта школа называлась «Лепта»8, что у нас означало, образно говоря, «пузатая мелочь». Средняя и старшая ступени учились напротив «Лепты», в доме бывшего Коммерческого училища. Здание «Лепты», как мне помнится, снаружи было вполне заурядным. Внутри планировка и отделка отличались рациональностью. Мне запомнились перила на лестницах. Сияющие полировкой, из благородных сортов дерева, они были бугристыми, как бы зубчатыми. Съезжать по таким перилам верхом было невозможно. Что же касается основного здания школы, то оно было двухэтажным и соседствовало с домом Кайгородова. В центральной кирпичной части здания с большими сводчатыми окнами на обоих этажах размещались просторные залы, служившие парадными, музыкальными, танцевальными и спортивными помещениями. К центральной части справа и слева примыкали деревянные флигели, которые с краев венчались островерхими крышами. Островерхая крыша, но пониже, была и над центральной частью.


Дом Кайгородова. 1930 г.

О прошлом нашей школы свидетельствовали не только старые здания, но и их оборудование, оснащение кабинетов (зоологии, географии и других). Институтский в 1930-е годы совсем не походил на проспект, был грязной немощеной улицей, примерно такой же, как Малая Объездная. Для пешеходов по правой стороне были проложены мостки. По ним-то мы и бегали в школу, стуча каблуками. Школьных ранцев тогда не было, и мы носили портфели в руках.

В последний раз я прошел по мосткам в конце 1941 года, осторожно неся не портфель, а баночку жидкого супа, который получил в школе. Вскоре левое крыло школы было разрушено бомбой и частично сгорело, затем оба крыла разобрали на дрова. Рассказывали, что ломавшие школу солдаты сливали спирт из банок с зооэкспонатами и пили его под названием «ужовка», «лягушовка» и др. Не пошла в ход только «близнецовка». Центральная часть здания нашей школы, так же как и здание «Лепты», были снесены много позже, после войны.

Говоря об Институтском проспекте, улице моего детства, не могу не вспомнить, что на пересечении его со 2-м Муринским проспектом когда-то был Круглый пруд. Я его не застал, пруд был засыпан, по-видимому, в середине 1920-х годов. Но перекресток и трамвайная остановка до войны (и много лет после нее) продолжали называться Круглый пруд. Мы говорили, что живем у Круглого пруда, хотя правильнее было бы говорить, что мы живем у Серебряного пруда.


Беседка на Серебряном пруду. 1931 г.

Круглый пруд засыпали при прокладке прямой линии трамвая, который раньше огибал пруд с северной стороны. Прежде на круглом зеленом островке размещались пруд, церковь, часовня и восемь раскидистых дубов. Сам перекресток для автотранспорта и извозчиков продолжал до войны оставаться круговым. Круговые участки, как и весь 2-й Муринский пр., были вымощены булыжником. Я хорошо помню дорожных рабочих, которых мне было очень жалко: в грязной и рваной одежде, с ногами, обмотанными тряпками, сидя на земле, они тесали булыжники, укладывали на дорогу, а потом трамбовали их деревянными трамбовками.

Бревенчатая церковь, окрашенная в светло-зеленый цвет, с небольшой колокольней, с окнами из цветного стекла, вспоминается мне смутно9. Сохранилось ощущение, будто я бывал в этой церкви во время службы, видел алтарь, священника. Может быть, то были мои крестины? Церковь снесли в середине 1930-х годов, а часовню, по-видимому, еще раньше, потому что я ее не помню совсем.


Институтский проспект у дома Кайгородова. Начало 1930-х гг.

Для мальчишек того времени значительный интерес представляли дубы, росшие вокруг бывшего Круглого пруда. На моей памяти их было восемь. Дубы представлялись нам большими, развесистыми и суковатыми. Мы часто лазали по их ветвям внутри кроны и собирали желуди. Часть дубов сохранялась многие годы и после войны. В 1991 году я обнаружил там только одно дерево, которое могло принадлежать к великолепной восьмерке. Ныне кольцевая планировка перекрестка полностью утрачена. О ней напоминает здание поликлиники, возведенное в 1920-е годы по оригинальному проекту, но позднее грубо надстроенное.

В сотне метров от бывшего Круглого пруда, на 2-м Муринском проспекте, стоял самый большой в округе каменный дом в 4 или 5 этажей. Он стоит и сейчас, но уже давно не является самым большим. Дом как дом, коробка с аркой посредине. Мне же он памятен по многим причинам. В этом доме помещались продовольственный магазин, булочная и 19-е отделение милиции. Из магазина и булочной мы снабжались до войны продуктами питания. Других магазинов поблизости не было. Напротив дома была трамвайная остановка «Круглый пруд», около дома лепились ларьки, торговали мороженщики, гуляла молодежь, словом, здесь размещался местный Бродвей.


Выезд на пикник через Сосновку к Муринскому ручью. 1933 г.

