Kitobni o'qish: «Паустовский. Растворивший время»

Shrift:

Автор выражает огромную благодарность Павлу Евгеньевичу Фокину (Музей Ф. М. Достоевского, Москва), Марии Валерьевне Григорьевой, Маргарите Львовне Кругловой (Музей К. А. Федина, Саратов), Анжелике Игоревне Дормидонтовой, Ирине Сергеевне Пахомовой (Музей К. Г. Паустовского, Москва), Виктору Геннадиевичу Ускову (Москва), Алесю Николаевичу Карлюкевичу (Минск, Республика Беларусь), Наталье Аркадьевне Прозоровой (Санкт-Петербург) за помощь в написании книги, а также низкий поклон всем тем, кто не мешал её писать, позволив тем самым создать реальный образ человека и великого русского писателя – К. Г. Паустовского, таким, каким он и был в жизни.

В основу книги положен личный архив К. Г. Паустовского (до 2019 года был закрыт для исследователей), ныне находящийся на хранении в ФКУ «Российский государственный архив литературы и искусства» (РГАЛИ), фонд 2119.

В оформлении использованы фотопортреты К. Г. Паустовского работы М. С. Наппельбаума (1924–1925, 1944 гг.).

© Трушин О. Д., 2024

© Государственный музей истории российской литературы имени В. И. Даля, 2024

© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2024

* * *

Моим родителям – Дмитрию Васильевичу и Анне Ивановне Трушиным, их светлой памяти посвящаю эту книгу

Воспитай в себе чувство времени и чувство будущего.

И в людях я чувствую краски их души.

Константин Паустовский

Предисловие. Кто вы, «доктор Пауст»?

Влекомый силою какой-то непонятной,

Я уходил в леса, бродил в тиши полей,

И за слезой слеза катилась благодатно,

И новый мир вставал в душе моей.


Это строки из монолога Фауста одноимённого произведения Иоганна Вольфганга Гёте. Они удивительным образом, точно и содержательно раскрывают внутренний, весьма загадочный и очень ранимый мир героя нашего повествования и невольно наводят на вопрос: кто вы, «доктор Пауст»? Кто вы, Константин Паустовский? И ответить экспромтом тут вряд ли получится!

Знал ли об этих строках писатель Эммануил Казакевич, по-дружески нарекая своего соседа по писательскому дому в Лаврушинском переулке столицы в столь яркий титул – «доктор Пауст», который к Константину Георгиевичу прилип настолько крепко, что им стали пользоваться без исключения почти все те, кто хорошо его знал. Возможно, Эммануил Генрихович, вспомнив нетленное гётовское, всего лишь «сыграл» словами, вовсе не задумываясь о том, как глубоко «копнул» во внутренний мир своего друга, тем самым, неожиданно для себя самого, попал в точку.

О жизни и творчестве Константина Георгиевича Паустовского, чья проза несёт в себе самые лучшие традиции мастеров слова XIX и XX веков, говорить очень непросто. Хотя, казалось бы, творческая биография этого писателя, как и сама его жизнь, будто бы вся на ладони. Ведь в основе почти каждого произведения Паустовского лежит факт или событие его личной жизни. И даже в самых малых формах из написанного им – в коротких рассказах – наблюдательный читатель обязательно отыщет что-нибудь из биографии мастера.

Действительно, на первый взгляд может показаться, что проза Паустовского настолько автобиографична и писатель нарочно не оставил исследователям ни одного белого пятна в своей биографии, что могло бы представлять тайну в его жизни. «Вся моя жизнь с раннего детства до 1921 года описана в трёх моих книгах – “Далёкие годы”. “Беспокойная юность”, “Начало неведомого века”», – признавался читателям Паустовский в своём авторском предисловии к одному из первых собраний сочинений, вышедшем в 1958 году1.

Может быть, в этой самой убедительности и сокрыта особая привлекательность прозы Паустовского, её внутреннее притяжение, где мостиком доверия от автора к читателю и стала та исключительная жажда жизни, то, чем так щедро сдобрены литературные творения Паустовского. И даже присутствующий в прозе авторский домысел (что, допустим, не осуждается в беллетристике) нисколько не нарушает строй подлинного автобиографического повествования и воспринимается читателем как чистая правда. Поэтому при чтении произведений Паустовского, проживая жизнь вымышленного им лирического героя, прототип которого – он сам, не возникает и доли сомнения в том, что в реальной жизни Константина Георгиевича вполне всё могло быть не так, а представленный биографический факт – всего лишь мелкий штрих, густо обросший фантазией автора и не имеющий ничего общего с действительностью.

Своей жизнью он захватил «хвостик» XIX века и прошёл с XX веком за шесть его десятилетий немало испытаний. Прошёл вовсе не сторонним наблюдателем! А именно участником. Судьба, словно проверяя на прочность, желая переломить, не единожды пыталась поиграть им, но всякий раз отступала перед силой его внутренней целеустремлённости. Поразительно, но ведь жизнь так и не смогла выбить его из седла предначертанной судьбы, перекроить, перештопать, сгладить острые углы в угоду тем, кто желал видеть другого Паустовского. И за своё упорство в отстаивании личностной свободы он не единожды мог лишиться самого дорогого в творчестве – быть услышанным читателями. Было время, когда его прозу отказывались публиковать, а он всё одно – работал, будучи уверенным в том, что все его вирши обязательно найдут своего читателя.

На излёте жизни в номенклатурных, да и отчасти в некоторых писательских кругах «за глаза» Паустовского часто называли «буржуазным писателем», а в официальной советской печати – «самым читаемым писателем современности».

Он не был в плену у тех, кто вершил писательские судьбы, сторонился в отношении себя всякого официоза и не «лез в кадр» и, может быть, уже поэтому чувствовал себя счастливым, внутренне свободным человеком.

Его кумиром и главным вдохновителем в творчестве, архитектором его литературных творений, несомненно, помимо неугомонного труженика скитальца-путешественника была ещё и природа. Он её боготворил и по-особенному чувствовал. Он ею жил, вновь и вновь открывая её не только для своих читателей, но и для себя самого. Именно природа ввела его в стан детских писателей, которым, конечно же, он был лишь отчасти, а может быть и не был таковым вовсе. Просто так сложилось – вопреки его желанию, благодаря времени.

В его манере общения, облике и жестах было что-то особенное, старорежимное. Он был из числа тех интеллигентов, когда достоинство личности, сопряжённое с размеренностью и исключительной деликатностью, передаётся в поколениях от плоти к плоти, впитывается с молоком матери. Его подчёркнуто суровые черты лица были всего лишь завесой, за которой скрывалась очень ранимая и чистая душа.

Весьма органичную характеристику личности нашему герою дал писатель Юрий Гончаров в очерке «Сердце, полное света», опубликованном в сборнике «Воспоминания о Константине Паустовском»: «Паустовский так невысок и при невысокости своей ещё и сутуловат, что совсем уменьшает его рост, что шажки у него мелкие, а ступни какие-то даже не мужские, почти как у мальчика… Вот руки у него действительно оказались примечательные: крепкие, совсем не кабинетного, книжного человека, – с широкими ладонями, широкими, плоскими пальцами…

И ещё меня удивило то, что плохо передавали фотографии, – его совсем не русское, а какое-то южное, турецкое, что ли, лицо: смуглое, горбоносое, с резкими морщинами по краям рта, с глубоко вдавленными под крутые надбровные дуги тёмными, блестящими, как два каштана, глазами»2.

Детальное, будящее воображение описание внешности человека, непременно порождающее желание познать его ближе, заглянуть в тайники его натуры, проникнуться ещё большим чувством созерцания к колоритно нарисованному образу.

В новелле «Последняя глава», написанной в 1945 году в качестве эпилога к повести «Далёкие годы», но при жизни так и не напечатанном, Паустовский скажет, что «…жизнь представляется теперь, когда удалось кое-как вспомнить ее, цепью грубых и утомительных ошибок. В них виноват один только я. Я не умел жить, любить, даже работать. Я растратил свой талант на бесплодных выдумках, пытался втиснуть их в жизнь, но из этого ничего не получилось, кроме мучений и обмана. Этим я оттолкнул от себя прекрасных людей, которые могли бы дать мне много счастья.

Сознание вины перед другими легло на меня всей своей страшной тяжестью.

На примере моей жизни можно проверить тот простой закон, что выходить из границ реального опасно и нелепо. <…>

Что говорить о сожалении? Оно разрывает сердце, но оно бесплодно, и ничего уже нельзя исправить – жизнь идет к своему концу. Поэтому я кончаю эту книгу небольшой просьбой к тем, кого я любил и кому причинил столько зла, – если время действительно очищает наше нечистое прошлое, снимает грязь и страдание, то пусть оно вызовет в их памяти и меня, пусть выберет то нужное, хорошее, что было во мне.

Пусть положат эти крупицы на одну чашу весов. На другой будет лежать горький груз заблуждений. И, может быть, случится маленькое чудо, крупицы добра и правды перетянут, и можно будет сказать: простим ему, потому что не он один не смог справиться с жизнью, не он один не ведал, что творит. <…>

Улыбнитесь же мне напоследок. Я приму эту улыбку как величайший и незаслуженный дар и унесу ее с собой в тот непонятный мир, где нет “ни болезней, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная”».

Что же хотел сказать Паустовский своим читателям этим признанием? О чём предостерегал и от чего хотел огородить? На какие мысли настраивал? И перед чем сам покаянно сникал главой? Было ли в жизни Паустовского то, о чём он жалел и о чём сам у себя не то чтобы просил прощения, но искал оправдания? Было ли в жизни Паустовского внутреннее противостояние – противостояние между реальностью и избранной им мерой жизненного комфорта?

Как видим, вопросов много. Ответов на них пока нет.

Кто вы, «доктор Пауст»?

Кто вы, Константин Паустовский?

Позвольте разобраться!

Февраль 2024 года, Мещёра

Часть первая. «Детства я не знал…». 1892—1913

«К Москве… я чувствую свою сыновность, как к старенькой няньке»

Константин Георгиевич Паустовский родился в Москве, в Гранатном переулке, 18 (31-го по новому стилю) мая 1892 года в семье мещанина, интеллигента, как бы теперь сказали, «средней руки», отставного унтер-офицера, железнодорожного конторщика, занимавшего весьма не столь перспективную в карьерной лестнице должность статиста, Георгия Максимовича и его законной супруги – Марии Григорьевны Паустовских и был четвёртым, самым младшим ребёнком после дочери Галины (р. 1886) и двоих сыновей – Бориса (р. 1888) и Вадима (р. 1890).

Неспешные, «уединённые», располагающие к созерцанию Вспольный и Гранатный переулки, уютная, «задумчивая» улица Спиридоновка, и совсем рядом оживлённо-шумное, в любое время суток, грохочущее гулом машин Садовое кольцо. Отсюда не так далеко и до изящных арбатских улочек, знаменитых Борисоглебского и Мерзляковского переулков, таинственных Патриарших, и, словно две родные сестры, улицы Большая и Малая Никитские «обнимут» вас при встрече. Ничего не скажешь – центр Москвы, её чрево.

История же самого Гранатного переулка восходит к допетровским временам, к началу грозного XVII века, когда, по сохранившимся до нас преданиям, здесь находился госпиталь, в котором не только лечили, но и готовили лекарей. Название же самому переулку дали арсенальные гранатные дворы, что располагались тут при Петре I, и от взрыва которых 13 мая 1712 года вздрогнула Белокаменная.

«До сих пор Гранатный переулок осеняют, говоря несколько старомодным языком, те же столетние липы, какие я помню ещё в детстве», – напишет Паустовский в одной из глав повести «Начало неведомого века», тем самым как бы возвращаясь на склоне своих лет, душой и сердцем в пору своего короткого московского детства, под своды вековых деревьев, стараясь увидеть сквозь плотную дымку времён, словно мираж, самого себя, лежащем в колыбели в детской, а за окном цвёл усадебный сад, наполненный прохладой и птичьим многоголосием, пронизанный ароматами черёмух, сирени, шиповника, жасмина и трав – всем тем, что тогда казалось, будет с ним, родившимся на изломе весны и лета, вечно. И молодая, изумрудная зелень сада была первой карточкой увиденного им мира, восторг от которой он сохранит на всю жизнь.

Впрочем, и поныне Гранатный всё такой же, как многие годы тому назад, во времена маленького Кости Паустовского. Застенчивый, затерявшийся среди множества кварталов, словно заблудившийся путник, сбившийся с пути и не желающий найти верной дороги. Его ровная, как стрела, узкая улочка плотно обставлена домами. И среди каменных громад ещё встретятся пара-тройка особняков, помнящих рубеж XIX–XX веков. Взгляд непременно остановится на изящном, увенчанном с фасада несколькими колоннами господском доме, всё ещё окружённом деревьями, среди которых есть пара клёнов и лип, давно перешагнувших вековой рубеж. Это главный дом дворянской усадьбы первой половины XVIII века, первоначально принадлежавший внуку Суворова – Платону Николаевичу Зубову, а затем перешедший к его наследникам по материнской линии – Леонтьевым.

Дом, в котором родился будущий писатель, ныне не существует. Этому «низкорослому» одноэтажному домишке-флигелю, одной из барских построек имения Зубовых – Леонтьевых, повезло меньше всех – его снесли за ненадобностью, не то в конце 30-х годов XX века, не то в первые послевоенные годы, тем самым как бы «облагородив» Спиридоновку, на которую он выходил фасадом, хотя и числился по Гранатному.

Константин Георгиевич хорошо помнил московский дом своего детства.

Однажды он даже собственноручно расчертит на листке бумаги замысловатое хитросплетение улиц в районе Никитских Ворот и, словно маститый картограф, точно укажет на улице Алексея Толстого (именно так до определённого времени именовалась Спиридоновка. – О. Т.) то место, где находился тот самый флигель.

Ныне на месте родного дома Паустовского расположен внутренний двор одной из масштабных современных жилых построек.

Каким образом семья Паустовских обосновалась в усадебном флигеле, не известно. Вполне возможно, что во второй половине XIX века усадьба со всеми её постройками использовалась владельцами как доходный дом.

11 августа 1892 года трёхмесячного младенца крестили в храме Святого великомученика Георгия Победоносца на Всполье, стоявшем недалеко от Гранатного, на пересечении Малой Никитской улицы и Георгиевского (Вспольного) переулка, с именем Константин в честь равноапостольного императора Константина, день памяти которого – 21 мая (3 июня) максимально приближен к дню рождения мальчика.

Как сказано в церковной метрической книге о родившихся, восприемниками, то есть крёстными отцом и матерью младенца стали «числящийся из армейской пехоты поручик Иосиф Григорьевич Высочанский (дядя по линии матери. – О. Т.) и вдова надворного советника Терезия Ивановна Минят», а само крещение провёл «священник Сергей Садковский».

Сам же Паустовский, в своих дневниковых набросках, датируемых 1920 годом, отметит: «Я родился в Москве, крестили меня в Георгиевской церкви (что на Всполье), и Москва преобразила мою хохлацкую кровь, дала ей древность и крепкую свежесть русской земли»3.

Ныне на том самом месте, где некогда возвышался небольшой, приземистый однокупольный храм с изящной, строгой трёхъярусной колокольней «под ампир», где Костю Паустовского крестили в православие, выстроено монументальное здание в стиле «сталинского ампира», в котором разместился Дом радиовещания и звукозаписи, числящийся под номером 24 по Малой Никитской.

И всё-таки, разбираясь в раннем детстве Паустовского, так или иначе наталкиваешься на мысль: почему он так мало рассказал нам об этой поре своей жизни, о матери и отце, о старших братьях? Не помнил (что вполне естественно)? Но мог бы и с чьих-то слов, например, с рассказов старших. Не желал? Почему? И вот тут его фраза «детства я не знал…», «обронённая» в первой автобиографии, опубликованной в журнале «Детская литература» № 22 за 1937 год, обретает весьма загадочное значение.

Старший сын писателя, Вадим Паустовский, вспоминал, что, Константин Георгиевич относился к факту своего рождения в Москве как к некой случайности в своей биографии, объясняя это тем, что по долгу службы его «отец с семьёй временно оказался» в Первопрестольной4.

Храм Святого великомученика Георгия Победоносца на Всполье, в котором крестили Константина Паустовского. Москва, Георгиевский переулок. Конец XIX в.


В уже упомянутой статье своё киевское детство Паустовский именует «поздним», а значит, в его понимании, было и детство раннее, в котором хоть и малой, едва приметной песчинкой, было и московское. В «московском» детстве для Кости Паустовского были рядом отец и мать, в «киевском» всё было несколько иначе.

И всё-таки, была ли для Паустовского Москва сопряжена с понятием отчего дома? Тем местечком на его огромной карте странствий, куда он хотел вернуться в годы своих многочисленных поездок по стране и за рубеж?

Скажем убедительно: Москву Паустовский любил, и не просто как город, в котором пришлось много жить и работать, а именно как колыбель своего детства..

Ещё в мае 1915 года, добившись своей отправки на Западный фронт Великой войны в качестве санитара тылового госпиталя, 23-летний Костя Паустовский, на несколько дней вырвавшись в Москву, к матери, в письме Екатерине Загорской напишет:

«Когда я ехал по Бородинскому мосту, словно марево взглянули на меня московские заставы, потянулся Арбат, Смоленский рынок, Кудрино – и всё это было уже моим, родным и близким. И простой, широкой и свободной показалась мне моя любовь…»5

Позже, находясь в 1920 году в Одессе, 28-летний Паустовский, идущий по канату времени, запишет в своём дневнике:

«Есть три важных города, где я хотел бы жить, – Москва, Париж и Рим.

В Москве – потому, что там есть Гранатный переулок и “в ноябре на Тверской лежит снег”, потому что там прекрасные русские девушки, милый ласковый быт и белые соборы в Кремле»6.

«“Универсал”… от гетмана Сагайдачного…» и внук нотариуса

О родословии Паустовского споров предостаточно. И всё потому, что уж больно много в этом вопросе тайн и мистификаций, порождённых самим писателем. Его биографы настойчиво пытаются разделить между собой столь богатые на события и идущие как бы параллельно две судьбы писателя – реальную и романную. И вот тут вопрос о предках писателя, его корнях, приобретает особую форму, подобие наслоившихся красок, где без хорошего художника-реставратора вряд ли подберёшься к первооснове. Писатель надёжно замаскировал то, что ему показалось неинтересным и что можно было частично «опустить» в биографическом контексте повествования или вовсе исправить, включив собственное воображение.

У Константина Паустовского дворянские корни и по матери, что подтверждено документально, и по отцу – на основе семейного придания. Именно это и вызывает ряд споров у исследователей, порождая различного рода небылицы и иносказания.

Сам же Константин Георгиевич в своих официальных документах надёжно «путал» своё сословное происхождение, естественно, делая это намеренно. Так, в анкетных сведениях члена Литературного фонда СССР от 25 февраля 1938 года он укажет что «крестьянин». А в анкете от 17 апреля 1951 года в графе «сословие» уже отметит – «сын служащего»7.


Как известно, официальная версия родословия Константина Георгиевича Паустовского строится на его «Повести о жизни», где, как оказалось, художественный вымысел был очень удачно вплетён автором в реальность. В ней Паустовский указывает, что его род по отцу берёт своё начало от запорожских казаков и имеет в пращурах самого гетмана Войска Запорожского, дворянина Петра Кононовича Конашевича-Сагайдачного, жившего на рубеже XVI–XVII веков.

Паустовский, дабы подтвердить «гетманское» происхождение своего рода по отцовской линии, в повести «Далёкие годы» подчёркивает, что в семье деда (в повести он предстаёт как Максим Григорьевич) хранилась гетманская грамота – «универсал» и медная гетманская печать с гербом, а сам Георгий Максимович, то есть отец писателя, «посмеивался над своим “гетманским происхождением”, любил говорить, что “наши деды и прадеды пахали землю и были самыми обыкновенными терпеливыми хлеборобами”»8. Поди разбери, где тут правда, а где вымысел!

Сын писателя Вадим, оправдывая «казацкие корни» Константина Георгиевича, указывал на его особый, казацкий облик и даже провёл параллель с описанием внешности Григория Мелихова из шолоховского «Тихого Дона», отметив следующее:

«Такой облик – то ли турецкий, то ли кавказский – был вообще свойственен многим казакам, не только запорожским. <…> Поэтому не мешает остановиться на казацких чертах его (Константина Паустовского. – О. Т.) самого. Прежде всего это проявляется в физическом облике. Константин Паустовский был невысок, мускулист, клещеног, с очень развитым торсом и плечевым поясом. Такая фигура как бы самим отбором была приспособлена к длительному пребыванию в седле, умелому владению саблей и пикой, но менее всего – писательским пером.

Что же касается психологических черт, то и здесь казацкого было достаточно. Выработанную у себя железную настойчивость, даже жёсткость, он умело сочетал с простотой общения и неизменной тактичностью. Не раз доказывал, что умеет не теряться под стволами винтовок, но мог пасовать перед женскими капризами и своеволием»9.

На первый взгляд такое «убеждение» в «казацкой родословной» Паустовского может показаться для читателя несколько наивным и мало сопряжённым с тем, что таится в родовых закромах. Не правда ли, ведь внешность человека не всегда раскрывает глубины его рода: даже у человека с белым цветом кожи в роду могут быть чернокожие предки. И что тогда?! В случае с Паустовским речь идёт о всего лишь отношении к казачеству. Не будем оспаривать версию сына писателя – доказательств непричастности рода Паустовских к запорожскому казачеству, как, впрочем, и подтверждения того, нет. И вполне возможно, что в этих доводах есть своя правда.

Основателем хутора Паустовских, появившегося на реке Рось близ города Белая Церковь, по официальной версии считается прадед писателя Григорий Паустовский-Сагайдачный, отчество которого не упоминает ни сам писатель в «Повести о жизни», ни исследователи генеалогического древа рода Паустовских.

Григорий Паустовский-Сагайдачный поселился на хуторе Городище на берегу Роси в конце XVIII века, вскоре после роспуска Войска Запорожского (по версии Валентины Ярмолы, в 1775 году10).

Лариса Платонова в статье «Генеалогическое древо К. Г. Паустовского»11, не указывая на временной отрезок жизни Григория Паустовского-Сагайдачного, взяв во внимание лишь генеалогическую разработку рода Паустовских Вадимом Паустовским, также определит гетмана Сагайдачного как «корень» рода Паустовских.

В своё время известный литературовед Лев Абелевич Левицкий, хорошо знавший Паустовского, в своей работе о творчестве писателя, рассуждая и тем самым как бы призывая читателей к дискуссии, ни в коем случае не ставя под сомнение «принадлежность» гетмана Сагайдачного к роду Паустовских, отметит: «Да мало ли было на Украине Сагайдачных! И где доказательства, что они ведут свой род именно от гетмана, о котором поётся в украинской песне: “Попереду Дорошенко, а позади Сагайдачный”?»12 И в этом Левицкий абсолютно прав. Таких доказательств нет. Ну а если были бы, то разговор по этому поводу строился бы несколько в иной плоскости.

Говоря о родстве Григория Паустовского с Петром Сагайдачным, невозможно не заметить, что между их жизнями временнáя «пропасть», как минимум, полтора столетия. А это значит, что живший на рубеже XVIII–XIX веков Григорий Паустовский никак не мог состоять в запорожском казачестве времён Екатерины II всего лишь в силу того, что просто не застал существование самой Запорожской Сечи, так как она была упразднена в 1775 году на основании манифеста Екатерины Великой. А если так, то основателем хутора Паустовских на Роси (если, конечно, брать во внимание год, указанный Валентиной Ярмолой), вероятнее всего, мог быть прапрадед писателя, действительно имевший отношение к запорожскому казачеству, получивший эти земли в дар, а вместе с ними и звание поместного (или же личного – согласно Табели о рангах 1722 года) дворянина, имя которого Константин Паустовский никогда и ни при каких обстоятельствах не называл.

Не исключено, что на прапрадеде писателя всё «дворянство» рода Паустовских, равно как и их право владения землями и прикреплёнными к ним крестьянами на реке Роси и закончилось. А наличие дворянского титула в роду Паустовских к моменту рождения Кости Паустовского обрело форму стойкого семейного предания, как, впрочем, и история с гетманом Сагайдачным. Но то и другое в семье будущего писателя никогда не оспаривалось, потому и было «врублено» в родословие Константина Паустовского на полных правах.

И если о внешности Григория Паустовского ничего не известно, то образ его сына – Максима Григорьевича, который приходится Константину Паустовскому дедом, предстаёт перед читателями в «Повести о жизни» весьма колоритно. Он был похож на «маленького, седого, с бесцветными добрыми глазами» старика-казака, который «всё лето жил на пасеке за левадой», боялся «гневного характера» своей «бабки-турчанки» и, «сидя около шалаша, среди жёлтых цветов тыквы, напевал дребезжащим тенорком казачьи думки и чумацкие песни или рассказывал всяческие истории» своим внукам.

По всей видимости, в семье Паустовских царил культ Максима Григорьевича, в хорошем смысле понимания, и даже после его ухода из жизни 24 октября 1862 года его незримое присутствие весьма благодатно сказывалось на воспитании внуков, которые вовсе не знали своего деда. Впрочем, это обстоятельство прямо относится и к Косте Паустовскому, который родился, подчеркнём это, спустя 30 лет с момента кончины Максима Григорьевича.

И тем не менее в «Далёких годах» (первая книга «Повести о жизни»), словно сокрушаясь о невозвратном, Константин Паустовский с тоской в душе напишет: «Ах, дед Максим Григорьевич! Ему я отчасти обязан чрезмерной впечатлительностью и романтизмом. Они превратили мою молодость в ряд столкновений с действительностью. Я страдал от этого, но всё же знал, что дед прав и что жизнь, созданная из трезвости и благоразумия, может быть, и хороша, но тягостна для меня и бесплодна». Такого никогда не скажешь о человеке, жизнь которого прошла стороной и который для тебя не более чем образ, затерявшийся во времени.

Посвятив любимому деду в повести целую главу, которую так и назвал «Дедушка мой Максим Григорьевич», Паустовский не просто рассказал о своей любви к человеку, очень духовно близкому для него, но и, применив приём литературного вымысла, как бы «оживил» его самого на уже реальном для себя временнóм отрезке, сделав не только собеседником, другом, но и своеобразным эталоном духовной чистоты, ориентиром в мир прекрасного, подарившим особое восприятие жизни.

В этом контексте повествования следует отметить, что существует совсем иная версия корней Паустовского по отцу, озвученная одесской исследовательницей Лилией Мельниченко в статье «“Корни” Константина Паустовского», опубликованной в газете «Всемирные одесские новости» № 1 за 2017 год. На основе проведённого исследования автор статьи указывает, что «основателем городищенской ветви рода Паустовских был однодворец Дмитрий Антонович Паустовский (1793–1849) – прадед писателя (заметьте, Антонович. – О. Т.). У него было пятеро сыновей и дочь. Его старший сын Максим Дмитриевич (1821–1862) – дед писателя, представлен в повести («Далёкие годы». – О. Т.) как Максим Григорьевич. У него было трое сыновей и три дочери. Старший сын Георгий – отец писателя (1954–1912)».

И если взять за «чистую монету» выводы Мельниченко, то из данного текста видим, что родоначальником ветви Константина Паустовского является некий Антон, живший во второй половине XVIII века. Именно один из его сыновей – Дмитрий и стал основателем фамильной династии Паустовских.

Состоял ли пращур Константина Паустовского Антон в казаках Запорожской Сечи? Предположим, что да. Тогда вроде бы всё становится на свои места: предок писателя запорожский казак и после роспуска Войска Запорожского, поселившись на берегах Роси, основал свой хутор. Не исключено, что на тот момент дальний предок Константина Георгиевича именовался именно как Сагайдачный. Но что это было – прозвище или фамилия, нам неведомо.

Вернёмся к деду писателя – Максиму Григорьевичу. Контрастом к его образу выведена неуживчивая, «с суровой душой», деспотичная и придирчивая «бабка-турчанка» по имени Гонората, которую внуки «боялись не меньше, чем дед, и старались не попадаться ей на глаза».

Согласно повести, её, «жену-красавицу турчанку» по имени Фатьма дед привёз из города Казанлыка, окружённого Долиной роз, что во Фракии, куда тот попал по случаю плена во время Турецкой кампании, служа в николаевской армии. В замужестве Фатьма, приняв христианство, поменяла и имя, став Гоноратой, вот только «её турецкая кровь не дала ей ни одной привлекательной черты, кроме красивой, но грозной наружности». Она «выкуривала в день не меньше фунта крепчайшего чёрного табака», «ведала хозяйством», и «её чёрный глаз замечал малейший непорядок в доме». А иногда, сидя на завалинке и дымя трубкой, она «смотрела на быструю реку Рось», и случалось, «громко смеялась своим мыслям, но никто не решался спросить её, чему она смеётся».

Неправда ли, что таинственный и загадочный, почти сказочный образ бабки Гонораты, окутанный некой тайной её внутреннего мира, притягивает к себе даже несколько больше, нежели образ Максима Григорьевича, который «прятался от неё». Не соизволь Паустовский создать столь сочный образ своей «бабки-турчанки», согласись читатель, то бы и Максим Григорьевич смотрелся бы несколько тускловато.

Именно в этом контексте повествования о роде Паустовских, наверное, будет уместно сказать о самой фамилии.

Запорожские казаки по части сохранения своего родословия мало чем отличались от обычных крестьян, а потому семейных хроник не вели. Лишь кропотливое изучение источников, и в первую очередь сохранившихся до наших дней ревизских сказок (переписей) и приходских книг церквей, даёт возможность разобраться в их родовых перипетиях и познать, кто для кого «брат али сват».

Известно, что в крестьянской среде появление фамилии как таковой, то есть определяющей принадлежность к определённому роду по мужской линии, относится к середине XVIII века. До этого времени отчество отца заменяло и фамилию, и, собственно говоря, определяло отеческие корни лишь в двух поколениях – «отец – сын (дочь)». Ну а уж далее родство можно было определить лишь по церковным росписям да деревенским «языкам». Казаки, в частности и запорожские, в этом вопросе мало отличались от крестьян, разве что быстрее первых «определили» прилипчивые прозвища, которыми они так любили нарекать друг друга, в «фамилии».

Впрочем, у крестьян было не редкостью обретение фамилии по принадлежности к тому дворянину, во власти которого находились и на землях которого жили, а у казаков чаще всего – по месту службы, по чину старшего, в чьём подчинении состояли, или по селению, откуда происходил служивый.

Возможно, и с фамилией «Паустовский» произошло что-то подобное.

На этот счёт есть весьма жизнеспособная версия, которая появилась ещё при жизни писателя и которой вполне можно отдать предпочтение.

Так, в нынешней Молдове существует старинное бессарабское поселение, название которому – Паустов и которое вполне могло дать фамилию казакам, оказавшимся там после упразднения Запорожской Сечи. Многие из них впоследствии расселились по берегам Роси. «Откуда вы?» – «С Паустова». Вот и разгадка фамилии.

Именно на такую версию указывал в своих трудах по антропонимике и лексикографии филолог Олег Николаевич Трубачёв:

«Паустовский – образование на – ский по распространённому среди еврейских фамилий географическому типу от названия населённого пункта Паустов, в Бессарабии. <…> Фамилиеобразование осуществлено здесь по славянской (польской) модели, также весьма популярной в фамилиях евреев Восточной Европы.

<…> Что касается названия бессарабского местечка Паустов, давшего начало фамилии Паустовский, то в его основе лежит народная форма церковного календарного имени Фавст (из лат. Faustus или через греческое посредство); отражение иноязычного f как p объясняется раннеславянской субституцией… Ср. иную (тоже народную) передачу ф>х в фамилии Хаустов, в конечном счёте восходящей к тому же личному имени Фавст / Фауст.

Латинское Faustus — фамильное имя Л. Корнелия Суллы, противника Цезаря. Это имя можно сравнить с латинским Faustus – “благоприятный, счастливый”, однокоренным с глаголом faveo – “благоприятствовать, благоволить”, “желать, стремиться”.

Немецкое имя Фауст у Гёте того же происхождения, что и церковное календарное Фавст, фамилии Паустовский (т. е. из латинского Faustus)»13.

И с этой версией происхождения фамилии Паустовский трудно не согласиться. Примеров подобного рода, когда фамилию получали по месту проживания, предостаточно.

Впрочем, тут вроде бы нашлась и разгадка прозвища, слетевшего когда-то с языка Эммануила Казакевича.

Что же получается – что между именем Фауст и фамилией Паустовский твёрдый знак равенства? Вполне возможно.

И всё же, кудесничая над разгадкой фамилии Паустовский, всё же доподлинно неизвестно, кто из его предков и в какое время первым обрёл эту фамилию. А это немаловажно в обретении истины.

Впрочем, предостерегая от всякого рода нелепостей по этому поводу, думаем, что вовсе не стоит горячиться и в поиске еврейских «корней и окончаний» в фамилии нашего героя, как бы того ни желали приверженцы именно этой версии. Ведь нет ни одного документа, который бы, так или иначе, определял бы иудейские корни Константина Георгиевича. Да, согласимся, что еврейскому происхождению Паустовского нет твёрдого опровержения, но нет и убеждающих мнений. А вот русские, украинские и польские корни по линии обоих родителей Константина Георгиевича прослеживаются со стопроцентной вероятностью. И это факт!

Паустовский никогда не объяснял историю происхождения своей фамилии и никогда не связывал её появление с названием какого-либо населённого пункта, включая «бессарабскую» версию, и уж тем более не «завязывал» свой род на иудейских корнях (впрочем, если бы это было так, ничего зазорного и предосудительного в этом не было бы).

Неизвестно почему, но Константин Георгиевич не очень-то любил рассказывать о своих родителях. Даже в его многочисленной переписке с друзьями и знакомыми он не касался этой темы.

Отец писателя, Георгий Максимович Паустовский, родился 1 января 1854 года, происходил из мещан города Василькова Киевской губернии и был вторым ребёнком в многодетной семье, где ещё росли трое дочерей – Мария (р. 1846), Анна (р. 1856), Феодосия (р. 1857) и двое сыновей – средний Илья (р. 1855) и младший из детей Иван (р. 1862).

В повести «Далёкие годы» Паустовский рисует отца «немного сутулым» и в то же время «стройным, изящным, темноволосым, с необыкновенной его печальной улыбкой и серыми внимательными глазами». «Отец мой закончил сельскую школу и провинциальную гимназию и стал статистом. Эта либеральная профессия соответствовала его взглядам, но шла вразрез с его характером, он был непоседлив, добр, вспыльчив, считал лучшим занятием в мире путешествия, был широко образован, любил литературу, втайне гордился своей дружбой с художником Врубелем, проводил почти всё время в обществе журналистов» и, по всей видимости, добавим уже от себя, был безгранично интересным человеком.

Будучи по своему характеру человеком весьма непростым, самолюбивым или, как ещё про таких говорят, – «знавшим себе цену», Максим Георгиевич плохо «уживался с начальством», отчего, по всей видимости, часто менял место своей службы, о чём в общем-то никогда не жалел, находя в этом плюсы – удовлетворяя тем самым свою врождённую страсть к путешествиям. Возможно, это может показаться несколько наивным с его стороны, но это было именно так. Местом работы Максима Георгиевича были отделы статистики Управления железных дорог – Московско-Брестской, Петербургско-Варшавской, Харьковско-Севастопольской и Юго-Западной. В какой-то момент своей служебной карьеры он даже поднялся с обычного статиста до начальника отдела и, по всей видимости, не особо стремился удержаться в этой должности.

Горячий и в то же время добрый человек, Георгий Максимович, с одной стороны, слыл в семье сущим романтиком и мечтателем (а что в этом плохого?), а с другой – был настолько слабохарактерным и легкомысленным, что, по словам его же матери, «он просто не имел права жениться и заводить детей», что, согласитесь, звучит приговором! Но, как говорится, из колоды карты не выбросишь: что есть, то есть.

Лев Левицкий, размышляя о главной внутренней составляющей характера отца Константина Паустовского, указывает, что: «Человек живой и смышлёный, наделённый обострённой восприимчивостью, не чуждый художественных интересов и склонностей, Георгий Максимович посвятил себя не искусству, как этого ожидали те, кто близко знал его, а делу сугубо прозаическому, которое едва ли могло по-настоящему захватить его. Он стал железнодорожным статистом». И ничего с того, что он не стал художником или, скажем, литератором. В конечном счёте, творческая одарённость натуры Георгия Максимовича, его романтизм и любовь к прекрасному – музыке, живописи, литературе, увлечённость путешествиями, найдёт свой ошеломляющий выплеск в многогранном даровании его младшего сына – Константина. А сам Константин Георгиевич уже спустя многие годы после кончины отца, благодарно памятуя о роли отца в своём воспитании, в одном из своих писем к старшей сестре Галине искренне напишет: “Если я и обладаю какими-либо способностями, то это его (отца. – Л. Л.) – наследство”»14.

В своей любви к родителям Паустовский не делал различий. И всё же, если образно положить на две чаши весов любовь Кости Паустовского к матери и отцу, то это глубокое и искреннее чувство в отношении последнего явно перевесит.

И если от отца у Константина Паустовского не только внешнее сходство в чертах лица и стати, но и тонкий романтизм в восприятии жизни, неуёмная тяга к путешествиям, любовь к книге и театру, живописи, ко всему тому, что зовётся одним словом – искусство, то от матери – Марии Григорьевны – собранность, целеустремлённость в действиях и, как следствие, умение ценить время, чего, наверное, Паустовскому так недоставало в жизни.

Мария Григорьевна Паустовская, в девичестве Высочанская, родилась 25 июля 1858 года в селе Балаклее Черкасского уезда Киевской губернии, была дочерью православного и католички и по отцу – Григорию Моисеевичу Высочанскому, обедневшему дворянину второго разряда, служившего на Черкасском сахарно-бакалейном заводе (по повести «Далёкие годы» – нотариуса города Черкассы), имела чешские корни.

«Деда я помню плохо», – скажет о Григории Моисеевиче Паустовский. И это будет правдой. Григорий Высочанский уйдёт из жизни в 1901 году, когда его внуку Косте не исполниться ещё и десяти лет, а это значит, что их земные пути всё же сойдутся.

По Паустовскому, его дед по матери был человеком бирюковатым, молчаливым не в меру и ввиду своей непомерной страсти к курению был «выселен» супругой, Викентией Ивановной, в мезонин дома, откуда «редко спускался». Своих внуков он особо не жаловал, «только взъерошивал тяжёлой рукой волосы у нас на затылке и дарил лиловую глянцевую бумагу из табачных коробок».

Викентия Ивановна переживёт своего супруга на 13 лет, и её «траур и чёрная наколка», так запомнившиеся юному Косте Паустовскому, будет вовсе не по «разгрому Польского восстания 1863 года», а именно по Григорию Моисеевичу, которого она, по всей видимости, беззаветно любила.

Всего, помимо дочери Марии, в браке у Векентии Ивановны и Георгия Моисеевича родились ещё семеро детей: три сына – Алексей (р. 1856), Иосиф (р. 1859), Николай (р. 1874) и четыре дочери – Евфросиния (р. 1857), Вера (р. 1870), Елена (р. 1872), Надежда (р. 1876).

Нужно отметить, что, по воспоминаниям знавших её, Викентия Ивановна обладала особым складом характера, замешанного на сильной религиозности и душевной доброте. А ещё она была «тиха в голосе», была волевой «и в семье имела огромный авторитет». Но тем не менее, как пишет о ней Паустовский, её религиозность «уживалась в ней с передовыми идеями. <…> Портреты Пушкина и Мицкевича всегда висели в её комнате рядом с иконой Ченстоховской Божьей Матери». Поверим написанному Паустовским.

Безусловно, многие черты характера Викентии Ивановны дали крепкую отметину и в натуре её младшей дочери – Марии. «Моя мать, – скажет о ней сам Константин Паустовский, – дочь служащего на сахарном заводе – была женщиной властной и неласковой. Всю жизнь она держалась “твёрдых взглядов”, сводившихся преимущественно к задачам воспитания детей. <…> Неласковость её была напускная. Мать была убеждена, что только при строгом и суровом обращении с детьми можно вырастить из них «что-нибудь» путное».

«Я вырос на Украине…» Киев – Городище – Черкассы

В интервью корреспонденту «Литературной газеты», опубликованном 3 ноября 1960 года, Паустовский отметил: «Мне, в общем-то, повезло. Я вырос на Украине. Мои родные со стороны отца говорили только по-украински. С детства я любил певучий, гибкий, лёгкий, бесконечно богатый образами и интонациями украинский язык и горжусь, что достаточно прилично владею им до сих пор». И если Москва стала для Паустовского колыбелью его детства, то Киев – сторонкой детства и юности будущего писателя.

В 1898 году семья Георгия Паустовского переехала в Киев.

По официальной версии, причиной переезда семьи Паустовских в Киев станет новая работа главы семейства в чине делопроизводителя в отделении счетоводства службы движения в Управлении Юго-Западной железной дороги, по другой, – что вполне не исключено, появившаяся у Георгия Максимовича возможность перебраться поближе к отчим местам.

Если бы у Паустовского спросили, какой адрес в Киеве для него наиболее памятен, то он вряд ли бы ответил точно. И вовсе не потому, что не захотел бы выделять какой-либо один адрес из многих, а потому, что все они крепко-накрепко между собой связаны. И даже упоминание Паустовским в «Далёких годах» «сумрачной и неуютной квартиры» на Святославской, 9, куда их семья переехала в конце 1902 года, когда Косте уже шёл одиннадцатый год, это вовсе не предпочтение, а лишь простое указание на адрес, ярко отобразившийся в детском сознании, как, впрочем, и дом бабушки Викентии Ивановны в Лукьяновке, местечке, что славилось на весь Киев великолепием фруктовых садов и крутыми ярами.

Уже на склоне лет, памятуя о квартирной непостоянности той поры, Паустовский отметит: «Сам я вырос в семье с неустойчивым и беспокойным бытом, с разнокалиберной обстановкой случайных квартир…»

Паустовские жили и на Фундуклеевской, 72, и на Никольско-Ботанической, 13… И не только. Они довольно часто переезжали, сменив в Киеве множество адресов, некоторые из них попросту затерялись в потоке времени. И кто знает, может быть, уже тогда «непоседливость» Георгия Паустовского породила в младшем сыне ту неудержимую тягу к странствованиям, что всю жизнь вызывала у него ощущение счастья.

Изначально семья Георгия Максимовича поселилась в центре города, на тихой и неширокой, мало приметной в городской суете улице Анненковской, прежде Лютеранской1, выходившей на Крещатик, в доме 33. Семья проживёт здесь относительно недолго – без малого четыре года. Здесь, перед поступлением в гимназию, пройдут последние несколько лет беззаботного детства Кости Паустовского.

На лето Паустовские уезжали в Городище, свой хутор на Роси, или в Черкассы к бабушке Викентии Ивановне.

Бывать у бабушки было настоящим праздником. У её дома в Черкассах стояли «в зелёных кадках» олеандры, что «цвели розовыми цветами», и рос необыкновенный сад, будораживший Костино воображение. По признанию взрослого Паустовского, здесь «родилось моё пристрастие к путешествиям».

В Черкассы «…добирались ночью». Сначала ехали на извозчике до вокзала в Белой Церкви, пересекая погружающийся в сон город. Затем садились на проходящий поезд из Киева, который останавливался здесь поздно вечером. По железной дороге ехали 12 вёрст. Вероятно, в Черкассах и особенно в Городище душа Кости Паустовского обретала то самое постоянство и спокойствие, чему мешала городская суета.

Особым местом для всех поколений Паустовских была Белая Церковь. Как указывает писатель, его дед по отцу, да и сам Георгий Максимович «выросли и долго жили» в этом городе. Для Георгия Константиновича детство в Белой Церкви осталось в памяти «как тёплая роса на ползучих цветах портулака, как сладкий дым соломы – ею топили печи в городе», и где «не только ночью, но даже днём шум листьев и протяжные крики петухов» были обычным явлением.

И всё же, что было ближе Косте Паустовскому – хутор на Роси возле Городищ или Черкассы на Днепре? Однозначно на этот вопрос не ответишь. И всё же смеем предположить, что отцовский приют был роднее.

Хутор Паустовских, «усадьба на острове», «её левады и плетни, коромысла колодцев-журавлей и скалы у берега», овраги «за усадьбой, где густо рос около плетня чертополох-будяк», «заросли ежевики» и где «облака останавливались в небе над оврагом – ленивые и пышные, настоящие украинские облака», и «два огромных глубоких пруда» за домом, и «роща с непролазным орешником», «поляны, заросшие по пояс цветами», и конечно же «красные гранитные скалы, покрытые ползучими кустами и сухой земляникой»…

В Городищах у Константина Паустовского была своя Арина Родионовна. И это даже несмотря на то, что образ Феодосии Максимовны Паустовской отмечен автором повести как бы штрихом, пусть и лёгким, но значительным и весьма запоминающимся.

На первый взгляд может показаться, что автор этих строк сильно преувеличивает и вообще идеализирует роль тёти Феодосии, младшей сестры отца, в воспитании племянника Кости. Но, поверь, читатель, такой вывод сделан отнюдь не на пустом месте, и уж вовсе не для того, чтобы привнести в биографию главного героя некий «пушкинский» оттенок.

Безусловно, Феодосия Максимовна не была своему младшему племяннику нянькой в прямом понимании этого слова, но всё же…

Вот как он трогательно описывает свой детский приезд в усадьбу. «Тётка Дозя (так звали в семье Паустовских Феодосию Максимовну. – О. Т.) вносила меня, сонного, в тёплую хату, устланную разноцветными половиками. В хате пахло топлёным молоком. Я открывал на минуту глаза и видел около своего лица пышную вышивку на белоснежных рукавах “тётушки Дози”». Или же: «Вечерами, после похорон моего отца, чтобы успокоить меня, тётя Феодосия Максимовна вытягивала из сундука растерзанный том “Кобзаря”», Тараса Шевченко, «читала его мне, умолкала на полуслове, снимала нагар со свечи…»

Паустовский, хорошо помнивший «тётушку Дозю», отчего-то не оставил нам ни строки описания её внешности. Знаем только одно то, что «она надевала широкое шумящее платье из коричневого атласа, вытканное жёлтыми цветами и листьями, накидывала коричневую шаль на шею», а голову «повязывала, как все украинские бабы, чёрным платком с маленькими розами».

По всей видимости, «тётушка Дозя» была тем редким человеком, наделённым богатейшей душевной красотой и воплощавшим в себе некий дивный симбиоз доброты и строгости. С присущей ей рачительностью она следила за сохранением установленных порядков в усадьбе. Своим присутствием она создавала в доме не только атмосферу уюта, но и особую ауру благожелательности ко всем переступавшим порог. А для маленького Кости – это очевидно – она была как бабушка: встречала и провожала его из Городищ, иногда сама наведывалась к нему в Киев.

Отдавая должное воспитанию Феодосией Максимовной своего младшего племянника, упомянем, что любовь Кости Паустовского к книгам «досталась» ему не только от отца, но и от «тётушки Дози». И дело здесь вовсе не в чтении ею вслух шевченковского «Кобзаря», а именно в той одухотворённой атмосфере, в которой проходило это чтение. Книга была для неё священна. А «пожелтевший», «закапанный воском» томик «Кобзаря», хранящийся в «окованном сундуке», Паустовский сравнил с Библией, которую он ей заменял.

«Каторжанин»: время гимназии

Помнил ли Паустовский свою школу? Помнил ли гимназию, первое и единственное в своей жизни учебное заведение, полный курс которого, пусть и с трудностями, ему довелось окончить. Несомненно, помнил. И вторую часть своей повести о детстве – «Далёкие годы» – Паустовский должен был назвать «Классическая гимназия».

Время обучения Константина Паустовского в Первой киевской гимназии пришлось на непростые годы начала века XX, первое десятилетие которого было ознаменовано не только расцветом блистательного Серебряного века русской культуры, но и событиями Русско-японской войны, революции 1905 года и времени мнимого спокойствия на пороге Первой мировой войны.

Паустовский не станет идеализировать свои гимназические годы. Наоборот, назовёт их «кабалой свободы», обременением, навязанным возрастом, обязательствами и долгом, – всеми теми обстоятельствами, «которые губят жизнь» и «личное счастье».

Учёба в гимназии никоим образом не вписывалась в контекст беззаботного детства двенадцатилетнего Кости. Оттого все эти «обязательства», касающиеся учёбы, приобретали для него не только болезненный оттенок негодования, но и полное неприятие грядущей действительности. Нежелание стать гимназистом подогревалось в Костином сознании ещё и ворохом «страшилок» о взаимоотношениях ученик – преподаватель, что вылетали из уст старших братьев. А может быть, в таком отторжении учёбы были излишняя эмоциональность и впечатлительность будущего гимназиста, его особенная привязанность к семье, к дому и нежелание впускать в свой маленький мир иную череду событий.

В повести «Далёкие годы» Паустовский не пожелал указать реальный год своего поступления в гимназию. А это 1904-й.

По всей видимости, он просто не пожелал вдаваться в подробности своего гимназического прошлого, обойдя эту «правду» стороной, не желая тем самым делать акцент на своём «провале» при первом поступлении в гимназию.

Мальчиков принимали в гимназию с десяти лет, в подготовительный класс – с девяти. Общий срок обучения был восьмилетним. Паустовский умело вводит в текст повести «Далёкие годы» главу «Кишата», в которой повествует о своём якобы поступлении в подготовительный класс, в котором в реальности вовсе не учился. Годом поступления в гимназию он указывает 1902-й, когда ему действительно исполнилось десять лет.

Этот «манёвр» с годами поступления не повлёк в итоге особых разночтений в жизнеописании писателя, однако сделал полезное дело – несколько уравновесил временнóй отрезок его биографии с предполагаемой реальностью и той, которая, по сути, произошла. Для Паустовского это был вызов времени и возможность вырваться из его плена.

На этот казус «неуравновешенности» лет гимназической поры Паустовского обратили внимание и читатели. Так, Виктор Тимофеевич Семейкин из Краснодара после прочтения повести «Далёкие годы» 21 августа 1957 года напишет Паустовскому:

«И вот в 1-ой ч. (“Далёкие годы”) мне бросилась в глаза некоторая несообразность хронологического порядка. В этой автобиографической повести Вы пишете о себе (в гл. “Кишата”), что в 1902 г. Вы поступили в подготовительный класс Киевской гимназии. Получается, Вы в ней всего [учились], очевидно, 9 лет. (Вы нигде не говорите о том, что Вы оставались на 2-й год, и фамилии Ваших школьных товарищей сопутствуют Вам до окончания гимназии.) Следовательно, Вы должны были закончить гимназию весной 1911 г. Так сначала и получается у Вас. В гл. “Первая заповедь”… Вы, рассказывая о ноябрьских днях 1910 г., когда умер Л. Н. Толстой, замечаете здесь, что “это было в восьмом классе”…»15

И автор письма был аргументированно точен!

Первая киевская гимназия с момента своего основания занимала одно из лидирующих положений среди учебных заведений города, и быть её воспитанником, и уж тем более выпускником, было и почётно, и престижно.

Преобразованная по высочайшему указу императора Александра I от 5 ноября 1809 года из Главного народного пятиклассного мужского училища и торжественно открытая (изначально в здании на Подоле) она была приравнена к высшему учебному заведению.

Государь-император Николай II, посетивший Первую киевскую гимназию в сентябре 1911 года (якобы, проходя мимо выстроившихся гимназистов, он отметил среди них и Костю Паустовского: «Он рассеянно посмотрел на меня, привычно улыбнулся одними глазами и спросил: – Как ваша фамилия? Я ответил. – Вы малоросс? – спросил Николай. – Да, ваше величество, – ответил я», – так описана Паустовским та самая встреча), не обидел гимназию и особым распоряжением даровал ей новое название – Императорская Александровская гимназия2. Именно в таком статусе она и просуществовала до 1917 года, в котором её закрыли.

Николай Владимирович Шмигельский, обучавшийся в гимназии позже Паустовского на четыре года, вспоминает о ней так:

«Дисциплина в гимназии вообще-то держалась. Был карцер. Он размещался в католическом классе на третьем этаже. <…> В актовом зале висел большой парадный портрет Николая II работы известного киевского живописца Пимоненко. В проёмах окон – портреты Николая I и Александра II, но уже меньших размеров. Отдельно портрет Петра. Почему-то в кольчуге. Под ним стеклянный параллелепипед, крышку венчал орёл, а внутри лежал петровский “Табель о рангах”. Хорошо помню занавес, выполненный в билибинском стиле: богатыри, крупные подсолнухи…

В гимназии было четыре оркестра: симфонический, балалаечный, мандолинистов и духовой. <…>

Гимназия славилась своими библиотеками. Кроме общей, была ещё библиотека географическая, историческая и ещё какая-то.

Во дворе гимназии – вольер-зверинец: лось, волки, лисица, даже медведь. Потом вместо них появились чучела. В этом же дворе, у чугунной ограды возвышались штабеля дров. Гимназия имела центральное отопление со своей котельной в подвале, так что штабеля красовались круглый год. <…>

Выпускались гимназией литературные сборники “Молодые побеги”. <…>

Во время I-й Мировой войны в крыльях гимназии разместили госпиталь»16.

Первая киевская гимназия по тем временам действительно давала блестящее образование как в области изучения общественных, так и естественных наук. История, география, физика, языки – французский и латынь, немецкий и старославянский… курс рисования и каллиграфии… Преподавание предметов шло в ногу со временем, и все новаторства в области наук непременно отзывались в учебном процессе. Гимназисты посещали музеи и театры, что своего рода было весомым дополнением к учебному процессу. Штудировали гимназисты и Закон Божий, являвшийся главным предметом на всех курсах обучения и без хорошего знания которого нельзя было быть зачисленным на обучение.

За обучение в гимназии платили. Платили по-разному, в зависимости от класса обучения. И порой эта плата доходила до «катеньки», как тогда душевно называли серое «полотно» сторублёвой купюры, на которой красовалось пышное изображение Екатерины Великой.

Случалось, что плату за учёбу своих воспитанников принимала на себя и сама гимназия, и в таком случае гимназист полностью освобождался от какого-либо бремени оплаты за обучение. И такое бывало довольно часто. Так на определённом этапе пребывания в гимназии, и об этом ещё будет сказано, случится и с Костей Паустовским.

В 1903 году провалив вступительные испытания в гимназию, одиннадцатилетний Костя Паустовский, так и не пройдя обучения в подготовительном классе, следующим годом предпринимает весьма отчаянную попытку вновь поступить в гимназию, причём сразу на второй курс.

Литературовед Леонид Фёдорович Хинкулов в своих исследованиях указывает на документ – прошение Георгия Максимовича Паустовского в адрес попечителя Киевского учебного округа действительного статского советника Владимира Ивановича Беляева о возможности принятия сына Константина в первый класс гимназии в 1904 году, в том случае если тот не сдаст вступительные испытания во второй класс:

«Мой сын Константин, которому в наступающем мае исполняется 12 лет, – по несоответствию его возраста условиям поступления в первый класс, – готовится к вступительному испытанию во второй класс министерских гимназий…

Я обращаюсь с ходатайством к Вашему превосходительству с покорнейшей просьбой разрешить принять его в первый класс Первой киевской гимназии, в случае если он, при испытании во второй класс, не покажет необходимых познаний.

Апреля 19 дня 1904 года. Адрес: Святославская ул., Старо-Киевского участка, № 9.

Георгий Паустовский»17.

Со стороны Георгия Максимовича это был весьма отчаянный шаг, так сказать последний выброс «спасательного круга», так как уже две попытки поступления Косте не удались, и с мечтой начать обучаться в гимназии можно было бы попрощаться.

Но, к счастью, всё сложилось благополучно.

20 августа 1904 года решением педагогического совета гимназии «по конкурсу отметок» Костя Паустовский был зачислен в первый класс. Прошение Георгия Максимовича, видимо, всё же возымело успех и Костю, освободив от экзаменационных испытаний во второй класс, допустили к таковым, но в первый, где он показал блестящие знания – «отлично» по Закону Божьему и русскому языку и «хорошо» по арифметике.

1904 год отметился в жизни Константина Паустовского ещё одним событием, о котором он будет помнить всю жизнь.

2 июля в Баденвейлере в Германии и, как тогда писала официальная пресса, «без агонии… по причине бугорчатки лёгких», на сорок пятом году жизни умер Чехов.

Весть о смерти Чехова была потрясением для семьи Паустовских, и когда она пришла в их дом, Георгий Максимович был на рыбалке. Сообщить отцу о кончине Антона Павловича пришлось Косте. А через некоторое время в Москву к гробу Чехова отправится корзина с полевыми цветами, собранными Костей Паустовским вместе с матерью. Корзину полевых цветов для Чехова увезёт в Москву близкий друг семьи Паустовских, специально отправившийся в Первопрестольную на похороны писателя.

Похороны Чехова состоялись 9 июля на Новодевичьем кладбище. Могила, как сообщалось позже в газетах, «была уложена внутри цветами и зеленью». И среди этого цветочного хаоса был букет полевых цветов от Кости Паустовского.

Но вернёмся к гимназической поре Паустовского, светлому и очень ревнивому во времени периоду жизни нашего героя, в котором переплелось всё – детство и взросление, потеря семьи и обретение ранней самостоятельности. И тем не менее это было счастливое, а может быть и даже самое счастливое время в его жизни, ещё не обожжённой трагедиями войн, хаосом революций, временем, когда на смену одним идеалам приходили другие и одна за другой накатывали волны новой эпохи, поглощая под собой миллионы жизней соотечественников его времени.

Первая киевская гимназия в судьбе Константина Паустовского явилась чрезвычайным явлением. И дело даже не в том, что он стал её выпускником, а в том, что именно в её стенах Паустовский сформировался как литератор. Именно здесь он впитал в себя уважение к слову как некой Божественной тайне, перед которой благоговел всю жизнь.

Уже спустя годы, признаваясь читателям о роли гимназии в собственной судьбе, Паустовский искренно скажет, что именно в ней он познал чувство прекрасного, что наполняло его естество «гордостью, сознанием силы человеческого духа и искусства».

«Преподавательский состав гимназии был блестящий, – вспоминает Николай Шмигельский. – Историк Василий Клягин – якобинец, влюблённый во Французскую революцию… <…>

Литератор Тростянский Митрофан Иванович, пушкинского “Онегина” знал наизусть. <…> Всегда приходил в чёрной визитке, форменного сюртука не признавал и никогда его не надевал.

Владимир Фаддеевич Субоч – латинист. <…>

Латынь вёл ещё и чех Поспишиль. <…>

Бодянский читал в подготовительных классах историю Руси. По тоненькому учебнику. Какая-то у него была своя методика: надо было всё время что-нибудь вычёркивать или дописывать. Для лучшего запоминания, как он говорил»18.

Но среди преподавателей гимназии особо нужно выделить фигуру доцента Селихановича, преподававшего литературу и психологию и внешне очень похожего «на поэта Брюсова».

Удивительно, но образ Селихановича, описанный Паустовским в повести «Далёкие годы», есть своего рода зеркальное отображение его самого, естественно, в том смысле, когда мы говорим не о внешнем сходстве, а об общности взглядов и вкусов. На эту мысль наталкивает сам Константин Георгиевич. Селиханович «ходил в чёрном, застёгнутом наглухо штатском сюртуке» и «был человек мягкий и талантливый»3.

И только благодаря описанию отношения Селихановича к литературе начинаешь понимать, какой душевной красоты и щедрости был этот человек, какой свет знаний нёс он своим ученикам, являясь для них больше чем центром «литературной вселенной». Через любовь к литературе он выражал себя самого.

Масштаб тех знаний, которыми обладал Селиханович, был, по всей видимости, внушительным. И Паустовский об этом говорит прямо:

«[Селиханович] открыл нам эпоху Возрождения, европейскую философию XIX века, сказки Андерсена (именно творчество Андерсена сыграет в творчестве Паустовского особую роль, и, как он сам признаётся в очерке «Сказочник», научит «верить в победу солнца над мраком и доброго человеческого сердца над злом», и это станет своего рода заповедью, определённым «послушанием» всего творчества Константина Паустовского». – О. Т.).

У Селихановича был редкий дар живописного изложения. Самые сложные философские построения в его пересказе становились понятными, стройными и вызывали восхищение широтой человеческого разума.

<…> Мы пристально проследили жизнь тех людей, кому были обязаны познанием своей страны и мира и чувством прекрасного, – жизнь Пушкина, Лермонтова, Толстого, Герцена, Рылеева, Чехова, Диккенса, Бальзака и ещё многих лучших людей человечества. Это наполняло нас гордостью, сознанием силы человеческого духа и искусства.

Попутно Селиханович учил нас и неожиданным вещам – вежливости и даже деликатности. Иногда он задавал нам загадки»19.

Ко всему тому Селиханович в гимназии вёл ещё и литературный кружок. Посещал занятия кружка и Костя Паустовский.

По всей видимости, Селиханович был одним из немногих преподавателей, который знал о страстном желании Паустовского стать писателем:

«Однажды он остановил меня в коридоре и сказал:

– Приходите завтра на лекцию Бальмонта. Обязательно: вы хотите быть прозаиком, – значит, вам нужно хорошо знать поэзию»20.

Вряд ли этот разговор Селихановича с гимназистом Костей Паустовским есть всего лишь беллетристический приём писателя Паустовского. Верится, что так оно и было на самом деле.

Паустовский нигде и ни при каких обстоятельствах не говорил о Селихановиче как о своём первом наставнике в делах литературных, но вполне можно предположить, что первые рассказы, написанные им ещё в гимназии, были созданы в какой-то степени под влиянием Александра Брониславовича.

Селиханович «подарил» Паустовскому не только модель восприятия литературы в целом и ту интонацию, с которой можно было говорить о ней, но и задал тот правильный вектор в творчестве, которому Константин Георгиевич останется верен всю свою жизнь. В этом и было светлое солнце его лирической прозы.

Долгое время считалось, что след Селихановича в биографии Паустовского потерян с переездом последнего в Москву в 1914 году. Но это не так.

Селиханович прожил долгую жизнь и успел застать своего ученика не только в литературных мэтрах, но и разделить с ним шестое десятилетие XX века, которое для них обоих станет последним в жизни.

22 января 1961 года профессор Александр Николаевич Волковский, проживавший в Москве на улице 25 Октября, 4, напишет Паустовскому письмо следующего содержания:

«Глубокоуважаемый Константин Георгиевич,

решил написать Вам о Вашем учителе по Киевской I-й гимназии Селихановиче Александре Брониславовиче.

Он жив, но после инсульта правая рука и правая нога работают плохо. Сознание, речь – ясные.

Живёт он с женой – Натальей Алексеевной в Пятигорске, по Лермонтовской ул. д. 11, кв. 12.

Года два назад он оставил работу в Пятигорском педагогическом институте, где был профессором. Лекции его были интересны, вдохновенны. Ал-др Бронис. подготовил целую группу аспирантов и научных работников. Мы с ним большие друзья, я очень его уважаю и люблю как редчайшего по своему идейному и моральному облику человека.

Весной прошлого года мы виделись в Пятигорске.

Он очень много говорил о Вас. На днях получил от него письмо. Если бы Вы ему написали, надолго подняли бы его настроение. Он ответит, конечно, Вам (пишет под его диктовку его жена). Желаю Вам, Константин Георгиевич, душевной бодрости и творческих сил на долгие годы»21.

По всей видимости, узнав от самого Селихановича о том, что Паустовский ему так и не написал, Волковский, понимая, что Константин Георгиевич по каким-то обстоятельствам просто не смог получить его письма, вторично, и последний раз, обращается к Паустовскому с просьбой, чтобы тот написал своему учителю письмо. Из письма Волковского Паустовскому 9 марта 1961 года:

«Сейчас я узнал Ваш московский адрес. Было бы по-человечески хорошо, если бы Вы нашли время написать Ал. Бр. Селихановичу. Ему уже более 80 л.»22.

По всей видимости, Селиханович всё же очень ждал письма от своего именитого ученика, но, вероятнее всего, так и не дождался. Сам же Александр Брониславович отчего-то написать Паустовскому так и не решился.

С чем же была связана «осторожность» Паустовского в отправке письма Селихановичу, сказать сложно. Возможно, это была вовсе и не «осторожность» – Паустовский в эти годы уже серьёзно болел и собственный недуг не дал возможности наладить общение.

Но на этом история Паустовский – Селиханович не закончилась.

Спустя три года Паустовскому вновь напомнят о его учителе.

Ксения Колобова из Пятигорска, надеясь на авторитетное вмешательство Паустовского в судьбу Селихановича, своим письмом привлечёт к нему внимание со стороны бывших сослуживцев и учеников, и тому будет оказана помощь. 20 апреля 1964 года она напишет Паустовскому:

«Уже в течение нескольких лет А. Б. Селиханович лежит частично парализованный. В течение последних двух месяцев он был на грани смерти и, если сейчас остался жив, то только благодаря беспримерному героизму его жены – простой русской и уже старой женщины.

Его товарищи по работе в Педагогич. институте Пятигорска забросили его уже года 4 тому назад; никто из его бывших учеников, друзей… больше его даже не навещает. <…>

1. Напишите в Пед. институт Пятигорска с запросом о здоровье А. Б. Селихановича и с просьбой регулярно извещать Вас о его состоянии.

2. Если у Вас найдётся хоть минута свободного времени, написать А. Б. Селихановичу хотя бы страницу привета»23.

Но Паустовский промолчал и на этот раз. Почему? Сказать трудно.

Легко ли Косте Паустовскому, гимназисту-романтику, давалась учёба? Полюбил ли он ту казённую гимназическую обстановку, в которой очутился не по своей воле, а по необходимости? Выделялся ли прилежностью в учении или же наоборот? Торопил ли он гимназические годы, ворвавшиеся в его беззаботное детство?

О том, каким гимназистом был Костя Паустовский, доподлинных сведений нет. Но эта страница его биографии вовсе не тайна за семью печатями. Просто к тому моменту, когда среди литературоведов интерес к биографии Паустовского созрел, в живых от его гимназических однокашников практически никого не осталось. 3 сентября 1962 года в ответном письме Борису Човплянскому, в прошлом однокласснику по учёбе в гимназии, Паустовский, напишет:

«Нас осталось в живых (по моим сведениям) всего шесть человек – ты, Боремович… Серёжа Жданович… Шпаковский… Георгий Суровцев… Вот и всё, а шестой – я… А остальных нет. Шмуклер умер в Ленинграде во время блокады, Володя Головченко – умер. Станишевский погиб на войне. Об остальных ничего не знаю».

Но Паустовский слукавил. К этому времени здравствовал ещё один из его однокашников по гимназии, сын священника, и по возрасту двумя годами его младше – Сергей Петрович Рыбаковский, который проживал в городе Яшалте, в Калмыкии. Прочитав «Далёкие годы», Рыбаковский написал Паустовскому письмо, в котором напомнил о том, что того в классе звали «каторжанином», и подметил:

«Вы, помнится, сидели на первой парте с Шмуклером Эммой. Такой изящный был смуглый паренёк»24.

Без всякого сомнения, в искренности и правдивости воспоминаний Рыбаковского вряд ли можно усомниться. И упоминание в письме гимназического прозвища Паустовского как нельзя ярко и сочно характеризует его отношение не только к учебе, но и ко всему «скованному» процессу пребывания в гимназии, которое приходилось преодолевать.

Занимательно, но в своей автобиографии 1937 года Паустовский о своём обучении в гимназии напишет так:

«Несколько раз меня исключали из гимназии – за невзнос платы (с пятого класса я платил сам, зарабатывал уроками), за неподходящий образ мыслей, даже за то, что в классном сочинении я привел слова Пушкина о Державине: “Подлость Державина для меня непонятна”. В гимназии я учился средне, всё время читал, читал запоем, и книги открыли мне мир сверкающий и печальный. От чтения и множества мыслей я глох, слеп, забывал есть и не спал по ночам».

Ну что же, написано «искренне» и «правдиво» в духе времени. А что было делать?! Тогда написать по-другому было просто невозможно, и с этим нельзя не согласиться.

Если взглянуть на оценки Паустовского в аттестате зрелости, полученном по окончании гимназии, то он не так уж и плох и даже более того, весьма пригляден – всего лишь одна «тройка», заработанная по физике, среди всей густоты оценок «отлично» и «хорошо» кажется на этом фоне вполне неуместной и даже несколько вычурной.

Одним словом, Костя Паустовский учился хорошо. «Отлично» по русскому языку и словесности, философии и истории… Даже по «нелюбимому» Закону Божию, обучение которому было «мученическим» (радовали лишь «великопостные каникулы»), у него оценка – «отлично». От природы целеустремлённый и крайне усидчивый, Костя очень много читал. Чтение было не времяпровождением, а потребностью, тем радостным занятием, любовь к которому он впитал в себя с малолетства. И чем взрослее он становился, всё настойчивее и настойчивее овладевала им тяга к чтению, географии, природе, познанию мира.

И первое в жизни Кости Паустовского большое путешествие, совершённое в августе 1903 года с отцом в Одессу, к берегам Чёрного моря, окажет на него неизгладимое впечатление. Второе в Тавриду – в августе 1906 года – ещё больше закрепит это впечатление. Он увидит Ялту и Одессу, Симферополь и Севастополь, Алушту и далёкие Судакские горы, таящиеся в глубине горизонта и больше похожие на обманчивый мираж. Перед ним во всём величии предстанет гора Кастель, вершины Северная и Южная Демерджи, у подножия которых раскинулись черешневые сады и виноградники, лавандовые поля и заросли бесконечно цветущей всё лето колючей дикой розы и, конечно же, Орлиная гора в Алуште, почти в самом центре города, совсем недалеко от которой семья Паустовских снимет дом. А ещё Костя будет заворожён говорливыми горными реками, на которых играли водным потоком шумные водопады. Он будет вдыхать горьковато-пряный, пропитанный ароматом смол, перемешанный с солёным бризом Чёрного моря запах вековых кипарисов и можжевельников и гулять по витиеватым тропкам, многие из которых, извиваясь по склонам змейкой на измождённом зноем суглинке, будут непременно сбегать к большой воде – морю, такому манящему, далёкому и близкому, такому разному в лучах восходящего и закатного солнца, тишайшему и штормовому…

«Прививка морем» тогда сработает безотказно. «И море вошло в меня, – скажет Паустовский в «Далёких годах», – как входит в память великолепный, но не очень ясный сон»25.

«Ещё мгновение – и она позвала бы его»: распад семьи

1906 год принёс Косте не только радость семейной поездки в Тавриду, но и массу глубоких потрясений.

Почти перед самым отъездом из Алушты, в конце первой половины августа, Костя тяжело заболел. Врачебный диагноз был неутешительным: правосторонний экссудативный плеврит. По настоянию докторов нужно было оставаться в Алуште и лечиться, а это означало, что пропуск начала учебного года в гимназии, который начинался как раз с 18 августа, был неизбежен. В Алуште он пробыл до конца сентября.

Хворая в Алуште плевритом, Костя Паустовский ещё не знал, что судьба в этот год уготовит ему ещё не один «подарок», и первым из них будет переезд из дома на Никольско-Ботанической в полутёмную, холодную квартиру полуподвального цокольного этажа дома 9 по Ярославскому Валу. Из-за нехватки уличного света в квартире рано вечерело, и ночной мрак держался до первых солнечных лучей.

Переезд Паустовских в столь худшие условия был вынужденным. Георгий Максимович расстался с работой, и прежняя квартира в доходном доме, числящаяся за управлением Киево-Полтавской железной дороги, оказалась не по карману.

Возможно, что именно этот переезд и сыграл решающую роль в семейном разладе. Бранные скандалы между родителями, жестокие упрёки супругу, не способному материально обеспечить семью… Что ещё могла излить женщина, оставшаяся в каком-то смысле один на один с судьбой? А ещё – всё та же противоположность натур.

Осенью 1906 года Георгий Максимович ушёл из дома и поселился в Городищах.

И супруга Григория Максимовича, и старшие сыновья не приняли его ухода.

«Их точно прорвало. Они дружно клеймили Георгия Максимовича и были неистощимы в предъявлении ему всё новых и новых упрёков. Что можно ждать от человека, который легкомысленно пренебрёг долгом супруга и родителя и забывает о святых обязанностях перед теми, о ком ему положено печься?»26

Насколько содержательны и объективны были эти упрёки, ныне сказать сложно. Ясно лишь одно – радуга эмоционального восприятия ухода отца перевесила понимание истинного разлада в семье и её распада.

И всё же, вернись Григорий Максимович в семью, он был бы безапелляционно принят. Почему? И об этом говорит сам Паустовский в «Книге скитаний»:

«Моя мать, когда разошлась с отцом после того, как она осудила его за легкомыслие и прокляла за свою разбитую жизнь и неизбежно горестное будущее своих детей, разрыдалась, когда увидела сгорбленную, виноватую спину уходящего навеки отца.

В спине этой было столько беспомощности, что мама не могла не разрыдаться. Ещё мгновение – и она позвала бы его, побежала бы за ним, и он бы, конечно, вернулся. Но гордость, обида, нетерпимость не позволили ей этого сделать»27.

Крах семьи стал ударом для четырнадцатилетнего Кости, к тому времени перешедшего в третий класс гимназии, и, может быть, самой тяжёлой драмой во всей жизни писателя Паустовского. Мир его детства раскололся. Наступали новые реалии, в которых в какой-то момент от его детского романтизма не осталось и следа. Костя простил отцу этот поступок, приняв его, наверное, как неотвратимость, как неизбежность.

В его сознании любовь к отцу и уход последнего не уравновешивались на одних весах. Первое явно перевешивало. Потеря отца в семье не вытеснила любви младшего сына к нему, и может быть, даже наоборот душа Кости ещё больше потянулась к Георгию Максимовичу.

«Главное – не скисай!» Брянск

После ухода Георгия Максимовича Мария Григорьевна с дочерью Галей и сыном Вадимом в доме на Ярославском Валу оставались недолго. Уже летом будущего года они переехали из Алушты в Москву и осели там. К моменту их отъезда пожелавший отделиться от семьи и остаться в Киеве старший сын Борис снял квартиру в одном из доходных домов по соседству с Политехническим институтом, в котором обучался.

Младшего же сына Константина ждал Брянск. Для этого пришлось оставить гимназию и перебраться на попечение Николая Григорьевича Высочанского, родного брата Марии Григорьевны, на тот момент служившего в чине майора начальником литейных и кузнецких мастерских Брянского арсенала.

«Мне трудно было бросить гимназию, товарищей, начинать новую и, как я знал, невесёлую жизнь»28, – откровение Паустовского тех лет, которое он пронесёт через всю жизнь.

Уезжая в Брянск, с ощущением, что покидает Киев навсегда, Костя расставался не только с тем, ставшим ему близким мирком, центром которого прежде всего была Первая киевская гимназия, но и терял ту атмосферу бытия, которая сопровождала его все годы. «Взрослое детство», неожиданно ворвавшееся в его судьбу, было жестоко – при живых родителях он должен был оказаться в опекунстве. И каким бы ни было отношение к нему «дяди Коли», всё же это был чужой для него дом. И даже Брянская гимназия, в которую его устроит Николай Григорьевич, ни коим образом не принесёт душевного равновесия и не заменит Первой киевской.

Письмо Кости Паустовского отцу в Городище, написанное за несколько дней до отъезда в Брянск, станет тем самым моментом истины: в любви к Георгию Максимовичу, в котором он искал утешения от неожиданно свалившегося на него горя. И эту любовь к отцу Паустовский со всей мощью выплеснет на страницы повести «Далёкие годы», что, естественно, не останется незамеченным читателями. Так, жительница Ленинграда Т. Некрасова 9 августа 1963 года под впечатлением от прочтения повести в своём письме Паустовскому укажет:

«Мне кажется, что Вы недостаточно её любили (мать. – О. Т.), во всяком случае, заметно меньше отца»29.

Уезжающему в Брянск Косте отец ответит:

«Может быть, жизнь обернётся к нам светлой стороной, и тогда я смогу помочь тебе. Я верю до сих пор, что ты добьёшься в жизни того, чего не мог добиться я, и будешь настоящим. Помни один мой совет (я тебе своими советами никогда не надоедал): не осуждай сгоряча никого, в том числе и меня, пока ты не узнаешь всех обстоятельств и пока не приобретёшь достаточный опыт, чтобы понять многое, чего ты сейчас, естественно, не понимаешь. Будь здоров, пиши мне и не волнуйся».

И это письмо, нашедшее своё место в повести «Далёкие годы», вряд ли является вымыслом писателя, написанное лишь для украшения текста. Возможно, оно было несколько другим по содержанию (время не сохранило подлинника, да и Константин Георгиевич вряд ли воспроизвёл текст дословно), но по смыслу оно наверняка было именно таким – обращённым в будущее.

В Брянск Костя Паустовский ехал с ощущением холода в сердце.

Иначе ведь и не могло быть. Преломление жизни. Новая обстановка. Потеря душевного комфорта. Наделённый от природы тонкой внутренней созерцательностью, острым чутьём, умением всё зорко подметить и впечатлительностью, Костя глубоко переживал случившееся. И если первый, двумя годами раньше, самостоятельный приезд к дяде Коле в село Рёвны (Николай Григорьевич ежегодно снимал там дачу на лето) был предопределён нескрываемой любознательностью, то теперь его мучили обречённое прощание со своим прошлым и неизвестность.

В декабре 1906 года его встречал заснеженный, продуваемый всеми встречными и поперечными ветрами город Брянск, стоящий на берегах реки Десны.

В начале XX века Брянск – «маленький, деревянный, очень пыльный, плохо мощённый, без перспектив….» городишко, где «каменные здания – в основном казармы и арсенал, несколько двухэтажных домов брянских миллионеров, купеческие лабазы…», и то, что радовало, так это «вид с Покровской горы в сторону Десны, её широчайшей левобережной поймы, окаймлённой вдали сосновым лесом»30.

И всё же из всего этого городского пейзажа и окружающего его антуража Паустовский выберет Десну, реку, которая на все последующие годы его жизни станет доброй памяткой, олицетворением его пребывания в Брянске в тот непростой в его юной жизни год. И спустя ровно 30 лет, в августе 1937 года, будучи уже известным писателем, в ответ на предложение Московского городского дома пионеров и популярного журнала «Пионер» совершить лодочное путешествие с группой московских школьников по одной из рек, соединяющих земли Великороссии, он выберет именно Десну, чтобы проплыть по ней от Бежецка до Новгород-Северского. И пусть путешествие станет намного короче и закончится в Трубчевске, для Паустовского это будет глоток воздуха юности, возможность ещё раз, но уже с новой силой ощутить крепкую связь прошлого и настоящего, понимая, что самым главным и ценным звеном в этом восприятии, конечно же, является природа, красота которой словно маяк освещает не только душу, но и творчество.

«Всё было звонко и весело в доме у дяди Коли. Гудел самовар, лаял Мордан, смеялась тётя Маруся, из печей с треском вылетали искры.

Вскоре пришёл из арсенала дядя Коля. Он расцеловал меня и встряхнул за плечи:

– Главное – не скисай! Тогда мы наделаем таких дел, что небу будет жарко»31.

Это весьма феерично-восторженное и несколько наигранное литературным мастерством писателя описание атмосферы, царившей в доме дяди Коли, Паустовский вытянет из потаённых глубин своей памяти, чтобы ещё раз на фоне семейного благополучия принявших его родственников показать трагедию собственной семьи.

Дом дяди Коли, который принял Костю Паустовского, находился «на улице, которая поднимается от арсенала в гору» напротив Горно-Никольского монастыря, и стоял в окружении яблоневого сада. В «Далёких годах» Паустовский называет его как «дом купца Салютина» (правильно – дом купца Самохина).

Исследователями творчества Паустовского чаще всего упоминается двухэтажный дом с верандой и мезонином, стоящий на «Генеральской горке», предназначавшийся для начальника Брянского арсенала, в котором якобы и жил в период зимы – весны 1906/07 года Костя Паустовский, и даже указывают на соответствующую квартиру, которая своим расположением смотрит окошками во двор.

Но в этом утверждении есть маленькая неточность. В этом доме Николай Григорьевич Паустовский поселился в мае 1917 года, когда стал начальником Брянского арсенала.

Так вот, будущий писатель действительно останавливался в этом доме у дяди Коли, вероятнее всего, в период с мая 1917-го по осень 1918 года, так как точных сведений на этот счёт нет.

Как пишет Паустовский, дядя Коля походил «на Вершинина из чеховских “Трёх сестёр” даже внешне – чёрной бородкой и тёмными живыми глазами»32. Имевший за плечами военные университеты – Киевский кадетский корпус и Михайловскую артиллерийскую академию, прошедший службу в лейб-гвардейском артиллерийском полку и в дальнейшем как военный инженер-технолог посвятивший себя службе на артиллерийских военных заводах, закончивший свою военную карьеру в генеральском чине и имевший не только русские награды – ордена Святого Владимира 3-й степени, Святой Анны 3-й степени, Святого Станислава 3-й степени, но и французский орден Почётного легиона 2-й степени, он был весьма одарённой личностью. По мимо того что он был «хорошим металлургом, автором многочисленных статей о свойствах разных металлов», печатал свои статьи о металловедении не только в России, но и во Франции, причём сам их переводил на французский язык, он ещё «…выписывал почти все литературные журналы, прекрасно играл на рояле, знал астрономию и философию, был неистощимым и остроумным собеседником».

Супругой дяди Коли была Мария Ивановна Высочанская, в девичестве Теннова, выпускница Высших женских курсов в Санкт-Петербурге, с которой он познакомился в годы своей учёбы в Михайловской артиллерийской академии.

Перевод по службе и определил в 1899 году «дядю Колю» на Брянский арсенал, которому он посвятит лучшие годы своего офицерства.

В Брянске семья Николая Григорьевича держалась «очень изолированно», жила «почти затворнической жизнью». Городская публика, в большинстве состоявшая из купцов, торговцев, обывателей, неизвестно чем существовавших, его не радовала33. Среди хороших знакомых «две-три семьи офицеров арсенала (также окончивших Михайловскую академию), несколько военных врачей из Петербургской медицинской академии, несколько учителей с университетским образованием»34.

Обстановка в семье Высочанских, круг их общения оказывали благотворное влияние на Костю, что было явно на пользу его исковерканной семейными неурядицами душе.

«Я провёл зиму и лето в дружной семье арсенальцев, – впоследствии отметит Паустовский о том периоде. – Мне нравился арсенал, его низкие здания, построенные ещё при Екатерине, дворы, заросшие муравой и заваленные чугунными отливками, сирень у мастерских, цилиндры старых паровых машин, блестевших маслянистой медью, запах спирта в лабораториях, бородатые кузнецы и литейщики и фонтан голубоватой артезианской воды, бившей из-под земли около стены арсенала»35.

А вместе с тем были ещё уютные вечера в семейном кругу дяди Коли, общение с его друзьями, походы в театр, рыбалка на Десне и, конечно же, учёба в Брянской гимназии4, куда Костя был устроен Николаем Григорьевичем.

И всё же все блага дяди-Колиного дома были для Кости Паустовского не более чем как живительный бальзам для юной души, способный пусть и не вылечить глубокую душевную рану, но несколько притупить боль. Память настойчиво тянула в Киев. «Горечь пережитого в Киеве не проходила. Я постоянно вспоминал о маме, об отце…» – отметит Паустовский. Что и говорить, переживания о потерянной семье стоили Паустовскому слишком дорого.

Ещё до окончания третьего класса Брянской гимназии, скорее всего, не надеясь на положительный ответ, Костя напишет письмо в Первую киевскую гимназию своему бывшему классному руководителю – Владимиру Фаддеевичу Субочу, в котором, высказавшись о всём наболевшем, попросится вернуться обратно в свой, уже ставший родным гимназический класс.

Субоч услышит просьбу бывшего своего воспитанника.

Костя не только будет зачислен в Первую киевскую гимназию, но и освобождён от оплаты за обучение.

По сути, это письмо для Кости Паустовского было вызовом самому себе, своему внутреннему состоянию. Словом, оно стало первой ступенью в непреодолимом желании самому построить свою судьбу.

Но как?

Вот этого пока он не знал.

К началу нового учебного года – в начале августа 1907 года Костя Паустовский покинул Брянск. С какими думами он возвращался в родной Киев, мы не знаем.

Но то, что с лёгким сердцем, – это точно.

Начинался новый период его жизни.

«Я смотрю на мир холодно и удивлённо…»

Гимназию Паустовский окончил двадцатилетним. Начало взрослой юности. Время переосмысления ценностей, которым доверяешься в детстве и которые, как бы перерождаясь в сознании, становятся стержнем личности. Время первой любви, дарящей расцвет всего человеческого существа и ощущение бесконечности жизни, её безбрежности. Пора, когда отступают все страхи, даже страх смерти. А самое главное – поиск смысла собственного предназначения.

К этому времени жизнь Кости Паустовского будет ещё весьма спокойной и в ней не будет войны и тех мучительных скитаний, которые с лихвой выпадут на его долю. И всё же романтическое начало его натуры уже крепко преломится сквозь призму восприятия обыденности, такой далёкой от того восторга, с которым он пришёл в этот мир.

Годом раньше, словно оглядываясь вокруг, познавая действительность, отыскивая точку опоры, он запишет в своём дневнике такие волнительные строки: «Я стою по ту сторону жизни, я вырван из неё и смотрю на мир холодно и удивлённо, точно я в первый раз понял его несообразность, измерил глубину его глупости, понял ненужную жестокость жизни»36.

Своё третье десятилетие жизни Паустовский начнёт с поражения самому себе, осознавшему своё собственное положение в жизни. И это была стена, которую надлежало преодолеть. А для этого нужно было время. Пройдут годы, и время излечит его душевный «недуг» двадцатилетнего юноши, но так и не подчинив себе.

Возвратившись в Киев, Костя Паустовский первое время жил у брата Бориса, приютившего его в своей комнате доходного дома «Прогресс» на углу Жилянской и Безаковской улиц. Потом Борис помог с обретением собственного «съёмного» жилья, заселив на квартиру к пани Козловской, «маминой знакомой старушке», жившей в Диком переулке, который «терялся в пустырях, заваленных снегом и кучами золы» и «был действительно диким. Он никуда не вёл».

О квартире пани Козловской, нам почти ничего не известно. Знаем только то, что «это была тесная квартирка с липкими от плохой краски полами. Окна выходили в вырубленный сад. В нём осталось всего два-три дерева». У пани Козловской Костя Паустовский проживёт несколько лет – до осени 1911 года, покуда он на последнем годе обучения в гимназии не переселился на улицу Багговутовскую, 9, которая находилась в городском местечке Лукьяновка. В этом доме жила семья тёти по материнской линии – Веры Григорьевны Проскуры. По всей видимости, она была женщиной доброй и отзывчивой, взявшей под свою опеку не только мать – Викентию Ивановну, но и прежнего хозяина дома «старика-виолончелиста Гаттенбергера», который служил кассиром в «…Управлении Юго-Западной железной дороги, а по вечерам играл на виолончели в городском симфоническом оркестре»37.

Инициатором переезда во флигель дома в Лукьяновке станет бабушка Викентия Ивановна, души не чаявшая в своём младшем внуке.

Тот самый флигель стоял в саду, возле главного каменного дома. «Во флигеле было четыре маленькие комнаты. В одной жила бабушка, во второй – старый виолончелист Гаттенберг, третью комнату бабушка отвела мне, а четвёртая была холодная, но называлась теплицей. Весь пол в ней был уставлен вазонами с цветами»38.

Но не флигель в Лукьяновке и уж тем более не каморка пани Козловской, приютившие нашего героя в сей период жизни, не были для него хранителями сокровенных дум и чаяний, спасением от неприглядной действительности. Они всего лишь дополняли будни, в которых почти всё пространство и время занимала гимназия, ставшая для Кости Паустовского не только вдохновляющей альма-матер, но и домом, пусть и в переносном смысле. Гимназия была спасением от одиночества. Это был тот мир, в котором томились его помыслы о настоящем и будущем. Мир, в котором от года к году рождался писатель Паустовский. Здесь в его ранней юности формировалась не только острая любовь к жизни, но и любовь ко всему прекрасному, что было рядом и что дарило воображение. Расцвеченная романтическими красками картинка окружающего мира, сохранённая в душе уже с этих лет, послужит зарождению внутреннего стержня прозаика-лирика Паустовского, его отличительной манеры письма. Не ошибёмся, если скажем, что первые написанные Паустовским рассказы «видели» стены гимназии, несмотря на то что их публикация состоялась уже после того, как Константин получил свой аттестат зрелости.

В эти годы его «семьёй» становятся друзья-одноклассники и преподаватели гимназии.

И если о преподавателях, особенно близких Косте Паустовскому, мы многое знаем, то сведения о друзьях-однокашниках весьма обрывистые и поверхностные, больше основанные на домыслах, нежели на конкретике.

Был ли Костя Паустовский избирательным в дружбе? С кем из гимназистов он особенно сблизился? Кому доверял самые сокровенные думы и тайны своей души? С кем проводил время? И были ли вообще такие?

Возможно, что за годы учёбы друзьями будущего писателя успели побывать многие из его гимназического окружения, одни в процессе взросления Кости, да и в силу иных объективных причин уступали место другим.

Леонид Хингулов указывает на следующий круг друзей Паустовского, сформировавшийся в его последние гимназические годы. Так, в числе таковых упоминаются – Фаддей Фицовский, сын австрийского подданного, Арсений Боремович, сын почётного гражданина, Эммануил Шмуклер, сын известного в Киеве врача, Витольд Хоржевский, сын дворянина Киевской губернии, Сергей Жданович, который, вероятнее всего, не был одноклассником Кости, но приятельствовал с ним, Михаил Литтауер, иудей по вероисповеданию, сын известного киевского купца первой гильдии39. Ещё один товарищ – Борис Човплянский, генеральский сын, оставил нам пусть и весьма скудные, но тем не менее очень ценные воспоминания о гимназическом периоде жизни Паустовского40.

Среди упомянутых Хинкуловым были и те, с кем сложилась особая душевная близость.

Эммануил Шмуклер и Фаддей Фицовский. Погодки. Фаддей уступал в возрасте на один год Шмуклеру и Паустовскому.

Они были разными во всём. И даже в вере – первый иудей, второй – католик.

О Шмуклере Паустовский заговорит уже в самой первой главе о гимназии – «Кишата», о Фаддее – вспомнил чуть позже – и тоже с благодарностью.

Шмуклер – черноволосый, с правильными, неогрублёнными чертами лица, мягким, глубоким взглядом, выдающим ранимую душу, именно таким он предстаёт с автопортрета. Фицовский, напротив, – «коренастый, с русой прядью на лбу»…

Фаддей – «был всегда невозмутимо спокоен и относился ко всему как к глупой суете», и, по всей видимости, весьма аристократичен. Эмма – «чёрный мальчик с весёлыми глазами» жил в артистическом доме, где всё «было оперное» и «даже шум, не затихавший в квартире у доктора (глава семьи был врачом. – О. Т.), был совершенно оперный».

Первый – мечтал стать художником, брал уроки живописи, хотя и без этого изумительно рисовал, второй – тяготел к слову, увлекался чтением, языком «эсперанто» и любил устраивать в каморке, где жил, некое подобие литературных вечеров, где присутствующие «разыгрывали из себя лермонтовских гусар, читали стихи, спорили, произносили речи и пели» и порой «засиживались… до утра». Может быть, именно поэтому Костя Паустовский, бывавший в шумной квартире Шмуклеров в доме 151/1 по Мариинско-Благовещенской, всё же больше предпочитал уютную каморку Фицовского на Святославской, 6.

И тот и другой для Кости Паустовского были словно два берега одной реки, в русле которой, как в сказочном зазеркалье, скрывался романтический мир, способный заслонить собой реальную жизнь. Именно этот мирок, сотканный в кругу друзей, помогал Паустовскому пересилить тяжести и тревоги юных лет, разноречие и несовместимость преследовавшей его реальности и, замедлив ход времени, по словам самого Константина Георгиевича, обернуть его в лёгкий романтический вымысел, от которого внутренний мир становился богаче.

Окончание гимназии разведёт их судьбы.

В кругу гимназических друзей Паустовский не был заводилой. И скорее всего, наоборот, сторонился больших компаний, находя их попросту неуютными для души. В большей мере он, наверное, был чужим среди своих. Нет, вовсе не белой вороной, но со своим внутренним миром, куда никого не решался впускать. Своей сосредоточенностью, душевным убранством и особым даром созерцания обыденности он ярко выделялся среди других учеников. Его застенчивость, с которой он пришёл в первый класс, не «вылечилась» за все годы обучения. Да что там за годы обучения, её не «вылечила» и вся жизнь.

Занятия репетиторством по латинскому языку с отстающими учениками в финансовом плане были больше утешительным, нежели весомым подспорьем в самостоятельной киевской жизни Кости Паустовского. И всё же: «…денег мне хватало на еду и на библиотеку, и я в то время совершенно не ощущал, должно быть по молодости, никакой тяжести и тревоги», – признается впоследствии Паустовский.

В рождественские каникулы 1911/12 года Костя впервые выехал в Москву к матери, брату Вадиму и сестре Галине. Ехал с волнением. Предстояло впервые повидаться с ними после длительного расставания. Желал ли этой встречи Костя? Конечно. Для него приезд к родным в Москву стал своего рода столкновением с прошлым, с тем, что безвозвратно от него утекло.

«Мама обняла меня и заплакала. Она совсем поседела за то время, что мы не виделись.

– Боже мой, – говорила мама, – ты уже совсем взрослый! И как ты похож на отца! Боже, как похож!»41

В последний год обучения Кости в гимназии в Городищах умер от ревматизма Георгий Максимович Паустовский в возрасте пятидесяти пяти лет. Случилось это 5 февраля 1912 года. А 6 февраля отца будущего писателя уже хоронили на местном кладбище Городищ.

Костя успел проститься с отцом.

Потеря отца его осиротила, опустошила душу.

«Смерть отца, – будет вспоминать Паустовский, – порвала первую нить, которая связывала меня с семьёй. А потом начали рваться и все остальные нити». И это будет правда. Со временем обретения самого себя в жизнь Кости Паустовского врывалось и время больших потерь и потрясений. Но тогда, в феврале 1912-го, он ещё не знал этого.

1912 год для России был особенным. Вековой юбилей Отечественной войны.

Империю захлестнули грандиозные торжества, основные из которых пришлись на сентябрь – и были приурочены к событиям Бородина, сражению, изменившему ход войны. По этому случаю император Николай II призвал отыскать по всем российским весям свидетелей наполеоновского нашествия, и такие старики-ветераны были найдены. Как тогда сообщала пресса: «…старшему из которых, Антону Винтонюку, 128 лет»42.

Не осталась в стороне от торжественных празднеств и Первая киевская гимназия, юбилей основания которой был отмечен годом раньше. Помимо этого, на аттестатах зрелости, которые вручались гимназистам девяносто девятого выпуска, в веере портретов лиц, причастных к основанию гимназии и отметившихся в Отечественной войне, значились даты – «1812–1912».

Именно такой аттестат, в придачу к которому полагался нагрудный знак, после достойной сдачи экзаменов и получил 4 июня 1912 года выпускник Императорской Александровской киевской гимназии, мещанин (именно так значилось в написании социального положения) Константин Паустовский.

Осенью этого же года Костя Паустовский становится студентом естественного отделения физико-математического факультета Императорского университета Святого Владимира в Киеве.

Выбор этого учебного заведения не был для Паустовского случайным – все выпускники Первой киевской гимназии гарантированно поступали в университет. А вот сказать, почему питающий интерес к литературе Паустовский изначально выбирает для себя весьма «непрофильный» факультет, очень далёкий не только от филологии, но и всего того, что так интересовало его в эти годы, трудно. Да и говорить о том, что точные науки были столь любимыми в предметном списке Паустовского-гимназиста также не стоит – в аттестате зрелости единственная оценка «удовлетворительно» именно по физике.

Возможно, в выборе факультета повлияло мнение, к примеру, того же старшего брата Бориса, который к этому времени продолжал жить в Киеве и, по словам Паустовского «не одобрял моего увлечения философией и литературой».

Осенью будущего года Паустовский всё же перейдёт на историко-филологические отделение, тем самым разрешив для себя свои внутренние противоречия между реальным и желаемым.

Об учёбе Паустовского в университете знаем очень мало.

В повести «Золотая нить» Паустовский отметит: «…детство, полное уютного сумрака, гула сосновых лесов, печальных глаз моей матери, одиночества и беспричинных слёз в канун тихих праздников, когда на восковых паркетах играл свет лампадок и бродили по низеньким залам, мурлыкая, серые кошки. И эта одинокая хрупкость, щемящее чувство, непонятое мною самим, стало забываться на войне, как давно прочитанная книга»43. Что уж тут говорить о коротких университетских летах!

Киевский университет, основанный в 1833 году, состоял в числе лучших имперских учебных заведений и, как указывает Паустовский, «был средоточием передовой мысли в городе». В его стенах работали этнограф Тарас Шевченко и историк Николай Костомаров, юрист Константин Неволин и географ Павел Тутковский, врач Николай Склифосовский и философ Алексей Гиляров и многие-многие другие подвижники отечественной науки.

«Поначалу я, – будет впоследствии вспоминать Паустовский, – как и большинство новичков, дичился в университете» и «долго не мог привыкнуть, что слушать лекции вовсе не обязательно и в часы университетских занятий можно безнаказанно сидеть дома над книгами или бродить по городу»44.

И всё же из всех преподавателей университета Паустовский выделяет лишь одного – Гилярова, читавшего на факультете лекции по истории философии. «Седой, небритый, в мешковатом люстриновом пиджаке, обсыпанном табачным пеплом, он торопливо подымался на кафедру», и, когда начинал говорить, «мы, студенты, уже ничего не замечали вокруг». Он прочитал «перед нами речь о познании самого себя. После этой речи у меня появилась вера в безграничную силу человеческого сознания». «Гиляров говорил об обогащении жизни человеком. Но мы не знали, каким образом добиться этого. Вскоре я пришёл к выводу, что для этого нужно с наибольшей полнотой выразить себя в своей кровной связи с народом. Но как? В чём? Самым верным путём казалось мне писательство. Так родилась мысль о нём, как об единственной моей жизненной дороге»45.

Так, Гиляров предстаёт своеобразной точкой отсчёта в понимании и осознании Паустовским своего жизненного предназначения.

При всём этом говорить о столь сильном влиянии Гилярова на становление Паустовского как писателя, наверное, всё же не стоит.

Гиляров, как художник в философии, всего лишь смог тронуть в Паустовском струну свободы духа, тем самым ещё больше породив желание последнего в поиске «истины ума и истины сердца» посредством слова.

Природа творчества Паустовского – человеческая, порождённая его собственной жизнью. И первые его рассказы родились на фоне личной трагедии – внутреннего одиночества. Писательство для Кости Паустовского явилось подобием «ложки противоядия» от всего того, что его окружало в те годы, отчего металась его душа. Именно сочинительством он хотел победить жизнь, находя в слове ту самую осмысленность, о которой говорил в своих лекциях Гиляров. Вот почему лекции Гилярова были для Паустовского той самой родниковой водой, которую хотелось пить без устали.

Он по-прежнему жил в Киеве в Лукьяновке «во флигеле в глубине сада» в имении своей тёти Веры Григорьевны. «Моя комната была заставлена вазонами с фуксией. Я занимался только тем, что читал до изнеможения». И это было не просто признание. Это откровение! К этому времени окрепла не только любовь Кости Паустовского к книге. Он реально почувствовал «вкус» печатного слова – 11 августа 1912 года в 32-м номере киевского журнала «Огни» был напечатан рассказ «На воде», автором которого был Константин Паустовский. Рассказ был подписан псевдонимом «К. Балагин»46.

Журнал «Огни» был своего рода печатной платформой Киевского религиозно-философского общества, существовавшего с 1908 по 1919 год и являвшегося одним из самых крупных прогрессивных религиозно-философских объединений в России того периода.

Весьма примечательно, что казначеем общества был тот самый Селиханович, преподаватель литературы Первой киевской гимназии, чьё влияние на становление Паустовского как писателя не подлежит никакому сомнению47.

Естественно, что Селиханович, игравший в обществе весьма влиятельную роль, не мог не привлечь к работе в обществе ряд отмеченных им гимназистов, питающих особый интерес к литературе (пусть даже в качестве слушателей), в том числе и Паустовского. Понятно, что в годы жизни Константина Георгиевича говорить об этой «стороне» его литературной биографии было, мягко сказать, недозволительно.

Вполне вероятно, именно Селиханович, прочитав рассказ «На воде», повлиял на то, чтобы он был передан именно в журнал «Огни», к которому Александр Брониславович имел прямое отношение.

Впрочем, есть и другие версии. Биограф писателя Леонид Хинкулов предполагает, «что обращение гимназиста Паустовского в редакцию этого журнала было вызвано, во-первых, слабой осведомлённостью юноши, а во-вторых, возможно, и какой-то случайностью, например, тем фактом, что в одном доме с редакцией “Огней” на Фундуклеевской улице, 26, во дворе гостиницы “Эрмитаж”… жил один из самых близких товарищей – одноклассников Паустовского – Арсений Боремович, переехавший сюда в 1909 году с другой квартиры.

Да и самим автором визит в редакцию “Огней” изображается как случайность, а не заранее продуманная акция»48.

Всё же первое, приведённое выше предположение куда ближе к реальности, а значит оно более жизнеспособно, нежели доводы Хинкулова. А «случайность» в выборе Паустовским журнала «Огни», на которую ссылается автор статьи, – всего лишь литературная изобретательность Паустовского и возможность отвести читателя от чрезмерной реальности в описании своей биографии.

«На воде» – рассказ-воспоминание, рассказ-размышление, рассказ-метафора… Предполагайте, как хотите! Автор проникновенно описывает своё путешествие на теплоходе, но главное в повествовании всё же не впечатления от «маленького, грязного, торгового» города, а наслаждение природой, созданными ею образами – рекой, небом с тучами, несущими «с собой серебристые полосы тёплых дождей», далёкими лесами… И город словно мираж, проступающий вдали. Чуждый городской пейзаж, нарушающий размеренное течение жизни, предначертанное природой. И над всем этим антуражем – глубокое философское рассуждение о буднях, о том, где же тот самый праздник жизни, «где вихрь красок, яркость жизни», если «везде идёт нудная, надоевшая работа, везде пот и ругань, пьяные крики и тоскующие дали». Лиризм и вольность ассоциаций, внутренний подтекст желания увидеть иное… Задумал ли Костя Паустовский вложить в рассказ такую глубину? Или всё сложилось само собой?

Приблизительно в это же время Паустовский написал ещё один рассказ – «Четверо», опубликованный годом позже в молодёжном ежемесячном журнале «Рыцарь» за октябрь – декабрь 1913 года и определённый редактором как повесть с подзаголовком «Эскиз».

Исследователи творчества Паустовского до сих пор гадают, какой рассказ был написан им раньше – «На воде» или «Четверо», не находя в последнем той глубины социально-психологического наблюдения, как в первом.

Возможно, воодушевление от напечатанного «Огнями» «На воде» сподвигло автора передать свой более ранний литературный опыт – рассказ «Четверо» в другой журнал, редакция которого располагалась в доме 15 по улице Сретенской, в квартире издателя, литератора и любителя искусств Евгения Михайловича Кузьмина.

Что привело Костю Паустовского в редакцию «Рыцаря», сказать сложно, но рассказ был напечатан уже без всяких псевдонимов, за подписью Паустовского.

Перед читателями предстают четверо друзей – гимназист, двое знакомых ему студентов и художник. Все они, поселившись на два месяца в глуши, «в далёкой лесной караулке», заняты очень важным делом – поиском смысла жизни. И каждый видит этот смысл по-своему. В уединении от людской суеты, в единении с природой для каждого из них открывается свой путь принятия жизни, возможность услышать себя как бы со стороны.

«Четверо» действительно «эскиз». Своеобразный этюд, штрих к большой литературной картине, название которой – «Повесть о жизни». Штрих – и не более! Юношеский максимализм пробрался и сюда. Оттого и рассказ получился несколько нагромождённым и хлипким, наигранным, а потому и путаным. Паустовский, хорошо понимая слабость этого рассказа, никогда не делал на нём акцента как на первом своём литературном опыте, «выскользнувшего» к читателю по юношеской наивности автора.

И всё же для Паустовского публикация двух этих рассказов была подобна желанию взлететь, воплощению детско-юношеской мечты, когда взятие любой высоты – большой праздник.

Стоит отметить, что первые литературные опыты Паустовского были отнюдь не в прозе, а в поэзии. И в литературу его долгое время «манила» именно поэзия.

«Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь. Стихи были плохие – пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые. Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие: “О, срывайте цветы на поникших стеблях! / Тихо падает дождь на полях. / И в края, где горит дымно-алый осенний закат, / Пожелтелые листья летят…/.

В стихах и неясном волнении прошла бо́льшая часть моей бедной и по существу довольно горькой молодости.

Вскоре я бросил писать стихи. Я понял, что это мишура, цветы из хорошо раскрашенных стружек, сусальная позолота»49.

Это признание Паустовского о юношеском увлечении поэзией, высказанное в «Золотой розе», больше походит на оправдание некой шалости младых лет, нежели на подтверждение очевидного и очень важного эпизода в биографии писателя.

Что поделаешь, увлечение поэзией в юношестве – само собой разумеющееся. Мало кто, и не только из будущих литераторов, был подвержен ей в отроческие годы, отдаваясь максимализму грёз, где воля романтики повелевает разумом и где благодаря сочинительству кажется, что весь мир у твоих ног. И всё-таки занятие стихосложением в молодости – занятие не только созерцательное, но и полезное для облагораживания мыслей, а значит и для воспитания ума. А при таких обстоятельствах все теории стихотворства отступают на второй план.

Можно по-разному относиться к ранней лирике Паустовского (впрочем, поздней-то и не было). Искать в ней строки подражания известным поэтам и критиковать за «неумелый» ямб. И то и другое в данном случае будет уместным. И всё же поэтические строки, рождённые юношеским стремлением обнять необъятный мир рифмой собственных вирш, и есть посев тех самых знатных «озимых», из которых со временем Паустовским-прозаиком будет собран богатый урожай стихов в прозе.

Во сколько лет Костя Паустовский написал своё первое стихотворение? Во флигеле ли в Лукьяновке или же в тесной каморке Дикого переулка у пани Козловской? А быть может, в тени уютного сада, что окружал гимназию, или же на литературном кружке у Селихановича?

Для Кости Паустовского увлечение поэзией было сродни разговору самим с собой, возможность прочувствовать своё собственное внутреннее состояние. Его стихотворения были о том, на что откликалась и отчего болела его юная душа, что будило впечатления и вызывало чувство благодарности к жизни. Отсюда столько меланхолии и тоски. И пусть в этих виршах не было какой-то особой одухотворённости и колорита, они излучали благородство их создателя.

 
Я люблю золотую Медведицу,
Млечный Путь – серебристый поток;
Я люблю сквозь туман гололедицы
Увидать золотой огонёк.
Потемнели снега истомлённые,
Над рекою – шуршанье и плеск.
И берёзы, зарёй озарённые,
Пьют весенний, ласкающий блеск.
Я люблю у часовен молящихся,
Я брожу по полям, среди сёл.
И в лесах, под снегами таящихся,
Я душистый подснежник нашёл.
Я люблю над холодными нивами
Неба Севера смутную даль.
Ветер шепчется с голыми ивами,
Навевает святую печаль.
 

Так Паустовский в одном из стихотворений уже тогда наводил мосток от юношеских поэтических грёз к душевной волнующей прозе, описанию которой посвятит всю свою жизнь.

И стоит ли тут говорить о том, что те стихи были так уж плохи (как о них отзывается сам автор) и что они не заслуживают внимания? Конечно, в них не стоит искать какой-то особенной индивидуальности, какой-то определённости и чёткости. В них, разумеется, нет посвящений, и написаны они всего лишь под камертон души, тем самым передавая собой внутреннее состояние их написавшего. Будь они напечатаны, вряд ли имели бы успех. Скорее всего, уделом этой игры в литературу стала бы поражающая критика, после которой их автор вряд ли взялся бы за дальнейшие поэтические опыты.

Ну а если говорить о том, к кому из классиков русской поэзии Паустовский тяготел и испытывал чувство душевной близости, так это к Бунину и Блоку.

Сначала скажем о Бунине.

Без преувеличения, его творчество в литературной судьбе Паустовского занимает особое место. Если не сказать – знаковое!

Тяга к творчеству Бунина у Паустовского будет вызвана не только духовной близостью, но и желанием отыскать в его судьбе что-то своё, родное, похожее.

 
Бродя по свету, выгнанный из дому,
Нуждой и скукой, часто вспоминаю
Я собственное детство…
 

– напишет Бунин в одном из своих стихотворений. Пройти мимо таких строк юный Паустовский не смог. Душевные струны сыграли в унисон.

А это уже Паустовский:

 
Я ребёнок. Я болен. В открытыя окна
Дышит ночь ароматами старых садов.
Золотятся в огнях паутинки-волокна
На букетах осенних цветов.
 
 
Мать придёт и расскажет мне тихия сказки
О царевне, забытой в далёком краю, —
И в истоме глубокой задумчивой ласки
Поцелует головку мою.
 
 
Беспричинные сладкие слёзы. А в ночи,
Засыпая в бреду неразвеянных грёз,
Я гляжу в серебристо-зелёные очи
Восходящих на севере звёзд.
 

И, заглядывая в зазеркалье этих строк, абсолютно чётко видишь в них бунинские мотивы, переливы трогательной, переполняющей душу лирики, в её исключительной чистоте созерцания о добром и вечном.

Пути-дороги Бунина и Паустовского никогда не пересекались. Но вполне могли. Исключительная скромность Константина Георгиевича не позволила ему этого сделать на определённом этапе жизни. И всё же бунинский взгляд касался молодого Паустовского – не единожды на творческих вечерах в Москве и один раз в Одессе, в редакции газеты «Современное слово», в которой работал Паустовский.

«Однажды к нам в редакцию пришёл Бунин. Он был обеспокоен и хотел узнать, что происходит на фронте. <…> Я боялся сказать при нём хотя бы слово. Мне было просто страшно. Я опустил голову, слушая его глухой голос, и только изредка взглядывал на него, боясь встретиться с ним глазами», – откровенно напишет Паустовский о той самой одесской встрече. – Уже в то время Бунин был для меня классиком. Я знал наизусть многие его стихи и даже отдельные отрывки из прозы»50.

Одесская встреча Паустовского с Иваном Алексеевичем вполне могла произойти в период с осени 1919 года до эмиграции Бунина во Францию, которая случится 25 января следующего года, когда он навсегда покинет Россию на пароходе «Спарта». А значит спустя почти два года после того, как Паустовский в феврале 1917-го отправит несколько своих стихотворений, написанных в разное время, Бунину.

В архиве Паустовского сохранился черновик того письма Бунину или, что вполне не исключено, один из его вариантов.

«Мн[огоуважаемый] Ив[ан] Ал[ексеевич].

Простите, что, быть может, слишком смело то, что я пишу Вам. Моей давнишней мечтой было послать Вам несколько стихотворений для того, чтобы Вы сказали, что Вы думаете о них. Я буду Вам несказанно благодарен, если вы найдёте время прочесть их и написать несколько слов. Я их никому не показывал, нигде не печатался. Я далёк от литературной среды, живу жизнью бродячей.

Мне бы хотелось, чтобы Вы поверили, как трудно мне было обратиться к Вам из опасения, что Вы сочтёте это выступление примером той навязчивости и бесцеремонности, от которой, я думаю, Вам приходится страдать»51.

Безусловно, Костя Паустовский надеялся получить бунинский ответ. И он его получил. А что было бы, если бы этого не произошло? Оставил бы он себя в поэзии? Наверное, вряд ли. Впрочем, это вовсе не убеждение, а всего лишь довод. Ведь к этому времени Паустовский уже работал над своей первой прозаической вещью, романом «Мёртвая зыбь» («Романтики»).

Бунин в своём ответе посоветовал Паустовскому оставить поэзию и заняться прозой. Но и после этого совета Бунина поэзия по-прежнему ещё долго влекла Паустовского. И это нетрудно увидеть по датам создания новых стихотворений – 1918-й, 1919-й годы52 и так до более позднего периода жизни Паустовского, правда, многое из этого было написано по случаю и подчас в шуточном тоне.

А вот поэзия Блока давала Паустовскому несколько иную картину внутреннего созерцания – более меланхоличную и ностальгическую.

Из беседы Паустовского с Левицким:

«…В юности Бунин и Блок действовали [на меня] даже сильнее, чем Чехов. Ещё гимназистом вышел я с рассказом на широкую публику, но в глубине души считал себя поэтом, наивно думая, что раз стихи ближе мне, чем что бы то ни было другое в искусстве, в них-то и моё предназначение. Бунин мне нравился и прозой, и стихами своими. В этих стихах находил я совпадение с тем, что сам видел и чувствовал, и поражался этому. А ведь о чём эти стихи были? Ничего особенного вроде бы. То, что наизусть знаю. И с такой точностью, что диву даёшься. Блок нравился совершенно другим. Тем, что в его стихах загадочность, таинственность, “мир, закутанный в цветной туман”, – какая-то особая заманчивость. Бунин нравился мне законченностью, Блок – недосказанностью. <…> Писал я стихи, писал и решил послать их одному из любимых поэтов. А вот когда набрался нахальства показать стихи, выбрал не Блока, а Бунина. Почему на нём, а не на Блоке остановился? Бог его знает, – наверное, он мне доступнее показался. А может быть, шестым чувством догадывался, что мне на роду написано прозаиком быть, и хотел твёрдо увериться, что же мне писать – стихи или прозу»53.

В качестве строгого судьи своих стихотворных творений Паустовский рассматривал не только Бунина и Блока, но и поэта Георгия Шенгели и даже автора стихотворения в прозе – «Песня о Буревестнике» – Максима Горького. И всё же выбор в пользу Бунина перевесил.

В своё время Александр Твардовский, тонко чувствовавший палитру художественного мастерства того или иного автора, давая оценку влияния творчества Бунина на литераторов середины XX века, весьма критично и содержательно отметит:

«Однако в русской литературе им (Буниным. – О. Т.) проложен куда более чёткий и глубокий след, чем Андр[еевым] или Куприным, и отпечаток его на культуре письма русской прозы XX века несомненен (Шолохов, Пауст[овский], молодые, Солженицын!). Вообще в русской литературе после Бунина стало невозможно серьёзно заявить о себе, пройдя мимо его достижений (реализм “деталей” – уровень знания жизни в подробностях, язык)»54.

Но если говорить о начале творческой биографии Паустовского, стоит отметить, что в одной из своей относительно поздней автобиографии, датированной 1948 годом, Константин Георгиевич указал год начала своей литературной деятельности как 1924-й, тем самым как бы открестившись от всего того, что было им создано ранее, словно и не было первых публикаций в киевских журналах, написанных стихотворений, работы в одесских газетах на рубеже начала 1920-х годов, «кавказского» периода55.

Что это?

Самоотречение от прошлого?

Желание начать свою биографию с чистого листа?

Кто ответит?

Часть вторая. «Счастлив тот, кто не видел войны…». 1914—1916

В короткий срок до границ Российской империи донеслись оглушительные громовые раскаты Первой мировой войны. Зародившись на Балканах, где убили эрцгерцога Франца Фердинанда, наследника австро-венгерского престола, она адской грозой-гидрой расползлась в самом сердце Европы, мгновенно раскатившись по её окраинам заревом, ударила по западным рубежам России.

19 июля 1914 года (1 августа по новому стилю) кайзеровская Германия объявила войну России.

Уже следующим днём император Николай II, выступая в Зимнем дворце с высочайшим манифестом по случаю начала военного конфликта, скажет, что со «спокойствием и достоинством встретила наша Великая Матушка Русь известие об объявлении нам войны». И с нескрываемым оптимизмом добавит, «что с таким же чувством спокойствия мы доведём войну, какая бы она ни была, до конца. Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдёт с земли нашей».

Для России начавшаяся война не была громом среди ясного неба. Всеобщая мобилизация в стране началась ещё до вступления России в войну, а значит её ждали.

Война, порождённая экономическим и геополитическим мировым конфликтом, просто не могла обойти Россию, стоявшую на пути тех, кто не желал её державности. И даже после того как Россия пала как империя, те государства, кто хотел её гибели, накинув на себя обличье «благодетелей», назвавшись союзниками развернувшегося Белого движения, раскинули над её территорией знамя интервенции, разоряя и грабя, порождая ужас и хаос на русских землях от самого Северного моря до Тихого океана.

Написать отдельное произведение о событиях Первой мировой войны Паустовский не смог. Задуманная в 1916 году повесть о войне «Золотая нить» так и осталась в черновиках, хотя отдельные главы из неё всё же «растеклись» по «Романтикам» и «Беспокойной юности».

В автобиографии 1934 года Паустовский напишет:

«В течение 12 лет, примерно с 1914 г. по 1926 г., я писал, но сознательно не печатался, считая, что ещё рано. Всё написанное за эти 12 лет я отложил в сторону, забыл и начал писать сначала. Длительная лабораторная работа научила овладевать материалом и выработала в известной мере чувство языка».

Это не так.

8 сентября 1915 года в газете «Вятская речь» был опубликован рассказ Паустовского «Письма с войны» с подзаголовком «От нашего корреспондента»56.

Известно, что автор не служил на фронтах Первой мировой войны в качестве корреспондента. Но ценность этого рассказа, без всякого преувеличения, уникальна. Он исповедален и лишён всякого рода романтизма. Паустовский, испытывавший в то время огромное желание писать, не мог пропустить мимо чистого листа те потрясшие его события, очевидцем которых он стал на фронте и искренне об этом повествовал. Как справедливо отметил писатель Михаил Слонимский, сам ушедший на фронт семнадцатилетним добровольцем: «Фронт истреблял иллюзии, показывал обнажённую правду»57.

Рассказ «Письма с войны», вероятнее всего, был написан Паустовским в июле – августе 1915 года уже во время его службы в полевом отряде Врачебно-питательного пункта № 4, находящегося в составе отступающей с оборонительными боями в Западной Белоруссии 4-й полевой армии. Но вот как попал рассказ в редакцию газеты «Вятская речь»? Хотя определённая версия на этот счёт есть.

Отметим, что история с разночтением названия рассказа «Письма с войны», упомянутого в повести «Беспокойная юность» как «Синие шинели», и фактическим различием их текстов не прошла мимо читателей и вызвала поток писем автору с предложением различных «версий» обнаруженных несоответствий.

2 октября 1962 года читатель из города Кирова Михаил Михайлович Решетников, проведя серьёзное «расследование» относительно «Синих шинелей», напишет Паустовскому:

«Во второй книге Вашей “Повести о жизни”, в главе “По разбитым дорогам”, Вы пишете, что “в одной радикальной вятской газете напечатали свой первый очерк под названием ‘Синие шинели’ ”.

Единственной радикальной газетой в старой Вятке в 1915 году (к которому, очевидно, относится упоминаемый Вами очерк) была “Вятская речь”. Я внимательно просмотрел страницы этой газеты за 1915 год и нашёл в № 205 от 25 сентября очерк под заголовком “Письма с войны. От нашего корреспондента” и под ним подпись: “К. Паустовский” (датированный 8/IX – 1915 г.). Однако содержанием этого очерка является рассказ о беженцах, а не о пленении австрийцев в Перемышле, как Вы говорите в книге.

“В нём (т. е. в очерке ‘Синие шинели’…) повествуете Вы о том, как был взят в плен весь многотысячный гарнизон австрийской крепости Перемышль” (Гос. изд-во худ. лит-ра. М. 1962., стр. 381).

В № 10 от 14 января 1915 г. напечатан в этой же газете очерк под названием “По местам недавних боёв. От нашего корреспондента”. Очевидно, это один (или единственный?) очерк Вашего спутника и сослуживца по санитарному поезду, о котором Вы не раз упоминаете во второй книге “Повесть о жизни”, – А. Романина. (Под очерком подпись “А. Романин”.)

Занимаясь в течение нескольких лет разысканиями материалов о связях, я хотел бы просить Вас любезно не отказать мне сообщить письмом следующее:

1) не является ли упоминание об очерке “Синие шинели” естественной, за давностью лет, ошибкой памяти;

2) не следует ли продолжить поиски “Синих шинелей” в других вятских газетах за этот же 1915 год или за другие годы (а заодно и очерков А. Романина)»58.

В свою очередь, писатель Альберт Анатольевич Лиханов в пору своих литературных начинаний, будучи редактором кировской молодёжной газеты «Комсомольское племя», в письме Паустовскому от 4 октября 1962 года сообщал:

«…в “Повести о жизни” я вычитал у Вас о том, что первый свой очерк Вы написали по предложению Романина для вятской газеты, назывался очерк “Синие шинели”.

Я попробовал разыскать этот очерк.

Высылаю Вам машинописную копию этого очерка. Не знаю, тот ли это очерк, ведь Вы пишете в книге, что очерк “Синие шинели” – о взятии в плен гарнизона австрийской крепости Перемышль. Этот же очерк совсем о другом, да и называется он по-другому – “Письма с войны”. Однако Вы пишете о том, что очерк был написан один, да и я другого по подшивке не нашёл. <…>

Уточните, пожалуйста, может быть, Вы посылали в вятскую газету два очерка с фронта? И тогда стоит поискать второй очерк в архивах этой редакции? А может быть, Вы просто запамятовали содержание и название этого очерка?»59

Эти два письма не только раскрывают истинное название очерка Паустовского, опубликованного в «Вятской речи», но то, каким образом он в этой газете появился. Романин – один из ведущих персонажей повести «Беспокойная юность», как мы видим, он реальное лицо. Паустовский не изменил его фамилии, да и вряд ли переиначил черты личности. Он был сослуживцем Кости Паустовского по санитарному поезду и отряду, и его образ запечатлён не только в повести «Беспокойная юность», но и в письмах, написанных Паустовским с фронта. Романин – словно «открытая» тайна, яркая составляющая всего антуража, окружающего Паустовского на фронте, через образ которого рисуется картинка фронтовых будней.

Паустовский в повести «Беспокойная юность» указывает, что Романин – студент Московского коммерческого института, и, возможно, на санитарный поезд он попал точно так же, как и Паустовский. Балагур и весельчак, обладавший богатым песенным репертуаром, он, скорее всего, был не только душой компании, но и её центральным звеном. Творчески одарённый, как указывает сам Паустовский, «он рассказывал мне по секрету, что пишет очерки о войне для радикальной вятской газеты». В каком творческом союзе А. Романин состоял с редакцией газеты «Вятская речь», неизвестно, но то, что он публиковался в ней, наглядно подтверждают письма Решетникова и Лиханова. Вероятнее всего, «Письма с войны» были отправлены Паустовским в газету «Вятская речь» «за компанию» с очерком Романина «По местам недавних боёв». Возможно, что «Письма с войны», в которых говорится об отступлении русской армии от польского Люблина на Несвиж, что в Белоруссии, летом 1915 года в своём рабочем варианте назывались «Синие шинели». Это название Паустовский и решил воскресить в повести «Беспокойная юность», подарив ему, таким образом, литературную жизнь, но указав на описание в нём совсем иных событий, нежели были опубликованы в вятской газете.

«Я пробыл на войне три месяца, – напишет Паустовский в письме своему двоюродному брату Сергею Высочанскому в ноябре – декабре 1915 года, – перенёс все тяготы – обстрел и холеру, и голод, и отступление. И уехал оттуда, с фронта, с очень грустным сознанием, что счастлив тот, кто не видел войны, и поэтому даже не можешь представить себе весь её ужас и безобразие. Война – это голод, когда по два-три дня люди грызут чёрствые хлебные корки, это – бесконечные утомительные переходы по непролазной грязи, под дождём, переходы, которые всегда происходят ночью, все колодцы, деревни, избы заражены. Везде холера, сыпной тиф, дизентерия, чёрная оспа. Все озлоблены. На войне ты не услышишь ни разу простой человеческой речи. Всюду – злая брань, и очень часто вместо слов употребляют нагайки. Война – это десятки тысяч беженцев, умирающих от голода и холеры, бесконечные военные обозы. Все дороги, как кладбища. Везде убийства, разбой, поджоги. И как наивно, по-детски думают некоторые, что в войне есть особая геройская, величавая красота. Я видел бой, был часто под обстрелом. Я думал раньше, что во всём этом должно быть что-то увлекательное. На самом деле – всё это со стороны глупо, не нужно и жестоко»60.

Паустовский был освобождён от воинской повинности вследствие врождённой близорукости. Впрочем, даже и без этого он вряд ли бы попал на фронт. Согласно военному уложению – «Уставу о воинской повинности» от 13 января 1874 года, всеобщая воинская повинность для мужского населения, достигшего двадцати одного года, не касалась единственных сыновей у родителей, единственных кормильцев в семье при малолетних детях, духовенства, преподавателей и врачей. К моменту ухода Паустовского в «санитары» оба его старших брата уже были на фронте.

В начале августа 1914 года по инициативе Московской городской думы был создан Всероссийский земский союз городов – общественная организация, целью деятельности которой определялось тыловое обеспечение армии, в том числе и создание специальных санитарных поездов, которые должны были доставлять раненых с театра военных действий в тыловые госпиталя. Каждый санитарный поезд имел свой номер и определённый маршрут передвижения. Именно в одном из таких тыловых санитарных поездов Союза земгородов под № 255 и служил санитаром Костя Паустовский.

Поступая добровольцем на санитарный тыловой поезд, 22-летний Костя Паустовский уже не жил в Киеве. Он перебрался в Москву к матери и сестре и жил в небольшой комнатке в самом центре Москвы в доме по улице Большая Пресня.

Осенью 1914 года он перевёлся на заочное отделение юридического факультета Московского университета, обучение в котором совмещал с работой вожатым, а затем кондуктором в Миусском трамвайном парке. Из кондукторов Паустовского вскоре уволили и, как он сам впоследствии признавался, если, конечно, к этому можно отнестись как к достоверному факту, что он «бесплатно возил раненых солдат».

К этому времени живший в Киеве старший брат Борис поступает добровольцем на службу на правах вольноопределяющегося первого разряда в 12-й пехотный запасной батальон и, окончив Киевскую школу прапорщиков, вскоре отправляется во 2-й Финляндский стрелковый полк61.

В Москве на военную службу собирается и средний брат – Вадим.

Последовав примеру старших братьев, Костя Паустовский потянулся туда, куда подсказывало ему сердце, – на фронт. «В те годы, – напишет Паустовский в «Беспокойной юности», – я впервые ощутил себя русским до последней прожилки. Я как бы растворился в народном разливе, среди солдат, рабочих, крестьян, мастеровых. От этого было очень уверенно на душе. <…> Сидеть в Москве было невмоготу. Всеми мыслями я был на западе, в сырых полях Польши, где решалась судьба России. Я искал возможности быть ближе к войне и вырваться наконец из уныния давно уже развалившейся семьи».

Когда же точно Константин Паустовский поступил на службу в санитарный поезд?

Известно, что Паустовский первый раз приехал в Санкт-Петербург, к тому времени уже переименованный в Петроград, в ноябре 1914 года. Причина приезда конкретно неизвестна, но вероятнее всего, санитарный поезд, сформированный в Москве, на котором служил Паустовский, доставил в город на Неве партию раненых с фронта. Здесь нетрудно провести параллель в событиях, если, конечно, отталкиваться от воспоминаний самого Константина Георгиевича: «…в октябре 1914… поступил санитаром на тыловой военно-санитарный поезд Союза городов». Возможно, это был тот самый рейс, о котором Паустовский откровенно напишет: «Я боялся первого рейса. Я не знал, справлюсь ли с тем, чтобы обслужить сорок человек лежачих раненых. Сестёр на поезде было мало. Поэтому мы, простые санитары, должны были не только обмыть, напоить и накормить всех раненых, но и проследить за их температурой, за состоянием перевязок и вовремя дать всем лекарства».

Возвращаясь к письму Паустовского, написанного Сергею Высочанскому в конце 1915 года, отметим, что он весьма искренне сообщает адресату о сроке своего фактического пребывания на фронте, при этом не берёт во внимание свою службу на тыловом санитарном поезде. Акцент делается лишь на трёх месяцах службы в полевом санитарном отряде, которые пришлись на август – октябрь 1915 года.

Относительно пребывания в санитарном отряде Паустовский напишет в повести «Беспокойная юность» так: «Осенью 1915 года я перешёл с поезда в полевой санитарный отряд и прошёл с ним длинный путь отступления от Люблина в Польше до городка Несвижа в Белоруссии». Всё точно и верно!

Что же представляли собой санитары тыловых поездов Союза городов?

«Почти все санитары тылового поезда были добровольцы-студенты», – подчеркнёт Паустовский в повести.

Действительно, в большинстве своём студенты (частенько на санитарные поезда поступали те, кто желал избежать мобилизации), воодушевлённые патриотическим подъёмом, охватившим страну особенно в первый год войны, и по каким-то причинам не попавшие в действующую армию, шли в ряды земгоровцев, в том числе устраиваясь санитарами на тыловые поезда Красного Креста, служба в которых приравнивалась к действующей армейской.

Пропуском в санитары земгора служил экзамен, который должен был сдать каждый без исключения претендент на статус сестры или брата милосердия.

Не обошёл такой экзамен и Костю Паустовского. В фронтовом блокноте осенью 1914 года он отрывисто отметит: «Сегодня, 14 – я буду готовиться к экзам.[енам] на брата милосердия…» И следом сразу же запись весной 1915 года о войне: «Идём на Варшаву. Ранняя весна. Густое, синее небо и зелёные ели в снегу. Капель. Буду писать о войне, о своих скитаниях»62. (В публикации дневниковых записей написание данного текста указывается как 1914 год. Понятно, что такого не могло быть, так как фронтовой весны 1914-го вообще не было. А весной 1916 года Паустовский был уже на гражданке.)

Санитарам земгора выдавалась соответствующая форма офицерского образца, на которой красовались золотые погоны, с цифровым «вензелем» номера поезда, нарукавная белая нашивка, на которой выделялся красный крест. Также полагалась армейская шашка, как для офицеров нижних чинов, смотревшаяся весьма эффектно и придающая форме определённую парадность. В таком обмундировании земгоровцы были практически неотличимы от офицеров действующей армии.

За столь бравый внешний вид в армии земгоровцев, служивших на санитарных тыловых поездах, да и всех тех, кто был причастен к тыловому обеспечению армии, иронично называли земгусарами, тем самым как бы обращаясь к их исключительно тыловой деятельности. Впрочем, эта ирония напрасна. Тыловые санитарные поезда частенько попадали под нешуточные обстрелы и налёты вражеской авиации, а полевые санитарные отряды, действовавшие при них, вообще находились в местах боёв.

18 апреля 1915 года Паустовский напишет будущей жене Екатерине Загорской:

«Сегодня утром нас разбудили частые выстрелы около вагонов, оказалось, на поезд шёл немецкий аэроплан. Стрельбу открыли лихорадочную. Аэроплан сбросил девять бомб, некоторые разорвались довольно близко. Около получаса продолжался обстрел, быстрая ружейная трескотня, иногда были слышны глухие взрывы – разрывались бомбы»63.

Война и для санитарных тыловых поездов не была столь дальним фоном! Она была рядом, и не важно, шла ли «параллельно» или дышала в спину. Её присутствие было в ужасных страданиях раненых солдат и офицеров, которых эти поезда везли в госпиталя, в растерянности и панике тех, кто бежал от войны.

«В октябре на фронте наступило затишье. Наш отряд остановился в Замирье, – вблизи железной дороги из Барановичей в Минск. В Замирье отряд простоял всю зиму», укажет Паустовский вроде бы с географической точностью место своей службы в полевом санитарном отряде. Хотя уже понятно, что зиму 1915/16 года Паустовский на фронте не встречал.

В свою очередь, белорусский писатель Алесь Карлюкевич в очерке «Белорусская зима Константина Паустовского», опубликованном в газете «Союз. Беларусь – Россия» № 183 от 16 сентября 2004 года вносит определённую ясность в место службы Паустовского осенью 1915 года:

«Не ищите – Замирья, “унылого села”, на карте Беларуси не найти… Замирье – это Городея. Городской посёлок и одноимённая железнодорожная станция совсем недалеко от Несвижа. В 1914 году в Городее находился большой военный госпиталь, лечивший солдат Западного фронта. В нём и служил санитаром Паустовский».

В этом контексте, возвращаясь к «Золотой нити», попытаемся представить фронтовой путь и будни санитара полевого санитарного отряда Константина Паустовского лета – осени 1915 года:

«Во время отступления мы шли через Седлец (город между Варшавой и Брестом, ныне территория Польши. – О. Т.), сотрясая коваными колёсами чисто вымытые окна польских домов, <…> …была уже осень второго года войны…»

«Армия дичала, матершила, болела. На зимних стоянках было глухо и скучно. По землянкам хрипели разбитые граммофоны и шла азартная картёжная игра. Изредка мы открывали редкий огонь по немецким окопам, по ночам подолгу горели над лесом бенгальские огни ракеты. Сыпняк уже валил с ног позеленевших солдат, и в тыловых сёлах густо запахло карболкой и испражнениями.

Я ничего не читал, кроме старых газет, ездил к знакомым в земские отряды, томился и изредка писал».

Что ж, картина службы весьма небоевая. Зато искренняя. Отметим, что именно этим в «Золотой нити» заканчивается описание Паустовским своих фронтовых будней. И уж не о каком ранении в ногу, полученном при обстреле и лечении в госпитале Несвижа, в повести нет ни слова. А ведь если бы это имело место, то Паустовский вряд ли пропустил бы в повести столь важный биографический факт.

Так выстраивается чёткая география мест нахождения Паустовского в период марта – ноября 1915 года: Люблин, Варшава, Галиция, Москва, Брянск, Киев, деревня Гинцевичи, Смоленск, Молодечно, Несвиж, Столбцы, Городня, Снов, Стволовиж, Шевели-Ляховичи… И это, конечно же, далеко не полный перечень мест, связанных со службой Паустовского в Первую мировую войну. Фактически в послужном списке санитара Константина Паустовского вся Белоруссия от края до края, от Немана до Днепра, бо́льшая часть Польши и тыловые города Центральной России, куда заходил санитарный тыловой поезд № 255.

Пока местом службы Кости Паустовского был санитарный тыловой поезд, война, ворвавшаяся в его жизнь, шла как бы параллельно, иногда словно меняя траекторию хода, «заглядывая» в лицо, давая о себе знать налётами вражеской авиации.

Константин Паустовский (справа) под Барановичами в Первую мировую войну. Ноябрь 1915 г.


«Спустя несколько минут после обстрела, – упомянет Паустовской всё в том же письме Загорской от 18 апреля 1915 года, – мы узнали, что в деревне за городом ранено бомбами пять человек… Когда пришли – на месте, в избе оказался только один врач-поляк, у которого ничего с собой не было. Весь пол был в лужах крови, кровати, стены – всё в крови. Я с Лидой вначале перевязывал девушку-гимназистку, лет 17-ти. Раны смертельные. Разорван живот, грудь, обе ноги перебиты, открытые переломы, много глубоких рваных ран. Семь раз вспрыскивали кофеин. Она умерла несколько минут спустя после перевязки. Красивая, славная девушка. Потом перевязывали мальчика. Он лежал на постели, весь истёк кровью. Подушки, простыни, матрац – всё было липкое и ярко-ярко-красное. Я разрезал ему сапоги. Кровь лилась мне на руки, на куртку. Обе ноги перебиты, из ран текла каша из мелких раздробленных костей. Всё просил пить, метался. Тоже умер скоро и тихо. Третий – студент – тоже смертельный…»

Много чего довелось повидать Паустовскому во время войны. И когда служил на тыловом санитарном поезде, и когда находился в санитарном полевом отряде врачебно-питательного пункта № 4 отступающей из Галиции 4-й русской армии.

«Нет, – обратится Паустовский к Загорской в письме от 29 августа 1915 года, – счастлив, по-моему, тот, кто не видел, кто не знает, что такое война вблизи. А раз увидишь – уже жутко думать о ней»64.

И всё же война сделала Паустовского счастливым. Именно на фронте к Паустовскому пришла настоящая любовь. И дело тут вовсе не в Насте Кузьминой, «сероглазой гимназистки с густыми ресницами», имя которой мы встречаем на страницах «Золотой нити», и уж тем более не в Лёле из «Беспокойной юности», «своенравной девушке», умершей от тифа и появившейся в произведении всего лишь благодаря писательской силе воображения. Но именно в чертах Лёли и угадывается облик той, что завладела сердцем Кости Паустовского.

Екатерина Степановна Загорская. Первая супруга Паустовского, знакомство с которой произошло на фронте. Она служила на тыловом санитарном поезде № 226 и оказалась в числе сотрудников Красного Креста несколько раньше своего будущего мужа, за свою службу даже была представлена к Георгиевской медали.

Её чувственным, нежным образом пронизаны «Романтики», но её совсем нет в «Повести о жизни», во второй книге «Беспокойная юность», что выглядит на первый взгляд довольно странно. Ей, Хатидже, – так в переводе на татарский звучит имя Екатерина, будет суждено стать матерью первого сына Паустовского, Вадима, и пройти рядом с супругом тернии лет становления его как писателя. Она сама, обладавшая даром сочинительства, оберегала его талант в непростые годы, когда критика, в полном смысле этого слова, душила и разрывала на части его первые произведения, называя их «неудачей писателя, о которой можно только пожалеть»65.

Родилась Екатерина Загорская в 1889 году. По отцовской линии она происходила из семьи священника – Степан Александрович Загорский, настоятель храма Введения во храм Пресвятой Богородицы, что на реке Вобле в Подлесной Слободе на Рязанщине, скончался ещё до рождения второй дочери, Екатерины. По матери – Марии Яковлевны Городцовой, работавшей учительницей в женской гимназии, – из семьи учёного-археолога Василия Алексеевича Городцова, искателя древностей Старой Рязани.

Родители умерли рано, и всю заботу о Екатерине взяла на себя её сестра – Елена, которая была старше её на семь лет. Елена проживала в Ефремове Тульской губернии, где преподавала в местной гимназии5.

Екатерина окончила Рязанское епархиальное училище и Высшие женские курсы в Москве. Училась даже в Париже.

В июне 1919 года Елена, в семье её звали Лёлей, умрёт от тифа.

Паустовский тогда запишет в своём дневнике:

«Смерть Лёли. Телеграмма – умерла от тифа. От голодного тифа. Пишет Лена Маркина. Нелепо. Ушёл человек. Последний родной моему Кролёнку (Екатерине Загорской. – О. Т.). Москва отрезана – поехать нельзя. Похоронят рядом с нашей девочкой. Крол тихо горько плакала всю ночь, весь день. Сиротка. Любить и беречь её страшно. Вся жизнь её семьи. Тяжесть – тоска – смерть».

В этой короткой записи есть ещё один немаловажный момент в семейной биографии Паустовского.

В середине 1915 года Екатерина Загорская покинет службу сестёр милосердия, а в конце 1916-го у неё родится мёртвый ребёнок, дочь, отцом которой будет Константин Паустовский. В ожидании родов Екатерина вернётся из Севастополя, где жила последние месяцы, преподавая французский язык в Мореходном и Коммерческих училищах, к сестре в Ефремов. О смерти ребёнка потрясённый несчастьем Паустовский узнает из писем. Дочь, которую он так и не увидел, похоронят на старом ефремовском кладбище. Спустя три года рядом с ней упокоят и Лёлю.

19 января 1917 года Паустовский во время приезда в Ефремов к Загорским отзовётся на смерть дочери стихотворением:

 
Мою дочку, маленькую девочку, увезли на кладбище.
Я её не видел, я не знаю глаз её…66
 

Причём это стихотворение, лишённое каких-либо общепринятых форм, больше похожее на плач, вырвавшийся как бы сиюминутно из глубины души автора, из обожжённого пламенем тревожного сердца, и записано так, словно это письмо, обращённое к самому себе, к своему внутреннему состоянию, и образ девочки тут больше похож на ангела, далёкого и такого близкого.

В конце 1915 года Паустовский оставит службу брата милосердия и вернётся к матери и сестре в Москву, восстановится на юридическом факультете Московского университета и попробует продолжить учёбу.

Но война, которую он видел воочию, будет неотступно следовать за ним. И несмотря на свою близорукость и на то, что оба брата были на фронте, он всё равно будет ждать своего призыва.

«Да, между прочим, я глубоко верю в то, что это последние месяцы моей жизни, – напишет Паустовский Екатерине Загорской 27 апреля 1916 года из Таганрога, – меня скоро возьмут в строй и убьют. И не будет больше Кота. Не правда ли, жаль?»

И несколькими днями раньше, 10 апреля из Юзовки6:

«А сегодня телеграмма из Москвы, которой я сразу не понял. “Если нет препятствий от воинского начальника – можешь приехать выяснить положение. Ходатайство об оставлении студентов-браковщ. <…> …возбуждено. Высочанский”. Очевидно, дома напутали. Призваны студенты 9 (IV) 1894 и 93 годов, а я 92 года. Моя очередь следующая. Служба на заводе, как разъяснил на днях Главн. штаб, не освобождает. Я подожду, пока все выяснится, и, если окажется, что меня призовут, уйду. Последние дни перед тем, как меня окончательно свяжут, я хочу быть свободным, я хочу быть около тебя. 92 год призовут, очевидно, в конце мая, может быть, в июне, в крайнем случае – в августе».

В письме Екатерине Загорской 1 мая 1916 года:

«С воинской повинностью скверно. Жду на днях письма от дяди Коли – тогда напишу подробнее.

Школа мор. прапорщиков – может быть, из той тупости и нудности, которую назыв. воен. служб. и которую можно только холодно и глубоко презирать, это лучшее; не знаю. Знаю только, что всё это противно»67.

Война для Кости Паустовского становится ненавистным обременением, уродующим его внутреннее состояние, и он всячески, даже мысленно, старается освободиться от дум о ней, от любой связи, которая бы так или иначе затягивала в её пучину. Паустовский мечется в думах, стараясь уйти от реальности. Война не его поле битвы. Его ненависть к войне, может несколько феерично и наивно, будет выражена всё в той же короткой автобиографии 1937 года:

«Вся сила ненависти к войне, ко всему старому строю измеряется этим воспоминанием. Тогда я выхватил револьвер, невыносимый гнев душил меня, но передо мной была толпа несчастных, одичавших от голода людей. Они дрались из-за куска варёной говядины. Я выхватил револьвер и разрядил его в небо. Сейчас это кажется мне самому смешным, но этим выстрелом я сразу покончил со всем своим прошлым, с наивной верой в необходимость всепрощения».

Проза писателя Паустовского красива во всём. Красива она и в описании драматических событий.

Впрочем, и о причине своего ухода с санитарной службы Паустовский не станет распространяться ни в письмах, ни в дневниковых записях, не упомянет об этом, даже косвенно, и в той самой «Золотой нити», где, казалось бы, этому было бы самое место.

В письме Елене Степановне Загорской от 2 февраля 1916 года из Москвы он обмолвился:

«После возвращения из Ефремова (в конце января 1916 года Паустовский приезжал к Елене Загорской, у которой к тому времени жила её младшая сестра Екатерина. – О. Т.) меня экстренно вызвали в действующую армию, в отряд. Я поехал туда с единственной целью отказаться и взять свои бумаги. Бросил отряд, и сразу стало легко на душе».

Почему Паустовский бросил отряд – остаётся загадкой.

Писатель Алесь Карлюкевич указывает, что причиной увольнения стало письмо Паустовского из Городеи штатскому приятелю, в котором он рассказал о приезде императора Николая II на фронт. После того как военная цензура отследила это письмо, было принято решение его автора больше на фронт не пускать68.

Версия Карлюкевича, вероятнее всего, строится на признании самого Паустовского высказанном всё в той же статье «Несколько слов о себе», если, конечно, ей можно доверять: «С фронта меня выслали за оскорбительный отзыв о Николае Романове».

Возможно, всё так оно и было. Но всё же, зная некоторую вольность, отвлекающую от действительности в описании Паустовским своей биографии в «Повести о жизни», примем этот факт, изложенный писателем за некий алогизм, придающий остроту определённой части повествования. Более вероятнее то, что он попросту «потянулся» за Загорской, которая к этому времени, оставив санитарный поезд, перебралась в Севастополь.

И вот тут развеем ещё один миф, «удачно» обретённый в биографии Паустовского благодаря «Повести о жизни».

Речь идёт о гибели старших братьев Паустовского на фронте. Паустовский в «Беспокойной юности» напишет: «В отряде из попавшегося мне засаленного обрывка газеты я узнал, что в один и тот же день были убиты на разных фронтах два мои брата». Красиво и очень эффектно к восприятию. Но в реальности всё было несколько иначе.

Самый старший из братьев Паустовских – Борис, поручик сапёрного батальона II Финляндского стрелкового полка, погибнет в бою у деревни Посвирж в Галиции 15 июня 1916 года, так и не узнав, что его младший брат – Вадим, прапорщик 78-го Навагинского пехотного полка имени генерала Петра Котляревского в ходе атаки у деревни Аргуль близ озера Пикстерн на Рижском направлении театра военных действий, будет смертельно ранен и умрёт вечером того же дня – 30 августа 1915 года69.

Зачем Паустовскому потребовалась столь значительная художественная мистификация в описании гибели братьев на фронте? Возможно, в таком формате повествования убирались многие вопросы, на которые пришлось бы искать ответы в создаваемом тексте. Паустовский же этого, возможно, не желал.

В середине января 1916 года он всё же вырвется к Загорской в Севастополь. А 31 января, вернувшись в Москву, он сообщит ей, что санитарный отряд он бросил.

В феврале 1916 года Паустовский оставит учёбу в Московском университете.

В его судьбу всё же вновь вмешается «воинская повинность», и чтобы хоть как-то вырваться из её «плена», он, с подачи любимого дяди Коли, который к тому времени служил в Артиллерийском управлении в Москве и проживал с семьёй в Первопрестольной на 1-й Мещанской улице, поступает на службу в это строгое военное управление.

Первой служебной командировкой для Кости Паустовского станет поездка на чугунолитейный завод в Екатеринослав7, город на Днепре.

В какой именно должности Костя Паустовский отправился на Екатеринославский чугунолитейный завод, мы не знаем, по всей видимости, это, вероятнее всего, инспектирование – «…у меня есть очень внушительная бумага от Артиллерийского управления, – сообщит он всё в этом же письме своей супруге Екатерине, – за подписями генералов и ошеломляющими печатями».

Уже меньше чем через месяц новый перевод – в Таганрог, а следом в Юзовку. Душевные метания и нежелание принимать обстановку действительности, нагромождение мрачных жизненных обстоятельств, в которые погружены будни, томят Паустовского. И лишь короткий приезд к жене в Севастополь, посещение Бахчисарая, пещерного города караимов Чуфут-Кале, несколько смягчит его пребывание в Юзовке.

Летом 1916 года Константин Паустовский и Екатерина Загорская обвенчаются в храме, в котором когда-то служил её отец. Это будет её желание. А он первый раз приедет на Рязанщину, на Мещёру.

«Станция Луховицы… Поля, перелески, речушки, синия дали, васильки – ея родина…. Подлесная Слобода. Церковь. Могила мамы. Запущена, вся в травах. Их сад…

Утро. Обедня для “беженцев”. Панихида на могиле. Ветер. Серый день. Просто и радостно. Готовились к венчанию. Хатидже вся беленькая. Я весь чёрный. В церковь. Торжественно. Детишки. Бабы. Спокойствие, ясность. Связаны наши жизни… Хорошо и ясно на душе»70.

1916 год будет непростым в жизни Константина Паустовского и Екатерины Загорской. Частые расставания, согреваемые многочисленными письмами друг другу, будут сменяться долгожданными встречами. Екатерина наездами будет бывать в Таганроге и Юзовке, а город Ефремов8 станет для Паустовского таким же близким, как и для его супруги. Потеря дочери ещё больше сплотит их, и новый, 1917 год для них принесёт новые испытания.

В конце 1916 года Паустовский оставит работу и в Артиллерийском управлении, так как окончательно будет «списан» с воинской повинности.

Часть третья. «Тебе всегда будет тяжело жить…». 1917—1919

Революционный 1917 год и последовавшее за ним время Гражданской войны – одна из самых закрытых страниц в жизнеописании Паустовского.

Он сам не особо концентрировал внимание сторонних лиц на свою биографию периода 1918–1923 годов, хорошо понимая, что могут возникнуть ненужные вопросы. Как правило, в анкетных данных Паустовский как бы невзначай опускал эти годы, но случалось, что он указывал весьма удивительные факты, перепроверить которые просто невозможно. Так, в биографии 1937 года он напишет о тех годах:

«Пришла революция, газетная работа и новые скитания, вызванные гражданской войной. Киев, Полесье, бои с бандами, Одесса – её пустой порт, её опустевшие улицы, где буйно разрослась акация, работа в газете “Моряк”».

В анкете, датированной 1948 годом и направленной в Комитет по Сталинским премиям в области искусства и литературы при Совете министров СССР (Дело № 27)71, Паустовский в своих «откровениях» пойдёт ещё дальше:

«В гражданской войне был в рядах Красной армии, участвовал в боях с бандами атаманов Зелёного, Струка и “Ангела смерти”».

Но ведь известно, что Паустовский в Гражданской войне не участвовал!

Так ли всё было?

1917 год Паустовский встретил в Москве.

После отъезда матери и сестры Галины в Киев в феврале этого года Паустовский оставил квартиру на Большой Пресне и поселился в двухэтажном доме 2/28 у Никитских ворот, который своим фасадом выходил сразу на три улицы – Тверской бульвар, Большую Никитскую и Леонтьевский переулок, а с четвёртой стороны «он был вплотную прижат к глухой стене – брандмауэру шестиэтажного дома»72. Этим самым шестиэтажным домом, судя по описанию, по всей видимости, был доходный дом Коробковой, который сохранило время. А вот на месте двухэтажного дома, в котором поселился Паустовский, спустя годы будет отстроено здание ТАСС.

Читатель из Москвы Ф. И. Радухин, чья семья с 1927 года проживала в Мерзляковском переулке, обеспокоенный сносом дома 2/28 у Никитских ворот, ратуя за сохранность исторической памяти и выясняя некоторые обстоятельства биографии Константина Георгиевича, писал ему 21 февраля 1966 года:

«В каком месте во дворе к стене Вы были поставлены в критический момент (согласно тексту повести «Начало неведомого века», Паустовский во время боя юнкеров с красногвардейцами у Никитских ворот, оказавшись во дворе дома, где жил, едва не был расстрелян красногвардейцами, которые приняли его за того, кто «стрелял им в спину» из пулемёта из окна дома. – О. Т.) и как была расположена дворницкая, хотелось бы это посмотреть на плане»73.

Причём сам Радухин, хорошо понимая, что дом 2/28 у Никитских ворот будет обязательно снесён в ходе предпринятой в Москве во второй половине 1960-х годов большой реконструкции улиц Никитские Ворота и Арбат, не только составил план всей прилегающей территории дома и его внутреннего двора, но и 14 февраля 1966 года написал письмо в редакцию газеты «Вечерняя Москва» с просьбой оказать содействие в фотографировании дома Паустовского как снаружи, так и внутри, дабы сохранить его облик хотя бы на фотографиях для будущих поколений.

Москва, подхватившая взволнованный революционный дух Петрограда, к концу февраля «обросла» митингами, которые день ото дня вспыхивали всё с новой силой. Война, длившаяся уже более двух лет, разлагала общество, нагнетая атмосферу недовольства к власти. Введение с 1 марта карточек на хлеб и ограничение продажи сахара ещё больше подлило масла в огонь всеобщего недовольства. В конце концов народ в Первопрестольной загудел, как пчелиный улей, и отречение от престола императора Николая II, а затем и великого князя Михаила Александровича, не пожелавшего принять от брата российскую корону, вылилось во всеобщее торжество. Войска Московского округа поддержали народ, отказавшись от противостояния. Ко всему прочему, открылись московские тюрьмы, что было воспринято как завоевание революции.

Февральская революция «обрушила» монархию, дав взамен Временное правительство.

В начале марта Паустовский устроился делопроизводителем в созданную новой властью газету «Ведомости Комиссариата московского градоначальства». За несколько месяцев работы он окажется в водовороте бурлящей жизни, в том числе станет очевидцем приезда Керенского в Москву в марте 1917-го и юнкерских боёв в Москве осенью 1917 года. Впоследствии некоторые из вершившихся в городе событий попадут на страницы третьей книги – «Повести о жизни».

Именно с «Ведомостей Комиссариата московского градоначальства» начинается настоящая журналистская деятельность Константина Паустовского, которая впоследствии приведёт его к главной цели его жизни – занятию литературой.

Впрочем, уже тогда Паустовский не ограничится службой лишь в одной газете. В 1917 году он активно сотрудничает с другими изданиями. Так, за статью об Александре Керенском «Гражданин», опубликованную в московской газете «Война и мир» № 4, он получит свой первый литературный гонорар – 27 рублей. Ещё будут очерки «Поля», тоже в «Войне и мире» (№ 93 от 24 сентября 1917 года), «Лейтенант Шмидт» в «Народном вестнике» за сентябрь и многие другие.

Известный отечественный культуролог Дмитрий Сергеевич Лихачёв, давая оценку писательскому «трамплину», в своё время отмечал: «Литературу захлёстывает журнализм. В литературе у нас очень часто места писателей занимают журналисты. Это нечто прямо противоположное». О Паустовском в этом контексте можно сказать и да и нет. В какой-то степени он пришёл в журналистику благодаря страстному стремлению к писательству и в конечном итоге, оставив её окончательно, вновь вернулся к литературной деятельности. В чём-то его случай уникален – природа писательского мастерства Константина Паустовского родом из журналистики, и первые годы индустриализации страны, в которой Паустовский участвовал литературным словом, наглядный тому пример.

В апреле 1917 года в «Ведомости…» поступит на работу и Екатерина Загорская, перебравшаяся к мужу из Ефремова. Они проживут в Москве до лета 1918 года. Встретят в Первопрестольной события октября 1917-го, став свидетелями уличных боёв, когда, по свидетельству Ивана Бунина, «Москва, целую неделю защищаемая горстью юнкеров, целую неделю горевшая и сотрясавшаяся от канонады, сдалась, смирилась»74. Здесь они мучительно переживут суровую зиму 1917/18 года, голод и эпидемию тифа.

После левоэсеровского мятежа, случившегося в июле 1918-го, Паустовские покинут Москву и уедут в Киев, надолго запомнив то, что им пришлось пережить.

Причину отъезда из Москвы (в официальной версии, изложенной в «Повести о жизни») Паустовский свяжет с письмом сестры Галины, напомнившей ему обещание, данное матери, приехать к ним до весны, а то «если тебя не будет до половины августа, то мы с ней пойдём отсюда в Москву».

И всё же данная, обозначенная в повести причина – всего лишь литературный приём, Москва под знамёнами большевиков не была близка Паустовскому. И покидал он её вовсе не на короткий срок. Бессрочно. Он просто уезжал. Совсем. По сути, это было бегство, ну или сказать более мягко – эмиграция. И пусть эта эмиграция выглядела как-то по-домашнему. Но это была именно она.

Июльский мятеж левых эсеров в Москве был порождением Брестского мира, который была вынуждена подписать молодая Советская республика 3 марта 1918 года.

По условиям «компромиссного» мирного договора, который обеспечивал выход России из войны и лишал её армии и флота, её территории – Польша и Прибалтика, западные области Белоруссии, Малороссия, Рижский залив и Моонзунские острова – переходили под влияние Германии и Австро-Венгрии. Была потеряна Финляндия, южные области Абхазии попадали под власть Османской империи.

Ко всему этому Россия должна была признать независимость Украинской народной республики. Германия и Австро-Венгрия, в свою очередь, воспользовавшись ситуацией, заключили «мирный» договор с «независимой» Украиной, в котором в обмен на «защиту» последняя должна была поставлять своим прежним противникам продовольствие, да и ещё много чего из производимого на её территории. Фактически для Украины это означало безоговорочное уничтожение её независимости и полную оккупацию Германией и Австро-Венгрией.

Во главе «германской» Украины встал гетман Павел Скоропадский, чья власть по сути была марионеточной и существовала лишь для прикрытия оккупационных действий Германии и Австро-Венгрии, которые с катастрофической силой начали грабить Украину. Своей армии и полиции у гетмана практически не было.

Паустовский, покидая летом 1918 года Советскую Россию, ехал не просто туда, где прошли его детско-юношеские годы, он переезжал в совсем другое государство, крайне отличное от созданной в октябре 1917 года Российской Советской Федеративной Социалистической Республики – РСФСР. На Украине его ждала совсем другая реальность и абсолютно иные обстоятельства. И об этом он, конечно же, ничего не знал.

Чтобы получить разрешение на пересечение границы с Украиной, Паустовскому необходимо было обратиться в Комиссариат внутренних дел и получить документ – пропуск на выезд из России. Но для этого нужно было время, которого не было. Ему пришлось выбрать другой путь – нелегальное пересечение границы. В «Золотой нити» он об этом напишет так: «Летом, после восстания левых эсеров я продал свои последние вещи и уехал через Брянск и Зерново на Украину. В Зернове я перешёл границу».

Примечательно – о супруге Екатерине вновь не сказано ни слова. Но мы-то знаем точно – она была рядом!

Впрочем, не только июльские московские события заставили Паустовского уехать из России. Была ещё одна причина, по всей видимости, сыгравшая ключевую роль в принятии такого решения. И этой причиной было начало «красного террора» против врагов советской власти.

Но на Украине Паустовский попадёт в ещё больший водоворот событий, о которых вряд ли вообще мог помышлять.

В Киеве, устроившись на частной квартире, он начнёт работать корректором в газете «Киевская мысль», редакция которой располагалась на улице Фундуклеевской, 19. Это была одна из самых популярных антибольшевистских газет на Украине, пропагандировавшая либерально-демократические ценности.

Киев, осень 1918 года.

Внешне город жил показной мирной жизнью, затянутой густым облаком иллюзий, порождённых гетмановщиной. По сути, это был дремлющий вулкан, который время от времени извергал хаос и неразбериху смены власти, тем самым будоража городских обывателей.

«Жизнь в Киеве, – напишет Паустовский в повести «Начало неведомого века», – в то время напоминала пир во время чумы. Открылось множество кофеен и ресторанов, где сладостей и еды хватало не больше чем на тридцать посетителей. Но внешне всё производило впечатление потрёпанного богатства. Население города почти удвоилось за счёт москвичей и петроградцев. В театрах шли “Ревность” Арцыбашева и венские оперетты. По улицам проезжали патрули немецких улан с пиками и чёрно-красными флажками.<…>

На скетинг-ринге катались на роликах волоокие киевские красавицы и гетманские офицеры. Развелось много игорных притонов и домов свиданий. На Бессарабке открыто торговали кокаином…»

Центром притяжения творческой интеллигенции в городе был клуб-кафе, с весьма эксцентричным названием «Х.Л.А.М.», которое сложилось из первых букв творческих профессий (художники, литераторы, артисты, музыканты), расположенный в подвале самой известной в городе гостиницы «Континенталь» на углу Крещатика и Николаевской.

В кафе собирались творческие личности всех мастей. Бывали Леонид Утёсов и Виктор Шкловский, Илья Эренбург и Юлий Хайт, Осип Мандельштам и Рюрик Ивнев, Александр Вертинский и Михаил Кольцов… Кто-то бывал здесь от случая к случаю, но были и завсегдатаи.

Частенько захаживал в «Х.Л.А.М.» и Константин Паустовский:

«По вечерам я иногда ходил в литературно-артистическое общество на Николаевской улице. Там в ресторане выступали с эстрады бежавшие с севера поэты, певцы и танцоры. Пьяные вопли прерывали тягучее скандирование стихов. В ресторане всегда было душно, и потому, несмотря на зиму, иногда приоткрывали окна. Тогда вместе с морозным воздухом в освещённый зал влетал и тут же таял снег. И явственней была слышна ночная канонада».

К середине декабря мнимая мирная жизнь в Киеве, вернее её мираж, растворится как июльский туман после обильного ливня, что, пролившись с небес, скатывается с Владимирского холма в волнующийся Днепр.

С 14 ноября в Киеве установлен комендантский час, закрыты университеты и запрещены все собрания. Окружённый войсками Петлюры город вот-вот должен был принять новую власть Директории, ещё неизвестно, что ему сулившую. Затишье перед грядущей бурей было сродни последнему вздоху обречённого на смерть. Ко всему тому в городе участились убийства тех, кто «сочувствовал» большевикам. Впоследствии Виктор Шкловский так напишет об этом в своём «Сентиментальном путешествии»: «Хуже всех были украинцы: они расстреливали вообще большевиков как русских и русских как большевиков», причём не давая хоронить.

В «Киевской мысли» Паустовский проработал недолго. Ещё до закрытия 15 декабря 1918 года редакции из-за вступления в Киев войск Петлюры, он в порядке всеобщей мобилизации по гетманскому указу от 5 декабря о призыве тех, кто «родился с 1 января 1889 г. по 31 января 1898 г.», был призван в армию.

Впрочем, всеобщей мобилизации в Киеве всё равно не получилось. На службу к гетману шли неохотно. Дошло до того, что по адресам призывников ходили патрули и забирали тех, кто попадался. С Паустовским произошло именно это. Михаил Булгаков в «Белой гвардии» устами Алексея Турбина так скажет о свалившейся на голову киевлян мобилизации: «Все валютчики знали о мобилизации за три дня до приказа. Здорово? И у каждого грыжа, у всех верхушка правого лёгкого, а у кого нет верхушки, – просто пропал, словно сквозь землю провалился. Ну, а это, братцы, признак грозный».

О своём призыве в гетманскую армию Паустовский напишет в «Золотой нити»: «В Киеве по-осеннему солнечном, шумном и говорливом меня, как бывшего офицера, мобилизовали. Я был зачислен в “Сердюцкий его светлости ясновельможного пана гетмана Павло Скоропадского полк”. <…> Полк стоял на Печёрске, в старинном Никольском форте с бронзовыми воротами и подъёмными мостами»75.

Осада Киева петлюровцами была изнурительной.

Уже «…в ноябре нас выслали на фронт, – напишет Паустовский в «Золотой нити», – на окраину города. Несколько дней мы рыли в снегу окопы, лисьи норы и не спеша плели проволочные заграждения. Из чёрного леса по нам иногда стреляли, и редкие пули тонко посвистывали в игристом морозе»76.

В свою очередь, австро-германские войска, предчувствуя скорую осаду Петлюрой, срочно покидали город, вывозя награбленное. И хаос, порождённый варварством оккупантов и безвластием гетмана, превратившись в анархию смыслов, убивал Киев, как, впрочем, и всю Украину. Уже к середине декабря в Киеве от наседавших петлюровских войск было защищать некого – вместе с бежавшим гетманом Скоропадским, словно унесённая сквозным ветром, пала и его «власть». Предательски оставленная гетманом армия доживала свой короткий срок.

Германия и Австро-Венгрия, державшие «протекторат» Украины и преследовавшие совсем иные цели, фактически сдали Киев петлюровцам за одну ночь, накануне поспешно выведя свои воинские части из города, прихватив с собой и гетмана Скоропадского. Малочисленная гетманская армия, вставшая на защиту города и не сумевшая противостоять во много раз превосходящей по численности войску Петлюры, была самораспущена.

Константин Паустовский волею судьбы стал очевидцем этих событий.

Вот как он описывает в «Золотой нити»9 взятие Киева петлюровцами.

«В сером декабре кольцо вокруг города сомкнулось. День и ночь глухо, словно из погреба гремела артиллерия, таяли <неразб.> дни цвета олова, по нашим окопам били и настойчиво стреляли из чёрного леса, и пули тихо распарывали сырой воздух. <…>

В один из дней петлюровцы открыли впервые на нашем участке ураганный огонь и перешли в общее наступление. Всюду рвались снаряды, разбрызгивая красную глину. К двум часам дня уже гремело всё широкое кольцо вокруг города, словно тысячи курьерских поездов.

Пришёл приказ отступать, и мы стали отходить, ругаясь, ломая изгороди, по огородам и запутанным улицам предместья. На дороге лежали убитые, лицом вниз, краснели снарядные воронки, свежая кровь растекалась розовыми кругами по ноздреватому снегу. Кое-где её капли были густого, почти чёрного цвета. <…> Через час я был уже в городе, пришёл домой, обходя петлюровские патрули, и с весёлым, детским облегчением отпорол погоны и бросил их в печку.

Спустя месяц я уехал из Киева в деревню, бежал от новой петлюровской мобилизации»77.

«Красные» повстанческие отряды вошли в Киев 5 февраля 1919 года без всякого сопротивления петлюровцев. Паническое бегство петлюровской армии из Киева выглядело не только трусовато, но и весьма комично.

В январе по Киеву поползли упорные слухи, что у петлюровской армии имеются таинственные ослепляющие человека ультрафиолетовые лучи – «лучи смерти», которые они намерены применить против большевиков, когда те будут осаждать город. На этот счёт Директорией 29 января 1919 года даже был издан соответствующий приказ «О фиолетовых лучах». В нём говорилось, что в случае применения фиолетовых лучей населению надлежало незамедлительно прятаться там, где лучи бы их не достали.

Разумеется, что никаких фиолетовых «лучей смерти» у петлюровцев не было и в помине. Но авантюра удалась! В ночь с 4 на 5 февраля под предлогом отражения большевиков столь грозным оружием петлюровцы ушли ночью из города почти незамеченными.

«Всю ночь петлюровцы уходили, – отметит в своих дневниковых записях Паустовский. – Шла артиллерия. Следующий день. Городская охрана. Безвластие. Думу захватили местные большевики. Расставили пулемёты. В конце января (у Паустовского ошибка. – О. Т.), сырым зимним днём – вошли большевики. С гармошками, руганью, в обнимку с бабами. Знаменитая Таращанская дивизия. Митинг у Думы. Постой войск. Грабежи, обыски. Обыск и проверка документов».

Комендантом Киева становится 23-летний командир 2-й бригады 1-й Украинской советской дивизии10 Николай Александрович Щорс, чьи части вступили в город.

По официальной версии, представленной самим Паустовским, с февраля по конец августа 1919 года, находясь в Киеве, он успевает не только недолго послужить в Красной армии в караульном полку, что стоял в местечке Печёрск, но и позаведовать информационным бюро Транспортного управления Наркомпрода Украины, редактируя выпуск ведомственных бюллетеней. В это же время он поступает на службу литературным секретарём газеты «Театр», которую основали приехавшие из Москвы литераторы Ефим Зозуля и Моисей Флидлянд, более известный как Михаил Кольцов. Это было издание театрально-художественной направленности. «Работы было мало, – признавался впоследствии Паустовский. – Журнал выходил тощий, как школьная тетрадь с наполовину вырванными страницами».

Одной из примечательных публикаций Паустовского в «Театре» была крохотная статейка, посвящённая пятидесятилетию «буревестника революции» Максима Горького, названная автором – «Бродяга». Изначально статья имела иное, весьма прозаическое название – «Большой человек». Паустовский, уже держа гранки статьи, исправит название прямо в тексте. «Больших» много, а Горький – один. Да и «Большой человек» звучит как-то комкано. Что значит «большой»? «Большой» от чего?

О Горьком Паустовский напишет в статье так:

«Из чадной, пьяной, пахнущей сапожным варом и сивушной отрыжкой России, из кривых хибарок замшелых городков вышел великий скиталец, полный горения, с широкими и верными ухватками кузнеца, с метким и сильным взглядом, с необычными прозрениями, неземной тоской и народным, самарским акцентом. <…>

Скитальчеством именно в этом смысле болел Горький. <…>

И думается мне, что выше всего созданного Горьким – его жизнь. А много ли мы знаем исключительных в своём творчестве людей, которые создали бы исключительную и волнующую жизнь. Их почти нет. Ибо творить прекрасное и жить в вечном скитании, каждый день в новом, в ином, в затмевающем – так трудно, почти невозможно и под силу только большому человеку с большой душой»78.

К моменту публикации статьи Горький ещё жил в России. Он покинет её в октябре 1921 года и до 1928-го ни разу в ней не объявится. Он вернётся в СССР за три года до своей кончины, успев «благословить» в литературу несколько имён, в числе которых будет и Паустовский.

Рисуя в статье образ Горького, Паустовский смог, как в зеркале, отразить своё собственное ви́дение становления писателя, указать именно на то, что творчество писателя создаёт и питает личный жизненный опыт.

Спустя годы, выступая 20 марта 1953 года с докладом на пленарном заседании II Всесоюзного совещания молодых писателей, Паустовский отметит:

«Писателю не только можно, но и нужно делать свою биографию. По существу писательская биография – это работа над накоплением материала… <…> Что значит изучать жизнь? – Надо в ней участвовать. Надо жить, работать, любить, бороться, надо вбирать в себя жизнь, не думая, что это пригодится для вашей литературной работы»79.

«Театр» в то время стал не единственной народившейся «тощей периодикой» новой власти. Киев, в очередной раз «вдохнув» воздух большевизма, надёжно сокрыв на время свою «белую» составляющую, «угодливо» выпустил в свет ряд изданий «красной» направленности, включая, в частности, пропагандистский журнал «Красный офицер», учреждённый Управлением военно-учебных заведений и издававшийся под неусыпным контролем самого Льва Троцкого11, а также журнал «Зори», позиционируемый как орган искусств Наркомпроса.

Спустя несколько месяцев, вспоминая атмосферу будней в Наркомпросе и выражая своё отношение к той действительности, которую он встретит в Одессе, уже «беглый» Паустовский запишет в своём одесском дневнике 1920 года:

«Каждый день учёты, регистрации, допросы, реорганизации, сокращения штатов, слияния, аресты, боевые приказы, картавые мальчишки с револьверами на заду, дурацкая суета и отупелое ничегонеделание – так живут советские учреждения. Крепостные. Хуже крепостных – “сволочь”, скоты, которых дерут плетью ежечасно»80.

По признанию самого же Паустовского, он покинет Киев в августе (по другим сведениям, в октябре) 1919 года, когда город займут части Добровольческой армии под командованием генерала А. И. Деникина. Известно, что в это время в Киеве начнутся аресты тех, кто служил в учреждениях «красных», и Паустовскому ничего не останется, как только бежать из города.

Впрочем, у Паустовского на этот счёт есть личная «официальная» версия своего побега из Киева. Как только части белой армии вошли в Киев, была объявлена полная мобилизация всего мужского населения в возрасте до сорока лет. Несмотря на свою лояльность к власти белых, служить в их армии Паустовский не желал, что и стало причиной отъезда из Киева.

Но в этой версии Паустовского есть одно «но»!

Ведь перебирается он из Киева не куда-нибудь, а в поражённую чумой и холерой Одессу, которая 24 августа 1919 года была возвращена под контроль белых. В Одессе установится власть Вооружённых сил Юга России, при которой также будет объявлена мобилизация. Но Паустовский по какой-то причине избежит и её.

Не будем забывать, что Одесса конца 1919 года представляла собой некий анклав тех, кто не примирился с властью большевиков. Так вот, бежать от Добровольческой армии на территорию, ей же подконтрольную, как-то не вяжется со смыслом самого побега, если только не принимать во внимание простое желание Паустовского затеряться в новой обстановке, так скажем, сменить адрес пребывания.

Конечно, Паустовскому было бы крайне неловко признаться в том, что он покидал Киев из-за боязни мести белых за службу красным, однако всё же вернулся под власть белогвардейцев, но уже в Одессе.

Все эти повороты судьбы в биографии Паустовского не пройдут бесследно. Впоследствии он будет настойчиво искать оправдание тем поступкам. Его противостояние с самим собой, идущим наперекор действительности, станет порождением его характера.

«Ты такой несуразный. Тебе всегда будет тяжело жить, Кот», – однажды скажет ему мать.

Это станет приговором на всю жизнь.

1.Ныне улице Анненковской возвращено прежнее название – Лютеранская.
2.Стоить отметить, что, помимо Первой киевской гимназии, в 1911 году – к столетнему юбилею окончания Отечественной войны 1812 года – многие учебные заведения, созданные большей частью в эпоху образовательных реформ Александра I, удостоились чести именоваться «Александровскими». К примеру, Псковская губернская гимназия стала гимназией Александра I Благословенного.
3.Известный российский литературовед, доктор филологических наук Мариэтта Омаровна Чудакова в своём фундаментальном труде «Жизнеописание Михаила Булгакова» (М.: Книга, 1988) с отсылкой на воспоминания Евгения Борисовича Букреева, выпускника Первой киевской гимназии 1908 года (Булгаков состоял учащимся этой же гимназии с 1900 года,), представляет несколько иной облик Селихановича: «Говорил Селиханович очень плохо, шепелявил. Всегда являлся на занятия в помятом, плохо вычищенном сюртуке. Брюки были бутылками, всегда взъерошен – небрежно причёсан…» (С. 18). В Первую киевскую гимназию Селиханович пришёл в ранге доцента Киевского университета.
4.В настоящее время в здании Брянской гимназии расположен Брянский медико-социальный техникум имени Н. М. Амосова.
5.Есть предположение, что в какой-то степени прототипом Лёли (повесть «Беспокойная юность») как раз и стала Елена Степановна Загорская. «Роднит» их и то, что они обе тяжело заболели сыпным тифом, вот только Елена Степановна, не осилив болезни, умерла летом 1919 года, а «литературная» Лёля, избавив себя от мучений, приняла большую дозу морфия, от чего и скончалась.
6.Юзовка – ныне Донецк, столица Донецкой Народной Республики в составе Российской Федерации с февраля 2022 года. С 1924 по 1929 год город назывался Сталин, а с 1929 по 1961-й – Сталино.
7.Екатеринослав – русский город, основанный в 1976 году по указу императрицы Екатерины II. За годы своей истории не единожды менял название – Екатеринослав, Днепропетровск, Днепр (в составе Украины).
8.Примечательно, что Паустовский в повести «Беспокойная юность» ни словом не обмолвился о своих реальных причинах приездов в город Ефремов, связав его посещение с именем И. С. Тургенева и даже упомянув рассказ «Касьян с Красивой Мечи» из «Записок охотника». О том, что Паустовский в эти приезды навещал Екатерину Загорскую и её старшую сестру Елену, не будет сказано ни слова, как, впрочем, и упоминания о них самих во всём тексте повести.
9.Следует отметить, что многое из «Золотой нити» было введено Паустовским в текст повести «Начало неведомого века», в том числе и описание взятия города Киева войсками Петлюры.
10.В составе 1-й Украинской советской дивизии находились Богунский и Таращанский полки.
11.Лев Давидович Троцкий (Бронштейн) (1879–1940) – революционер и общественный деятель, внёсший свою лепту в организацию Советского государства и создание Красной армии, был основателем советской школы журналистики и теоретиком литературного процесса начала 1920-х годов.

Bepul matn qismi tugad.

58 685,10 s`om