Kitobni o'qish: «Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2016»

Mualliflar jamoasi
Shrift:

© Редакция журнала «Плавучий мост», 2016

© Verlag an der Wertach, 2016

© Авторы публикаций, 2016

* * *

Поэзия и время

Герман Власов1
Поэты о войне

 
«Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь…»
 
Н. Гумилев

Военная поэзия – отдельная тема, и хвалебные оды на взятие неприятельской крепости занимают в ней лишь малую часть. Стихи поэтов-фронтовиков, нередко погибших на войне в самом расцвете, как, к примеру, харьковчанин Михаил Кульчитский – редкие по силе свидетельства о переломных страницах истории. Минувший век, щедрый на кровавые жатвы, запечатлен в строках русских поэтов. Хлебников, Гумилев, Маяковский, Ушаков, Гудзенко, Симонов, Слуцкий, Межиров, Друнина, Тарковский – вот первые из них, кто на слуху, но продолжать список можно долго. Часто говорят и то, что фронтовые поэты – особая каста, не приученная лгать, хитрить, приукрашать и выгадывать. Здесь важен фактический материалу не вымысел. Что-то навсегда меняется в человеке, когда он физически чувствует себя магнитом, притягивающим мины, когда смерть для него – обычное дело и когда она чудом «опять проходит мимо». Реальные переживания, правота поэта, взвешенная не силой любви, но смертным роком, определяют последующую жизнь, ее движение и понимание судьбы человека. Поэты на войне – это еще и чувство вины выживших перед погибшими. «Я знаю, никакой моей вины/ В том, что другие не пришли с войны… но все же, все же, все же…» – записал Твардовский. Поэты на войне – это стремление рассказать о товарищах, сохранить их в нашей памяти, воскресить силой мысли и воображения. Как бы там ни было, сегодня мы – наследники этих свидетельств, за которые заплачено так дорого.

В наши дни удивительные стихи Межирова, позднее разработавшего тему «двойничества», кажутся обращенными в будущее: Человек живет на белом свете./ Где – не знаю. Суть совсем не в том./ Я – лежу в пристрелянном кювете,/Он – с мороза входит в теплый дом…‹…› Поэт на войне зачастую обращен к неведомому слушателю, находящемуся от него на большом расстоянии и, возможно, в другом времени. Для него важно передать свое послание, высказаться так, чтобы эхо его строчек продолжало звучать сегодня. Заметим, что такие стихи, такая связь с предполагаемым читателем – взаимная. Но что происходит с человеком, изначально воспринимающим жизнь шире и ярче, если жизнь эта перестает быть мирной? Часто, как это было с Николаем Гумилевым, он становится носителем кодекса чести, становится патриотом и воином – из романтика он превращается в героя. «Та страна, что могла быть раем/ Стала логовищем огня…» – свидетельствует он, и такое утверждение вполне сравнимо с призывом вести «народную священную войну». Наконец, говоря о Гумилеве, юбилей рождения которого мы отмечаем в этом году, стоит упомянуть, что именно на военный период приходятся духовные и идеологические поиски, складываются новые представления о человеке, истории и личности. Поэт, путешественник и теперь уже воин может сказать: «Словно молоты громовые/ Или воды гневных морей,/ Золотое сердце России/ Мерно бьется в груди моей». Поэты на войне это еще и удивительные лирические признания. Знаменитое «Жди меня» Симонова, обращенное к одному конкретному человеку, переписывалось от руки тысячами неизвестных солдат, придавало им веру в человечность и надежду. «О тебе, о тебе, о тебе,/ Ничего, ничего обо мне!/В человеческой, темной судьбе/Ты – крылатый призыв к вышине».-написал Гумилев еще в 1918-м году.

Наверно, никто из поэтов не хотел и не хочет войны, но, обращаясь к поэзии фронтовиков, задаешься вопросом: откуда они брали силы, чтобы не только выжить, но и победить? Одолеть не только врага, но и свои слабые стороны? Как смогли они не только уцелеть на страшной войне, ной не запятнать свои душу и совесть? Что должно было случиться такого, чтобы вчерашний девятиклассник осаждал военкомат и стал командиром танка? Наверно, во времена вызовов извне люди творчества, стремящиеся к целостному восприятию, острее чувствуют потребность защититьто, «с чего начинается Родина» – дом, город, область, страну, ее особую культуру, мировосприятие, ее космос. Поэты на войне защищают свое прошлое и будущее, как бы поднимаясь над настоящим: «Стихи на фронте. В огненной реке/ Не я писал их – мной они писались./ Выстреливалась запись в дневнике/ Про грязь и кровь, про боль и про усталость» ‹…› – такие слова сказал Ион Деген. Война мобилизует на творчество – множество мирных проблем становятся несущественными перед угрозой одной первостепенной, а люди – обычно такие разные – в общем порыве, в конечном счете, побеждают. Вот, наверно, тот урок, та память, которую не стоит забывать сегодня. «Наши павшие – как часовые…» – пел Высоцкий и сегодня наши современники с благодарностью вспоминают о поэтах-фронтовиках.

Берега

Надежда Кондакова
Окно в слезах

Поэт, переводчик, прозаик, член Союза писателей Москвы, член Союза писателей России. Автор многих книг и публикаций. Лауреат государственной премии Москвы в области литературы и искусства (2011 г.). Живет в Переделкине.

…Мне всегда казалось, что любовная лирика – самое творчески оправданное, жизнью спасенное и не раз спасавшее меня в пору энтропии (как известно, стремящейся к максимуму) и есть самое «мое» – среди всего написанного за пятьдесят лет присутствия в литературном пространстве. Однако почти никто из критиков, в разные годы писавших обо мне и моих книгах, этого, кажется, не заметил. То ли «гражданский темперамент», отмечаемый рецензентами, затмевал сокровенные стихи о личном, или стыдливость былых времен тому причиной, не знаю. Но решила я в конце-концов издать небольшую книгу стихов о любви, написанных на протяжении всей жизни. Сегодняшняя подборка для «Плавучего моста» – как бы конспект этой книги, на самом деле состоящей из трех книг, соответствующих трем главам моей жизни. С благодарностью думаю о моих живых и мертвых «лирических героях».

Надежда Кондакова

* * *

 
Я гуляла в этих травах,
Целовала губы эти,
Я тогда имела право
Быть счастливою на свете.
 
 
Быть единственной. О Боже!
Ничего не ждать взамен
И не чувствовать всей кожей
Неизбежных перемен.
 
1973

* * *

 
Невозвратно и неповторимо.
Голос твой остался вдалеке.
Только голос, только тень от дыма,
только отпечатки на песке.
 
 
Господи, верни мне хоть на склоне,
выдерни из памяти незлой
наши полудетские ладони
над сердечком с острою стрелой.
 
2010

Письма

 
Твои письма придут через век,
одолеют пространство земное.
Ты был тихий, как мартовский снег.
Ну а я? Я была молодою.
 
 
Я счастливой была на земле,
я несчастной, наверно, казалась.
Твои письма лежат на столе.
…Как бесстрашно я к ним прикасалась!
 
1979

* * *

 
Я знаю, скажут обо мне:
лукавая жена.
Но кто бы знал
что лишь во сне
тебе я неверна.
Что лишь во сне есть дом и сад –
будь проклят этот сон! –
уже пятнадцать лет назад
и тысячу времен.
А тот один, кто виноват, –
один, один, один –
уже пятнадцать лет подряд
здоров и невредим.
Читает книги, пьет вино,
не верит даже в Ад.
Но по ночам идет за мной
пятнадцать лет подряд.
Неважно где, неважно как –
я чую трепет рук,
я вижу тень, я слышу шаг –
и просыпаюсь вдруг.
…Будь проклят день и проклят час –
Кощея злая мгла,
когда соединила нас
смертельная игла:
Игла в яйце,
Яйцо в утице.
Ну а я в венце –
на распутьице.
 
1980

«Браки свершаются на небесах…»

 
Ты муж на небесах мне…
что – земное?!
Оно пройдет, растаяв без следа,
как испокон веков в пыли и зное
бесследно исчезали города.
Все станет глиной – штампы и бумаги,
завистливые злые языки,
Истлеют даже розы… Но во прахе
потомок мой увидит тень руки,
дарившей их, твоей руки, любимый,
И, может быть, беседуя со мной,
он вдруг поймет, что жизнь проходит мимо,
сквозь бездну лет – увидит лето Крыма
и повторит мой страшный путь земной…
 
1982

* * *

 
Если разлюбишь меня – скажи.
Горькая правда сильнее лжи.
Издавна наш говорит народ:
ложка сухая рот дерет.
Сухо во рту от глухой тоски –
на расстоянье одной руки,
как в Аду – на расстоянье огня,
в котором тебе гореть без меня.
Если разлюбишь – не говори,
я пойму по платку зари,
по его почерневшей кайме
пойму, что не вернешься ко мне.
Черным узлом завяжу концы,
слезы – доносчики а не гонцы.
Я не пошлю их в далекий путь,
а заточу их в темницу-грудь,
в сердце сошлю, где черным-черно.
Пусть разорвется от слез оно! –
страшно сказать… Но страшнее тьма –
если тебя разлюблю сама.
 
1982

* * *

 
Любовь – это двадцать лет разлуки,
Это тысяча лет такого огня,
когда руки не помнят что они – руки,
и не видят глаза среди бела дня.
 
 
Есть горы вокруг, но нет преграды,
моря – но и они не страшны.
И нет ничего на земле – и не надо! –
в час стыдящийся себя тишины,
 
 
в час ночного, бушующего прибоя,
когда на волну идет волна,
и двое не помнят, что они двое –
дыханье одно и плоть одна.
 
 
…Пусть глаза мне замажут золотом меда,
пусть славушка прилипнет сильней репья, –
я возьмусь за любую черную работу,
любую муку перемучаю я.
 
 
Муку перемелю, полы перемою,
в ушко пролезу почти без труда,
потому что я знаю,
что это такое –
быть в разлуке.
И уже навсегда…
 
1982

* * *

 
А собственно, что же такое разлука?
Мы не были даже знакомы и дня,
но кто-то нас отнял уже друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
 
 
Ты помнишь, как счастьем дышала округа,
как тело хотело огня и огня?!
Но не было нас и тогда друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
 
 
Когда же и впрямь наступила разлука,
то мы и не знали, друг друга виня,
что нет уже тысячу лет друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
 
 
Ни горе, ни счастье уже не пугают,
но мучает голос из крайнего дня:
– Зачем отнимают, зачем отнимают
меня у тебя и тебя у меня?..
 
1983

Роман

 
Тебе – почти что сорок,
а мне – почти что двадцать.
И мокрых листьев шорох
мешает целоваться.
 
 
Не то пройдет соседка,
не то сосед заглянет,
и хоть цела беседка –
беседовать не тянет.
 
 
Качнет шары гортензий
или шепнет на ушко,
но к ветру нет претензий –
проглядка и прослушка!
 
 
Потом промчится время,
летучее, как пламя.
И что там станет с теми,
застенчивыми, нами,
 
 
никто уже не вспомнит,
никто уже не знает.
Лишь ветер парус комнат,
как прежде, надувает.
 
 
Там мне – почти что сорок,
тебе – почти что двадцать.
И кажется, что – морок,
и тянет целоваться.
 
 
И видится, что шалый
горит огонь в камине.
И губы твои – алы,
и губы мои – сини
 
 
от взглядов этих жарких,
застенчивого «здрасьте»,
от этой кочегарки
безумия и страсти.
 
 
…Закуришь, выйдешь в сени.
Я встану на пороге
у молодости, лени,
у полной безнадёги…
 

* * *

 
Все пропадет – и молодость, и сила
не одного сводящая с ума.
Покинут все меня. Не ты ли, милый,
средь первых будешь?..
Да и я сама
уйду от вас. Снега моей державы,
моих степей глухие ковыли
и сильных рек большие переправы
меня спасут от близости земли –
сырой, отверстой, глинистой…
Печалью
нас в этом мире вряд ли удивишь.
…Две девочки – две парки за плечами
прядут, прядут немыслимую тишь.
И им в ответ семь ангелов играют,
и, содрогаясь, слышу я вдали –
моих любимых ангелы сзывают
на Страшный Суд – со всех концов земли.
 
1981

* * *

 
Зеленоваты без претензий,
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий –
гидрангий, как сказали б в Риме –
не нашем нынешнем, а Древнем,
и также древности подобны,
пристанционные деревни
микроскопически подробны:
заборы, мостики, перила,
старуха в пестром «адидасе»,
и все, что не было и было
в каком-нибудь девятом классе.
Мы сами выбрали разлуку,
чтоб к прошлому казаться ближе,
и если ты протянешь руку,
я, может быть, ее увижу –
из этой электрички шумной,
из нашей жизни безутешной,
из юности ее безумной,
её гортензии нездешней…
 
2004

Синий дом

 
Почти что на краю оврага
есть синий обветшалый дом.
Но мы не сделаем ни шага,
чтоб снова очутиться в нем.
 
 
Пускай в малине одичавшей
гудят огрузлые шмели.
Но я молюсь, чтоб эту чашу
повторно мимо пронесли.
 
 
И ты молись, чтоб всё пропало,
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов.
 
 
Чтоб было глупо все, как было,
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.
 
2005

* * *

 
В Москве исчезли площади и скверы,
а вместо них – о, чур меня, о, чур! –
возвысились нелепые химеры,
пародии былых архитектур.
 
 
И там, где мы впервые целовались,
где воздух был от счастья голубой,
дома друг к другу жалобно прижались,
потом исчезли, как и мы с тобой…
 
2005

* * *

 
Две белые кофточки с юбкою узкой –
что надо еще мне теперь для души?
 
 
Ну, может быть, память с её перегрузкой,
да, может, скамейка, где спят алкаши.
 
 
На этой скамейке, о Боже, о Боже,
как долго нам грезился счастья обвал!
 
 
Какие жары и морозы по коже
ходили, когда ты меня целовал.
 
 
Мы просто расстались. А, может, не просто,
а, может быть, чья-то слепая рука
водила судьбой, отдирала коросту
с бескостного, злого её языка.
 
 
И стало греховным, что было безгрешно.
Но время прошло. И утихла родня.
 
 
И вот я стою у скамейки, и нежно
сам пух с тополей облетает меня…
 
2007

* * *

 
У розы засохшей на счастье такие права,
которые свежая роза давно позабыла,
такие права, что возможно спустя рукава
валять дурака
или брать его с жара и пыла,
последнее счастье –
какой это праведный сон,
какое свеченье,
какое во сне бормотанье…
О Господи, дай мне поверить,
что нету времен,
что роза не знает
ни вечности
ни увяданья.
 
1995

Медовый дом

 
Поздней страсти застенчивы тени,
но желаний бесстыден угар –
на земле не случался смиренней
и счастливее этот пожар.
 
 
Были юбки разбросаны смело
и цвели на полу, как цветы,
и почти обнаженное тело
не стыдилось своей наготы.
 
 
И в ночи фиолетово-серой
в деревянно-медовом дому
было больше неверья, чем веры,
что не сгинет, не канет во тьму
 
 
эта ночь, этот жар, этот лепет
и короткий, и сбивчивый сон,
этот холод, дошедший, как трепет,
из каких-то библейских времен.
 
 
Были жесткие звезды неярки
под присмотром невидящих глаз.
И писала нам жизнь без помарки
в первый раз.
 
1997

* * *

 
Мир- под копирку, завернут в копирку,
в памяти – только пустые азы
или уменье тяжелую дырку
нежно заштопать крылом стрекозы.
Выбор богат, но невыбор – богаче.
Время постыло, но вечность простила
то, что гляжу я влюблено, незряче
на фронтовое затишье из тыла.
…Мой лебединый, мой сладостный
мальчик!
Пусть наше время давно улетело,
я – восьмиклассница, как же
иначе
мне объяснить твое жаркое тело!?
Дело не в том, но не в том и безделье,
Что из былого – могилы и дети
нас окликают, а все, чем владели,
плавает где-то, почти в Интернете.
Мир не поймал в свои глупые сети,
но и не сдался без боя на милость.
…Вот и обуглилось все, что дымилось,
вот и остались мы вместе на свете.
 
1997

Окно в слезах

«…К тому ж двадцатый век стоит в саду, а вместе с ним я белый свет покину…»

Н.К., 1980

 
Как девочка вайнахская – со страхом,
как юноша из Углича – в Чечне,
так я гляжу… И все покрылось прахом,
и отжило, и умерло во мне.
 
 
Отец и мать давно в сырой могиле,
и ты один мне – муж на небесах,
иных уж нет, а те – ушли, уплыли
и лишь окно оставили в слезах.
 
 
Так я о чем? О том, что ветер резкий,
что мир, как прежде, и нелеп, и груб,
Но смотрит Кто-то из-за занавески –
и не разжать закаменевших губ.
 
 
Я много лишних слов наговорила,
как бы с нечистой силою в ладу…
О, Господи, прости мне и помилуй, –
двадцатый век уже отцвел в саду.
 
 
В Твоем саду, о милостивый Боже,
Твоей покорна силе всеблагой,
стою теперь, и праведней и строже,
и знаю, что нет смерти никакой.
 
1998

* * *

 
И кофе вблизи Люксембургского сада
у рыжей и алой листвы на виду
запомнится странной рифмовкой с «де Сада»
и тем, что мы не были в этом саду.
 
 
и тем, что летела листва, умирая –
в щемящий пунктир превращалась черта,
и осень, как будто преддверие рая,
для нас распахнула свои ворота.
 
2007

* * *

 
Ты говоришь: не плачь, еще не время,
еще не время, – говоришь, – не плачь…
Но желтый лист тебя целует в темя,
целует, как Иуда, как палач.
 
 
Раскрыла осень подлые объятья,
и мы одни – среди летящих стрел.
…Я крашу рот и поправляю платье,
чтоб на меня и ты без слез смотрел.
 
2009

* * *

 
В предпоследнем целованьи
на больничной простыне
столько боли, то есть, – знанья
о тебе и обо мне.
 
 
И покуда губы – в губы,
и пока душа – в душе,
я молчу о том, как любы
дни, прошедшие уже…
 
 
Нет ни страсти, ни влеченья
в легкой старческой руке,
но уходит в ночь свеченье
и не гаснет вдалеке.
 
 
А о том, что там, за знаньем, –
за последним целованьем
на исходе немоты –
знаем только я и ты…
 
2014

* * *

 
Со Старой Планины здесь облака стекают,
чтоб ночь нарисовать – не хватит и чернил,
здесь ласточки живут и ящерки – витают,
и мне Господь здесь жить определил.
 
 
Он все забрал. А мне оставил – это
преддверие своих немыслимых высот,
и розовый апрель, и огненное лето,
и старость, то есть страсть октябрьских красот.
 
 
Придет январь. И синь его сквозная
мне вилами напишет на воде,
что есть любовь. Но я ее узнаю.
…Здесь близок Бог, как никогда, нигде.
 
2015

* * *

 
В синий отблеск фиолета
желтое – сквозимо.
Ожидаю бабье лето
и мужскую зиму.
 
 
Ожидаю, что откатят
прошлые разоры.
Что опять затянут в кратер
огненные взоры.
 
 
И поселиться большая
в сердце голубица.
И за это обещаю –
плакать и молиться.
 
2015

* * *

 
Я хочу на прощание выпить вина
и не дать обещанья.
Я сюда не вернусь, я плохая жена,
я влюбилась в прощанья.
 
 
Но покуда не скрылись глаза за горой,
и покуда гора не пришла к Магомету,
поцелуй меня в этой прохладе сырой
сине-красного лета.
 
 
Я навеки запомню и этот пейзаж,
и дрожанье, горенье,
и что наш поцелуй – это только мираж,
измененное зренье.
 
2015

Заедно2

 
На Балканах бездонная ночь,
осторожна, чиста, нелюдима.
И уже никому не помочь,
кто не заедно, не заедино.
 
 
В эти ночи рождается страх
одиночества – черная льдина.
Плачет птица и дождик в горах,
что не заедно, не заедино.
 
 
…Мы такие прошли колеи,
и такие проехали страсти,
что дрожащие губы твои
лишь касаются молча запястья…
 

* * *

 
Оглушило и ошарашило:
не обозналось ли? –
счастье покроя страшного,
с неба и до земли.
 
 
Как же нам это вынести,
в памяти теребя
прошлое, чтоб не вырасти
больше самих себя?
 
 
Ведь не на вырост дадено
и не на окорот.
Счастье, а не украдено,
даже наоборот!
 
 
Горя нам было мало ли –
жалиться да тужить?
Нас оно не ломало ли,
и не мешало жить?
 
 
А вот теперь – на паперти
у счастья на поводу,
словно на белой скатерти
или на тонком льду.
 
2015

* * *

 
Ты готов ли, ласковый и нежный,
встать со мной
на неотвратимой, неизбежной
паперти земной?
 
