Kitobni o'qish: «Испытание реализмом. Материалы научно-теоретической конференции «Творчество Юрия Полякова: традиция и новаторство» (к 60-летию писателя)»
© Коллектив авторов, 2015
© Оформление «У Никитских ворот», 2015
* * *
I
«Творчество Юрия Полякова: традиция и новаторство»
материалы научно-теоретической конференции
Н.Н. Скатов
доктор филологических наук, член-корреспондент, советник Российской академии наук, директор Института русской литературы (Пушкинский дом) РАН с 1987 по 2005 год
То, что за нами
О гражданской и писательской позиции Юрия Полякова
Уже первые книги Юрия Полякова «ЧП районного масштаба» (1985), «Работа над ошибками» (1986) и «Сто дней до приказа» (1987) показали, что в нашу литературу пришел настоящий «с лица необщим выраженьем» писатель.
Когда я десять лет тому назад работал над предисловием к собранию его сочинений в пяти томах, которое готовилось к изданию в московском издательстве «РОСМЭН-ПРЕСС», то в первую очередь обратил внимание на, как мне показалось, характерную и, может быть, главную черту автора – ироничность.
Александр Блок сравнивал иронию с «душевным недугом» и предостерегал: «Все мы, современные поэты, – у очага этой страшной заразы».
Юрий Поляков однажды, говоря об иронии, написал совсем не о нелюбви к иронии, тем более не об ужасе перед нею, а о… спасительной иронии. И он оказался прав. Может быть, только иронический смех и спасал нас в свое время от возможности окоченеть и окостенеть во все более окоченевшем и окостеневшем обществе.
И только способность ни перед чем не останавливаться могла останавливать все захватывающее омертвение. Юрий Поляков, к моей большой радости, не остановился.
Ни перед чем.
Ни перед, казалось бы, столпами: армия, школа, аппарат… А потом стеганул и совсем уже священных коров: «совесть нации» – творческую интеллигенцию и демократию.
Поэтому произведения Юрия Полякова не пользуются успехом у представителей либеральной интеллигенции. Либералы во власти не любят его за излишне злую, по их глубокому убеждению, критику властей предержащих. Не облеченные властью либералы не любят его за сотрудничество с властью. И те и другие терпеть не могут Юрия Полякова за его едкий смех и откровенное издевательство над их «священным правом» презирать власть и одновременно сытно есть из ее кормушки. Они на всех литературных перекрестках трубят о том, что Юрий Поляков преступил все «грани приличия», принятые в «приличном», «рукопожатном» обществе.
«Не верьте никому из нас, – попросил, нажимая изо всех сил курсивом, Блок, – верьте тому, что за нами». У Юрия Полякова есть это «за нами». Оно не воплощено и даже не декларировано, не явлено и даже не заявлено. Но оно есть.
Когда-то Юрий Поляков сам сказал о своей писательской особенности – работать до упора – не меньше, но и не больше.
И речь явно не об умении подыскать уместное слово, подобрать ожидаемый читателем образ – вещи для любого стоящего писателя сами собой разумеющиеся.
Уверен, все дело в том, что один старый критик еще в позапрошлом веке назвал «чистотой нравственного чувства».
Это неспособность (в иронии!) впасть в ерничество, пусть даже талантливо исполненное.
Это невозможность отдаться пошлости, пусть даже умеренной и аккуратной.
Это неумение поддаться провокаторству, пусть даже искусно замаскированному и изощренному.
Именно все это и обеспечивало и обеспечивает наличие одной группы крови у писателя Юрия Полякова и его многочисленных читателей.
Его книги читает и перечитывает народ. И если есть сейчас народный российский писатель, так это Юрий Поляков.
Если бы меня спросили, произведения Александра Солженицына или Юрия Полякова нужно изучать в нашей российской школе, я бы не задумываясь отдал пальму первенства Юрию Полякову. Его произведения можно и нужно изучать.
Нельзя здесь также оставить без внимания его служение в течение 13 лет русской литературе на посту главного редактора, не побоюсь этого сравнения, лучшей в мире культурологической «Литературной газеты». За годы редакторства Юрий Поляков превратил утратившую было влияние газету в общеписательскую трибуну.
Нельзя обойти и еще одну грань таланта Юрия Полякова – его талант публициста. При этом он не страшится укоризн в былых ошибках, в былых наивностях, ибо такие наивности и прошлые ошибки лишь подтверждают искренность изменения мировоззрения писателя.
Его публицистика – яркий пример национального народного сопротивления всему недоброму, что, к сожалению, есть в нашей жизни. Публицистика Юрия Полякова вселяет в людей уверенность в том, что Россия сможет обрести себя без страшных потрясений. Это талантливая, исполненная победительного юмора публицистика, в которой автор путем тончайших наблюдений пытается разобраться в двойственной, но изначально враждебной государству и народу природе постсоветской либеральной российской интеллигенции. Случаются, конечно, в ее рядах и исключения, но они, к сожалению, подтверждают правило. Это свидетельствует о мужественности поисков одного из живых, чутких и талантливых детей нашего времени Юрия Полякова.
Хочу завершить цитатой из великого поэта, в свою очередь цитировавшего поэта, вероятно, еще более великого: «Есть священная формула, так или иначе повторяемая всеми писателями: «Отрекись от себя для себя, но не для России» (Гоголь)… Эта формула была бы банальной, если бы не была священной. Ее-то понять труднее всего».
Как мне кажется, Юрий Поляков ее понимает.
Л.Ф.
Копосов доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой истории русского языка и общего языкознания МГОУ
Об истоках творчества Юрия Полякова
Ю.М. Поляков – один из самых ярких и самобытных современных писателей, произведения которого пользуются большой популярностью у читателей и издаются массовыми тиражами. И эта популярность объясняется не развлекательностью, не легкостью сюжета, как это часто бывает, а тем фактом, что его произведения талантливо и правдиво отражают жизнь, исследуют психологию человека, его место в этой постоянно меняющейся жизни. Творчество его охватывает практически все аспекты литературного труда: Ю.М. Поляков – поэт, прозаик, драматург, литературовед (он имеет степень кандидата филологических наук), публицист, главный редактор «Литературной газеты», общественный деятель, член различных комитетов и комиссий… А для нас важным является и тот факт, что он выпускник факультета русской филологии Московского государственного областного университета (тогда это был факультет русского языка и литературы МОПИ им. Н.К. Крупской).
Ю.М. Поляков продолжает традиции великой русской литературы и привносит в нее то новое, что связано с новым временем. Он современен во всем. Именно время – основное содержание его литературных изысканий, и именно поэтому можно надеяться, что его произведения будут пользоваться успехом не только у современных, но и у будущих поколений читателей.
Ю.М. Поляков пишет о том, что он хорошо знает. Уже первые повести, сделавшие его знаменитым, убедительно свидетельствуют об этом. Нужно было не только иметь мужество затронуть в литературе тему дедовщины, но и самому пройти службу в армии, чтобы столь ярко изобразить это явление, о котором знали, но стыдливо умалчивали все. Один мой студент-вечерник в свое время написал дипломную работу, посвященную неофициальной военной лексике; кроме собственных наблюдений он использовал материал из повести Ю.М. Полякова, высоко оценив это произведение за точность и реалистичность изображения солдатского быта.
Знание особенностей работы комсомольского аппарата отразилось в другой нашумевшей в свое время повести «ЧП районного масштаба», а повесть «Работа над ошибками» связана с непродолжительной работой Юрия Михайловича в школе. «Козленок в молоке» – жестокая сатира на те явления, которые наблюдаются в профессиональной писательской среде. В гротескной форме автор показывает нам, что любого человека, даже полуграмотного, можно представить как талантливого писателя. Тонким и внимательным наблюдателем Ю.М. Поляков предстает и в других своих произведениях.
Особо хотелось бы сказать о драматургии Ю.М. Полякова.
Именно здесь, на мой взгляд, наиболее ярко и плодотворно проявился его литературный талант. Для театра Поляков особенно много пишет в последнее время, и спектакли, которые поставлены по его пьесам, идут во многих городах страны, а в Москве – в Театре сатиры («Хомо эректус»), Театре Российской армии («Одноклассники»), МХАТе им. М. Горького («Грибной царь», «Как боги»), Театре им. Рубена Симонова («Козленок в молоке»). Они так же актуальны, как и прозаические произведения, и почти всегда с восторгом встречаются зрителями. Спектакль «Хомо эректус» в постановке Андрея Житинкина с неизменным успехом идет на сцене Театра сатиры уже около десяти лет. На меня этот спектакль произвел исключительно сильное впечатление: это был смех сквозь слезы, и то, что происходило на сцене, напоминало замечательные образцы гоголевской сатиры. Странно, что некоторые профессиональные критики выразили к спектаклю резко отрицательное отношение, в то время как обычные зрители в большинстве своем, если судить по многочисленным отзывам в интернете, дали ему положительную и даже восторженную оценку, отмечая при этом, что все увиденное на сцене, особенно во втором действии, заставляет задуматься. А ведь именно к этому должен стремиться и автор пьесы, и режиссер-постановщик, и весь актерский ансамбль!
Вряд ли может оставить кого-либо равнодушным спектакль «Одноклассники», поставленный на сцене Театра Российской армии. А несколько месяцев назад на сцене МХАТа им. М. Горького состоялась премьера великолепного спектакля по новой пьесе Полякова «Как боги», которая поставлена уже и в ряде других городов нашей страны.
Трудно переоценить значение драматургии Ю.М. Полякова.
Ведь театры в большинстве своем заняты перепевом, вернее, искажением классики, и положительную оценку чиновников от культуры, как ни парадоксально, часто получают именно те спектакли, где классика становится просто неузнаваемой.
Хочется отметить очень ценное качество Ю.М. Полякова – он никогда не кривит душой. Изменения, происходящие в обществе, затрагивают не только социально-экономическую и политическую сферы нашей жизни, они приводят к переоценке сложившихся в течение длительного времени нравственных принципов человека, появлению новых моральных ориентиров. Все эти изменения находят отражение в творчестве писателя, но остаются неизменными его мировоззрение, его собственные нравственные принципы. Так, распад СССР многими политиками и общественными деятелями был объявлен закономерным явлением: мол, все великие империи распадались, а теперь наступила очередь Советского Союза. На самом деле это событие не оправдано никакими историческими причинами и было крайне отрицательно оценено не только здравомыслящими россиянами, но и большинством населения других бывших союзных республик. Именно так оценил распад великой державы и Ю.М. Поляков. Какими горькими размышлениями о судьбах России наполнены его «Стансы», написанные в 2011 году!
Ночью снова думал о России!
Как тысячелетнее дитя,
Развели державу, раструсили,
Погремушкой гласности прельстя!
Несмотря на тяжелые испытания, выпавшие на долю нашей страны, Ю.М. Поляков, будучи настоящим патриотом, всегда остается верен ей:
Слезы жертв до сих пор не высохли.
И теперь кого ни спроси:
При царях ли, при коммунистах ли
Хорошо не жилось на Руси.
Как и вы, ненавижу цепи я.
Но нельзя жить, отцов кляня!
То, что вы называли «Совдепия», −
Это Родина для меня…
(«Совдепия», 2010 )
Писатель никогда не забывает и правильно оценивает роль комсомола в своей судьбе и в жизни своих сверстников.
Творческий путь Ю.М. Полякова начался в то время, когда он учился в нашем университете, носившем тогда название Московского областного педагогического института им. Н.К. Крупской. На факультете русского языка и литературы (сейчас это факультет русской филологии) всегда царила атмосфера, позволявшая любому студенту в максимальной степени проявить свои способности. Думается, именно поэтому в числе выпускников факультета помимо целой армии учителей-словесников − ученые-филологи, работники радио, телевидения, издательств и многие известные писатели. Мне довелось учиться на филологическом факультете, готовившем специалистов по русскому языку, литературе и одному из иностранных языков. В то время регулярно, раз в месяц, выходила большого объема стенгазета «Филолог», причем каждый выпуск имел собственный подзаголовок, например: «Пришел студенческий сентябрь»; «Октябрь уж наступил» и др. В этой газете пробовали свои силы начинающие поэты, многие из которых, повзрослев, перестали писать стихи, другие же стали профессиональными литераторами. Среди последних – Георгий Полонский, впоследствии известный сценарист, прославившийся главным образом сценарием фильма «Доживем до понедельника», и Олег Чухонцев, ставший затем очень знаменитым поэтом, лауреатом различных литературных премий. Запомнилось, как Полонский, где бы он ни был, все время что-то шептал, видимо, постоянно сочиняя стихи. В газете «Филолог» он опубликовал стихотворение, ставшее потом предметом многочисленных пародий. Оно начиналось так:
Я езжу в троллейбусе пятом.
Я этот маршрут люблю.
Людьми и вещами помятый,
Стою, головой шевелю.
Они учились на три курса старше меня. Их однокурсником был известный русский и узбекский писатель Камил Икрамов (1927–1989), который был значительно старше других студентов, так как семья его была в свое время репрессирована и К. Икрамов смог продолжить образование только после реабилитации.
На факультете в то время функционировало литературное объединение «Родник», непременными участниками которого были Г. Полонский, О. Чухонцев и К. Икрамов. Мы с однокурсником однажды присутствовали на заседании «Родника»: там царила атмосфера жесточайшей нелицеприятной критики, причем главным критиком, своего рода Белинским выступал К. Икрамов. Он громил стихи своих собратьев по перу, называл эти стихи почему-то лермонтовщиной, очевидно, за то, что их содержанием были несерьезные жалобы на несчастную любовь, которой авторы на самом деле не испытывали.
Несколько позже учился В.Н. Крупин, уроженец вятской земли, один из писателей-деревенщиков.
В 1972 году в институт поступает Юрий Поляков. Филологический факультет к тому времени уже был разделен на два: русского языка и литературы и иностранных языков. Кстати, поступить тогда на факультет русского языка и литературы было непросто. Конкурс достигал 12 человек на место. Факультет находился тогда во флигеле, пристройке к основному зданию на улице Радио; когда-то в этих помещениях располагался детский сад. Стенная газета называлась в то время «Литфаковец». О литературном объединении уже давно говорилось: «Родник иссяк». Но не иссякли, как видим, таланты.
В те годы на факультете работали известные ученые-филологи и замечательные преподаватели: проф. А.М. Новикова (устное народное творчество), проф. Г.Л. Абрамович (введение в литературоведение, русская литература ХIХ в.), проф. З.Т. Гражданская, проф. Богословский В.Н. (зарубежная литература), проф. А.В. Дудников (современный русский язык, методика преподавания русского языка), проф. А.А. Журавлева, под руководством которой Ю.М. Поляков защитил кандидатскую диссертацию, и др.
Юра Поляков был блестящим студентом. Тяготея, как нетрудно догадаться, к дисциплинам литературоведческого цикла, он отлично учился по всем предметам. Десять лет назад на съемках телепередачи «Линия жизни» на вопрос о том, какое он получил образование, Ю.М. Поляков очень тепло отозвался о школьных учителях, особенно об учительнице русского языка и литературы, и признался, что, как и многие его сверстники, хотел поступить в МГУ. Однако его отговорили от этого намерения и посоветовали поступать в МОПИ, что он и сделал и ни разу не пожалел об этом, так как получил здесь хорошие знания. Этот факт, а также то, что можно назвать самообразованием, обусловили глубокую эрудицию писателя, и это в сочетании с талантом и потрясающей работоспособностью позволило Ю.М. Полякову достигнуть значительных успехов в литературной деятельности.
Будучи студентом первого курса, Юрий Поляков слушал у меня, тогда еще начинающего преподавателя, курс «Введение в языкознание». Помню экзамен, который сдавала по этому предмету его группа, в ней было не меньше 35 человек. Экзамен длился семь часов, а Юрий как джентльмен пропускал девочек вперед и сдавал экзамен последним. Получив свою заслуженную пятерку, он сказал, что изучение курса «Введение в языкознание» очень много дало и в плане изучения литературы. Мне кажется, что интерес к лингвистическим дисциплинам, к русскому языку способствовал формированию особого языка его произведений – одного из главных (если не главного) достоинств его литературного творчества.
Запомнилась мне и ироническая улыбка, часто появлявшаяся у Полякова-студента при разговоре. Ничего удивительного:
ирония, а иногда и самоирония становится затем определяющим признаком его произведений.
Вот как Юрий Михайлович пишет о том времени, когда он начинал свою поэтическую деятельность, занимаясь в литературном объединении при Московской писательской организации:
«Кстати, я учился в ту пору на литфаке областного пединститута имени Крупской. На одного парня приходилась дюжина девушек, будущих учительниц. Ностальгически вспоминая те времена, я лишь изумляюсь, что за все годы обучения так и не завел на курсе ни одного романа. Давно замечено: коренные обитатели прибрежных курортов редко купаются…
Из шестерых моих однокурсников трое стали известными литераторами. Ну, про меня вдумчивый читатель и сам, очевидно, догадался. Назову также Александра Трапезникова, отличного прозаика, сочинявшего в ту пору странный сюрреалистический роман про говорящие рога. А еще нельзя не упомянуть Тимура Запоева, который известен ныне любителям поэзии как поэт-концептуалист Тимур Кибиров. Помню, он всюду ходил с томиком Блока из Библиотеки всемирной литературы и сочинял что-то грустно-символическое, но в общении с товарищами был чрезвычайно ехиден. Когда много лет спустя я узнал, что он сменил свою изумительную, Богом данную фамилию на рахат-лукумный псевдоним, то был поражен. Ведь тот же Николай Глазков, из которого, по сути, и вышел весь наш отечественный «концептуализм», отдал бы половину своей печени за фамилию «Запоев». Всю печень, конечно, не отдал бы, так как был человеком серьезно пьющим. Кстати, знаменитый поэт-сатирик Владимир Вишневский учился на нашем же факультете, но курсом старше и сочинял вполне лирические стихи под Рождественского, например, про мальчика, подающего во время футбольного матча мячи. На самом деле он, разумеется, имел в виду себя, начинающего поэта, который еще всем покажет. Показал!»1
Мне вспоминается первое публичное выступление Ю.М. Полякова. Это было в актовом зале нашего института. Как всегда собранный и аккуратный, безупречно одетый, он очень волновался. Об этом выступлении дебютант впоследствии писал: «Странное чувство испытываешь, выходя читать стихи залу. Еще минуту назад ты был абсолютно уверен в своей гениальности, но, увидев устремленные на тебя глаза слушателей, вдруг осознаешь, что ты, идиот, совершенно напрасно вознамерился морочить людей своей рифмованной белибердой. Освищут, зашикают – и поделом. Нет, еще хуже: отреагируют мертвым, ледяным молчанием. Впервые я читал стихи публике на каком-то студенческом празднике в переполненном актовом зале МОПИ имени Крупской. Это были пародии. Я сочинил «Мартовский триптих», пытаясь представить, как могли бы написать про весенних кошек Асадов, Евтушенко и Вознесенский – в те годы популярные до невменяемости. За несколько минут до выхода я решил еще раз проверить себя и шепотом прочитал пародии какому-то слонявшемуся за кулисами старшекурснику.
– Чепуха! – констатировал он, выслушав.
Тут меня объявили, я побрел на сцену, как на казнь, и зачем-то начал декламировать… Зал засмеялся и долго мне аплодировал.
– Здорово! – похвалил тот же старшекурсник, поймав меня, окрыленного, за кулисами»2.
Действительно, это был успех и серьезная заявка на будущее. Творчество Ю.М. Полякова будет изучаться и уже изучается как в литературоведческом, так и в лингвистическом аспекте. У нас на факультете, например, язык произведений Ю.М. Полякова исследуется преподавателями Е.Г. Хромовой и Н.Л. Копосовой. Творчеству нашего знаменитого выпускника посвящают свои научные работы студенты. Хочется надеяться, что факультет останется для него родным домом, где его ждут, где всегда рады встрече с ним.
Ю.М. Поляков:
− Позвольте небольшой комментарий. Это еще вопрос − успешно я начинал или нет. Повесть «Сто дней до приказа», написанную в 1980 году, разрешили напечатать только в 87-м, а «ЧП районного масштаба», законченную в 81-м, опубликовали в 85-м, обе в журнале «Юность». Другое дело, что одни любой конфликт с властью воспринимают как катастрофу, не прощают своей стране обид, а другие (и я в их числе) относятся к этому как к болезненным, но рабочим моментам. Так не бывает: ты говоришь то, что не нравится сильным мира сего, а они тебя обнимают и целуют. Надо быть готовым ко всему. Жизнь вообще состоит из трудностей, их надо преодолевать. Есть люди, которые остались после 91-го буквально без штанов и смирились, зато с гневом вспоминают, как им в 74-м влепили партвыговор за аморалку − шумный производственный блуд.
Когда я защищал диссертацию, случилась история, мистическая, между прочим. Единственный случай в моей жизни, когда я повернул вспять время. Больше мне это никогда не удавалось и, наверное, не удастся. Вот как это произошло. Диссертация была закончена, апробирована, публикации имелись, и вдруг говорят: последнее заседание ученого совета в июне, потом совет ликвидируется. Из-за укрупнения. Шел 81-й год. Защит не будет долго, а там неизвестно еще, что может случиться. Темы могут пересмотреть. Нечто подобное со мной случалось. Сначала я хотел писать диссертацию о Брюсове, но тут подоспел его 100-летний юбилей – вышло жуткое количество кандидатских и докторских по его творчеству, и мне тему пришлось менять. А еще из ВАКа, как обычно, доносились слухи об отвергнутых диссертациях. Мои научные руководители А.А. Журавлева и М.В. Минокин в один голос кричали: «Юра, надо успеть!» А как успеешь? Ведь надо отпечатать и разослать автореферат. Это сейчас просто сделать, а тогда, в Советском Союзе, предстояло решить много проблем: найти типографию, договориться о сроках, залитовать рукопись. И я нашел типографию, получил разрешение и договорился, что брошюрку отпечатают срочно, так как реферат должен быть разослан в надлежащие адреса не менее чем за 30 дней до заседания совета, иначе не допустят к защите. Срок отсчитывали от даты на почтовом штампе. На день опоздаешь – конец, выходи на новый круг. Но у меня все было рассчитано, даже был один запасной день. И что вы думаете? Прихожу в урочный день забирать тираж, а мне говорят:
«Послезавтра. Тут горком срочный заказ прислал. НЕ успеваем…» Все. Понимаю: катастрофа. Возвращаюсь грустный на работу в Московскую писательскую организацию, – сижу печально-задумчивый. В молодости подобные неприятности переживаются очень остро. Это уже с возрастом понимаешь: пустяки, годом раньше станешь кандидатом, годом позже, а можно и вообще прожить без степени. Но рядом случилась в тот день одна сотрудница по имени Лана. В те годы в крупных организациях, где был большой почтовый оборот, имелась специальная машинка для прокатывания конвертов, которые на почту отвозили уже проштемпелеванными, там их лишь сортировали и отправляли адресатам. Вот Лана меня и спрашивает:
«Ты чего такой грустный?» Я: «Да ну, жизнь не удалась». − «Что случилось?» − «Понимаешь, сегодня надо разослать реферат, а он будет готов только послезавтра». − «Подумаешь, проблема, давай я тебе послезавтра сегодняшним числом проштампую. Переставлю в машине дату и прокатаю. С тебя коньяк и торт…» И в самом деле, она так и сделала, а я через месяц защитился в июне 91-го года. Вот так один раз мне за бутылку коньяка и торт удалось повернуть время вспять. Вот такая история. А к чему я это рассказал?
Бубнова Елена
студентка V курса факультета русской филологии МГОУ
Научный руководитель – к.ф.н., доцент кафедры русской литературы ХХ века С.В. Крылова
Психологические типажи «лихих девяностых» в повести Ю.М. Полякова «Небо падших» (1997−1998)
«Небо падших» – еще один эпизод из «художественной энциклопедии постсоветской России» Юрия Полякова. Как определяет жанр произведения сам автор, это «скорее всего история любви с элементами детектива и политической сатиры» [1]. В центре повествования – воспоминания главного героя.