Дети 1930-х годов, как и теперешние, очень любили мороженое. Мороженщики той поры, по большей части мужчины, торговали с тележек. Мороженое представляло собой два вафельных кружка диаметром 5–6 см, между которыми зажимался слой собственно мороженого. Такая конструкция изготовлялась с помощью нехитрого приспособления прямо на глазах у покупателя. Оставалось только взять колесо двумя пальцами за вафли и катать его по языку. Наслаждение!

Магазин в большем доме позже выдавал нам блокадные пайки (125 г хлеба в день на иждивенца). Стояли громадные очереди. Продукты отпускались часто по вечерам, при свете коптилок. В этом магазине работала уборщицей бабушка Мария, о чем я уже рассказывал. Позже в этом доме, в 19-м отделении милиции, я получил паспорт. Словом, большой дом имел отношение к судьбе нашей семьи.

Воспоминания довоенного детства не во всем безоблачны и содержат некоторые тревожные впечатления. К ним относятся, например, разговоры взрослых вполголоса, обрывавшиеся при появлении посторонних. Смысл разговоров я иногда улавливал. С ужасом обсуждался арест Петра Федоровича, дальнего родственника по Туссинской линии. После убийства Кирова шли разговоры о множестве арестов. Во время финской войны обсуждались призывы в армию, финские снайперы-кукушки, обмороженные красноармейцы в госпиталях.

Наша семья и ее друзья, кажется, не предчувствовали надвигающейся катастрофы. Жили широко, гостеприимно и весело. На фотографиях тех лет счастливые лица людей, которым было по 30–40 лет. Любимейший отдых в выходные дни – пикники, вылазки за город, в Вырицу, Поселок, на реку Оредеж или в Сосновку и за нее, к ферме Бенуа, на Муринский ручей и многочисленные мелкие озера. В ту пору эти места были совсем дикими. Там водились зайцы и лисы, гнездились утки. Замечу, что дикие обитатели Замуручья долго не хотели покидать родных мест. Брат Эдик стрелял уток за бывшей фермой Бенуа до начала 1960-х годов, а я встречал зайцев и лис на Карабсельских холмах даже в 1970-е годы.

Наша семья в годы войны (1941–1945 гг.)

В июле-августе 1941 года Мама пристроилась в качестве воспитателя к какому-то детскому коллективу (детскому дому или саду), забрала меня и брата и мы выехали в эвакуацию поездом в направлении Москвы. Проскочить в Москву наш состав с детьми не успел: дорога была перерезана немцами. Колонна детей в сопровождении десятка женщин, уходя от линии фронта, направилась по проселочным дорогам на северо-восток. За нами ехало несколько подвод со скарбом, одеялами и кухонной посудой. Помню, как в одной из деревень мы мылись в бане, все вместе, женщины, дети и несколько подростков, вроде меня. Женские фигуры я осознал впервые. До этого я в баню ходил только с отцом. Во время блокады в нашей круглой бане не раз потом бывало, что мужчины и женщины мылись вместе. Никого это в ту пору не волновало, лишь бы помыться.

Наш пеший переход продолжался от деревни до деревни. Спали в избах и клубах вповалку, питались плохо. Больных и совсем маленьких детей устраивали на подводах. Когда мы вышли на железную дорогу Ленинград – Кириши – Будогощь, она тоже оказалась перерезанной, блокада уже началась. Нас посадили в товарные вагоны и через Мгу возвратили в Ленинград. По дороге немцы бомбили состав.


Окончание 7-го класса. Июнь 1942 г.

Поезд останавливался, мы убегали в лес, потом снова карабкались в вагоны, заталкивали младших детей и ехали дальше. По сторонам дороги торчали покосившиеся телеграфные столбы с обрывками проводов и одна за другой почти вплотную тянулись разного диаметра черные воронки от бомб. Изредка попадались остовы разбитых и сгоревших вагонов. Были, конечно, раненые и убитые. В отличие от ярких эпизодов довоенной жизни эти события помнятся нечетко, как бы в дыму или сером тумане. Думаю, дело в перегрузке нервной системы, в заторможенном, шоковом состоянии 14-летнего подростка. Бессмысленный круг страха в конце концов завершился, и мы вернулись домой, не ведая о том, что ожидает нас впереди.

Люди вокруг пытались делать привычные дела. Наступало 1 сентября. Почти все школы были превращены в госпитали или закрылись, но некоторые начали учебный год. Я пошел в школу на Сердобольской улице с намерением учиться в 7-м классе. Но первый день занятий оказался последним. Немцы начали бомбить школу в момент окончания уроков, когда ученики высыпали из дверей. Я был в числе первых, оказался лежащим в канаве, вокруг гремели взрывы, сыпалась земля. Когда все стихло, не чуя под собой ног, я убежал через парк ЛТА домой.


Экзаменационная комиссия. 1942 г.

Через некоторое время (по-видимому, в ноябре) начались занятия в нашей школе на Институтском пр. В одной-единственной нетопленой комнате занимались одновременно 7-й, 8-й и 9-й классы по 4–6 учеников в каждом. Сидели в пальто кучками вокруг учителей, говорили вполголоса, писали карандашами (чернила замерзали) на обороте каких-то старых деловых бумаг или квитанций. После занятий каждому выдавалась порция жидкого супа. Из-за этого супа и ходили в школу. Кто-то выпивал суп сразу, я носил домой. Потом здание школы пострадало от бомбы и занятия на некоторое время прекратились. Позже нас перевели в другую школу, на проспект Раевского, за песчаным карьером. В июне 1942 года я окончил с грехом пополам 7-й класс в числе семи учеников на весь район Лесного.

Так закончился для меня первый год войны и блокады. Мама как-то ухитрялась все это время кормить и содержать нас в относительном порядке. Она получала служащую карточку, я – иждивенческую, а Эдик – детскую. Только теперь я могу в полной мере представить себе страдания Мамы. В отличие от нас она понимала, что мы обречены. Но судьба распорядилась иначе. В июле я устроился учеником на завод и получил рабочую карточку. Подробностей этого события не помню, хотя оно оказалось решающим. Вряд ли в свои неполные 15 лет я отдавал себе отчет в происходящем. Кто-то меня надоумил, скорее всего, одна из школьных учительниц (но только не Мама, которая считала меня хоть и старшим, но еще ребенком). Горе, обрушившееся на нашу семью, надломило Маму, она часто плакала, пытаясь скрыть от нас свои слезы. Когда я сообщил ей, что устроился на работу, в ее слезах, наверное, появился и проблеск надежды. По поводу работы я обращался на несколько предприятий, в том числе на заводы им. Карла Маркса и «Красная Заря», но не иначе как Провидение привело меня на завод № 436.

Выпавшие на нашу долю испытания не закончились. В конце 1942 года наш дом на Институтском пошел на слом. Возникла новая беда: куда и как переезжать. Нам давали комнату в Батенинском жилмассиве, но ни транспорта, ни грузчиков не было. Вот тут-то и начались чудеса. На заводе № 436, где я проработал едва ли полгода, нашлись отзывчивые люди и выдали мне, тогда еще беспаспортному ученику электромонтера, ордер на целых две комнаты в ведомственном доме (Ганорин пер., д. 7а, кв. 1).

Чуть позже Мама по моей протекции пришла на завод и тоже получила рабочую карточку, а брат попал в заводской детский сад. О спасшем нас заводе особый разговор, но сначала – о новом месте жительства. Я провел там большую часть своей жизни, 36 лет. Раньше родными были Круглый пруд, Институтский и 2-й Муринский проспекты, Серебряный пруд. Потом родными стали Яшумов, Ганорин, Воронцов переулки, Ольгинская улица, песчаный карьер, Сосновка.

Не могу отказать себе в удовольствии вспомнить, как выглядели эти места в 1942–1946 годах. По существу, мы поселились на краю Сосновки. В нашем квартале еще сохранялись островки леса, а сама Сосновка начиналась в 300 метрах от нашего порога. До войны здесь стояли старые деревянные двухэтажные дома, бывшие дачи. В 1942 году большинство этих домов разобрали на дрова. Остались немногие каменные и небольшая часть деревянных, в их числе дома 7а и 7б по Ганорину пер., построенные в 1935–1937 годах.

В доме 7а было восемь трехкомнатных квартир, в одной из них на первом этаже нам дали две комнаты. Дело было зимой. Печей в доме не было, паровое отопление не действовало. Почти все стекла в комнатах незадолго до нашего переселения были выбиты взрывом мощной фугасной бомбы. Воронка от взрыва диаметром около 8 м и глубиной не менее 3–4 м долго служила потом свалкой мусора. Окна забили фанерой и картоном, завесили старыми одеялами. В большой комнате соорудили печь-времянку, вернее, низкую плиту из кирпича с двумя конфорками. Трубу вывели в кирпичный вентиляционный канал. Дом оказался теплым, и мы устроились в большой комнате втроем относительно уютно. Жили в полумраке, при свете горящей печи или коптилки.

Во вторую комнату мы вскоре пустили на постой авиационного капитана и его денщика из подразделения аэродромного обслуживания в Сосновке. Солдаты быстро привели комнату в порядок, поставили большую круглую печь, заготовили дров, протянули с аэродрома полевые телефоны. Капитана часто поднимали по ночам, он орал по телефону благим матом, бывало, и пьянствовал. Денщик оказался вежливым и достаточно образованным солдатом-евреем Яковом Ароновичем. Мир не без добрых людей. В числе других Яков Аронович помог нам пережить зиму 1942–1943 годов. Он подкармливал нас из капитанского и своего пайков. Спасибо этому доброму человеку.

Размышляя теперь, на склоне жизни, о судьбе нашей семьи, не могу отделаться от мысли, что во время блокады мы должны были погибнуть вслед за Отцом. Но не погибли. Что нас спасло? Прежде всего мы жили не в городе, а в Лесном, где были печи, были дрова, а также огороды, желуди, крапива, щавель, грибы. Но главное – люди. Нас спасал дед Эрнст, который собрал и оставил нам много красивых вещей – мебели, картин, бронзы, посуды. Почти все ценное из дедова наследства Мама обменяла на продукты. Пианино, например, взяли за несколько килограмм крупы и пару буханок хлеба. Упитанные покупатели еще и торговались – много просите, посмотрите, правая ножка поедена жучком. Нас спасала бабушка Мария, которая приносила нам хлебные крошки. Нас спасал солдат Яков Аронович. Нас спасали завод № 436, работавшие там люди, наши знакомые и соседи по дому. Ну, а меня и Эдика спасала, конечно, Мама.