 
Ты готов ли целовать каменья,
брошенные вслед?
От любви, похожей на смиренье,
ждать ответ?
 
 
Ты готов ли? Я ли не готова
умирать:
вот стоите рядом – ты и слово! –
надо выбирать…
 
2015

* * *

 
Что с нами, милый?! Мне все чаще
идет на ум:
так виноград последний слаще –
почти изюм.
 
 
Так на прошедшие мытарства,
каменьев град,
отдав полжизни и полцарства,
уже глядят.
 
 
Так не зовут уже, не ищут
земных утех,
а молча ждут на пепелище,
чтоб выпал снег.
 
 
Все так…Но если ночкой каждой –
о, исполать! –
то умирать дано от жажды,
то вновь пылать?
 
 
И если это не расплата
и вход в пике,
а просто нежностью прижата
щека к щеке?!
 
 
…Знать, на осеннем одиноком
уже пути
Господь обвел нас дольним оком
и – дал пройти.
 
2015

О поэте Надежде Кондаковой

Не в публицистике, не в прямом отражении каких-нибудь иногда очень сильных, но вместе с тем и привычных истин – сила поэзии, сила такого истинного поэта, как Надежда Кондакова. Её я бы сказал такой благородный признак то, что она свою необыкновенно глубокую, естественную, исходящую из самых глубин нашей современной национальной истории, жизнь, присущую ее большому дару образом превращает в поэзию. Она часть народа со всей его мучительно искаженной историей, со всеми этими так называемыми великими переломами, арестами, индустриализацией, страшной войной, которая стоила нам миллионов жертв, со всеми этими страшными репрессиями, которые стоили, может быть, и больше, чем миллионы жертв. И она не прошла через диссидентство, не прошла и через какое-то такое формотворческое диссидентство. Она естественная часть народного потока, и в силу вот своего дарования, которое ей подсказало ту естественную мелодию, тот ритм, те слова, она часть нашего языка, языка современного и одновременно исторического, и, может быть, частично архаического. И она превратила это в лирику, естественную, сильную, душевную лирику. Она нашла единственно необходимые слова и выразила всё – жизнь народа, личную жизнь, приключения наших поколений. Всё это обратилось в сильные, естественные стихи, где каждое слово на месте. Где нет ни попытки какого-то ловкого, но сомнительного эпитета, какого-то двусмысленного образа. Она никаких внешне подкупающих жестов не делает, но жест воли, жест страсти, жест любви постоянно в ее стихах присутствует. Она истинный лирик, лирик вот на сегодняшнем этапе русской поэзии. Она говорит внятно и сильно, она говорит просто, но существенно. Она находит необходимое слово, необходимое дыхание – и это действительно большая редкость, как всякая истинная поэзия, огромная редкость. Потому что сколько бы мы ни видели имен в антологиях, но истинных знаков русской поэзии остается очень немного, какие-нибудь, может быть, два-три десятка за век. И присутствие среди нас такого поэта оставляет для каждого, кто еще верит в силу слова, силу стиха, надежду, что всё это – вся эта музыка жизни – она реальна, она действительна. Вот поэтому Надежда Кондакова реалист не просто, а реалист в том поэтическом смысле, что поэзия всегда опирается на землю, а головой уходит в небеса.

Евгений Рейн3

Ирина Евса
Переход

Родилась в Харькове. Школу окончила в Белоруссии. В 1987 г. окончила Литературный институт им. А. М. Горького. С 1979 г. – член Национального союза писателей Украины. Член международного Пен-клуба. Поэт, переводчик, составитель книг и антологий. Автор одиннадцати поэтических сборников. Перевела стихотворения Сафо, гимны Орфея, «Золотые стихи» Пифагора, свод рубай Хайяма, гаты Заратустры, «Песнь Песней», псалмы Давида. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Звезда», «Знамя», «Радуга», «Интерпоэзия», «Новый Берег» и др. Лауреат премии Б. Чичибабина, премии «Народное признание», премии журнала «Звезда» и премии Н.Ушакова. За книгу стихотворений «Трофейный пейзаж» награждена премией имени Великого князя Юрия Долгорукого. В 2016 г. сборник стихотворений «Юго-Восток» стал победителем конкурса «Русская Премия». Живет в Харькове.

* * *

Куда ж нам плыть?..

А. С. Пушкин

 
Золотыми мышами шурша у корзин,
засыпая листвой водосток,
ветер воет на лестнице: так муэдзин,
обращенный лицом на восток,
 
 
собирает к молитве своих мусульман.
Но уже не тревожит ничуть
сладким дымом пронизанный самообман,
в небеса устремляющий путь.
 
 
А куда же нам плыть? А и вправду, куда?
Оторвёмся – и дело с концом –
и в Латакию, где закипает вода
расплывающимся леденцом
 
 
азиатского солнца… Не сладко и там.
Но горячая жёлтая взвесь
заставляет забыть, забивая гортань,
тёмно-серую, ватную – здесь.
 
 
Время булькает пловом, дымится в котлах
с подгорающей коркой на дне.
Но аллах, растворённый в резных куполах,
к чужакам равнодушен вполне.
 
 
– Ну, так что, собираемся? – Этот молчит,
тот, спеша, разливает вино.
– Не хотите в Латакию – можем на Крит,
в Картахену… Не всели равно,
 
 
где забыться, зависнуть, песчинками в ряд
лечь, рассыпаться искрами в штиль.
Но моргают. – Куда же нам плыть? – говорят –
безъязыким, безликим, как пыль?
 

* * *

В.Норазяну


 
Срезая кожуру с картофеля, палач
божествен. На жиру замешенные краски
фламандских мастеров – не терпят неудач,
но требуют огласки.
 
 
Заказчик пальцем ткнул в пурпурный гобелен,
подпорченный свечой, что не догрызли мыши,
в трёхпалый канделябр – и ты привстал с колен,
звон гульденов заслышав.
 
 
Кругов колбасных жар и сыра влажный срез,
кабанья голова грозней полночных пугал –
вот для чего ты здесь. Мучительный ликбез –
картофелиной в угол.
 
 
Трудись, глотай слюну, пока Антверпен спит
и ратуша снежком припудрена снаружи,
пока ночных цехов жужжит прилежный быт
под кружевами стужи.
 
 
Пока заказчик всласть посапывает, борт
кровати накренив семипудовой сдобой,
соединяй в одно портрет и натюрморт –
утробное с утробой.
 
 
До света копошась, как мышь в своей норе,
озлишься: сыр усох, бегонии привяли.
И – мстительным мазком – три волоска в ноздре
и прыщ между бровями.
 

* * *

 
Снег на капоте старенького форда.
Вокзал. Буфет с попытками комфорта.
Пузырчатая – впрозелень – вода.
Любовники глотают капучино,
и в верности клянутся до кончины,
не зная, что простятся навсегда.
 
 
Великое показывая в малом,
телеэкран гундосит сериалом,
рекламой, что манит на острова.
Бен Ладен наслаждается джихадом.
И со стены командует парадом
клыкастая кабанья голова.
 
 
Любовники оглохли и ослепли.
Жемчужный огонек блуждает в пепле
забытой сигареты. Пальцы мнут
салфетку с отпечатками помады.
О Господи, какой ещё Бен Ладен? –
до отправленья несколько минут.
 
 
Портал вокзала стреснувшим пилоном.
Снег, что наклонно гаснет над перроном.
Поправив шарф, она шепнёт: «Иди».
И он пойдёт подземным переходом,
кружа, плутая, бедствуя под сводом,
но выхода не видя впереди.
 

* * *

 
Приняв заказ, не пряча спеси, согнувшись в зябкой конуре,
нам мастер выточит два перстня, два сердолика в серебре,
 
 
где нить под влагой плавных граней всклубил декабрьский шелкопряд
как будто в изморози ранней две винных ягоды горят.
 
 
Асимметричные эклоги. Надежды, скрученные в жгут.
Любви неверные залоги, что всё же нас переживут.
 
 
Слепого случая вещдоки. Скандал. Фамильный компромат.
Семей двусмысленные вздохи без комментариев и дат.
 
 
Плодом украшенное древо. Барокко вычурная прядь.
На безымянном пальце левой, не смея правую попрать.
 
 
…Всё это мастер знал, покуда в морозных сотах декабря
металлом булькала посуда, дышал раствор нашатыря,
 
 
пока меж стёклами волною смерзался снега синий пласт…
Художник мучался виною и сомневался, что продаст.
 
 
И, отмахнувшись от дуплета, на каждом новеньком кольце
он высекал: пройдёт и это, но с вопросительным в конце.
 

Переход

 
А теперь записывай: свобода –
переход, пристрелянный, как тир,
где тетрадь расхода и дохода
заполняет ангел-рэкетир
 
 
за спиной лоточника, а может,
«челнока». – Не всели мне равно,
кто теперь лишенья приумножит,
если приуменьшить не дано.
 
 
Дирижёр небесный, фалдой фрака
синий мел смахнувший со стены,
Ты шутя извлек меня из мрака,
словно звук из клавиш костяных.
 
 
Намекни, как музыка незлая
с антресолей шатких шапито,
для чего всё это, ибо знаю,
что нелепо спрашивать, за что.
 
 
А в другом и лучшем распорядке
под присмотром ангельской братвы
я была бы овощем на грядке,
гусеницей в кружеве ботвы
 
 
или в синь вкрапленным махаоном,
что с лоскутной лёгкостью порхал
над холмом с лишайником по склонам
и окаменевшим, как Верхарн.
 
 
Но свою мучительную коду
продлевая, сумерки креня,
Ты ведешь меня по переходу,
позволяешь целиться в меня,
 
 
чтобы я меж волком и лошадкой
завертелась, дернувшись сперва.
…Наклони фонарик над тетрадкой.
Я не вижу. Дай списать слова.
 

* * *

 
И сколько ни шарю по ящикам, – в толк
никак не возьму: где в пространстве окрестном
тех мраморных слоников списанный полк,
оплаканный медно-латунным оркестром?
 
 
В чьих весях на белой салфетке стоят
то тесной, подковообразной толпою –
и к хоботу хобот, – то вытянув ряд
гуськом, чечевицей, вот-вот к водопою?
 
 
Топтавшие варваров. Что за цена
им нынче, и есть ли слоновья Валгалла?
А грозная бабка Игнациевна
какие надежды на них возлагала,
 
 
в тряпицу замотанных (вечно возя
в бауле, как все, очевидно, скитальцы)?
Меня оттесняла: «Руками – нельзя!»
Но если и помнят, то именно пальцы,
 
 
как холодом били. Особенно тот,
с отколотым ухом, невзрачный собою.
Наверное, в ходе привычных работ
он стал результатом случайного сбоя.
 