Начинается действие повести приблизительно в конце 1990-х годов. В вагоне поезда Петербург – Москва встречаются рассказчик-писатель и молодой бизнесмен, владелец частной авиационной фирмы Павел Николаевич Шарманов, история жизни и любви которого и является сюжетообразующей основой повести.
Роль писателя, представившегося Скабичевским, вроде бы невелика, он всего лишь слушатель и добросовестный фиксатор чужого рассказа. Однако в силу своей профессиональной близости автору он не может быть только повествователем и нередко высказывает политические взгляды самого Ю.М. Полякова. Его мышление критично и образно: «…мне вообще иногда кажется, что мы живем в стране, которую захватили злые дети-мутанты, назначившие себя взрослыми, а нас, взрослых, объявившие детьми. Потому-то все и рушится, как домики в песочнице…» [2, с. 2].
То, что он представился Скабичевским, – некоторая подсказка читателю. Бойцовский характер литературного критика ХIХ века А.М. Скабичевского, защитника интересов разночинцев и народников, известен образованному русскому человеку. Надо сказать, что его попутчик сразу прореагировал на знакомый культурному сознанию образ: «Странно. Мне показалось, что вы – Панаев…» [2, с. 4]. И это тоже своеобразная характеристика бизнесмена. Собеседником писателя оказался человек эрудированный, который знает психологические типы прошлого (Панаев был известен своей мягкостью и уступчивостью, тем, что ему не удавались цельные образы и сильные характеры). Как выяснится спустя несколько минут, мягкие панаевы неинтересны новым русским. Представленный же Поляковым герой-повествователь – борец, его вопросы пропитаны ядом. Он сразу же вступает в словесный поединок с нагловатым попутчиком.
Шарманов: «Бросьте! «Человек с принципами» – это всего лишь щадящий синоним к слову «неудачник»…
– Значит, «беспринципность» – всего лишь синоним к слову «преуспевание»?
– Вы со всеми такой вредный или только со мной?
– Нет, не со всеми. Но если бы народом был я…
– Я бы давно уже был на вилах! – засмеялся Павел Николаевич. – Какой вы злой! Вы, наверное, просто бедный?» [2, с. 6].
Чувство собственного достоинства «Скабичевского» вызвало уважение Шарманова и желание поведать историю своей болезненной и такой неромантичной любви – историю предательств и трагедии утраты.
Павел Николаевич переносит нас назад, в начало 1990-х, в то самое время, когда «те, кто был никем… стал всем» [2, с. 8]. Шарманов, недоучившийся «почти отличник» авиационно-технологического института, действительно незаурядная личность. Помимо нюха на прибыль он обладает определенным общекультурным багажом. Его речь не лишена яркости, его сознание выдает в нем человека начитанного. Например, эпоху первоначального накопления капитала осуществляли, по его мнению, «гавроши капитализма» [2, с. 6].
И как раз именно на это время приходятся годы студенчества, женитьба на нелюбимой женщине, забеременевшей от него, – больше по расчету (нужна была московская прописка), чем из благородства, его первые шаги в бизнесе («сторожил авиационный музей под открытым небом и в нехолодное время за пятерку <…> в большой грузовой вертолет пускал бездомную парочку – покувыркаться на брезенте») [2, с. 9]. Но так как «бордельный бизнес никогда не привлекал героя» – манила авиация, то Шарманов основал кооператив «Земля и небо» (арендовал вышку для прыжков с парашютом), чуть позже создал «Аэрофонд».
Ю. Поляков очень точно воспроизводит циничное, аморальное мышление первых акул капитализма. Средством заработка является что угодно. И лишь некоторая брезгливость спасает от слишком уж нечистоплотных занятий. Когда Шарманов выйдет на просторы больших афер, он уже твердо будет знать, что его «бизнес» – прямой удар по России и он «занимается тем, что потихоньку обворовывает собственное отечество» [2, с. 7]. Исповедь подвыпившего бизнесмена саморазоблачительна, но лишена покаяния. Он шаг за шагом демонстрирует методы ведения конкурентоспособной борьбы – и мы понимаем, что в своей жизни он уже не видит других путей. Тотальное растление власти, распиливающей бюджет и лицемерно называющей это заботой о народе, – страшная реальность 1990-х.
Речь Шарманова вполне отражает и его незаурядность, и его ущербность. Он вставляет пошловатые эротизмы там, где вполне можно обойтись без них. Даже фраза о необходимости высшего образования подается Павлом Николаевичем в каком-то грязном ключе: «…без диплома чувствуешь себя, как порядочная женщина, отправившаяся в театр без трусиков под юбкой» [2, с. 10]. Это еще одна характеристика душевного хаоса героя. Бизнесмен достаточно часто использует заниженную лексику, делающую его речь яркой и подчеркнуто нелитературной, как то: «…если он даже Горби (то есть Горбачева) не пристрелил» [2, с. 5], «легкая паскудинка в личике Антуана» [2, с. 46], «невдолбенно дорогое колье» (окказионализм), «ботать по фене», «срубил свои первые бабки» [2, с. 9] (жаргонизмы). Языковой срез реальности для Полякова, филолога по образованию, есть в некоторой степени тест на духовную состоятельность героев. Как правило, все персонажи проходят его с большим количеством погрешностей.
Шарманов не лишен наблюдательности и ума. Даже в мимолетных его оценках присутствует здоровый критицизм. Так, молчаливый попутчик, жующий жвачку, оценивается им как характерный признак ущербного времени: «Американцы подарили человечеству новый способ выражения своих чувств и мыслей – с помощью жующих резинку челюстей. Наверное, есть такие, которые вообще никогда не говорят, а общаются, исключительно чмокая, чавкая, убыстряя или замедляя шевеление челюстей, а в особых случаях выщелкивая изо рта резиновый пузырь» [2, с. 78]. Подобных наблюдений в рассказе Шарманова хватает. Нельзя сказать, что он не любит свою страну. За границей он особенно остро ощущает свою русскость, и она ему нравится. Но это никак не мешает ему ослаблять Россию своим почти узаконенным грабежом.
Особое место в повести отведено образу секретарши Шарма-нова – умопомрачительной и циничной любовницы Катерины. Это еще один типаж 1990-х. Она убежденная блудница: «…а я не могу принадлежать одному мужчине. Мне скучно…» [2, с. 20]. Павел вступает с ней в заурядную, почти непременную для пары «начальник–секретарша» связь и тут же оказывается рабом ее эротических достоинств. Он хочет знать о ней все, но она слишком хитра и прозорлива, чтобы открываться ему: «Все? Ну и забавный же ты, Зайчуган! Когда я читаю Библию, меня всегда смешит слово «познал». «И вошел он к ней, и познал он ее…» Ничего нельзя познать, познавая женщину. Запомни – ничего!» [2, с. 20]. Герой вынужден терпеть ее последовательную неверность, расчетливую жестокость и цинизм, потому что ошеломлен ее сексуальными достоинствами и порочным обаянием. Совершенная порабощенность неглупого мужчины телесной стороной отношений тоже является показателем ущербности героя времени.
Отношения Катерины и Шарманова с самого начала лишены духовной гармоничности и построены на эротической зависимости мужчины и использующей эту зависимость женщины. Критик Н. Переяслов метко назвал этот тип мужчин «рабами вагинальной реальности»3. Они и вместе, но и порознь в одно и то же время. Вся причина в Катерине. Во-первых, ради достижения успеха она готова и на предательство, и на бесстыдство, и на торговлю собой. Во-вторых, свою холодность и неспособность по-настоящему любить героиня объясняет «ледяным истуканчиком», который сидит в ней и не дает стать домашней, семейной женщиной. Катерина отчасти осознает собственную неполноценность, но никак не пытается с ней бороться. Она, благополучная красивая женщина, сознательно разрушает себя и мир вокруг тех людей, которых ей удается соблазнить.
Для Шарманова Катерина – «девушка его мечты», в руке которой «зажата его игла», т. е. его жизнь (как у Кощея Бессмертного), потому что Павел Николаевич любит ее, мучительно осознавая греховность и порочность ее натуры. Эпиграфом к повести является цитата из аббата Прево («История кавалера де Грие и Манон Леско»): «Должен предупредить, что я записал его историю почти тотчас по прослушании ее, и, следовательно, не должно быть места сомнениям в точности и верности моего рассказа. Заявляю, что верность простирается вплоть до передачи размышлений и чувств, которые юный авантюрист выражал с самым отменным изяществом» [2, с. 1]. Это еще одна подсказка. Автор, как ни странно, симпатизирует своим запутавшимся, а иногда откровенно криминальным героям. История Манон Леско – история страсти к легкомысленной женщине – дает некоторую подсветку и «Небу падших»: их страсть так же гибельна друг для друга. Она испепеляет душу, но отказаться от нее герои не в силах.
Катерина называет себя «опасной женщиной», на лице ее иногда появлялось «проклятое выражение дикого восторга» [2, с. 90]. Ее чудовищные мстительные выходки по отношению к людям не имеют оправдания. Да Шарманов и не пытается сделать это. Он просто вспоминает. Нельзя сказать, что жизнь этих грешников настолько темна, что в ней нет места чуду. В 19-й главе («Выбор смерти») Шарманову снится вещий сон о гибели Катерины. Сон раскрыл коварство любимой и помог ему спасти свою жизнь. Однако ценой этого становится смерть несостоявшейся убийцы.
Важно отметить, что смысл названия повести раскрывается в этом же сне – в диалоге Катерины и Павла. Женщина уверена, что грешники попадают после смерти «тоже – на небо»: «Просто есть два неба совершенно одинаковых… Но на одном живут праведники, потому что оно стало раем. А на втором живут грешники, потому оно стало адом, или небом падших.
– А куда мы с тобой попадем?
– Конечно, на небо падших, мы будем с тобой, взявшись за руки, падать в вечном затяжном прыжке» [2, с. 96].
Путь греха выбран обоими сознательно. Другой путь – праведности и чести – в их случае невозможен. Катерина разбилась, да и Павла, как многих «гаврошей капитализма», убили несколько месяцев спустя. В жизненных финалах героев девяностых нет просветления…
В повести, как это часто бывает у Полякова, нарисованы расхожие типажи постсоветского общества. Анализу подвергается пара, не связанная, по сути, ничем, кроме плотских утех. Эта ситуация оказывается унизительной и тупиковой для обоих. Хищному сознанию Катерины не на что опереться ни в самой себе, ни в любящем ее Шарманове. Вероятно, потому, что в его любви не было духовного начала. Да и сам он своим отношением к людям и миру не мог внушить серьезного чувства пусть даже циничной, но незаурядной женщине. Герои «Неба падших» лишены смысла бытия. Они целиком остаются в земных координатах.
Авторское отношение к своим героям отчасти передано через писателя, узнавшего об убийстве Шарманова своим телохранителем как раз после написания повести (так что народ безмолвствует до определенных пределов…). Писателю жаль Павла и Екатерину. Неслучайно ведь он выбрал им такие имена. Павел – апостольское имя. Но в случае с Шармановым оно превращается в свой латинский источник «паулюс» – маленький. Катерина (с греческого «чистота, незапятнанность») – полная противоположность своему имени. А фамилия Шарманов происходит от французского charmant – обворожительный, прелестный, обаятельный. Оба могли быть кроткими и чистыми. Но выбрали «небо падших». В повести ощутима тоска по целомудрию, места которому не нашлось в жизни самых деятельных персонажей девяностых.
Последние слова повести полны печали: «Честно сказать, я часто вспоминаю тот ночной разговор в «Красной стреле». Иногда, закрывая глаза, я даже вижу это небо падших, огромное, ядовито-ультрамариновое, заполоненное миллионами человеческих фигурок, которые с воплями и зубовным скрежетом несутся куда-то вниз. Они знают, что обязательно разобьются, они страстно мечтают об этом, но никогда, никогда они не достигнут земли. Я пытаюсь найти среди них Зайчугана и Катерину, летящих, крепко взявшись за руки, – и не могу. Так во время осеннего перелета невозможно отыскать в небе двух выпущенных из клетки птиц…» [2, с. 104]. Посмертная мука с евангельским «зубовным скрежетом» смягчена у Полякова сравнением с птицами. Элегическим звучанием финала прикрыта страшная метафизическая бездна…
Список литературы
1. Интервью журналу «Собеседник» // Сайт книжного портала iHaveBook: http://ihavebook.org/books/157196/nebo-padshih.html. Дата обращения 10.10.2014.
2. Поляков Ю. М. Небо падших. – М.: Олма-Пресс, 1998. 104 с.
3. Переяслов Н. Рабы вагинальной реальности // «Моя вселенная – Москва». Юрий Поляков: личность, творчество, поэтика. Юбилейное издание. – М.: «Литературная газета»; ИПО «У Никитских ворот», 2014. 512 с. – С. 238−244.
Гришина Юлия
студентка V курса факультета русской филологии МГОУ
Научный руководитель – к.ф.н., доцент кафедры русской литературы ХХ века С.В. Крылова
Проблема выбора в повести Ю. М. Полякова «Подземный художник» (2001−2002 гг.)
Ю.М. Поляков нередко выбирает для своих произведений сюжеты, которые часто встречаются в жизни, а следовательно, и в искусстве. Они дают ему возможность работать с хорошо узнаваемым материалом, привычными типажами и при этом расставлять свои акценты. В 1990-е годы популярный и сентиментальный сюжет про Золушку и принца превратился в лишенную романтики историю, где фигурирует пара «миллионер и его молодая жена (любовница, содержанка)». С развалом СССР и стремительным обнищанием большей части народа многие красавицы мечтали найти себе богатого жениха. В повести «Подземный художник» Ю. Поляков решил понаблюдать за сознанием молодой, вовсе не беспринципной женщины, которая позволила себе уступить ухаживаниям женатого миллионера, разбить его семью и даже стать законной женой.
В данном произведении встает проблема выбора между нравственным и безнравственным, подлинным и искусственным.
Героиня повести Лидия Николаевна Зольникова – женщина дивной природной красоты. Провинциалка, дочь интеллигентных родителей, она после театрального института готовила себя «к трудной, но почетной роли возлюбленной помощницы гения» [Поляков, 2008: 59]. Ее избранник Сева был начинающей театральной звездой, «которому преподаватели прочили славу второго Смоктуновского» [Поляков, 2008: 58]. Но он не сумел вписаться в жесткую театральную дисциплину – и был выброшен на задворки жизни. Отношения с Севой у Лидии Николаевны не сложились. Она сделала выбор в пользу карьеры (съемки в сериалах, рекламе).
Мы знакомимся с героиней уже в период ее бездетного брака с бизнесменом Эдуардом Викторовичем. Воспоминания о пути в «красивую жизнь» иногда тревожат Лидию, но она умеет до поры с ними справляться.
Лидия не простой человек, она не хочет быть пустышкой, старается бороться с искушениями, хотя это и не всегда получается. В ее сознании есть два начала – Дама и Оторва. Благородная Дама советует поступать благоразумно, прилично, достойно, а Оторва предлагает раскрепоститься, развлекаться, подшучивать и дразнить. Это своеобразные аналоги доброго и злого начала в человеке.
«Два эти голоса – Оторва и Дама – вели меж собой постоянный спор, доказывая каждая свою правоту, а Лиде оставалось только делать выбор, что было непросто» [Поляков, 2008: 45].
Лидия Николаевна интуитивно чувствует границы добра и зла как в своей душе, так и в окружающих. Она ужасается поведению подруги Нинки, которая живет без моральных принципов и элементарной порядочности, – тем не менее дружит с ней. Нечто порочное и доступное, отталкивая, все-таки влечет Лидию. Нинка давно уже сделала выбор в пользу легкой жизни. Не зря автор называет ее грубовато − Нинка, а не Нина.
Эдуард Викторович тоже в свое время оказался в ситуации нравственного выбора. У него была жена и трое детей от этого брака. Однако ему очень понравилась Лидия, которая стала его любовницей. Эдуард клялся первой жене здоровьем детей, что никогда с ней не разведется, но свое обещание нарушил. И в этом случае автор очень тонко выражает свое отношение к Эдуарду. Он пишет, что любимой книгой героя «была «Сага о Фор-сайтах», он перечитывал ее постоянно и каждый раз страшно переживал за Сомса, обманутого женой» [Поляков, 2008: 79]. Бумеранг жизни не бьет наобум: если ты способен предать, то когда-нибудь предадут и тебя.
Жизнь на Рублевке красива, но кукольна. Возможно, именно в поисках глотка подлинности героиня отправляется на Арбат – таинственный и романтичный уголок Москвы, где часто собираются талантливые люди. Лидия хочет, чтобы ее портрет нарисовал художник без громкого имени и модной репутации.
Поразительный по психологической точности портрет Лидии создает Владимир Лихарев – «подземный художник», способный видеть людей насквозь. Владимир, в отличие от многих коллег, подрабатывающих на Арбате, делает выбор в пользу настоящего искусства: он рисует исключительно интересных ему людей, а не знаменитостей, которых в рекламных целях «штампуют» его незадачливые соратники: «И только к одной треноге вместо рекламной фантазии был прикреплен небольшой простенький портрет девочки-школьницы, улыбающейся и в то же время страшно расстроенной» [Поляков, 2008: 35]. Владимир изображал внутренний мир людей, их характер. Это человек с чувством юмора, он делает Лидии Николаевне комплимент и вместе с тем улавливает ее внутреннее состояние:
«– Ну разве можно прятать такие глаза? – улыбнулся Володя. – Они у вас цвета вечерних незабудок.
– Почему вечерних?
– Потому что, когда солнце прячется, все цветы грустнеют» [Поляков, 2008: 40].
Художник предупреждает Лидию, что портрет, который он изобразит, сможет выдать мужу «что-нибудь такое, что ему знать совсем даже не следует» [Поляков, 2008: 41]. Портрет получился великолепный, реалистичный, он буквально поразил заказчицу: «Несколько минут Лидия Николаевна вглядывалась в лицо, живущее на бумаге. Сходство художник схватил изумительно, причем сходство это было словно соткано из бесчисленных нервно переплетенных линий. Казалось, линии чуть заметно колеблются и трепещут на бумаге. Но больше всего поразило ее выражение нарисованного лица, исполненное какой-то печальной женской неуверенности, точнее сказать – ненадежности» [Поляков, 2008: 47].
Повесть названа именно «Подземный художник», хотя главное действующее лицо – Лидия Николаевна. Возможно, автор хотел акцентировать внимание читателей на натуре творческой, противостоящей миру пустому, бездуховному. Слово «подземный» будто бы указывает на некий потусторонний мир, на мистическое знание, дарованное подлинному таланту. Творчество, искусство – это своеобразное зеркало человечества. Человек может солгать, шедевр – нет. Увидев портрет, Эдуард сказал, что жена его не любит, что эта женщина «вообще никого не любит» [Поляков, 2008: 80].
События прошлого (воспоминания героини) переплетаются с настоящим. Лидия Николаевна едет отдыхать и, взятая врасплох, изменяет мужу с Михаилом Старковым (образ типичного соблазнителя, мачо). Измена гложет ее, ей противна мысль о случившемся, ее преследует запах соблазнителя.
Нравственное падение странным образом отображается на портрете. Именно здесь уместно будет вспомнить эпиграф из гоголевского «Портрета»: «Но есть минуты, темные минуты…». «Темные минуты» искажают душу героини, и это приводит к изменению портрета. Поляков сознательно проводит параллель с произведением Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея», но не использует ее до конца. Искажению портрета вроде бы дается логическое объяснение, но все равно эпизод прочитывается в мистическом ключе:
«Оглядывая залу, она посмотрела на портрет и вздрогнула от неожиданности: в глазах нарисованной женщины появилась какая-то блудливая поволока.
– Теперь заметила? – спросил муж.
– Что?
– Когда протирали пыль, повредили графит. Рисунок был плохо зафиксирован. Иди к себе!» [Поляков, 2008: 132−133]. Таким образом, произведение искусства выдало тайну женщины, которую некогда предвидел художник на Арбате. Для Лидии портрет становится индикатором совести.
В героине, безусловно, есть нечто трогательное. Она сострадательна, щедра. Когда-то именно ее нежелание ради денег поужинать с богатым покровителем и играть обнаженной перед камерой привлекло к ней сердце Эдуарда Викторовича. После его убийства она даже не пыталась хлопотать о наследстве, безропотно уступая его детям мужа от первого брака. Соблазны, которым поддается Лидия, приводят ее к глубокому внутреннему кризису, а результаты его остаются за рамками сюжета.
Проблема выбора этически связана с главным символом повести – мистическим портретом, нарисованным талантливым «подземным художником». Подлинное искусство, по Полякову, смотрит в душу каждого человека. Оно может предостеречь, но не в силах спасти его от ошибок. Потрепанная, но еще не раздавленная жизнью Лидия в финале повести вновь идет в арбатский переход с целью увидеть свою подлинную сущность. Но Лихарева там не оказывается…
Следуя традициям русских классиков, Ю.М. Поляков тревожится за нравственное состояние соотечественников. Женская красота и прелесть как предмет торговли, купли-продажи, ссор и предательств часто становится сюжетным звеном в его произведениях. Красота – и дар, и бремя, и соблазн, и искушение.
Кроме Лидии, все герои повести уже четко определили свой жизненный путь, сделали свой выбор. Она же мечется между добром и злом.
В финале овдовевшая Лидия горько плачет, не застав на месте «подземного художника». Вероятно, таким образом автор дает надежду на изменение духовного состояния героини. Очищенная слезами раскаяния и горечи, она, хочется верить, сделает верный выбор в сторону традиционных ценностей.
В заключение не могу не отметить живой, яркий язык повести. Автор часто использует иронию, сатиру, с помощью которых высмеивает современное общество, его принципы и пошловатые вкусы, например:
1. «Она была хороша! Высокая, стройная, но без этой поди-умной впалой членистоногости, которая почему-то выдается теперь за совершенство» (о Лидии) [Поляков, 2008: 32].
2. «Она удивилась, что у него не белая челюсть, которой торопятся обзавестись все новые русские, а желтоватые неровные зубы, чуть вогнутые внутрь, как у хищных рыб» (об Эдуарде Викторовиче) [Поляков, 2008: 72].
Элементы иронии порой соединяются с эпитетами и метафорами, и в результате возникают оригинальные авторские описания: «…какой-то умник додумался со дна бухты драгами черпать песок для строительных надобностей, и злопамятное море утащило сыпучую благодать в глубину, чтобы затянуть свои донные раны. Пришлось машинами завозить гальку» [Поляков, 2008: 107, выделено везде мной – Ю. Гришина].
За каждой фразой и абзацем Ю. Полякова ощутима работа над словом, периодом, точностью мысли, ритмом. Вероятно, поэтому он имеет своего верного читателя.
Использованная литература
Поляков Ю. Возвращение блудного мужа [текст] / Юрий Поляков. – М.: Астрель: АСТ, 2008. – 255 [1] с. – (Геометрия любви).
Шикина Дарья
студентка V курса факультета русской филологии МГОУ
Научный руководитель – к.ф.н., доцент кафедры русской литературы ХХ века С.В. Крылова
Предварительные итоги в пьесе Юрия Полякова «Одноклассники»
В 2009 году известный советский и российский писатель Юрий Поляков публикует сборник рассказов «Одноклассники». Меня в этом сборнике заинтересовала одноименная пьеса. Действие разворачивается в квартире героя Афганской войны Ивана Костромитина. Ему исполняется 40 лет, и к нему на юбилей собираются прийти многие из его одноклассников. Трагедия в том, что Иван, он же Ванечка, был ранен на войне и сейчас полностью парализован. Первыми мы встречаем мать героя войны Евгению Петровну и его одноклассницу Светлану.
Евгения Петровна – сильная духом пожилая женщина, которая не только годами ухаживает за тяжело больным сыном, но изредка собирает вокруг него друзей, к которым относится по-матерински ласково. Светлана создает впечатление кроткой, добродушной, скромной женщины, которая помогает его матери в подготовке к встрече класса.
Постепенно подходят остальные гости: Федя, Анна, Борис (по прозвищу Липа), отец Михаил. Автор знакомит нас с судьбами героев, как изменились они за 20 лет после школы. В разговоре между одноклассниками выясняется, кого и как закрутила жизнь. Все ожидают еще одного друга – Чермета. Он теперь олигарх и баллотируется в мэры. Каждый что-то хочет попросить у него. Но Чермет, воплощая в себе черты циничного человека, пусть и помогает, но вынуждает людей платить за это. Так, когда Светлана просит у Чермета денег, разворачивается центральный конфликт пьесы, который завязался еще со школьной скамьи.
Пьеса показывает нам типичную жизненную ситуацию: столкновение мечты и действительности, неоправданных надежд и их безжалостного заземления обстоятельствами. Автор умело оттенил изменения в душах героев. Посмотрим на каждого из них.
Федя. В школе был поэтом, на него возлагали большие надежды, его стихи были очень популярны. Через 20 лет он бездомный, живет на вокзале, ни дня не может прожить без рюмки и до сих пор сочиняет стихи. Он уже смирился с тщетностью своего бытия.
Анна – школьная королева красоты. Авторская ремарка так характеризует ее появление: «эффектная, но потрепанная жизнью дама» [Поляков, 2009: 231]. В ее прошлом было много мужчин, которые ее использовали. Главный свой козырь – внешность – она включала расчетливо, но, как оказалось, без ощутимых достижений. Ставка на внешность всегда губительна для человека и делает его смешным. Такова и постаревшая Анна со своими пластическими операциями и репутацией бывшей красавицы: «…даже удивительно, как незаметно королева может превратиться в шлюху!» [Поляков, 2009: 263] – горько иронизирует она перед бессловесным Ванечкой. Оглядываясь назад, она понимает, что ей 40 лет, у нее нет ни мужа, ни детей, и единственный ее шанс – это Чермет, которого нужно срочно ухватить, иначе будет поздно.
Изменился кардинально Мишка Тяблов. Если раньше это был обычный мальчишка, который подглядывал в раздевалке за девчонками, то теперь это отец Михаил, служащий в церкви. Он задумывается о грешности бытия, о своей греховности: «Не могу смотреть на этот срам… Нравится! А не должно нравиться! Грех! Знаешь, Ванечка, грешен я. <…> Я экзамены перед рукоположением экстерном сдавал. Все хочу в толкование заглянуть, да недосуг: служу каждый день да храм ремонтирую. Деньги вот у Чермета на ремонт взял. Да и себе толику оставил. Что, Ванечка, делать? Матушка сердится, мол, детей в школу как положено одеть не на что. Были бы у тебя дети, ты бы меня понял! А ведь есть, Ванечка, люди безгрешные, как ангелы» [Поляков, 2009: 291−292].
Еще один одноклассник – Борис, он же Липа, вернулся из Австралии, куда он эмигрировал вместе с семьей. Там, согласно его рассказам, у него газета, работа на телевидении, но, как узнается позднее, газета была скудненькая, работы на телевидении уже нет. Он пытался показать друзьям, что, уехав из страны, смог устроить свою жизнь, добиться успеха, но это все оказывается обманом.
Одним из главных героев является Чермет – бывший двоечник и хулиган. Но, как это часто бывает в нашей жизни, именно такие ребята становятся во главе города, добиваются успеха, богатства. Чермет – олицетворение власти, идущей по головам. Он не знает нравственных границ, он легко может перейти черту, чтобы чего-то достичь. Со школьной скамьи он влюблен в Светлану, но ему не удалось быть с ней. В попытке заполучить ее себе спустя 20 лет он прибегает к подлым и низким методам и нисколько не стыдится этого. Для него цель оправдывает средства.
Главной героиней пьесы является Светлана. Она виновница любовного треугольника 20-летней давности между ней, Черметом и Ванечкой. В школе Светлана была отличницей, умницей, скромной девочкой. После школы поступила учиться в Москву. Там вышла замуж, позже вернулась обратно и привезла мужа и дочку с собой. Но жизнь и со Светланой сыграла злую шутку. Поддавшись искушению, она изменяет Ванечке с Черметом, после этого узнает, что беременна. Но ее будущий муж Павел согласен принять ребенка и выдать его за своего, таким образом, на время удается скрыть правду. Но спустя 20 лет Павла не устраивает жизнь в провинции, он винит ее в том, что Светлана увезла его из столицы. Оправдываясь созданием бизнеса, Павел влезает в долги, оформляет их на Светлану и исчезает. Как героиня узнает позже, у него на стороне была другая семья. Муж ушел к ним, и теперь за все долги придется расплачиваться как раз Светлане.
Нравственным центром пьесы является Ванечка. Он объединяет всех героев. Каждому из них он помог в школе. Благодаря Ване все узнали о стихах Феди, он уговорил Анну пойти на конкурс красоты, принял вину Чермета за драку на себя, дал впервые почитать Мишке Тяблову Библию, и позже тот стал служить Господу. О нем осталось впечатление, что это светлый, чистый человек. Светлана так характеризует Ванечку: «потому что он был самый умный, самый добрый, самый чистый…» [Поляков, 2009: 225]. Как говорит его мать, через него идет связь с Всевышним. Данная линия имеет развитие на протяжении всей пьесы. Для автора реакция Ванечки на слова героев является своеобразным этическим индикатором: он то «плаксиво морщится» от игры на гитаре Чермета, то полон ужаса, когда Светлана делает свое признание.
Символично, что многие из одноклассников, например Федя или Анна, исповедуются именно безмолвному Ванечке. Последняя сцена тоже указывает на особое положение героя в пьесе:
«И вдруг он начинает хохотать. Все громче и громче. Его тело, ранее неподвижное, сотрясается в коляске» [Поляков, 2009: 317]. Складывается ощущение, что он, наблюдавший со стороны всю ситуацию, наконец высказал свое мнение, он смеется над героями, над их пустыми заботами, проблемами, над их суетливыми желаниями и поведением. Звучит не просто смех, а смех-приговор. Авторская ремарка напрямую отсылает нас к немой сцене из «Ревизора»: «Услышав странный звук, все прекращают потасовку, оборачиваются на содрогающегося героя и застывают, точно каменея. А он все хохочет…» [Поляков, 2009: 317].
Система образов этой пьесы вбирает в себя нарицательные типы постсоветской России. Если присмотреться вокруг, то часто можно увидеть на высоких постах первых школьных хулиганов, а светлых и умных девочек жизнь заворачивает и заставляет делать глупости. Сколько женщин, которые всю жизнь искали лучшей жизни, как Анна, в итоге понимают, что остались у разбитого корыта.
Как и во многих пьесах, здесь мы встречаем говорящие имена и прозвища: Светлана – действительно излучает свет, доброту, тепло, несмотря на ошибки, которые она совершила. Чермет – черный металл – тверд, жесток, с тайнами в душе, прокручивает темные делишки, и даже его доброта расчетлива и безрадостна. Ванечка (неслучайно употребление уменьшительно-ласкательного суффикса) – чуткий, чистый, доверчивый человек, чья душа оказалась несовместимой с жестокостью мира. Его болезнь – словно тяжкий щит, прикрывающий этого героя от грязи и пошлости современного бытия. У Бориса прозвище Липа – и действительно, все, что он говорит о своей жизни в Австралии, является враньем, липой.
Пьеса показывает нам людей, которых раньше соединяли общие школьные стены и интересы, а сейчас – только воспоминания о прошлом. На подмостках театра Российской армии «Одноклассники» идут с неизменным успехом (см. отзывы на сайте театра: http://teatrarmii.ru/performance/regular/odnoklassniki). И неудивительно. В пьесе много чисто игровых моментов, где и актеры, и режиссер могут себя проявить (например, конфликт вокруг тайны отцовства или исповеди перед безответным больным). Замечательно выстроены диалоги. Каждый характер психологически узнаваем и убедителен. Безусловным достоинством «Одноклассников» является юмор. Грустно-забавны стихи и реплики спившегося Феди.
Поляков умеет быть актуальным и злободневным:
«Федя (из угла). Впереди – зима. Мне бы теперь в Сочи! Там в парке на лавочке даже зимой спать можно. А вот странно, девчонки! Для инвалидов Олимпийские игры проводят. А для бомжей нет. Почему?
Анна. По кочану. Водки с олимпийской символикой на вас не напасешься.
Федя. Грубо, но честно. Одноклассницы, пожертвуйте на билет до Сочи инвалиду творческого труда» [Поляков, 2009: 233].
Критика отнеслась к пьесе неоднозначно. Многие театры, особенно московские, поначалу не хотели ставить пьесу на своих сценах. Поляков прокомментировал данную ситуацию таким образом: «Речь идет именно о московских театрах, потому что в провинции пьесу схватили <…>. Периферия ближе к жизни и людям. Московские театры, к сожалению, почти все абсолютно буржуазные. И художественные руководители их даже выглядят как этакие рантье, понимаете. Этим они, кстати говоря, очень грустно отличаются от советских художественных руководителей, которые были борцами, у которых был кураж – чтоб рискнуть партбилетом или должностью, поставить какую-нибудь непроходную пьесу Володина или Эрдмана пробить. А нынешние не хотят пускать на сцену те реальные проблемы, ту реальную конфликтологию, ту нравственную проблематику, которая существует в нашей жизни» [3].
В эпоху вседозволенности некоторым зрителям кажется излишним столь прямое обращение автора к теме нравственных итогов. В этой связи хотелось бы процитировать слова Юрия Михайловича: «Уговаривать людей быть хорошими – это прямая обязанность литературы. Как у журналиста – выпускать хорошую газету, а у галошной фабрики – производить отменные галоши» [3].
Жанр мелодрамы всегда несет некоторое утешение. И Поляков профессионально работает в нем. Сама завязка «Одноклассников» несет просветленный заряд. Все-таки традиционная встреча у парализованного одноклассника говорит о том, что у этих людей есть определенные ценности. 20 лет спустя они в некотором роде подводят итоги значительной части своей жизни. Итоги эти неутешительны, но и небезнадежны: честный священник, кающаяся грешница, побитый за самоуверенность олигарх… Это поколение нельзя назвать потерянным.
В противовес надоевшей чернухе драматург не давит своего зрителя торжеством зла. По справедливому мнению критика М. Фоминой, «от смеха к слезам, на качелях живых человеческих чувств, зритель, как и герои спектакля, проходит через очищение – к надежде на преображение» [2]. В финале пьесы есть надежда, и чуткий зритель благодарно отзовется на нее.
Список литературы
1. Поляков Ю. Одноклассники: пьесы / Юрий Поляков. – М.: Астрель: АСТ, 2009. – 317 [3] с. – (Геометрия любви).
2. Фомина М. И смех, и грех, и слезы, и любовь: драматургия Юрия Полякова // «Моя вселенная – Москва». Юрий Поляков: личность, творчество, поэтика. Юбилейное издание. – М.: «Литературная газета»; ИПО «У Никитских ворот», 2014. 512 с. − С. 271−289. – С. 285.
Интернет-источники
1. Зачем Юрий Поляков написал неправильную пьесу «Одноклассники»? [Электронный ресурс] Стенограмма беседы в прямом эфире радио «Комсомольская правда». URL: http://m.kp.ru/daily/24373/555599/ (дата обращения: 16.10.2014).
А.Ю. Большакова доктор филологических наук, старший научный сотрудник ИМЛИ РАН
Апофегей всероссийского масштаба
Коммунизм целиком принимает от капиталистической цивилизации… гипермашинизм и техницизм и создает настоящую религию машины, которой поклоняется как тотему.
Н. Бердяев. Человек и машина
При уже обозначившемся сходстве и различии современных писателей – таких, как А. Варламов, В. Галактионова, Б. Евсеев, А. Иванов, Ю. Козлов, П. Крусанов, З. Прилепин, Р. Сенчин, С. Шаргунов и др., − стиль мышления Юрия Полякова (удивительный сплав лиризма, иронии и трагизма!) выделяется большей социальной зоркостью, большей заземленностью на реальной проблематике. Возможно, поэтому (по сравнению, скажем, с П. Крусановым или Ю. Козловым) он, показываясь читателю в любых ракурсах – от неомодернизма до постмодернизма (и даже на грани китча), – остается по преимуществу реалистом, хотя и не в традиционном смысле слова. Впрочем, отход от традиции при одновременном следовании ей и составляет парадокс новейшей русской прозы: ее дерзкую попытку сказать свое незаемное слово – не играя со старыми формами в духе постмодернистской усталости (…от всего), но преломляя высокий канон о новую реальность, безмерно раздвигающую свои границы и наши представления о ней.
Разрыв между словом и делом, мифом и логосом, русскостью и советскостью зафиксирован в художественных мирах Ю. Полякова с беспощадностью, пожалуй, самых главных вопросов наступившего столетия. Что такое советская цивилизация? Каковы причины ее распада? И что за ней – великой советской империей – вырождение или возрождение нации, выстрадавшей право на достойную жизнь в восстанавливающей державный статус России?
Собственно, в поисках ответа на эти вопросы и вырисовывается творческий лик Ю. Полякова, впервые с отчетливостью проявившийся в повестях «Сто дней до приказа» (1979−1980), «ЧП районного масштаба» (1981−1984), «Работа над ошибками» (1985−1986), «Апофегей» (1988−1989), где произошло шоковое для тех лет открытие табуированных сфер (армии, комсомола, школы, партии) со знаковыми для них фигурами: от рядового (Купряшин, Елин из «Ста дней до приказа») до руководящего работника (Шумилин в «ЧП», БМП и Чистяков в «Апофегее»).
Не стану утверждать, что фигура «властителя дум» вовлеченных в политическое брожение масс занимает в «Апофегее» доминирующее положение. Тем не менее именно к ней сходится спектр раздумий автора-повествователя о судьбе России в переломные 1980-е – 90-е годы. Как, вероятно, догадался знакомый с этой повестью читатель, речь пойдет о БМП4ном носителе идеи апофегизма5в художественных мирах поляковской прозы. Большой словарь русского жаргона определяет суть этой идеи следующим образом: полное равнодушие к окружающему, высокомерное отношение к бытовым и социальным проблемам.
Действительно, выведенный писателем герой – это особый тип в нашей литературе, причем с весьма скудной родословной:
Собакевич, Угрюм-Бурчеев, Самоглотов – вот, пожалуй, и все.
Скажу определенней – это совершенно новый тип героя, порожденный российской спецификой именно наших дней: утратой веры в институты господствующей идеологии во всех слоях общества.
Надежда Печерникова, которой принадлежит авторство неологизма «апофегей»6, фиксируя меты назревающего кризиса, школьную программу по истории называет «не иначе как «Сказки тетушки КПСС», с чем будущий секретарь райкома партии по идеологии (т. е. Валерий Чистяков. – А. Б.) был полностью согласен» (Поляков, 2001: т. 1, с. 323). Неологизм, сотканный из двух греческих слов-понятий – апофеоз и апогей7, обнажает, однако, более глубинные истоки грядущей катастрофы: обрубание национальных корней8, подмену истинного патриотизма казенной любовью к «нашей социалистической родине». Но, как писал В. Кожинов, нельзя быть истинным патриотом России, будучи патриотом того или иного общественного строя (Кожинов, 2002: с. 364).
Метастазы «полного апофегея» пронизывают все пространство (цивилизационной) катастрофы в произведениях Полякова. Так, в романе «Замыслил я побег…» до неузнаваемости меняется лицо некогда советской школы. В лицей, где работает жена Башмакова (героя-эскейпера, пытающегося убежать от семьи, всякой ответственности и от самого себя), неожиданно приезжает один из выпускников – «всемогущий Коровин» по прозвищу Бык, ставший мощным криминальным авторитетом – и новым (а на момент действия и единственным) спонсором нищей школы. «Через полгода школу нельзя было узнать» (Поляков, 2001: т. 3, с. 317, 320). Впрочем, рождение подобных кумиров и спонсоров – тоже мета кризисного времени.
Взвейтесь кострами, синие ночи,
Мы пионеры, дети рабочих! –
самозабвенно поют защитники Белого дома в августе 91-го. Прежние идеологемы оттеняют инфантильность борцов-революционеров, даже не пытающихся понять смысла происходящего, но упоенных самим процессом революционного «праздника»: «Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь» (Поляков, 2001: т. 3, с. 159). Исполнение веселящимися революционерами когда-то популярной детской песни – показатель оглупления «детей рабочих». Пионерская песня, неуместно реющая над кострами политической ночи, знаменует зарождение в ее недрах нового иллюзорного времени.
Зона апофегея вбирает в себя и лики (пост)советских перевертышей, к примеру, профессора-взяточника9; и преобразование флигеля НПО «Старт», где размещался башмаковский отдел, в казино (Поляков, 2001: т. 3, с. 167–168); и полное переписывание истории цивилизации – с высоты «своей собственной концепции мировой истории» (там же: т. 3, с. 262) – кумиром из местных учителей; и наплевательство на судьбу России тех, кто запасся двойным гражданством и собственностью за границей (там же: т. 3, с. 283); и заморскую компанию «Золотой шанс», ворующую идеи у бывших соотечественников (там же: т. 3, с. 311). Увы, перечень этот можно продолжать и продолжать.
Тем не менее в семантике поляковской прозы он скорее фон, нежели суть явления. Одна из главных черт героя-апофегиста – машинообразность. В «Побеге» насмотревшиеся американской фантастики научные сотрудники переименовывают их руководителя академика Шаргородского в Р2Д2 (русский дурак в квадрате? – А. Б.) – в «позолоченного робота» из «Звездных войн». Буквенно-цифровой код выводит на первый план идею вторичности в смене эпох (советской, перестроечной, затем постсоветской) и двойственности человека как части Системы. Но все же главный носитель идеи «полного апофегея» – первый секретарь Краснопролетарского райкома партии, «прозванный БМП за неуклонность» (Поляков, 2001: т. 1, с. 318), безжалостность и кондовость: «Ты посмотри на БМП (говорит зампредрайисполкома Мушковец. – А. Б.), это же не человек, это машина для отрывания голов…» (там же: т. 1, с. 322).
Однако в общем раскладе истории о взлете и падении известного партфункционера, наверное, важней то, что перед нами образ российского временщика, относящий читателя к драме в политических верхах в ноябре 1987 года10. И восхождение к власти, и политическое падение героя (литературного и исторического) в чем-то схожи, как точки единого – (без)временного – в своей отчужденности от подлинного смысла истории – процесса. Высшая точка, апогей, воспринимается как последняя: ведь расцвет, апогей, означает и окончание эпохи, и ее вступление в другой исторический период. Апофеозом условности и искусственности еще в начале конференции, должной, как уже говорилось, по задумке БМП продемонстрировать единение народа и власти, становится… цветочная композиция, воздвигнутая в зале собрания некоей икебанщицей, всерьез уверявшей, «что ее композиция в художественной совокупности символизирует свежий ветер обновления и поистине революционные преобразования, случившиеся за последнее время в стране в целом и в районе в частности» (Поляков, 2001: т. 1, с. 319). Интересно, что сама композиция профанному читателю остается неизвестной, тогда как компетентному она самим фактом своего существования задает проекцию на композицию повести и образа БМП: т. е. заостряет наше внимание не только на портрете временщика, но и на совмещении начала и конца повести. Низведение персонажа с пика славы к бесславию словно предсказывает историческую композицию 90-х: от апофеоза 91-го к бесславному самоотречению спустя десятилетие.
Двойственность исторической судьбы овеществляется в психологической разработке образа: БМП «кивал, но лицо его было непроницаемо» (Поляков, 2001: т. 1, с. 340), улыбался он «сурово» (там же: т. 1, с. 318), «кривовато усмехаясь», «кривя тонкие губы» (там же: т. 1, с. 319, 377). Изощренный манипулятор и демагог, играющий в демократию (чего только стоит сцена объятий с «афганцем» и неожиданного вручения ему квартиры, когда сотни таких же бывших воинов-интернационалистов по-прежнему должны дожидаться заветного жилья годы и годы!), он всегда держит дистанцию между собой и массами, внутренне от них отстранен: «Я с вашего позволения, товарищи, продолжу свою мысль, – холодно сказал БМП и долгим взглядом посмотрел в темный зал» (там же: т. 1, с. 380).
Согласно американскому советологу К. Кларк, в «атмосфере пылкого промышленного утопизма машина стала господствующим культурным символом советского общества» (Кларк, 1981: с. 94). В «Апофегее» и «Побеге» установка Системы на человека-машину, на «машиноравность» (Е. Замятин) и обнаруживает истоки кризиса советской цивилизации как техногенной. По сути, это общемировая проблема всего ХХ века с его тектоническим сдвигом от цивилизации биосферического типа к ноосферической, включающей и техногенную культуру.
После Первой мировой войны Н. Бердяев провидчески писал:
«Тоталитаризм есть религиозная трагедия… <…> Техника не желает знать никакого высшего начала над собой. Она принуждена считаться лишь с государством, которое тоже приобретает тоталитарное значение. Потрясающее развитие техники, как автономной сферы, ведет к самому основному явлению нашей эпохи: к переходу от жизни органической к жизни организованной. <…> Технизация жизни есть вместе с тем ее дегуманизм» (Бердяев, 1990: с. 250−251).
Как религиозная трагедия, повторим мысль Бердяева, «полный апофегей» – результат «перехода от жизни органической к жизни организованной», машиноуподобленной, результат насильственного слома крестьянской цивилизации в исконно аграрной России. Симптоматично, что рост популярности БМП в массах характеризуется через аграрную семантику якобы процветающей русской деревни: «БМП окружили плотным кольцом, смотрели на него с обожанием, а он удовлетворенно улыбался, подобный председателю колхоза, сфотографированному на фоне выращенного им небывалого урожая» (Поляков, 2001: т. 1, с. 401). Здесь же зарвавшаяся «машина для отрывания голов» уподобляется одним из персонажей – «сенокосилке»:
«Не зевай! Скоро эта сенокосилка и до тебя доедет!» (там же: т. 1, с. 400).
В замятинском романе «Мы» символом тоталитарного государства становится «грозная Машина Благодетеля» (Замятин, 2002: с. 155) – орудие идеальной казни для подвластных людей-«нумеров», которые, в результате операций по «совершенствованию» человеческой природы, превращаются в «какие-то человекообразные тракторы» (там же, с. 164). Вынесенная у Замятина на страницы газет идея «машиноравности» граждан-«нумеров» воспринимается как продукт государственной утопии, а мотив механизации жизни перерастает в апофеоз государственной машины:
«На первой странице Государственной газеты сияло: “Радуйтесь, ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас… Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен”» (Замятин, 2002: с. 155).
У Полякова мотив апофеоза и краха «машиноравности» тоже развивается по нескольким линиям: расчеловечивания, мутаций человеческой природы и – обожествления человека-машины – грозного символа машины государственной. Слияние БМП с ликующим народом (накануне падения) по-своему иллюстрируется потенциальными жертвами «сенокосилки». Они изображают его в виде «очень странного кузнечика, скорее всего какого-то мутанта», «кузнечикоподобного чудовища» (Поляков, 2001: т. 1, с. 401) с огромными и кровожадными челюстями. В таких карикатурных рисунках герой-апофегист предстает как выламывающаяся из реальности враждебная человеку сила – явление жуткого модернистского гротеска. Ведь «гротескное – есть форма выражения для “ОНО”» (Кайзер, 1957: с. 137; см. об этом также: Бахтин, 1986: с. 342−343), которое в процессе сюжетных метаморфоз развенчивается, превращается в «смешное страшилище», утрачивая «всякие претензии на вневременную значимость» (Бахтин, 1986: с. 343). Образ временщика, и только, как и было сказано.
Тем не менее окончательность приговора в истории о взлете и падении партаппаратчика ставится под сомнение и в литературном, и в историческом плане. Действительно, возникновение постсоветского периода в истории страны немало связано с попыткой замены (бывшими партаппаратчиками) коммунистической (а на деле уже российской, исподволь наполняющейся христианским содержанием) модели развития общества на более «прогрессивную» – западную. Помимо корысти правящей верхушки здесь прежде всего следует отметить учуянное ею разочарование народа в насаждаемых (уже не коммунистических, но еще не русских) идеалах – кризис веры.
Замена русскости – советскостью (в леворадикальном, большевистском варианте), Бога – вождем-богочеловеком в прошлом революционном столетии во многом стала возможной благодаря формальной схожести религиозных (православие) и социополитических (коммунизм как «рай на земле») концептов. Именно поэтому сегодняшнее разочарование в построении капиталистического рая нынешние лидеры пытаются компенсировать якобы возвращением к православию, новой волной мифологизации (образов вождей, их идей, программ и т. п.).
Вот на несанкционированном митинге-демонстрации (еще до августа 91-го) Башмаков встречает свою бывшую возлюбленную-сослуживицу, несущую «нарисованный ею портрет свинцоволицего Ельцина». Смена предмета любви – с простого смертного (т. е. самого Олега Трудовича) на «великого человека» – очевидна. Порывы смятенного сознания, как в сталинские времена, завершаются обожествлением новой власти в атеистическом обществе. Не случайно в финале сцены Нина Андреевна, несущая портрет демлидера, отгораживается им и от бывшего возлюбленного, и от милиции, «точно иконой от нечистой силы» (Поляков, 2001: т. 3, с. 146).
Сходным образом в «Апофегее» преломляется ситуация встречи бывшей возлюбленной с партаппаратчиком от идеологии, сама фамилия которого (Чистяков, а ироничное – Чистюля) обретает смысл отгороженности человека Системы от «простого человека». Глазами удивленного комсомольского инструктора смотрим мы «на районного партийного полубога, болтающего с земной женщиной в то время, когда районный партийный бог (т. е. БМП. – А. Б.) вот-вот начнет отвечать на вопросы актива…» (Поляков, 2001: т. 1, с. 379).
Кризисные тенденции горбачевской перестройки, на которые приходится действие «Апофегея», выразилось не только в социальной пропасти между номенклатурой и народом, но и в перекачивании теневых доходов в сферы обслуживания и власти. В романе Полякова «Козленок в молоке» действие нередко разворачивается в ресторанной сфере. Именно там решаются судьбы и формируется стиль эпохи. В конце концов хозяевами постсоветской жизни становятся бывшая официантка и малограмотное дитя застольного пари. Господство сферы обслуживания в (пост)перестроечном обществе побуждает задуматься и об истоках рабской психологии услужливо потакающих вождям и вождизму. Посетивший Россию эмигрант задумчиво произносит, глядя на официанта в дорогом ресторане: «Вот он – новый человек, какого так и не смогли воспитать коммуняки. Скромный, опрятный, дисциплинированный». Символичен и обмен репликами героев (эмигранта и эскейпера):
«– Тут раньше была диетическая столовая, – сообщил Башмаков.
– Гораздо удивительнее, что раньше тут был социализм!» – усмехнулся Слабинзон» (Поляков, 2001: т. 3, с. 308).
Зона «апофегея» – царство социального зазеркалья, превращенных идеологических форм в обществе, где количество обслуживающего персонала, по статистическим данным на 1986 год, практически сравнялось с числом сельскохозяйственных рабочих и крестьян и лишь в 1,5–2 раза отставало от численности промышленных рабочих и специалистов умственного труда. «Власть – обслуга» – таков определяемый этими отношениями стиль мышления «машины по отрыванию голов», безжалостно убирающей непригодных и угодливо заигрывающей с нужными ей массами. Мутации «гомо советикуса» в жесткой системе «верха» и «низа», «благодетелей» и «угождающих» разрешаются превращением «гомо советикуса» в «гомо антисоветикуса». Примечательна святая уверенность новых властителей дум «определять тех, кто нужен, и карать тех, кто не нужен» (Поляков, 2001: т. 1, с. 338).
Новый (запредельный уже!) идеологический миф об «образцовой России», стране очередного «светлого будущего от победной цивилизации», представляет зону «апофегея» не только как утопическую, но и трагическую. Подтверждение тому дала сама российская история. Одна из статей в центральной прессе о трагических событиях в октябре 1993-го получила знаковое название – «Апофегей всероссийского масштаба».
Список литературы
Бахтин М. Литературно-критические статьи. М., 1986.
Бердяев Н. Судьба России. М., 1990.
Большой словарь русского жаргона. М., 2002.
Кожинов В. О русском национальном сознании. М., 2002.
Поляков Ю.М. Собр. соч.: В 4 т. М., 2001.
Словарь иностранных слов. М., 1989.
Clark K. The Soviet Novel. History as Ritual. Chicago and L., 1981.
Kayser W. Das Groteske in Malerei und Dichtung. Berlin, 1957.
Ю.Е. Прохоров
доктор филологических наук, доктор педагогических наук (Санкт-Петербургский государственный университет; Государственный институт русского языка им. А.С. Пушкина)
Знаки культуры в произведениях Ю. Полякова
Писатель создает тексты. В самом обиходном понимании этого слова – некоторый связный словесный продукт любой протяженности, любой формы и любого содержания, который фиксируется как нечто целое в звуковом, печатном или электронном виде. Цель создания и презентации этого продукта – сообщить читателю (слушающему) нечто, что писатель считает важным для себя – и, в идеале, для читателя. Таким образом, текст – «результат целенаправленного речевого творчества, целостное речевое произведение, коммуникативно обусловленная речевая реализация авторского замысла… это сложное речевое целое… отдельно взятые существенные признаки этого целого (текстовые категории) образуют коммуникативную систему…». Если в этом определении слово «речевое» заменить на слово «языковое», то, в принципе, для наших рассуждений это будет приемлемо и достаточно.
Для нас самое главное, что текст создается автором не как самоцель, самовыражение, а как явление для коммуникации между автором и читателем. Как отмечал М.М. Бахтин, «человек в его человеческой специфике всегда выражает себя (говорит), то есть создает текст». По его мнению, текст представляет собой всеобщую форму общения людей, и проявить свою сущность он может только на рубеже сознаний. Отсюда вытекает и развитая М.М. Бахтиным идея диалогической сущности текста как генератора смысла. Внутренне диалогичен и сам текст. С одной стороны, каждый текст имеет в своей основе общепонятную и общепонимаемую знаковую систему, т. е. язык. С другой – каждый текст индивидуален, возникает здесь и сейчас, в определенное время и в определенном контексте.
Но из этого следует важный, на наш взгляд, вопрос: если изменяется «здесь и сейчас», то что происходит с текстом как единицей коммуникации? К функциям текста Ю.М. Лотман относит:
− обеспечение общения между адресантом и адресатом, передача информации от одного к другому;
− обеспечение общения между аудиторией и культурной традицией, аккумуляция коллективной культурной памяти;
− обеспечение общения читателя с самим собой и тем самым изменение его структурной самоориентации и степени его связи с метакультурными конструкциями;
− обеспечение общения читателя с книгой как равноправным собеседником;
− обеспечение общения между текстом и культурным контекстом; текст может выступать как модель культуры, а также как автономная культурная личность.
Поддерживая идею Ю.М. Лотмана о том, что текст является важнейшим антиэнтропийным механизмом, созданным человеком в противопоставление хаосу, В. Руднев отмечает: «Любой текст есть сигнал, передающий информацию и тем самым уменьшающий, исчерпывающий количество энтропии в мире. Таким образом, поскольку любой предмет реальности в нашем мире изменяется во времени в сторону увеличения энтропии, а текст ее исчерпывает, то, следовательно, можно считать, что сам текст движется во времени в противоположном направлении, в направлении уменьшения энтропии и накопления информации». Таким образом, чем старше текст, тем больше информации заключено в нем. Но из этого объективно вытекает и справедливость постструктуралистской теории парадигмы культуры и текста как сложной единицы: «Каждый текст является интертекстом; другие тексты присутствуют в нем на различных уровнях в более или менее узнаваемых формах: тексты предшествующей культуры и тексты окружающей культуры. Каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат. Обрывки культурных кодов, формул, фрагменты социальных идиом и т.д. – все они поглощены текстом и перемешаны в нем…»
Базовым, всеобъемлющим в этом рассуждении нам представляется понятие «знаки культуры». Они отражают семиотическую функцию культуры, и традиционно выделяется пять типов таких знаков:
− естественные знаки, знаки – признаки ориентации в природной среде;
− функциональные знаки – знаки деятельности людей; кодирование и декодирование функциональных знаков;
− конвенциональные (условные) знаки – знаки-сигналы, знаки-индексы, знаки-образцы;
− иконические – знаки-образы, знаки-символы с историко-культурным смыслом;
− вербальные знаковые системы – естественные языки.
II
Обращаясь с этих позиций к произведениям Ю. Полякова, можно, на наш взгляд, отметить, что, во-первых, тексты у автора – всегда многоярусные интертексты, а во-вторых, в них прослеживается устойчивое и, на наш взгляд, целенаправленное переплетение всех типов знаков культуры. Более того – плотность представления этих знаков, как нам кажется, существенно превышает их среднестатическую плотность в произведениях других писателей этого поколения (присутствие автора позволяет ему согласиться или не согласиться с этим – но таково наше видение текстов Ю. Полякова с точки зрения представленности в них знаков культуры).
Во всех произведениях автора очень последовательно и, можно даже сказать, скрупулезно воспроизводятся признаки ориентации в пространстве – знаки конкретного города, определенной местности, иных пространственных, а также временных характеристик. Имеющий аналогичные «ориентировки» читатель в полной мере осознает реальность Парижа («Парижская любовь Кости Гуманкова»), вплоть до реальности маршрутов следования героев, реальность места действия повести «Демгородок» (исходя из собственного знания не конкретной местности, а типа местности, типа построек и т.п.). Предметный антураж «ЧП районного масштаба» и «Козленка в молоке» узнается как истинный, соответствующий картине мира, имеющейся в сознании читателя – современника автора и героев.
Следует признать и максимальную насыщенность произведений Ю. Полякова функциональными знаками – знаками деятельности людей. Это прежде всего обиходно-бытовая среда деятельности и среда литературно-художественная. Интересно в этом плане соотнести представленность таких знаков в работе собственно культурологической – Л. Парфенов, «Намедни. Наша эра», где представлены эти два типа знаков для определенного отрезка времени, и в произведениях автора этих же временных отрезков:
– «Намедни. Наша эра. 1981−1990 гг.» – «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба», «Апофегей»;
– «Намедни. Наша эра. 1991−2000 гг.» – «Парижская любовь Кости Гуманкова», «Демгородок», «Козленок в молоке», «Замыслил я побег…»;
– «Намедни. Наша эра. 2001−2005 гг.» – «Грибной царь», «Гипсовый трубач».
Во всех произведениях Ю. Полякова практически стопроцентно представлены знаки культуры соответствующих временных отрезков, зафиксированные в культуроведческом издании Л. Парфенова – от социально-политических до психолого-бытовых фактов и реминисценций.
Не менее плотно в произведениях Ю. Полякова отражены всевозможные иконические знаки-символы, содержащие и отражающие историко-культурные смыслы – уже без временных ограничений. В этом плане, на наш взгляд, наиболее показательны романы «Замыслил я побег…» и «Грибной царь».
Наличие собственно вербальных и невербальных знаков культуры (языковой материи) обсуждать уже нет особого смысла, так как стиль Ю. Полякова неоднократно анализировался специалистами. Можно только отметить как широту тех языковых регистров, которые использует автор, так и точность их соотнесения с персонажами.
Достаточно ярким примером реализации всех типов знаков культуры может быть отрывок из романа Ю. Полякова «Парижская любовь Кости Гуманкова»:
– Послушайте, Костя, – прервала мои подсчеты Алла. – Что вы хотите купить своей жене?
– Жене? – переспросил я.
– Вы хотите сказать, что не женаты?
– Вера Геннадиевна приказала дубленку .
– Да-а? Рассказывайте!
И я не только рассказал о своем спецзадании, но выложил также все адреса, явки, пароли и даже показал карту.
– Неужели всего триста франков?! – всплеснула Алла руками, и в глазах ее мелькнуло то выражение, с каким металась по супермаркету Пипа Суринамская. – Костечка, возьмите меня с собой! Мне тоже нужна дубленка…
– Почту за честь!
– А вы давно женаты? – вдруг спросила она.
– С детства, – ответил я.
Когда через условленный час спецтургруппа собралась у автобуса, выяснилось, что никто ничего не купил. Это была лишь рекогносцировка, ибо главная заповедь советского туриста гласит: не трать валюту в первый день и не оставляй на последний!
Впрочем, нет: Диаматыч все-таки приобрел киборга с зажигающимися глазами, а Спецкор – пакетик с чем-то интимным.
Товарищ Буров кивнул головой, и Друг Народов провел перекличку: не было Поэта-метеориста, в бесчувственном состоянии оставленного в отеле, и Пейзанки…
– Где? – разгневался рукспецтургруппы.
– Она, кажется, попросила политического убежища в отделе женской одежды! – сообщил Спецкор.
– Никакой дисциплины, – возмутился Диаматыч. Пейзанка действительно застряла там, возле полок, где было выставлено все джинсовое – от зимних курток до сапожек. Она держала в руках джинсовый купальник и безутешно рыдала. По-купатели-аборигены поглядывали на нее с опаской, а два седых авантажных продавца совещались, как с ней поступить. В автобусе Пейзанка забилась в самый угол и всю дорогу плакала, поскуливая…
– Девочка просто не выдержала столкновения с жестокой реальностью общества потребления! – объяснил Спецкор.
– Заткнись! Деловой нашелся! – взорвался Гегемон Толя. – Ты в сельпо хоть раз был?
– Анатолий, не грубите прессе! – холодно предостерег Спецкор. – Я был везде…
– Сколько раз предупреждали! – возмутился Друг Народов. – Если человек не был в Венгрии, на худой конец – в Чехословакии, на Запад пускать недопустимо! Это же психическая травма!
Вернувшись в отель, мы выяснили, что Поэт-метеорист ожил и сидит в баре над бокалом пива, бормоча что-то про чаек:
– И кричим в тоске: «Мы чайки, чайки…»
Алла повела Пейзанку отпаивать седуксеном, а мадам Лану выдала каждому на ужин по 50 франков. Наблюдая нашу радость, товарищ Буров предупредил, чтобы мы губы-то особенно не раскатывали, ибо раньше принимающая фирма действительно частенько выдавала деньги на ужин и даже иногда на обед, но после того как в советских тургруппах начались повальные голодные обмороки, эту практику прикрыли.
Мы со Спецкором отправились в наш номер, вскрыли баночку мясных консервов, порезали колбаски, сырку, вскипятили чай. По ходу дела сосед рассказал мне историю о том, как один наш известный спортивный комментатор в отеле, за рубежом, заткнув раковину соответствующей пробочкой, с помощью кипятильника готовил себе супчик из пакета – и задремал… В результате – грандиозное замыкание и чудовищный штраф.
Поев, мы завалились в постель – каждый со своего края, – и Спецкор при помощи дистанционного пульта включил телевизор: шла реклама. Насколько я мог впетриться, роскошная блондинка расхваливала какой-то соус. Поначалу она, облизываясь, поливала им мясо и жареную картошечку, а потом просто-напросто, как в ванну, нырнула в гигантскую соусницу. Спецкор порыскал по программам и нашел информационную передачу типа нашего «Времени».
– Ты чего-нибудь понимаешь? – спросил я.
– Спасибо папе-маме, на репетитора не жалели. Волоку помаленьку!
– А мои жалели, – вздохнул я. – О чем хоть говорят-то?
– Над нами издеваются…
На экране возникло узкоглазое астматическое лицо Черненко.
– Клевещут, что якобы генсек шибко приболел, – перевел Спецкор.
– И точно! Последний месяц никого не провожает, не встречает… Вот смеху будет, если помрет!
– А знаешь анекдот? – оживился Спецкор. – Значит, мужик на Красную площадь на очередные похороны ломится. Милиционер спрашивает: «Пропуск!» А мужик: «У меня абонемент!..»
– А знаешь другой анекдот? – подхватил я. – Очередь в железнодорожную кассу. Первый просит: «Мне билет до города Брежнева, пожалуйста!» Кассир: «Пожалуйста!» Второй просит: «А мне до города Андропова!» Кассир: «Пожалуйста!» Третий просит: «А мне до города Черненко!» Кассир: «Предварительная продажа билетов за углом!..»
Хохотал Спецкор громко, азартно, по-кингконговски колотя себя в грудь:
– Ну, народ! Ну, языкотворец! Предварительная… Жуть кошмарная!
Потом начался американский боевик. Я почти все понял и без перевода: Кей-Джи-Би готовит какую-то людоедскую операцию, сорвать которую поручено роскошному суперагенту, владеющему смертельным ударом ребра ладони. Переупотребив всю женскую часть советской резидентуры и переубивав мужскую часть, он наконец добирается до самого главного нашего генерала, руководящего всей операцией. У генерала полковничья папаха, звезда Героя величиной с орден Славы и любимое выраженьице «Нэ подкачайтэ, рэбьята!». Суперагент засовывает генерала в трансформаторный ящик, где тот и сгорает заживо. Заканчивается фильм тем, что суперагент, получивший за выполнение задания полмиллиона, отдыхает на вилле в объятиях запредельной брюнетки, а проходящий мимо окна мусорщик достает микрофончик и докладывает: «Товарищ майор, я его выследил!»
– Чепуха! – фыркнул я.
– У каждого своя «Ошибка резидента», – рассудительно заметил Спецкор».
В свое время, исследуя структуру и способы организации коммуникации, мы определили их следующим образом: коммуникация состоит из трех неслиянных, но и неразрывных частей, каждая из которых определяет ее и реальность, и эффективность. К этим трем составляющим относятся:
экстравертивная фигура коммуникации – дискурс: совокупность вербальных форм практики организации и оформления содержания коммуникации представителей определенной лингвокультурной общности;
интровертивная фигура коммуникации – текст: совокупность правил лингвистической и экстралингвистической организации содержания коммуникации представителей определенной лингвокультурной общности;
материальная фигура коммуникации – действительность: совокупность материальных условий осуществления коммуникации представителей данной лингвокультурной общности.
Если текст, дискурс и фигура действительности составляют и структуру, и содержание коммуникации, то между ними должны быть определенные динамические связи, в каждый конкретный момент общения обеспечивающие ее корректность и эффективность. Каковы же варианты этих связей, как тесно должны быть соотнесены, например, текст и дискурс, или как далеко они могут расходиться, не нарушая при этом собственно коммуникацию? Попробуем рассмотреть.
И анализ каждой из составляющих позволил сделать вывод, что она может быть представлена в четырех разновидностях, которые соотносятся со сторонами – участниками коммуникации:
1. Реальный текст – текст, предъявленный автором и аналогично цели автора интерпретированный получателем.
2. Латентный текст – участники общения опираются на общую для них идею текста, однако уровень, глубина владения этой интровертивной фигурой у них принципиально различны. Поэтому языковые единицы, используемые в общении автором, обладающим более развернутым, глубоким и четким знанием текста, принципиально по-другому понимаются получателем, обладающим не знанием текста, а знанием, что некоторый такой текст в принципе наличествует, он как-то должен быть соотнесен с этими единицами – однако отсутствие этого четкого соотнесения и приводит к описанной автором реакции. Если для автора интровертивная фигура его коммуникации реальна, то эту фигуру для получателя можно рассматривать как латентный текст, т. е. имеющий место, но во многом скрытый для самого участника коммуникации.
3. Виртуальный текст – ситуация, когда реальный для автора текст в силу незнания всей совокупности знаков культуры, заложенных им в текст, не становится известным получателю.
4. Квазитекст – фигура коммуникации, при которой автором создается текст на базе его знания знаков культуры, а получателем интерпретируется на основе его собственных, отличных от авторских знаков культуры.
Таким образом, интровертивная фигура коммуникации – текст может существовать в коммуникации по крайней мере в следующих состояниях: реальный текст – латентный текст – квазитекст – виртуальный текст. Аналогичным образом нами были рассмотрены две другие составляющие коммуникации и были определены аналогичные формы реализации текста и дискурса.
Приведем еще один пример из романа Ю. Полякова «Козленок в молоке»:
– Взъерошимся, мужики! – предложил Арнольд, заманчиво подмигивая.
Но мы, сосредоточившись на пиве, разрешили ему выставить только литровую банку соленых рыжиков, которые идут с «Жигулевским» еще лучше раков. Деморализовав нас рыжиками, он наконец сделал то, от чего мы удерживали его весь вечер: начал нам рассказывать сюжет своего нового романа. Подробностей я, конечно, уже не помню, но суть такова: один таежный охотник по имени Альберт выслеживает и убивает самку рыси, чтобы сшить шапку любимой женщине. И тут-то начинается самое главное. Лишившись подруги, самец принимается мстить за свое порушенное звериное счастье и преследует охотника аж до самого Красноярска, где и загрызает его насмерть возле мехового ателье, куда Альберт пришел, чтобы получить уже готовую шапку. Мстительного самца отстреливает случившийся поблизости милиционер. Он вместе с шапкой приносит страшное известие любимой погибшего промысловика. И остаются на свете две одинокие, лишившиеся своих мужчин самки – одна в виде женщины, другая в виде шапки…
– Ну как? – спросил Арнольд, заранее скромно потупив глаза.
– Говно! – выпалил я, чтобы опередить какую-нибудь чудовищную бестактность со стороны Жгутовича и не слишком огорчить самолюбивого провинциального автора.
– За что ж вы здесь, в Москве, так Сибирь не любите? – задумчиво поинтересовался Арнольд.
– Ты Мелвилла хоть читал? – тяжелым от пива голосом спросил Стас.
– Не довелось.
– Когда доведется, обрати внимание: у него там кит за мужиками гоняется… «Моби Дик».
– Так то ж кит!
– А у Распутина медведь тоже одного мужика выслеживает, – добавил я.
– Так то ж медведь, – не сдавался Арнольд, – у меня-то – рысь!
А про шапку у них там есть?
– Про шапку у них там нет, – покачал головой Жгутович, – но на аллюзиях далеко не уедешь!
Арнольд затих, видимо, прикидывая, далеко ли можно уехать на аллюзиях, а главное, соображая, что это такое – аллюзия. Спорить со Стасом он даже и не пытался, потому что Жгутович был человеком угнетающе начитанным, да и работал в букинистическом магазине «Книжная находка», что на Лубянке, рядом с памятником первопечатнику Ивану Федорову. Стаса знала вся литературная Москва… Итак, мы допили пиво, и я предложил заказать еще несколько бутылок, но денег у нас со Стасом больше не было.
– М-да… – сказал Арнольд, выгребая из карманов последнюю мелочь. – Сволочи вы тут, в Москве-то!
– Почему сволочи? – вяло полюбопытствовал я.
– Все соки из России выпили…
– А что ж, Москва не Россия, по-твоему? – заступился за столицу Стас.
– Нет, не Россия. Москва – желвак на здоровом теле нации, – отозвался Арнольд, тяжко вздохнув.
Он уже несколько раз пробовал перебраться в столицу, печатал объявления в разделе «Междугородный обмен», даже фиктивно женился, но девица деньги-то взяла, а потом выяснилось, что она и сама лимитчица, прописанная в городе Орле. Пришлось разводиться…
– Москва – джунгли, – продолжал Арнольд, – другое дело – тайга! Я, мужики, когда белке в глаз попадаю, ощущаю то же самое, когда рифму хорошую нахожу…
Мы со Стасом деликатно переглянулись: Арнольд работал корреспондентом в газете «Красноярский зверовод» и белок, судя по всему, видел только в клетках.
– А бывалочи, – не унимался Арнольд, – сидишь у костерка, полешки-то потрескивают, искорки в небо сигают, а на душе так хорошо, так стихоносно… И строчки даже не сочиняются, а всплывают из сердца, как жуки-плавунцы из придонной травки. Я хоть и прозу пишу, а вот тоже недавно сочинил. Сейчас… обождите… Ага…
Арнольд профессионально помертвел лицом, вспоминая строчки. Стас и я снова переглянулись и безмолвно договорились не повторять той ошибки, которую давеча допустили с сюжетом Арнольдова романа. Если поэт, неважно – столичный или провинциальный, читает за столом хотя бы одну свою строчку, он уже не остановится, пока не вывалит вам на голову весь накопившийся в его душе стихотворный мусор. Такие поползновения нужно давить в зародыше…
– Ага, вот-вот… – Лицо Арнольда начало угрожающе оживать.
– А вот я, – Стас резко перехватил инициативу, – когда гляжу на пыльные ряды книг в магазине, чувствую себя мальчишкой, вознамерившимся ублажить ненасытное лоно Астарты…
– Кого? – огорченно переспросил Арнольд, еще надеясь, что почитать ему все-таки дадут.
– Та-ак, баба одна… – пояснил высокомерный Стас. – Нам страшно не повезло: мы живем в эпоху перенасыщенного культурного раствора. Тут недавно ко мне в магазин Любин-Любченко заходил – рассказывал. Это его теория. Чтоб ты, Арнольд, понял, получается эдакая двойная уха!
– Как не понять! – закивал Арнольд.
– Мы с вами жертвы набитых книжных полок, – вздохнул Жгутович, видимо, вспомнив о своем не изданном до сих пор сборнике.
– Жертвы, – согласился Арнольд. – У меня об этом в романе тоже есть…
– Я даже не представляю, – не уступал Стас, – что сегодня нужно написать, чтобы тебя услышали?!
– Я вот недавно написал! – не унимался и Арнольд.
– Ничего писать не надо, – подыграл я Жгутовичу. – Текст не имеет никакого значения.
– Абсолютно никакого, – согласился Арнольд. – Я вам сейчас об этом рассказ прочитаю!
– Что значит – не имеет значения? – не понял Стас.
– А то и значит: можно вообще не написать ни строчки и быть знаменитым писателем! Тебя будут изучать, обсуждать, цитировать… – развил я эту внезапно пришедшую мне в голову мысль.
– Цитировать? – переспросил Стас.
– Да – цитировать! – не отступал я, ибо пиво в больших количествах делает человека удивительно упрямым.
– Нонсенс!
– Чего? – не понял Арнольд.
– Вы, конечно, можете меня спросить, – все более воодушевляясь, продолжал я, – почему у классиков все-таки есть тексты? Отвечаю – потому что они были в плену профессиональных условий: портной должен шить, столяр – строгать, писатель – писать! Допустим, ты не читал Шекспира, а это, в сущности, равносильно тому, как если б он ничего не написал. Но ведь Шекспир все равно гений!
– Все равно, – согласился Арнольд.
– Софистика! – ухмыльнулся Стас.
– Чего? – не понял Арнольд.
– Нет, не софистика, – настырно возразил я. – Софистика – обман ума, рассыпающийся при первом столкновении с действительностью. А я могу доказать свои слова на практике. Я готов взять первого встречного человека, не имеющего о литературе никакого представления, и за месяц-два превратить его в знаменитого писателя!
– Нонсенс! – замахал руками Стас.
– Чего? – снова переспросил Арнольд.
– Фигня! – уточнил Жгутович.
− Ах, фигня! – возмутился я, и кровь с пивом бросились мне в голову. – Готов поспорить: первого встречного дебила за два месяца я сделаю знаменитым писателем, его будут узнавать на улицах, критики станут писать о нем статьи, и вы будете гордиться знакомством с ним!
Мы видим, что в коммуникации нескольких участников проявляются практически все формы реализации текста и дискурса.
Говоря о неразрывности и неслиянности действительности, текста и дискурса, необходимо определить, что же все-таки удерживает эти три составляющих реального процесса коммуникации. В свое время мы выделили те скрепы, которые принадлежат каждой из них. Это прецедентные феномены для дискурса, стереотипы речевого общения для текста и ландшафты реальности и параметрические модели для действительности.
В семь часов утра нас разбудили стук в дверь и бодрый голос Друга Народов:
– Через двадцать минут в штабном номере утренняя оперативка. Явка строго обязательна!
Потом мы слышали, как он барабанит в соседний номер и объявляет то же самое. Пришлось подниматься.
– Как ты думаешь, – спросил меня Спецкор, выглядывая из ванной с зубной щеткой в руке, – Буров действительно дурак или прикидывается?
– Не знаю… Окончательно выяснится, когда он доберется до самого верха…
– И в этом наша трагедия! – покивал Спецкор.
В номере рукспецтургруппы собрались все, кроме Поэта-ме-теориста и Пейзанки. Побледневшая Алла шепнула мне, что провозилась со своей соседкой почти целую ночь: таблетками отпаивала, утешала, чуть не колыбельные пела, та вроде бы успокоилась, но из отеля выходить наотрез отказывается – боится новых впечатлений.
Пока товарищ Буров признавал минувший день удовлетворительным и распространялся по поводу укрепления дисциплины в группе, Торгонавт рассказал, что Поэт-метеорист пропил в баре свои франки, теперь не может голову оторвать от подушки, умоляет принести опохмелиться и обещает вернуть с премии. Одним словом, «белка» – белая горячка.
На утренней планерке постановили: Поэта-метеориста и Пейзанку оставить в покое, так как он не может выйти из номера, а она – не хочет.
Шведский стол – уникальная возможность из пестрой толпы завтракающих людей выявить соотечественников. Если человек наложил в свою тарелку сыр, ветчину, колбасу, кукурузные хлопья, булочки, пирожные, яблоки, груши, бананы, киви, яичницу-глазунью, а сверху все это полил красным соусом, – можешь не колеблясь подойти к такому господину, хлопнуть по плечу и сказать: «Здорово, земляк! Мы из Москвы. А ты?» Но, судя по всему, кроме нас, советских в отеле больше не было.
Наевшись до ненависти к себе, мы отправились в автобусную экскурсию по городу: Елисейские поля, Тюильри, собор Парижской Богоматери, Центр Помпиду… Мадам Лану неутомимо объясняла, что, кем и когда было построено, кто, где и когда родился, жил, умер.
– Такое впечатление, что они домов не ломают, а только строят новые, – глядя в окошко, заметила Алла.
– Для того, чтобы сломать дом, его нужно купить, – объяснил Спецкор.
– Ну, тогда бы они разорились на одном нашем Калининском проспекте! – вставил я и поймал настороженный взгляд Диаматыча.
Подъехали к Эйфелевой башне. Вблизи она напоминала гигантскую опору линии электропередач. Мадам Лану рассказала, что поначалу французы были резко против этого чуда инженерной мысли, но потом привыкли и даже полюбили. А к двухсотлетию Великой Французской революции башню должны отремонтировать.
– Тоже к круглым датам пену гонят! – не удержался я.
– Это – общечеловеческое! – добавил Спецкор.
– Вы мешаете слушать! – сердито одернул нас Диаматыч.
Я глянул на Спецкора с выражением, означавшим: «Ну, теперь-то ты убедился?» Он ответил мне движением бровей, которое можно было перевести так: «Возможно, ты не так уж далек от истины, сосед!»
Мадам Лану объяснила, что подъем на башню программой не предусмотрен, но у нас будет свободное время, и каждый сможет насладиться незабываемой панорамой Парижа. Стоит это недорого – 35 франков. По тому, как все переглянулись, я понял: никто, включая меня, не насладится незабываемой панорамой, предпочитая памяти сердца грубые потребительские радости.
Обедать нас повели в китайский ресторанчик, перед входом в который стоял большой картонный дракоша и держал в лапках рекламу, обещавшую роскошный обед всего лишь за 39 франков 99 сантимов. Обед был действительно очень вкусный, но впечатление подпортил Спецкор, сболтнувший, будто изумительное мясное рагу приготовлено из собаки. Особенно переживала Алла, ибо дома у нее остался не только сын Миша, но и пудель Гавриил.
Потом был музей Орсе. Перед входом, на площадке, окаймленной каменными фигурами, выстроилась довольно приличная очередь.
– Ура! – закричал Торгонавт. – Я выиграл!
– Я бы вам не отдал коньяк! – огорошил его Спецкор. – Очередь за искусством – это святое…
Мадам Лану объяснила, что раньше здесь был обыкновенный вокзал, но со временем необходимость в нем отпала и его переоборудовали в музей искусства XIX века.
– Они из вокзалов – музей, а мы из музеев вокзалы! – сказал я.
– Молодой человек, вы забываете, где находитесь! – возмутился Диаматыч.
− Он уже вспомнил и больше не будет! – поручился за меня Спецкор, а бровями показал: «Да, сосед, ты абсолютно прав!»
Когда мы вошли в музей с высоким переплетчато-прозрачным, как у нас в ГУМе, потолком, мадам Лану разъяснила, где что можно посмотреть, и вручила каждому по бесплатному проспекту. Мы разбрелись кто куда. Пипа Суринамская завистливо бродила возле портретов салонных красавиц и внимательно разглядывала их туалеты. Гегемон Толя пошел искать WC и застрял возле крепкотелых майолевских женщин. Товарищ Буров и Друг Народов остановились возле «Олимпии» и заспорили, сколько она могла бы потянуть на аукционе в Сотби. Удивил Торгонавт: он рассматривал картины через сложенную трубочкой ладонь и приговаривал: «Какие переходы! Какой мазок!» Увидев нас, он обрадовался и повел показывать «умопомрачительного» Пюви де Шаванна. При этом он возмущался тем расхожим мнением, которое бытует о торговых работниках, а ведь среди них есть люди тонкие, образованные. В частности, он, Торгонавт, уже много лет собирает молодой московский авангард.
В этом примере из романа «Парижская любовь Кости Гуманкова» представлены все возможные скрепы коммуникации.
Выше мы уже говорили, что чем старше текст, тем больше информации заключено в нем. Но из этого объективно вытекает и справедливость постструктуралистской теории парадигмы культуры и понимания текста как сложной единицы: каждый текст является интертекстом; другие тексты присутствуют в нем на различных уровнях в более или менее узнаваемых формах: тексты предшествующей культуры и тексты окружающей культуры… Поэтому нельзя не признать, что специфика насыщенности текстов знаками культуры во времени постепенно начинает трансформировать для каждого нового поколения читателей реальный текст – в латентный, реальный текст – в квазитекст… Приведем пример «собственного прочтения» реального текста «Гипсового трубача» автором данной статьи, практически современником автора романа:
1. В сознании пишущего есть не только это понятие, но и образ собственно скульптурного творения;
2. Как филолог-русист, пишущий в определенной степени ориентируется в тех литературно-общественных ситуациях, которые представлены во многих главах романа;
3. Как современник автора, пишущий выявляет и понимает основные прецедентные феномены для дискурса, стереотипы речевого общения для текста и ландшафты реальности и параметрические модели для действительности.
Для пишущего в этом плане «Гипсовый трубач» – реальный текст.
4. Пишущий примерно догадывается, о ком или о чем говорится в целом ряде глав романа;
5. Пишущий опознает некоторые факты и события, которые описаны в ряде глав романа, но отчетливо понимает, что автором туда заложено значительно больше информации, чем есть у пишущего.
Для пишущего это во многом – латентный текст.
6. Пишущий осознает, что имеющейся у него информации недостаточно для адекватного понимания текста автора, но понимает его в «меру своего разумения»;
7. Пишущий не исключает, что в реальности понимание им текста может практически не совпадать с тем, что заложено в тексте автором.
Для пишущего это, не исключено, в определенной степени – квазитекст.
Таковы возможные лингвокультурологические рассуждения о значении знаков культуры в произведениях Ю. Полякова. Они никоим образом не сказываются на удовольствии прочтения каждого его романа, позволяют обращаться к ним неоднократно и находить в них все новые, не открытые ранее смыслы и получать новое, не осознанное ранее удовольствие.
Печалит только одно: то, что подаренное им русскому речевому общению слово «апофегей», как кажется, все больше и больше становится знаком отечественной культуры…
Ю.М. Поляков:
− Хочу вспомнить еще одну историю, тоже символическую.
Помните популярный фильм 70-х «Анжелика и король» (Мишель Мерсье и Роберт Оссейн в главных ролях)? Мы, подростки, смотрели его с восторгом пробуждающегося эротизма. Сейчас я скажу, как эта французская лента связана с моей повестью «Парижская любовь Кости Гуманкова», кстати, самой переиздаваемой, наряду с «Козленком в молоке». Они переизданы десятки раз, экранизированы. Так вот, в 91-м, когда еще не развалили Советский Союз, летом, меня пригласили в Париж на презентацию «Парижской любви», которую выпустили во Франции, в издательстве «Ашет». После презентации меня пригласили на телевизионную передачу «Культурный бульон», очень популярную тогда во Франции. У нас такой передачи не было и нет. Отдаленно ее напоминает «Контекст», который я вел на канале «Культура» некоторое время назад. Все деятели культуры, писатели просто мечтали попасть в число ее гостей. И вот меня привозят во французскую студию, сажусь – открывается дверь, и входит Жофрей де Пейрак, актер Роберт Оссейн, пришедший представлять книгу «Человек или дьявол?» Книга о нем. Он садится рядом, и мы выходим в прямой эфир. Я сижу рядом ни жив ни мертв. Вдруг граф де Пейрак, фантастический любовник рыжей Анжелики, наклоняется ко мне и по-русски, с легким одесским акцентом спрашивает:
− Колбаса нужна?
Я смотрю на него в испуге. Тут мы уходим на рекламу. У нас тогда еще не было рекламы, а у них была. И я удивленно спрашиваю:
− А зачем мне колбаса?
− Вы же голодаете!
− Нет, вроде не голодаем…
− Странно… Мне говорили: голодаете!
− Откуда вы так хорошо знаете русский?
− Родители из Одессы. Я все-таки дам тебе колбасы.
Мы вышли из рекламы, и ведущий начал пытать меня в эфире с французским изящным ехидством. Больше я никогда с Оссейном не встречался. И вот в 2005 году мне звонит режиссер Константин Одегов, поставивший фильм «Парижская любовь Кости Гуманкова», и приглашает на премьеру, попутно сообщив, что приготовил сюрприз. Я спрашиваю: «Какой?» − «Увидите».
И вот премьера, сижу и вижу, что он, режиссер, снял себя в главной роли, чему я всячески препятствовал, но, как оказалось, безрезультатно. Думаю: «Ну ничего себе сюрприз!» Когда зажегся свет, режиссер спросил: «Ну, и как сюрприз?» − «Какой?» − «А вы разве не узнали?» − «Тебя? Узнал, к сожалению!» − «Да нет, не меня. Вы разве не узнали Мишель Мерсье, Анжелику – маркизу ангелов?» − «Какая Анжелика? Где Мишель Мерсье?»
Оказалось, увядшая женщина, ничем не похожая на красавицу, волновавшую мое созревающее воображение, в самом деле знаменитая Мишель Мерсье. В фильме она играла учительницу, в доме которой ночуют в одной постели герои повести, и Костя по-рыцарски не прикасается к даме. Как рассказал режиссер, «человек или дьявол» давно ее бросил, в кино она давно не снимается – не зовут, и Одегов позвал ее на роль, потому что стоило это очень недорого. Вот вам удивительное совпадение, которое при желании можно считать мистикой.
М.М. Голубков
доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса филологического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова
К вопросу об онтологической пустоте: роман Юрия Полякова «Грибной царь» как роман о современности
Юрий Поляков – писатель очень современный. Работая в литературе уже четыре десятилетия, он всегда умел выразить время – задеть те болевые точки, которые волновали людей 80-х, 90-х, 2000-х годов. Он умел сказать то, о чем нельзя было говорить. Он легко преодолевал те «советские табу», о которых написал примерно в то же время Е. Эткинд в своей знаменитой статье, опубликованной по ту сторону железного занавеса, слегка обветшавшего к моменту вступления Ю. Полякова в литературу, но все же еще довольно прочного. Он показал в повести «Сто дней до приказа» знакомое каждому служившему по призыву, но оно было табуировано и не могло стать предметом изображения в художественной литературе, – то, что потом назовут неуставными отношениями в советской армии, – и стал сразу же писателем своего поколения, рассказав о том, что пережили его ровесники, т.е. люди лет на десять старше-младше него самого или родившиеся в один год с ним. Преодолевая советские табу, он показал изнутри быт секретаря РК ВЛКСМ, погруженного не только в созидание характеров Корчагиных нового времени, но и в клубок интриг, соперничества, зависти и прочих «замечательных» обстоятельств жизни высшего комсомольского актива, о чем говорить не полагалось.
Возможно, сейчас коллизия повести «ЧП районного масштаба», когда обиженный невниманием мальчик устраивает нечто вроде погрома в помещении районного комитета комсомола, может показаться незначительной. Но для читателя 80-х годов описанная в повести ситуация, когда в комсомол принимают массой, скопом, а времени на индивидуальный разговор просто нет, была открытием, а ее автор – «колебателем основ».
Впрочем, столь ли незначительна сюжетная ситуация, легшая в основу той ранней повести? Обратившись к ней, писатель обнаружил эрозию комсомола как своего рода министерства по делам молодежи, за которой он сумел разглядеть верные признаки эрозии советской цивилизации в целом и предугадать возможность ее крушения. Это ли не современность, это ли не способность ее ощущать?
И разрушение советских табу, и обращение к острым темам, и чувство современности, делающее писателя своим для целого поколения, и вхождение в литературу, яркое и почти мгновенное, оказалось возможным благодаря особенностям писательской манеры Полякова, которые остаются константными и по сей день. Они обусловлены принадлежностью автора к реалистическому направлению, которое для него органично и естественно и не требует каких-либо теоретических обоснований или авторефлексий. Реализм, как известно, дает те возможности прямого обращения к действительности, которых были лишены и писатели дореалистической эпохи, и художники, обращающиеся к модернизму, постмодернизму, другим эстетическим системам, еще мало исследованным. Реалист, изучая жизнь в ее социально-исторической конкретике, получает инструментарий почти научного исследования и способен предугадать развитие тех тенденций, которые пока не вышли на поверхность, не обнаружили себя открыто, но лишь зреют в недрах общества. Это дает реалистическому искусству возможность предвидеть будущее, а художника делает не только социальным диагностом, но и открывает перед ним перспективы исторического прогнозирования. С особой очевидностью эти футурологические возможности реалистической литературы проявились, например, в повести Ю. Полякова «Демгородок», в которой не только предсказывались события октября 1993 года, но и была предложена одна из возможных версий последующих событий, впоследствии обнаружившая качественные аналогии с реальностью.
Вот эта особенность реалиста – быть со своим временем и его выражать – характеризует писателя и в начале его творческой биографии, и по сей день. Сейчас только время другое, более сложное, наверное, и проблемы, волнующие нас, все же не описываются в категориях ЧП районного масштаба 80-х годов – несмотря на их масштабность, приведшую к нынешней ситуации три с половиной десятилетия спустя. Да и осознать коллизии наших дней значительно сложнее, чем тогда, хотя бы потому, что эрозии подвергаются не служебные отношения комсомольского актива. В творчестве Ю. Полякова первого десятилетия ХХI века исследуется аберрация исконных смыслов личностного и общественного бытия. Если угодно, описывая быт современного преуспевающего бизнесмена, писатель приходит к осмыслению онтологической и экзистенциальной пустоты, в которую оказался погружен человек середины нулевых годов.
Одной из доминант общественного сознания (и подсознания) первого десятилетия нынешнего столетия стало ощущение идейного (идеологического) вакуума. Его ощущал и отдельный человек, жизненные цели которого в большинстве случаев носили сугубо личностный характер и ограничивались семьей, частными отношениями или, в лучшем случае, карьерными амбициями в некой компании или офисе. Согласимся, что этого мало: бытийная перспектива офисного планктона устраивает далеко не каждого, кто умеет думать. Эта пустота обусловлена отсутствием общезначимых констант национальной жизни, которые разделялись бы обществом и ориентировали его в историческом пространстве.
После краха советской цивилизации и десятилетия демократических реформ сложился вакуум представлений о том, что есть наша национальная идентичность и что ее формирует. Кроме того, мучительно переживался конституционный запрет идеологии, которая могла бы определить характер пройденного исторического пути, наше сегодняшнее место в национально-историческом пространстве, а также перспективы, дальние и ближние, современного человека и общества в целом.
Мы по сей день даже боимся самого понятия идеологии – страх перед «единственно верной» марксистско-ленинской идеологией грозит стать генетическим и передаться по наследству следующим поколениям. А между тем отсутствие идеи (или отрефлексированного комплекса идей, т. е. идеологии) есть отсутствие осознанной исторической перспективы. Поэтому артикуляция неких общественно и национально значимых представлений необходима. Без них невозможно формирование единства людей, принадлежащих одному народу и государству, на основе, естественно, надличностных целей и интересов – ведь это единственное, что можно противопоставить атомизации общества и превращению наиболее молодой и перспективной его части в бессмысленный офисный планктон, в бесконечных «менагеров» и «менеджайзеров», заполнивших крупные города, в первую очередь Москву, и лишенных как настоящего дела, так и перспективы его получить.
На основе чего возможно формирование общезначимой национальной идеи? Во-первых, на возрождении исторической памяти как актуальной составляющей каждодневного бытия человека. Современный русский (российский) человек может и должен в своей каждодневной жизни ощущать себя наследником тысячелетней культурно-исторической традиции.
Во-вторых, для нынешнего человека точно так же, как и во все времена, необходимо понимание исторической цели существования русской цивилизации и личной причастности к этой цели. Только тогда человек ощутит себя и частью общества, и членом государства.
В самом деле, что объединяет нас всех, что сближает людей первых полутора десятилетий ХХI века, – пусть разобщенных, дезориентированных в социальном, бытийно-онтологическом пространстве, – часто не способных выйти за рамки ближайшей, бытовой среды? В сущности, две вещи: язык и общая тысячелетняя история, давшая нам ту культуру, которую мы часто не видим и не умеем ценить.
Роман Ю. Полякова «Грибной царь» фиксирует драматическую ситуацию, в которой оказался человек середины первого десятилетия ХХ века: это как раз культурно-историческая десоциализация человека, выключенность его из контекста тысячелетней традиции и отсутствие связи его судьбы с цивилизационными перспективами России – по той причине, что в самом обществе невостребованы эти связи. Бизнес крупный и мелкий, а также офисно-менеджерская жизнь (а еще лучше – чиновничье-управленческая) оказываются вне всякой сопряженности с жизнью общей, национальной. Таким образом, человек к тридцати годам ощущает себя не гражданином своего отечества, а менеджером, клерком, обслуживающим (если удастся хорошо устроиться) интересы транснациональных монополий. Увы, так устроена современная экономика, ей подчинены социальные структуры, ею определяются общественно-политические процессы. Смеем предположить, что данное устройство не является единственно верным. Скорее наоборот: оно не только не учитывает исторические перспективы российской цивилизации и государственности, но противоречит им.
Начать с того, что попираются глубинные, выработанные веками национальной жизни и быта принципы отношений, когда культ личного успеха не мог доминировать в общинном (коллективистском, соборном) сознании, когда честное слово априори было важнее финансовой состоятельности и приоритетно определяло ценность личности, когда нравственная чистоплотность превалировала над лукавством и существовало понятие нерукопожатного человека, когда, наконец, честь ценилась выше собственной жизни.
В современной литературе присутствует если не осознание, то ощущение той идеологической, грозящей перейти в онтологическую, пустоты, о которой мы говорим. И с этим ощущением, очень современным и актуальным для эпохи нулевых годов, приходит к своему читателю Ю. Поляков. Он обращается к тем же людям, что были с ним в армии, к тем своим сверстникам, кто начинал работу в райкомах ВЛКСМ, когда был еще выбор (возможно, иллюзорный) между тотальным цинизмом и двойной моралью, с одной стороны, и идеалами, выработанными несколькими десятилетиями советской эпохи, идеалами вовсе не ложными, напротив, впитавшими в себя национальные ценности предшествующих эпох, – с другой. Теперь этот выбор далеко позади, идеалы отвергнуты и осмеяны, а то, что раньше мыслилось как культ личного материального преуспеяния и отвергалось, стало modus vivendi современного человека, томящегося в прозрачных офисах, московских пробках, в бесконечной иерархии чиновных лестниц.
Строго говоря, намного труднее осмыслить отсутствие идеала, цели, идеи, чем констатировать наличие таковых. Думается, что забвение общенациональной исторической и идеологической перспективы стало каким-то привычным явлением, не нуждающемся в понимании. Но его если не осознала, то отразила современная литература. Проблематика романа Ю. Полякова «Грибной царь» во многом обусловлена именно бытийной пустотой, которую переживает современный человек, способный хоть немного думать, будь он владелец своего небольшого бизнеса, бывший военный, студент…
Сюжетом романа становится своеобразная игра. Главный герой по фамилии Свирельников, директор фирмы «Сантехуют», торгующей санитарно-техническим оборудованием, в первую очередь модными унитазами (что за ироничная деталь!), будучи человеком по нынешним временам вполне добропорядочным (разведен с женой, живет один, заводит себе молоденькую любовницу, заботится о непутевой дочке-студентке и легко продлевает ее пребывание в институте, покрывая академическую неуспеваемость солидными спонсорскими взносами), проснувшись поутру в обществе двух проституток, пытается представить последствия для своего здоровья ночных приключений… Человек солидный, преуспевающий, не злодей и не ханжа, может быть воспринят весьма позитивно. К нему действительно испытываешь симпатию: на глазах рушится семья, бывший друг, которого Свирельников нашел на московской улице размышляющим о самоубийстве и чуть не буквально поднял по старой дружбе на ноги, взяв к себе в бизнес, становится любовником жены и конкурентом, этот бизнес «пилящим». Директор нуждается в личных и глубоких отношениях с дочерью, но та воспринимает его скорее как кошелек, и о теплых отношениях ее с отцом нет и речи. В то же время понятно, что все эти кризисы произошли не сами по себе, что вину за них несет сам Михаил Дмитриевич Свирельников, преуспевающий бизнесмен, торгующий сантехникой. Чтобы представить, сколь глубоки произошедшие за пару десятилетий общественные сдвиги, можно вообразить, какие чувства вызвал бы этот роман у Игоря Дедкова, познакомься он с литературными персонажами первого десятилетия ХХI века!
Сюжет произведения составляет все увеличивающийся зазор между внешним благополучием жизни главного героя (прочный бизнес, отсутствие частных и иных долгов, полная материальная независимость) и томительным ощущением мертвенной пустоты, наполняющей его бытие. Завязкой романа становится едва ли не кафкианский сон, в котором герой собирает грибы, замечательные и красивые, но, разломив один, обнаруживает гниль, причем вместо обыкновенных желтых личинок внутри копошились, извиваясь, крошечные черные гадючки. Пробуждение связано с еще большим кошмаром: задыхаясь от отвращения и боли, герой рванул на себе свитер и увидел, что «множество гадючек, неведомым образом перебравшихся на его тело, уже успели прорыть серые, извилистые ходы под левым соском», – после этого герой и обнаруживает себя в компании двух проституток, ожидающих расчета.
Метафора мертвечины и гнили реализуется и на уровне детективного сюжета романа: обнаружив за собой слежку, герой поручает своей службе безопасности расследование и, подозревая в готовящемся покушении жену и ее любовника, бывшего своего сослуживца и товарища, готовит ответные действия соответствующего характера. Ю. Поляков наглядно показывает незаметное, но катастрофическое выветривание исконных нравственных основ человеческого бытия: спасая себя и свой бизнес, герой заказывает убийство брошенной жены, и лишь добросовестность службы безопасности предотвращает преступление – выясняется, что жена не готовит никакого криминала в отношении Свирельникова: лишь хочет прибрать к рукам половину бизнеса бросившего ее мужа – всего-то навсего.
Роман имеет кольцевую композицию: страшный сон о собирании грибов повторяется в конце, но уже наяву. По звонку мобильного телефона Михаил Дмитриевич узнает, что убийство не состоялось, – и получает огромное облегчение, сродни опьянению, «ту внезапную добрую слабость, какая нисходит, если на голодный желудок выпить стакан водки». У читателя возникает надежда, что именно в этот момент герой сможет ощутить возрождение подлинного в себе, – но нет, Поляков безжалостно реализует метафору мертвечины и тлена, с которой начинается роман. Герой благодарит Грибного царя, огромный и красивый гриб, который, как ему кажется, спас его от преступления: «Михаил Дмитриевич с трудом повернул голову и, благодарно посмотрев на своего спасителя, нежно погладил его холодную и влажную, словно кожа морского животного, шляпку:
– Спасибо!
От этого легкого прикосновения Лесной царь дрогнул, накренился и распался, превратившись в отвратительную кучу слизи, кишащую большими желтыми червями…»
Увы, жизнь героя, человека очень современного, погруженного в социально-историческую, психологическую, ментальную среду середины двухтысячных годов, не имеет никакой опоры, кроме денег, которые приносят импортные унитазы. В сущности, имея по нынешнему стандарту весь большой джентльменский набор (хороший автомобиль, полную свободу в средствах, пылкую любовницу, связи в средней и высшей чиновной иерархии, без чего и бизнес – не бизнес), герой не имеет ничего, кроме денег (да и их собираются уполовинить бывшая жена с любовником). Он покупает деньгами и подхалимажем и чиновные связи, и молодую любовницу, и дочь, не задумываясь одаривая ее, а та еще и фыркает… Пустота, которая накатывает на героя романа, может разрешиться чем-то подлинным, например, встречей с Грибным царем, легенда о котором принесена из детства, но и он, как мы уже знаем, оказывается гнилым…
Роман онтологической пустоты – такой жанровый подзаголовок может быть дан роману о современности Юрия Полякова «Грибной царь». Есть ли из него перспектива выхода? Попытка его обрести может угадываться в художественной системе романа «Гипсовый трубач», но это уже тема другого разговора.
В.В. Агеносов
заслуженный деятель науки РФ, доктор филологических наук, профессор ИМПЭ им. А.С. Грибоедова
К вопросу о художественном методе Ю. Полякова («Грибной царь»)
Впервые, насколько мне известно, Ю. Поляков охарактеризовал свой художественный метод как «гротесковый реализм» – в беседе с Николаем Пересторониным.
В дальнейшем это определение стало общепринятым в критике, правда слегка видоизменившись в академический «гротескный реализм», характерный, по мнению М.М. Бахтина, для переходных эпох, когда новое сталкивается со старым.
Это весьма расплывчатое определение получило гораздо более точную характеристику в статье А. Большаковой «Время и временщики в мирах Юрия Полякова». «Показываясь читателю в любых ракурсах – от неомодернизма до постмодернизма (и даже на грани китча), – пишет А. Большакова, − [Поляков] остается по преимуществу реалистом, хотя и не в традиционном смысле слова. Впрочем, отход от традиции при одновременном следовании ей и составляет парадокс новейшей русской прозы на гребне межстолетья.
Именно этот выделенный мной в статье знатока творчества писателя феномен проявился в романе «Грибной царь» (2005) и составляет предмет моего доклада.
Как известно, Ю. Поляков давно и активно выступает против постмодернизма с его релятивизмом и принципиальным неприятием аксиологической функции искусства. Вместе с тем писатель чутко воспринимает возможности использования целого ряда находок русских постмодернистов для гротескового изображения как недостатков и язв современного общества, так и наметившегося в литературном процессе более чем сочувственного изображения «потерянного» героя, своего рода жертвы времени. В каждом произведении Полякова присутствует такой амбивалентный персонаж: в рассматриваемом романе – Михаил Дмитриевич Свирельников (в детстве Ишка), генеральный директор «Сантехуюта». С одной стороны, он, как и многие герои прозы и кинематографа конца 70−90-х годов (того же «Осеннего марафона»), не лишен привлекательных черт, более того, как и автор романа, «сравнивая свою советскую, скудную… жизнь с нынешней… приходил к выводу, что та, прежняя, была лучше, во всяком случае – справедливее и честнее. Бога не помнили, со свечками по храмам не стояли, а жили-то праведнее… Нет, это, конечно, не значит, что никто не лгал, не обманывал, не воровал. Еще как! Но все это делалось словно бы вопреки и скрывалось, как дурная болезнь, от других и даже от себя». Воспоминания Свирельникова о детстве, восприятие им природы своей юности – лиричны и говорят о присутствии в персонаже ряда положительных черт. Однако этим все и ограничивается. Уже название предприятия, возглавляемого главным героем, настраивает на иронический лад. А псевдодетективный сюжет, пародирующий массовый роман, делает фигуру Свирельникова с его ничтожными страхами откровенно сатирической. На то же направлена дважды повторяющаяся сцена с грибным царем. Во сне громадный гриб оказывается наполнен гадюками, хотя и маленькими. В реальности – оказывается червивым.
Червивой нарисована и окружающая этого персонажа действительность. Собственно, это не столько действительность, сколько симулякр действительности. При этом писатель не забыл ни одного аспекта псевдожизни постсоветской эпохи. Все они переданы с иронической гиперболой.
Из прошлой советской жизни так нарисованы Эвалд Оттович и «святой человек» Валентин Петрович. Борец с «Иосифом Ужасным» Красный Эвалд на поверку оказывается отнюдь не противником террора, а самым активным его сторонником. Но советским людям, якобы не созревшим для правды, решено об этом не говорить. Его помощник, столь верно служивший Эвалду, на самом деле главный доносчик на шефа, а «святой человек» Валентин Петрович оказывается бюрократом. История иронизирует над людьми. (Например, Сталин принял теорию классовой борьбы Эвалда, и тому «мало не показалось».) А Поляков иронизирует и над историей, и над горе-историками.
Другой симулякр в романе – коррупционеры под масками защитников новой России. Так, в 16-й главе подробно описывается юбилей большого начальника, бывшего шестидесятника Андрея Викторовича. Уже описание очереди выстроившихся для поздравления подхалимов – явный пастиш. Спародирован из высоких слов и циничного их понимания и образ юбиляра. «Вчера, – наставляет он Свирельникова, – коммунизм строили, сегодня – капитализм, завтра еще чего-нибудь придумают… А мы должны Россию строить, как бы это ни называлось». Андрей Дмитриевич дополняет эти рассуждения чиновника комментарием, что тот к новой лексике «приспособился, научился говорить про общечеловеческие ценности, брать откаты, однако ко всему, что случилось в Отечестве за последние 15 лет, относился как к какому-то дурному партийному уклону, вроде хрущевской кукурузомании». В 30-й главе эти характеристики обогатятся описанием одного из помощников Андрея Викторовича, некоего Болеслава Болеславовича Жолтикова, «чиновника для деликатных поручений, а именно получения и передачи взяток» шефу.
Не жалует автор и многочисленные выросшие, как грибы, партии, придумывая им весьма ироничные названия (например, партия гражданского общества, возглавляемая директором «Сантехглобола» Толкачиком, названа партией гражданского общества – сокращенно ГРОБ). А ее политтехнологи наделены весьма прозрачными фамилиями: Поплавковский, Подберезовский и Грузельский). К этому же виду иронии относятся и поименованные в 27-й главе партия потерпевших пешеходов (ППП) и общество любителей морских свинок.
Симулякром является и показная религиозность или мистическое сектантство. Бывший партийный пропагандист Венедикт Иванович Головачев, прозванный Трубой, становится отцом Вениамином и с прежним усердием проповедует то, что еще недавно отрицал. А Сергий Радонежский на иконе в строящемся храме «скорбно и недвижно глядел… размышляя, наверное, о том, зачем надо было насмерть биться на Куликовом поле с татарским игом, чтобы через шестьсот лет добровольно, да еще со слезами благодарности надеть на себя ярмо общечеловеческого прохиндейства». Священничество, по Полякову, подобно большевикам. Современные поклонники российских святынь только что не дошли до байкеровских миссионерских пробегов, с идеей который носится о. Вениамин. Впрочем, и внецерковные попытки обожествления техники и глобализации вызывают ироническую характеристику Ю. Полякова: «Храмы Великой Кнопки».
Нельзя не отметить непримиримо ироническое отношение писателя к «желтизне» современной печати («мусорный контейнер») и искусства. В 27-й главе изображена деятельность редакции «Столичного колокола», в 7-й высмеяна псевдоноваторская попытка поставить «Войну и мир» в жанре степ-мюзикла.
Пастиш пронизывает и те истинно философские сферы духовной деятельности, которые опошлены в последнее время. Ю. Поляков смеется не над проблемой смерти и бессмертия (глава 19-я), не над гуманизмом, скажем, защитников животных, а над доведением этих тем до ханжества, когда, например, торговля мясом оценивается есенинским убийством «братьев наших меньших».
Емкие словосочетания, окказионализмы (в том числе развернутые) дополняют это ощущение нереальной жизни, ее отрицание: сексофон, лениновидец, любострастие, совокупец (любовник), разложенец (раскрывающийся диван), трупоносец, биде массажно-гигиенического усовершенствования; тело, выведанное до полного охлаждения. Поляков любит играть словами. «Топлесс» у него превращается в «топ топ в лес», «спид» в «бич-вич» и т.д. В ирреальном мире романа то и дело встречаются оксюмороны: клуб телесной радости носит название «МАНОН»; бюро городских путевок гордо называется «Гвадалквивир»; массажный салон – «Вечная молодость».
Приемы ироническо-сатирического изображения ситуативных симулякров дополняются и поясняются выбором фамилий персонажей. Уже в фамилии основного героя − Свирельников − видно амбивалентное отношение к нему автора. С одной стороны, как уже говорилось, Михаил Дмитриевич наделен целым рядом добрых (нежных) качеств, присущих этому музыкальному инструменту, с другой – есть в свирели нечто легкомысленное, легковесное. Его бывший друг Вова (Вовико) Веселкин с точностью до наоборот пародирует (что, возможно, даже не осознано автором) пришвинского идеального героя. «Люди похожи на грибы», – замечает автор в 43-й главе. Расположение грибов напоминает Свирельникову расстановку людей в его истории. Более того, Поляков наделяет многих второстепенных персонажей грибными фамилиями, что позволяет говорить о вполне набоковском приеме игры автора с читателем: Волну-хин, Волванец (от волнушка), Жолтиков, Чагин, Моховиковский, Машрум (от англ. mushroom), Маслюк, Негниючников и т.д. Многие из них иллюстрируют мысли героя: «До чего странен и страшен человек»; «Поганок в лесу больше, чем хороших. Конец людей».
Впрочем, дважды иронические биографии второстепенных персонажей приобретают трагедийно-зловещий характер. Речь идет о Вахе Кордоеве, превратившемся из юнната советской эпохи в бандита времени чеченской войны и бесславно, бесцельно на ней погибшем, и о брате Свирельникова Федьке. Талантливый лингвист, Федька не выдержал искушения бизнесом, был обманут, увлекся митингами, на которых «до полного самозабвения с тоталитарным режимом боролся». С уходом жены к немцу стал «читать патриотические газеты, разные умные книжки, в основном о геополитике и конспирологии», часто входил в «протестные запои», пока не стал классическим алкоголиком.
Ю. Поляков мастерски воссоздает речь своих сатирических персонажей. Это и Света – новая пассия Свирельникова, запас слов и знаний которой мало отличается от словаря Эллочкилюдоедки, и Вовико с его постоянным «без всяких яких». Но наибольшим воплощением пошлости стал постоянно вспоминаемый «кондовый замполит» Агариков с его афоризмами:
«Ложь украшает любовь», «Совсем мозги допил», «Актерский талант – это емкая глупость», «Женщина – человек бессознательный: за оргазм родину продаст» и т.п.
Наконец, очевидной принадлежностью «Грибного царя» к явлениям современной прозы является пародия на детектив. Весь роман Свирельников и сыщик Алипанов ищут заказчика и киллера. Высказываются самые невероятные версии, последовательно опровергающиеся, и выявленная наконец истина оказывается примитивно простой.
Весь предыдущий материал призван был показать, что постоянно декларируемое Ю. Поляковым неприятие современных постмодернистских приемов повествования не мешает ему использовать найденные ими художественные средства.
Тем не менее, как не раз писала исследовательница зарубежной литературы и крупный теоретик литературного творчества Т.Л. Мотылева, приемы не характеризуют художественный метод писателя. Основополагающим признаком метода является его философская направленность. И тут у Ю. Полякова и постмодернистов совершенно разные платформы. Если мэтры постмодернизма стремятся доказать релятивность бытия, не ставя перед собой ценностную (или, говоря языком эстетики, аксиологическую) задачу, то использование тех же самых приемов автором «Грибного царя» преследует цель показать в преувеличенно заостренной форме ненормальность сегодняшней ситуации, говорит об ответственности человека за состояние мира.
В романе «Грибной царь», как и в других книгах Ю. Полякова, утверждается от обратного мораль и истинная ценность жизни, присутствует нравственный идеал. По сути, речь идет о реализме, а добавлять к нему определение «гротескный» или «новый» – вопрос филологической терминологии.
Ю.М. Поляков:
Спасибо за очень точный и тщательный анализ. Я бы хотел прояснить один момент. Дело в том, что в романе практически все, за малым исключением, герои имеют грибные фамилии. Свирельников, например. Конечно, сразу приходит на ум свирель, но еще свирельником называют чагу, нарост на березе. Веселкин – от гриба веселки, имеющего фаллическую форму, что веселило грибников, особенно дам. Кстати говоря, критики этой «грибной тонкости» не заметили, а вот читатели в письмах заметили. У меня и три президента, которые фигурируют в романе, тоже первоначально имели грибные фамилии: Горбачев − Грибачев, Ельцин − Подъеломников. А Путин был Паутинниковым. Мой редактор прочитал роман в рукописи и сказал: «А ты не такой смелый человек, как я думала. Президентов-то побоялся своими фамилиями назвать». На что я ответил: «Я ничего не боюсь». И вернул им реальные фамилии. Зря, потому что словесная мистификация должна быть последовательной. Но теперь уже ничего не поделаешь.
Д.Н. Каралис
член Союза писателей России (Санкт-Петербург)
Припомнить вкус молока
(о натуральности прозы Полякова)
1. Как известно, Лев Толстой определял достоинства художественного произведения тремя составляющими: содержанием, техникой и любовью к излагаемому материалу. При этом классик отмечал, что при наличии любви техника образуется сама собой; но сама техника без содержания и любви в литературе ничего не стоит.
На радость читателям, в произведениях Юрия Полякова присутствуют все составляющие толстовской триады. (Что большая редкость для современной прозы, да и прозы вообще!)
Но успех его произведений носит скорее метафизический характер и никаким филологическим уравнением или системой уравнений описан быть не может. Здесь нет противоречия: гармонию можно поверить алгеброй, но талант не подлежит исчислению даже самой высшей математикой. Возможно, талант Полякова состоит именно в том, что Юрий Михайлович берется за вещь, лишь раскалив своими чувствами заготовку-материал, а не пытается вытюкивать на холодном металле филологические сети для своего читателя. И тогда богатейший инструментарий, техника являются сами собой. Согласимся, что произведений, написанных без любви, на полках книжных магазинов становится все больше: словам просторно, мыслям и чувствам тесно – шифрованная пустота, филологические водоросли (последнее выражение – Юрия Полякова).
Почему мы перечитываем Гоголя, Щедрина, Булгакова?
В них есть свой, авторский стиль и вечные проблемы. Искусство – это отстаивание вечных ценностей на современном этапе. Чтобы отстаивать эти ценности, нужно как минимум их разделять. Как максимум – иметь авторскую позицию. По этому максимуму (высказанному прямо или безмолвно явленному через содержание) и происходит разделение на Искусство и не искусство. Если добавить в нашу реторту важнейший признак Искусства, выделенный Л.Н. Толстым в работе «Что такое искусство?», а именно – заразительность, и влить растворы, приготовленные тем же Поляковым, – «Искусство – это выдуманная правда» и «Литература выше жизни на величину таланта», то получится смесь на все времена. В нее можно окунать любое произведение для первичного анализа.
Вопрос: откуда у Юрия Полякова четкая авторская позиция с неизменными нравственными принципами? Убежден – из детства, юности, зрелости, из всего жизненного пути. Писателю желательно иметь не только библиографию, но и биографию. А она у Полякова есть.
2. Проза Полякова – интеллектуальная проза в том смысле, что она приращивает интеллект читателя. При этом гносеологическая составляющая художественных текстов Полякова не выше их аксиологической составляющей – энциклопедичность не задавливает мораль. С каким интересом в «Гипсовом трубаче» читаются личные истории героев, вплетенные в историю страны! С каким интересом начинаешь сопереживать истории собственной страны! Это своего рода популярная энциклопедия нашей недавней жизни: при стопроцентной исторической достоверности каждого факта – великолепно слепленный художественный образ!
3. Главный герой произведений Полякова – художественная правда. Перед глазами читателя бежит жизнь, из которой выбросили скучные места. Автор неизменно придерживается установленного для себя правила: «Занимательность – вежливость писателя», а потому его сюжеты всегда упруги и динамичны, а герои живые и настоящие. Кажется, протяни руку – и дотронешься до них. Подставь стопку, когда в «Гипсовом трубаче» кинорежиссер Жарынин и беллетрист Кокотов вкусно пьют в номере перцовку, и они тебе машинально нальют. Ты можешь благодарно кивнуть, выпить и незаметно подцепить кусочек замерзшего сала с розовыми прожилками.
А «последний русский крестьянин» Агдамыч, по которому проехала реформаторская борона! Не помню в литературе последних лет такого сильного второстепенного героя. И вообще, не помню крестьян или рабочих в новой литературе, равно как и в кинодраматургии. Олигархи, охранники, менты, бандиты, завсегдатаи ночных клубов, влюбленные певички, снова олигархи – все они усердно маркированы стилистами и визажистами, но безнадежно плоски, картонны, манекенны. Сколько ни продолжай этот ряд, он не закончится понятным читателю-зрителю образом человека со своей судьбой.
И когда в финале «Гипсового трубача» с героями происходит то, что происходит, плакать хочется. Эмпатия и сопереживание полные. Проживаю с ними все романное время и думаю о них, закрыв книгу. И через некоторое время вновь беру с тумбочки «Гипсового трубача» и открываю на любой странице.
Как писал А. Дюма-сын: «Произведение, которое читают, имеет настоящее; произведение, которое перечитывают, имеет будущее».
4. Несколько слов об афористичности прозы Полякова. Цитируемость художественного произведения – не главный, но важный показатель состоятельности текста. Цитируют, как правило, афоризмы, точные наблюдения и меткие высказывания, просто понравившиеся фразы и реплики героев.
Что мы помним из наших классиков? Толстой: «Все счастливые семьи…», «Все смешалось в доме Облонских», несколько нравоучительных рассуждений о счастье, которое внутри нас, о добре и т. д. Горький: «Всему хорошему в себе я обязан книгам…» Тургенев – абзац о великом и могучем русском языке, который мы учили в школе. Гоголь – отдельные реплики героев, вроде «Давненько я не брал в руки шашек!», «Только после вас!», «Курьеры, курьеры, десять тысяч одних курьеров!» и авторские сентенции о птице-тройке, ширине Днепра, русском товариществе и еще с десяток-другой запомнившихся из школьной программы фраз. Пушкин, Лермонтов – в основном поэзия. Из прозы Пушкина – отдельные реплики («Спокойно, Маша, я Дубровский!») и кое-что из публицистики: о сокрушительной силе типографского снаряда, об отношении к истории своей страны и т. д. Чехов – множество нравоучительных цитат, вроде: «Культура не в том, чтобы не пролить соус, а в том, чтобы не заметить, как это сделали другие», «В человеке все должно быть прекрасно…». Булгаков: «Аннушка уже разлила масло…», «Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…», «Было не жарко, а именно тепло…», «С обоими не согласен!»
Вот что вспоминается из русской классики, которую – хочу напомнить! – мы изучали в школе. Это было и остается частью культурного кода нескольких поколений русских людей. Что дальше будет закодировано и раскодировано, покажет время. Кстати, вы заметили, что выдержки из еще недавно бешено цитируемых Ильфа – Петрова сходят на нет вместе с поколениями? Последние, кто замечен в знании лексикона Остапа Бендера и его окружения, – рожденные в 70–80-е. Дальше – слова и словечки из американских фильмов и фантастических романов:
«Дурак дураку рознь», «Мы его теряем» и тому подобные говорилки…
Итак, афористичность произведений Полякова. Совсем недавно в Москве вышла книга под названием «Бахрома жизни. Афоризмы, мысли, извлечения для раздумий и для развлечения». В ней прилежный составитель Николай Казаков разместил по тематическим кучкам выдержки из всего написанного Юрием Поляковым, что можно выдать за афоризм, оригинальное умозаключение или меткое слово. Как часто писатель может рождать изречение, претендующее на афоризм? Например, у В. Войновича, В. Аксенова и Л. Петрушевской «одно обобщающее высказывание» приходится на двадцать одну, двадцать и восемнадцать страниц текста соответственно; у Виктории Токаревой – одно на три страницы; у Юрия Полякова в среднем один афоризм на одну страницу!
Чтобы не втягиваться в рассуждения о качестве афоризмов, мыслей и извлечений, сразу скажу, что цитатами, афоризмами из Ю. П. можно описать, объяснить почти любую сферу человеческой жизни. Вот некоторые собственно авторские сентенции или вложенные автором в уста своих героев (не всегда положительных, не всегда разделяемые самим автором):
«Человеку, влюбленному в Кандинского, я бы не доверил должности шпалоукладчика». «Русский человек последователен – он должен напиться до ненависти к водке». «Как же искусен, хитер и затейлив может быть человек крадущий!» «Две вещи в жизни человека необъяснимы: почему он пьет и почему он пишет стихи». «Автомобиль – как жена. Недостатки можно выявить только в процессе эксплуатации». «Деньги – самый лучший заменитель смысла жизни». «Богатство – это узаконенное преступление». «Женское одиночество – это Клондайк для мужчин». «Космополитизм начинается там, где деньги, а патриотизм заканчивается там, где деньги». Или такие штучки:
«Сувенирное государство», «Остекленевшие от честности глаза», «Капиталистический коммунизм», «Постельное сообщничество», «Судьболомная женщина», «Жизнецепкие пенсионеры», «Филологические водоросли», «История – это всего лишь слухи, попавшие в учебники», «Художник, сохраняющий верность жене, изменяет Искусству!», «Жаждут ночных женщин, а любят утренних!», «Все рано или поздно осознают свою бездарность. Главное, не делать из этого поспешные выводы».
Герои Полякова с первых повестей говорят так, что хочется запомнить и даже записать. И от произведения к произведению их язык все гуще и афористичнее, и создание надтекстового афористического пространства у Полякова прогрессирует. Если в «Ста днях до приказа», написанных в 1980 году, один афоризм приходился на 2,67 страницы текста, то в произведениях девяностых годов («Демгородок», «Козленок в молоке», «Небо падших», «Замыслил я побег…») этот забавный частотный показатель достигает феноменальных значений: один афоризм на 1,91; 1,50; 1,31 и 1,44 страницы соответственно.
«В России множество малых народов, но нет мелких» (это из записных книжек).
«В России никогда не встречали и не провожали по форме носа или цвету волос, а только – по уму и верной службе Отечеству».
«Такой терпимый к иным племенам и незлопамятный народ, как наш, еще поискать!»
«Вырвать страницу из учебника истории – еще не значит разрушить связь времен».
Или вот о правосудии. «На Верховный суд надеются только идиоты и бандиты». «Когда не хватило доказательств, это означает только одно: у подозреваемого хватило денег». «Если в России всех, кто нарушает закон, посадить в тюрьму, никого не останется, чтобы передачи носить…» «Мы живем в стране торжествующего зла, которое возможно лишь при добром уголовном кодексе. У нас нежнейший уголовный кодекс, его, наверное, долгими тюремными ночами писали рецидивисты-интеллектуалы». «Вы что, не знаете наших судов? Там, если проплатить, женщине дадут срок за мужеложство!» «Адвокаты аморальны по роду деятельности. Сегодня защищают мать Терезу, завтра – Чикатило. Причем с одинаковым усердием». «Деньги не нужны только мертвым».
«Советское не значит худшее». «Европа не любит Россию, как уродливая коротышка – рослую красавицу».
Или вот такое, из записной книжки, созвучное моим ощущениям: «Чем хуже дела у России, тем острее я чувствую себя русским».
«Во времена моего детства вздрагивали при слове «еврей».
Сегодня вздрагивают при слове “русский”».
«Тот, кто не говорит «я русский» из боязни быть осмеянным, очень скоро не сможет говорить «я русский» из страха быть убитым».
«Общечеловеческие и национальные ценности противостоять друг другу не могут. Если они противостоят, то какая-то из ценностей фальшива…» «Отходчив русский человек, непростительно отходчив…»
5. Отмотаем нашу киноленту на четверть века назад, в 1991 год. В летних номерах «Юности» выходит полный текст повести «Парижская любовь Кости Гуманкова», который редакция напечатала с неохотой, ожидая от автора не иронической лирики, а зубодробительной остроты. А как же иначе – жить и читать газеты было интереснее, чем писать. Западные инъекции и советы, о которых мы потом узнаем, сродни вливанию чужой группы крови… Но страна бурлит, и мы бурлим вместе со страною.
…Несмотря на большой читательский успех, «Парижская любовь…» практически игнорируется либеральной и патриотической критикой. Либералам не нравятся любовно-ностальгические мотивы по отношению к советской эпохе; патриотов коробит от места издания повести – журнал «Юность» считается у них чужой территорией.
Удивительно смешную и грустную повесть, над которой хохочут и смахивают слезы в метро, стараются не замечать оба враждующих лагеря – либералы и почвенники.
Поляков оказывается на нейтральной полосе, именуемой Литература, по которой, чтобы не привлекать внимание к мастерски выписанной повести, не решаются стрелять ни либералы, ни патриоты. Стиль Полякова, его творческая походка вызывают завистливое молчание. (Вспомним Н.С. Лескова!)
Лишь несколько унылых голосов в «Литературной газете» и «Литературном обозрении» пытаются принизить художественное значение повестей Юрия Полякова. «Его повести были явлением не столько литературы, сколько литературно-общественной жизни…» – уверенно наклеивает ярлык Е. Иваницкая в статье «К вопросу о…», опубликованной в журнале «Литературное обозрение» (1992, № 3–4). И добавляет: «А пока я пишу это, приходит номер «Литературной газеты», где Б. Кузьминский в статье «Прокрустов престол» язвит журнал «Юность» за публикацию «Парижской любви», включая Полякова в обойму «уважаемых не за качество текста, а за прежние заслуги»…»
Кумирами либеральной критики к тому времени становятся писатели − разоблачители советского образа жизни, чьи имена сейчас не сразу вспомнишь и с пол-литром популярного в народе напитка. Эстетическая оценка произведений подгонялась под свои политические вкусы, вызревшие как грибы после перестроечного ливня: никакого сочувствия прошлому! о покойнике либо плохо, либо ничего!
Критика почвенническо-патриотического толка все подозрительнее смотрит на фигуру Ю. Полякова, не ложащуюся в колоду угрюмого реализма. Характерен вопрос, заданный однажды в доме творчества «Переделкино» Валентином Распутиным: «Юра, почему вы все время иронизируете? Россию не любите?» – «Гоголь тоже иронизировал», – пожал плечами Поляков. «Но вы же не Гоголь…» – напомнил Распутин. «К сожалению… Если бы я не любил Россию, я бы не иронизировал, а издевался…» – согласился Поляков.
…Стойкий читательский интерес к повести, которую можно читать и цитировать с любого места («Не пугайте человека родиной!»; «Ему плохо?» – «Ему хорошо!» и т. д.), шел вразрез с приговором либеральной критики: «Это скучно. Где разоблачения советского прошлого?» – этот интерес расплывался в радостных улыбках лица против сдвинутых бровей и твердо сжатых губ оных умников.
Позднее, когда повесть будет переиздана в двухтомнике «Избранного» (1994), критик В. Куницын назовет «Парижскую любовь Кости Гуманкова» вершиной автора по выработке своего стиля. «Уж не знаю, какой у автора юмор – галльский, раешный, лукавый, но читал я эту повесть о нашей дурацкой жизни, ни разу не оторвавшись и смеясь порой до слез. Аналогов ей в современной прозе, работающей в похожем жанре, по-моему, нет», – напишет он в послесловии к двухтомнику. И разберет по филологическим косточкам стиль сорокалетнего автора: как пишет, о чем пишет и почему не оторваться от его книг…
А ведь этой повестью Поляков дал нам, пишущим, прикурить! Увы – это понимаешь только сейчас, ибо тогда повесть утонула или ее сознательно притопили в мутном потоке разоблачительно-ернической прессы. Каких только «сатир» и «разоблачений» не написали в то время молодые и старые авторы! А как неугасимо коптил на вахте «Огонек» Виталия Коротича, прошедшего, как потом выяснилось, в США детальную подготовку по созданию управляемого информационного хаоса, как дымил, объясняя, что истинный свет идет с Запада!
«Парижская любовь…» экранизирована несколько лет назад и смотрится как старая добрая комедия, как классика жанра, как «Служебный роман» или «Ирония судьбы». И повесть читается сейчас с любого места – а это ли не знак качества!
Задаю личный вопрос, имеющий отношение к нашему литературному поколению: почему четверть века назад я не встретился с книгами Полякова?
Или Москва и Ленинград перестали к тому времени быть сообщающимися культурными сосудами? Или не в тех компаниях вращался?
Ни в студии молодой прозы при Союзе писателей, которую вел крепкий прозаик Евгений Кутузов, ни в семинаре фантастики Бориса Стругацкого имя Полякова не упоминали – словно его и не было. Оба литературных лагеря по совершенно непонятной причине игнорировали мощное дарование. Почему? Или сами не знали о его существовании? В этом тоже хотелось бы разобраться… А много полезного могли бы почерпнуть начинающие петербургские прозаики у московского коллеги! Как важны были в те уродливые годы, когда все трещало по швам и бородатые хрипуны в открытую смеялись над Павликом Морозовым и Александром Матросовым, как были важны в те времена форма, стиль и авторская позиция, столь четко выраженные у Полякова…
Уверен: прочитай мы в те годы стартовые повести Юрия Полякова – выстроились бы за ним в кильватер! И кто знает, как сложилась бы судьба этой литературной армады…
6. Что мы знаем о вхождении Полякова в литературу? Как мальчик из рабочей семьи, потомок рязанских крестьян, стал большим русским писателем с отчетливым национальным самосознанием? Это сейчас он писатель номер один в России, тиражи его книг зашкалили за шесть миллионов, пьесы идут с аншлагами по всей стране, экранизировано почти все написанное им, да и сам он частый гость в острых телевизионных передачах; одних интервью у него берут по два десятка в год… Это он, Юрий Поляков, расширил русский литературный язык, обогатив его неологизмами, показал пишущим и читающим, сколь действительно могуч наш родной русский. Его высочайшей художественной пробы публицистика дала нравственную оценку всему, что происходило в России начиная с конца 80-х, и продолжает давать по сей день…
С чем сравнить нынешнего успешного литератора Полякова, главного редактора «Литературной газеты», известного общественного деятеля и просто отличного, душевного парня? С симфоническим оркестром, который способен сыграть любую мелодию? С государством в государстве, живущим по неизменяемым нравственным законам, в котором черное по-прежнему называется черным, а белое – белым? С государством, в котором нет кривых зеркал политической конъюнктуры и двойных стандартов? Да. Сейчас он – величина, утес, член Президентского совета по культуре, блестящий прозаик, тонкий драматург, бесспорный лидер русского мира, к мнению которого не просто прислушиваются, а сверяют по нему свою собственную позицию – и друзья, и враги.
Но начинал Юрий Михайлович свой творческий путь совсем не безоблачно, хотя и вошел в литературу, по его собственному замечанию, легко; а по оценкам коллег – просто влетел! Его даже называли писателем вертикального взлета. Но оставим биографические моменты до лучших времен, скажем только, что Юрий Поляков достаточно полно отразил свое вхождение в литературу в эссе «Как я был сокрушителем основ», «Как я был поэтом», «Драмы прозаика», «Как я ваял “Гипсового трубача”» и т.д.
7. Минувшим летом я перечитывал ранние произведения Полякова. Позволю себе привести дневниковые записи, связанные с этим чтением.
«Дочитал «Апофегей», написанный в 1987−1988 гг. И защемило душу! Давно не получал такого удовольствия. Эта повесть не о перестроечных временах, не о партаппарате, а о людях, о любви, о верности и предательстве. О том, как карьерный рост, благополучие, жажда власти оказываются сильнее простых человеческих чувств. И какая замечательная женщина Надя Печерникова – влюбляешься с первых эпизодов!
И Валера Чистяков получился славным. Из рабочей семьи, из рабочего общежития… И сейчас, зная подробности быта, окружавшего Ю.М.П., с особым интересом приглядываешься к Чистякову, награжденному автором своими биографическими приметами. Отец (наладчик станков с завода «Старт»), мать, пединститут, чтение с фонариком под одеялом… Да, правильно говорится тем же Поляковым: литература выше жизни на величину таланта! Мы жили в этом времени, сталкивались с теми же фактами, с похожими людьми, ситуациями, но так увидел и рассказал нам о самих себе только талантище Поляков. Вот написал и призадумался. Юрий Михайлович написал повесть таким простым и интересным языком, что пышное определение «талантище» к автору не подходит. Просто талант – как бы мало. «Талантливо» – еще меньше, так говорят о начинающих авторах.
А Полякову в год написания было 33 года, и понимаю, что именно начинающим талантливым прозаиком и был он в то время.
* * *
Прочитал «Парижскую любовь…» До чего щедр Поляков! Афоризмы, шутки-прибаутки, которых хватило бы на сто юмористических рассказиков или юморесок, он выплескивает на читателя в пространстве одной главки. Например: «Не надо пугать человека Родиной!» – ответ на угрозу оставить туриста в Москве. Или на вопрос стюардессы, взирающей на пьяно спящего поэта: «Ему плохо?» – «Ему хорошо!» Написано 23 года назад, а читается с интересом.
* * *
О «Работе над ошибками». Широта взгляда на мир и радует и поражает. Писатель должен не осуждать, а понимать. (Хотя и осуждение того, что требуется немедленно осудить, чтобы прекратить зло, тоже бывает уместным.) Поляков любит мир. Но не умилительной поэтической строкой (ах, птички поют, солнышко светит, свирелька свистит), а истинной любовью человека, пришедшего в мир по воле Божьей и волею Божьей живущего. Есть простое понятие – любить людей, и оно в Полякове реализовано. А поскольку бумага прозрачна, то эта любовь к людям и миру светится сквозь каждую страницу текста.
Сколько случалось писателей с острыми перьями! Гоголь, Салтыков-Щедрин, Булгаков, Зощенко… Хохочем до сих пор и хохотать будем. Сатира! Обличение пороков. Как сказал Гоголь про своего «Ревизора», положительный герой сидит в зале, на сцене его нет. И в «Мертвых душах» его не случилось, хотя и старался Николай Васильевич слепить Костанжогло по лекалам нравственности.
Выскажусь криминально. У всех названных писателей я не нахожу мудрой любви к человеку. Есть сочувствие, есть обличение зла, что при известных обстоятельствах можно назвать любовью-состраданием, но широкой любви не ощущаю.
У Полякова взгляд на мир добрый и широкий. И что важно – он не упивается значением собственной личности, не навязывает свой взгляд читателю…
И, забегая вперед, к литературным успехам Юрия, скажу: хорошо писать можно только в любви. (А Поляков – человек любящий.) Без любви проза ущербна, как неполная семья для ребенка. А поэзия без любви ущербна в квадрате – в лучшем случае ее место занимает эссеистика, рифмованная ворчливой ненавистью к стране и людям.
Не бывает мелких тем, бывают мелкие авторы. У Полякова в стихах и прозе разговор может идти о событиях как бы незначительных, даже пустяковых, но выход на высоты духа обязателен.
8. О некоторых ассоциациях. Однажды Юрий Поляков сказал в частной беседе, что если сравнить журнал «Красная новь» за 1926 год с журналами 1990-х годов, то возникает полная аналогия по звеняще-гудящему представлению авторов гениями. Ни тех, ни других сейчас никто не помнит. А как звенели их имена в журнальном стакане!
Кажется, Куприн сказал в начале века: «Сейчас в России каждый смуглый юноша – великий русский писатель!»
Так вот. В 1995 году вышел роман Полякова «Козленок в молоке». Юрий Михайлович в нашей беседе под диктофон рассказывал: «…Это было мое возвращение в литературу. Меня, естественно, пытались замолчать… И, к всеобщему удивлению, «Козленок в молоке» имел феноменальный успех. Он стал расходиться большими тиражами (а в то время резко упали тиражи такой прозы). Я тогда сотрудничал с издательством «Олма-Пресс». И критика роман абсолютно замолчала. Делала вид, что его нет. Но зато был колоссальный читательский интерес. Ну и дальше пошло-поехало.
Начиная с этой вещи либеральная критика занялась именно системным замалчиванием. Они поняли, что если к читательскому интересу добавить еще активный разговор критики, пусть даже абсолютно разгромный, это будет резонировать. И они выработали в отношении меня технологию замалчивания, которую до сих пор успешно используют.
Наталья Иванова в огромной статье о прозе первого десятилетия XXI века даже не упомянула мое имя. Такие дела!»
Справедливо считается, что в «Козленке» Поляков вынес приговор постмодернизму.
…Если пробежаться по названиям произведений, опубликованных в 1994−1997 гг. в журнале «Новый мир», то название ненаписанного псевдоромана «В чашу» (материальной интриги «Козленка в молоке») покажется вполне достойным того квазифилософского забора названий, которым «Новый мир» отгораживал свою территорию:
«Введение в Авалианины камни».
«Сквозь разломы оконченной жизни».
«Длинные свечи долго горят».
«Я надуваю пузырь тишины и уклада».
«Не узнавая языка».
«Узрение существа музыки при посредстве существа женского и безумия артистического».
«Вулкан дымится».
«Сад грез».
«Чудится, светит, мерцает».
«Онлирия».
«Аллилуйя».
«Кто стучится мне в ладонь».
«Новое под солнцем».
«И в две и в четыре стопы».
«Летучая мышь и другие».
«Чаши маленьким богам».
«Поскольку мы не летаем».
«В час разомкнутых объятий».
«Мятные пряники времени в розовом клюве».
«Осязание».
«В отечестве другом».
«Десять стихотворных приложений к бойкому месту».
«Из пламени рука».
«Воздушными глазами».
«Колокола и облака».
«Духи и буквы».
«Невозможно охватить все существующее».
«Мель с разводами ветчины».
«Ты мимо на плоту летишь».
«Музыка ребер».
«Пробоина в воздухе».
«Изморозь, оторопь…»
«Окладбиществление».
«Дракон, гидра и рыцарь».
«Отчего дрожит рука?»
«Сладкий запах вторых рук».
«Лизиум теней».
«Тираноборчество и клоунада: смертельный трюк».
«Обезьяньи дети, всеобщее понятие собаки и скука вечности».
Можно было бы посмеяться над ложной многозначительностью некоторых названий и загогулистостью шифрованных нулей, но Поляков уже посмеялся. Постмодернизм. Тенденция, однако…
9. Несколько слов о натуральности литературы, заявленной в подзаголовке. Читая Полякова, я радуюсь, что русская литература жива, ее сохранили немногие писатели, как в свое время медики-традиционалисты сохранили медицину, не побежали вслед за чумаками и кашпировскими лечить все болезни стаканом энергетически заряженной воды или виртуальной клизмой. Как говорил Сен-Жон Перс, которого частенько цитируют герои романа Полякова: «Для традиции нужен талант, для новаторства достаточно нахальства».
Радуюсь тому, что я сам хотел бы написать подобный роман (имею в виду «Гипсовый трубач») о современной жизни! А такая примерка чужой одежки, как вы знаете, у литераторов случается редко. Как говорится, готов подписаться под любым словом, любым предложением, любой мыслью и суждением героев.
И хочется устроить веселый праздник: знай наших! вот она, русская литература! жива! расцветает!
Но увы! Не соберутся на этот праздник писатели – не принято в наших кругах радоваться чужим успехам. Пустячного извращенца раздуют до размеров слона, литературного малька представят живым осетром, объявят бестселлером – то есть самой продаваемой! – книгу, которая еще и в продажу не поступала, а вот порадоваться талантливому роману, написанному с русским размахом и в русской традиции, – нет!
Догадываюсь, почему издатели и книготорговцы в обеих столицах обходят молчанием вещи сильные и так любят навязывать читателю всякий гнойный хлам, высосанный из пальца.
Во-первых, потому, что настоящей литературы во все времена рождалось немного, а торговать издателям хочется каждый день.
Во-вторых… Вот простой пример. Последние десятилетия нас так усиленно приучали к мысли, что в красивых упаковках с пятнистыми коровками и деревенскими домиками продается молоко, и мы почти поверили – да, таким оно и должно быть на вкус. И когда вышло распоряжение маркировать эти пакеты надписью «молочный напиток», многие покупатели были удивлены и даже растеряны. А мы думали, что пьем молоко!
Подобная картина сложилась в книгоиздании. Критики дудят в разные дудки и бьют в литавры, выдавая за литературу то, что литературой по определению являться не может. Сколько «знаковых» и «культовых романов» предлагали издатели за эти годы бедному читателю! Как в пищевой промышленности понятия «молоко» и «сметана» подменены понятиями «молочный продукт» и «сметанный продукт», так и в литературе впору вводить серии «Литературная продукция», «Как бы литература», «Как бы проза». И в нее угодит 90% нынешней «книжной продукции».
Если покопаться на стеллажах любого крупного книжного магазина, то квазилитературы, изготовленной из воды и различных вкусовых добавок, обнаружишь с избытком. Откровения поп-звезд. Театральные анекдоты с вековой бородой. Рассуждения юмористов о своем нелегком, но почетном труде. Интересно, о чем эстрадник-юморист, всю жизнь читавший со сцены чужие тексты, может самостоятельно написать книгу? О том, как напивались на гастролях, просыпались в чужих номерах и падали с кроватей? Очень смешно, просто обхохочешься. Как увидишь на обложке знакомую глуповатую физиономию, так сразу и возвышаешься добрым, искренним смехом. Школа жизни! Нравственный опыт поколений!
Сейчас – увы! – вновь пришло время подделки под искусство, о четырех основных способах которого писал сто лет назад Лев Толстой в работе «Что такое искусство?». Имитация, шифрование нулей, водичка, разбавленная сиропом, вино, изготовленное без винограда и выдержки, заумный «ниочемизм» (от «ни о чем») – вот что такое бОльшая часть современной «книжной продукции» по разделу «художественная литература».
Но, слава Богу, появляются книги, заставляющие поклонников литературы вспомнить вкус молока.
«Гипсового трубача» Юрий Поляков писал пять лет. Думаю, большинство критиков и авторов, играющих в современную литературу, постараются не заметить новый роман Юрия Полякова. Зачем так называемому молочному комбинату сообщать о натуральном молоке, если он его не выпускает? Лучше промолчать… Какой такой Поляков? Автор «ЧП районного масштаба», «Козленка в молоке», «Ста дней до приказа», «Неба падших», «Грибного царя»? Ах, да-да, слышали. Знаете, это не актуально. Там нет ни слова о ГУЛАГе и страданиях творческой интеллигенции под пятой деспотического режима.
Как вы помните, в «Гипсовом трубаче» есть о творческой интеллигенции и мифах, которые сама творческая интеллигенция и создавала вокруг своих страданий. Очень точно и едко написано.
Уверен, что новый роман Юрия Полякова, как всегда, растащат на цитаты, будут смаковать отдельные фразы и перечитывать. Лично я прочитал два раза – сначала с легким возбуждением от настоящего, подзабытого (так пьешь первый стакан деревенского молока), второй раз – маленькими глотками, с наслаждением от сочных диалогов и афористичных высказываний одного из главных героев – кинорежиссера Жарынина:
«А гибель государства, чтоб вы знали, коллега, начинается с телевизионного диктора, который иронизирует, читая новости. Это конец! Дальше – чертополох в алтаре…» Или: «Это только бездарь страдает от геморроя, а талант всегда страдает от власти. Любой. Назовите мне гения, не пострадавшего от власти! Не назовете!»
Режиссер позволяет в романе и такие суждения о нашем некогда доблестном КГБ: «Я тоже обратил внимание, какие они там все аккуратненькие. Поэтому и империю сдали так бездарно! Аккуратисты должны работать в аптеке, а не в тайной полиции… Променяли, подлецы, первородство державохранительства на чечевичную похлебку крышевания. Вы вспомните генерала Калугина! Государство, которое дозволяет человеку с такой рожей работать в органах, обречено!»
Иногда ироничный режиссер приписывает свои суждения французскому поэту Сен-Жон Персу: «Суд – это такое место, где у закона можно купить столько справедливости, на сколько тебе хватит денег». И не столь важно, кто действительно это сказал – лауреат Нобелевской премии Сен-Жон Перс или Юрий Поляков устами своих героев.
10. И еще одно замечание. Романы, подобные роману Полякова, выполняют важнейшую для литературы роль: поддерживают планку, задают высоту. Нам, пишущим, легче живется, когда есть рекордсмен, когда ставятся рекорды. Иначе весь литературный процесс превратится в некие литературные параолимпийские игры для людей с ограниченными творческими возможностями, где равняются на результаты своего круга и не обсуждают высшие достижения литературы, чтобы не расстраиваться. Прочитав Юрия Полякова или Виктора Конецкого, халтурить стыдно. Зато какая-нибудь Машкова или Грустинова порождают шлейф подражателей – я тоже так могу, скорее напечатайте! Планка снижается, писательское сословие начинает халтурить. На ровном пустынном месте каждая кочка кажется холмом. А гору вдали стараются не замечать.
И вообще, чтение как особый вид эстетического наслаждения – увы! – становится занятием избранных. Наподобие визита в филармонию или неспешных прогулок по Эрмитажу или Третьяковке.
И последнее. Если бы я выдвигал Юрия Полякова на Нобелевскую премию, то с формулировкой: «За сохранение лучших традиций русского литературного языка и высокую художественность». Или так: «За продолжение традиций Гоголя, Сал-тыкова-Щедрина, Чехова, Зощенко, Булгакова в русской литературе и высочайшее мастерство в художественном изображении жизни». Мастерство – вот что в первую очередь импонирует мне в прозе Юрия Полякова.
Ю.М. Поляков:
Это интересный момент, и мы с Дмитрием Каралисом не раз его обсуждали. Речь о феномене, который я бы назвал двух-общинностью нашей литературы. Она у нас как бы разделена на две ментальные общины: одной совершенно не интересно, чем живет и что пишет другая. Я с этим много раз сталкивался. Помню, кто-то написал рецензию на «Гипсового трубача», на первую часть, и отнес в либеральный журнал «Знамя». А там говорят: «А мы не знаем такого писателя Юрия Полякова». Не то чтобы я им не нравлюсь или кажусь плохим, нет, я вообще для них не существую, что бы ни написал. Подобное, но в меньшей степени, относится и к патриотической общине: она тоже не знает, чем живет либеральная, или постмодернистская, сторона. Ничего хорошего в этом нет. Двухобщинность страшно обедняет литературный процесс, самих писателей. Дело доходит до смешного. Один молодой автор написал роман, где, как считает, самым первым рассказал о событиях 91-го года. А ему говорят:
«Подожди, есть же роман про это время». − «Да?» Он читает и понимает, что изобрел велосипед. В моем поколении подобное исключалось. Во-первых, не было двух общин. Да, имели место, как сказали бы в древнем Новгороде, соперничающие концы. Но все сходились на мосту, когда дело доходило до споров и схваток эстетических или общественно-политических. Взять, например, знаменитую дискуссию конца 70-х «Классика и современность». Сейчас такого моста нет. Есть два гетто, где затворились литераторы, пишущие на одном языке, но молящиеся разным цивилизационным богам и культурным героям. У каждого гетто свои авторитеты и пророки. Причем тот, кто в одном гетто считается гением, в другом – дебилом. Даже смешно. Я как-то встретил одну либеральную критикессу, которая сотрудничает с «Литературной газетой» и которую я знаю с юности: мы состояли в одной комсомольской организации. Спрашиваю: «Что-то ты давно к нам в газету не заходила…» Она: «Лежала в больнице с сотрясением мозга. И представляешь, на соседней койке лежала женщина, читала твою книжку и все время смеялась. Я у нее попросила, прочитала пару страниц, и, ты знаешь, мне так понравилось!» А я тогда подумал: мы знакомы сто лет, она сотрудничает в нашей газете, она, наконец, профессиональный критик, но ей до сотрясения мозга не приходило в голову разобраться, почему мои книги переиздаются, почему мои пьесы собирают полные залы. Ей было просто неинтересно.
Но мне-то интересно, почему, например, у Сорокина есть свой читатель. Мне интересно, почему у Кибирова есть свой читатель. Да, мне это интересно, как они это делают, чем задевают, как выворачивают язык. А им неинтересно. И вот это, конечно, плохо. Коллега Агеносов помнит, скольких нам сил стоило хотя бы чуть-чуть добавить в учебники литературы другое, не либеральное направление, чтобы монополию разбавить, монополию постмодернистского тренда, извините за выражение. Удалось лишь в 10-е годы. А до этого двадцать лет царила глобальная фигура умолчания того, что не соответствовало понятиям нашей «либеральной жандармерии». Кстати, практика замалчивания пришла в высшую школу именно из критики. Присылают в газету научную работу из Краснодарского университета – «Русский роман первого десятилетия XXI века», а там моя фамилия даже не упоминается, хотя ни один из романов этого периода не может похвастсться судьбой «Грибного царя», много раз переизданного, переведенного в разных странах, экранизированного, инсценированного. Что это? Ну ладно какая-нибудь Наталья Иванова: ее как перекосило еще в 91-м году, так она и ходит. Но университет, кафедра современной литературы! Бред какой-то…
И дело не в том, что я обижен, скорее − озадачен. Сама тенденция очень вредна для нашей филологической науки, да и для всей словесности. Нельзя развивать науку по законам гражданской войны. Ну, делали вид при советской власти, что нет Набокова, Ходасевича или Георгия Иванова. И что? Они вернулись, правда, с опозданием. И кто выиграл от их опоздания? Читатель? Нет, только малоталантливые их современники, о книгах которых уже и забыли… Увы, ситуация похожая…
Н.Н. Казаков
член Союза писателей России, начальник отдела – член редколлегии журнала «На боевом посту» МВД РФ
Методика оценки афористичности текста
на примере произведений Юрия Полякова
При оценке творчества того или иного автора актуальным является вопрос об афористичности его произведений, под которым понимается насыщение произведений афоризмами. Речь, безусловно, идет о вводных, по классификации Н.Т. Федоренко и Л.И. Сокольской, афоризмах. В своей книге «Афористика» [1] они пишут: «Различают афоризмы вводные, то есть входящие в любой текст произведения, и обособленные, или самостоятельные, входящие в произведения, состоящие из одних афоризмов».
Желание быть афористичным имманентно присуще многим (в том числе и современным) авторам. В одном из предисловий [2] Юрий Поляков заметил: «Всякий нормальный писатель так же хочет быть афористичным, как всякая нормальная женщина – привлекательной. Надо сознаться, женщинам это удается гораздо чаще… Если после прочтения какой-нибудь книги в вашей голове задержалось хотя бы несколько авторских фраз и мыслей, значит, это приличный писатель и хорошая книга. От плохих в голове остается только желудочная тяжесть и обида на первопечатника Ивана Федорова».
Но возникают закономерные вопросы: «А как определить афористичность произведения? Существуют ли какие-то математические (как наиболее объективные и точные) показатели, характеризующие афористичность? Можно ли сказать, что один писатель более афористичный, чем другой?» Ответы – к большому сожалению – однозначные отсутствуют.
Первую и пока единственную попытку оценить афористичность произведений предприняла Н.М. Калашникова в своей диссертационной работе, посвященной современной российской писательнице Виктории Токаревой [3].
В данном исследовании Н.М. Калашникова пишет: «В среднем у В. Токаревой одно обобщающее высказывание приходится на 2,94 страницы, у Л. Петрушевской – на 17,88, у В. Войновича – на 21,29, у В. Аксенова – на 20,2. Основываясь уже на этих простейших статистических данных, можно утверждать, что афоризм – неотъемлемый и характерный элемент стиля В. Токаревой» [3].
Работа Н.М. Калашниковой, оговоримся сразу, безусловно, очень интересная, своевременная и нужная. Однако подсчет распределения «обобщающих высказываний» в ней ведется исходя из насыщения ими страниц текста. Что, на наш взгляд, является достаточно неточным, ведущим к большим (как показывают расчеты – до 50%) погрешностям.
А все потому, что если «мелкий шрифт – орудие мошенников» [4], то крупный шрифт – уловка издателей. И от издательства к издательству, от издания к изданию шрифт книги и ее формат могут изменяться, что соответственно ведет к существенному изменению количества афоризмов на страницу текста.
В качестве примера расчетов по методике Н.М. Калашниковой можно привести разные издания романа Юрия Полякова «Гипсовый трубач» [4, 5]. Издание [4] дает нам численный показатель 1,239 (т. е. один афоризм на 1,239 страниц текста), издание [5] – 1,60. Таким образом, расхождение составляет около 25%.
Поэтому требуется найти более объективный показатель афористичности текста. На наш взгляд, таким показателем может стать коэффициент афористичности произведения [6].
Введение понятия «коэффициент афористичности произведения»
Определение. Коэффициент афористичности произведения (Каф) – числовой показатель, характеризующий насыщение (наполнение) текста афоризмами.
Коэффициент афористичности текста равен отношению количества афоризмов в тексте к общему количеству предложений в тексте, умноженному на нормировочный коэффициент:

где Qаф – общее количество афоризмов в тексте;
Qпр, – общее количество предложений в тексте;
х – знак умножения;
Кнор – нормировочный коэффициент (Кнор=100).
При этом Каф принадлежит числовому отрезку от 0 до 100:
КафО [0, 100], т. е. 0≤Каф≥100 и показывает количество афоризмов на 100 предложений текста.
Алгоритм расчета коэффициента афористичности
Алгоритм расчета можно разделить на два этапа:
1. Творческий.
2. Технический.
На творческом этапе прочитывается произведение и методом сплошной выборки из него извлекаются все афоризмы:
Qаф=ZZZ, где ZZZ – полученное количество афоризмов.
Для реализации технического этапа необходимо иметь прочитанное произведение в электронном виде в любом формате, воспринимаемом текстовым редактором Word (.doc, .txt, .rtf).
Для подсчета количества предложений в тексте необходимо произвести ряд манипуляций, ведущих к унификации (однообразию) знаков препинания в конце каждого предложения. Важно строго придерживаться порядка замен – ?! – !? – ? – ! – … (отточие) – . (точка). Замены производятся на любой символ, например, @.
Для этого:
1. Курсор помещаем в начало текста;
2. Нажимаем клавиши Ctrl+H. Появляется окошко «Найти и заменить». В строку «Найти» заносим заменяемый(е) символ(ы), например, ?! (вопросительный и восклицательный знаки). В строку «Заменить на» заносим заменяющий символ – @, нажимаем «Заменить все» – появляется окошко «Поиск документа закончен. Произведено замен: ХХХ»;
3. Повторяем п. 2 последовательно для заменяемых символов !? – ? – ! – … (отточие) – . (точка), в результате выполнения этой процедуры происходит полная унификация знаков препинания в конце предложений.
4. Повторяем п. 2 со следующими параметрами:
– заменяемый символ – @;
– заменяющий символ – #.
Информация в окошке «Поиск документа закончен. Произведено замен: YYY» говорит о том, что исследуемый текст состоит из Qпр=YYY предложений.
5. Вычисляем коэффициент афористичности по формуле в которую подставляем общее количество афоризмов в тексте:

Qаф=ZZZ, общее количество предложений в тексте: Qпр=YYY, Кнор=100.
Осуществив расчеты по предлагаемой методике различных изданий одного и того же «Гипсового трубача» [4, 5], получаем одинаковый коэффициент афористичности Каф=2,696, который означает, что на 100 предложений текста приходится без малого 2,7 афоризмов.
В уточнение анализа, проведенного автором данной статьи в послесловии к [2], получаем коэффициенты афористичности некоторых прозаических произведений Юрия Полякова:
● «Небо падших» – 2,965;
● «Апофегей» – 2,868;
● «Замыслил я побег…» – 2,372;
● «Козленок в молоке» – 2,180;
● «Парижская любовь Кости Гуманкова» – 1,775;
● «Демгородок» – 1,619;
● «Сто дней до приказа» – 1,420.
И нескольких драматургических (заметим, что перед расчетами пьес требуется дополнительная чисто техническая подготовка текста для получения максимально объективной картины):
● «Халам-бунду, или Заложники любви» – 1,706;
● «Левая грудь Афродиты» – 1,676;
● «Одноклассники» – 1,421.
Таким образом, можно сделать вывод, что введение коэффициента афористичности позволит максимально объективно оценить афористическую составляющую творчества писателя. В настоящее время проводится работа по подготовке компьютерной программы расчета коэффициента афористичности, с помощью которой будет автоматизирован 2-й (технический) этап его алгоритма.
Литература
1. Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. М.: Наука, 1990. 420 с.
2. Поляков Ю.М. Бахрома жизни. Афоризмы, мысли, извлечения для раздумий и для развлечения: [сборник цитат]. Сост. и автор послесловия Н.Н. Казаков. М.: АСТ, 2013. 412 с.
3. Калашникова Н.М. Афористичность как черта идиостиля В. Токаревой: Дис. канд. филол. наук. Ростов-на-Дону, 2005. 246 с.
4. Поляков Ю.М. Гипсовый трубач. М.: АСТ, 2013. 1088 с.
5. Поляков Ю.М. Гипсовый трубач. В 3 частях: М.: Астрель: АСТ, 2008. 382 с.; 2010. 488 с.; 2012. 672 с.
6. Казаков Н.Н. Математическая оценка афористичности произведений // Известия Института инженерной физики, 2014. № 4(34). С. 104−105.
Л.Н. Турбина
кандидат биологических наук, старший научный сотрудник ИМЛИ РАН
Юрий Поляков – кому быть живым и хвалимым, или культурный код эпохи в романе «Гипсовый трубач»
Роман Ю. Полякова «Гипсовый трубач» обращен прежде всего к тем, для кого любимым произведением писателя, имя которого стало популярным среди любителей полноценной сюжетной прозы после первой же публикации несколько десятилетий тому назад, остался культовый роман «Козленок в молоке», посвященный собратьям-писателям. И опять беспроигрышный вариант – роман из жизни творческой интеллигенции: на этот раз его героями выступают писатель и кинорежиссер, портрет на фоне эпохи. Временная дистанция между выходом в свет «Козленка в молоке» и «Гипсового трубача» – те самые пятнадцать лет в жизни страны и мира, которые были просто перенасыщены важнейшими событиями; проследить изменения в психологии людей, эти катаклизмы переживающих, – достойная задача для писателя. Их и фиксирует автор в своем трехтомном романе.
В палитре художественных средств Ю. Полякова сатирические краски преобладают, сгущаясь от романа к роману, тяготея местами к политической сатире, но для них всегда находится точный образный ряд (для выведения накопившейся в нем горечи и желчи, как признается сам автор в одном из интервью).
Вот пример из второй части романа: один из главных героев романа, писатель Кокотов попытался ради заработка сотрудничать с так называемым Фондом Сэроса; жесткие требования для соискателей грантов по дискредитации всей доперестроечной действительности толкают талантливого писателя к оригинальной перелицовке смысла известной с детства книги Аркадия Гайдара «Тимур и его команда», в результате которой главные положительные герои книжки на самом деле страстные борцы со сталинским режимом. Этому абсурднейшему толкованию известной детской книги возмутились даже либеральные хозяева «грант-дамы». Автор романа вплотную подходит тут к теме оборотничества: уж если Тимур не пионер-герой, то и каждый, возможно, не тот, за кого себя выдает, а нечто прямо противоположное.
Композиция романа напоминает плутовской роман: основная сюжетная линия представляет собой ствол дерева, а вставные новеллы – его ветки, они ветвятся и постоянно добавляют объемность повествованию, помогая избегнуть линейности и упрощенности, которыми грешит авантюрная проза, – прочитал и закрыл навсегда. Не так обстоит дело с прозой, которую мы обозначили как «ветвистую»: вставные новеллы имеют разную ценность для сюжета в целом, например, «Песьи муки» – история о том, как соседи сублимируют накопившуюся агрессию через своих собак, что характеризует нравственную деградацию общества. Для сюжета романа, повествующего об истории написания киносценария по рассказу Кокотова «Гипсовый трубач», где соавтором и вдохновителем замысла выступает кинорежиссер Жарынин, история эта как будто не имеет прямого отношения к происходящему. Однако два главных героя произведения – люди творческие, рассказывание историй есть составляющая часть их профессии, соавторы постоянно провоцируют друг друга на отвлечения от непосредственной работы по превращению рассказа в киносценарий.
Для совместной работы Жарынин привозит Кокотова в некогда привилегированное заведение – дом ветеранов культуры «Ипокрения», расположенный в старинном дворянском имении, лакомом кусочке для любого олигарха, то бишь мецената. Один из представителей этой породы по фамилии Ибрагимбыков уже фактически прибрал дом ветеранов, воспользовавшись юридической некомпетентностью мелких жуликов, управлявших данным заведением доселе.
Модное увлечение паранормальными методиками исцеления директора дома ветеранов Огуревича позволяет ему, промышляя курсами нового учения – трансформизма, прокручивать общественные денежки с надеждой на быстрое обогащение. В результате стариковские пожертвования (а каждый из насельников этого дома отдал свою квартиру государству в счет своего в нем пребывания) превратились в ничего не стоящие «чемодурики», аферу с которыми прокрутил жулик уже всероссийского масштаба.
И Огуревич просит защиты у Жарынина, этого странствующего рыцаря в берете с пером, защитника обиженных и ограбленных; тот вызывает в дом ветеранов телевидение.
Приездом группы работников ТВ, съемкой заказанного Жарыниным сюжета и вечерним просмотром отснятого материала заканчивается вторая часть «Гипсового трубача». Кульминационный момент романа – вечерний просмотр того, что днем было записано в доме ветеранов работников культуры. О безграничных возможностях СМИ манипулировать общественным мнением известно давно; приехавшие телевизионщики при показе вырезали все, кроме слов Жарынина о статусе пансионата «Ипокрения». И затем выступающий всеобщим благодетелем Ибрагимбыков обещает телезрителям, что не оставит беспомощных стариков на улице, а расселит их по другим пансионатам, чтобы всерьез заняться ремонтом уникальной жемчужины русского зодчества, то есть провозглашает с экрана именно то, чего более всего опасались и Огуревич, и Жарынин, и, главное, – сами ветераны.
Ждать развязки судьбы дома ветеранов заинтересованному читателю пришлось достаточно долго, более двух лет, и вот в марте 2012 года вышел последний, третий том «Гипсового трубача». Терпение нетерпеливого читателя автор успешно подогревает любовным нетерпением писателя Кокотова, встретившего в пансионате бывшую пионерку своего отряда из тех времен, когда он в студенческие годы подрабатывал летом в качестве лагерного пионервожатого. Ныне эта богатая и преуспевающая дамочка активно вводит его в искушение, а затем успешно динамит его. Утомительные и явно затянутые эротические мечтания Кокотова на страницах романа создают тот самый «саспенс» для читателя: непрочитанных страниц все меньше, к тайне мы так и не приблизились… Неожиданные обстоятельства приводят «писодея» – так любовно обзывает соавтора Жарынин – к истинному чувству.
Но вот пружина отпускается, и сюжет начинает стремительно раскручиваться: сданный в первом томе Кокотовым анализ на биопсию дает положительный результат – у него рак. К этому времени он уже обрел женщину, которая любит его всю жизнь (разумеется, это не бывшая пионерка), которая крепкой рукой удерживает его от гибели практически в последний момент. Писателем точно прослеживается, как подсказки судьбы первоначально воспринимаются им как помехи. На этом же угадывании подсказок высших сил заостряет внимание читателя Тихон (Шевкунов) в своей книге «Несвятые святые», многажды переизданной за последние два года…
Не скоро сильно изменившийся после удачного лечения Кокотов возвращается на поле действий, покинутое им в решительный момент схватки с Ибрагимбыковым, к которой его упорно толкал соавтор. Вот тут-то читателю открываются все главные секреты и умалчивания! Происходят разоблачения удивительные, и все оказываются не теми, за кого себя выдают. Интрига, мастерски закрученная писателем, получает совсем неожиданное разрешение: Ибрагимбыкова, в которого Кокотов стреляет перед своим внезапным отъездом, играет безработный актер, а подлинным бенефициаром продажи «Ипокрении» оказывается племянник одного из самых заслуженных ветеранов.
Как признается сам Ю.М. в интервью Л. Колпакову в «Литературной газете»: «Роман писался семь лет. За это время изменилось общество, я сам изменился, поэтому и части отличаются – по стилистике, энергетике, авторской позиции… Для условно «либерально-интернациональной» общины критиков… моя «традиционалистская» сатира направлена именно против их священных общечеловеческих коров… А для патриотов-почвенников в моих сочинениях слишком много иронии, игры, насмешки, гротескного реализма, обрусевшего постмодернизма, а это считается чужеродными признаками». Лучше самого автора о художественных приемах и средствах трудно сказать.
Уже писалось, что язык является одним из главных достоинств прозы Полякова, подтверждая наблюдение, что только поэты могут писать прозу, в которой каждое слово имеет вес, несет повышенную нагрузку, как в стихах, где слов на странице текста во много раз меньше, чем на странице прозы. Язык Ю.М. точен, отшлифован, и в то же время автор не чурается современной лексики и вульгаризмов. Это безжалостный язык человека, живущего без иллюзий – по отношению к себе и другим.
Но главным для меня в последней, завершающей части романа «Гипсовый трубач», имеющей подзаголовок «Конец фильма», становится художественное открытие автором, так сказать, алгоритма времени как времени оборотней и симулякров: ничто не остается таким, каким представляется в начале, каким оно хочет казаться и каким мы его видим исходя из прививаемых обществом стереотипов. Не есть ли это тот самый «культурный код эпохи», поиском которого был озабочен Витек из самого популярного поляковского романа «Козленок в молоке»?
Одно остается сказать: не верь глазам своим и думай, читатель, думай…
Неблагодарна, однако, стезя сатирика, особенно ярко талантливого, во все времена.
Bepul matn qismi tugad.