Дом 7а по Ганорину переулку (впоследствии д. 6, корп. 4 по Яшумову, а еще позже по ул. Курчатова) я со временем полюбил не меньше, чем старый дом на Институтском проспекте. Старый дом устраивали дед и отец, это был отчий дом, а новый дом устраивал я сам. В нем буквально все прошло через мои руки, он стал позже отчим домом для моих детей. Полюбил я ближние и дальние окрестности: Сосновку, Бугры, Карабсельки, Юкки, Парнас. Получилось так, что в годы послевоенной юности и молодости, живя у края Сосновки, мы с братом привязались душой к местам, которые раньше любили посещать наши родители.

<…> В довоенные годы считалось, что район Лесного ограничивался с юга парком Лесотехнической академии (ЛТА). До 1-го Муринского был Лесной, после него – город. На почтовых конвертах к нам писали: Ленинград, Лесной, дальше улица и т. д. Если кто-то отправлялся из Лесного дальше 1-го Муринского, то говорили: он поехал в город. В период блокады это деление укрепилось. Город подвергался артиллерийским обстрелам, Лесной нет. Лесной иногда бомбили, но обстрелов, слава богу, у нас не было. Граница проходила где-то в районе Литовской улицы. Мы полагали, что снаряды до Лесного просто не долетали, поскольку немецкие пушки стреляли по городу с юга. Бывало, артобстрелы заставали нас в городе, у Финляндского вокзала или в Нейшлотском переулке около военно-учебного пункта Всеобуча. Тогда мы бежали что есть мочи по Лесному и только около Литовской улицы переводили дух, считая себя в безопасности.

Парк ЛТА занимал в моей юности и молодости особое место. Там я учился жизни и гулял с друзьями из ЛТА и с Володей Кобзарем, читал стихи Пушкина, Лермонтова, оды Державина, баллады Жуковского (стихи я любил и знал их много, но сам стихов не сочинял). В студенческие годы парк ЛТА вновь принял меня, школа жизни продолжилась. Путь от моего дома в Ганорином переулке до общежития во Флюговом переулке лежал через парк. Все дорожки и проезды я прошел там несчетное число раз. Замечательный парк! Он был дорог не только мне, но многим из нашей семьи, это наследственное чувство. Дед Эрнст, Отец и брат Эдик – всех утешал парк ЛТА. Золотой осенью 1951 года, незадолго до окончания института, в парке ЛТА я объяснился в любви и сделал предложение своей будущей жене Ире Буровиной. Она жила в общежитии, а я дома в Ганорином переулке. Парк был в некотором роде нейтральной территорией.


У главного здания Лесотехнической академии. 1930 г.

С восточной стороны парк ЛТА ограничивался Малой Спасской улицей (ныне – ул. Карбышева). «Катись колбаской по Малой Спасской» – говорили мы в детстве. Улица идет от круглой бани к железной дороге и станции Кушелевка. С этой станции я многие годы ездил за грибами в Пери, Грузино, Васкелово, Лемболово. Рядом с Кушелевкой под железнодорожным мостом проходит линия трамвая, делая крутой поворот в виде буквы S. Студенты называли этот поворот интегралом. Остановки там не было, но старые вагоны имели открытые площадки, на повороте трамвай тормозил и мы выпрыгивали или, наоборот, запрыгивали на ходу. Так мы сокращали путь до общежития и обратно.

Страсть к езде на подножках трамвая и к прыжкам на ходу появилась у меня во время войны. Трамваев было мало, ходили они редко, вагоны и площадки забивались вплотную, люди висели гроздьями на подножках. Езда не только на подножках, но вообще на всех выступах, скобах и кронштейнах, а также между вагонами и на «колбасе» считалась обычным делом и даже своего рода шиком. Несмотря на то что я был до войны маминым сынком и пай-мальчиком, навыки и репутация «колбасника» дались мне без особого труда. Кстати, о термине «колбаса». Мы считали, что он относится к массивному металлическому кронштейну с фланцем для сцепки вагонов. Именно на нем было удобно стоять и особенно удобно спрыгивать на ходу даже при большой скорости (умеючи, конечно). Теперь я думаю, что «колбасой» называли резиновый шланг пневматического тормоза, часто висевший сзади вагона. За него держались, стоя на сцепке. Отсюда и название «колбасник», т. е. человек, держащийся за «колбасу». Название «колбасник» было до войны ругательным и презрительным. Не исключено, что произошло слияние двух значений слова – трамвайные нарушители правил и дореволюционное прозвище немцев, торговавших в Петербурге колбасой. Такое ругательство упоминается в словаре Даля и в словаре Ушакова.