 
Кто из мастеров оказался не прав,
упрямая полька не знала сама, но
теперь эту дюжину, властно прибрав
к рукам, выпасает в небесных саваннах
 
 
на млечной лужайке с непыльной травой,
и, словно китайский болванчик, не здраво,
но веско качает льняной головой
то справа налево, то слева направо.
 

* * *

 
В этот ни-дождь-ни-снег – с тополем на краю
поля – ты без помех в жизнь протечёшь свою,
бывшую, как жена, нынешнюю, как с крон
влага, что зажжена сразу со всех сторон.
 
 
Оком кося, как рысь, на отсыревший ствол,
вздрогнешь: да вся корысть снегом ушла в помол
прошлого. И давно твой древоточец-взор
там, где всегда темно, вытравил свой узор.
В этот ни-день-ни-ночь родины, на паях
с мартом устав толочь грязь на её полях,
выбредешь на шоссе, где, как шары в лото,
с горки скатились все
фары
ночных
авто.
 
 
Всё-таки оглянись: тополем на краю
плещет чужая жизнь, вырулив на твою
трассу. Но зубы сжать не позволяет дрожь.
Обледенелый тать – этот ни-даждь-ни-дождь.
 

* * *

 
Два «эспрессо», две цигарки, полдень, серый, как Ла-Манш.
Две сороки, как цыганки, делят краденый лаваш.
Сикось-накось, неумелым, убегающим стежком
изумрудные омелы заштрихованы снежком.
Бесполезной, неимущей (взгляд – в окно, рука – к челу),
мне гадать на чёрной гуще совершенно ни к чему.
Мне гадать на этой гуще всё равно что не гадать,
потому что там, в грядущем, – только снега благодать.
Всякий довод в рог бараний скручен. Тянет от дверей.
Ход баталии банален, как протоптанный хорей.
Воробьи стучат по жести. Скорый поезд прогудел.
В каждой фразе, в каждом жесте – постмодерна беспредел.
Два пробела. Две цитаты. Цитрус. Колкая вода.
И стрекочут, как цикады, возле окон провода.
Мягче слово или резче – всё в кавычках дежавю.
До прямой и честной речи я уже не доживу.
Слишком много напласталось для беседы по душам.
Мне в затылок дышит старость учащённо, как дышал
ты, – в беспамятство ныряя, словно в смертное родство,
бескорыстно повторяя контур тела моего.
 

* * *

 
На столе – бедлам. За окном – разруха в красноватом зареве мятежа.
Между стёкол вдруг оживает муха,
пробиваясь к форточке и жужжа.
 
 
То весенних фрезий залётный запах,
то светила циркульный полукруг.
Лишь одно незыблемо: справа – запад,
если ты задумал бежать на юг.
 
 
Разольём гороховый суп по мискам.
Из другой эпохи, из тьмы другой
нам с картины чёрная одалиска
золотой подмигивает серьгой.
 
 
Уперевшись локтем в парчу подушек,
разгрызая косточку миндаля,
ждёт, пока Альгамбра себя потушит,
покачнувшись в пламени фитиля…
 
 
Ввинтим в сумрак лампочку: день недолог.
Мавританке – жемчуг, тебе – горох.
Даже дым отечества нынче дорог, –
поразмыслишь прежде, чем сделать вдох.
 
 
Только муха скутером ошалелым
в застеклённой мечется глубине.
Только мокрых веток углы и стрелы
ассирийской клинописью в окне.
 

Курортня зона

 
бомж на прогретом камне читает сартра
тот кто читает сартра сегодня – бомж
чайка вопит как чокнутая Кассандра
и на нее бинокль направляет бош
 
 
буш с высоты планёра грозит Ираку
мысли Саддама прячутся в кобуру
грека с бокалом пива не рад и раку
он половину кипра продул в буру
 
 
некий турист проворный как марадона
щиплет лодыжку свеженькой травести
в пластиковом бикини летит мадонна
в шторм но никто не жаждет её спасти
 
 
над головой вытягиваясь редея
в кровоподтёках и дождевой пыли
облако то блажит бородой фиделя
то предъявляет розовый ус дали
 
 
скачет profanum vulgus в раскатах грома
бросив пронумерованные места
бомж на своем насесте читает фромма
крупные капли смахивая с листа
 
 
он умостился так чтоб волна бодала
как подобает хищнице – со спины
организуя пряди его бандана
выгорела до цвета морской волны
 
 
все закипело сдвинулось помутилось
эросом гекатомбы слилось в одно
бомж прошивает время как наутилус
зная что лучший выход уйти на дно
 
 
не выпуская книги из рук он даже
рад что круша причалы рыча warum
шквальный поток смывает его с пейзажа
с грохотом перекатывая валун
 

* * *

 
Перепрыгнув такой провал, за которым уже никто
не поможет: давно порвал ту верёвочку, – на плато
 
 
приземляясь в чабрец, в полынь, – вдруг заметишь на вираже,
как сверкает морская синь… И никто никогда уже…
 
 
Там, где меньше твоей ступни выступ и несговорчив наст,
только чайка висит. Спугни – резким криком тебе воздаст.
 
 
Только взбухшие ленты жил сердоликовых и зрачку
вровень – спелая, что инжир, туча с вмятиной на боку.
 
 
А чего ты хотел – баллад просветлённых, высоких од?
Причастившись от всех баланд водянистых, от всех щедрот
 
 
чёрствых, – словно аэд в аид – оступиться готов. Плющом
камень, шаткий, как зуб, обвит, где никто никогда ещё…
 

* * *

 
В неподвижных травах шуршат акриды.
Закипают лотосы млечным соком.
Сердолик – в двурогом венце Исиды,
А в венце Осириса – мёртвый сокол.
 
 
О, когда бы знать, торопя объятья,
что любовь подобных всегда не к месту.
Если близость тел повлечёт к зачатью,
то слиянье душ приведёт к инцесту.
 
 
…Вот она крадётся в тоске недужной
через весь Египет тропой обратной.
И сухие губы лепечут: «Муж мой…»,
но внезапно, сбившись, бормочут: «Брат мой…»
 
 
О, когда бы знать, расточая силы,
что в любви похожих блуждает вирус.
Ароматен лотос в верховьях Нила,
но в его низинах – горчит папирус.
 
 
И уже плодом набухает тело,
отекают руки. Ты станешь притчей
во языцех. Дочь для себя хотела?
Но родится сын с головою птичьей.
 
 
И торгаш возьмёт за мешок пшеницы
твой венец двурогий и тот, в котором
нестерпимым жаром сухой зеницы
мёртвый сокол вспыхнет, как вещий ворон.
 

Алкей и Сафо

1
 
В полумраке скрипнула дверца шкафа.
Он рубаху новую надевает.
На своей софе шевельнулась Сафо:
зычно зевает.
 
2
 
Говорит: «Купи молока и мёду,
винограду белого, литр олии.
Возвращайся к завтраку: непогоду
боги сулили».
 
3
 
Он её клюет на прощанье в щёку,
углядев при этом, как с тельца мухи
паучок спускается на защёлку
пыльной фрамуги.
 
4
 
Облепили пирс рыбаки. Пурпурно –
золотая чаша всплывает грузно.
Запрокинув горло, зияет урна
коркой арбузной.
 
5
 
Он калиткой хлопает, раздвигая
плети мокрой жимолости. В «скворешне»
молодой курортницы плоть нагая
пахнет черешней…
 
б
 
Целый день у Сафо мигрень. В сациви
не хватает соли. С горы подуло.
И авгур, чернеющий на оливе,
каркает: «Ду-р-ра!»
 
7
 
…Рыбаки несут барабульку. Выжжен
южный склон, как знойная Иудея.
Сафо шепчет: «Гелиос, ослепи же
прелюбодея!»
 
8
 
И считает кур, шевеля губами.
Но, узрев повинную плешь Алкея,
застывает амфорой, выгибая
смуглую шею.
 
9
 
И на битву равных взирает сыто
на капоте солнцем нагретой «Нивы»
кошка черно-белая, Афродита,
щурясь брезгливо.
 

Стрекоза

 
Слишком длинные крылья – вразвалку по стеблю цветка,
неуклюже ползёт. Но китайские льются шелка
в содроганиях лопасти. В небе расширится щёлка –
и медовый, медлительный выпустят свет облака.
 
 
Не надейся, не август – конец сентября. Но тепло
не промотано летом. Сферических зенок стекло
наполняется влагой, то светло-зелёной, то серой.
Кот, заметив движенье, крадётся и щурится зло.
 
 
И она поднимается. И, прозвенев вдалеке,
над сырой черепицей, стремительно входит в пике,
чтоб в раскрытую книгу залечь, как живая закладка,
на двухсотой странице, тринадцатой снизу строке.
 
 
И терцина из Данте, её золотистая мгла,
словно тайнопись, светит сквозь тонкую сетку крыла.
Поднебесной давильни пространство забрызгано соком,
и тяжелая капля по облачной кромке стекла.
 
 
На иглу не посадят – не бабочка. Из-под руки
выгребая, взлетит, унося отпечаток строки.
… Утром спустимся к морю: на гальке, расколотой штормом,
в отражённом луче слюдяные блеснут лепестки.
 

* * *

 
Что сегодня за день? – Очевидно, среда.
В тёмной кроне – подвижные пятна лазури.
Отвяжитесь: он спит и не смотрит сюда.
Домочадцы его осторожно разули.
 
 
Где упал, там и спит, губошлёп-маргинал,
головой упираясь в дубовую кадку.
Муравей, любознательный, как Магеллан,
изучает его загрубелую пятку.
 
 
Шевелюры измяв низкорослым лесам,
лёгкий ветер гоняет мурашек по коже.
Отвяжитесь – он стар. Он уже написал
всё, чем нынче смущён, чем возвысится позже.
 
 
Рухнул в дрёму, как в тартар, и к чёрту – дела:
все гекзаметры ваши и ваши верлибры.
Конопатая Фрина, и та не дала,
на простуду ссылаясь… Ах, Фрина, их либе
 
 
в дых… Растрачен запас, заготовленный впрок.
Но душа не готова примкнуть к балагану.
И репризы Эзопа ему поперёк
естества или – попросту – по барабану.
 
 
Жизнь обмякла, а слава не произошла,
не вошла в ежедневный набор провианта.
…Осыпает цветы мушмула. И пчела
собирает нектар в бороде у Бианта.
 

* * *

 
Напиши мне письмо и лучшую строчку вырежь.
Ты вкушаешь лангустов, дуешь коньяк, слоняешься
в шляпе по Квинсу или по Гринвич-Виллидж.
Но какое мне дело, ежели нет меня
 
 
в той стране, где волна колеблется перламутром,
на взъерошенных вязах вздрагивают листы;
где не рыщут бомжи по мусоркам ранним утром,
на отлов человеков ночью не мчат менты.
 
 
Хорошо, что ты – там, задира, кустарь-филолог,
несгибаемый логос, вечное два в уме,
сквозь чужие таможни длинную цепь уловок
неизменно влекущий… Помнишь, как на холме
 
 
мы сидели – спина к спине, – озирая мутный
тёмно-серый залив с корягами на плаву.
На покатые сопки сыпал с небес кунжутный
мелкий сетчатый дождик – и выпрямлял траву.
 
 
Никуда не срываясь, медленными глотками
мы цедили по-братски местное каберне.
Я следила, как жук вразвалку ползёт под камень,
растопырив надкрыльев лопасти… Как бы мне
 
 
ни хотелось тебя погладить, – рука чертила
в запотевшем пространстве эллипсы и круги.
И трёхдневной, колючей медью твоя щетина
пламенела, но не хотела моей руки.
 
 
Мы сидели, как два китайца, настолько древних,
переживших и потепления и снега,
что неважно уже: коряга качнулась в дрейфе
или мимо проплыл взлелеянный труп врага.
 
 
…Ты в широтах, где всяк уместен – и, слава Богу!
но такие, как я, нелепы – и пусть. Не то б
слабоумной старухой к тихому эпилогу
доплыла бы, сложившись в англоязычный гроб
 
 
в чём-то розово-белом. Как бы ты иронично
поглядел – ни озноб в лопатках, ни в горле ком.
И тогда бы Господь послал меня жить вторично
в синеватую морось, на киммерийский холм.
 

* * *

 
Красная охра, сиена и сурик –
средневековья готический сумрак.
Столик в кафе угловой.
И переводчика око оленье
 
 
влево косит. Увлажнённый оклеен
воздух кленовой листвой.
 
 
Как утомителен пьяный вестфалец.
Толстый его указательный палец
тычет то в башню, то в ров.
Тёмно-янтарное пенится пиво,
и вдоль канала цветут прихотливо
крыши опрятных дворов.
 
 
Но переводчик забыл о работе.
Над балюстрадой в полуобороте
сгорбился и не сулит
ясности, с нами молчанием мерясь,
ноздри раздув, как почуявший ересь
истовый иезуит.
 
 
Словно подслушал твоё нетерпенье
выйти со мной… На покатой ступени
жёлтые пятна листвы.
Немец, усердно цитируя что-то,
пялится на городские ворота
цвета засохшей халвы.
 
 
Пусть этот бюргер лопочет что хочет
и притворившийся флюгером кочет
медным сверкает пером.
Мы под парами в квадратном проёме
арки, как будто на древнем пароме,
в темень плывём вчетвером.
 
 
Прокукарекает вздорная птица –
мы возвратимся, а бюргер проспится,
выйдет с цветком на груди
к завтраку… Но переводчик за нами
вслед пересохшими дрогнул губами.
Сжалься! Не переводи.
 

Интервью с Ириной Евсой
Беседу вела Юлия Белохвостова4
Счастье как подарок

Ю.Б.: Ира, мы разговариваем с тобой на следующий день после вручения «Русской премии». Во-первых, я, конечно, хочу еще раз тебя поздравить – мне кажется, это как раз тот случай, когда нет никаких сомнений в заслуженности и уместности награды. А во-вторых, хочу спросить – это важно для тебя? Ты рада своей победе?

И.Е.: Было бы странно и не вполне честно сейчас сказать, что я не волновалась и ничего особенного не чувствовала, когда стояла на сцене и мне вручали эту премию. Конечно, я рада. Для меня все это было большой неожиданностью-я довольно долго была не в курсе, что мою книгу выдвинули на эту премию, по-моему, я самая последняя и узнала, увидев лонг-лист в ФБ. Ю.Б.: А как ты в принципе относишься к конкурсам, премиям, наградам – это нужно поэту или это только отвлекает от «служенья муз»? И.Е.: Наверное, это нужно. Поэт, как любой смертный, нуждается в поощрении. Я отношусь к этому довольно спокойно: получить премию – приятно, конечно, но если не дадут – не смертельно, а уж если дадут какому-то хорошему автору, я за него искренне порадуюсь. Тут дело даже не во мне, очевидно, а в том, что мои родители не передали мне по наследству ген тщеславия и даже здорового честолюбия: никогда не чувствовала необходимости что-то доказывать. Но некоторыми наградами очень дорожу – премией имени Бориса Чичибабина, к примеру, потому что для меня она связана не только с прекрасным поэтом, но и с человеком, которого я уважала и любила. Ю.Б.: Литература всегда была делом твоей жизни? Ты когда-нибудь мечтала стать врачом, актрисой или, например, учителем, или ты всегда хотела стать именно поэтом?

И.Е.: Я довольно рано начала писать стихи, и мне нравилось рифмовать окружающее. Конечно же, тогда я не предполагала, что это станет делом моей жизни – просто в буквальном смысле – «глотала» книги, читать научилась рано. Мне повезло, что мои профессиональные интересы тоже связаны с литературой, что у меня есть возможность зарабатывать любимым делом – переводами, редактурой. Но если бы обстоятельства сложились иначе, не считала бы для себя зазорным и подъезды мыть. А вот представить себе, что я занималась бы каким-нибудь бизнесом, – не могу: очевидно, этого гена у меня тоже нет.

Ю.Б.: Я знаю, что ты очень осторожно и даже с опаской относишься к вопросам об учителях, но есть люди (я имею в виду – в литературе), мнению которых ты доверяешь, к кому прислушиваешься, на кого оглядываешься? И.Е.: Ну, конечно. Кстати, этих людей не так мало, начиная с близких друзей. И есть поэты, чье мнение для меня чрезвычайно важно: Александр Кушнер, Евгений Рейн, Алексей Пурин, Светлана Кекова, Олеся Николаева. Этот список можно продолжить.

Ю.Б.: Наверное, странный вопрос задам, но не страшно тебе возвращаться домой с «русской» премией за книгу «Юго-Восток»? Не боишься, что будут какие-то провокации, статьи?

И.Е.: Но ведь это литературная премия, которая создана для авторов из других стран, почему же не порадоваться, что ее получил именно автор из Украины, а не из другой какой-то страны? Ни в книге, ни в премии нет политики, только литература, а название – лишь география. Мне всегда казалось, что войны между культурами и литературами быть не может и не должно, это имеет отношение только к политике и человеческим отношениям.

Ю.Б.: Можно ли сказать, что нынешняя непростая ситуация отражается на литературной жизни, общении с коллегами и даже на дружеских отношениях? И.Е.: Да, к сожалению. Иногда рвутся давние связи, люди становятся нетерпимыми. Часто вспоминаю строку Александра Кабанова: «меж двух отчизн, которым я не нужен». Знакомое ощущение – но, скорее, в литературной жизни. Самое страшное не это, а то, что в реальной жизни гибнут люди. В Харькове не слышно выстрелов, никто не пытается вытолкнуть меня из моего дома, но, конечно, я не могу не думать о том, что происходит, не писать об этом.

Ю.Б.: Да, в твоей книге тема сегодняшних событий встречается достаточно часто. Значит ли это, что для вдохновения должно обязательно что-то случиться? Война или любовь?

И.Е.: Все перечисленное может стать поводом для стихов и – с таким же успехом – может не стать. Повод для стихов – собственно, сама жизнь. Ю.Б. Жизнь, которую ты описываешь так подробно, во множестве ловко подмеченных деталей. А вот тема религии, божественные образы и сюжеты, наоборот, редко встречаются в твоих стихах, в них практически нет обращений к Богу-значит ли это, что ты нерелигиозный человек? И.Е.: Ну, почему? Мне наоборот кажется, что Он у меня везде, во всем, что я вижу и описываю.

Ю.Б.: Как у Бродского – «в деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду?»

И.Е.: Именно, всюду. К сожалению, не могу назвать себя воцерковленным человеком; в храм хожу реже, чем следовало бы, но глубинная, внутренняя вера мне присуща и моим стихам, по-моему, тоже. А в просьбах к Господу главное – точно формулировать желания: они чреваты исполнением, это я точно могу сказать.

Ю.Б.: Возвращаясь к образному ряду твоей поэзии, могу заметить, что у тебя много исторических, античных, обще культурных, литературных образов и реминисценций, можно сказать, что это – отзвук твоего филологического образования? И твоя страсть к переводам тоже оттуда?

И.Е.: Я проучилась на филфаке всего два года и ушла потому, что мне там было нестерпимо скучно. Хотелось больше литературы и не в такой привычно академической подаче. Хотелось меньше истории КПСС, которая была чуть ли не ключом ко всему. А потому-от филфака я мало что взяла: читала сама то, что меня интересовало в то время. По сути – он не дал мне ничего, кроме латыни.

Ю.Б.: Что же посоветовать молодым авторам, где учиться мастерству? И.Е.: Давать советы – дело неблагодарное. Если есть талант, он сам себя вывезет. Но в любом случае стоит читать хороших поэтов и прозаиков, смотреть классные фильмы и слушать качественную музыку, поскольку мы состоим не только из того, что едим и пьем, но из всего перечисленного – также. Ю.Б.: После филфака ХГУ ты поступила в московский литературный институт им. А.М.Горького и окончила его. Там чего было больше – литературы или общения?

И.Е.: Литературы, конечно. Замечательные преподаватели. Что до общения, то я всегда (а в те годы, особенно) была человеком самодостаточным и вполне интровертным. Друзей, что меня окружали, мне было достаточно. Но, конечно, было интересно увидеть Москву: тогда меня тянуло к большим городам.

Ю.Б.: Но сегодня тебе не хочется никуда переезжать?

И.Е.: Мне комфортно в Харькове, если говорить о городе, в котором хочется жить постоянно. Правда, уже в конце марта внутри начинает гудеть ветер странствий и хочется смены пейзажа.

Ю.Б.: Можно сказать, что ты счастлива сегодня?

И.Е.: Ну, это сложный вопрос. Слава Богу, живы и относительно здоровы мои родители, благополучен мой сын и его семья. Я занимаюсь тем, что люблю. Вот, приехала в Москву, повидалась с друзьями, это тоже замечательно. А вообще, самое яркое, в «незамутненном первоисточнике» ощущение счастья – осталось в детстве: когда нет для него причины, кроме ранней весны и свободы от уроков. А грудь распирает от внезапной радости. Счастье – как подарок: неизвестно от кого и непонятно, за что.

Дельта

Олег Асиновский
Северо-запад

Асиновский Олег Эдуардович, род. 28.06.1964. Живу: Россия-Черногория-Россия. Член СП Москвы. Публикации в журналах «Континент», «Арион», «Воздух» и др. Автор 6 книг стихотворений.

Стихи моего друга Олега Асиновского не нуждаются в комментариях, как не нуждается в комментариях просто предмет. И в этом ключ к поэзии Асиновского…

Когда в детстве я читал Робинзона Крузо, то наибольшее впечатление на меня произвело перечисление предметов, которые Робинзон добывает с разбитого корабля. Конечно, для того, чтобы простое перечисление предметов произвело впечатление, нужна «подкладка» всего остального. Если художественное произведение ниже простого перечисления предметов – то это не искусство (сколько не украшай его образами, настроениями и «глубокими мыслями»).

Истинная поэзия это то, что делает возможным высоту перечисления предметов, т. е. радость от предмета. Истинная религия и истинное искусство близки.

Гилберт Честертон пишет: «Конечно мне скажут: «Что за бред? Неужели вы действительно думаете, что поэт не может радоваться травке или цветку, если не связывает их с Богом, более того-с вашим Богом? А я отвечу – да, да может».

Душа Олега Асиновского – Христианка. Она сохранила (не растратила) то, что даётся Богом от природы, ибо «душа всякого человека от природы-Христианка» (Тертуллиан).

Потому-то Олег Асиновский видит предмет. Потому перечисление предметов, как в Робинзоне Крузо, делает его поэзию поэзией. В поддержку моих мыслей я, с позволения автора и читателя приведу своё стихотворение. Ты причастил нас Самому Себе. И всяк предмет вдруг стал самим предметом. Доселе пребывали мы во тьме. Ты озарил нас Невечерним Светом.

Станислав Красовицкий (иерей Стефан)

Чудо

Mapyce


 
На самом последнем маленьком небе
Воздух глубокий как осень в которой
Деревья в листве из леса ветвей
 
 
Летят и листва сама от себя
Прячется на ветвях и ни рыбин ни птиц
Ни души из листвы на тропинках лесных
 
 
И тени своей осенней длинней
День и в тени деревья своих
Листьев летят одни в небеса
 
 
Другие с небес и высится лес
Сам над собой и в чаще лесной
Ни ветвей ни стволов за осенней листвой
 

Северо-запад

 
Зимняя радуга в листьях багряных
И не тайно не явно и как бы случайно
 
 
Зима и зимой тьма не светло
Не темно в радуге зимней багряным
 
 
Листьям и говорят птицы на языках
Дождей и на губах зверей рыбы
 
 
Снежинки на зимних тропинках и листья
То выше то ниже деревьев и в чаще
 
 
Радуги в стайки сбиваются птахи
Рыбы и звери с зимнего неба
 
 
И радуг следы с багряной листвы
Спускаются вниз поднимаются ввысь
 
 
И одна отстаёт и взглядом зовёт
И прячет глаза сама от себя
 
 
И ямочки на щеках румяных её
И как капля лицо дождя на снежок
 

Луна

 
Деревья так легли как будто сруб здесь был
И серые стволы белели из травы
И тени их ползли среди камней листвы
От первой до звезды последней и нездешней
 
 
И снег горел в кромешном как снег окне осеннем
И не было окна и дверь была луна
И шёпотом за дверью звёздам и деревьям
 

Ёлка

 
У ёлки в глазах зелёных душа
И плоть как смола в омуте глаз
И янтарные тают вместе со снегом
 
 
И душа расступаясь погружается в тело
И дождь как по льду мостик дождю
 
 
Иголки шумят под корочкой льда
И между ветвей небо светлей
Тени дождя на снеге в ветвях
 
 
И день не погас и в течение дня
То конец октября то начало его
 
 
Тишина и как дождь качается лёд
И дням ведёт счёт то закат то восход
Плоти к душе днём в октябре
 
 
Ни окон ни дверей и домик во сне
Тонком и сон как чьё-то лицо
 

Маленький

 
Осень и воздух как облик ребёнка
Весёлый и строгий и днём и ночью
Одно и то же и который не прожит
День позади тела души
 
 
И тише и тише жизнь и то ближе
То дальше душа сама от себя
 
 
И встречается взгляд с глазами своими
И гаснет над ними как бы чужими
 
 
Себе на лице детском и смех
Над собой смеётся далёким и тёплым
 

Лицо

 
Настала пора расставанья душа
Обретала черты лица и свои
 
 
Теряло лицо и зияло оно
Рядом с душой и сияли его
 
 
Очи и лик струился с души
В листья цветы и невидимой жизнь
 
 
Лика была счастливым глазам
Птицы зверька как снежинка тепла
 

Островок

 
Островок и на острове в поле не скошенном
Лёд как на озере и воздух как домик
Для плоти с душой и в домике том
 
 
Никто не живёт кроме чёрного
Ворона с холода кого-то он ждёт
И осень пройдёт и снова начнётся
 
 
И ждёт не дождётся то как шорох взовьётся
Окошко то в чёрном сводящем с ума
Опять тишина в капелькахльда
 

Ласточка

 
Сверкнуло и вдруг и как бы не сразу радуга
Ласточкой стала потом громом
Дождём и голос не свой высокая
 
 
Птица услышала низкий и цветы
Распустились у неё на палимых солнцем
Крылах и кто-то позвал её из цветов
 
 
И воздух на зов откликнулся свистом
Невидимых крыльев с неба над ними
И девять и три у девочки крыл
 
 
И сорок в крылатом облачке радуг
Тёплых мохнатых зверёнышей и однажды
 
 
И не тайно не явно и как бы случайно
Ни мамы ни папы и ласточки прилетают
 

Подсолнухи

 
В течение ночи и вдруг в одну ночь
Год кончился поздно и не скоро начнётся
 
 
И на месте берёзовой рощи сосновый
Бор и под кровом сосен берёзы
Как подсолнухи в поле и от моря до моря
 
 
Река и в реке гора на горе
Сосна и подсолнух рядом с сосною
Как луна со звездою и туман над горою
 
 
Поднимается дождик из тумана идёт
И манит на тот змей и зверей
Свет и на небе самом последнем
 
 
Не душа и не тело и не страшно между
Телом душой на свете том
 

Вид на жительство

 
Яблоня дикая лесная раскинулась
Над земляникою и до самого моря
И с яблони ворон чёрный слетел
И голубь с небес спустился и вместе
 
 
Летели из леса и в ливнях дождя
Блестели летя и терем стоял
У них на пути и тихий внутри
Терема скит по лесу бродил
 
 
И ручей бороздил реку река
Кипела в волнах морских и дожди
Моросили с реки на невидимых птиц
Голубя ворона в окошках лесного
 
 
Доброго злого скита и врата
Его отворились и окна закрылись
И в тереме он прошумел и умолк
Под шелестом волн дверей и окон
 

Покой

 
Как просит большой у маленького пощады
Как долгий потом сначала незваный
 
 
День как просвет между телом душой
И не сон и не явь и плоть не одна
И не вместе душа с ней и не врозь
 
 
В дне прошедшем живёт и не узнаёт
Тело её и по следу идёт оно своему
 
 
И не плохо ему и не хорошо с ней
Под сенью следов подсвеченных днём
Последним когда снова в первом она
 
 
И под сердцем неся душу свою
К последнему дню то медлит то вдруг
Делает круг над сердцем своим
Детским круги один и другой
И стучится в него и висит над собой
 
 
В сердцевине кругов как огненный шар
В холодных кругах и сходит с ума
 

Утро

 
В гулком лесу утро и вдруг
Ни ветвей ни деревьев ни трав ни полян
И стучат в небеса капли дождя
 
 
И гроза и гремят громы из леса
После рассвета и долгое эхо
С высокого неба и второе пришествие
 
 
В россыпях первых и девятое пламя
И когда обжигает тогда утешает снова
И снова в громах и грозах сороковое
 
 
И голос из грома и лик из грозы
И в одних и других пришествиях кто-то
Предшествует плоти своей и душе
 
 
И как ветер себе строит он дом
В утробе лесной и полн тишиной
Кого-то зовёт и гонит из дома
 
 
Своего и знакомит тело с душой
С безответным собой как ветви с листвой
И с полянами травы не тайно не явно
 
 
И как бы случайно и гоня облаками
Гром и грозу выходит из туч
В траву и листву и торопится вдруг
 

Море

 
Сон словно явь и лицо и глаза
И не родственница душа плоти своей
И полон очей прожитый день
И расцвёл и растаял лёд и кричали
 
 
Чайки огромные над маленьким озером
И качались как сосны птахи и остров
По озеру плыл в море и птиц
 
 
На острове не было и высокие пенились
По теченью плывя крошечные берега
И ни ночи ни дня в соснах и взгляд
 
 
Чаек в холодных громах и грозах
И по морю волны бегут и в волнах
Озера круг и острова шар
 

Любовь

 
В чаще лесной облака и одно
За другим облако ввысь и по лесным
Тропинкам ручьям поднялись в небеса
И восхитили гам и щебет и рык
 
 
На небо своихтеней и возник
Зверь в облаках и пел и рычал
Снегу дождям как если бы сам
Снегами дождём стал и потом
 
 
Глазами лицом тени своей
И не встретился с ней в снеге дожде
И нежность к себе и грусть и тоска
И ужас и страсть промелькнули в глазах
 
 
Не коснулись лица и проснулся опять
И снова заснул он наяву
И любовь как вину перед собой
Изведал на том свете на этом
 
 
Утешение между этим и тем
Светом и бездна разверзлась в очах
Младенца зверька и в бездну стада
Тропинок ручьёв шли с облаков
 
 
И плыл небосвод мимо него
И малыш был готов не просить
Не бояться и остался однажды один
На один с ликом своим и полюбил
 

Ласка

 
Как бабочка ночная одна зима
Другая как бабочка дневная и маленькие
Зимы и как бы не большие дневные и ночные
 
 
Над маленькими низко облака в обличье
Птичьем и как будто хищном и не грубом
 
 
И лучи как клювы мотыльки повсюду
И тихо и на утро снежинки ниоткуда
 

Ангел

 
Мария спит и видит сын
Её во сне своём в семье
Лица и глаз себя и мать
 
 
И тает взгляд его как тень
И облик в облачке очей
Плывёт как голос в тишине
 
 
И сонмы голосов в душе
Ребёнка и не ночь не день
И только очи на лице
 
 
Ни слёз ни страха ни печали
В очах объятых голосами
И душа за облаками
 
 
И ни тайны и ни яви
И ни мамы и ни папы
И дыхание как ангел
 

Анна Гедымин
Предчувствие небес

Анна Юрьевна Гедымин родилась в Москве. Окончила факультет журналистики МГУ. Печатается как поэт с 1979 года. Автор семи стихотворных сборников и книги детской прозы. Лауреат нескольких литературных премий – за стихи, переводы и радиопьесу. Живет в Москве.

* * *

 
Предчувствие тепла…
Мы были так живучи,
Что можем представлять
Научный интерес.
И смутно на душе.
Так праведника мучит,
Привыкшего к земле, –
Предчувствие небес.
 
 
А может мы и впрямь
Диковинной породы?
Иначе кто бы смог,
Удачей не храним,
Не зная ни любви,
Ни Бога, ни свободы,
Прожить изрядный век
Предчувствием одним?..
 

* * *

 
Брожу по дорожкам парка,
также как прежде – ты,
И от этого сходства
испытываю подобие кайфа –
В стране футбольных болельщиков,
наркодилеров, гопоты
И распространителей гербалайфа.
А ты издалёка
«Приезжай, – говоришь, – люблю,
Помню, тоскую
и в настоящее время холост».
Что мне ответить?
Каждому кораблю –
Своя засада.
И хоть у тебя
такой волнующий голос,
 
 
Видимо, мне здесь, одной
садиться на мель,
Чтобы не привыкать
ни клянчить, ни суетиться.
Тем более в парке (ты помнишь?)
твоя индевеет ель,
А рядом (ты слышишь?)
твоя бесчинствует птица…
 

Чужой

 
Он был учителем пения.
Он и теперь поет
Бравурные восточные песни
Московскими вечерами.
Мы раскланиваемся.
Я отдала его детям
Игрушечный вертолет,
Чего не одобрил сосед –
Тоже приезжий, но «свой»,
Из более ранних.
 
 
А тот, «чужой», подметает мой двор
И старательно колет лед –
За неясное будущее
И крышу над головой.
И, возможно, при случае
Он меня не убьет,
Но тогда –
Не убил бы свой.
 

* * *

 
Пришла весна.
И крошечные люди
Дождинки обрывают, словно груши,
С еще не пробудившихся ветвей.
 
 
И плачу я.
И крошечные люди
Поспешными горячими руками
Кидают слезы в общую корзину,
Еще не зная их соленый вкус.
 

* * *

 
А домик, что мы снимали,
ты знаешь – давно сгорел,
Что дачной округе
добавило, действительно, лоску.
И загнанно смотрит бомжиха,
боясь спросить папироску, –
Ну чистое чудо в перьях,
на которое разрешили отстрел!
 
 
Лишь солнце,
ныряющее в поле как в озеро,
всё так же красным –
Красно.
А картофельных грядок нет и в помине.
Новодел победил бы
в этой тихой благородной низине,
Когда бы не церковь,
построенная крепостным…
 

* * *

 
Утро
Цвета солнца, дачи, салата,
Располагающее к успеху.
Утро,
Когда молоденького солдата
Вновь провожает невеста –
Неизвестно на чью потеху…
 
 
Неужели
Мы рождались, учились в школе,
Жили дальше,
Временами судьбой довольны,
Для того чтоб узнать:
Сколько ни выкашивай поле –
Из него все равно
Прорастают воины…
 

Курильские острова

 
Дай бог – еще раз, без обмана,
Спастись от любви, от тоски,
Где впалые щеки вулканов
И сопок седые виски!
 
 
Щедра океанская милость,
Что держит корабль на весу…
 
 
Нет, сколько бы ни приходилось
Бродить по лугам и в лесу,
Тонуть в затухающем небе
И облако брать на таран, –
А все ж в океане виднее,
Который из нас – океан.
 

* * *

 
Август. Полдень. Ёлок вереницы.
Три недоразрушенных избы.
Я сюда на запах медуницы
Прихожу, как в детстве – по грибы.
 
 
И брожу своими же следами.
И робею у церковных стен:
Что просить нам – траченным годами
Очевидцам бурных перемен?
 
 
(Вон и туча щерится морозно,
Будто бы уже закончен суд!)
Славы – стыдно, пониманья – поздно,
А любви не просят, только ждут.
 
 
Боже, стать бы тем седьмым коленом,
На котором завершится месть!..
Медуница нежно пахнет тленом –
Неужели горше запах есть?..
 

* * *

 
Умела прощаться, как умирать – навеки,
Сжигать мосты, сжигать корабли.
А еще умела заговаривать реки –
Чтоб помедленнее текли.
 
 
Чтоб не так мелькали под небесами
Первый вдох – и последний звук,
Чтобы лодки, прядая парусами,
Успевали землю принять из рук.
 
 
Дождь идет. Минувшее все дороже.
Разреши мне, Господи, отдохнуть,
Потому что так – сгоряча – негоже
Начинать свой главный, ответный путь.
 

Песенка

 
Меркнет день, тает снег,
Поспешает птица,
Видя издали цель
Своего пути.
Вот бы мне так лететь,
Чтобы возвратиться
И ни разу вовек
Глаз не отвести!
 
 
Ветер воет вокруг,
Как пылинку гонит
И роняет с небес,
И о землю бьет…
Вот бы мне прикорнуть
На твоей ладони
И проспать всю беду –
Навзничь, напролет!..
 

* * *

 
Опять тебя, папа,
полночными бреднями потчую,
Не думая о пробужденье,
отбросив дела.
Скорее всего,
я была отвратительной дочерью,
Но хуже другое –
что больше не «есть», а «была».
 
 
О господи,
как с фотографии смотришь внимательно!
Как жить без тебя невозможно,
хоть время прошло!
Нет, то, что я стала для сына
посредственной матерью,
Так это, ты знаешь,
наверное, хорошо.
 
 
Пусть будет ко мне не привязан!
И даже куражится,
Когда, так сказать,
опустеет осенний мой сад!
Но если умру,
пусть ему ни на миг не покажется,
Что свет почернел
и в случившемся – он виноват.
 

Михаил Айзенберг
Стихи разных лет

Айзенберг Михаил Натанович – поэт, эссеист. Родился в 1948 г. в Москве. Работал архитектором-реставратором. Автор восьми книг стихов и четырех книг эссе. Преподавал в Школе современного искусства при РГГУ, курировал поэтическую серию клуба «Проект О.Г.И.», после – аналогичную серию «Нового издательства». Лауреат Премии Андрея Белого (2003), премий журналов «Знамя», «Стрелец», «Новый мир» (Anthologia). Живет в Москве…

Наиболее полно поэт раскрывается, когда говорит о поэзии вообще, потому что так (иногда осознанно) проговаривает вектор собственного письма. Приведём несколько цитат, вырванных из контекста книги эссе «Оправданное присутствие»:

«Поэзия говорит что-то своим движением, изменением. Это всегда существование на грани, на границе – между озарением и инерцией, между нормой и её разрушением, между жизнью языка и просто жизнью». «Стиховое слово способно выйти из области предположений, у него особая, другая природа. Оно держит в одной оболочке и номинацию, и действие. Это действующее слово – слово в определённой ситуации. Действие в оболочке слова и превращает стихи в реальное событие, вторгающееся в мир, подчиняющее его своему ритму. Всё поддаётся имитации, только событие имитировать невозможно». «Чтобы выйти в это двойное состояние, поэтическое сознание должно осуществлять себя одновременно и в языке, и в каких-то до-языковых актах, до-речевых состояниях. Стихи становятся реальностью только в превосходной степени: только превосходя наличные языковые возможности. Они и употребительны лишь в том смысле, что создаются на потребу определённому моменту речевого становления. Это движение к языку в обход языка существующего. Иначе говоря, поэтическое произведение пишется одновременно на двух языках, и его второй язык (основной) особо замечателен тем, что пока не существует». «Определяя воздействие стихов словом «потрясение», мы с невольной точностью учитываем и какое-то их прямое физическое действие. Стихи скорее танец, чем рассказ».

Чудо стихотворений Михаила Айзенберга состоит в том, что спустя некоторое после прочтения время ты припоминаешь их как собственные. Не потому, что стремишься присвоить, а потому, что сам присваиваешься ими, втягиваешься в их танцы, становишься участником событий, внутри них происходящих, встречаешься с «поэзией» на их территории.

Сергей Пекин

* * *

 
Слабый фосфор закатной воды.
Сноп сияния до слепоты
и петляющий сумрак.
Обведенная черным листва.
Свет беспамятства и торжества
изменяет рисунок.
 
 
На закате, на сходе лучей
много в воздухе новых вещей,
необжитых, зловещих.
Подожди, посидим где-нибудь.
Может, полную горечи грудь
понемногу расплещет.
 

* * *

 
Потянуть до вечера околесицу,
а потом, с горы, и сама покатится,
обращаясь к новому в небе месяцу.
 
 
И теперь никто за меня не хватится,
отчего неделя почти спрессована,
а пустое время с утра до вечера
неумелой кисточкой нарисовано,
в путевом блокноте едва помечено.
 
 
Если вместе сложатся время скорое
и мое дыхание терпеливое,
отзовется именем то искомое,
ни на что известное не делимое.
 
 
Если полное имя его – отчаяние,
а его уменьшительное – смирение,
пусть простое тающее звучание
за меня окончит стихотворение.
 

* * *

 
Необъяснимо тихо. Скрипит коляска.
Вид пустыря, нет, городского сада.
Воздух бледнеет, словно уходит краска
с неба, с деревьев, с тинистого фасада.
 
 
На пустыре верткие полутени
так и танцуют, мимо скользят. «Видали?
Вот, – говорит, – бабочки прилетели,
так никогда рано не прилетали».
 
 
Ждите ответа. Здесь, как на крыше мира,
каждая фраза слишком пуста, наверно,
или темна слуху идущих мимо,
а для сидящих слишком обыкновенна.
 
 
Слишком заметны свойственные заикам
долгие паузы, слога неверный угол.
И ни степенным шагом, ни бедным шиком
не обмануть того, кто не так запуган.
 
 
Сколько усилий, чтобы стянуть магнитом
на пустыре, как в новоселье сводном,
тех, кто потом станет бесплатным гидом
и – наконец – поводырем бесплотным.
 

* * *

 
Человек, пройдя нежилой массив,
замечает, что лес красив,
что по небу ходит осенний дым,
остающийся золотым.
 
 
Помелькав задумчивым грибником,
он в сырую упал траву
и с подмятым спорит воротником,
обращается к рукаву.
 
 
Человек куда-то в лесу прилег,
обратился в слух, превратился в куст.
На нем пристроился мотылек.
За ним сырой осторожный хруст.
 
 
Человеку снится, что он живет
как разумный камень на дне морском,
под зеленой толщей великих вод
бесконечный путь проходя ползком.
 
 
И во сне, свой каменный ход храня,
собирает тело в один комок.
У него билет выходного дня
в боковом кармане совсем промок.
 

* * *

 
Мелкий дождик ходит тихо,
как индейский проводник.
Вот крапива, вот гречиха.
Кто садовник? Я грибник.
 
 
Елей пасмурная хвоя,
их драконья чешуя.
Но не вижу ничего я.
Ничего не слышу я.
 
 
Только слышу – тоньше вздоха
ветер ходит надо мной,
да шумит ольха-елоха
далеко за тишиной.
 
 
С неба ровно-голубого,
из недальнего угла
для живущего любого
изготовлена стрела.
 
 
Кто успеет уклониться,
лёт ее признав едва?
Вот невидимая птица
и поет как тетива.
 

* * *

 
Церкви, обстроенные дворцами,
стены, обросшие чешуей,
встретились каменными крестцами –
стали одной семьей.
 
 
Так, бесконечное время празднуя,
улицы спутанные, густые,
сплошь покрывает загаром красная
пыль, занесенная из пустыни.
 
 
Так же несутся, сбиваясь в тучу,
ласточки на закате
над Ватиканом,
над Авентином.
 
 
Кто их так учит –
в плотном на миг застывать охвате,
взмахом кружить единым?
 
 
Ходит туман,
накрывает горы,
склоны с проборами боковыми,
башенные селенья.
 
 
Время движеньями круговыми
учит выстраивать укрепленье
в воздухе без опоры.
 

Погреб

 
Вниз по лестнице шагнуть
и с жарой расстаться разом.
Погреб взрослому по грудь,
мне по маковку с запасом.
 
 
Наверху тяжелый зной,
здесь так холодно и сыро.
Я остался под землей,
вдруг потерянный для мира.
 
 
И деревья надо мной –
прямоствольны, недвижимы –
сквозь труху и перегной
земляные тянут жилы.
 
 
Звуки в полном столбняке
и очнуться не готовы.
Здесь со мной накоротке
тихий обморок грунтовый.
 
 
Земляная тишина.
Неглубокая закладка.
Сырость нежно-холодна.
Горе луковое сладко.
 

* * *

 
Так ночь зарницами бледна и молния близка, что тьма кромешная видна до каждого листка.
Несется свет из черных рам, а гром не говорит. Мгновенный вывешен экран, он фосфором горит.
Горит, но запись не ясна, и скоропись быстра. Мысль понимает, что она не молнии сестра.
Той быстроте преграды нет. И прямо, без преград в ослепший мозг заходит свет, что зрению не брат.
 

* * *

 
Заросшее травою озерцо
следит за комариной пляской.
День марлевой ложится на лицо,
а вечер влажною повязкой.
 
 
Перебеляя воздух, дождик-вязь
чуть сеется из вечного запаса.
И целый день, почти не шевелясь,
стоит его рассеянная масса.
 

* * *

 
Ангел мой, глаза закроем.
Ночь проходит сквозь ресниц,
поднимает рой за роем
у невидимых границ.
 
 
Обойти ее отважусь,
тяжестью оборонясь.
Отчего такая тяжесть?
Где ты, ангел?
Что ж ты, князь!
 
 
Там, за болевым порогом,
перейденная стократ,
все равно стоит под током.
Что ж ты, братец!
Где ты, брат?
 

* * *

 
Высоко над Кара-Дагом
светел каменный плавник.
Здесь по складчатым оврагам
каждый дорог золотник.
А сухие травы жестки
для дневного полусна.
Открывается в подшерстке
золотая белизна,
входит в ткань его волокон
и в состав его пород.
 
 
Мертвый царь в горе без окон
ест на золоте и пьет.
 

* * *

 
Вот она, Москва-красавица, –
постоянный фейерверк.
Поглядите, как бросается
белый низ на черный верх.
 
 
Дайте нам, у нас каникулы,
конфетти и серпантин.
Остальное, что накликали,
даже видеть не хотим.
 
 
Ожидания доверчиво
в новостях передают.
Всем привет от фейерверкщика,
а от сменщика – салют.
 
 
Как бы вытащить из ящика
с говорящей головой
не того, впередсмотрящего
на тебя, как часовой –
 
 
словно ты шпана советская
или крайний инвалид.
Он о том, что время детское,
по-немецки говорит.
 
 
Время – голову не высуни.
И уходят в дальний путь
дети, загнанные крысами.
Им вода уже по грудь.
 

* * *

 
– Хоть я и не протягивал руки,
но это время, будь оно неладно,
когда сдают и не берут обратно,
небрежно загибая уголки,
как будто все в разменную пехоту
назначены бубновому царю.
Давай-давай отсюда!
Ходу, ходу! –
Ну и кому я это говорю,
когда иду, пугая мелких птах,
взлетающих на каждый шорох,
по узенькой тропе в кротовьих норах
на поле в фиолетовых цветах
 

* * *

 
И во сне боролся с твоим лицом
обращенный ко мне упрек,
что не вхож я в твой беззащитный сон,
что никто его не берег.
 
 
И теперь не знаю – ведь я не вхож –
что светилось в лице твоем.
Мимолетной молнии светлый нож
за оконный вошел проем.
 
 
Но в ночи, проявленной серебром
улетающего огня,
не будил тебя ни далекий гром,
ни зарницы, белее дня.
 

* * *

 
Сон идет за человеком,
изведенным в никуда,
словно талая вода
вперемешку с темным снегом.
 
 
Их когда-то сдали в хлам –
всех увечных, безголосых,
что на остров Валаам
укатились на колесах,
на подбитых костылях,
на подкованных дощечках,
в черных сгинули полях,
потонули в черных речках.
 
 
Вот и в памяти черно.
На пиру у людоедов
сладко хлебное вино.
И живи, его отведав.
 

* * *

 
Снимок, не попавший в проявитель,
сделанный рассеянным прохожим;
мы не знаем что там, мы не видим,
дальнюю границу не тревожим.
 
 
Кто же мы – летающие вздохи
или вздохов моментальный снимок?
Птицы, подбирающие крохи
между сквозняков необъяснимых?
 
 
Ящерица, та что на припеке,
поднимает мизерное веко.
Видит восходящие потоки,
принимает их за человека.
 

* * *

 
Стекла нового патрульного
протирает черной ветошью,
а сама из Долгопрудного,
чуть подправленного ретушью.
 
 
Но дитя ее пристроено,
и пальто ее на вешалке.
И уже на постороннего
не глядит глазами беженки.
 
 
Только лестница-чудесница,
не ущелье и не улица,
мелкой сволочью беснуется
и никак не перебесится.
 
 
Поперек себя расшатана
злая цепкость бестелесная.
И теперь без провожатого
ей нельзя, она не местная.
 
 
Спит одна в холодной комнате,
черной ветошью замотана.
Никогда ее не вспомните,
не увидите. Но вот она –
 
 
на ближайшем повороте вы
на нее глаза не подняли.
Это я стихи о родине.
Это если вы не поняли.
 

Двор

 
Двор сверкает антрацитом.
От границы до межи
темный блеск его просыпан.
В землю воткнуты ножи.
 
 
Скачут кони из орешин.
На земле блестит слюда.
Мы еще земли нарежем,
раз никем не занята.
 
 
Из-под пятницы суббота.
Позади попятный двор.
За полгода два привода.
Кто не спрятался, не вор.
 
 
Не один в потешных войнах
изменился на глазах.
Кто ты? Часом не разбойник?
Или родом не казак?
 
 
Ножевой бросок небрежный,
нитка тонкая слюны
не такой уже потешной
дожидаются войны.
 
 
В темноте таится недруг,
непонятен и жесток,
он стоит ногами в недрах
и рогами на восток.
 
 
Или детство видит скверно,
цепко в памяти держа
что-то острое, наверно,
если режет без ножа.
 

Два голоса

 
– Что у тебя с лицом?
Нет на тебе лица,
выглядишь беглецом.
 
 
– Топкая здесь земля.
Тонок ее настил.
Долог ее отлив.
Быть не хватает сил,
жабрами шевеля.
 
 
– Вот объявился тать,
командир этих мест.
Что ни увидит, съест.
Нечего ему дать.
 
 
Всех коров извели.
Зверя сдали на вес.
Множатся стригали,
но никаких овец.
 
 
– Да, но еще вдали
множатся голоса
выброшенных с земли,
стертых с ее лица.
 
 
В камни обращены.
Гонит воздушный ключ
запахи нищеты.
Камень еще горюч.
 
 
– Время-то на износ.
Времени-то в обрез.
Что бы ни началось,
некогда ставить крест.
 
 
Выбери шаг держать,
голову не клонить,
жаловаться не сметь.
 
 
Выбери жизнь, не смерть.
 
 
Жизнь, и еще не вся.
Жаловаться нельзя.
 

* * *

 
Вдруг зеленеет зрение.
Вещи теряют вес.
Правила ударения
в дождь повторяет лес.
 
 
Кто и куда проник
зазеленевшим взглядом
можно узнать из книг.
Книги летают рядом.
 

* * *

 
Сажа бела, сколько б ни очерняли.
Чей-то червивый голос нудит: «Исчезни!
Если земля, то заодно с червями».
Есть, что ему ответить, да много чести.
 
 
Эта земля, впитавшая столько молний,
долго на нас глядела, не нагляделась –
не разглядела: что за народ неполный,
вроде живое, а с виду окаменелость.
 
 
Так и бывает, свет не проходит в щели;
есть кто живой, доподлинно неизвестно.
И по ступеням вниз на огонь в пещере
тихо идет за нами хранитель места.
 
 
То-то родные ветры свистят как сабли,
небо снижается, воздух наполнен слухом,
чтобы певцы и ратники не ослабли,
чтобы ночные стражи не пали духом.
 
1.Герман Власов – поэт, редактор. Живёт в Москве.
2.За́едно (бот.) – вместе
3.Евгений Рейн, русский поэт и прозаик. Живёт в Москве.
4.Юлия Белохвостова – поэт, филолог, окончила филологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, автор двух поэтических книг. Живет в Москве.

Bepul matn qismi tugad.

18 408,25 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
22 mart 2017
Yozilgan sana:
2016
Hajm:
190 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Летний сад
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar