Точки непостижимого. Современный рассказ

Matn
Muallif:
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Галина Дубинина

Выпускница Высших литературных курсов (семинар прозы Леонида Бородина) и аспирантуры Литературного института им. А. М. Горького.

В настоящее время председатель правления Клуба писателей-выпускников Литературного института.

Лауреат литературных конкурсов «Золотое перо», «Левша», фестиваля «Славянские традиции».

Автор книг прозы и поэзии «Мир детства»; «Дыхание вечности» (о С. Есенине), «Партитура жизни», «Поэтическая сюита». Член Союза писателей и Академии российской литературы.

Русалочья ночь

Рассказ

Когда-то она была русалкой. Об этом рассказывали видения. Они возникали по ночам, и тогда она вновь чувствовала своё тело сильным и гибким, ощущала под собой тугую упругость укачивающей волны и её солоноватый привкус, оседающий на губах. Она чувствовала дыхание воды, и общий ритм вселенной совпадал с ударами зарождающегося в её груди сердца. Оно звало, обещая новое в текучем безвременье вод, вжимая в себя поток бессмертия. Но она ещё не видела своих ног, они были единым продолжением бёдер с раздвоенным плавником хвоста. Он отливал искрящимися бликами в свете высокого таинственного месяца, и нечеловеческое блаженство владело всем её существом. Хотелось, чтобы так длилось вечно…

Но как только ночь приносила это неистребимое желание, из-под водных глубин прапамятью приходило напоминание, что она нарушила закон… Древний закон, и теперь идёт расплата…


– Зачем ты отпустила его? – прекрасное лицо богини Вод исказил гнев. Сидя, как и прежде, на прибрежном камне, она расчёсывала свои длинные-длинные волосы, скрывающие неотразимую женскую наготу. – Ты должна была привести его ко мне.

– Я хочу, чтобы он жил.

– Зачем? Что ты знаешь о жизни, дурочка!

– Я люблю его.

– Что-о-о? Тебе понравился прелестный юноша. Тем более ты должна была заманить его к себе, увлечь на дно…

– Ты бы забрала его у меня и погубила. Как и всех остальных. Отчего ты их так не любишь?

– Я? – Сари рассмеялась. – Да ты, я вижу, совсем ещё глупышка. Чтоб Сари не любила мужчин? А для чего я, по-твоему, сижу на этом камне? А откуда всё моё многочисленное потомство? – Она откинула за спину волосы, обнажив рельефную выпуклость груди в совершенной гармонии форм… – Я дарю им высшее наслаждение… – она томно потянулась, и чешуйчатое облачение хвоста стекло с её широких бёдер. Обнажённая стройность ног венчалась мистическим зрачком чёрного треугольника: женское начало беспощадно затягивало в творящий хаос вселенской бездны. – На одну ночь. Они получают то, к чему стремятся и о чём мечтают всю жизнь. Не важно, что после встречи со мной она обрывается, главное – они успевают выполнить своё природное назначение.

– Моего отца ты тоже убила?

– Нет, он сгорел от любви сам, потому что ушёл…

– О-о-о?

– Да, его я отпустила…

– А меня?

– Ступай! Ты всё равно не сможешь жить здесь, пока сама не познаешь человека.

– Но у меня нет ног!

– Разве? Если сердце распаляет искра любви, то ты уже стоишь на земле.


Боль в левой лопатке отозвалась в плече, спустилась в область желудка и полоснула нижнюю часть туловища, словно рассекая его вдоль, колкие вспышки распороли темноту ночи, она стала задыхаться и проснулась…

Когда приступ кашля ослаб и выпустил в грязную рябь нестираного тряпья мелко трясущееся тело, запущенная, промёрзшая комната деревянного дома глянула в светлый раскос открывшихся глаз своей неухоженностью, пахнула привычной сыростью и неуютом. Она с трудом пошевелила опухшими ногами, отозвавшимися ноющей болью ступней (подумала, что надо бы наконец с пенсии обязательно лечь в больницу подлечиться), тяжело вылезла из-под наваленного на себя старья, тупо соображая, кто она, где, и, наконец, решая, куда бы и к кому пойти сегодня. Хотелось тепла, просто человеческого тепла. Холод в квартире и внутри собственного естества, постоянная бескормица гнали в свет, на улицы посёлка.

* * *

Водичка в ведёрке у сынка плещется, солнышко отражает, а ведёрушко у него синенькое, как небушко, и детское… Маленький он у меня ещё был, когда мы в посёлок этот приехали, а дочка ещё меньше, грудная. В доме с бабушкой. А мы от колодца идём с водой, у меня тоже ведро одно, правда, взрослое, но много носить не могу – сил не хватает. А больше некому. Одни мы – безмужние. Уж так получилось, сбежал наш папашка, отпустили мы его. Зато сынок у меня красивый, сам как солнышко. Только маленький да худенький больно. В три года как годовалый ребёночек весил – одиннадцать килограмм, кормить нечем было… смесями сестрёнкиными выхаживали, что бесплатно на малышей выдавали. Идём счастливые, дорогу к дому переходим – сынок солнышко в ведёрке несёт, а я на него любуюсь – помощник растёт… И вдруг женщина, что впереди шла, обернулась, глянула на нас да как закричит-запричитает:

– Понародились детки на горе горькое… – Сразу у меня в глазах потемнело. Так худо стало, думаю: старая ты дура, что ж ты такое несёшь?! Уж тяжкое-то самое, казалось, позади осталось… А ты вновь лихо накликаешь… И так-то ведь почти каждую ночь от беды кровинушку свою спасаю: то, снится, на обочине бездыханный лежит, иль в овраге гибнет, а то от воды на море или реке… всё от воды больше, от воды…

– Чего разоралась? – призывает её к порядку справная ещё старуха, тучно плывущая навстречу.

– А ты мне не тычь, – аль забыла дитячьи косточки, что под старым клубом покоятся? Аль скинула, грех войной покрыло, да за чужим мужиком горя-то не знаешь…

– А ты что? С той поры-то всё помнишь? Быльём поросло-то давно, если что и было, дак неправда уж… Однако мужику-то мому не стрепи, не бери лишний грех на душу…

– Я-то не возьму, да всё помню, что вы забыли… Молодых теперь всё хаете, вот, мол, мы не в пример вам какие порядочные были… а откуда б они нынче такие вот взялись проститутистые? Мать моя сколько ваших грешков под танцульки-то поприкрыла, посхоронила…

– Ты язычок-то за зубами всё ж попридержи-ка… Сумасшедшая, оно и есть сумасшедшая.

– А земелюшка-то вся в косточках, костьми засеяна, кровью взлелеяна… Ахти мне… ахти…

* * *

Она родилась на земле в русальскую ночь. Отца своего не помнит, может, его никогда и не было… мама ей просто говорила, что непутёвый. Поднимала детей одна. Видимо, и уехала от него в этот посёлок (много тут народу всякого просеялось перекатипольного да ссыльного). Ей тогда было года два-три, а когда началась война, наверно, шесть. Младшую сестрёнку не сберегли, в три года в войну умерла… Такой маленький гробик, и в нём сестрёнка, как красивая большая кукла в белом платье, пошитом из старой клубной занавески. Шила тётя Мая, директор клуба, а мама работала уборщицей… Пока сестрёнка болела, мама исступлённо молилась на иконы, у неё их было много… Но малышка не выздоравливала, слабела с каждым днём. Водичка из ложечки течёт по детскому подбородочку, мама пытается напоить каким-то древесным отваром, накормить хоть чем-то, но ребёночек уже не может глотать… мамины руки трясутся мелко-мелко, совсем как у неё сейчас после очередного приступа.

… Детский гробик захватывает течение реки и уносит прочь. Неправда, обрывает она видение, неправда, по реке я пускала венок купальский… А иконы все после смерти младшенькой мама убрала, в мешочек завязала и сказала: «Невмоготу будет – достанешь, может, тебе хоть помогут, а то и продашь в чёрный день, когда одна останешься». А она их отдала в храм, церкви тогда восстанавливать стали по сёлам. В своём-то посёлке нет. Молельный дом открыли по западному образцу, там иконы не нужны. Приехали из Америки и давай учить, как жить правильно надо, агитировать, с переводчиком ещё… Слушала Любонька их, слушала, да и говорит: «Что ж ты, сукин сын, перед нами ломаешься, ты же никакой не американец, так говори по-русски». Удивился, глазёнками заморгал, кто такая да как поняла. А Любоньке что? Гипнозу не поддаётся, особенность у неё такая – специально проверяли… А иконы… так разве в них дело?

Сильно, конечно, в войну мать обиделась за дочку, что не помогли, не вылечили. А от чего лечить-то – от голода? Кушать хочется всегда и сейчас тоже, как тогда: «Хлеба, ну хоть бы небольшой кусочек обыкновенного чёрного хлеба», – думает Любушка.

Она сидит на крылечке магазина со сказочным названием «Теремок», томно припекает июльское солнце, но она не может никак отогреться, сознание путается, и воспоминания мешаются… и сочиняется своя сказка о волшебном тёплом доме, в котором ждёт еда и любимый. Она знает, что сегодня заповедная ночь, в которую встречаются любящие. Сегодня её ночь: отвергнутой русалки, которая вышла из воды в поисках любви, но так и осталась неприкаянной на земле.

Прибрежный ветерок, одуряя свежестью близкой реки, ласково перебирает светлые кудри на его голове, пропуская их сквозь розовеющие пальцы закатного вечера… Она помнит и алую каплю солнца, стёкшую по небесной щеке в водную глубь, и неумолимо ускользающий с набежавшей волной трепетный шелест волос…

Он был крепок и очень хорош в свои двадцать пять лет. Ей было тридцать шесть… Она сплетала венок из цветов и трав, которых не знают обыкновенные девушки, она угадывала их в отзвуках воды и в отсветах купальских огней, они жили, струились в ней самой ароматом древнего заповедного зова…

Теперь он, толстый и лысый, приезжал иногда проведать материнский дом. Зашла как-то к нему и остолбенела. На комоде в прозрачной обёртке – высушенный венок. Откуда, батюшка, такой-то? Смеётся: «Подарок русалки из реки в руки пришёл. Дивной красоты был, даже вот засушил на память, может, грешным делом думал, хозяйка его мне явится. Вот так всю жизнь и надеялся».

– А венок-то, батюшка, мой.

– Да что ты, Любонька, – он с сожалением смотрит на неё, как на больного ребёнка. – Этот венок мог принадлежать только писаной красавице из сказки. В жизни-то вот по-сказочному не выходит – посулит судьба да бросит.

 

– А я и была красавица. Косы пышные по… – красноречивый жест рукой, – глаза огромные… Не туда глядел. Дайко веночек, там и примета должна быть… – Она смотрит на него торжествующими голубыми глазами на ставшем удивительно молодым лице. – Видишь, мой! А на судьбу не обижайся, она посылает, да человек не принимает, не понимает, сердешный, несмышлён ещё больно… сам идти не может, всё ждёт, когда поведут, вверх ли, вниз ли, по течению понесёт или на дно затянет, там, видно, и счастье его покоится…

* * *

– Здравствуй, Любавушка-Купавушка, – говорю я старушке, сидящей на магазинном крыльце.

– А сегодня праздник большой, – сообщает она загадочно и поясняет: – Купала.

– Хлеб-то хоть есть?

– Нет.

– Тебе чёрный или белый?

– Лучше чёрный, – отвечает.

Я покупаю ей буханку хлеба, дешёвой колбасы (сами едим такую) и упакованную стаканчиком шекснинскую сметану (говорят, самая лучшая), складываю всё в новый пакет и на крыльце вручаю ей: «С праздником!» Она рада, она счастлива, как ребёнок, и смущена. Она никогда ничего у меня не просит («вам ведь самим надо»), кроме чистых тетрадей: она пишет стихи, большей частью на заказ – свадьбы, поминки, юбилеи… – где не заплатят, так хоть накормят. Это раньше её печатали в газетах. А теперь на бумагу пенсии не хватает. Много ли ей надо самой, но дома ждут два верных кота – белый и рыжий, их-то ведь обязательно кормить нужно…

* * *

У нас она появляется редко и всегда внезапно.

– Я вот что подумала – в газету написать, весь пруд наш молодёжь загадила. Банки, бутылки. Там ведь эта танцплощадка, дак что и делается, и парк весь тоже, а его ведь школьники высаживали. Предлагала Чулкову туалет убирать, хоть за сто рублей, так нет… А там после дискотек этих…

Знаешь, Галинька, каждый раз я засыпаю с одной только мыслью: «Не дай мне Бог лишиться разума!» – жалится она. – Детство было военное, голодное. Мать привезла меня сюда, когда мне было два года, и старость вот такая же. Раньше, как инвалиду, мне пайки продуктами давали, а сейчас ничего… Полис вот не могу два месяца получить, а лекарства плохие нынче стали, не действуют, как раньше… Астма у меня, задыхаюсь, – она закашлялась, мелко-мелко затряслась всем телом. – К Сохатой-то подходила, к заместителю сельсовета, как, говорю, с дровами-то? Я ведь уже шесть лет в нетопленой квартире зимой живу. А она мне: «Пьёшь ты, чего, мол, с тобой и разговаривать». А разве так пьют? Много ли я выпью, совсем маленько, так только, перед сном – согреться, да чтоб рассудка не лишиться, поплачу тихонько, мне и легче станет, да Господа попрошу только об одном: «Не дай лишиться разума!» А так разве выжить-то? Ты, говорит, в кочегарку на ночь иди, мужики тебя пустят согреться. Хорошо, говорю, когда твой Саша-то дежурит? Муж у неё в кочегарке работает. Я прямо к нему и пойду, пусть греет. Вот так! Она и слова все потеряла, закраснелась… Кхе-кхе, – застенчиво-хитрая улыбка тронула обескровленные губы.

– А вообще нет, я с мужиками – ни-ни. Как это – под чужого мужика-то ложиться. Не понимаю… Нет. У меня вот не сложилось, и сын мой в детдоме рос. Я инвалид по психическому заболеванию. Раз родила… потом, правда, ещё абортик сделала – не разрешили, и всё… завязала.

* * *

Вчера мы с детьми встретили её на улице, помогли сумку нести.

– Со свадьбы вот. Люди мне и говорят: «Одну-то тебя прокормим. Ничто». Не хочу в богадельню-то, в чужое место. Умирать, так у себя. Лучше нигде не будет. Полис-то мой, Галинька, два месяца в столе у них пролежал. И с паспортом так же, а без него пенсию не дают, в приют, говорят, иди… А кто моих котиков кормить будет? Они у меня верные, позову – на голос выходят, ждут, родимые, встречают…

…Пруд этот не природный, нет, вырыли. А когда, и не знаю. Давно эта плотина здесь, мы приехали, так уже была. Раньше купались тут. А сейчас и бельё не пополоскать – загадили, чистить надо. Вон ряской всё заросло, а у мостков бутылок этих пластиковых сколько…

Здесь и волос водится. Иду как-то, а он парнишке в ногу впился. Я-то знаю, что это такое. Достала платочек, мочись, говорю. Обработала сразу, а так бы нет, пропал. Вон подальше место гиблое есть, раньше-то человек пятнадцать там за мою бытность утопло, подруг моих несколько. Молодые были, горячие, ничего-то не боялись. А сейчас уж не то, никуда… Даже и в райцентр не съездить – праздник вот будет Волго-Балту, а мне самой уж и не доехать… а здесь у нас и тетрадей-то нигде нет, а то бы я воспоминания написала, помню, как в войну посёлок бомбили. А обелиск в парке тоже загадили, бутылки всё хвостают, я вот хожу, стёколки-то сама убираю… как уж могу.

А ещё семья выдр на берегу поселилась вон там, где качели сломанные. Ночью выходят на плотину… Я так постою да понаблюдаю, интересно, порой и самой туда хочется. Вот и прошу Господа, чтоб от мыслей таких поберёг. Вон мужик недавно у нас молодой повесился, да много их сейчас таких. А нельзя. Грех большой.

Раньше нам пайки к празднику продуктовые давали, а сейчас ничего – совсем забыли.

А, Коленька, вот спасибо. Дальше уж я сама дойду вот тут тропинкой, через парк. – Она достаёт пачку с печеньем. – Берите, не обижайте. Это от меня за помощь. Девочку-то твою не очень, а Коленьку-то я хорошо запомнила, сразу, как вы здесь появились, идёт такой маленький с рюкзачком…

Сразу войну вспомнила: тогда сюда много людей эшелонами привозили, всё больше партии женщин с детьми, а они вот такие маленькие и с рюкзачками. Переночуют у нас в клубе, старый-то не здесь был, на той стороне, за железной дорогой, и дальше собираются. В сторону леса. А потом оттуда всё выстрелы, выстрелы… «А куда их, – у матери спрашиваю, – дальше-то?» – «Да на Новую деревню», – отвечает. Так вот на Новую да на Новую… А что за деревня и откуда такая?

А после войны я сама за грибами бегать в лес тот стала, так мать, как узнала, запретила – нельзя, говорит, грибы там собирать, потому как с Новой деревни…

* * *

Любушкино печенье вкусное, мы едим его с чаем. Хотя понимаем, что мы уже со своего огорода живём лучше неё, и грех отрывать это угощенье от человека в нужде. А нынче у нас много ягоды. Урожайный выдался год.

Ведёрко у сынка тоже синенькое, только он уже не тот дошкольный малыш, а выпускник начальной школы. И не солнышко плещется в ведёрушке, а красная смородина кровавыми капельками отсвечивает. Высыпала Любушка ягоду себе на ладони – залюбовалась и заплакала, катятся слёзы белыми ягодами и смешиваются с красными, как кровавая река жизни…

Детский гробик захватывает течением и уносит прочь, а в нём девочка, что куколка в белом платье… а следом рюкзачки, рюкзачки – маленькие, разноцветные…

Глаза у Коленьки большие и тёмные – иконописные, и сам такой красивенький, как ангельчик с иконы… Да только не помогли иконы-то, не услышала Божья Матерь…

И женщина та как Галинька была – маленькая, худенькая – всё ребёночка на руках держала, а другой рядом, такой же, как она тогда была, – годочков шести, с рюкзачком, и глаза точно Коленькины, она их на всю жизнь запомнила. Он водички всё просил сестрёнку напоить…

Водичка-вода… течёт, бежит во времени…

И её родного сынка оторвали от неё, увезли… в приют, а сейчас что – сама ему сказала: «Не приезжал бы ты больше ко мне, не на что мне тебя кормить-поить, намного ли моей пенсии-то хватает?» Да ладно бы один, а то ещё с друзьями, да пьют, так намного ли хватит?

Горька вода, горька беда… женского одиночества.

Течёт по воде купальский венок, и захлёбывается им река, и выбрасывает на берег… Где он, суженый?

* * *

– Что ты понимаешь в жизни, дурочка? – улыбается прекрасная женщина на прибрежном камне и расчёсывает длинные волосы. – Им здесь всем хорошо будет, глупышка…

– Мама, – слышит свой крик Любушка и видит, как катятся с ладони красные ягоды и рассыпаются по земле алой росой, а в ней отблески заветных купальских огней – манящие несбыточным, недосягаемым счастьем…

 
Сегодня Купала, а завтра Ивана,
Чимъ мини, моя мати, торговати?
Сегодня Купала, а завтра Ивана,
Чимъ мини, моя мати, торговати? —
 

нараспев затягивает Любушка.

– Отгадаешь загадки – до батько пущу; а не отгадаешь – до себя возьму, – лукаво говорит ей Сари, начиная свою ритуальную игру:

 
Ой, что растёт да без кореня?
Ой, что бежит да без повода?
Ой, что растёт без всякого цвета?
 

И Любушка ей отвечает:

 
Камень растёт без кореня;
Вода бежит без повода;
Папоротник растёт без всякого цвета!
 

– Ой, дивчинка, дивчинка, прожила на земле ты немало, а загадок моих так и не разгадала…

 
Сегодня Купала, а завтра Ивана;
Чимъ мини, моя мати, торговати?
Повизу я зовыцу продавати —
Ридную систрицу куповати.
Здешевила зовыца, здишевила,
Родной сестрицы не купила!
 
* * *

А сегодня мы с сынком опять идём из магазина – из «Веги», названия-то всё сказочные да звёздные такие. В руке десятку держу, приготовила со сдачи на хлеб, в «Теремке» он дешевле, а нам мимо… так, чтоб в сумке не рыться.

Навстречу знакомая согнутая фигурка семенит.

– Здравствуй, Любушка…

– Кхе-кхе… – застенчиво покашливает.

– На хлеб-то есть?

– Ну разве что на хлеб… – Она с робкой радостью зажимает денежную бумажку в своём детском кулачке. Личико светится неподдельной благодарностью… – А вы сами-то как, Галенька?

– Да у нас сейчас пока слава богу! – говорю, а взгляд – камешком вниз, и как круги по воде… Теперь-то я понимаю, что значит живьём сдирать с кого-то кожу. Мне кажется, что её сейчас сдирают с меня: я впервые вижу её голые ноги. Тонкие и бледные сверху, потерявшие форму, они словно сливаются в одно, раздваиваясь снизу разбухшими багрово-фиолетовыми ластами ступней. Их дрожжевая масса с чёрными участками отслаивающейся кожи выпирает из надрезанных сверху калош… Видеть это страшно. И больно…

– Это не сегодня выморожено, сколь лет в нетопленом-то живу, – словно извиняется она. – А потом, даже если б и дров привезли, печь-то мне не растопить – починять надо, труба с крыши давно уж как рухнула…

А я смотрю на подобие её русалочьего хвоста и верю, что когда-то она действительно была русалкой и, возможно, скоро вновь вернётся обратно, ведь не зря же родилась в русальскую ночь накануне Ивана Купала…

Алексей Контарь (Смирнов)

Родился и живёт в Москве. В 1999 году окончил Московский государственный геологоразведочный институт. Кандидат технических наук, опубликовал более десятка научных статей. Играет на фортепиано, увлекается парусным спортом. Имеет спортивный разряд по подводному плаванию. Выпускник Высших литературных курсов 2011 года.


Беретка

Мы даже не просим счастья, только немного меньше боли.

Ч. Буковски

Рассказ

Любой денёк славный до тех пор, пока не становится скучно. Чего бы такого сделать? Вся твоя жизнь просачивается наружу. Люди выглядят серыми, одинаковыми. И я там, с ними. А что делать? Куда деваться? В музей? В консерваторию? Остаться дома и корёжить из себя семьянина-молодца? Конечно, я мог бы заняться хозяйством, сделать что-то полезное и стать нужным для общества, незаменимым для близких. Я так и жил, позволяя лишь раз в квартал отвисать где-то и с кем-то, возвращаясь домой на следующий день к обеду с вырванными с мясом пуговицами рубашки, рвотой на брюках, с грязными волосами, падающими на глаза, развязанными шнурками.

Однажды я вернулся домой спустя неделю и во французской беретке.

Квартира была идеально квадратной, в красивом кирпичном доме в образе морского причала, с декоративными башенками-маяками, в центре города, и больше ничего идеального в ней не было. Дома всё было как обычно – везде бессмысленно расставлена дорогая мебель, разбросана одежда, бутылки и мусор.


Я допил пиво и немного побродил по гостиной. Зашёл на кухню, на столе стояла пустая бутылка из-под мятного ликёра и два стакана. Сел на подоконник и стал смотреть, как её большой чёрный кот пытается проникнуть в мусорное ведро. Животное сдвинуло крышку и встало двумя лапами на край помойки. «Голодный», – подумал я и вышел, оставив его искать пропитание.

 

Она ждала меня, лёжа в кровати. Я вернулся позже обычного; но это всегда непросто – вернуться в принципе, а вовремя – в частности, а в этот раз… она дремала в одежде. Я счёл это добрым знаком. Изнурительное беспокойство, которое является непреложным спутником долгого ожидания, когда близкий вам человек возвратится со дна, запросто может завершиться кошмаром.

Она – это Эвер Рагана, моя детка.


– Иди сюда, – сказала она.

Не знаю, что тут было, пока я отсутствовал. Одеяло с рваными ранами на лице валялось на полу. Простыни были грязны и растерзаны. Тяжёлая дубовая кровать с резным изголовьем, сбив мелкую мебель, выбралась из алькова и застыла посредине комнаты, устояв на своих коротких мощных кривых ногах. Создавалось ощущение недавно закончившегося боя. Я расстегнул ширинку и начал раздеваться.

Она села на кровати, сняла майку, нежно взяла меня за локоть и привлекла к себе, чтобы заключить в объятия.

Я не удержался и упал навзничь рядом, закрыл глаза. Лежу в душистой траве на лугу. Над головой качаются золотые цветы. Стрекозы рассекают воздух, оставляя за собой реактивный след. По мне пробегают невидимые муравьи. В небе кружат быстрые соколы. Как хорошо и как просто.

* * *

Эвер Рагана была седьмой дочкой своей матери и первым ребёнком морского инженера с берегов Балтийского моря, который частенько наведывался в далёкое Приморье в качестве представителя производственного предприятия, выполнявшего длительный строительно-монтажный контракт на местном кораблестроительном предприятии. Во время одной из таких командировок отец познакомился с её матерью, Ирмой Брустер, местной жительницей. Она отличалась спокойствием, умеренными манерами и в свои сорок с небольшим всё ещё была хороша собой – высокая, светлое лицо, слегка подёрнутое морщинами, большие алчные губы, крупный нос, широко раскрытые зелёные глаза и всегда растрёпанные рыжие волосы.

Мать содержала грязный кабак «Пирс» – притон буйного и пьяного разврата, варварская консерватория с дикими песнями и поножовщиной, биржа моряков, от шкипера до последнего матроса. Вернувшийся из рейса мореман никогда не пренебрегал этим местом. Тут можно было найти и любовь, и ласку, и новую работу, и вечный покой. Заведение располагалось на одной из самых людных улиц посёлка, близ порта, куда отец имел обычай ходить по вечерам пятницы и по субботам. Для отвода глаз мать торговала рыбой на рынке по соседству. Среди матросов отец выглядел инородным вкраплением, так как носил костюм и галстук, курил недорогие сигары, изъяснялся, даже трезвый, очень медленно, растягивая все гласные. Однажды в облаке дыма он подошёл к Ирме и представился как «самая большая шишка на всем побережье». Она с некоторым любопытством обернулась и увидела, как «шишка» сдержанно улыбается, пока стоящая рядом с ним нетрезвая женщина бьётся в припадке дикого смеха. Они сошлись очень быстро, свили семейное гнёздышко, и спустя год появилась Эвер – маленькая рыжая девочка.

Они жили счастливо, пока закончившийся контракт не заставил родителей расстаться. Мать осталась в Приморье, а отец уехал домой. Эвер переехала к отцу, когда ей было восемнадцать. Мать умерла, рыбой торговать она не любила, заведение пришлось отдать местным депутатам. Оставаться в Приморье не было смысла, и она, простившись с сёстрами, пустилась в путь на Балтику.

По приезду отец познакомил её с будущим мужем, младшим сыном семейства Флам, контролирующего все основные порты побережья, который служил офицером в штабе капитана порта города КК.

Вскоре они поженились, и она стала вести беззаботную жизнь: три месяца в Риме, три месяца в Париже, лето в усадьбе в поместье, остальное время – в путешествиях по Испании, Швейцарии или Германии. Ни малейшее облачко не омрачало её размеренной семейной жизни. Через некоторое время появились дети – два сына. Но семейное счастье было недолгим. Когда ей минуло тридцать пять, вначале умер отец, оставив изрядный денежный капитал и обширные владения на побережье, потом внезапно скончался её муж от скоротечной болезни печени, которую, как выяснилось позже, он усердно скрывал от всех.

С этого момента жизнь стала для неё бессмысленной, она стала невостребованной. Муж, с которым в течение долгих лет она делилась всеми своими мыслями, идеями и чувствами, умер, дети, отправленные учиться в далёкий шикарный пансион в горах, не нуждались в ней. У неё остались только тоска и печаль. Не было ни надежд, ни стремлений.

Как известно, от хандры помогают три вещи: деньги, путешествия и алкоголь. Деньги не радовали, алкоголь пугал, оставались путешествия.

Она поехала в Париж, ходила там от скуки по магазинам и музеям, но город и вещи ничего не меняли, людей она сторонилась. Несколько месяцев она бесцельно таскалась по улицам. После полугода вдовства, не зная, как убить время, и спасаясь от гнетущего одиночества, она очутилась в марте месяце на берегу Северного моря, вблизи порта, в баре, полном шлюх и матросов. Она поехала туда от скуки, гонимая томительной, подкатывающей к сердцу душевной пустотой, которая требует хотя бы незначительных внешних впечатлений. Ей хотелось окунуться в водоворот жизни. Чужие страсти действуют возбуждающе.

* * *

Мы познакомились в баре «Марин ле Кок». Она вошла и уселась рядом со мной, несмотря на то, что людей было немного. По-моему, я был самым уродливым мужчиной в заведении, у меня не было работы и практически не было денег, я был один.

– Выпьешь?

– Давай, почему бы и нет?

Не думаю, что наш разговор был каким-то особенным в тот вечер, всё дело было в том, как она себя вела. Просто она выбрала меня себе в компанию. Ей нравилось спиртное, и мы довольно много выпили тем вечером.

– Я красивая? – спросила она.

Она выглядела изумительно. На ней было свободное льняное платье наподобие хитона, складками ниспадавшее с плеч, на спину струились огненные волосы, глаза и губы блестели, она вся блестела… Она демонстрировала себя спокойно, как хорошую дорогую вещь.

– Конечно. Что-то ещё кроме твоей внешности…

– Ты действительно думаешь, я красивая?

– «Красивая» – это не то слово. Оно не в должной мере характеризует тебя.

Она была не просто самой красивой женщиной в баре, но и самой красивой, какую я когда-либо видел. Я обнял её за талию и поцеловал.

Когда бар закрылся, мы пошли ко мне. У меня было пиво, и мы сидели и разговаривали. В тот вечер я понял, что она добрый и заботливый человек.


Занималась заря, лучи солнца коснулись берега. Проснулись чайки и полетели, почти касаясь воды. Мы забрались под простыню.

– Ну давай, герой-любовник, – сказала она.

Я обнял её. Она целовала меня с отрешением, не спеша. Я ласкал её тело, её волосы. Я вошёл в неё. Она была горячей и плотной. Я стал медленно подниматься и опускаться, стараясь растянуть удовольствие. Её глаза смотрели прямо в мои.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Какая, к чёрту, разница? – ответила она.

Я засмеялся и продолжил.

Потом мы заснули. Она заснула, я лежал с открытыми глазами, обнимал её сзади и думал о будущем. Я понимал, начало отношений – всегда самое лёгкое. Потом спадает пелена и начинается суровый быт. И всё же я думал. Мечтал о доме, о саде, о кошке с собакой, о походах за покупками, о детях. У меня ехала крыша. И мне было хорошо.


Уже на следующий день после знакомства мы сошлись, и вскоре она уговорила меня переехать в город КК. Первые два года всё было хорошо: я был постоянно сытый, чистый, слегка пьяный и мало что соображал. Потом наступило воскресение, я протрезвел и очень подивился своему поступку. Но делать было нечего. В итоге я устроился на постоянную работу в порту. Жизнь стала размеренной. Любовь рассеялась, как утренний туман, меня окружила реальность. Наша жизнь наполнилась пересудами и пикировками. Всё в этом знакомстве с ней мне стало неудобно: и род её занятий, и график её праздной жизни, и пристрастия, и друзья и подруги, и характер, и даже место её жительства, но тем не менее я оставался.

В принципе я был рад, что не влюблён. Влюблённые люди становятся раздражительными, опасными. Они теряют ощущение реальности, перспективы, теряют чувство юмора. Превращаются в невротиков, могут стать убийцами.

В память о прошлой жизни, на манер галльских моряков, я начал носить невесть откуда взявшийся французский берет.


Самое удивительное началось позже. Я постоянно носил эту самую беретку везде и всегда. Надевал её, короче говоря, по случаю и без. Но она, без объяснения причин, категорически не принимала этот головной убор и каждый раз искала повод ущемить меня и моё самолюбие, указав, что беретка не годится, старомодна, de style. Она подговаривала своих подружек говорить гадости о беретке, да и прочие женские хитрости тоже шли в ход. Но я был непреклонен и совершенно не собирался расставаться со своей фавориткой.

В один момент я улетел в командировку. Целую неделю я колесил по городам и весям, зарабатывая простуду и деньги. Простуду себе, деньги ей на чулки и булавки. Когда я вернулся домой, то был удивлён и сразу заподозрил неладное – дома порядок, вещи лежат на своих местах, посуда помыта.

Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?