Навыки «колбасника» я использовал в юности и в студенческие годы довольно часто, в том числе при езде на пригородных поездах. Васкеловское направление было электрофицировано одним из последних, до этого ходили паровики. Дачные участки еще не появились, после Кавголово шли неоглядные леса. В конце войны и много позже они были небезопасны, но мы ездили, Бог миловал. Попадались мины, чаще противотанковые. Мы их не трогали, осторожно обходили. Попадались останки солдат в касках, истлевшей одежде, заросшие мхом. Однажды я набрел на русские сапоги, на вид хорошие. Поднял один, перевернул: из сапога высыпались кости. Ни трофеи, ни оружие, ни военные сувениры нас в ту пору совершенно не интересовали. Мы ездили в лес за грибами. Паровик местами замедлял ход, забираясь в гору, мы выпрыгивали на откос и сразу попадали в лес. Паровик, прошумев, исчезал вдали, наступала тишина. Как жаль, что тихих лесов вокруг Петербурга теперь уже нет.

Перечислю некоторые особенности нашего микрорайона в 1942–1946 годах. Прежде всего – это военный аэродром. Еще до войны Сосновку рассекла надвое широкая просека, по которой проходила высоковольтная линия электропередачи на стальных опорах. Во время войны линию снесли, просеку расширили и оборудовали аэродром. Транспортные самолеты, штурмовики и истребители во множестве заходили на посадку со стороны Политехнического института. Взлетали они, как правило, на северо-запад. На территории завода и в сосновом массиве вдоль Пустого переулка располагались зенитные дивизионы для охраны аэродрома. Когда зенитки вели огонь (это бывало и днем и ночью), наш дом подпрыгивал, а мы затыкали уши. Я очень боялся, что немцы начнут бомбить зенитные позиции, тогда досталось бы и нам. Наверное, та большая бомба, упавшая за домом, предназначалась зенитчикам. В дальнейшем, однако, бомбардировки не повторялись.


Здание НИИ-9, во время войны завод № 436, где В. Кобак работал в 1942–1946 гг. Фото 1932 г.

Второй достопримечательностью были песчаный карьер и озера. Карьер разрабатывался задолго до войны. Потом в нем возникло довольно глубокое озеро, местами до трех метров. Во время войны, по мере разработки карьера, с южной стороны образовалось второе озеро, поменьше. К карьеру подходила ветка грузового трамвая, которая спускалась вниз, раздваивалась и огибала озера. Ветка соединялась с трамвайными путями на Политехнической улице, в конце которой было кольцо маршрутов № 18 и № 9. Песок вывозили на платформах в довольно большом количестве. Для нас озера были местом отдыха и купания в летние дни.

Третьей и главной достопримечательностью являлся завод № 436. Об этом заводе (вернее, маленьком заводике) хотелось бы рассказать подробнее. По моим представлениям, в конце 1920-х – начале 1930-х годов возникли три предприятия: НИИ телевидения (НИИ-9), Высоковольтная лаборатория (ВВЛ) и Лаборатория радиокерамики (НИЛ-34, позже НИИ-34). Здание НИИ-9 запечатлено моим отцом на фотографии 1932 года. Таким оно оставалось и в 1941–1945 годах, разве что появился каменный забор, а справа – проходная в виде двух павильонов с воротами посредине. Снимок был сделан с угла Яшумова переулка и Ольгинской улицы. Интересно, что корявая сосна на переднем плане снимка стояла до начала 1950-х годов.

Здание ВВЛ и здания НИЛ-34 до наших дней дошли почти в первозданном виде. В начале войны НИИ-9 и частично ВВЛ эвакуировали вместе с сотрудниками, а их здания законсервировали. На базе НИЛ-34, чуть позже переименованной в НИИ-34, организовали завод № 436, выпускавший радиодетали для военных радиостанций. Поначалу завод состоял из нескольких цехов с числом рабочих по 15–20 человек и нескольких обслуживающих отделов по 10–15 человек. Потом число рабочих стало расти и заводу передали здание бывшего НИИ-9.

Рост завода происходил у меня на глазах и при моем скромном участии, сначала как ученика электромонтера (фактически разнорабочего), потом – электромонтера и связиста. Мне приходилось долбить и бетонировать стены, рыть траншеи для кабелей, гнуть трубы и даже смолить крыши.

Тогда я не предполагал, что работаю на крыше будущего памятника архитектуры конструктивизма 1920-х годов. Однажды я на спор спускался с крыши по водосточной трубе на северной стороне здания, на уровне третьего этажа сорвался и вместе с трубой рухнул на кучу мусора. К счастью, все обошлось благополучно, но старик-бригадир крепко «лаял меня матерно». Замечу, что памятниками конструктивизма, как теперь выяснилось, являются также здания Института постоянного тока, 1-й школы, 14-й поликлиники, а также круглая баня у площади Мужества.

Здание Института постоянного тока было интересно своим внутренним устройством. Поражал воображение громадный зал во всю высоту и ширину здания. Пять открытых галерей опоясывали зал, создавая впечатление гигантского театра. От пола поднимались вверх фантастических форм электрические аппараты с блестящими шарами по два метра в диаметре. Я и другие «электрики» такого же возраста облазали там зимой 1942–1943 годов все галереи и закоулки. Здание было в плачевном состоянии. Крыша текла, с галерей свешивались громадные сосульки, в помещениях и на лестницах образовались толстые натеки льда. Мы сами добавили там порядочно разрушений, снимая кабели и электрооборудование. Бывало, и просто хулиганили, орали, свистели. По залу металось гулкое эхо.

Откуда нам было знать, что на верхних этажах здания в нескольких комнатах под башенкой на крыше до войны разрабатывался, а теперь стоял в бездействии первый советский радиолокатор. Я заходил в эти комнаты, видел скопление аппаратуры и даже отвинтил что-то для своих нужд. Это едва не кончилось для меня трагически. Аппаратура была секретной, но то ли по разгильдяйству, то ли из-за всеобщей разрухи и голода, в те зимние месяцы она никем не охранялась.

Через какое-то время КГБ все же схватился. Найти лазутчиков не представило труда, и нас взяли за штаны. Разговаривали сурово. Большинство расплакалось, а на меня вдруг напала строптивость. Меня пообещали согнуть в бараний рог, но в конце концов махнули рукой. Заступниками оказались наш мастер, старый электромонтер Николай Демьянович Зуев, и главный энергетик завода Николай Михайлович Цветков. За хорошее ко мне отношение большое спасибо этим добрым людям. Через десять лет я стал специалистом в области радиолокации и посвятил ей почти всю свою жизнь. Описанный выше факт моей биографии можно рассматривать как предзнаменование или указующий перст.

На заводе оказалось много хороших людей. Среди рабочих на сборке радиодеталей трудились пожилые преподаватели Политехнического института, даже профессора. Помню старенького профессора Семенова, математика. Нас, дураков, смешило, что он носил ермолку на лысой голове. Все работницы и рабочие на сборке ходили в белых халатах. Нам же, рабочим вспомогательных цехов (горнового, механического, транспортного, а также электроцеха, где работал я), выдавали темные халаты или комбинезоны.

Работа была грязная и сопровождалась, как правило, матом. Этот язык пришлось освоить и мне, а большинство других подростков, живших в Гражданке и Ручьях, хорошо знали мат с малолетства. По развитию и запросам они были деревенскими жителями, иногда их называли ручьевскими скобарями. Физически гораздо более крепкие и хорошо питавшиеся, они относились к нам, городским, покровительственно, иногда и тиранили. Они запросто пили казенный спирт и тискали девочек, что для нас было совершенно немыслимым.

Я предпочитал общаться с инвалидом Олежкой Володиным. Маленький, горбатый, он работал токарем и слесарем в механическом цеху. Во время работы он стоял на ящике, иначе ему было не достать до станка или тисков. Не могу не вспомнить добрым словом Сашу Грязева, побывавшего на фронте, контуженного и демобилизованного. Он работал вместе с нами, подростками. Добрейший и скромнейший парень, гораздо старше и сильнее нас, он считал нас равными себе. Его уважительное отношение к людям было очень искренним и шло от души.

Вспоминаю главного инженера завода, молодого Григория Антоновича Гайлиша, впоследствии крупного специалиста, лауреата государственной премии, директора НИИ «Гириконд» (Государственный институт резисторов и конденсаторов), начальника керамического цеха Георгия Анатольевича Смоленского, впоследствии видного ученого, члена-корреспондента АН СССР, начальника цеха Лидию Григорьевну Годес, красавицу Лидочку и многих других. Все они запомнились мне своей простотой и заботливостью, в частности по отношению ко мне, хотя я находился на низшей ступени социальной лестницы. Видимо, таково было время. Нас, мальчишек, жалели все. Жалел меня и старшина зенитчиков, стоявших на территории завода. Когда я попадался ему на глаза, он отводил меня в блиндаж и давал команду повару накормить меня. Наверное, выглядел я достаточно скорбно с тонкой шеей, торчащей из широкого комбинезона, и в кирзовых сапогах. Работали мы не десять, а всего лишь семь часов, но очень уставали. Я приходил домой, не снимая рабочей одежды, садился около теплой печки и тут же засыпал.

Осенью 1943 года моя жизнь переменилась в лучшую сторону. Произошло это частично благодаря общему улучшению положения нашей семьи, а также из-за того, что я решил учиться в вечерней школе. Школа рабочей молодежи (19-я ШРМ) открылась при Политехническом институте в 1-м корпусе. Позднее она переместилась в здание школы на проспекте Раевского, где я в 1942 году заканчивал 7-й класс. Учиться по вечерам было очень трудно, но зато в 8-м классе школы я обрел себе новых друзей. Я встретил близких по духу сверстников (в основном девушек) и замечательных учителей, среди которых по вечерам отдыхал от дневной грязи и матерщины. Мы не только замерзали и недоедали, нам остро не хватало душевного тепла и общения, поэзии и музыки. Школа открыла выход для наших чувств, дружба была бескорыстной и святой. Несмотря на крайнюю усталость, мы подолгу бродили гурьбой после уроков, провожали друг друга, никак не могли наговориться. Учителя поддерживали наш романтизм и, наверное, сами черпали силы в общении с нами. С некоторыми из друзей тех лет я встречаюсь изредка и поныне. Спасибо этим людям, тогда юным и красивым, без которых моя жизнь была бы гораздо беднее. Спасибо нашим учителям, которые прививали нам возвышенные стремления. С тех пор я всю жизнь оставался неисправимым романтиком.

Мне пришлось работать и учиться в вечерней школе три года. Мой заработок возрастал и вместе с маминым позволял сносно существовать нашей семье. Сохранился старый профсоюзный билет, по которому определяются цифры моей средней месячной зарплаты по годам: 1942 – 100 руб., 1943 – 200, 1944 – 300, 1945 – 600, 1946 – 800/300, 1947 – 400. До мая 1943 года я был учеником электромонтера, потом работал электромонтером связи до ухода на учебу в Политехнический институт в июле 1946 года. Зарплата сменилась стипендией в 300 руб. (масштаб денег в те годы оставался постоянным вплоть до реформы начала 1960-х годов, изменившей масштаб в соотношении 1:10).

До войны у меня были школьные и дворовые друзья, но наша дружба не успела окрепнуть. Война разметала нас, многие погибли от голода. На заводе я подружился с Арсиком (Арсением Дмитриевичем Васильевым), работавшим в сборочной бригаде. Мы были ровесниками. Сборочная бригада состояла сплошь из женщин и девушек плюс один Арсик, красивый, румяный юноша (мать у него работала в столовой раздатчицей). Немножко воображуля и во многом скептик, он считал всех членов бригады, включая бригадира, тоже женщину, дурами. Они же, напротив, к Арсику очень даже благоволили. Как электромонтер, я наведывался в сборочную бригаду, чинил паяльники (за длинным столом 15–20 работниц и Арсик, передавая друг другу, спаивали радиодетали). Как приятелю Арсика мне перепадала часть женского благоволения. Однажды я даже получил в подарок книгу с надписью «Вале Кобаку от сборочной бригады».

Потом мы с Арсиком попали на курсы Всеобуча (всеобщего военного обучения) и получили свидетельства ручных пулеметчиков. Ходили пешком по Лесному проспекту до Нейшлотского переулка, где находились курсы. Тогда на 1-м Муринском произошло взволновавшее нас событие. Ночью по улице проходила колонна тяжелых танков с десантниками на броне. По-видимому, танки перебрасывались с южного на северный рубеж обороны. Шли без огней в темноте (в городе строго соблюдалось полное затемнение). Железнодорожный мост, перекинутый через 1-й Муринский проспект ближе к кондитерской фабрике, имел стальные опоры, выдвинутые на проезжую часть. Танки с ходу выбили все четыре опоры. Мост прогнулся, пострадали десантники. Позже мост выправили, подведя под него деревянные срубы, которые простояли года два или три. Мост на этом месте стоит и сейчас, но уже новый.

Командирами отделений и взводов на курсах Всеобуча были молодые женщины, только командир роты – молодой мужчина после ранения, да начальник курсов и замполит – старики. Все командиры ходили в форме с петлицами, а мы, подростки, носили комбинезоны или ватники. Воевать нам не пришлось, но по молодости лет подвиг совершить хотелось. Решили пойти во флот юнгами. Наши матери плакали и просили этого не делать. Мать Арсика тоже жила без мужа, он был у нее младшим сыном, еще были дочь и старший сын, который служил во флоте. Моей маме надо было растить Эдика, ему исполнилось только семь. Без меня семья могла погибнуть. Словом, я остался, а Арсик проявил твердость характера и ушел. Так закончилась наша недолгая отроческая дружба.

Арсик выучился на радиста-оператора, служил во флоте, участвовал в боевых операциях последнего года войны, демобилизовался лет через десять после войны. Потом работал радиомонтажником и регулировщиком радиоаппаратуры, пытался учиться, но не получилось, так и прожил жизнь рабочим. Еще в армии Арсик освоил английский язык, в дальнейшем совершенствовался, читал английские газеты, слушал радиопередачи. Он интересовался философией, особенно восточной, много читал. По общему развитию он был интеллигентен, остроумен, самостоятелен во мнениях, незауряден. Но два порока подтачивали его личность – коньяк, который Арсик очень любил, и женщины, которых он считал дурами и, пожалуй, не любил. Женщин было много, но семьи Арсик так и не создал. Осенью 1985 года он покончил жизнь самоубийством.

Еще моими друзьями в 1943–1945 годах стали три девушки. Бог, наверное, послал мне их для благородного воспитания. Мы называли себя ГаВаЛюКе (Галя, Валя, Люда, Кена). Душой дружеского кружка по праву стала Кена (Ксения Владимировна Дембовецкая). Я был тайно в нее влюблен, но еще слишком юн и ни за что не осмелился бы на признание. Кена работала санитаркой, а потом медсестрой в госпитале (в помещении 1-й школы, где она до войны училась). Помню, на встречу нашего кружка иногда приходил на костылях парень из числа выздоравливающих, с красивым интеллигентным лицом. На войне ему оторвало ногу. Обычно он молчал, а когда уходил и прощался со всеми, то Кене целовал руку. Она сопротивлялась, говорила, что так делать не следует, что это нехорошо. Он отвечал: «Почему же нехорошо? Руку любимой девушки можно поцеловать». Меня очень трогала эта сцена, и я восхищался смелостью и достоинством парня.

Галя (Галина Натановна Стрельцина) работала юстировщиком в воинской части, где ремонтировались бинокли, стереотрубы и другая фронтовая оптика, а Люда (Людмила Николаевна Дьяченко), – в Политехническом институте. Зимой мы часто собирались у Кены дома в Воронцовом переулке. Она жила с матерью в двухкомнатной квартире маленького уютного домика. Ее отец, видный корабельный инженер, погиб в 1939–1940 годах в застенках КГБ, а старший брат сложил голову на фронте в самом начале войны.

Мать Кены, Александра Васильевна, мужественно перенесла эти страшные потери, сохранила любовь к жизни и доброту. Она всегда принимала нас радушно, как детей, поила чаем и порой даже угощала чем могла. В доме стояло малогабаритное корабельное пианино. Кена играла, мы слушали, иногда пели вполголоса вместе с Александрой Васильевной. Теперь я понимаю, что она действовала сознательно, отвлекая нас от мрачной действительности и приобщая к искусству. Спасибо Александре Васильевне, доброй и мудрой женщине, спасавшей в годы войны наши юные души от грязи и ожесточения.


Встреча старых друзей ГаВаЛюКе. 1987 г.

Как это ни удивительно, по Кениной инициативе мы ходили в театр. Во время блокады работал Пушкинский театр, где ставили оперетты. Добирались мы до театра и обратно иногда пешком, но всегда возбужденные и счастливые. Дома Кена играла нам услышанные мелодии и мы пели полюбившиеся арии. Благодаря нашему кружку, несмотря на голод и разруху, мы все-таки получили в юности необходимый заряд романтики и оптимизма.

Кена в дальнейшем стала врачом, Галя осталась специалистом по оптическим приборам. Обе не обзавелись семьей, их постигла судьба многих девушек, лишившихся женихов во время войны. Обе до сих пор продолжают работать. Люде досталась счастливая семейная жизнь с детьми и внуками. Мы собирались иногда вчетвером. Видеть друг друга старыми и больными грустно, но все равно очень приятно.

(…) В декабре 1943 года я получил медаль «За оборону Ленинграда», в апреле 1946 – медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». В этом не было ничего необычного: их получили все, кто работал и жил тогда в Ленинграде. Получила их и Мама. Медали вручались на собраниях цехов и отделов под жидкие аплодисменты. Особой гордости и ликования никто не испытывал, никаких приплат или льгот к медалям не прилагалось, никто их не носил. Однако через 45 лет выяснилось, что медали все-таки имеют ценность. Их обладатели, приравненные в 1985 году к участникам войны, получили право бесплатного проезда в городском транспорте. Позже (с весны 1994 г.) блокадники получили еще и право бесплатного проезда в электричках и пригородных автобусах.

1.Фрагменты из дневника К.А. Кордобовского публикуются по книге: С. Ласкин, А. Ласкин. Музыка во льду, или Портрет художника К. Кордобовского. СПб., 2000.
2.Имеется в виду Коммерческое училище в Лесном на Институтском проспекте. О нем подробнее см. далее в примечаниях к воспоминаниям Г.В. Кравченко.
3.Подробнее о доме Тахтарева см.: А.В. Кобак. Особняки и дачи старого Лесного // Невский архив. 1999. Вып. IV. С. 452–455.
4.См. далее очерк Д.В. Семенова «Дом Тахтарева и его обитатели».
5.Речь идет о Борисе Федоровиче Землякове (1898–1945?), геологе, археологе, участнике краеведческого движения в Лесном. Окончил Коммерческое училище в Лесном (1916 г.), учился в ЛПИ, окончил географический факультет ЛГУ (1926 г.), участвовал в экспедициях на Кольский полуостров, в Хибины и на Украину, работал в Геологическом комитете и в советской секции Международной ассоциации по изучению четвертичного периода Европы. В Минеральных водах попал в оккупацию, позднее его видели в Берлине, где, вероятно, он и погиб в конце войны.
6.Унжлаг, Унженский ИТЛ – Унженский исправительно-трудовой лагерь.
7.О Коммерческом училище в Лесном см.: Глезеров С.Е. К истории краеведческого движения в Лесном // Невский архив. Вып. V. С. 232–237.
8.Здание построено в 1913–1914 годах для детского дома благотворительного общества «Лепта». См.: Антонов В.В., Кобак А.В. Святыни Санкт-Петербурга: Христианская историко-церковная энциклопедия. 2-е изд. СПб., 2003. С. 280.
9.О Петропавловской церкви в Лесном см.: Антонов В.В., Кобак А.В. Святыни Санкт-Петербурга: Христианская историко-церковная энциклопедия. 2-е изд. СПб., 2003. С. 99—100.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
22 avgust 2011
Yozilgan sana:
2011
Hajm:
566 Sahifa 244 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-227-02714-6
Mualliflik huquqi egasi:
Центрполиграф
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar